Просвещение как идеал


В прошлой беседе мы рассказывали, что идеал закрытого знания, в целом характерный для церкви, был отвергнут Реформацией; речь шла о том теологическом знании, получить которое можно было только от церкви; такое же посредничество церкви, посредничество авторитетных людей, требовалось и для понимания святых текстов.

Уяснив суть требований Реформации и приняв во внимание ответную реакцию на них, мы сможем понять, почему церковь заняла такую непримиримую позицию во время процесса Галилея. Как представляется, опубликование в 1543 году астрономической гипотезы Коперника, согласно которой Земля не является центром вселенной, вокруг которого вращаются планеты, а в центре вселенной находится Солнце, планеты же движутся вокруг него, и в их числе Земля, совершающая за год один оборот вокруг Солнца, а в течение суток — один оборот вокруг своей оси, — так вот, опубликование всего этого не нарушило покоя церкви. Ибо это являлось всего-навсего астрономической гипотезой, способной послужить основой для новых идей и вступающей в противоречие лишь с другими астрономическими теориями.

И действительно, католическая церковь выступила с опровержением гелиоцентрической системы лишь спустя 70 лет после обнародования теории Коперника. И такая реакция церкви последовала только в ответ на заявления Галилея, что теория эта верна и отражает истинную физическую картину мира. Почему? Чем была обеспокоена церковь? Вовсе не тем, что теория эта противоречила некоторым высказываниям святого Писания, и не тем, что она не соответствовала теологическим построениям. В 14 веке Николь Орам, ученик того самого Буридана, о котором мы упоминали в предыдущей главе, опубликовал толстенную книгу, посвященную небесным явлениям, в которой он пространно рассуждал о том, что можно предположить, что не звездная сфера совершает суточный оборот вокруг Земли, а сама Земля вертится вокруг своей оси. И в манере тогдашней схоластической науки, в манере свободных схоластических диспутов, он приводил аргументы как в защиту этой гипотезы, так и против нее. А по поводу таких высказываний Писания, как Солнце, над Гивоном остановись! - он заявлял, как вслед за ним и Галилей, что Библия говорит языком людей — Scriptica humane loguitur. Однако в конце всех этих рассуждений Николь Орам провозгласил, что теория неподвижной Земли превосходит теорию движущейся Земли, но не потому, что одни аргументы оказались убедительнее других, а потому, что в пользу неподвижной Земли говорит большее число аргументов.

Если так, то возникает вопрос, что заставило церковь выступить вдруг с такой горячностью против Коперниковой теории, изложенной Галилеем и подкрепленной столь основательными теологическими доводами? Сама постановка этого вопроса заставляет предположить, что это выступление церкви было спровоцировано тем, что как раз тогда церковь вынуждена была отвечать на вызов Реформации. Если признать, что теория Коперника верна и Земля действительно обращается вокруг Солнца, то из этого следует, что церковь 1000 лет подряд держалась ошибочного мнения, хотя мнение это напрямую и не касается вопросов веры. Тут был явный вызов авторитету церкви, пусть даже в той области, которая не имела отношения к церковной доктрине.

Показательно, что в еврейском мире реакция на Коперникову теорию была незначительной, особенно незначительной была отрицательная реакция. Еврейский мир совершенно не был потрясен этой теорией, он принимал или отвергал ее в зависимости от ситуации, исходя из дидактических соображений, и дело никогда не доходило до того крайнего и резкого антагонизма, который проявила церковь. Это значит, что связанная с этим проблема, которая была, как уже сказано, проблемой символического или буквального истолкования Библии, не занимала центрального места в еврейском мире, поскольку тогда не существовало социальных и исторических причин, которые делали его положение неустойчивым.

Галилей явился предшественником яркого явления 17 века, особого рода теологии, которую называют школьной теологией. Все выдающиеся мыслители и ученые 17 столетия: Декарт, Гоббс, Ньютон, Лейбниц и другие — занимались теологическими проблемами. Речь идет не только о таких общефилософских проблемах, как существование Бога или бессмертие души, но и о специфических теологических проблемах, вроде проблемы субстанциональности или проблемы искупления. И это происходило несмотря на то, что они были светскими людьми, не имеющими степеней в теологии. Более того, занимаясь этими проблемами, свою аргументацию они черпали из жизненной практики, из науки, и мы не найдем другого такого столетия, в котором теологические и естественнонаучные аргументы столь же тесно переплетались бы между собой, как в 17 столетии. Это была светская теология, принявшая в 17 веке такую форму, какой она не имела ни до этого, ни после этого. Здесь прослеживается идеал новой науки, возникший в 17 веке, идеал науки, которая по крайней мере в форме теологии открыта для всех и в первую очередь ad seculum — открыта миру.

Это не только идеал открытой науки, но и, как представляется, идеал науки, базирующейся на едином методе, пригодном для любой науки и опирающемся на научный язык, который является совершенно прозрачным и в котором нет места намекам, двусмысленностям, преувеличенным фантазиям, который ясен и не надуман. Этот единый метод отождествлялся с математикой или же формировался на основе математики.

Мы можем убедиться, что в эту эпоху большинство все еще не видело разницы между светскими естественными науками и теологией. Но уже были заметны ростки качественно новых явлений, совершенно иных взглядов, которые можно охарактеризовать как начатки учения о независимости светской науки. Эти взгляды достигли расцвета в более позднюю эпоху — перед Французской революцией и во время революции, поскольку робеспьеровский культ разума являлся следствием этих взглядов. Это значит, что на месте закрытой теологии теперь развивалась концепция открытого знания, концепция, которую можно назвать разумной, то есть доступная для понимания каждого и призванная быть понятой каждым, что-то вроде научной системы спасения. Вместо чисто теологического учения о миссии Спасителя возникает представление о ученом муже, призвание которого состоит не только в том, чтобы обладать знанием, но и в том, чтобы вразумлять народ, учить массы и привести мир к спасению, по мере возможности даровав знание всему человечеству.

В этой связи следует указать на разницу между 17-м и 18 столетиями. 17 век все еще изъяснялся на языке светской теологии, то есть все еще считал себя обязанным быть глашатаем христианства. Но, придерживаясь идеала открытого знания, он развивал новый идеал единого метода для всех наук, идеал перенесения методов из одной научной области в другую, того самого смешения методов, о котором мы говорили в одной из предыдущих глав. И просветители 17 века подчеркивали в этой связи, что наука доступна для любого человека, обладающего здравым рассудком, и что нет необходимости в особой профессиональной подготовке или в особых талантах, чтобы достичь знания. Поэтому большинство просветителей писали уже на своих национальных языках, понятных непрофессионалам, и особо подчеркивали это. Декарт говорил, что он пишет свои работы или часть своих работ на простом языке, французском, чтобы их могла прочесть даже его служанка: при этом его не волнует, станет она их читать или нет.

Вместе с тем этот идеал пока еще не был воинственно миссионерским. В 18 веке место школьных теологов заняли деятели Просвещения. Но ошибаются те, кто утверждает, что Просвещение 18 века сожгло все мосты и оборвало все нити, связывающие его с христианством. К примеру, современный историк Питраджи, определяя сущность Просвещения, заявляет, что он видит в Просвещении воскрешение язычества, однако это неверно. Просвещение действительно отказалось от текстологической концепции христианства, но несомненно взяло на вооружение его миссионерские представления. Подобно христианству, воинствующей церкви, видевшей свое земное предназначение в тотальной христианизации мира, в проповеди благой вести среди всех племен и народов, Просвещение видело миссию философа в совершенствовании людей, в возвышении человечества, даже плебеев, до уровня самого философа. И подобно тому, как церковь заявляла, что нет спасения вне церкви, что вне церкви человек пребывает во власти первородного греха, так и Просвещение 18 столетия не видело спасения вне всеобщего распространения знаний, вне развития образования. А христианским смертным грехам, таким, например, как гордыня, в Просвещении соответствовало невежество. Невежество — это что-то вроде первородного греха, а та война, которую вело Просвещение, была войной с предрассудками, войной с невежеством до победного конца. Вся система христианских ценностей получила в среде просветителей мирское выражение, и можно сказать, что само Просвещение являлось чуть ли не светской церковью, а в некоторых кругах, например, среди вольных каменщиков, дело дошло до возникновения ритуала, возникновения системы религиозно-светских обрядов, что в конечном итоге немногим отличалось от той религии служения разуму, которую во время французской революции хотел создать Робеспьер.

Различие этих двух эпох станет особенно очевидным, если обратить внимание на изменения, происшедшие с понятием коммен-сенс (здравый смысл). Со времен Аристотеля и примерно до 17 века здравым смыслом называлось то шестое чувство, посредством которого человек согласует и соотносит между собой свои ощущения. При помощи него мы, например, определяем, что звук, форма и запах принадлежат одному и тому же объекту. Итак, это — техническое понятие, область применения которого весьма ограничена. Однако в 17 веке с ним произошли изменения и оно превратилось в некий идеал, то есть здравый смысл уже перестал быть простой способностью, выполняющей определенные конструктивные функции, а сделался чуть ли не мерой оценки всех вещей. Это значит, что здравому смыслу подсудны все вещи, все понятия, все знания: они должны быть определены и испытаны им, поскольку на нем основывается всякая способность суждения. Стало быть, здравый смысл — это не столько общее чувство, присущее человеку, сколько весьма многозначное понятие, указывающее на чувство, общее для всех людей, на источник воззрений, понятных для каждому. Поэтому если у человека возникает ощущение, что какое-нибудь мнение противоречит здравому смыслу, то это значит, что это подозрительное и скорее всего неверное мнение. Постигать вещи и судить о них должен здравый рассудок. Этот рассудок — не профессиональный навык, он по своей природе интуитивен, но он присущ каждому человеку в той мере, в какой тот является человеком, и поэтому он служит критерием и мерилом всех вещей. В этом духе Томас Пейн, являвшийся, с одной стороны, крупным просветителем, а с другой — одним из лидеров американской революции, написал свою. книгу, названную им Common Sense, которая в какой то мере была опровержением теологии и служила своеобразным введением в американскую революцию, ибо революция эта в большой степени базировалась на принципах здравого смысла и, быть может, также на том, что положила эти принципы в основу жизни, законодательства и мировоззрения той культуры, которая какое-то время спустя пышным цветом расцвела в Америке.

И вновь, как в случае со средними веками, мы сталкиваемся с исполненным иронии парадоксом, но на этот раз совершенно противоположного характера: Просвещение полагало, что у каждого человека имеется свойственная всем людям способность познания, способность суждения. Некоторые просветители считали, что человеческая история, по выражению Лессинга, — это история образования, другие, такие как Мендельсон, думали, что история человеческого рода — это история непрерывного прогресса. Так или иначе, но все просветители были убеждены, что знание как бы открыто для каждого человека. Ирония же состояла в том, что науки 17-го и 18 веков, опровергая распространенное в средние века убеждение, все более и более превращались в знания, базирующиеся на постулатах неинтуитивного характера. Например, вопреки мнению Аристотеля, что всякое тело стремится к покою, — мнению, которое подтверждается любым непредвзятым взглядом, брошенным на окружающий нас мир, — новая физика начинается с противоречащего интуиции утверждения, что всякое тело стремится сохранить свое состояние, состояние покоя или прямолинейного равномерного движения, все то время, когда на него не действует посторонняя сила.

Утверждение это нашло свое выражение в законе инерции, одном из важнейших законов новой физики, лежащем в основе математического описания физических событий и в основе закона свободного падения, сформулированного Галилеем. Последний закон тоже противоречит интуиции: если Аристотель выдвигал приемлемое для здравого смысла предположение, что свободное падение тел разного веса длится разное время, то Галилей доказывал, что время свободного падения тел не зависит от их веса и объема; а в том случае, когда скрупулезно проведенный эксперимент не подтверждает такую закономерность, мы можем отнести это на счет внешних условий, которыми можно пренебречь. С этих пор физика, а также, хоть и в меньшей степени, другие науки стали превращаться в знание о сущностях, которые не даны сознанию непосредственно, а являются абстрактными творениями чистого разума, созданными для того, чтобы анализировать природу вещей косвенными методами. Электроны, массы, протоны, атомы — все это не предметы, непосредственно существующие в нашем мире, а технические термины чрезвычайно сложной и запутанной науки.

Само собой разумеется, что такое знание недоступно широким массам, что оно не является открытым знанием для каждого, кто хочет прийти и овладеть им с помощью здравого смысла. Такое несоответствие между реальным, все более специализирующимся знанием, и идеалом открытого знания заставило представителей Просвещения обратиться за помощью к другому идеалу — идеалу общей для всех культуры, являющейся чем-то вроде золотой середины между невежеством и профессиональным знанием, культуры, представляющей собой сокровищницу знаний, обладать которыми обязан всякий разумный член общества.

Загрузка...