Я очень хотела бы научиться писать. Я умела читать, но только напечатанный текст. Написанное от руки я не могла разобрать, потому что научилась читать по газетам. Но иногда я натыкалась на слово, которое не могла прочесть. Тогда спрашивала своих дочерей.
Эдмонд Кайзер и Жаклин поначалу пытались дать мне некоторые разъяснения. Я всегда хотела научиться, чтобы быть как все. Мне было двадцать четыре года, когда я начала работать и выпала возможность пойти на трехмесячные курсы. Я была очень довольна. Это было непросто, потому что я должна была заплатить за них больше, чем была моя зарплата, и Антонио мне говорил: «Ничего страшного, я тебе помогу». А я отвечала: «Нет. Я хочу заплатить за курсы самостоятельно».
Мне хотелось самой сделать это, из своих собственных денег. Через три месяца курсы закончились, они мне очень помогли. Меня научили держать карандаш, как учат малышей, пришедших в детский сад, и писать свое имя. Я не знала, как написать а или с, ничего. Поэтому я выучила алфавит, букву за буквой, в то же время, что и язык. По истечении этих трех месяцев я была способна разобрать несколько слов в газете.
Я начала читать гороскоп, кто‑то мне сказал, что мой знак Весы! Каждый день я расшифровывала свое будущее. Поначалу мне нужны были сжатые тексты и короткие фразы. Чтение больших статей пришло гораздо позже. Никто так тщательно не изучал некрологи и соболезнования, как я! «Семья Х. с прискорбием сообщает о кончине мадам Х. Да упокоится ее душа с миром!»
Я читала маленькие объявления о знакомствах, о продаже автомобилей, но скоро бросила это занятие, так как сокращенные слова были не для меня! Я хотела даже подписаться на какую‑нибудь популярную ежедневную газету, но Антонио посчитал это блажью… Тогда каждый день перед работой я выпивала в кафе чашку кофе, читая газету. С этого начинался мой день. Мне очень нравились эти минуты. Для меня это было лучшим способом обучения. И мало‑помалу, когда люди разговаривали о каком‑то событии, я могла поддержать беседу, сказав, что читала об этом в газете. Люди путешествуют, уезжают, приезжают, говорят о море, ресторанах, отелях, пляжах. Я не могла обсуждать это все с ними. Теперь могу.
Я немного знаю европейскую географию, крупные столицы и некоторые не очень большие города. Я видела Рим, Венецию и Портофино. Со своими приемными родителями я была в Испании, в Барселоне, правда, я оставалась там всего пять дней.
Это были летние каникулы. Стояла жара, и мне показалось, что мама с папой не идут из‑за меня на пляж, потому что они вынуждены одеваться в закрытую одежду, как и я. Поэтому я вернулась, а они остались. Я не могла представить себя в купальнике. В таком случае мне надо было остаться на пляже в полном одиночестве, как у себя в ванной.
Не так уж много мне довелось повидать. Я знаю, что глобус — это модель мира, но меня никто не научил его понимать. Например, я знаю, что Соединенные Штаты — это Америка, но не могу показать эту Америку на глобусе. Даже местонахождение Палестины я не могу определить.
Я пробовала рассматривать учебники дочерей по географии, но не знала, с чего начать, чтобы представить все эти страны. Я не разбираюсь в расстояниях. Если кто‑нибудь мне скажет: «Мы встречаемся с тобой в пятистах метрах от твоего дома», — я не смогу отмерить эти пятьсот метров. Визуально я ориентируюсь на улице или в магазине, которые мне известны. Но мир как таковой я совсем не могу себе представить. Я смотрю прогноз погоды по телевизору и пытаюсь вспомнить, где находятся Мадрид, Париж или Лондон, Бейрут и Тель‑Авив.
Помню, как‑то мне довелось работать вместе с отцом где‑то недалеко от Тель‑Авива. Я была еще маленькая, лет двенадцати. Нас отвезли туда собирать цветную капусту для соседа, который, в свою очередь, помогал нам косить пшеницу. Там был забор, защищавший нас от евреев, потому что мы были почти на их территории. Я думала, что достаточно зайти за этот забор, чтобы превратиться в еврея, и это казалось очень страшным. Все воспоминания моего детства связаны со страхом, я это хорошо понимаю.
Меня учили, что нельзя подходить к евреям, потому что они халуф, то есть свиньи. На них нельзя было даже смотреть. Находиться близко от них было поистине ужасно. Они ели по‑другому, жили по‑другому. Их нельзя было сравнивать с нами, мы различались, как день и ночь, как шерсть и шелк. Я понимала вещи только так. Шерсть — это евреи, а шелк — это мусульмане. Я не понимаю, почему мне это вбили в голову, но по‑другому я и думать не могла.
Если еврея встречали на улице — впрочем, это происходило очень редко, — тут же происходила стычка с применением камней и палок. К ним нельзя было подходить, нельзя говорить с ними, иначе сам превратишься в еврея! Рано или поздно я должна была понять, что эта полная чушь. Эти люди не сделали мне ничего плохого! Например, в нашем квартале была чудесная еврейская мясная лавка. Мясо там было самым лучшим, я его уже ела, но никогда не смела зайти туда одна. Тогда я шла в лавку к тунисцу, потому что он тунисец. Почему? Не знаю. Часто я говорила сама себе: «Суад, ты пойдешь и купишь это замечательное мясо, оно такое же, как любое другое!»
Я знаю, что когда‑нибудь это произойдет. Но все еще боюсь. Я слишком много наслышалась в детстве, дескать, с ними нельзя иметь никакого контакта, что надо их игнорировать, как будто их вообще не существует на свете. Это хуже, чем ненависть. Для мусульман евреи самый злейший враг.
Я родилась мусульманкой, я всегда верила в Бога, я остаюсь мусульманкой, но сейчас у меня мало, что осталось от обычаев моей деревни. Я не люблю войну, я ненавижу насилие. Если меня в чем‑то упрекают, к примеру, в том, что я, мусульманка, плохо отзываюсь о мужчинах моей страны — это со мной случается, — то, вместо того чтобы смолчать, я говорю, я спорю, я пытаюсь убедить оппонента, помочь ему понять то, чего он не знает.
Моя мать дралась с соседками. Она хватала камни и швыряла в них или вцеплялась им в волосы. У нас всегда, когда дерутся, таскают за волосы. А я пряталась за дверью, в печь для хлеба или в конюшне с баранами. Я не хотела этого видеть.
Я всегда хотела научиться тому, чего не знала. Понять, почему в мире все так по‑разному устроено, и я надеялась, что моим детям удастся использовать этот шанс. И мое несчастье, моя судьба защищают их от жестокости, царящей в моей стране, от войны булыжников и злобы мужчин. Я не хочу, чтобы кто‑то забивал им голову тем, из чего я до сих пор с трудом выбираюсь. Я пробовала размышлять над этим: если бы мне сказали, что у меня голубые глаза, но при этом не дали мне зеркала, то я бы всю жизнь верила, что у меня голубые глаза. Зеркало — это культура, образование, знание себя и других. Когда я смотрюсь в это зеркало, я говорю себе: «Какая же ты маленькая!»
Без зеркала я пойду по жизни, не отдавая себе отчета, если только не окажусь рядом с чем‑то большим. А что я подумаю об этом большом, если оно тоже идет и не знает, что оно большое?
Я начала понимать, что ровным счетом ничего не знаю о евреях: я не изучала их историю, и если дело пойдет так и дальше, то я тоже могу сказать своим детям, что евреи — это халуф! Я и им внушу эти глупости, вместо того чтобы они сами смогли узнавать и думать.
Однажды Антонио сказал Летиции:
— Мне не хотелось бы, чтобы ты вышла замуж за араба.
— Почему, папа? Ведь араб такой же, как ты, как любой другой, как все остальные.
Тогда я сказала своему мужу: «Пусть будет араб, еврей, испанец или итальянец… самое главное, чтобы девочки выбрали тех, кого полюбят, чтобы они были счастливы. Потому что я такой не была».
Я люблю Антонио, но не знаю, за что он любит меня, и у меня никогда не хватало смелости спросить его об этом, сказать ему: «Посмотри на меня, откуда я пришла и какая я сейчас. Я была сожжена, как же случилось, что ты захотел меня, в то время как вокруг столько других женщин?»
Я не верю в себя. Иногда я тревожно задумываюсь: «Боже мой, что же со мной будет, если он найдет другую женщину?»
И все же это странно. Когда я звоню ему по телефону, я всегда спрашиваю одно и тоже: «Где ты, милый?» И когда он отвечает мне, что дома, мне сразу становится легко. Внутри меня всегда живет маленький страх. Страх быть покинутой мужчиной, который не вернется. Которого я буду с ужасом ждать в одиночестве, как я ждала отца Маруана.
Много раз, особенно в последнее время, я представляла себе Антонио с другой женщиной. Это стало еще одним кошмаром. Он начался спустя два дня после рождения младшей дочери Нади. Антонио шел с другой женщиной, держа ее за руку. И я говорила своей дочери Летиции: «Беги скорее за папой!» Потому что сама я не смела идти туда. И моя дочь тянула отца за рукав: «Нет, папа, не ходи с ней! Идем же!» Ей надо было привести его ко мне, и она тянула его изо всех своих сил! И этот кошмар никак не кончался. Я никогда не знала, вернется Антонио или нет. Последний раз я проснулась в полчетвертого ночи и не увидела Антонио. Я встала, его кресло было пустым, телевизор выключен. Я подбежала к окну, чтобы посмотреть, стоит ли на месте его машина, пока, наконец, не сообразила, что в его кабинете горит свет, что он работает над счетами своего предприятия.
Мне так не хватало спокойствия, хотелось освободиться от всех кошмаров! Но мои чувства по‑прежнему обнажены: возбуждение, страх, неуверенность, ревность, постоянное беспокойство за жизнь. Что‑то во мне сломалось, но люди даже не догадываются об этом, потому что я всегда улыбаюсь из вежливости или в знак уважения к ним.
Но когда я вижу проходящую мимо миловидную женщину, с великолепными волосами, длинными ногами и красивой гладкой кожей… Когда наступает лето — пора бассейнов и открытой одежды…
Я открываю свой шкаф: он полон одежды, застегивающейся до шеи. Тем не менее, я покупаю и другую: декольтированные платья, блузки без рукавов. Чтобы доставить себе удовольствие. Но я могу их носить, только надев сверху куртку, также застегнутую до шеи. Моя вторая кожа…
Каждое лето я злюсь. Я знаю, что бассейн открывается 6 мая и закрывается 6 сентября, и это просто сводит меня с ума. Мне хочется, чтобы шел дождь, чтобы температура не поднималась выше 25 градусов. Я становлюсь эгоисткой, но это вопреки моей натуре. Когда становится слишком жарко, я выхожу из дому только рано утром или поздно вечером. Я внимательно слушаю прогноз погоды, иногда у меня вырывается: «Вот и чудесно! Завтра будет плохая погода», — и дети начинают кричать!
— Мамочка, нехорошо так говорить! Мы очень хотим пойти в бассейн!
Если переваливает за тридцать градусов, я запираюсь у себя в комнате. Я закрываю дверь на ключ и плачу. Если бы у меня хватило смелости выйти из дому, надев два слоя одежды, тот, который я показываю, и тот, который меня скрывает, я бы боялась прохожих. Знают ли они, какая я? Спрашивают ли они себя, почему я одета летом, как зимой?
Я люблю осень, зиму и весну. К счастью, я живу в стране, где много солнца бывает лишь три‑четыре месяца в году. Я не смогла бы жить на солнце, и, тем не менее, я родилась в такой стране. Я забыла эту страну, в которой золотистое солнце жгло землю, а потом становилось бледно‑желтым в сером небе, перед тем как закатиться на ночь. Я не хочу больше солнца.
Иногда я смотрела на этот бассейн и ненавидела его. На мое несчастье, он был выстроен для удовольствия жильцов нашего дома.
Из‑за бассейна началась моя проклятая депрессия.
Мне было сорок лет. Самое начало лета, июнь предвещал жару. Я только что сделала покупки в магазине на нижнем этаже нашего дома и смотрела в окно на улицу, на этих женщин, почти голых в своих купальниках. Одна из моих соседок, симпатичная девушка, вышла из бассейна в бикини, босиком, на плечах парео, рядом с ней был ее возлюбленный с обнаженным торсом. Я закрылась в комнате, снедаемая мыслью, что никогда не смогу сделать того же, что и они. Это было несправедливо! Было очень жарко. Тогда я открыла шкаф и стала рыться в нем. Я раскладывала на кровати разную одежду, пока не нашла что‑то подходящее, и мне было неуютно в моей коже. Снизу короткие рукава, другую рубашку сверху. Нет, не могу, слишком жарко. Надеть прозрачную кофточку, даже застегнутую наглухо, я не могу. Короткую юбку я не могу надеть из‑за моих обезображенных ног, которые послужили материалом для пересадки кожи. Декольте, короткие рукава невозможны из‑за шрамов. Все, что я разложила на кровати, было из серии «не могу».
Я вспотела, одежда прилипла к коже.
Я бросилась на кровать и расплакалась. Я не могла больше запираться из‑за этой жары, в то время как остальные находились на свежем воздухе, открыв свою кожу. Я могла рыдать, сколько угодно, я была совсем одна, девочки занимались в школе напротив нашего дома. Потом я подошла к зеркалу в спальне и сказала себе: «Посмотри на себя! Почему ты здесь? Ты не можешь пойти на пляж со своей семьей. Даже если и пойдешь, то лишишь их возможности оставаться в воде, потому что из‑за тебя им надо будет возвращаться. Твои дочери в школе, но когда они вернутся домой, они захотят пойти в бассейн. К счастью для них, они имеют на это полное право, но не ты! Ты даже не можешь пойти в ресторан при бассейне, выпить кофе или лимонад, потому что боишься посторонних взглядов. Ты одета с головы до пят, как будто сейчас зима, не больше 10 градусов. Тебя примут за сумасшедшую! И к чему все это? Ты здесь, но тебя будто нет».
С этими мыслями я пошла в ванную, взяла пузырек снотворных таблеток, которые купила в аптеке без рецепта, потому что плохо засыпала. У меня в голове все перемешалось. Я высыпала таблетки и пересчитала. Их было девятнадцать, и я все проглотила.
Через несколько минут я почувствовала себя очень странно, все кружилось. Я открыла окно и плакала, глядя перед собой на крышу школы Летиции и Нади. Я открыла дверь квартиры, разговаривая сама с собой, и слышала себя со стороны, как будто говорю из глубины колодца. Я хотела подняться на седьмой этаж и прыгнуть с террасы, я пошла туда, засыпая на ходу и говоря сама с собой.
«Что они будут делать, если я умру? Они меня любят. Я родила их, а зачем? Чтобы они страдали? Мне что, своих страданий мало? Я не хочу, чтобы они страдали. Мы должны уйти из этой жизни все втроем, или ничего… Нет, я им нужна. Антонио работает. Он говорит, что работает, а сам может быть на пляже, я не знаю, где он… Вот он‑то хорошо знает, что я дома, потому что на улице слишком жарко. Я не могу выйти, не могу одеться, как мне хочется. Почему это случилось со мной? Чем я так не угодила Богу? Что я натворила на земле?»
Я плакала в коридоре. Не знаю, как я там оказалась. Я вернулась в квартиру, чтобы закрыть окно, потом спустилась в холл, где почтовые ящики, чтобы подождать возвращения девочек. И потом уже ничего не помню, до самого госпиталя.
Из‑за таблеток я упала в обморок. Мне промыли желудок, и врач взял меня под наблюдение. На следующий день меня перевели в психиатрическую клинику. Психиатр, очень добрая женщина, вошла ко мне в палату.
— Здравствуйте, мадам…
— Здравствуйте, доктор.
Я хотела ей вежливо улыбнуться, но тут же залилась слезами. Она дала мне успокоительное и села рядом со мной: «Расскажите мне, как это случилось, почему вы приняли эти таблетки? Почему вы захотели покончить с собой?»
Я объяснила: солнце, бассейн, огонь, шрамы, желание умереть, — и опять принялась плакать. Я никак не могла разобраться, что происходило в моей голове. С этого бассейна, с этого дурацкого бассейна все и началось. Я хотела умереть из‑за бассейна?
— Вы знаете, ведь уже второй раз вы чудом избежали смерти. Сначала муж вашей сестры, теперь вы сами. Мне кажется, что это уже слишком, и если вами не заниматься, то может произойти рецидив. Но я здесь именно для того, чтобы вам помочь. Вы сами хотите этого?
Целый месяц я проходила курс лечения с этим врачом, а потом она передала меня другой женщине‑психиатру, к которой я ходила раз в неделю, по средам. Впервые в жизни, начиная с сожжения, я рассказывала кому‑то постороннему, который находился здесь именно для того, чтобы меня слушать, о родителях, о несчастье, о Маруане… Нелегко мне было. В какие‑то моменты мне хотелось все остановить, но я заставляла себя, потому что знала, что почувствую себя лучше.
Через какое‑то время я стала находить врача слишком властной. Я чувствовала, что она хочет навязать мне путь, по которому я должна следовать. Словно она говорила мне, что идти домой надо по правой стороне, в то время как я прекрасно знала, что по левой.
И я сказала себе: «Черт возьми! Она руководит мною, но ведь она мне не мать». Почему я обязана ходить к ней на прием каждую среду? Я бы хотела приходить тогда, когда захочу или когда мне понадобится. Мне бы также хотелось, чтобы она задавала мне вопросы, разговаривала со мной, смотрела на меня в четыре глаза. Не говорить же мне со стенами, пока она пишет. В течение года я боролась с желанием убежать. И я поняла, что была эгоисткой, что хотела умереть, отрицая существование моих обеих дочерей. Я думала только о себе, которая захотела уйти, наплевав на всех остальных. Это хорошо сказать: «Я хочу умереть»… А каково другим?
Дела мои шли на поправку, но все же иногда бывало очень мучительно. В особенности летом. Мы собирались переехать подальше от этого бассейна. Наш дом будет на краю дороги, но лето все равно придет. Даже в горах или в пустыне все равно наступает лето.
Иногда я говорила себе: «Господи, как мне хотелось бы не проснуться завтра утром, как хотелось бы умереть, чтобы больше не мучиться».
У меня есть семья, меня окружают друзья. Но я стесняюсь сама себя. Если бы я обгорела в автомобильной катастрофе или была парализована, я по‑другому смотрела бы на свои рубцы. Это была бы судьба, никто в этом не виноват, даже я сама.
Но меня сжег муж моей сестры, и на то была воля моих отца и матери. Это не судьба и не роковая случайность сделали меня такой. Самое ужасное, что они сделали со мной, — они лишили меня не только кожи, но и меня самой не на месяц или на год, на всю оставшуюся жизнь.
Время от времени это ко мне возвращается… Мы смотрели вестерн, два человека дрались в конюшне. И один из них со злости зажег спичку и бросил ее в сено под ногами противника, тот загорелся и побежал, объятый пламенем. Я начала кричать, выплевывая все, что в тот момент ела. Я совершенно обезумела.
Антонио сказал мне: «Ну что ты, дорогая, это кино, всего лишь фильм». Он выключил телевизор, взял меня на руки, чтобы успокоить, и все повторял: «Дорогая, это же телевидение. Это неправда, это кино!»
А я была далеко отсюда, я опять бежала, охваченная огнем. В ту ночь я не спала. Я испытывала такой ужас перед огнем, что даже маленькое пламя парализовало меня. Я следила за Антонио, когда он закуривал сигарету, я ждала, пока спичка полностью погаснет или исчезнет пламя зажигалки. Из‑за этого я почти не смотрела телевизор. Я боялась, что опять увижу что‑то подобное. Мои дочери хорошо понимали причины моего волнения. Как только они замечали что‑нибудь, что может меня взволновать, они тут же переключали картинку. Я не хотела, чтобы они зажигали свечи. В доме было все электрическое. Я не терпела огонь ни на кухне, ни где‑либо еще. Но однажды один человек играл со спичками, выделывая со смехом разные фокусы. Он налил спирт на палец и поджег его. Кожа не обгорела, это была игра.
Я вскочила, охваченная одновременно испугом и яростью: «Иди занимайся этим в другом месте! Вот я была сожжена. Ты не знаешь, что это такое!»
Огонь в камине меня не страшил, если я не подходила к нему близко. Теплая вода тоже не смущала меня. Я боялась огня, горячей воды, плиты, конфорок, кастрюль, включенной кофеварки, телевизора, который может вспыхнуть, плохо установленных электрических розеток, пылесоса, непогашенных сигарет, всего… Всего, что связано с огнем. Мои дочери были в постоянном напряжении. Конечно, это ненормально, когда девочка четырнадцати лет из‑за меня не может включить электрическую конфорку. Если меня не было дома, я не хотела, чтобы они пользовались плитой, кипятили воду для макарон или заваривали чай. Мне необходимо было присутствовать здесь же, рядом с ними, вся внимание, на нервах, быть уверенной, что все выключено. Не было ни дня, чтобы я перед сном не проверила, выключены ли конфорки.
С этим страхом я живу днем и ночью. Я понимаю, что осложняю жизнь близким. Мой муж терпелив, но иногда его охватывает беспричинное раздражение. Мои дочери должны будут научиться держать кастрюлю, чтобы я не дрожала за них. И рано или поздно им придется это сделать.
Другой страх пришел ближе к моему сорокалетию: мысль о том, что Маруан стал взрослым мужчиной, что я не видела его почти двадцать лет, что он знал о моем замужестве, и что у него есть сестры. Но Летиция и Надя не знали, что у них есть брат.
Эта ложь лежала на сердце тяжелым камнем, об этом я никому не рассказывала. Антонио знал о существовании Маруана с самого начала, но мы никогда не затрагивали эту тему. Жаклин знала, но никогда не раскрывала мою ложь. Она просила меня участвовать в конференциях, рассказывать другим женщинам о преступлениях во имя чести. Жаклин продолжала свою работу, ездила в командировки, возвращаясь оттуда иногда с победой, иногда ни с чем. Я должна была свидетельствовать о жизни сожженной женщины. Я была практически единственной, кому удалось выжить и все это пережить.
И я продолжала лгать, не раскрывая тайны существования Маруана, убеждая себя в том, что защищаю своего ребенка от ужаса его рождения. Но сейчас он стал почти взрослым мужчиной. И меня мучили вопросы: виновна ли я в том, что позволила его усыновить, или же защищаю самого Маруана.
Мне понадобилось время, чтобы понять, как здесь все взаимосвязано. В моей деревне не было психиатра, и женщины не задавали себе подобных вопросов. Мы были виноваты лишь в том, что родились женщинами.
Мои дочери росли и «почему, мама» становились все более настойчивыми.
— Но почему они сожгли тебя, мама?
— Потому что я хотела выйти замуж за парня, которого выбрала и от которого ждала ребенка.
— А что стало с этим ребенком? Где же он?
Он остался там, в сиротском приюте. Я не могла сказать им ничего другого.