Художники, привыкшие к парадоксальным выходкам Ренкена, рассмеялись. Но он-то знал, насколько прав, и сожалел о Фердинанде, потому что искренне его любил.

На следующий день Ренкен отправился на улицу Дассас. Ключ торчал в двери, он решился войти не постучавшись и остановился как вкопанный. Фердинанда не было дома. Перед мольбертом стояла Адель, торопливо заканчивая картину, о которой уже давно было объявлено в прессе. Она была так поглощена работой, что не услышала, как открылась дверь, она не знала, что прислуга, возвратившись домой, оставила свой ключ в двери. Ошеломленный Ренкен мог наблюдать работу Адели несколько минут. Она работала быстро, уверенно, и это говорило о том, что она уже набила руку. У нее была ловкая, беглая сноровка того самого, хорошо отрегулированного автомата, о котором Ренкен говорил накануне. Мгновенно он понял все, и его замешательство было тем сильнее, чем глубже он сознавал свою нескромность. Он попытался уйти, чтобы вернуться постучавшись, но Адель внезапно обернулась.

– Это вы! – вскрикнула она. – Как вы здесь очутились, каким образом вы вошли?

Кровь прилила к ее лицу. Ренкен, смущенный не менее, чем она, стал уверять ее, что только что вошел. Потом до его сознания дошло, что, если он умолчит о виденном, его положение станет еще более неловким.

– Видно, вас приперли, и тебе пришлось помочь немного Фердинанду, – сказал он как только мог благодушно.

Она уже овладела собой, лицо ее приняло обычный восковой оттенок, и ответ прозвучал совсем спокойно.

– Да, эту картину необходимо было сдать еще в понедельник, а Фердинанда опять мучили боли… О! я сделала только несколько мазков.

Но Адель не заблуждалась: провести такого человека, как Ренкен, было невозможно. Она стояла неподвижно, держа в руках палитру и кисти. Тогда он принужден был сказать ей:

– Я не хочу тебя стеснять. Продолжай.

Она пристально смотрела на него несколько секунд, потом решилась. Теперь он знает все; к чему притворяться дальше? И так как она обещала сдать картину в тот самый день, она принялась писать, работая с чисто мужской сноровкой. Когда Фердинанд вернулся, он был потрясен, увидев Ренкена: старый художник сидел за спиной Адели и наблюдал, как она пишет. Но усталость притупила чувства Фердинанда. Вздыхая, он опустился в изнеможении около Ренкена.

Воцарилось молчание; Фердинанд не чувствовал потребности вдаваться в объяснения – все и так было ясно, и это не причиняло ему страданий. Адель, поднявшись на цыпочки, малевала широкими мазками, освещая на картине небо. Глядя на нее, Фердинанд нагнулся к Ренкену и сказал с неподдельной гордостью:

– Знаете ли, мой милый, она гораздо сильнее меня… О, какое мастерство! Как она владеет техникой живописи!

Когда Ренкен, донельзя возмущенный, спускался с лестницы, он разговаривал вслух сам с собой:

– Еще один отпетый!.. Она не допустит его до полного падения, но никогда уже не позволит ему воспарить. Он – пропащий человек.

IV

Прошло несколько лет. Сурдисы купили в Меркере маленький домик, сад которого выходил на бульвар Майль. Вначале они приезжали туда в летние месяцы в июле и августе, опасаясь от парижской духоты.

Для них это было как бы всегда готовое убежище. Но мало-помалу они стали жить там более продолжительное время. И по мере того как они устраивались в Меркере, Париж становился для них все менее необходимым.

Дом был очень тесен, и они построили в саду просторную мастерскую, которая вскоре обросла множеством пристроек. Теперь они ездили в Париж как на каникулы – на два или три зимних месяца, не больше. Они обосновались в Меркере. В Париже у них было только временное пристанище на улице Клиши, в их собственном доме.

Это переселение в провинцию совершилось само собой, без заранее обдуманного плана. Когда знакомые выражали им свое удивление, Адель ссылалась на пошатнувшееся здоровье Фердинанда. Послушать ее, так она принуждена была уступить необходимости поместить своего мужа в благоприятную обстановку: он ведь так нуждался в покое и свежем воздухе.

На самом же деле она удовлетворяла свое давнишнее желание, осуществляла свою самую сокровенную мечту. Когда, молоденькой девушкой, она глядела часами на сырую мостовую площади Коллежа, то, предаваясь бурной фантазии, видела себя в Париже, в ореоле славы, упивалась громкими аплодисментами, популярностью своего прославленного имени; но мечты возвращали ее всегда обратно в Меркер, и самым сладостным ей представлялось почтительное изумление здешних обитателей перед достигнутым ею величием.

Здесь она родилась. Здесь зародились ее мечты о славе. Никакие почести, оказанные ей в салонах Парижа, не удовлетворяли ее тщеславие так сильно, как оцепенелое почтение меркерских кумушек, торчавших у дверей своих домов, когда она проходила мимо них под руку с мужем.

Она навсегда осталась мещанкой и провинциалкой. Ее интересовало прежде всего, что думают в ее маленьком городке по поводу славы ее мужа. При возвращении в Меркер сердце ее радостно трепетало; только там она испытывала подлинное опьянение своей известностью, сравнивая ее с той безвестностью, в которой раньше влачила здесь существование. Мать ее умерла, со времени ее смерти прошло уже десять лет. Адель возвращалась в Меркер только для того, чтобы пережить ощущение своей юности – окунуться в эту замороженную жизнь, где она так долго прозябала.

К тому времени слава Фердинанда Сурдиса достигла предела. К пятидесяти годам художник получил все возможные почести, все возможные знаки отличия, все существующие медали, кресты и титулы. Он был кавалером ордена Почетного легиона и уже несколько лет состоял членом Академии.

Только его материальное благосостояние могло еще расти, так как пресса и та уже истощила свои хвалы. Сложились готовые формулы, которые обычно служили для восхваления его таланта: его называли плодовитым мастером, утонченным чародеем, покорителем сердец.

Но все это, казалось, уже не трогало Сурдиса, он стал ко всему равнодушен и относился к своей славе, как к старому надоевшему платью. Когда он проходил по городу, сгорбленный, с безучастным потухшим взглядом, жители Меркера не могли прийти в себя от почтительного изумления, они с трудом представляли себе, как этот тощий усталый господин мог наделать столько шума в столице.

Теперь уже всем было известно, что г-жа Сурдис помогает своему мужу писать картины. У нее была репутация бой-бабы, несмотря на ее малый рост и чрезмерную полноту. Вызывало всеобщее удивление, что такая тучная женщина весь день топталась на ногах перед мольбертом. Знатоки утверждали, что тут все дело в привычке.

Сотрудничество жены не только не вредило Фердинанду в общественном мнении, но даже еще увеличивало всеобщее уважение к нему.

Адель с присущим ей тактом поняла, что не следует показывать вида, как она превзошла своего мужа. Подпись оставалась за ним, он был как бы конституционным монархом, который царит не управляя.

Собственных произведений г-жи Сурдис никто не оценил бы, тогда как произведения Фердинанда Сурдиса, сделанные ею; сохраняли все свое влияние и на публику и на критику.

Она сама неизменно высказывала восхищение перед своим мужем, и самым удивительным было то, что восхищалась она чистосердечно.

Хотя Фердинанд все реже и реже прикасался к кисти, она видела в нем творца всех тех произведений, которые были написаны ею почти без его участия.

В слиянии их талантов ей принадлежала господствующая роль – она вторглась в творчество Фердинанда и почти изгнала его, но тем не менее она не чувствовала себя самостоятельной. Она заместила его, но он слился с нею, он как бы вошел в ее плоть и кровь. Результат такого творческого слияния был чудовищен.

Показывая свои произведения, она говорила посетителям: «Это писал Фердинанд, Фердинанд собирается сделать то-то» – даже в тех случаях, когда Фердинанд не прикасался даже и не думал прикоснуться к тому, над чем она работала.

Она не терпела никакой критики, она выходила из себя при мысли, что возможны какие-либо сомнения в гениальности Фердинанда. Она была великолепна в порыве своей непоколебимой веры. Ни ревность обманутой женщины, ни отвращение и презрение к его распутству никогда не могли уничтожить в ней высокого представления о великом художнике, которого она любила в своем муже. Она преклонялась перед ним даже и тогда, когда художник дошел до полного упадка и она вынуждена была поднять его творчество своей работой, чтобы избежать банкротства.

Только ее наивное и вместе с тем нежное и гордое ослепление помогало Фердинанду переносить тяжесть сознания своего бессилия. Он по-прежнему говорил: «Моя картина, мое произведение», не задумываясь, как мало было им вложено труда в полотна, которые он подписывал своим именем.

Все это совершалось между ними как-то естественно. Он нисколько не ревновал ее к своему творчеству, которое она у него похитила, наоборот – он не мог рта раскрыть без того, чтобы не восхвалять ее. Он повторял все то же, что сказал когда-то Ренкену:

– Клянусь вам, она талантливее меня… Рисунок для меня чертовски трудная вещь, а она, не задумываясь, одним штрихом достигает сходства… О, у нее такое мастерство, о котором вы не имеете представления. Этому нельзя научиться. Это природный дар.

Ему отвечали снисходительной улыбкой, считая его похвалы жене комплиментами любящего мужа.

Если же кто-нибудь, признавая все достоинства г-жи Сурдис, осмеливался усомниться в ее таланте, Фердинанд буквально выходил из себя и пускался в длинные рассуждения о темпераменте, о технике, о форме и кончал неизменно криком:

– Повторяю вам, ее мастерство выше моего! Просто удивительно, что никто не хочет мне поверить!

Супруги жили в полном согласии. Со временем возраст и плохое состояние здоровья утихомирили Фердинанда. Он уже не мог напиваться – его желудок расстраивался от малейшего излишества.

Только женщины еще смущали его покой. Им овладевали иногда порывы безумия, длившиеся два или три дня.

Впрочем, после окончательного переселения в Меркер обстоятельства их жизни принудили его сохранять супружескую верность: Адель могла теперь опасаться только его грубых наскоков на служанок. Она решила впредь нанимать только самых уродливых, что не мешало Фердинанду волочиться за ними, если только они не протестовали. Иногда его охватывало такое физическое возбуждение, что для удовлетворения своей извращенности он готов был все вокруг себя уничтожить.

Адель принимала свои меры – она рассчитывала прислугу всякий раз, когда подозревала возможность ее интимных отношений с хозяином.

Фердинанд после таких эксцессов чувствовал себя пристыженным по крайней мере на целую неделю. Все это до старости разжигало пламя их супружеской любви. Адель неизменно обожала своего мужа, чудовищно ревновала его, но никогда не проявляла перед ним свою ревность. Когда она, рассчитав очередную служанку, впадала в обычную ужасающую молчаливость, он стремился получить ее прощение, всячески выражая ей свою покорность и нежность. Тогда она всецело владела им. Он был совсем изможден, пожелтел, лицо испещряли глубокие морщины, но борода все еще отливала золотом, она стала светлее, но не седела и делала его похожим на стареющего бога, позлащенного очарованием ушедшей молодости.

Наступил день, когда Фердинанд почувствовал полное отвращение к живописи. Запах красок, жирное прикосновение кисти к полотну вызывали в нем какую-то физическую гадливость, руки его начинали дрожать, голова кружилась, нервы напрягались до крайности. Это было несомненно следствием его творческого бессилия, результатом длительного перерождения его артистических способностей, – так наступил кризис, которого следовало ожидать. Адель отнеслась к Фердинанду с большой нежностью, всячески ободряла его, убеждая в том, что это всего-навсего временное недомогание, вызванное переутомлением, и заставляла его отдыхать. Он уже абсолютно ничего не делал и становился все мрачнее и угрюмее. Тогда Адель придумала новую комбинацию: он будет создавать композиции карандашом, а она переносить их по клеткам на полотно и писать красками по его указанию. Так и повелось. Фердинанд теперь совсем не прикасался к картинам, которые подписывал своим именем. Адель одна выполняла всю работу, он же довольствовался только выбором сюжета и делал карандашные наброски, иногда незаконченные и неправильные, которые она тайком выправляла. Картины они продавали главным образом за границу. Прославленный во Франции Сурдис был знаменит также и в других странах, заказы сыпались отовсюду. В далеких странах любители искусства не обнаруживали особой требовательности: достаточно было упаковать и отправить картины, чтобы исправно, без особых хлопот, получить за них деньги. Постепенно Сурдисы почти целиком перешли к этой удобной коммерции, потому что во Франции сбыт картин становился для них затруднительным. Изредка Фердинанд посылал какую-нибудь картину в Салон, и критика встречала его произведения привычными восхвалениями. Ведь он был признанным классиком, по поводу его творчества уже не спорили, не ломали копий. Он мог повторять самого себя, мог выставлять посредственные вещи, никто этого уже не замечал – ни публика, ни критика. Для подавляющего большинства художник оставался вое тем же, он только постарел и должен был уступить место более молодым и резвым талантам. Но покупатели не рвались больше к его картинам. Сурдиса по-прежнему причисляли к наиболее выдающимся мастерам современности, однако картины его не находили сбыта во Франции, они все расходились за границей.

Все же в том году одно из полотен Фердинанда Сурдиса имело в Салоне значительный успех. Оно было как бы под пару его первой картине – «Прогулка». В большой мрачной комнате со стенами, выбеленными известкой, занимаются школьники. Они глазеют на летающих мух, исподтишка посмеиваются над своим жалким репетитором, углубленным в чтение романа до такой степени, что он забыл, по-видимому, обо всем на свете. Картина называлась «Класс». Все нашли, что это прелестно. Критика сравнивала первое произведение художника с последним, написанным тридцать лет спустя, разбирала весь путь, пройденный Сурдисом, отмечала неопытность мастерства в «Прогулке» и зрелое мастерство «Класса».

Почти все критики умудрились усмотреть в этой новой картине необыкновенную тонкость письма, совершенную форму, которая никем не может быть превзойдена. Но большинство художников не разделяло этого мнения, в особенности же неистовствовал Ренкен. Он был уже глубоким стариком, но еще очень бодр для своих семидесяти пяти лет и по-прежнему ратовал за правду.

– О чем тут толковать!.. – кричал он. – Я люблю Фердинанда, как сына, но это же чистое идиотство предпочитать его теперешние произведения произведениям его юности! Нет в них теперь ни священного пламени, ни сочности, ни какой бы то ни было индивидуальности художника. Да! Это красиво, это изящно – тут я не спорю! Но надо окончательно потерять здравый смысл, чтобы восхищаться банальной формой, поданной под соусом всяческой изощренности. Здесь смешаны все стили, это какое-то растление стилей… Нет, я не узнаю больше моего Фердинанда. Это не он фабрикует такие изделия…

Однако он не договаривал. Он-то знал, в чем тут дело; и в той горечи, с которой он говорил о Фердинанде, чувствовалась глухая злоба, которую он всегда питал к женщинам – этим вредным тварям, как он любил их называть. Он ограничивался только тем, что твердил в гневе: тоном:

– Нет, это не он… Нет, это не он…

Ренкен проследил с любопытством наблюдателя и аналитика весь путь постепенного вторжения Адели в творчество Фердинанда. С появлением каждого нового произведения он отмечал все новые изменения, различал, где работа мужа, где жены, отмечал, что один все сильнее вытесняет другого. Случай представлялся ему столь интересным, что он забывал о своем негодовании и наслаждался зрелищем взаимодействия этих двух темпераментов. Таким образом, когда Адель замещала Фердинанда, он отмечал едва уловимые изменения и сейчас чувствовал, что эта физиологическая и психологическая жизненная драма пришла к развязке. Картина «Класс» как раз и являлась развязкой, – и вот она перед его глазами. На его взгляд, Адель поглотила Фердинанда. Драма окончена.

По своему обыкновению, в июле Ренкен задумал проехаться в Меркер. С момента последней выставки в Салоне он испытывал непреодолимое желание посмотреть еще раз на супругов. Он искал случая проверить свои выводы и утверждения относительно их творчества.

Он явился к Сурдисам в разгар дневной жары; в их саду была приятная тенистая прохлада. Вое, начиная от цветника, содержалось в образцовом порядке и чистоте. Буржуазная респектабельность дома и сада говорила о достатке и спокойствии. Шум маленького города не достигал до этого уединенного уголка, слышалось только жужжание пчел над вьющимися розами. Служанка сказала посетителю, что госпожа находится в мастерской.

Ренкен открыл дверь и увидел Адель: она писала стоя, с той ухваткой, которую он уже отметил, когда застал ее за работой в первый раз, много лет назад.

Теперь она ни от кого не пряталась. Когда Адель заметила Ренкена, у нее вырвалось радостное восклицание и она хотела отбросить палитру. Но Ренкен остановил ее:

– Я уйду, если ты будешь из-за меня беспокоиться. Что за черт! Разве я тебе не друг? Работай, работай!..

Она не заставила себя упрашивать, так как хорошо знала цену времени.

– Ну, хорошо! Если вы мне позволяете, я продолжу работу. Так уж получается, что для отдыха не хватает времени.

Несмотря на возраст, несмотря на все усиливающуюся тучность, Адель по-прежнему работала старательно и ловко, с поразительным профессиональным мастерством.

Ренкен наблюдал за ней некоторое время, потом спросил:

– Где Фердинанд? Он куда-нибудь ушел?

– Нет, нет! Он здесь! – ответила Адель, показывая концом кисти в угол мастерской.

Фердинанд был действительно там, он лежал в полудремоте, растянувшись на диване. Голос Ренкена разбудил его, но он не осознал, кто это пришел, – так он ослабел, так медленно работала его мысль.

– А, это вы, какой приятный сюрприз! – сказал он, наконец, и, с усилием привстав, расслабленно пожал руку Ренкену.

Накануне жена накрыла его с девчонкой, которая приходила мыть посуду. Он был необыкновенно удручен, лицо его выражало растерянность и покорность, он не знал, что ему сделать, лишь бы только умилостивить Адель. Ренкен нашел его более опустошенным и подавленным, чем ожидал. На этот раз упадок духа был так очевиден, что Ренкен почувствовал глубокую жалость к несчастному человеку. Ему захотелось разжечь в нем былое пламя, и он заговорил об успехе «Класса» на последней выставке.

– А вы молодчина! Вы все еще задеваете публику за живое. В Париже говорят о вас, как в дни вашего первого дебюта.

Фердинанд тупо уставился на него. Только чтобы сказать что-нибудь, он промямлил:

– Да, я знаю, Адель читала мне газеты. Картина моя очень хороша, не правда ли? О, я все еще много работаю… Но я вас уверяю, что она превосходит меня, она изумительно владеет мастерством!

И он подмигнул, показывая на жену и улыбаясь ей своей больной улыбкой.

Адель подошла к ним и, пожимая плечами, сказала с мягкостью преданной жены:

– Прошу вас, не слушайте его! Вы-то знаете его прихоть… Если верить тому, что он говорит, так это я – великий художник… А я ведь только помогаю ему, да и то плохо… Впрочем, чем бы дитя ни тешилось…

Ренкен молча присутствовал при сцене, которую они, вероятно, не впервые разыгрывали друг перед другом. В этой мастерской он ощущал полное уничтожение личности Фердинанда. Теперь он не делал даже и карандашных набросков и опустился до такой степени, что не чувствовал потребности сохранять хотя бы видимость достоинства, прибегая ко лжи. Его удовлетворяла роль мужа. Адель придумывала теперь сюжеты, создавала композиции, рисовала и писала, даже не спрашивая больше его советов. Она настолько усвоила его творческий метод, что продолжала работать за него, неуловимо перейдя грань, и ничто не указывало, где была веха его полного исчезновения как художника. Она поглотила его и в ее женском творчестве оставался только отдаленный след его мужской индивидуальности.

Фердинанд зевал.

– Вы останетесь обедать, не так ли? – спрашивал он. – О, как я изнурен… Можете ли вы это понять, Ренкен? Я еще ни за что не принимался сегодня и уже падаю от усталости.

– Он ничего не делает – всего только работает с утра до вечера, – вставила Адель. – Он не хочет меня слушать и никогда не отдыхает как следует…

– Верно, – подтвердил Фердинанд, – отдых для меня – хуже болезни, я должен быть все время занят.

Он поднялся и, едва передвигая ноги, подошел к маленькому столику, за которым его жена писала когда-то акварели, он уставился на лист, на котором были намечены какие-то контуры. Это была несомненно одна из первых наивных работ Адели – ручеек приводит в движение колеса мельницы под сенью тополей и старой ивы. Ренкен наклонился через плечо Фердинанда, он улыбался, глядя на этот по-детски неумелый рисунок, на вялость тона, на всю его бессмысленную мазню.

– Забавно, – пробормотал он.

Но, встретившись с пристальным взглядом Адели, Ренкен замолчал. Уверенно, не прибегая к муштабелю, она только что набросала фигуру, каждый ее мазок изобличал большое мастерство и широту охвата.

– Не правда ли, мельница очень мила? – подхватил с готовностью Фердинанд, все еще склоненный над листом бумаги, как послушный маленький мальчик. – О, я только еще учусь писать акварелью – не больше!

Ренкен был совершенно ошеломлен. Это Фердинанд писал теперь сентиментальные акварели.

1899

Электронная книга издана «Мультимедийным Издательством Стрельбицкого», г. Киев. С нашими изданиями электронных и аудиокниг Вы можете познакомиться на сайте www.audio-book.com.ua. Желаем приятного чтения! Пишите нам: audio-book@ukr.net

Загрузка...