Часть вторая

1

Ночью Серёжа спал плохо: внутри у него, казалось, всё горело, спина, ладони, шея покрывались отвратительным липким потом. Часто он вскакивал с постели и, стуча босыми пятками, бегал на кухню пить холодную воду из синего с белыми щеками чайничка. Не помогало. Подушка была нестерпимо, до тошноты горячей, и простыня горячей, и одеяло.

И опять стоило только закрыть глаза, начинала лезть в голову невообразимейшая чепуха: из зелёных призрачных пятен, которые, то ширясь, то исчезая, скользили по потолку, возникал неведомый холм. И душный запах прогретой солнцем травы. И он на холме, а вокруг незнакомые парни — лица, нависая, белели неразличимо. Шаг за шагом наступали, теснили к краю обрыва. Ближе, ближе… За спиной пропасть, чернота бездонная, непроглядная, пустота, ничто. Закричал Серёжа в последней надежде отчаянно. И… увидел Макса.

Шёл к нему навстречу Макс, а за спиной у Макса хлопал, как парус, выдуваясь, красный лёгкий пыльник с надписью «Ливайс». Приблизившись к парням, с высокомерной ухмылочкой Макс стал им что-то объяснять, стал уговаривать. Но они даже не дослушали. Накинулись со всех сторон, утробно рыча. Зубы обнажились, глазки проступили из белых расплывчатых пятен — щёлочки мутно-жёлтые.

И давай рвать одежду с Макса с сопением остервенелым, И, голого уже, толкнули с обрыва. Почувствовал Серёжа: что-то оборвалось в низу живота, беззвучные рыдания сдавили горло. А Макс полетел в пустоту, как заправский ныряльщик, без плеска, точно нож в масло, вошёл в воду. (И одна только мысль: «Умеет ли плавать?» И крик: «К берегу греби, к берегу быстрее!»). Выплыл Макс, упал на песок. А сверху, как панцирем черепаха, прикрылся своей одеждой — джинсами вельветовыми, розовым батничком, красным пыльником и даже сапожки остроносые на высоком каблуке пристроил. Но согреться не мог. Дрожал, шею тянул длинную из-под одежды. А глаза жалкие, потерянные.

И ещё представлялся Серёже Лёка Голубчиков. Будто бы стоял он в стороне и глядел на Серёжу сочувственным и всепрощающим, каким-то очень сложным и глубоким взглядом. От этого взгляда делалось спокойно на душе, исчезала давившая все эти дни тяжесть, появлялась уверенность. Отступали на время зловещие парни.

А под утро вдруг захохотал, заухал совсем рядом Зубик, корчась от смеха, стал указывать пальцем: «Смотрите на этого… Смотрите…»

Наступила суббота — роковой день.

Завтракать Серёжа не смог — кусок не лез в горло. Мимо недоумевающих, обеспокоенных не на шутку отца, мамы, бабушки: «Вернейший признак — у него пропал аппетит… Уже пятый день… Что он делает? Остановите его! Запустить легко… Последствия, осложнения…» — он шагал к двери, как сквозь строй, вобрав голову в плечи. Скорее к двери, потому что жить с ними, принимать как должное их заботу, любовь — невозможно. Потому что стыд за себя и злоба на всех…

И в то же время словно шепчет кто-то на ухо, дыша жарко, щекоча губами, оплетает, убаюкивает, и тело становится расслабленным, бескостным, вялым, точно после долгого лежания на солнце.

«Ты опозорен, об этом знают все… Выхода нет никакого, начать новую жизнь нельзя. А потому при всех отдай Демьяну своё сочинение. Нате, смотрите, любуйтесь! Пусть сдаёт, пусть тебе ставят двойку — теперь всё равно. Они подумают, что ты трус, лакей. Они станут молча презирать тебя, как Голубчика. Чтобы заглушить тоску, ты начнёшь пить, сделаешься главарём шайки — они ужаснутся, у них волосы встанут дыбом. И вот тут-то ты откроешь перед ними разом свои удивительные способности, проявишь в полную силу свой талант, а он-то останется с тобою навсегда… Ты поразишь их и умрёшь. И пусть они высохнут потом от горя и раскаяния. Пусть чувство вины перед тобой гложет их всю жизнь».

Так думал Серёжа, проходя в распахнутые железные ворота школьного двора и направляясь к освещённому высокому крыльцу, к которому со всех сторон, ото всех близлежащих домов сквозь проломы в обветшавшем заборе, по тропинкам узким, как мышиные стёжки, по утоптанным заледенелым дорожкам, словно ночные мотыльки к свету, неслись стремительно неясные в сумраке фигурки.

Но мучения и страхи оказались напрасными. Да, да! В действительности ничего не произошло. То есть совершенно ничего. Демьян, казалось, забыл о сочинении. К тому же как раз перед литературой часть ребят отправили к зубному на осмотр. И Демьян увязался вместе с ними. Серёжа ждал, что Демьян появится после второго, после третьего, после четвёртого урока, и вот тогда… Но Демьян не появился. Вообще в этот день его больше не видели в школе.

«А может быть, я всё выдумал сам? — рассуждал про себя Серёжа, возвращаясь домой после занятий. — Может быть, и правда, не было ничего — ни сквера, ни сочинения? И Демьян по-прежнему тихий хорошист, который и мухи не обидит».

Серёжа шагал по проспекту. Прямой, сбегающий чуть наклонно вниз проспект лучился ясными, будто умытыми после сна витринами магазинов и был виден далеко. За пять прошедших дней впервые Серёжа уверенно поглядывал по сторонам, хорошеньких девушек провожал глазами, и ноги его ступали по коричневатому тротуару уверенно.

Окружающий мир вновь обретал утраченные звуки, цвет, запах: забрызганные машины, посвечивая стёклами, со свистящим шипением проносились по тёмному шоссе, крыши дальних домов казались сиреневыми, и синеватые тени, протянувшись от осин и клёнов, расчертили снег — весь в жёлтых просветах, а островерхий одинокий тополь в проёме домов, зажжённый солнцем, горел золотисто от корня до макушки, всеми ветками-жилками, по которым струился огонь.

Серёжа шагал по проспекту (а проспект был весь золотой и мягкий от солнца и снега), улыбался и едва сдерживал в себе рвущееся наружу глупое желание засмеяться громко, подпрыгнуть, взмахнуть руками, помчаться неизвестно куда, зачем… Оттого, что снег, солнце, люди торопятся, пробегая, задевают плечами, оттого, что живёшь!

В три Серёжа был уже дома. Вошёл в квартиру — как будто вернулся после долгой разлуки. Всё показалось здесь новым и в то же время удивительно знакомым, родным. Приятно было, не раздеваясь, стоять в полутьме коридора, вдыхать ни с чем не сравнимый воздух своей квартиры (в других могло пахнуть подгоревшим маслом, тушёной капустой, только что выстиранным бельём, аптекой, духами, табачным дымом, наконец, просто пылью и затхлостью — у них же в квартире не пахло ничем; и в этом был её особый, неповторимый запах). И чувствовать, что ты опять дома, вместе со всеми, ты имеешь на это право, потому что остался прежним, каким они знали и любили тебя, тебе нечего скрывать от них, нечего стыдиться.

А потом Серёжа вспомнил, что сегодня ведь ещё вечер в школе и, бросив на табурет, стоящий у двери, куртку, мигом очутился у зеркала. Около него он провёл, наверное, целый час: поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, задумавшись, морщил лоб сурово и ерошил волосы, улыбался, выставляя напоказ ряд белых, ровных и крепких зубов. А то придавал лицу отрешённое и печальное, почти печоринское выражение и усмехался едко, как человек, вконец разочарованный, знающий всему в жизни истинную цену. Выдавив аккуратно ваткой маленький прыщик, вскочивший на подбородке, Серёжа отправился в ванную принимать душ.

В половине пятого вернулась с работы мама. Каким-то особым слухом из комнаты Серёжа уловил, как скребёт, не попадая в замочную скважину, ключ, и, обрадованный, кинулся открывать. Он знал уже, уверен был, какой увидит маму сейчас. Потому что была мама, точно болезненно чуткий инструмент природы, — звенела, лучилась в ясные дни и сникала, увядая, в слякоть, дождь, непогоду.

Мама вошла, и дохнуло опять солоноватым, свежим, весенним. Глаза её васильково голубели. А лицо было смуглым. Всегда в чистые солнечные дни лицо у мамы темнело, покрываясь мгновенным загаром. И ещё бездоннее, ярче от этого становились её глаза. Серёже казалось в такие дни, что о глазах маминых, как в зеркале, отразилась, пусть маленькая, частица неба и воды.

Серёжа чмокнул маму в щёку, холодную, влажноватую, выхватил из рук её тяжёлую сумку. Мама улыбнулась удивлённо и благодарно. И Серёжа подумал вдруг, что последние месяцы часто бывал по отношению к ней груб, несправедлив. Увиливал от уборки квартиры, препирался, пока не разразится скандал, каждый раз, прежде чем сходить в магазин. И ведь всё это пустячные, мизерные дела, а он, случалось, доводил маму до слёз. И даже радовался в душе её крику, угрозам, слезам, потому что, по его понятиям, это означало независимость, взрослость, конец нежностей, поцелуйчиков, опеки.

Серёжа бегом отнёс сумку на кухню и вернулся, чтобы помочь маме снять шубу. Чёрный мех на свету отливал синевой, мокрые ворсинки, каждая в отдельности, поблёскивали, топорщились игольчато. Не удержавшись, Серёжа обнял маму сзади за плечи. Он понял, что очень любит маму. Это было похоже на узнавание после продолжительного отсутствия, когда каждая мелочь — лишнее напоминание о детстве, о счастье; и всё вместе — в радость.

Но вот за стеной в соседней квартире (хотя казалось, прямо в шкафу, где висела одежда) что-то, щёлкнув, ожило и зашипело с таким яростным отчаянием, с каким шипит только старый дворовый кот Тимофей, окружённый собачьей сворой, скрипнули, повернулись какие-то невидимые колёсики, и пробило пять раз — кшш-бом! кшш-бом! кшш-бом!

Это пробудились соседские старинные часы в дубовом резном футляре. Через равные промежутки, натужась, они исправно отбивали за стеной положенное время. Они были как напоминание. Ведь всегда существовало впереди что-нибудь такое заманчивое, желанное, о чём Серёжа мечтал тайком ночами, к чему стремился, торопя дни.

А время тащилось до ужаса медленно. Дни выстраивались в затылок нескончаемыми рядами, похожие друг на друга, как солдаты в серых шинелях, сливались в одно, пропадали бесследно. И он каждое утро с радостью отмечал, что вот и ещё приблизился хоть на немного заветный срок.

Но сбывшиеся мечты всегда приносили с собой разочарование, на деле оказываясь проще, будничнее того, к чему стремился. А время, время его ещё только взбиралось в гору неторопливо, чтобы потом когда-нибудь, взобравшись наконец на самую вершину, полететь, покатиться под уклон безудержно, неостановимо, теряясь в облачке серой едкой пыли…

Часы напомнили вновь о школьном вечере, которого ждал нетерпеливо целых три недели. А стал приближаться заветный день — и забыл, совсем забыл о нём, задавленный свалившимися внезапно бедами. И мечтал уже только о том, чтобы как можно дольше не наступала прежде такая желанная суббота.

Но горести и тревоги рассеялись так же внезапно, как и возникли. Словно и не было их. И вот, вывалив из шкафчика на диван весь свой гардероб, Серёжа, счастливый, собирался на вечер.

2

Внезапно Серёжа поймал себя на том, что снова идёт в обход. Не кратким путём мимо детского сада, через дырку в заборе, окружающем школьный двор, а как последнее время ходил — пересекая скверик, где в зеленовато-синем сумраке графически чёткие чернели стволы деревьев, чтобы потом в тени забора прошмыгнуть к железным воротам и выйти прямо к школьному крыльцу. Так меньше всего было шансов встретиться с Демьяном. Серёжа остановился и рассмеялся: настолько далёкими, ненужными показались теперь мысли о Демьяне, о сочинении, настолько глупыми — волнения и страхи прошедших дней.

В центре ярко освещённого, непривычно праздничного вестибюля школы, напротив двери невозмутимо, как статуя, высеченная из гранита, возвышалась завуч Нина Петровна в тёмно-сером шерстяном платье, подчёркивавшем огромную грудь её и широкие бёдра. А рядом суетилась вспотевшая уже и совсем несолидная Клара Викторовна. Стянутые на затылке узлом каштановые волосы её прядками растрепались по щекам. Клара Викторовна подлетала к проходящим мимо ребятам, хватала за рукав первого встречного цепкими сильными пальцами и заглядывала в лицо с такой настойчивостью, словно пыталась вскочить к нему в глаза.

— Серёгина! Посмотри-ка, посмотри на меня внимательно! Вот так. Не перепутаешь? Твой выход после Фонарёва. И не торопись, не бубни себе под нос, ради бога. Побольше чувства. Марина! Мариночка! Нет, ты, пожалуй, иди. Иди… Толя! Краснощёков, я тебя, тебя, между прочим…

Это была опять привычная, знакомая Клара, а та, вчерашняя, пропала бесследно. И Серёже даже не верилось, что он видел её — такую — вообще.

Дверь со скрипом, дыша холодком, открывалась и закрывалась поминутно. Входили, отряхивались, исчезали на миг в раздевалке и появлялись оттуда — принаряженные, повзрослевшие, независимые, — чтобы, не останавливаясь, даже не сбавляя шагу, пройти мимо завуча Нины Петровны и мимо Клары, обронив на ходу небрежно скомканное «Здрасте», словно встречались впервые за целый день.

До чего же были они не похожи сейчас на тех мальчишек в одинаковых форменных костюмах, у некоторых уже прожжённых на рукавах, выпачканных неизвестно где найденной краской, на тех мальчишек, вечно летящих по лестницам, прыгая, как кузнечики, через три ступеньки, галдящих, пинающих друг друга, плюющихся пшеном и жёваной бумагой из тонких латунных трубок.

Шествие мальчишек сейчас больше походило на выставку, представляющую достаток и возможности их родителей. И уже, казалось, не они — дети, а родители их соперничали здесь друг с другом. Один демонстрировал новенький замшевый пиджак и джинсы, купленные у спекулянтов по бешеной цене, другой — кожаную куртку со множеством молний, третий — пуловер из шотландского мохера, а тем, кто явился на вечер в обычных неброских костюмчиках и свитерах, ничего не оставалось, как нести с вызывающим видом или густейшие волосы, колечками вьющиеся на плечах, или медный браслетик на запястье, или цепочку с медальончиком, поблёскивающую в вороте расстёгнутой на две пуговицы рубашки.

Девочки пышным букетом, в котором перемешались все цвета радуги, собрались у зеркала, распространяя вокруг сильный запах духов. Не в меру оживлённые, они тараторили наперебой, повизгивали, постреливали по сторонам глазами — красивые, незнакомые, такие, какими их раньше и не видел никто. Приближаясь к ним, мальчишки испытывали внезапный приступ бурного веселья — невольно повышали голоса, вытягивали шеи, ни с того, ни с сего вдруг толкали плечом идущего рядом приятеля и отскакивали в сторону, громко хохоча.

А наверху в актовом зале уже погрохатывали барабаны ударника; низко, утробно — «бу-у-у, бу-у-у» — гудела бас-гитара; резко, на срыве, как вскрик отчаянный, взметнулся и стих стремительный пассаж соло-гитары.

Навстречу Серёже скатился задыхающийся восторженный Фонарёв, как обычно, с кучей новостей. Маленький, вёрткий, он всегда успевал всё увидеть, услышать, обо всём узнать первым. «Случайно» он оказывался свидетелем чуть ли не всех несчастных случаев, аварий и драк в районе, он бывал в курсе великого множества школьных сплетен, причём некоторые особо пикантные происшествия пересказывал с таким знанием дела, с такими мельчайшими подробностями, как будто видел всё собственными глазами, спрятавшись где-нибудь поблизости: в шкафу, под кроватью, под столом.

— Чуваки — финиш! — закричал он, цепляясь за перила руками, чтобы остановиться. Тоненький голосок его, похожий удивительно на комариный писк, зазвенел, то удаляясь, то приближаясь, у самого Серёжиного уха. — Аппаратура мощнейшая. Полнейший забой. Как врубят — пол под ногами дрожит. Настоящий «хард рок». Вот уж отдуплимся сегодня.

Поднявшись в зал, Серёжа смешался с толпой ребят, безмолвно стоящих у сцены, и стал, как и все, глядеть заворожённо на чёрные громоздкие ящики колонок, заполнившие сцену, ярко-красные электрические гитары, прислонённые к ним, блестящие микрофоны на длинных тонких ножках, сверкающий ударник; на снующих туда и сюда с отрешённо-сосредоточенными лицами длинноволосых, небрежно одетых парней, которые поминутно присаживались на корточки, раскручивали и сворачивали какие-то шнуры. Что-то у них там потрескивало, пищало, гудело. Парни переговаривались вполголоса, поглощённые делом, и казалось, вовсе не замечали прикованного к ним всеобщего подобострастного внимания. Они давно уже привыкли считать себя частью того недосягаемого для остальных мира, который глядел зазывно с пёстрых обложек любимых дисков, с фотографий и цветных плакатов знаменитых ансамблей и певцов, висящих у многих дома над кроватями и письменными столами; частью той музыки, которая для многих была как воздух.

Макс возник на сцене неожиданно, вывернул откуда-то сбоку из-за складок тяжёлого занавеса, сразу выделившись своей аккуратной, на пробор причёской, шоколадным бархатным костюмом среди вытертых до белизны джинсов, джинсовых курток с кожаными заплатками на локтях, грубых свитеров, мятых рубах. И стал что-то говорить, резко взмахивая руками, а парни столпились вокруг и слушали с молчаливым почтением — видно, среди них Макс обладал непоколебимым авторитетом.

Выговорившись, Макс тронул рукой безукоризненно уложенные волосы и пошёл вдоль сцены, пританцовывая, широко и открыто улыбаясь всему залу. Тут он заметил Серёжу. Остановился, присел у края сцены, подал руку, подмигнув ободряюще.

— Ну как, уладил со своим дельцем, старина? Выкрутился? Вот видишь, я был прав. А ты разобиделся ещё, слушать не захотел. Просто не надо суетиться, усложнять — жизнь проще, чем ты воображаешь.

Серёже стало приятно, что Макс но заважничал, подошёл, и все сейчас видят: они с Максом — друзья. А смотрел на Макса действительно целый зал. Казалось, он просто создан для того, чтобы быть красивым, одеваться по последней моде, нравиться девочкам, ходить в любимчиках у учителей и при этом (единственное, что поражало Серёжу) прекрасно ладить с ребятами. Будь на его месте другой, давно бы уж поплатился за столь шумный успех. Зависть и ревность сделали бы своё.

Но Макс жил, на удивление, легко и просто, не прикладывая к этому на первый взгляд ни малейших усилий. Его мягко-округлое, почти девичье лицо, влажновато блестящие чёрные глаза не таили в себе никаких проблем. Как будто давным-давно, в раннем детстве, подхватило Макса загадочное воздушное течение и с тех пор несёт его над землёй поверх всех преград, трудностей, несчастий.

Прозвенел звонок, продолжавший даже в эти вечерние часы направлять жизнь школы, исправно разбивая её на равные сорокапятиминутные отрезки. Звук его, режущий ухо, удивительно напоминал раскатистый голос завуча Нины Петровны. Все, шумно двигая стульями, начали рассаживаться перед сценой, стараясь по укоренившейся прочно привычке не попасть на первые ряды, скрыться от глаз учителей за чьей-нибудь широкой спиной, без причины, так, на всякий случай. Возникла давка. «Там-там-ра-рам», — загудели в конце зала, становясь всё громче, крикливей, взбудораженные голоса.

Нина Петровна, а она выросла перед сценой точно с первым звуком звонка, выждала минуту, другую, теряя терпение, хлопнула в ладоши. Тут же, словно ветром, разметало толпу у последних рядов. Каждый мигом нашёл себе место. Только Клара Викторовна, стоя у рояля, громким голосом, как наседка цыплят, всё созывала к себе участников концерта.

Нина Петровна с едва сдерживаемым раздражением покосилась на неё.

— Клара Викторовна, нельзя ли потише? Или выйдите в коридор. Вы мешаете мне!

Во взгляде Нины Петровны, в её тоне Серёжа уловил плохо скрытую неприязнь. Ещё бы! Математичка, а взялась готовить литературный вечер. Не посоветовалась, не согласовала. «Прямое нарушение порядка, субординации», — как любила выражаться Нина Петровна, у которой муж был полковником и преподавал в военной академии.

— Да, да, конечно… Мы сейчас, — закивала Клара Викторовна.

И Серёжа вместе с другими выступающими оказался в маленьком тесном предбаннике, в который попадаешь из коридора, прежде чем войти в зал. Они стояли тихо у лесенки, ведущей на сцену, и ждали, когда закончит своё вступительное слово Нина Петровна.

Нина Петровна говорила о современной поэзии. Говорила долго. «Зу-у-у-у-у», — непрерывно на одной ноте тянул за дверью её хорошо поставленный голос. Серёжа начал дремать, прислонившись к стене. Но вдруг встрепенулся, прислушался, инстинктивно вытянув шею. Нет, он не ошибся, звучали знакомые строки. Серёжа испугался. Это было одно из его любимых стихотворений. Серёжа затаил дыхание и ждал с тревогой, что вот сейчас Нина Петровна привычно начнёт разбирать, анализировать — возьмёт стих бестрепетной рукой, и под умелыми холодными пальцами он распадётся на простенькие, всем понятные кусочки. Обнаружатся скреплявшие их винтики, скобы, гаечки…

Но Нина Петровна, к удивлению его, не останавливалась, а продолжала читать с увлечением дальше. Серёжа слушал, узнавая и не узнавая. Казалось, пропадала могучая таинственная сила завораживающих прежде строк. Они теряли блеск, словно окислялись мгновенно, стоило только Нине Петровне произнести их…

Но тут подошла Серёжина очередь выйти на сцену. Клара Викторовна с силой подтолкнула его в спину, зашептала торопливо в самое ухо:

— Читай, как для самого себя. Думай, что ты один и никого нет в зале.

Серёжа поднялся по лесенке, шагнул раз, другой машинально, ещё невидимый из зала, стараясь не задеть шнуры, аппаратуру музыкантов. И только вышел на середину, как почудилось: выключили свет. Ярко освещённый зал померк, лица, обращённые к нему, расплылись, слились в единую нестройно гудящую массу.

Залитая кроваво-красным сцена и чёрный зал. Серёжа стоял на сцене перед всеми один. Они смотрели на него и ждали. И чтобы доказать (а что, он и сам не понимал толком, чувствовал только — доказать) Нине Петровне, Кларе, всем, он стал читать, как бы полностью существом своим, перерождаясь в голос.

— Я — Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворог,

слетая на поле нагое.

Я — Горе.

Я — голос

войны, городов головни

на снегу сорок первого года,

Я — голод.

Я — горло

повешенной бабы, чьё тело, как колокол,

било над площадью голой…

Я — Гойя!

Серёжа читал и боковым зрением видел чёрные колонки гитаристов по обе стороны от себя. Они назойливо маячили, лезли в глаза. И в какую-то минуту показалось, что колонки начали расти, вытягиваться вверх, раздаваться вширь, становясь похожими на прямоугольные высотные небоскрёбы, стоящие в начале Ленинского проспекта. А сам он делался всё меньше, меньше, пока не превратился в крошечного человечка, сжатого со всех сторон огромными мертвенно-чёрными башнями, которые того и гляди, сомкнувшись, поглотят его.

И ещё он понял: его не слышат. Пропал голос, как будто выключился звук. Он силился, раздирал в крике рот до хрипоты, до срыва; пересохло горло так, что чувствовал: слова обдирают воспалённую гортань.

Серёжа выбился из сил. Тело стало вялым, точно его перекрутили и выжали разом, до конца, как мокрое полотенце.

«Да зачем это я? — с изумлением, словно пробуждаясь, подумал Серёжа. — Отчего не жалею себя? Что мне, больше всех надо?»

И сейчас же донеслись до него оживлённые дружные хлопки, он увидел освещённый ярко зал и лица и глаза, блестящие, возбуждённые оттого, что вот и ещё один кончил читать. Ёрзали, крутились, подскакивая ежеминутно, будто сидели на горячем, переглядывались с девчонками, томились нетерпением: ведь впереди Макс со своим сногсшибательнейшим ансамблем, впереди танцы.

Серёжа выбежал в пустынный коридор, вмиг всё стало ему совершенно безразличным. Хотелось одного — спуститься вниз, одеться и тихонько уйти, убежать на холод, в ночь. Таким он представлялся себе оскорблённым, непонятым, одиноким.

Серёжа подошёл к окну. Из едва приметных щелей между рамами тянуло холодом, слышно было, как гудел ветер и на крыше стучало со скрежетом железо, словно ходил кто-то большой и тяжёлый, уверенно печатая шаг. Серёжа вспомнил свои вчерашние одинокие блуждания вокруг школьного двора и зябко поёжился.

А в зале уже с грохотом сдвигали к стенам стулья. Гитаристы настраивались.

— Раз! Раз! Один, два, три! — гулким эхом разносилось по коридору.

Серёжа медлил, не уходил. И чем дольше стоял он у окна, тем сильнее, против воли, тянуло его назад в зал, туда, где ребята, где шумно и весело, где скоро начнутся танцы.

«Почему я один всегда бываю прав и умён, а остальные во всём неправы, ограниченны, глупы? — думал Серёжа. — И виноваты всегда другие? А может быть, наоборот? Только не надо усложнять. Я и так смешон, наверное, запутавшийся, точно муха, в паутине своих нелепых проблем. Самый ничтожный пустяк, раздуваясь безмерно, приобретает для меня роковое значение. А если отбросить всё, не обращать внимания и жить, как Макс, естественно и просто, на одном дыхании?»

— Ну-ка, ну-ка, чем мы занимаемся в одиночестве? — услышал он за спиной голос вездесущего Фонарёва. — Заболел? Поддал слегка, а мускатиком не зажевал, и Клара унюхала? Сознайся! А может, Демьян? Слинять хочешь, пока не поздно? Про сочиненьице вспомнил… Ага? И не пытайся! Витёк из-под земли достанет, если что, — говорил Фонарёв без умолку.

При этом тело его, смётанное будто на живую нитку, шевелилось всё: голова поворачивалась беспрерывно по сторонам, ноздри раздувались, в самом воздухе пытаясь отыскать долгожданную поразительную новость, ноги нетерпеливо переминались, готовые сорваться с места и разнести эту новость по школе.

— Ну, и балбес же ты, Фонарёв! Так просто вышел, подышать.

— Сам балбес, — слабо огрызнулся Фонарёв и как-то сразу стих, застыл на месте. Лицо его посерело, сделавшись невыразительным, скучным, незаметным каким-то. Но только на мгновение. В следующую минуту тело его вновь всё пришло в движение, щёки порозовели, заблестели остренькие глазки, Фонарёв победно притопнул ногой. — Сиди, сиди, самое интересное проворонишь. Сейчас врубят. Это тебе не дворовая группка. Оборудование «биаковское», два оператора, стоваттные колонки, «ревербирация», «фузы», «квакеры» — сила!

Серёжа почувствовал, что ему нужен был только предлог, чтобы хоть кто-нибудь позвал, попросил, а он как бы нехотя, после долгих уговоров… Но Фонарёв, кажется, не собирался приглашать вторично. Он потерял к Серёже всякий интерес.

— Ну ладно, заглянем, что ли… — скучным голосом протянул вслед ему Серёжа, словно делая одолжение, и быстренько скользнул в зал.

Воспользовавшись тем, что Нина Петровна на время куда-то отлучилась, в зале потушили свет. Только сцена мерцала красновато. Макс, уже без пиджака, в расстёгнутой на груди рубахе, стоял у микрофона, непривычно серьёзный. Он трогал струны гитары тонкими нервными пальцами, опускал голову вниз и в сторону, так что подбородок упирался в плечо, прислушивался. Постепенно в зале установилась тишина. Все глядели на сцену и ждали.

Макс выпрямился, наконец, удовлетворённо и оглянулся на бас-гитариста, нескладного высокого очкарика в буром грубошёрстном свитере и коротких, едва достигающих щиколоток узких джинсах. Очкарик шагнул к другому микрофону. И теперь оба они посмотрели на ударника — кругленького блондина. Толстячок заулыбался, взлетели на миг палочки в его коротких пухленьких руках, и… Что-то грохнуло, покатилось, рассыпалось тысячью мелких звенящих осколков. Взметнувшись, с утробным оглушительным гулом музыка хлынула в зал.

Серёжа глаз не мог отвести от Макса. Макс был просто неузнаваем. Он и его гитара слились, как будто стали единым существом. Собранными в щепоть напряжёнными пальцами Макс резко ударял по струнам, и лицо его, спина, плечи, ноги — всё тело вытягивалось, судорожно извиваясь, словно от нестерпимой боли или высшего наслаждения.

Играл Макс виртуозно. Импровизации его становились всё продолжительнее, всё отчаяннее и неистовее. Он покачивался перед микрофоном, как в забытьи, с закрытыми глазами, запрокинутым, побледневшим лицом, выкрикивал что есть силы невнятные отрывистые слова. В уголках рта его скапливалась, пузырясь, пена.

Сутулый очкарик с бас-гитарой держал себя намного спокойнее. Растопырив острые локти, он приплясывал вяло перед микрофоном, тряс головой, жирные волосы, мотаясь, хлестали его по плечам.

И вновь представился Серёже одинокий человечек, мечущийся среди безмолвно застывших домов-громад. Гулко звучали его шаги в пустом, безжизненном пространстве. Выхода не было. Из каменного колодца отчаянно кричал человек — звук голоса его, со всех сторон натыкаясь на камень, карабкался вверх, скользил по стенам домов, но, и не добравшись до крыш, слабел, замирал…

Однако вскоре и это видение пропало. Теперь Серёжа слышал только музыку. Она заполнила собою весь зал. Она неслась отовсюду. Она оглушала, опустошала голову, вытесняя все мысли и чувства. Оставалось одно — ритмичный грохот ударника, которому слепо и неудержимо стремилось повиноваться тело.

Серёжа сначала почти бессознательно стал притопывать в такт музыке ногой, потом похлопывать по коленкам ладонями и подпевать вполголоса. Рядом сидел Фонарёв и тоже, глядя на сцену оцепенело, покачивал головой, топал ногами. Да что там Фонарёв, даже стулья под ними подрагивали ритмично и тоже, казалось, постукивали ножками о паркет.

«Забыться! Забыться!» — кричала музыка. Всё само собой станет простым, понятным, доступным. Нерешительные сделаются решительными, слабые — сильными, флегматики зарядятся могучей энергией, застенчивые обретут лёгкость в общении… Все повскакали с мест, и скоро в беспорядочном бешеном танце двигался огромный зал, и даже массивная люстра над головами позванивала, раскачиваясь в такт движению.

Сотрясаясь перед Фонарёвым, стараясь не упустить ритм, ритм, ритм. Серёжа чувствовал, как прогибается, ходуном ходит от дружного топота пол, слышал хлопки, восторженные вскрики, громкое сопение, видел мелькающие в слабом свете напряжённо-застывшие лица, изгибающиеся непрестанно, как заведённые, тела, и ему было хорошо.

Справа от Серёжи, согнувшись в поясе, заложив за спину руки, точно конькобежец, не плясал — катился плавно с закрытыми глазами здоровяк Казанцев; слева прыгал неистово на прямых ногах, тряс головой так, что чуб свешивался на лицо, тщедушный Лёка. Никому ни до кого сейчас не было дела. Каждый танцевал в одиночку. И именно от этого не связанного ни с кем другим свободного движения получал удовольствие. Только Зубик, вяло перебиравший ногами на месте, нет-нет да и посматривал в Серёжину сторону. Взгляд его как будто говорил: «А, ты уже забыл о вчерашнем. Ну что ж, пляши, пляши, счастливый человечек…»

Но вот музыка оборвалась. Вздох разочарования пронёсся по залу. Наступившая тишина была неприятна, мучительна. Какое-то время все стояли, опустошённые, продолжая слегка покачиваться под неслышную уже музыку.

Наконец гитаристы заиграли медленный танец. И мальчишки вдруг увидели девочек. Девочки стояли и сидели напротив вдоль стены. И за небрежными их позами, скучающими взглядами, перешёптыванием, хихиканьем скрывалось одно — ожидание. Но мальчишки делали вид, что не замечают ничего. Они говорили с приятелями о пустяках, рассказывали анекдоты, выходили тайком покурить в коридор или просто сидели с отсутствующими лицами.

Правда, изредка прорывалось неуверенное:

— Может, пойдём пригласим?

— А кого? Ты наметил? Светку с Алёнкой? Да ну их… Маринку? Знаешь, я с ней чего-то…

В центре зал пустовал. Мальчишки не двигались с места. Это тянулось бесконечно, а музыка между тем вот-вот могла кончиться.

Серёжа поднялся, незаметно вытер о брюки вспотевшие ладони и почувствовал, как сразу взгляды всего зала устремились к нему. Показалось даже, что его раздели и он стоит теперь в освещённом ярко полукруге голый. А со всех сторон перешёптываются, смеются, обсуждают.

Серёжа шагал медленно через зал и успокаивал себя: «Надо же кому-то начать, решиться. А я и не её вовсе… Я любую могу — вон их сколько сидит, ожидает. И всё ничего себе, в порядке: и Катька Снастина и Лариска Любавина. Только рады будут».

Так рассуждал он, глядя перед собой на мелькающие широкие носки новых, лаково блестящих туфель. А ноги сами несли через зал. Но когда остановились, застыли новые туфли, расставив чуть в стороны носки, сдвинув пятки, как в военном строю, он не стал поднимать голову, чтобы взглянуть. Незачем было. Он и без того знал наверняка, кого увидит перед собой.

Но Лена Звездина… Лена, казалось, не понимала, чего это он подошёл. Хрупкая, тоненькая, в длинной вязаной юбке, в пёстрой кофточке с кармашком на груди, она лишь на миг скосила в его сторону глаза — серые, большие, холодноватые, — скользнула быстреньким, исподтишка взглядом и снова, отвернувшись, стала говорить что-то Лариске Любавиной.

Лариска, положив ногу на ногу, бесстыдно в упор разглядывала Серёжу. Серёжа стоял и молчал с глупой улыбкой.

«Ну, влип, — думал он. — Не замечает… Издевается… Лариске вот не надо было бы объяснять. А эта… Выставила на посмешище перед всей школой. Да и как начать? “Пойдём потанцуем?” — не звучит. “Позвольте пригласить?” — тоже не подходит. Старомодно слишком».

Лариска не выдержала, фыркнула в кулачок, но глаза остались печальными. Наверное, она почувствовала вдруг, что никогда никто не будет стоять перед ней так, как стоит сейчас перед Ленкой Серёжа.

— Можно вас? — наконец еле слышно сказал Серёжа, как будто и не учился с Леной в одном классе восемь с половиной лет.

— Меня? — переспросила Лена. И взглянула на него снизу вверх совсем незнакомо — долго, внимательно. И встала.

Серёжа обнял её за талию. Они сделали первые шаги. Музыка подхватила их и понесла неспешно в своём кружащемся потоке. Теперь Серёжа не замечал ничего. Он просто плыл вместе с Леной, захваченный единым, сближающим их всё теснее и тесное движением. Он ощущал быстрые прикосновения её коленей, ощущал всё её тело, сначала неловкое, настороженно отстраняющееся, потом вдруг, словно против воли, словно где-то там внутри пружинка сдерживающая лопнула от напряжения, обмякшее, прильнувшее доверчиво. И тогда он почувствовал на шее у себя её частое дыхание, летучее прикосновение её волос.

Ему хотелось одного: чтобы музыка не прекращалась, длилась и длилась без конца. Но музыка замерла. Танец кончился. Кончился слишком рано, слишком внезапно. Ещё какое-то время Серёжа продолжал стоять, прижимая к себе Лену. А когда очнулся, то увидел, что все расходятся и середина зала вновь пустеет. И как-то поспешно даже отстранился, склонил едва заметно в знак благодарности голову и, уже независимый, освобождённый, зашагал на своё место.

Чем ближе подходил Серёжа к приятелям-одноклассникам, тем разительнее менялся. Все должны были видеть — идёт через зал сильный, красивый, уверенный в себе мужчина, для которого не существует на свете никаких проблем. Вся прелесть лёгкого, беззаботного существования, обещавшего столько неизведанных радостей впереди, внезапно открылась Серёже. Он станет теперь таким, как Макс. И жизнь его потечёт складно, приятно, легко. Так будет всегда.

Возникло желание говорить, смеяться. Но слова вертелись на языке бесцветные, пошлые какие-то, обыкновенные слова, и он не решился начать, просто хлопнул по плечу подвернувшегося на пути Зубика.

Зубик сидел в самом углу у двери, ведущей в коридор. Вид его совсем не вязался с царящим вокруг весельем. Положив на поднятое высоко колено неизменную записную книжицу в клеёнчатой обломке, он что-то рисовал в ней быстрыми отрывистыми штрихами.

«Делать ему нечего. Опять на кого-нибудь карикатуру, — с досадой подумал Серёжа. — Может, на меня. От Зубика дождёшься». Серёжа представил себе, как Зубик изображает его танцующим с Леной Звездиной. Но нет, сейчас он был великодушен. Он прощал всех. И даже Зубику захотелось сказать что-нибудь доброе, дружеское.

— Чего такой хмурый? Не танцуешь… — участливо и даже слегка покровительственно начал Серёже.

— Да вот, за тобой наблюдаю, — усмехнулся Зубик. — Ты-то, я вижу, не теряешься. Молоток!

Серёжа опешил. Ощущение своего превосходства исчезло разом. Опять, как в детстве, стоял Серёжа перед Зубиком, переминаясь неловко, и не знал, что сказать.

«Да он же просто завидует, — внезапно догадался Серёжа. — Привык на заглавных ролях. От ревности сон, аппетит теряли, если Зубик с кем-нибудь ближе, чем с тобой, сойдётся. Слово его было для всех закон. Что же, значит, прошло его время, повзрослели, поумнели. И всему конец. Никому больше не нужен. Сидит, как сыч, вечерами один в квартире. А о девчонках и говорить нечего. Он и раньше-то за версту от девчонок держался. Вот к завидует, что у нас с Максом всё так просто, так весело получается. А его не замечает никто. От это то и брюзгливым стал. И на уроках со своими знаниями назойливо лезет: “А у Достоевского в „Дневнике писателя…“”; “Ещё Белинский писал…”. Кому до этого какое дело? Знаешь и молчи себе, не выставляйся. Не думай, что другие глупее тебя. И принципиальность его дутая — от зависти. Тоже ещё судить вздумал: “Боишься… Не хочешь на Лёкино место… А знаешь, я даже рад…” Сволочь! И карикатурки и эпиграммки его… Скрывает свою неполноценность. Злится и скрывает. Ну, и чёрт с ним, с дураком!»

Серёжа стоял перед Зубиком, высокий, стройный. Тонкий свитер плотно облегал тело, кожаная куртка щеголевато распахнута. Ветерок из приоткрытой двери словно лёгкими ласковыми пальцами перебирал, едва касаясь, пахнущие шампунем волосы. И Серёжа смотрел на Зубика сверху вниз уже не растерянно, а почти с вызовом, про себя усмехаясь.

«Да на что ты годен теперь, Зубик? Сидишь себе и сиди. Не рыпайся, дружище. Ведь каждому своё: одни танцуют, другие смотрят».

Тем временем музыканты объявили перерыв. И неторопливо, с напускной усталостью стали складывать инструменты. В зале установилась удивительная тишина. Даже уши заложило. Все глядели неподвижно на сцену и ожидали, что вот-вот оттуда наперекор словам грянет музыка. И продолжатся танцы.

Но музыканты уже спускались в зал.

Послышался чей-то робкий ещё, едва различимый голос. Ему стал вторить другой — решительнее, громче. Зал всколыхнулся, загудел нестройно. Вспыхнул свет, с шипением ожили динамики, под сценой, две девочки из параллельного девятого «Б» в одинаковых платьях-сафари блёкло-зелёного цвета схватили под руки Макса и, счастливые, увлекли его в коридор.

— Чего застыл, пойдём покурим!

Серёжа ощутил несильный толчок в спину. Обернувшись, он увидел, как мелькнула в дверях сутуловатая фигура Лёки в серой шерстяной рубахе и давно не глаженных брюках, говорящих о том, что владельцу их совершенно безразлично, как выглядит он со стороны.

— Лёка! — сам не зная зачем, окликнул Серёжа Голубчикова. Но Голубчик не остановился, не оглянулся. — Лёка! — ещё раз прокричал Серёжа и вслед за Голубчиком выбежал в коридор.

Для чего вдруг понадобился ему Лёка? Именно теперь, когда всё вроде бы уладилось, не надо мучиться, сомневаться, терзать себя, думая о сочинении, о приближающемся сроке. Срок миновал. Всё в прошлом — исчезло, развеялось, забылось. И он за столько дней впервые весел, беззаботен. Зачем же омрачать праздник? Зачем стремиться к встрече, которая заведомо ничем хорошим кончиться не может?

Серёжа не знал. И не искал ответа.

У окна в конце длинного коридора вездесущий Фонарёв нашёптывал что-то на ухо Лариске Любавиной. Лариска закатывала глаза, хихикала, прикрывая ладошкой рот. Серёжа взглядом поискал Голубчика.

Но Лёки нигде не было, Лёка пропал, как будто сквозь землю провалился. Серёжа шагнул к белой застеклённой двери. За спиной, набирая силу, зазвучал дразнящий и, чудилось теперь, презрительный смех Лариски.

На лестничной площадке не было ни души. В зыбком свете матовых ламп бледно-жёлтые стены, затоптанные ступени — всё выглядело заброшенным, оголенно-унылым. Со слабым шорохом по лестнице гуляли сквозняки.

«Может быть, Лёка спустился вниз?» — подумал Серёжа.

— Эй, погоди-ка! — внезапно окликнули его.

Окликнули сверху, с маленькой тёмной площадки перед чердаком. Голос показался Серёже знакомым, Серёжа поднял голову и вздрогнул невольно. Захотелось отчего-то побыстрее повернуть обратно в зал. Но сверху уже сбегали, дробно стуча каблуками.

— О, да это Горел!

Из темноты вынырнул на свет, недобро ухмыляясь, Пашка-Упырь. Одного взгляда хватило Серёже, чтобы понять: пропал. Сам подставил голову. А может быть, не смея признаться себе, он весь вечер искал этой встречи?

Развернувшись, с необычайным проворством Серёжа кинулся к двери. Но поздно. Сзади что-то с тяжёлым грохотом обвалилось, притиснуло его к стене. Серёжа рванулся вперёд. Треснула куртка.

— Ах ты, сучонок! Отвалить хотел… — хрипло, дыша вином, бормотал в ухо ему Пашка, остервенело выкручивая руки. — Витёк, сюда давай! Поглядишь товарец!

Серёжу сбили с ног, волоком потащили вверх по лестнице, на площадку, в темноту. На середине лесенки, как утопающий, с последней отчаянной решимостью Серёжа ухватился за перила. Всё — отсюда он не сдвинется ни на шаг.

— Ну, падла! — взревел кто-то.

Серёжа почувствовал, как его ударили по лицу. Боли он не ощутил, только потемнело в глазах и голова мотнулась резко вправо. Потом влево. И — назад. Тёплая струйка побежала из носа. По щеке, по подбородку.

«Платок нужно достать. А то на свитер попадёт. Потом не отмоешь», — подумал Серёжа.

Он не различал отдельных лиц — мелькали расплывчатыми пятнами.

Их было много, тех, кто бил. Но одно Серёжа знал твёрдо: среди них Демьян.

Били молча, опасаясь привлечь внимание учителей. Точнее, не били — работали, с прерывистым напряжённым сапом хватая воздух. Серёжа даже не закрывал лицо. Он не знал, долго ли продолжалось так.

Вдруг снизу кто-то прокричал тихо:

— Атас!

И бить перестали. Сорвались, затопали, разбегаясь в разные стороны.

— Не торчи на виду, скотина! Иди умойся, — прошипел кто-то и подтолкнул Серёжу в спину.

Серёжа качнулся, но остался стоять, бессмысленно держась за перила. Он не мог двинуться с места. Тело казалось застывшим, деревянным, тело но слушалось его.

Так он стоял, не чувствуя боли, тупо глядел перед собой. И ступеньки, коричневые блестящие перила, дальняя дверь, стена — всё плыло неспешно по кругу, покачивалось, зыбилось перед глазами. К горлу подкатывала тошнота. Он торопливо сглатывал непрерывно заполняющую рот тягучую слюну. Он старался собраться с мыслями.

«Нужно уходить… Уходить отсюда…» — говорил он себе.

Снизу тем временем всё явственнее, чётче доносились чьи-то уверенные шаги. Ближе, ближе частое цоканье, и вот, приблизившись, стихло разом, как речь, прерванная на полуслове.

— Это что ещё? — услышал Серёжа требовательное, с металлом зазвучавшее.

И вновь несколько коротких шажков. С трудом Серёжа поднял голову. Прямо перед ним стояла завуч Нина Петровна. Её полная, большая грудь почти касалась Серёжиного лица. В ложбинке на груди поблёскивал эмалью медальон. А выше — грубо очерченное мужеподобное лицо со сведёнными сурово выцветшими губами.

— Горе-елов? — Минуту она глядела на Серёжу в упор, и брови изумлённо ползли вверх, и глаза круглились, вырастая. — Горелов, ну, рас… Да ты же пьян! — тонко взвизгнула тут она, притопнув ногой. И Серёже показалось: ударит.

Откуда ни возьмись рядом с Ниной Петровной появилась Клара Викторовна.

«Ну вот, одно к одному», — подумал Серёжа, с трудом приходя в себя.

Нина Петровна на время оставила Серёжу в покое. Она стремительно повернулась к Кларе Викторовне, откинув голову, выставив грудь — монументально-бесстрастная, с полным сознанием своей правоты.

У Клары Викторовны болезненно подёргивалась щека, на шее билась синяя беззащитно-оголённая жилка.

— Я неоднократно уже указывала вам, я предупреждала. — Голос низкий, рокочущий низвергался на повинную Кларину голову, как водопад, эхом отдаваясь в дальних концах коридора. — Строгость и дисциплина. Дисциплина и строгость. Класс разболтался. Вот к чему приводят ваше панибратство и либерализм, заигрывание в надежде на дешёвую популярность. Они перестали чувствовать твёрдую руку. Они решили, что им всё позволено. Они забыли об обязанностях. Сначала Демьянов… Теперь вот ещё один. Да вы посмотрите на него!.. Это же просто кошмар какой-то. Подобное только у вас могло случиться. Только в вашем классе. Да если дойдёт до роно… — Тут Нина Петровна вновь обратила свой взгляд на Серёжу. — Немедленно отправляйся домой. Чтоб духу твоего здесь не было. Пока не вызвала милицию. Позорище! А в понедельник к половине девятого с родителями ко мне. Без родителей можешь не являться. Слышал, что сказала?!

Собравшись с силами, Серёжа шагнул вниз на следующую ступеньку. Тело было тяжёлым, непривычным — не его, чужим. Он тащил непослушное тело, как ношу, упрямо цепляясь за перила. Ступеньки горбились, вздрагивали, уходили из-под ног.

— Как вы можете? Ведь надо разобраться… — неслись вслед ему Кларины отрывистые вскрики.

Первое время Серёжа шёл на ощупь, точно слепец, вытянув перед собой руку с растопыренными пальцами. Спускался, плечом прижимаясь к стене. Четвёртый этаж… Третий… Тело слушалось лучше. Идти стало легче. Уже не дрожали, как у новорождённого телка, не разъезжались, подгибаясь в коленках, ноги, а ступали увереннее.

— О, вот и наш Горел. Что за поступь, что за стать! Рекомендую, девочки. Между прочим, такой… — услышал Серёжа снизу голос Макса и девичье угодливое хихиканье.

Макс не договорил. Приглядевшись внимательнее, он, видимо, понял всё. И осёкся. Он не хотел неприятностей. Не успел Серёжа раскрыть рот, чтобы окликнуть его, как Макс, подхватив под локотки своих новых приятельниц, исчез, растворился в полутьме второго этажа. Словно и не было его.

Поражённый, Серёжа решил, что ему померещилось.

«Да когда же кончится эта лестница?.. — устало думал он, стараясь ступать как можно мягче, не торопиться. Голова раскалывалась от боли. И каждый шаг тупым ударом отзывался в висках. — И кончится ли вообще? А если кончится, то что я потом? Куда я? В школе оставаться нельзя. Домой… — При мысли о доме, всегда такой успокаивающей, Серёжа вздрогнул и остановился. — Нет, домой ещё хуже».

Только бы не встречаться больше ни с кем, только бы никого не видеть.

Но ему положительно не везло в этот вечер. Он спустился в пустой и гулкий вестибюль и мимо двери буфета, откуда привычно тянулся отвратительный запах тушёной капусты, прошёл к раздевалке и увидел, что раздевалка закрыта. На блестящей решётчатой дверце висел замок.

Серёжа намерился было перелезть через невысокую оградку — ряд никелированных с шишечками на концах толстых прутьев, возвышающихся над широким деревянным барьером, — и уже ухватился за холодные скользкие прутья, но вспомнил, что и входная дверь заперта, и для того, чтобы уйти, надо разыскать нянечку, живущую при школе. Обычно на время вечера нянечка уходила к себе, предоставив учителям следить за порядком. В лучшем случае она появлялась перед самым окончанием танцев, то есть около десяти.

Серёжа посмотрел на часы, висящие в центре вестибюля против входной двери. Часы показывали двадцать пять минут девятого.

Серёжа представил себе, как он спустится в полуподвал и постучит в дверь с зелёным почтовым ящиком посередине. И будет ждать, пока на стук не выйдет нянечка — скуластая татарка в мятом фланелевом халате, — которую он, конечно же, своим приходом оторвал от неотложных домашних дел. Низкорослая, нервно-вертлявая, она, подбоченившись, в упор будет разглядывать его недобрыми чёрными глазами и в ответ на униженные просьбы — ругаться визгливо и кричать.

Подумав, Серёжа тихо отошёл от раздевалки, присел на низенький кожаный диванчик без спинки, стоящий у противоположной стены. Часы пробили половину девятого.

Зазвенел особенно пронзительный, резкий в пустом вестибюле звонок.

Рядом с диванчиком на стене висело зеркало. Серёжа увидел своё лицо и глупо ухмыльнулся. Показалось, из зеркальной глубины смотрел на него совсем незнакомый, чужой человек. Вид его вызывал у Серёжи презрительное, гадливое чувство. И как будто уже не себя, а того, чужого трогал Серёжа с глухой неприязнью за нижнюю выпятившуюся сильно вперёд губу, за фиолетовый нос, за подбородок. И морщился от боли.

А в голове — гудящая пустота, и в душе — пустота и полная безысходность. Самое страшное, то, чего всеми силами пытался избежать, случилось. Хуже быть просто не могло. Особенно мучила беспомощная его покорность чужой жестокой силе. Как он покажется послезавтра в классе? Униженный, сломленный, жалкий… Новый холуй всесильного Демьяна.

От мыслей таких не хотелось двигаться, дышать — жить не хотелось. Но он почему-то жил, хотя справедливее было бы умереть на месте. Он чувствовал всё яснее проступающую боль и то, как затекла от неудобной позы спина (ему приходилось изворачиваться, чтобы, не вставая, глядеть на себя в зеркало), он ощущал жажду и внезапный, неуместный вовсе в таком состоянии голод.

Невольно Серёжа подумал о том, что рано или поздно придётся идти домой и, опережая расспросы, говорить, что горло болит и губы подпухли, наверное, опять аллергия. И мама поверит и будет, несмотря на поздний час, звонить знакомому врачу и просить приехать.

Серёжа застонал и закрыл лицо руками. Только сейчас он понял Лёку Голубчикова, через себя почувствовал, каково, было ему жить все эти долгие месяцы. Только сейчас ощутил он со всей остротой свою вину перед Лёкой, гадость и подлость своего поступка там, в тихом скверике у скамейки, не видной совсем за разросшимися кустами душно пахнущей сирени. Впервые он не гнал от себя мыслей о Лёке. Лёка стал близким, почти родным за эти несколько минут.

— Горелов! Серёжа!

Серёжа поднял голову и справа в застеклённых белых дверях, ведущих из вестибюля на этажи, увидел Клару Викторовну.

«Этого только не хватало», — подумал устало и безразлично. И стал смотреть себе под ноги на пол, выложенный чёрными и белыми плитками, как шахматная доска. Он ожидал покорно бесконечной вереницы вопросов, изумлённых возгласов, крика, угроз, нудных нотаций, увещеваний, вспомнившихся к случаю поучительных «примеров из жизни», — словом, полнейшего набора воспитательных средств, которым сейчас (он был уверен) воспользуется Клара Викторовна.

Мелкими, частыми шажками Клара Викторовна приблизилась, присела рядом на диванчик. Серёжа услышал её трудное дыхание.

— Только не говори, пожалуйста, ничего. Я сама… — запинаясь, начала Клара Викторовна.

Голос её прерывался, как будто спазмами сжимало горло. Серёжа повернул голову. Прямо перед ним было покрасневшее Кларино лицо: всегда от сильного волнения на щеках её, на лбу и подбородке проступали нездоровые какие-то, чахоточные пятка.

Вновь в привычном облике неутомимой математички проглянули черты обыкновенной женщины — усталой, издёрганной донельзя женщины, с материнским участием глядящей сейчас на него.

«Кажется иногда, споткнёшься, упадёшь и… конец», — вспомнил Серёжа и, повинуясь внезапному порыву, пожал влажноватую Кларину руку. Такое чистое, тимуровское пожатие — благодарность и наивное обещание ответной помощи и поддержки в тяжёлый час.

Клара Викторовна поняла. Припухшие веки её дрогнули, глаза заблестели, наполняясь прозрачной влагой.

— Давай-ка лучше походим, — торопливо произнесла она глуховатым голосом. И поднялась.

Стали ходить по коридору монотонно, из конца в конец. Клара Викторовна крепко держала Серёжу под руку.

А наверху в зале опять гремела музыка, ритмично грохотал ударник, нарушая покойную сонную тишину.

— Я сегодня только почувствовала… — сказала Клара Викторовна, бессознательно ускоряя шаг. — И думаю, может быть, и моя вина здесь есть. Даже наверняка есть. Но я не об этом хотела… Можно с тобой, как со взрослым?.. Знаешь, класс ваш — это огромная сила. Без вашей поддержки мы, учителя, беспомощны. Конечно, мы можем наказать… старыми-престарыми дедовскими способами; поставить двойку, вызвать родителей, пригрозить плохим аттестатом и плохой характеристикой, подключить милицию, наконец… Но спасти, помочь… Здесь нужны усилия всех, понимаешь — всех! А вы?! Что делаете вы?! На собраниях отмалчиваетесь, никто не встанет, не скажет прямо Демьянову в лицо… Духу не хватает. Ухмылочки, смешки, шуточки глупые — это не разговор.

Серёжа, споткнувшись, в недоумении посмотрел на Клару Викторовну и мгновенно понял всё. С силой выдернул локоть из Клариных цепких рук. «Так вот почему она такая добрая… Опять хочет выгородить любимчика. Защищает этого… Спасать его, видите ли, надо, помогать ему…»

— Что с тобой, Серёжа?

Клара Викторовна пыталась удержать Серёжу, хватая сзади за плечи. Но он уворачивался с гневным сопением, всем видом своим, каждым движением давая понять, насколько присутствие её ему неприятно. Клара Викторовна, однако, была настойчива. Она семенила рядом, с трудом поспевая за его размашистыми шагами. Снова непостижимым образом она завладела его рукой и теперь почти висела на остро выставленном локте, тяжестью своего тела погашая движение.

— Ты не обижайся только… Пожалуйста, не обижайся. Вы должны наконец показать Демьянову, что не боитесь его. И даже — презираете. Да, да, презираете со всеми его братьями, дружками вместе. Напиться до скотского состояния, впятером наброситься на одного — совсем не геройство. Это скорее знак слабости, трусости. Так поступают только шакалы. Демьянов должен понять это. А вы своим поведением только потакаете ему, подбадриваете даже. Мол, давай, не стесняйся, Витёк! Вот ты говорил вчера — у меня глаза открылись. Ни времени, ни сил не жалела: походы, поездки, вечера… А вернётесь — и снова каждый в свою норку. В конце концов у вас пятнадцать мальчишек в классе… Вам никакой Демьянов не страшен. Но нет, вы не думаете друг о друге. Сегодня тебя… А все — я уверена — стояли рядом равнодушно. Возможно, даже с любопытством тайным глядели. Но ведь завтра Демьянов может каждого из них — Фонарёва, Зубика, Голубчикова… Неужели не чувствуете — жить так дальше нельзя! Невозможно, немыслимо! — Клара Викторовна выпустила Серёжину руку. Она стояла, подавшись вперёд, в сторону входной двери, вытянувшись напряжённым телом, словно говорила не ему только, Серёже, а всему классу, всей школе — всем, всем. Высокий голос её дрожал на пределе, готовый привычно сорваться, перейти в крик или угаснуть, сменяясь беззвучными слезами. — Неужели выросли сытые, благополучные, безразличные к бедам других? Всю жизнь в узкой норке — я, мой, моё, мне… Всё — под себя, всё — для себя! И лишь изредка выглядывать с опасливым любопытством, вынюхивать: какой нынче в воздухе направляющий запах? К чему готовиться, чего ожидать?

Серёжа слушал Клару Викторовну, испытывая смешанное, сложное чувство. Но чем дольше говорила она, тем отчётливее становилось пугающее, властное — стыд и боль.

— Клара Викторовна, зачем вы так? — вскрикнул Серёжа и, развернувшись, быстрыми шагами пошёл, побежал прочь из вестибюля, чтобы не слышать больше, не казниться.

«Как нарочно решила помучить! Мало ей…» — думал Серёжа, взбегая вверх по широкой гулкой лестнице.

По той самой лестнице, по которой бессчётное число раз он бежал, заспанный, опаздывая на уроки, или, напротив, отсидев положенные часы, освобождённый, летел домой, прыгал через три ступени. А ещё раньше, давным-давно когда-то, по этой лестнице в шеренге таких же, как и он, коротко стриженных пухлощёких и румяных первачков, с огромным портфелем, почти достающим до земли, он впервые ступил в эту школу.

…Они только что расстались с родителями. Они были взволнованны, оглушены гулом десятков голосов, испуганы множеством незнакомых людей, снующих туда и сюда по коридорам. Они жались друг к другу инстинктивно, как овцы, почуявшие опасность. Вид их внушал учителям умиление и надежду.

И долгое ещё время, совсем маленькие и глупые, они умели дружить, умели радоваться общей радости и печалиться общей неудаче, наконец, они любили свой класс, свою школу, свою единственную в целом мире учительницу…

В движениях Серёжиных, в стремительном беге его вверх по лестнице обозначилась какая-то цепь.

Серёжа почувствовал: надо что-то сделать, очень важное, необходимое, как воздух. И не только ради себя, но и ради Лёки Голубчикова, ради Зубика… Правда, он не осознавал ещё ясно, что именно требуется совершить.

Он ощущал одно: необходимо действовать немедленно. Иначе в жизни его навсегда останется скверное, гадкое пятно. И возможности избавиться от него уже не представится никогда.

Серёжа остановился на площадке пятого этажа. Дальше бежать было некуда.

Он вернулся на то самое место, где Демьян с дружками схватили его. Тогда он был в полной их власти. Они могли делать с ним всё, что хотели. Его безмолвная покорность только распаляла их. И ещё чувство полной своей безопасности, безнаказанности…

Серёжа шагнул с лестничной площадки в коридор. Музыканты на пределе всей оглушительной громкости, какую они могли выжать из своей электронной многоваттной аппаратуры, твердили одну и ту же, одну и ту же музыкальную фразу, словно с завидным упорством вколачивали её в головы танцующих тяжёлыми молотками.

И в зале, в розоватой полутьме, подчиняясь музыке во всём, заворожённо повторяли бессчётное число раз одни и те же движения извивающиеся тёмные фигурки.

Серёжа подошёл к двери туалета и потянул её на себя, ощутив вдруг в теле странную бесшабашную лёгкость. Как только глаза его немного привыкли к темноте, он увидел красноватые точки сигарет. То тускнеющие, то вновь ярко вспыхивающие, они, как светлячки на невидимых нитях, висели в воздухе.

Серёжа ступил неловко, запнулся о порожек и чуть было не упал. Красноватые точки исчезли разом.

Иссиня-чёрная темнота замерла настороженно. Ни шороха, ни звука.

— Демьян здесь? — как можно громче спросил Серёжа, радуясь в душе, что голос прозвучал на редкость уверенно, не дрогнул ни разу, не осёкся.

Послышалась приглушённая возня, чиркнула спичка.

Выступило из темноты зеленоватое в колеблющемся неверном свете, большеглазое лицо.

— Фу-у, чёрт! Тебе чего, Горел?

Стоило только Серёже увидеть перед собой Демьяна, как решимость его улетучилась разом. Захотелось повернуть назад, убежать, пока не поздно, но недавняя лёгкость тоже исчезла и ноги, отяжелев, приросли к полу. Серёжа презирал себя за слабость, но не было сил, чтобы бороться с собой. С трепетом глядел он, как Демьян, соскользнув с подоконника, подходит, почти не удивлённый его появлением.

— Витёк, за что вы меня? — спросил Серёжа, не узнавая жалкого своего голоса.

— Да вот Голубчик наклепал, — не задумываясь, ответил Демьян. — Сказал, что ты против меня что-то заимел, сочинение писать отказался. Так ведь, Голубчик?

Кто-то щёлкнул выключателем. Вспыхнул свет, и Серёжа поразился, как много ребят набилось в туалет. Прежде всех в глаза ему бросился Фонарёв — с затаённым дыханием он придвигался незаметно к тому месту, где стояли друг против друга Серёжа и Демьян. Замершее лицо Фонарёва выражало волнение, боязнь каким-нибудь неловким жестом, звуком помешать тому, что должно было неминуемо произойти.

— Голубчик, ну, подтверди, — между тем настойчиво повторил Демьян.

Лёка Голубчиков выглядел сейчас так, будто его, спящего, грубо растормошили и он только-только открыл глаза, ещё не придя в себя и ничего не понимая. То с дерзким вызовом, то с жалобной мольбой озирался он по сторонам.

— Ты что-то пута… — начал он неуверенно.

— Да ладно скромничать-то! У меня ведь свидетели есть. Скажи, Паш! — перебил его Демьян. — Но я хочу по справедливости. Чтобы никто не в обиде, чтобы всё — путём. Пусть они стыкнутся, Горел с Голубчиком. Кто победит, тот и прав.

Не успел Серёжа опомниться, как Пашка-Упырь потащил на середину Лёку Голубчикова, а Лёка — тот Лёка, который давно уже привык во всём повиноваться Демьяну, — хоть и упирался, но уже и твердил беспокойно, как в бреду:

— Ниже пояса не бить… Ногами не бить…

И Серёжу тотчас же чьи-то услужливые руки стали подталкивать навстречу Голубчикову. Всё происходящее было настолько нелепо и страшно, что казалось не явью, а кошмарным сном.

И тут Серёжа словно бы проснулся. Неведомая сила подхватила его и бросила к Демьяну. Пальцами ощутил Серёжа жёсткие лацканы Демьянова пиджака.

Изогнулась, подломившись, тонкая шея, голова Демьяна мотнулась назад. Редковатые сальные волосы растрепались, закрыли лицо.

— При чём тут Лёка? — на удивление твёрдо и тихо произнёс Серёжа, краешком глаза замечая, как рванулся было на помощь Демьяну верный Пашка-Упырь и как Зубик, непонятным образом очутившийся здесь, ухватил его за плечи, удержал:

— Стоять!

— Ведь это ты, ты во всём… сволочь! Если хоть раз Лёку… Только пальцем посмей. Понял? Лёка тебе не холуй. И никто не нанимался тебе…

Новое непонятное чувство охватило Серёжу. Теперь он не боялся никого. И только желание справедливости, боль и обида за себя, за Лёку — за всех.

Всё, что происходило и должно было произойти, получило для него совсем иное, чем прежде, значение.

Он не думал о том, что́ может случиться с ним через минуту, через час. Он чувствовал одно: теперь он сильнее Демьяна. Новая жизнь начиналась для него.

Загрузка...