Часть I Либерализм и социализм

Глава I Собственность

1. Природа собственности

Собственность, рассматриваемая как социологическая категория, представляет собой возможность использования экономических благ. Хозяином является тот, кто распоряжается благом.

Таким образом, социологическое и юридическое понятия собственности различны. Это вполне естественно, и можно только удивляться тому, что порой этот факт не вполне осознается. С социологической и экономической точек зрения собственность есть владение благами, необходимыми для достижения экономических целей человека[24]. Это владение может быть названо натуральной или исходной собственностью, поскольку оно представляет собой физическое отношение к благам и не учитывает социальных отношений между людьми или правового порядка. Смысл же правовой концепции собственности как раз в том, что она делает различие между физическим владею и правовым должен владеть. Закон признает и тех собственников, владельцев, у которых отсутствует это естественное владение, – тех, которые не обладают, хотя должны были бы обладать. В глазах Закона «он, у которого было украдено», остается владельцем, тогда как вор никогда не может обрести прав собственности. С экономической точки зрения, однако, только натуральное владение относится к делу, и экономический смысл правового термина должно принадлежать заключается лишь в оказании поддержки приобретению, сохранению и возврату натурального владения.

Для закона собственность есть однородное установление. Не важно, идет ли речь о собственности на блага первого или более высоких порядков. Безразлично, рассматривается ли собственность на потребительские блага длительного пользования или собственность на продукты питания и услуги. В этом безразличии проявляется формализм закона, не интересующегося экономическим смыслом происходящего. Конечно, закон не может вполне абстрагироваться от существенных экономических различий. Своеобразие земли как средства производства есть отчасти причина того, что землевладение рассматривается законом особенным образом. Экономические различия более определенно, чем в самом законе о собственности, выражены в отношениях, которые в социологическом плане эквивалентны отношениям собственности, но юридически только прилегают к ним – (имеются в виду сервитут и особенно узуфрукт[35]). Но в целом закон формально в равной мере охватывает все независимо от материальных различий.

С экономической стороны собственность никоим образом не может быть единообразной. Собственность на потребительские блага и собственность на средства производства различаются во многих отношениях, так же как различны собственность на блага длительного пользования и собственность на блага, потребляемые одномоментно.

Блага первого порядка, т. е. потребительские блага, служат непосредственному удовлетворению желаний. Если это блага, используемые одномоментно, т. е. такие, которые по своей природе могут быть использованы только единожды и теряют свои полезные свойства после использования, то весь смысл собственности практически сводится к возможности их потребить. Собственник может также сгноить их, не используя, либо сознательно уничтожить, либо обменять, либо отдать. В любом случае он распоряжается их принципиально неделимым употреблением.

Положение с благами длительного пользования, с теми благами, которые могут быть использованы неоднократно, несколько иное. Они могут служить последовательно нескольким людям. Опять-таки в экономическом смысле в качестве собственников здесь выступают те, кто может обратить в свою пользу потребительские свойства благ. В этом смысле комната принадлежит тому, кто занимает ее в рассматриваемый момент; Маттерхорн, поскольку эта гора в Альпах является частью природного парка, – тому, кто заберется на эту вершину, чтобы насладиться видами; владельцами живописного полотна являются те, кто наслаждается созерцанием его[25]. Обладание полезными свойствами этих благ разделимо, а значит, и собственность на эти блага также может быть совместной.

Производственные блага служат удовлетворению потребностей лишь непрямым образом. Они используются при производстве потребительских товаров. Потребительские блага возникают только в результате успешного соединения производственных благ и труда. Именно эта способность – непрямым образом служить удовлетворению потребностей – является отличительной характеристикой производственных благ. Распоряжаться производственным благом – значит физически владеть им. Обладание производственными благами имеет экономический смысл только потому и постольку, поскольку ведет в конечном итоге к обладанию потребительскими благами.

Благами одноразовыми, готовыми к потреблению, может обладать – и единожды – тот, кто их потребляет. Благами длительного пользования, готовыми к потреблению, могут обладать – поочередно – многие люди, но одновременное использование, даже если природа блага это допускает, приводит к тому, что одни мешают получать удовлетворение другим. Несколько человек одновременно могут любоваться картиной (хотя при этом некоторые из них не получают доступ к самой выгодной позиции разглядывания, что снижает их удовлетворение), но пальто не могут одновременно носить два человека. Применительно к потребительским товарам обладание, которое ведет к удовлетворению желаний, не может быть разделено в большей степени, чем это допускается природой самого блага. Это означает, что для одноразовых благ принадлежность одному полностью исключает принадлежность всем другим, а для благ длительного пользования принадлежность является исключительной, не допускающей ни малейшего участия других, по крайней мере в данный момент времени. Применительно к потребительским благам нельзя ни в коей мере представить другое экономически значимое отношение, кроме индивидуального натурального обладания. Как блага, потребляемые однократно и окончательно, так и блага длительного пользования (по крайней мере, та минимальная доля их, которая сохраняет полезность) могут находиться в натуральном владении только одного человека. Собственность здесь является одновременно и частной собственностью в том смысле, что другие люди лишаются преимуществ, создаваемых правом распоряжаться этими благами.

По этой же причине было бы абсурдно думать об устранении либо о реформировании собственности на потребительские блага. Никоим образом невозможно изменить то, что яблоко съедается, а пальто изнашивается пользователем. Чисто физически потребительские блага не могут быть совместной собственностью нескольких или общей собственностью всех. В случае потребительских товаров то, что обычно называют совместной собственностью, подлежит разделу до потребления. Совместность владения прекращается в тот момент, когда благо потребляется или используется. Для потребителя обладание всегда индивидуально и исключительно. Совместная собственность не может быть ничем иным, как основанием для приобретения благ из общего запаса. Каждый индивидуальный партнер – владелец той части общего запаса, которую он может использовать для себя. При этом вопросы, является ли он законным собственником до дележа или же делается таковым лишь в результате дележа, да и становится ли он вообще собственником по закону и предшествует ли формальный акт дележа акту потребления, – все эти вопросы не относятся к экономической проблематике. Фактом является то, что и без всякого раздела он является собственником своей доли.

Совместное владение не может устранить собственности на потребительские блага. Оно только делает возможным такое распределение собственности, какое не возникло бы при иных условиях. Совместное владение самоограничено, как, впрочем, и все другие новации, замыкающиеся в сфере потребительских благ. Оно реализуется в необычном распределении существующих запасов. Когда этот запас распределен, дело кончено. Пустые кладовые таким путем не наполнить. Это под силу только тем, кто управляет наличными производительными благами и трудом. Если им не подходит то, что предлагается взамен, поток благ, заполняющий кладовые, иссякает. Таким образом, успех любой попытки изменить распределение потребительских благ неизбежно зависит от власти над средствами производства.

В противоположность ситуации с потребительскими благами владение производственными благами может быть разделено в физическом смысле. В условиях изолированного производства условия совместного владения производственными благами те же, что и в случае с потребительскими благами. Где нет разделения труда, владение благами может быть разделено, если можно разделить те услуги, которые создаются этими благами. Владение одноразовыми производственными благами не может быть совместным. Владение производственными благами длительного пользования может быть совместным, если таков характер создаваемых этими благами услуг. Только один человек может обладать данным количеством зерна, но несколько человек могут поочередно пользоваться молотком. Река может вращать много мельничных колес. Нет ничего специфического в том, как решается вопрос о собственности на производственные блага. Но если существует разделение труда, владение такими благами обретает двузначность: физическое владение (непосредственное) и социальное владение (косвенное). Физически владеет тот, кто физически распоряжается вещью и производительно ее использует; в социальном плане владеет тот, кто, не имея возможности физически или юридически распоряжаться вещью, может косвенно воздействовать на результаты использования этой вещи, т. е. может выменивать или покупать те продукты или услуги, которые этой вещью производятся. В этом смысле натуральное владение в обществе с разделением труда – это владение и того, кто производит, и того, для чьих нужд производится. Крестьянин, живущий самодостаточным хозяйством вне системы обмена, может говорить о своих полях, своем плуге, своих вьючных животных, имея в виду, что они служат только ему одному. Но фермер, производство которого связано с торговлей, который производит для рынка и покупает на рынке, является владельцем средств производства совсем в другом смысле. Он не контролирует свое производство так, как это делает самодостаточный крестьянин. Он не определяет цели своего производства; решают те, для кого он производит, – потребители. Они, а не производитель, определяют цель экономической деятельности. Производитель только направляет производство к тем целям, которые установлены потребителями.

Но более отдаленные владельцы средств производства не могут в этих условиях предоставить свое физическое владение средствами производства непосредственно на службу производству. Поскольку всякое производство представляет собой комбинацию различных средств производства, некоторые владельцы таких средств должны передавать свое право физического владения другим, чтобы последние могли привести в действие ту комбинацию, которая и способна производить. Владельцы капитала, земли и труда предоставляют эти факторы в распоряжение предпринимателя, который и берет на себя непосредственное управление производством. Предприниматель опять-таки направляет производство согласно указаниям потребителей, которые являются не кем иным, как владельцами средств производства: собственниками капитала, земли и труда. Каждый из факторов получает ту долю продукта, на которую он экономически имеет право согласно ценности его производительного взноса.

В сущности, как видно, натуральное владение производительными благами весьма отлично от натурального владения потребительскими благами. Чтобы владеть производительными благами в экономическом смысле, т. е. извлекать из них пользу для своих экономических целей, вовсе не нужно владеть ими физически, как, например, должен владеть потребительскими благами тот, кто намерен их потребить или пользоваться ими длительное время. Чтобы выпить кофе, мне не нужно владеть кофейной плантацией в Бразилии, океанским сухогрузом и заводом, на котором обжаривают зерна, хотя все эти средства производства должны быть задействованы, чтобы чашечка кофе попала ко мне на стол. Достаточно того, что другие владеют этими средствами производства и используют их для меня. В обществе с разделением труда никто не является исключительным собственником средств производства – будь то материальные вещи или личная способность к труду. Все средства производства предоставляют услуги каждому, кто покупает или продает на рынке. Потому-то, если мы не склонны здесь рассуждать о совместной собственности потребителей и владельцев средств производства, нам придется рассматривать потребителей как истинных владельцев в физическом смысле, а собственников в юридическом смысле понимать как управляющих собственностью других людей[26].

Это, однако, уведет нас слишком далеко от принятого смысла слов. Чтобы избежать неверного понимания, желательно сколь можно дольше обходиться без новых слов и никогда не использовать слова, имеющие какое-либо определенное значение, в совершенно другом смысле. Посему, оставляя в стороне любую специальную терминологию, давайте лишь подчеркнем еще раз, что в основе своей собственность на средства производства в обществе с разделением труда отличается от таковой же собственности в обществе, где разделения труда не существует, а также что она отличается от собственности на потребительские блага. Чтобы избежать непонимания, мы будем использовать слова «собственность на средства производства» в общепринятом смысле, т. е. для обозначения непосредственной власти распоряжаться ими.

2. Насилие и общественный договор

Физическое обладание экономическими благами, что в экономическом плане образует существо отношений собственности, могло стать владением только в результате захвата. Поскольку собственность не является чем-то независимым от воли и действий человека, невозможно представить себе иного способа возникновения собственности, как присвоение ничьих благ. Однажды установившись, собственность длится, пока не исчезнет ее объект, пока его либо уступят добровольно, либо он покинет своего владельца против его воли. Первое случается, когда владелец добровольно уступает свою собственность, второе – когда он расстается с ней вынужденно, например, когда стадо разбежится либо если кто-нибудь силой отнимет собственность.

Вся собственность имеет начало в захвате и насилии. Когда мы рассматриваем природные составляющие благ, не принимая во внимание входящий в них труд, и когда мы прослеживаем назад во времени юридические права, мы с необходимостью приходим к моменту, в который это право возникло из захвата чего-либо, к чему доступ имели все. И до этого момента мы можем обнаружить насильственную экспроприацию у предыдущего владельца, право которого можно проследить до еще более раннего присвоения или грабежа. Перед лицом тех, кто отрицает собственность из соображений естественного права, мы можем спокойно признать, что все права имеют своим первоисточником насилие, что вся собственность есть наследие присвоения или грабежа. Но отсюда вовсе не следует, что устранение собственности есть дело необходимое, разумное и морально оправданное.

Натуральная собственность не нуждается в признании других. Ее терпят фактически только до тех пор, пока нет силы, которая разрушит ее, и она не способна пережить момент, когда более сильный человек решит взять все себе. Созданная произвольной силой, она обречена всегда страшиться более могущественной силы. Именно такое положение дел доктрина естественного права назвала войной всех против всех[36]. Война прекращается, когда существующие отношения получают признание как нечто стоящее сохранения. Из насилия возникает право.

Доктрина естественного права ошибочно сочла это великое изменение, которое подняло человека из состояния дикости к цивилизации, результатом сознательного процесса, результатом такой деятельности, когда человек полностью осознает свои мотивы, свои цели и пути их достижения. Предполагалось, что именно так был заключен общественный договор, в результате которого появились государство, общество и правовой порядок. Рационализм не мог найти никакого другого объяснения после отказа от прежней веры, которая возводила общественные установления к божественным источникам или, по крайней мере, к озарению, посещавшему человека по божественному вдохновению[27]. Поскольку результатом стало существующее положение вещей, люди рассматривали развитие общественной жизни как совершенно целесообразное и разумное. Как бы еще могло совершиться все это развитие, если не посредством сознательного выбора, признаваемого целесообразным и разумным? Сегодня у нас есть другие теории для объяснения всего этого. Мы говорим о естественном отборе в борьбе за существование и о сохранении приобретенных свойств, хотя все это на самом деле не приближает нас к пониманию конечных загадок ближе, чем объяснения теологические или рационалистские. Мы можем «объяснить» возникновение и развитие общественных установлений тем, что они были полезны в борьбе за существование, сказавши, что те, кто их принял и развил наилучшим образом, оказались лучше подготовленными к опасностям жизни, чем те, кто отстал в этом. Обращать внимание на неудовлетворительность такого объяснения сегодня – все равно что носить сов в Афины[37]. Времена, когда оно нас удовлетворяло и когда мы выдвигали его как конечное решение всех проблем бытия и становления, давно прошли. Здесь та точка, в которой усилия отдельных наук соединяются, в которой начинаются великие философские проблемы – и в которой кончается вся наша мудрость.

Не нужно большого ума, чтобы показать, что закон и государство не могут быть возведены к общественному договору. Нет нужды привлекать утонченный аппарат исторической школы, чтобы показать, что никакой общественный договор никогда в истории не мог быть заключен. Научный реализм, несомненно, превосходил рационализм XVII и XVIII веков[38] в знании того, что можно извлечь из текстов на пергаменте и надписей, но его социологическая проницательность была куда слабее. Как бы мы ни оценивали социальную философию рационализма, нельзя отрицать, что он достиг непреходящих результатов в раскрытии роли общественных установлений. Именно рационализму, прежде всего, мы обязаны нашими первыми знаниями о функциональной значимости правового порядка и государства.

Экономическая деятельность нуждается в стабильных условиях. Протяженный во времени процесс производства бывает тем успешнее, чем дольше длится тот период, к условиям которого он приноровлен. Он требует непрерывности, и ее нельзя нарушать, не рискуя самыми серьезными потерями. Это означает, что экономическая деятельность нуждается в мире, в исключении насилия. Мир, говорят рационалисты, является целью и задачей всех правовых установлений; мы предполагаем, что мир является их результатом, их функцией[28]. Закон, говорят рационалисты, возник из договора; мы говорим, что закон есть урегулирование и конец раздора, избежание раздора. Насилие и закон, война и мир есть два полюса общественной жизни. Но содержанием этой жизни является экономическая деятельность.

Все насилие направлено на собственность других. Личность – ее жизнь и здоровье – становится объектом атаки постольку, поскольку она препятствует приобретению собственности. (Садистские эксцессы, кровавые выходки, совершаемые только ради жестокости, – это исключительные явления. Для их предотвращения не нужна вся система права. Сегодня врач, а не судья рассматривается как подходящий борец с этими явлениями.) И потому не случайно, что именно в деле защиты собственности закон с наибольшей ясностью раскрывает свой характер миротворца. В двунаправленной системе защиты владения при различении собственности и имущества особенно живо видно существо закона как миротворца – да, миротворца любой ценой. Имущество защищается, даже если оно, как говорят юристы, не имеет титула собственности[39]. Не только честные, но и бесчестные владельцы, даже воры и грабители, могут прибегнуть к закону для защиты своего имущества[29].

Некоторые полагают, что собственность, как она проявляется в распределении имуществ во всякий данный момент, может быть атакована с тех позиций, что она образовалась незаконно, в результате произвольного присвоения и насильственного ограбления. Согласно этому пониманию все законные права есть не что иное, как облагороженное временем беззаконие. Поскольку такое положение не согласуется с вечной, неизменной идеей справедливости, существующий законный порядок следует отвергнуть и на его месте утвердить новый, который будет согласовываться с этим идеалом справедливости. Задачей государства не должен быть «только учет сложившегося распределения имущества, не исследующий законности его источников». Скорее, «назначение государства состоит, прежде всего, в том, чтобы дать каждому свое, ввести его во владение его собственностью, а потом уже начать ее охранять»[30]. При таком понимании приходится либо постулировать вечно действенную идею справедливости, которую государство должно распознать и реализовать, либо признать источником истинного закона – вполне в духе теории договора – общественный договор, каковой может возникнуть только в результате единодушного согласия индивидуумов отказаться в его пользу от части своих естественных прав. В основе обеих гипотез лежит представление естественного права о «прирожденных правах». Либо мы должны вести себя в соответствии с ними, как гласит первая точка зрения, либо согласно второй точке зрения нам следует отказаться от части своих прав в соответствии с условиями договора, запечатленного существующей системой права. Что же касается источника абсолютной справедливости, то он истолковывается иным способом. Согласно одному подходу это дар Провидения человечеству. Согласно другому – человек создал это понятие собственным разумом. Оба подхода совпадают в том, что способность человека отличать справедливость от несправедливости и есть то, что отделяет человека от животного; его «моральная природа».

Сегодня мы больше не можем принять эти взгляды, ибо предпосылки подхода к проблемам изменились. Для нас представление о природе человека как фундаментально отличной от природы всех других созданий кажется странным; мы больше не представляем себе человека существом, которое изначально носит в себе идею справедливости. Но, быть может, если мы не отвечаем больше на вопрос о происхождении закона, нам следует прояснить, что он не мог возникнуть законным образом. Закон не может породить себя из себя же. Его истоки лежат вне сферы закона. Те, кто сокрушается о том, что закон есть не что иное, как узаконенная несправедливость, не сознают, что иначе могло бы быть лишь в том случае, если бы закон существовал изначально. Если же предположить, что закон некогда возник, тогда то, что стало законом, не могло быть им до этого. Требовать, чтобы закон возник законно, – требовать невозможного. Поступающие так пытаются применить к тому, что находится вне рамок законного порядка, концепции, действительные только в рамках этого порядка.

Мы, способные видеть лишь результат закона, призванного устанавливать мир, должны осознать, что он мог возникнуть только из признания сложившегося порядка, как бы этот порядок ни образовался. Попытки иного подхода служили бы только обновлению и продлению вражды. Мир может прийти, только когда мы защищаем сложившееся положение дел от насильственных беспорядков и ставим каждое будущее изменение в зависимость от согласия всех участников. В этом реальное значение защиты существующих прав, что и составляет сердцевину всего закона.

Закон не возникает как нечто совершенное и законченное. Он развивался тысячелетиями и все еще продолжает свое развитие. Эпоха его зрелости – эпоха нерушимого мира – может никогда не наступить. Напрасно систематизаторы права догматически стремятся сохранить давнишнее различие между частным и публичным правом, доставшееся нам от прошлого и понимаемое на практике далеко не однозначно. Неудача таких попыток, склонившая многих отказаться от указанного различия, не должна удивлять нас. Это различие – догма, а не реальная действительность; система права однородна и не поддерживает его. Различие это исторично, оно – результат постепенной эволюции и совершенствования идеи права. Идея права была, прежде всего, реализована в той сфере, где поддержание мира было всего нужней для обеспечения целостности экономики, – в отношениях между индивидуумами. Только для дальнейшего развития цивилизации, которая вырастает на этом фундаменте, становится существенным установление мира в более высоких сферах. Этой цели и служит публичное право. Формально оно не отличается от частного права, но ощущается как нечто отличное. И это потому, что оно только позднее достигает того же развития, что частное право ранее. В публичном праве принцип защиты существующих прав еще не развит столь же сильно, как в частном праве[31]. С чисто внешней стороны незрелость публичного права легче всего узреть из того факта, что оно менее систематизировано, чем частное право. Международное право все еще неразвито. Во взаимоотношениях между народами все еще признается произвольное насилие как решение, приемлемое при некоторых условиях. В то же время в других областях, которые регулируются публичным правом, произвольное насилие в форме революции находится вне закона, хотя и нет средств для эффективного предотвращения такого насилия. В сфере частного права насилие совершенно вне закона, за исключением случаев необходимой обороны, когда особые обстоятельства допускают его как действие законной защиты.

Тот факт, что нечто ныне являющееся правом было изначально несправедливостью или, точнее говоря, было вне сферы права, не свидетельствует об ущербности правового порядка. Так может воспринимать ситуацию тот, кто пытается найти обоснование правопорядка в морали и справедливости. Но этот факт никоим образом не свидетельствует о необходимости или полезности отказа от системы собственности или ее изменения. Попытка доказать, что этот факт узаконивает требование уничтожения отношений собственности, – это абсурд.

3. Теория насилия и теория общественного договора

Торжество идеи права было медленным и трудным. Медленно и с трудом она вытесняла принцип насилия. Вновь и вновь одолевало старое; вновь и вновь история права начиналась сызнова. О древних германцах Тацит[40] сообщает: «Pigrum quin immo et iners videtur sudore adquirere quod possis sanguine parare»[32],[41]. Эти взгляды безмерно далеки от тех, которые господствуют в современной хозяйственной жизни.

Такая противоположность взглядов выходит за пределы проблемы собственности и охватывает все наше отношение к жизни. Это противоположность между феодальным и буржуазным способами мышления. Первый подход выражен в романтической поэзии, красота которой восхищает нас, хотя предлагаемое ею видение жизни может увлечь нас только на миг, пока поэтическое впечатление еще свежо[33]. Второй подход развит социальной философией либерализма в великую систему, в сооружении которой сотрудничали лучшие умы всех времен. Ее величие отражено в классической литературе. В либерализме человечество приходит к осознанию сил, которые направляют его развитие. Тьма, покрывающая историческое прошлое, рассеивается. Человек начинает понимать общественную жизнь и вносит в ее развитие сознание.

Феодальный подход не достиг сходного уровня построения законченной системы. Было просто невозможно домыслить до конца, до логической завершенности теорию насилия. Попытайтесь полностью реализовать, хотя бы мысленно, принцип насилия, и его антиобщественный характер будет разоблачен. Он ведет к хаосу, к войне всех против всех. Никакими ухищрениями не избежать этого. Все антилиберальные теории общества с необходимостью остаются фрагментарными или ведут к самым абсурдным заключениям. Когда они упрекают либерализм в приземленности, в пренебрежении ради мелочных забот повседневности всем высшим, они просто ломятся в открытую дверь. Ибо либерализм никогда не претендовал ни на что большее, чем быть философией повседневности. Он учит только тому, как действовать и воздерживаться от действий в земных делах. Он никогда не претендовал на то, что способен раскрыть Последнюю из Величайших Тайн Человека. Антилиберальные учения обещают все. Они обещают счастье и духовный мир, как если бы человек мог получить благословение свыше. Лишь одно вполне определенно – в их идеальной общественной системе производство материальных благ уменьшится очень основательно. Что же касается ценности того, что предлагается взамен, мнения, по крайней мере, разделяются[34].

Последним прибежищем критиков либерального идеала общества является попытка разрушить этот идеал его же собственным оружием. Они стремятся доказать, что он служит и намерен служить интересам одного-единственного класса; что мир, к которому стремится либерализм, благоприятен только для ограниченного круга и вредоносен для всех остальных. Даже общественный порядок, достигаемый в современном конституционном государстве, основан на насилии. Его претензия на то, что в основании этого порядка – свободные договорные отношения, которые в реальности, говорят они, представляют собой только условия мира, продиктованные победителями побежденным, и условия этого мира действительны лишь до тех пор, пока сохраняется их установившая власть, и не дольше. Вся собственность основана на насилии и поддерживается насилием. Свободные рабочие либерального общества суть то же, что несвободные феодальной эпохи. Предприниматель эксплуатирует их так же, как феодальный властитель – своих крепостных, как плантатор – своих рабов. Что такие и им подобные возражения возможны и что им верят, показывает, сколь низко упало понимание либеральных теорий. Но эти возражения никоим образом не возмещают отсутствие у антилиберальных движений систематизированных теорий.

Либеральная концепция общественной жизни создала экономическую систему, основанную на принципах разделения труда. Наиболее типичным выражением экономики обмена являются городские поселения, которые возможны только в такой экономике. В городах учение либерализма было развито в законченную систему, и здесь оно нашло большинство своих сторонников. Но чем сильнее и быстрее возрастало богатство, чем многочисленнее были переселенцы из деревни в город, тем ожесточеннее были нападки на либерализм под знаменем принципа насилия. Переселенцы быстро находили свое место в городской жизни, они быстро усваивали (чисто внешне) городские манеры и мнения, но еще долго оставались чужими городскому образу мыслей. Социальную философию нельзя усвоить столь же легко, как умение носить костюм. Она должна быть заработана – оплачена усилием мысли. Потому-то мы и обнаруживаем в истории опять и опять, что эпохи роста и распространения мира либеральной мысли, когда богатство увеличивается вместе с развитием разделения труда, перемежаются эпохами, в которые господствует принцип насилия, а богатство сокращается из-за упадка системы разделения труда. Рост городов и городской жизни был чрезмерно быстрым. Этот рост был скорее экстенсивным, чем интенсивным. Новые жители городов изменились только поверхностно, они не сменили строй мысли, не стали настоящими гражданами. Об эту скалу разбивались все эпохи культуры, исполненные буржуазным духом либерализма; на этом же подводном камне, похоже, разлетится и наша собственная буржуазная культура, наиболее поразительная в человеческой истории. Более опасными, чем варвары, штурмующие стены извне, являются находящиеся внутри ограды мнимые горожане – горожане по внешнему виду, но не по своему мышлению.

Недавние поколения были свидетелями мощного возрождения принципа насилия. Современный империализм, доведший мир до мировой войны со всеми ее ужасными последствиями, развивает старые идеи защитников принципа насилия, лишь слегка их замаскировав. Но, конечно же, империализм не в состоянии выдвинуть в противоположность либеральной теории собственную завершенную систему. Несомненно, что теория, согласно которой борьба есть движущая сила роста общества, никоим образом не может вылиться в теорию сотрудничества, а такой должна быть любая теория общества. Теория современного империализма характеризуется использованием некоторых естественнонаучных выражений, таких как «учение о борьбе за существование» и «концепция расы». С этим багажом оказалось возможным отчеканить множество лозунгов, доказавших свою пропагандистскую эффективность, но ничего более. Все эти идеи, выставляемые современным империализмом, давным-давно были разоблачены либералами как ложные доктрины.

Один из империалистических аргументов, возможно сильнейший, вытекает из полного непонимания существа собственности на средства производства в обществе с разделением труда. Важнейшей задачей считается обеспечение нации собственными шахтами, собственными источниками сырья, собственным флотом и портами. Ясно, что этот аргумент порожден представлением, что натуральная собственность на эти средства производства неделима и что она приносит выгоду только тем, кто физически владеет ею. И не осознается, что такой взгляд ведет логически к социалистическому учению о характере собственности на средства производства. Ибо если плохо то, что Германия не имеет собственных, германских хлопковых плантаций, то почему терпимо положение, когда каждый отдельный немец не имеет собственной шахты, собственной прядильной фабрики? Может ли немец счесть Лотарингские железные копи более своими в том случае, когда их владелец – немец, чем когда их владелец – гражданин Франции?

Таким образом, империалисты поют в унисон с социалистами, критикуя буржуазную собственность. Но социалисты хоть пытались создать завершенную систему будущего общественного порядка, а империалисты и этого сделать не могли.

4. Коллективная собственность на средства производства

Самые ранние попытки реформировать систему отношений собственности и владения могут быть вполне корректно описаны как попытки достичь наибольшего возможного равенства в распределении богатства независимо от того, провозглашались ли при этом цели общественной пользы или социальной справедливости. Каждый должен владеть определенным минимумом, и никто не должен иметь больше определенного максимума. Каждый должен владеть примерно тем же количеством – такова была, грубо говоря, цель. И средства ее достижения были всегда одинаковы. Обычно предлагалась конфискация всей или части собственности с последующим перераспределением. Мир, населенный только самодостаточными крестьянами и небольшим числом ремесленников, – таков был идеал общества. Но сегодня нам нет нужды тратить время на все эти предложения. Они стали нереализуемыми в экономике с разделением труда. Железная дорога, прокатный стан, машиностроительный завод неделимы. Если бы эти идеи были реализованы века или тысячелетия назад, мы до сих пор прозябали бы на той же стадии развития, если бы, конечно, не вернулись к состоянию, трудноотличимому от полной дикости. Земля смогла бы прокормить только малую долю тех множеств людей, которых она питает ныне, и каждый был бы много хуже обеспечен, чем сейчас, хуже, чем даже самые бедные граждане современного промышленного государства. Вся наша цивилизация выжила благодаря тому, что человек всегда справлялся с натиском перераспределителей. Но идея перераспределения до сих пор очень популярна, даже в промышленных странах. В странах с господствующим сельским хозяйством эта доктрина приняла не вполне подходящее название аграрного социализма и является конечной целью и содержанием движений за социальные реформы. Эта идея была главной опорой великой русской революции и временно, против их воли, обратила вождей революции – прирожденных марксистов – в своих поборников. Она может победить и в остальных странах мира и в короткое время разрушить культуру, которая создавалась тысячелетиями. Однако повторим: здесь не стоит тратить слов критики и двух мнений быть не может. Вряд ли сегодня нужно доказывать, что невозможно на основе «коммунистического владения землей» создать социальную организацию, способную прокормить сотни миллионов белых людей.

Наивный фанатизм борцов за уравнительное распределение уже давно подпитывается новым социальным идеалом, и сегодня не распределение, но общая собственность – лозунг социализма. Устранить частную собственность на средства производства, сделать средства производства собственностью общества – такова общая цель социализма.

В своей наиболее сильной и чистой форме социалистическая идея более не имеет ничего общего с идеей перераспределения. В равной степени она далека от смутной концепции общей собственности на средства потребления. Теперешняя цель – сделать для каждого возможным достойное существование. Идея не столь простодушна, чтобы стремиться достичь цели разрушением общественной системы, основанной на разделении труда. Конечно, неприязнь к рынку, свойственная энтузиастам перераспределения, сохраняется; но социализм ныне стремится ликвидировать торговлю иным путем, а не отказом от системы разделения труда и возвратом к автаркии самодостаточных семейных хозяйств либо к примитивному обмену между самодостаточными сельскохозяйственными районами.

Такая социалистическая идея не могла возникнуть до того, как частная собственность на средства производства приобрела свойства, характерные для общества с разделением труда. Взаимосвязи отдельных производительных единиц сначала должны достичь той степени, когда производство для удовлетворения чужих потребностей является правилом, прежде чем идея общей собственности на средства производства сможет принять определенную форму. Социалистические идеи не могли обрести полной ясности до тех пор, пока социальная философия либерализма не раскрыла характер общественного производства. В этом смысле, и ни в каком другом, социализм можно рассматривать как следствие либеральной философии.

Как бы мы ни оценивали ее полезности или реализуемости, следует признать, что идея социализма в одно и то же время и грандиозна, и проста. Даже самые убежденные противники не могут отрицать детальной проработанности идеи. Можно сказать, что это одно из самых притязательных творений человеческого духа. Попытка воздвигнуть общество на новой основе, одновременно порывая со всеми традиционными формами общественной организации, изобрести новое устройство мира и предвидеть формы для всех видов человеческой деятельности будущего – это затея настолько величественная, настолько отважная, что она вполне заслуженно вызвала величайшее восхищение. Мы должны победить социализм, мы не можем беззаботно от него отмахнуться, если мы намерены спасти мир от нового варварства.

5. Теории эволюции собственности

Старый трюк модернизаторов в политике – описывать то, что они стремятся реализовать, как древнее и естественное, как нечто, существовавшее изначально и утраченное только в силу ошибок исторического развития. Человек, утверждают они, должен вернуться к прежнему состоянию вещей и воскресить Золотой век. Естественное право, например, трактовало права, требуемые им для индивидуумов, как прирожденные, неотъемлемые, даваемые Природой. Таким образом, разговор шел не о новизне, а о восстановлении «вечных прав, сияющих миру, как звезды небесные – неугасимо и нерушимо». Точно так же возникла романтическая Утопия совместной собственности – как установления седой древности. Почти все народы знакомы с этой мечтой. Древнюю римскую легенду о Золотом веке Сатурна пылко воспели Вергилий, Овидий, Тибулл, восхвалял Сенека[35],[42]. Это были беззаботные, счастливые дни, когда никто не знал частной собственности и все процветали в объятиях благородной Природы[36]. Современный социализм, конечно, мыслит будущее не столь простодушно и по-детски, но в целом его мечты мало отличаются от фантазий граждан императорского Рима.

Либеральное учение подчеркивало важную роль частной собственности на средства производства в эволюции цивилизации. Социализм мог удовлетвориться отрицанием нужды в сохранении института собственности, не отрицая в то же время его полезности в прошлом. Марксизм и сделал это, представив эпохи простого и капиталистического товарного производства как необходимые стадии развития общества. Но одновременно он присоединился к другим социалистическим школам в осуждении всех известных в истории проявлений частной собственности – и все это с выраженным моральным неодобрением. Были некогда благие времена, когда частной собственности не существовало, и эти славные деньки вернутся вновь, когда частная собственность исчезнет.

Чтобы такое понимание показалось убедительным, потребовалось свидетельство молодой науки – экономической истории. Была выстроена теория, доказывающая древность общинного землевладения. Было заявлено, что некогда вся земля было общей собственностью всех членов племени. Изначально всем пользовались сообща. Только позднее, хотя общественная собственность еще сохранялась, поля были розданы для отдельного использования. Но при этом происходили перераспределения земли: сначала ежегодно, затем реже. Согласно этому взгляду частная собственность является сравнительно недавним установлением. Ее возникновение не вполне понятно. Но можно предположить, что она прокралась в обычай в результате упущений в перераспределении, если, конечно, не предполагать, что она возникла в результате незаконного присвоения. Отсюда было ясно, что придавать частной собственности чрезмерное значение в истории цивилизации – ошибка. Доказывали, что сельское хозяйство развилось в условиях общинной собственности на землю с периодическими перераспределениями. Чтобы человек пахал и засевал поля, нужно только гарантировать ему собственность на урожай, а это возможно и при ежегодном переделе земли. Нам говорят, что ошибка – возводить происхождение собственности на землю к занятию ничейной земли. Незанятая земля никогда не была бесхозной. Она всегда и везде – как в прежние времена, так и поныне – принадлежала государству или общине; а значит, в прежние времена, равно как и ныне, захват земельной собственности не мог иметь места[37].

С вершин новоприобретенного исторического знания оказалось возможным свысока, с сострадательным изумлением взглянуть на учение социальной философии либерализма. Людей убедили, что частная собственность оправдана только как историко-правовая категория. Она не существовала всегда и представляет собой не слишком желательное приобретение культуры, а значит, вполне может быть отброшена. Социалисты всех видов, а особенно марксисты, рьяно пропагандировали эти идеи. Они сделали писания своих любимцев популярными настолько, насколько и не снилось никаким авторам исследований по экономической истории.

Но более поздние исследования отвергли предположение, что общинная собственность на землю была существенной стадией развития всех народов, что такова была исходная форма собственности («Ureigentum»)[43]. Они продемонстрировали, что русская община – «мир» – возникла в новое время под давлением крепостничества и подушного налогообложения, что хаубергские товарищества в округе Зиген не прослеживаются ранее XVI века, что трирские Gehoferschaften возникли в XIII, а может, и в XVII или XVIII веке и что задруга южных славян была порождена введением византийской налоговой системы[38],[44]. Самые ранние периоды аграрной истории Германии до сих пор не вполне ясны, и в понимании важнейших вопросов этой истории еще нет единодушия. Истолкование скудной информации, которую дают Цезарь и Тацит[45], представляет особые трудности. Но пытаясь понять их, не следует упускать из виду, что условия древней Германии, как они описаны этими авторами, примечательны изобилием пригодной для обработки земли, так что вопрос о собственности на землю был экономически малосуществен. «Superest ager» (пригодная земля в избытке) – это основной факт для характеристики аграрных условий в Германии во времена Тацита[39].

Фактически, однако, нет нужды искать в экономической истории аргументы для опровержения доктрины «Ureigentum», ибо эта доктрина не дает оснований для отказа от частной собственности на средства производства. Когда мы вырабатываем суждение об исторических достижениях и функциях частной собственности в нынешнем и будущем экономическом устройстве, вовсе не имеет значения, предшествовала общинная собственность частной либо нет. Если бы даже удалось продемонстрировать, что общинная собственность у всех народов была исходной формой земельного права и что вся частная собственность возникла в результате незаконного присвоения, это бы еще далеко не доказывало, что рациональная организация сельского хозяйства с интенсивной эксплуатацией земли могла бы развиться вне условий частной собственности. Еще менее допустим вывод, что частная собственность может или должна быть ликвидирована.

Глава II Социализм

1. Государство и экономическая деятельность

Цель социализма – передать средства производства из частной собственности в собственность организованного общества, государства[40]. Социалистическое государство владеет всеми материальными факторами производства и таким образом направляет его. Для такой передачи вовсе не нужно соблюдение формальностей закона, выработанного для передачи собственности в эпоху, фундаментом которой была частная собственность на средства производства. Еще менее существенно в таком процессе соблюдение традиционной правовой терминологии. Собственность есть право распоряжаться, и когда это право распоряжаться лишается своего традиционного имени и получает от господствующего правового института новое наименование, это не имеет никакого значения для существа дела. Следует учитывать не слова, но суть вещей. Ограничение прав собственников, как и формальная передача этих прав, представляет собой способ социализации. Если государство шаг за шагом отнимает у собственника право распоряжаться, распространяя свое влияние на производство, если его возможности определять направление развития производства и характер производимой продукции все возрастают, тогда собственнику не остается ничего, кроме пустого имени «собственник», а сама собственность переходит в руки государства.

Люди зачастую не могут понять фундаментального различия между идеями либерализма и анархизма. Анархизм отвергает все принуждающие общественные организации и отказывается от насилия как социальной технологии. Фактически он стремится к упразднению государства и правопорядка, поскольку верит, что общество без всего этого будет жить лучше. Он не боится анархического беспорядка, поскольку верит, что в отсутствие принуждения люди объединятся для общественного сотрудничества и будут вести себя в соответствии с требованиями социальной жизни. Анархизм как таковой не является ни либеральной, ни социалистической доктриной: он просто лежит в иной плоскости. Тот, кто отрицает основу анархизма, кто считает иллюзией, что ныне или в будущем станет возможным без принуждения со стороны правопорядка объединить людей для мирного сотрудничества, тот – будь он либерал или социалист – отвергает идеал анархизма. Во всех либеральных и социалистических теориях, основанных на строгой логической связи идей, системы строились с должным учетом насилия, полностью отвергая анархизм. И либерализм, и социализм признают необходимость правового порядка, хотя расходятся в понимании и определении границ этого понятия. Либерализм, ограничивая сферу государственной активности, не оспаривает потребности в правовом порядке и при этом вовсе не считает государство злом, хотя и необходимым. Либеральное понимание проблем государства определяется отношением к проблеме собственности, а вовсе не отвращением к «персоне» государства. Поскольку либерализм стремится к торжеству частной собственности на средства производства, он должен по чисто логическим причинам отвергать все, что противоречит этому идеалу. Что же касается социализма, то с тех пор, как он в основных вопросах отделился от анархизма, он должен с необходимостью стремиться к расширению сферы принудительного государственного контроля, ибо его явной целью является устранение «анархии производства». Какая уж там борьба с государством и насилием, если социализм стремится распространить правительственное влияние на те области, которые либерализм оставил бы вне контроля.

Социалистические авторы, особенно те из них, кто восхваляет социализм по этическим причинам, любят заявлять, что в социалистическом обществе первейшей целью государства будет всеобщее благосостояние, в то время как либерализм учитывает интересы только одного класса. Судить о достоинстве либеральной и социалистической моделей организации общества следует по достижениям обеих систем. Но можно сразу отвергнуть утверждение, что только социализм ставит целью обеспечение общего благосостояния. Либерализм борется за частную собственность на средства производства не из любви к собственникам. Либеральная экономическая система более производительна, чем социалистическая, и избыток достается не только собственникам. Согласно либерализму преодоление заблуждений социализма в интересах не только богатых. Даже беднейшие пострадают от социализма не меньше других. К такому утверждению можно относиться по-разному, но в любом случае было бы неверно приписывать либерализму преследование интересов узкого слоя людей. Социализм и либерализм различаются фактически не своими целями, а средствами их достижения.

2. «Основные права» в социалистической теории

Либеральная философия государства была обобщена в ряде утверждений, сформулированных как требования естественного права. Это Права Человека и Гражданина, которые выражали существо освободительных войн в XVIII и XIX столетиях. Они закреплены в конституционных законах, составленных под влиянием политических движений эпохи. Но даже сторонникам либерализма следовало бы спросить себя: подходящее ли это для них место, ибо по форме и стилю изложения эти утверждения являются не столько правовыми положениями, которые составляют содержание законов, предназначенных для практического применения, сколько политической программой законодательной и административной деятельности. Во всяком случае, совершенно недостаточно включить их со всеми почестями в основные законы государств и конституции; их дух должен пронизывать собой все государство. Гражданин Австрии мало выигрывал от того факта, что основной закон государства давал ему право «свободно выражать свое мнение словом, в письме, в печати или в графических изображениях в рамках законных границ». Эти «законные границы» препятствуют свободному выражению мнений так же основательно, как если бы основной закон никогда не существовал. Англия не знает основного права на свободное выражение мнения, однако в ней слово и пресса действительно свободны, поскольку дух, выражающий себя в принципе свободы мысли, пронизывает все английские законы.

Подражая этим политическим основным правам, некоторые антилиберальные авторы попытались разработать кодекс основных экономических прав. Их цель при этом двойственна: с одной стороны, они хотят показать неудовлетворительность общественного устройства, которое даже не гарантирует эти предполагаемые естественными права человека; с другой стороны, они хотят создать несколько легко запоминаемых, эффектных лозунгов для пропаганды своих идей. При этом они были далеки от мысли, что достаточно юридически зафиксировать эти основные права, чтобы возник общественный порядок, соответствующий идеалам. Большинство авторов, особенно позднейших, были убеждены, что то, к чему они стремятся, может быть достигнуто только на пути обобществления средств производства. Концепция основных экономических прав была разработана, лишь чтобы показать, каким требованиям должна удовлетворять социальная система. То есть это скорее критика, чем программа. Рассматриваемая с такой точки зрения, эта концепция позволяет нам понять, что (по мнению его сторонников) социализм должен обеспечить.

Согласно Антону Менгеру[46], социализм обычно предполагает три основных экономических права: право на полный продукт труда; право на существование; право на труд[41].

Всякое производство требует сотрудничества материальных и человеческого факторов производства: это целенаправленный союз земли, капитала и труда. Нельзя определить физический вклад каждого из этих факторов в результат производства. Какую часть стоимости произведенного продукта следует приписать отдельным факторам? Это вопрос, на который ежедневно и ежечасно отвечают покупатели и продавцы на рынке, хотя научное объяснение этого процесса было получено только в недавние годы и пока еще далеко не достигнута полная ясность. Рыночные цены на все факторы производства фактически приписывают каждому из них вес, соответствующий его участию в производстве. Через цену каждый фактор получает оценку своего участия в конечном продукте. В заработной плате работник получает полный продукт своего труда. Таким образом, в свете субъективной теории ценности[47] соответствующее требование социализма представляется вполне нелепым. Но для среднего человека это не так. Привычные обороты речи подразумевают, что ценность создается только трудом. Доверяющие «здравому смыслу» люди обречены видеть в требовании о ликвидации частной собственности на средства производства призыв к тому, чтобы работник получал полный продукт своего труда. Сначала это требование кажется чисто негативным – исключить все доходы, не основанные на труде. Но как только пытаются сконструировать на этом принципе систему, возникают непреодолимые препятствия, трудности, вытекающие из несостоятельной теории ценности, на которой базируется право на полный продукт труда. Все такие системы потерпели крушение именно на этом. Их авторы, в конце концов, бывали вынуждены признать, что то, чего они желали, было не чем иным, как упразднением всех доходов, не основанных на труде, и что только обобществление средств производства позволяет достичь этого. От права на полный продукт труда, которое десятилетиями занимало умы людей, не осталось ничего, кроме лозунга (пропагандистски весьма эффектного, конечно) требующего упразднения всех «незаработанных», нетрудовых доходов.

Право на существование может быть определено по-разному. Если в этом видеть требование людей, лишенных средств и неспособных к труду, не имеющих родственников, которые могли бы о них позаботиться, т. е. требование об обеспечении их средствами к существованию, тогда право на существование представляет собой безвредное установление, реализованное в большинстве общин столетия назад. Конечно, практическое воплощение этого принципа может нуждаться в совершенствовании, ибо, возникнув из практики благотворительного попечительства о бедняках, соответствующие установления не дают нуждающимся признаваемых законом прав. Однако социалисты под правом на существование понимают нечто иное. Они определяют существо дела так, что «всякий член общества может требовать, чтобы ему были предоставлены вещественные блага и услуги, необходимые для поддержания его существования, по мере имеющихся в наличии средств, прежде чем будут удовлетворены менее насущные нужды других»[42]. Туманность концепции «поддержания собственного существования», равно как и невозможность объективного определения и сравнения настоятельности нужд разных людей, превращает ее в конечном итоге в требование о возможно равном распределении потребительских благ. Одна из нередких формулировок этой концепции – «никто не должен испытывать лишений, в то время когда другие живут в излишествах – выражает намерение еще яснее. Ясно, что это требование равенства может быть удовлетворено (в негативном плане) только после обобществления всех средств производства и перехода к распределению государством всех результатов производства. Может ли при этом быть достигнута положительная цель – реальная обеспеченность каждого, это другая проблема, которой защитники права на существование вряд ли вообще занимались. Они провозглашали, что сама Природа предоставляет для всех достаточные средства к жизни и что только из-за несправедливых общественных установлений большая часть человечества бедствует; если лишить богатых всего, что им позволено потреблять сверх всякой «необходимости», каждый получит достаточно для достойного уровня жизни. Только под влиянием критики, исходившей из Мальтусова закона народонаселения[43], социалистическая доктрина была поправлена[48]. Социалисты признали, что в условиях несоциалистического способа производства объем производства недостаточен для изобильного снабжения каждого. Но при этом они утверждают, что социализм в такой громадной степени увеличит производительность труда, что окажется возможным создание земного рая для неограниченного по численности населения. Даже Маркс, в других случаях весьма осторожный, заявил, что социалистическое общество сделает мерой распределения потребности каждого[44].

Ясно, по крайней мере, следующее: признание права на существование в том смысле, какой придают ему теоретики социализма, может быть достигнуто только в результате обобществления средств производства. Антон Менгер, правда, высказался в том смысле, что частная собственность и право на существование вполне могут сосуществовать. В этом случае требования граждан государства на средства, необходимые им для существования, пришлось бы рассматривать как нечто подобное закладной, подлежащей удовлетворению за счет национального дохода прежде, чем привилегированные граждане получили бы свой нетрудовой доход. Но даже ему пришлось признать, что в случае полной реализации права на существование соответствующие расходы поглотят столь большую часть нетрудового дохода и столь сильно обкорнают частную собственность, что вскоре вся собственность окажется в коллективном владении[45]. Если бы Менгер сумел понять, что право на существование с необходимостью порождает право на равное распределение потребительских благ, он не стал бы говорить о его совместимости с частной собственностью на средства производства.

Право на существование очень тесно связано с правом на труд[46]. В основе идеи – не столько право на труд, сколько обязанность трудиться. Законы, которые предоставляют нетрудоспособным возможность претендовать на содержание, тем самым лишают такого права работоспособных. Они могут претендовать только на предоставление рабочего места. Естественно, что социалистические авторы и следовавшие за ними социалистические политики прежних времен имели довольно свободное представление об этом понятии. Они превратили его – более или менее явно – в требование на получение работы, соответствующей склонностям и способностям рабочего и обеспечивающей при этом достаточную заработную плату. В основе права на труд лежит та же идея, что выразилась в праве на существование: в «естественных» условиях – которые нам следует считать существовавшими до и вне рамок общественного порядка, базирующегося на частной собственности, и которые будут восстановлены социалистическими конституциями после ликвидации частной собственности – каждый человек должен быть способен добыть собственным трудом достаточные средства к существованию. Буржуазное общество, разрушившее этот разумно устроенный мир, обязано возместить пострадавшим то, что они утратили. Эквивалентом утраченного и должно выступать право на труд. Мы опять сталкиваемся со старой иллюзией средств к существованию, которые предположительно должна давать Природа независимо от уровня исторического развития общества. Но дело-то в том, что Природа вовсе не знает и не предоставляет никаких прав. Поскольку желания человека практически беспредельны, а Природа сама по себе скудна, человек вынужден заниматься хозяйством. Эта хозяйственная деятельность предполагает социальное сотрудничество; истоки сотрудничества – в понимании того, что оно увеличивает производительность труда и повышает уровень жизни. Заимствованная в наиболее наивных теориях естественного права идея, что в обществе человеку приходится хуже, чем в «более свободном и примитивном естественном состоянии», и что общество должно, так сказать, купить его терпение в обмен на специальные права, – краеугольный камень построений, возводимых поборниками права на труд и права на существование.

Когда производство отлично сбалансировано, безработицы не бывает. Безработица есть следствие экономических изменений, и там, где развитие хозяйства не сдерживается вмешательством властей и профсоюзов, она возникает только как переходное явление, а изменения заработной платы обычно носят компенсаторный характер. Соответствующие институты, например биржи труда, представляющие собой просто развитие экономического механизма свободного рынка, где индивидуум свободен выбирать и изменять профессию и место работы, способны сократить продолжительность отдельных случаев безработицы настолько, что она перестанет восприниматься как серьезное бедствие[47]. Но требование, чтобы каждый гражданин имел право на привычную ему профессию и заработок не ниже, чем у других профессий, которые пользуются большим спросом на рынке труда, абсолютно несостоятельно. Организация производства нуждается в средствах побуждения к смене профессий. В социалистической формулировке право на труд совершенно нереализуемо, и не только в обществе, основанном на частной собственности на средства производства. Даже социалистическое общество не может гарантировать рабочему право на занятость только в выбранной профессии; оно также будет нуждаться в способах перемещения рабочих туда, где они нужнее.

Три основных экономических права – а число их легко увеличить – принадлежат к прошедшей эпохе движения за социальные реформы. Они сохранили сегодня хотя и немалое, но чисто пропагандистское значение. Их место заняло требование обобществления средств производства.

3. Коллективизм и социализм

Противоположность между реализмом и номинализмом, пронизывающая всю историю человеческой мысли со времен Платона и Аристотеля[49], проявилась также в области социальной философии[48]. Различие между отношением коллективизма и индивидуализма к проблеме общественных объединений такое же, как между отношением универсализма и номинализма к проблеме понятия вида[50]. В сфере социальных наук эта противоположность приобретает высочайшую важность, так же как в философии отношение к идее Бога получило значение, далеко выходящее за пределы научного исследования. Это – политическая важность. Существующие поныне и не желающие сдаваться структуры власти находят в философии коллективизма оружие для защиты своих прав. И даже здесь номинализм проявляет себя как беспокойная наступательная сила. Как в области философии он разрушает старые системы метафизического умозрения, так и здесь он взрывает метафизические схемы социологического коллективизма.

Политическое злоупотребление тем, что первоначально выступало в телеологическом обличье лишь как противоположность представлений в теории познания, становится совершенно отчетливым, когда дело касается этики и политики. Проблема здесь формулируется иначе, чем в области чистой философии. Вопрос звучит так: что должно быть целью – личное или общее?[49] Такое противопоставление целей индивида целям социального целого можно снять, только пожертвовав чем-то одним в пользу другого. Спор о реальности или номинальности понятий превращается в спор об иерархии целей. И здесь заново возникает трудность для коллективизма. Поскольку наличествуют разные социальные collectiva[51], цели которых представляются противоположными в той же степени, что и цели индивидуумов, противостоящих этим collectiva, этот конфликт интересов должен быть разрешен. На самом деле практический коллективизм не слишком беспокоится об этом. Он ощущает себя только апологетом правящих классов и в качестве научной полиции защищает тех, кому в данный момент принадлежит власть, с не меньшим рвением, чем политическая охранка.

Индивидуалистическая социальная философия эпохи Просвещения по-своему обошлась с противоположностью между индивидуализмом и коллективизмом. Она называется индивидуалистической, поскольку ее первой задачей было сокрушить идеи правящего коллективизма, чтобы расчистить путь для последующей социальной философии. Но при этом разбитый идол коллективизма не был заменен культом индивида. Положив в основу социологической мысли доктрину гармонии интересов, индивидуалистическая социальная философия создала современную науку об обществе, доказывая при этом, что конфликта интересов, вокруг которого было столько стычек, в действительности нет. Ибо общество вообще может существовать только при том условии, что в нем индивид найдет поддержку для своего Я и своей собственной воли.

Коллективистское движение современности черпает свою силу не в скрытых потребностях современной научной мысли, но в политической воле эпохи, тяготеющей к романтизму и мистицизму. Духовные движения представляют собой восстание мысли против инерции, бунт немногих против множества. Это бунт тех, кто благодаря духовной силе всего сильнее в одиночестве, против тех, кто может выразить себя лишь заодно с массой, с толпой и кто имеет значение только в силу своей многочисленности. Коллективизм – это противостояние, это оружие всех тех, кто стремится убить разум и мысль. Потому-то коллективизм воздвигает «нового кумира», самого холодного из всех «холодных чудовищ» – государство[50]. Превознося это мистическое существо и превращая его в своего рода божество, разукрашивая его всеми экстравагантными совершенствами и очищая от всякой грязи[51], выражая готовность все пожертвовать на его алтарь, коллективизм сознательно стремится порвать все нити, связывающие социологическую и естественнонаучную мысль. Это особенно явно у тех мыслителей, которые настойчивой и острой критикой немало поработали над освобождением естествознания от всех следов телеологии[52], но в то же время в сфере познания общества не только сохраняли традиционные идеи и приемы телеологического мышления, но даже, стремясь оправдать их, перекрывали для социологии все пути к свободе мысли, которая уже стала к тому времени достоянием естественных наук. Кантовская философия природы не сохраняет места для какого-либо бога или руководителя мироздания, но историю она рассматривает как «выполнение тайного плана природы», направленного на создание совершенного внутренне и внешне государственного устройства как единственного условия развития всего заложенного природой в человечество[52]. У Канта с особенной ясностью видно, что современный коллективизм не имеет никакой нужды в старом реализме понятий, ибо, возникший из политических, а не философских потребностей, он занимает особую позицию – вне науки, и она не может быть поколеблена никакими атаками теории познания. Во второй части своей книги «Идеи к философии истории человечества» Гердер[53] с ожесточением нападает на критическую философию Канта, которая представляется ему «аверроэсовским» гипостазированием общего[54]. Всякий утверждающий, что человеческий род, а не индивид, есть субъект образования и воспитания, не осознает, что «род, вид – это только всеобщие понятия, и нужно, чтобы они воплощены были в конкретных индивидах». Если бы кто-либо приписал этим общим понятиям совершенную степень гуманности, культуры и просвещенности, составляющих понятие идеала, он при этом «ничего не сказал бы о подлинной истории человеческого рода, как ничего я не скажу, говоря вообще о животности, каменности, железности и наделяя целое самыми великолепными, но противоречащими друг другу в конкретных индивидах свойствами»[53]. В своем ответе на это Кант завершает разрыв между этико-политическим коллективизмом и философским реализмом понятий. «Тот, кто говорит: «Отдельная лошадь безрога, а лошади как вид имеют рога», – тот говорит совершеннейшую чепуху. Ибо род есть не что иное, как признак, которым должны обладать все его индивиды. Но если выражение «род человеческий» означает – а, в общем, так оно и есть – ряд поколений, идущих в бесконечность (неопределенность), и предполагается, что этот ряд непрерывно все ближе к предопределенной цели, движущейся со своей стороны вместе с ним, тогда вовсе не будет противоречия в утверждении, что в каждой части своей он асимптотически приближается к цели[55] и только как целое достигает ее, другими словами, что не одно звено во всех поколениях человеческого рода, но только род в целом полностью исполняет свое предназначение. Математики могут разъяснить это, философ же должен заявить: предназначение человеческого рода в целом есть непрерывный прогресс, и завершение его есть просто идея – голая, но по намерениям полезная идея цели, – к которой мы согласно плану Провидения должны направлять наши усилия»[54]. Здесь открыто признается телеологический характер коллективизма и раскрывается непреодолимая пропасть между ним и методами чистого познания. Познание скрытых намерений природы лежит вне человеческого опыта, и наша мысль не дает нам ничего, что бы позволило сделать заключение, каковы ее цели и существуют ли они вообще. Наблюдаемое нами поведение отдельных людей и целых социальных систем не дает никаких оснований для предположений. Мы не в силах установить никаких логических связей между опытом и тем, что мы можем или хотим предположить. Нам приходится верить (поскольку это невозможно доказать), что вопреки собственной воле человек делает то, что предустановлено природой, которая лучше знает, что во благо человечеству, но не индивиду[55]. Это не тот подход, который свойствен науке.

Факт, что коллективизм нельзя обосновать научной необходимостью. Он объясняется только нуждами политики. В силу этого он не останавливается, как это делает понятийный реализм, на утверждении реального существования общественных объединений, которых он почитает живыми организмами в полном смысле этого слова, но идеализирует и обожествляет. Гирке объявляет вполне открыто и неприкрашенно, что следует крепко держаться за «идею реального единства общества», потому что только это одно оправдывает требование, чтобы индивид отдавал силы и жизнь народу и государству[56],[56]. Что коллективизм есть не что иное, как «прикрытие тирании», сказал уже Лессинг[57],[57].

Если бы противоречие между общим интересом целого и отдельным интересом индивидуума действительно существовало, сотрудничество людей в обществе было бы невозможным. Естественное взаимодействие людей представляло бы собой войну всех против всех. Мир и взаимная терпимость были бы невозможны, а вместо этого были бы только временные перемирия, длящиеся не дольше, чем это нужно одной из сторон. Индивид был бы готов к постоянному бунту против всего и всех, подобно непрекращающейся войне с хищниками и бациллами. Коллективистское понимание истории – образцово асоциальное – не может вообразить иного способа возникновения социальных институтов, кроме как через вмешательство «миростроителя», платоновского Демиурга (δημιοργοζ) (того, кто творит для людей). Он действует в истории своими орудиями – героями, которые ведут сопротивляющегося человека куда надо. В результате воля индивида сломлена. Желающего жить только для себя представители Бога на земле подчиняют нравственному закону, который требует, чтобы отдельный человек жертвовал своим благополучием во имя Целого и будущего развития.

Наука об обществе начинается с преодоления этого дуализма. Поняв, что интересы отдельных людей внутри общества совместимы и что индивиды и община не враждебны друг другу, можно понять и социальные установления, не призывая на помощь богов и героев. Мы можем распрощаться с Демиургом, который принуждает человека жить в коллективе, как только осознаем, что общественный союз дает человеку больше, чем требует взамен. Даже не предполагая «скрытого плана природы», мы можем понять развитие в направлении к более интегрированным формам общества, когда видим, что каждый шаг на этом пути приносит благо самим шагающим, а не только их отдаленным потомкам.

Коллективизму нечего противопоставить новой социальной теории. Непрерывно повторяющиеся обвинения, что эта теория недооценивает важность collectiva, особенно таких, как Государство и Нация, показывают только, что коллективизм не заметил, как влияние либеральной социологии изменило постановку проблем. Коллективизм более не пытается создать законченную теорию общественной жизни; все, что он может противопоставить своим противникам, – это остроумные афоризмы, и не больше. В экономике, так же как в общей социологии, он проявил свою совершенную бесплодность. Не случайно германский гений, одолеваемый социальными теориями классической философии от Канта до Гегеля[58], в течение долгого времени не мог произвести ничего путного в экономике, а те, кто прорвал заклятие (сначала Тюнен и Госсен, затем австрийцы Карл Менгер, Бём-Баверк и Визер), были свободны от какого-либо влияния коллективистской философии государства[59].

Сколь мало коллективизм был способен обойти трудности по развитию собственной доктрины, лучше всего видно из того, как он обошелся с проблемой общественной воли. Опять и опять говорить о Воле государства, о Воле народа, об Убеждениях народа – это далеко не способ объяснить, как именно возникает коллективная воля социальной группы. Поскольку она в существеннейших моментах отличается от воли отдельного индивида и даже вполне противоположна ей, коллективная воля не может возникнуть как слагаемая индивидуальных волеизъявлений. Каждый коллективист находит своеобычный источник коллективной воли сообразно собственным политическим, религиозным и национальным убеждениям. В сущности, совершенно одно и то же, полагается ли источником сверхъестественная власть короля или священника либо она истолковывается как качество определенного класса или народа. Фридрих Вильгельм IV и Вильгельм II были вполне убеждены, что Господь наделил их особой властью, и эта вера, несомненно, подстегивала их сознательные усилия и укрепляла их[60]. Но наука столь же мало способна доказать истинность этой веры, как и доказать истинность религии. Коллективизм – явление политическое, а не научное. И все его содержание суть ценностные суждения[61].

Коллективизм в целом всегда благосклонен к идее обобществления средств производства, поскольку это близко его мировосприятию. Но есть коллективисты, которые защищают частную собственность на средства производства, поскольку верят, что такой порядок более благоприятен для общества в целом[58]. В то же время, даже вне зависимости от влияния идей коллективизма, можно прийти к убеждению, что частная собственность на средства производства менее благоприятна для целей всего человечества, чем общественная собственность.

Глава III Социальный порядок и политическое устройство

1. Политика насилия и политика договора

Господство принципа насилия не ограничено, естественно, сферой собственности. Дух доверия исключительно к мощи, ищущий основ благосостояния не в соглашении, но в непрекращающемся конфликте, пронизывает всю жизнь. Все человеческие отношения были установлены в соответствии с «правом сильного», которое на деле есть просто отрицание Права. Это не был мир. В лучшем случае – перемирие.

Общество возникло из мельчайших объединений. Круг объединяющихся ради взаимного мира был сначала очень ограничен. Круг расширялся шаг за шагом тысячелетиями, пока мирный союз и сообщество международного права не охватили большую часть человечества, отделив его дикую половину, живущую на нижних этажах культуры. Не везде внутри цивилизованного сообщества принцип договора был равно могущественным. С наибольшей полнотой он был признан во всем, что касалось собственности. Слабее всего он соблюдался там, где речь шла о политическом господстве. В сфере иностранной политики он утвердился лишь настолько, чтобы установить законы войны, несколько ограничивающие принцип насилия. Кроме случаев арбитража, представляющих собой недавнее достижение, споры между государствами до сих пор по большей части разрешаются силой оружия. Это традиционнейшая древняя правовая процедура; битвы, в которых выносят решение, подобно судебным дуэлям древнего права должны подчиняться неким правилам. Тем не менее было бы ложью утверждать, что в межгосударственных делах страх перед иностранным насилием является единственным фактором, который удерживает меч в ножнах[59]. Силы, тысячелетиями действовавшие в международной политике, поставили ценность мира над прибылью победоносной войны. В наше время даже могущественнейший воитель не может игнорировать правовую максиму, согласно которой война должна иметь основательные причины. Воюющая сторона вынуждена теперь доказывать, что ведет правую войну и что война эта оборонительная либо, по крайней мере, превентивно оборонительная, такова важная дань принципу Закона и Мира. Каждая политика, открыто принимавшая принцип насилия, вызывала против себя мировую коалицию, которой, в конце концов, и подчинялась.

В социальной философии либерализма человеческий разум впервые приходит к осознанию того, что принцип мира превосходит принцип насилия. В этой философии впервые человечество дает себе отчет в собственных действиях. Она срывает романтический нимб, который всегда окружал власть. Война, учит либерализм, губительна не только для побежденных, но и для победителей. Общество возникло в результате мирного труда; сущность общества – миротворчество. Не война, а мир – отец всех вещей. Только хозяйственная деятельность создает богатство; не военное ремесло, а труд приносит счастье. Мир созидает, война разрушает. Народы большей частью тяготеют к миру, потому что они осознают преобладающую пользу мира. Они принимают войны только во имя самозащиты; агрессивных войн они не хотят. Только князья хотят войны, ибо надеются приобрести деньги, вещи и власть. Дело народов – помешать исполнению их желаний, лишив их средств для ведения войны.

Любовь либералов к миру проистекает не из филантропических чувств, как пацифизм Берты Зутнер[62] и ей подобных. В этой любви нет мрачности, обычной у многих, кто пытается одолеть романтизм кровавой страсти трезвостью международных конгрессов. Это пристрастие к миру – не благотворительная игра, которая, впрочем, уживается с прочими убеждениями. Просто такова социальная теория либерализма. Кто настаивает на единстве экономических интересов всех народов и сохраняет безразличие к размерам национальной территории и форме национальных границ, кто настолько отошел от коллективистских идей, что выражения типа «честь государства» звучат для него полной бессмыслицей, для того просто не существует оправданий для агрессивной войны. Либеральный пацифизм есть порождение социальной философии либерализма. То, что либерализм выступает в защиту собственности и отрицает войну, есть два выражения одного и того же принципа[60].

2. Социальная функция демократии

Во внутренней политике либерализм требует полнейшей свободы выражения политического мнения, устройства государства в соответствии с волей большинства; он требует, чтобы законы составляли представители народа и чтобы правительство, которое представляет собой комитет народных представителей, было подчинено закону. Мирясь с монархией, либерализм просто идет на компромисс. Его идеалом остается республика или, по крайней мере, призрачная монархия по английскому образцу, ибо его высший политический принцип – самоопределение людей как индивидов. Тщетно обсуждать, является ли этот идеал демократическим или нет. Современные авторы склонны вводить различие между либерализмом и демократией. Похоже, что у них нет ясного представления ни о том, ни о другом. А главное, лелеемые ими взгляды на правовые основы демократических установлений заимствованы исключительно из круга идей доктрины естественного права.

Вполне может быть, что большинство либеральных теоретиков пытались поддерживать демократические установления, также ссылаясь на то, что они соответствуют воззрениям естественного права о неотчуждаемости права человека на самоопределение. Но мотивы, которыми политические движения оправдывают свои требования, не всегда совпадают с причинами, вынуждающими их к действию. Зачастую легче действовать в политике, чем ясно видеть конечные мотивы собственных действий. Старый либерализм знал, что демократические требования неизбежно порождаются всей его социально-философской системой. Но было не вполне ясно, каково их действительное место в этой системе. Этим объясняется та неопределенность, которая всегда проявляется по основным вопросам; этим также объясняется безмерная преувеличенность псевдодемократических требований тех, кто присвоил имя «демократ» исключительно себе и таким образом противопоставил себя либералам, не заходившим столь далеко.

Значение демократических форм государственного устройства не в том, что они больше любых других соответствуют естественным и врожденным правам человека; не в том, что лучше любого другого вида правления демократия воплощает идеи свободы и равенства. Отвлеченно говоря, человеку столь же мало пристало позволять управлять собой, как и позволять кому-либо работать за него. Что гражданин развитого общества чувствует себя свободным и счастливым при демократическом режиме, что он считает его лучшим, чем любая другая форма власти, и что он готов к жертвам ради достижения и поддержания такого порядка, – все это опять-таки не следует объяснять тем, что демократия достойна любви сама по себе. Дело в том, что она выполняет функции, без которых невозможно обойтись.

Обычно отмечают, что важная функция демократии – отбор политических лидеров. В демократической системе назначение на важнейшие посты определяется конкуренцией в обстановке полной гласности, свойственной политической жизни, и в этой конкуренции, как принято думать, обычно побеждают самые достойные. Не очень понятно, почему демократия должна оказаться непременно более удачливой, чем автократия или аристократия, в отборе людей для управления государством. В недемократических государствах, как показывает история, политически одаренные люди нередко пробивались наверх, и одновременно нельзя утверждать, что в демократиях всегда лучшие попадают на должное место. По этому вопросу враги и друзья демократии никогда не договорятся.

Истинное значение демократических форм устройства государства совсем в ином. Их функция – поддерживать мир, избегать насильственных переворотов. В недемократических государствах точно так же только правительство, имеющее поддержку общественного мнения, может рассчитывать на устойчивость. Сила всех правительств не в оружии, но в том духе, который подчиняет правительству все оружие. Правящая группа, всегда являющаяся малым меньшинством среди подавляющего большинства, может приобрести и удержать власть, только расположив настроение большинства в свою пользу. Если что-либо изменяется, если те, от чьей поддержки правительство зависит, теряют уверенность, что они должны поддерживать именно это правительство, тогда почва, на которой держатся власти, подорвана и рано или поздно им придется уйти. Правители и режимы в недемократических государствах могут быть изменены только насилием. Режим правления и люди, потерявшие поддержку народа, бывают сметены восстанием, и новый режим и новые люди занимают их место.

Но каждый насильственный переворот стоит крови и денег. Приносятся человеческие жертвы, и разрушения тормозят хозяйственную деятельность. Демократии пытаются предотвратить такие материальные потери и сопровождающие их психические потрясения, гарантируя согласие между волей государства (как она выражается через органы управления) и волей большинства. Это достигается тем, что государственные органы ставятся в зависимость от воли существующего большинства. Во внутренней политике так реализуется то, что пацифизм мечтает осуществить во внешней политике[61].

Что только это является решающей функцией демократии, становится ясно из аргументов, которые противники демократии чаще всего выдвигают против нее. Русские консерваторы, несомненно, правы, когда указывают, что русский царизм и политика царя одобрялись громадной массой русских людей, так что даже демократическое устройство не могло бы дать России другого правительства. Русские демократы также не имели иллюзий по этому поводу. Пока большинство русского народа (вернее, политически зрелая его часть, имевшая возможность влиять на политику) стояло за царизм, русское государство не нуждалось в демократических формах правления. Однако отсутствие демократических форм правления стало роковым для России с того момента, когда возникло расхождение между общественным мнением и политической системой царизма. Раздор между волей государства и волей народа нельзя было уладить мирными методами; политическая катастрофа оказалась неизбежной. Что верно для царской России, столь же верно и для России большевистской; это так же верно для Пруссии-Германии и для всякого другого государства. Как ужасны были последствия Французской революции, которые Франция психически так никогда и не изжила! Как бесконечно много выиграла Англия от того, что сумела избежать революций с XVII века!

Очевидно, что большая ошибка отождествлять демократию с революцией или даже просто уподоблять их. Демократия не только не революционна, но она всегда стремится исключить революцию. Культ революции, насильственного переворота любой ценой, особенно характерный для марксизма, не имеет ничего общего с демократией. Либерализм, осознавая, что для достижения экономических целей человеку необходим мир, и стремясь в силу этого к устранению всех причин вражды внутри страны и за рубежом, требует демократии. Жестокость войн и революций в глазах либерала всегда зло, которое так или иначе неизбежно, пока нет демократии. Однако даже когда революция представляется почти неизбежной, либерализм пытается спасти людей от насилия. Он не оставляет надежды, что философия может настолько просветить тиранов, что они добровольно откажутся от прав, препятствующих социальному развитию. Шиллер[63] говорит как либерал, когда у него маркиз де Поза умоляет короля дать свободу мысли[64]; а историческая ночь 4 августа 1789 г., когда французские дворяне добровольно отказались от своих привилегий, и английский закон о реформах 1832 г. показывают[65], что эти надежды не были вполне напрасными. Либерала не приводит в восторг самоотверженная грандиозность марксистских профессиональных революционеров, которые жертвуют тысячами жизней и разрушают плоды вековых трудов. Здесь вполне хорош хозяйственный подход: либерализм желает успеха наименьшей ценой.

Демократия – самоуправление народа, его автономия. Но это не значит, что все должны равно соучаствовать в законодательстве и администрации. Прямая демократия возможна только в малых группах. Даже небольшой парламент не может вести всю работу на пленарных заседаниях; следует избирать комитеты, и вся основная работа выполняется отдельными людьми: спикерами, докладчиками, и прежде всего авторами законопроектов. В этом окончательное доказательство того, что массы следуют за немногими лидерами. Что люди вовсе не равны, что некоторые рождаются быть лидерами, а некоторые – ведомыми, этого не могут изменить даже демократические установления. Все не могут быть первопроходцами: большинство этого и не хочет, да и нет у него нужных сил. Идея, что при настоящей демократии люди будут проводить время в совете подобно членам парламента, возникла из представления о древнегреческом городе-государстве периода упадка; но при этом упускается из виду тот факт, что такие общины вовсе не были демократиями, поскольку исключали из общественной жизни рабов и всех тех, кто не обладал всей полнотой прав гражданина. Там, где все должны трудиться, «чистый» идеал демократии становится нереализуемым. Стремление увидеть демократию реализованной именно в этой невозможной форме есть не что иное, как педантское доктринерство в стиле естественного права. Чтобы достичь целей демократических установлений, необходимо только, чтобы законодательная и административная работа следовала воле большинства народа, и для этих целей непрямая демократия вполне хороша. Существо демократии не в том, что каждый пишет законы и управляет, но в том, чтобы законодатели и управляющие на деле зависели от воли народа, чтобы их можно было мирно заменить в случае конфликта.

Такое понимание снимает многие аргументы как друзей, так и недругов народовластия, направленные против реализуемости демократии[62]. Демократия не делается менее демократичной оттого, что лидеры выделяются из массы, чтобы посвятить себя целиком политике. Подобно любой другой профессии в обществе с разделением труда политика требует всего человека; от политиков-дилетантов нет никакой пользы[63]. До тех пор, пока профессиональный политик зависит от воли большинства и может выполнять только то, за что и получил большинство голосов, демократический принцип не нарушен. Не требует демократия и того, чтобы парламент был миниатюрной копией картины социальной стратификации в стране, так что если большинство населения составляют крестьяне и промышленные рабочие, то и в парламенте они же составляли бы большинство[64]. Свободный джентльмен, который играет большую роль в английском парламенте, юрист и журналист в парламентах романских стран, возможно, представляют народ лучше, чем лидеры профсоюзов и крестьяне, которые внесли дух запустения в парламенты Германии и славянских стран. Если представители высших социальных слоев действительно исключены из парламентской деятельности, эти парламенты и формируемые ими правительства не могут представлять волю народа. Высшие слои, состав которых сам по себе есть результат отбора, производимого общественным мнением, оказывают на умы людей влияние, далеко превосходящее их скромную численность. Если их не допускать в парламенты и правительства как людей, неподходящих для власти, возникнет конфликт между общественным мнением и мнением парламента, и этот конфликт сделает трудным, если не вовсе невозможным, функционирование демократических институтов. Внепарламентские влияния скажутся и на законодательном процессе, и на администрировании, ибо интеллектуальное влияние исключенных из политической жизни не может быть удушено менее достойными элементами, заправляющими в парламенте. Ни от чего парламентаризм не страдает так, как от этого; здесь мы должны искать причины плачевного упадка парламентов. Ведь демократия – не власть толпы, и чтобы соответствовать своим задачам, парламент должен включать лучшие политические умы нации.

Загрузка...