Они жили славой, устремленной вперед,
Босоногие и без хлеба.
Каждый спал на твердой земле,
С рюкзаком под головой.
Я плохо знал своих родителей, наверное, потому, что мало жил с ними. В тех случаях, когда мы были вместе, они предоставляли меня самому себе. Может быть, именно детские впечатления оказали существенное влияние на формирование моего характера. Жизнь моя, сколько я себя помню, всегда была наполнена трудностями и разными кризисными явлениями, что в то бурное время сделало меня восприимчивым ко всяким переменам и революционным идеям. Она была похожа на жизнь многих людей моего поколения. Думаю, что история моей жизни может в какой-то мере помочь читателю понять, что происходило в России.
Моя мать была одной из восемнадцати детей егеря и выросла в деревне, не видев в жизни ничего, кроме трудностей, хотя семья никогда не испытывала недостатка в пище. Она всегда была занята со своими младшими братьями и сестрами, следила за тем, чтобы они были вымыты и накормлены. Тот факт, что все восемнадцать детей достигли зрелого возраста, свидетельствовал о том, что условия жизни хотя и были трудными, но вполне сносными. В пятнадцатилетнем возрасте она работала в имении баронессы Браницкой, за двадцать пять копеек в день с утра до вечера убирала свеклу. В семнадцать лет она вышла замуж за школьного учителя, который недавно овдовел, был намного старше ее и имел двух сыновей. Я был у нее единственным ребенком.
Я помню шумные ссоры моих родителей, крики и хлопанье дверьми в нашем маленьком домике. Я также помню страшные дни, когда за долги у нас должны были конфисковать имущество. Готовясь к такому ужасному исходу, моя мать по ночам увязывала наши вещи в узлы, которые выносила из дома не через дверь, а через кухонное окно, выходившее в сад. Когда наконец это случилось, меня отправили жить к соседям.
Теперь мои родители часто отсутствовали, надолго оставляя меня одного, возвращались они ненадолго, но в хорошем настроении.
В возрасте шести лет меня отправили жить к дедушке с бабушкой. Я совершил очень интересное путешествие на поезде и на подводе по проселочным дорогам мимо бескрайних полей и лесов. Несколько рек мы пересекали на паромах. Все было для меня ново и интересно.
Дедушка с бабушкой жили в старой деревенской избе, а когда их детям становилось трудно, они брали к себе внуков. В любое время их в доме было не меньше дюжины. Это был побеленный домик, окруженный вишневым садом недалеко от Умани, маленького города на Украине со смешанным русско-еврейским населением. Город был довольно невзрачный, но солнечный, с красивыми садами. Располагался он на берегу грязной и довольно вонючей реки.
Бабушка все свое время проводила у плиты, в окружении кастрюль, сковородок, мисок и многочисленных детей. Чтобы поддерживать их, ей приходилось постоянно решать бесчисленные проблемы. Я часто видел ее с карандашом в натруженной руке: «Столько за огурцы, столько за мыло… а сколько останется на сахар?» Она творила чудеса, и у нас появлялся сахар. А по праздничным дням мы даже надевали ботинки и чистые рубашки.
У нее не было времени заниматься нашим воспитанием, и мы все, мальчишки и девчонки, вечно сопливые и неумытые, в драных штанах и с всклокоченными волосами представляли собой какую-то независимую республику. Мы целые дни проводили на улице, лазая по деревьям, купаясь в реке или бегая по окрестным местам в поисках нехитрых развлечений.
Больше всего нам нравилась гроза. Завидев надвигающиеся тучи, мы готовились к дождю, а когда он начинался – голые выскакивали на улицу и с воплями диких индейцев танцевали под обильными струями, низвергавшимися с небес. После сильных ливней мы, как и все другие крестьяне, должны были чинить глиняные стены нашей избушки. Дедушка расчищал угол во дворе и приносил глину с берега реки. Дети собирали навоз на дороге. Глина смешивалась с навозом, разводилась водой, и мы с наслаждением месили ее ногами, делая отличную штукатурку для стен. Бабушка пользовалась этим случаем, чтобы подновить побелку. По верхней кромке под крышей она всегда рисовала голубой орнамент.
Другим развлечением был местный рынок. Там были горы фруктов и овощей, были гадалки и представления, там можно было купить ряженку, пряники и даже резиновые мячики. Крестьяне, приезжавшие из дальних деревень на повозках, громко спорили по каждой сделке. Мы таращили глаза на книги в красивых цветных обложках, в которых были русские народные сказки, или слонялись вокруг прилавков, заваленных леденцами, ярко раскрашенными пирожными и петушками из ячменного сахара. Я до сих пор помню, как все это было дешево. Ведро черешни, мешок картошки или груш стоили меньше американского цента; за половину этой цены можно было купить пару огромных арбузов. Сегодня эти цены вызывают изумление. Но тогда мы не всегда ели досыта и нередко по нескольку дней питались жидкой овсянкой.
Дедушка приходил с работы вечером, а утром на рассвете снова уходил. По вечерам он делал всякую работу по дому: рубил дрова или чинил ограду. Дети пользовались полной свободой при условии, что они не ссорились и не хныкали. Если кто-то приходил с жалобой на синяк под глазом или на порванную одежду, дедушка ворчал: «Если не можешь постоять за себя, не ввязывайся в драку. Иди умойся». По натуре он был добрым патриархом, который просто смотрел на жизнь. Он считал, что серьезные проступки заслуживают крепкого шлепка или березового прута. Естественно, и я получал свою долю. Один из таких случаев сохранился в моей памяти ярким воспоминанием.
Я был очень голоден. Мы все сидели за столом, куча чумазых, непоседливых сорванцов с жадными голодными глазами. Перед нами стоял дымящийся чугун тыквенно-овсяной каши, и мы с деревянными ложками ждали, пока, как этого требовали приличия, дедушка с бабушкой зачерпнут из котелка первыми (в нашей бедной деревенской жизни не было тарелок, но заверяю вас, мы не замечали их отсутствия). Я в тот раз был особенно нетерпелив и грубо нарушил устоявшийся порядок, а подсознательное понимание того, что я поступаю неправильно, видимо, сделало меня еще и очень неуклюжим. Не дожидаясь своей очереди, я перегнулся через стол и первым зачерпнул себе каши. Неожиданно я потерял равновесие, и моя рука угодила в чугунок с кашей. Чугунок перевернулся, и обжигающая масса расплескалась по ногам моих двоюродных братьев. Это была полная катастрофа, о чем свидетельствовали крик боли и ужаса. Каша погибла. Я был настолько потрясен тем, что натворил, что даже не почувствовал ожогов.
Дед встал из-за стола со зловещим выражением на лице.
– Иди за мной, – сказал он.
Бабушка робко попросила о пощаде:
– Никифор, не бей ребенка, – взмолилась она.
Но дед ничего ей не ответил. Он сам знал, что ему надо делать. Мы вышли в соседнюю комнату, и он притворил дверь. Затем он сел, зажал мою голову между колен и отодрал меня по голому заду своим кожаным шлепанцем. Я молчал и не плакал. С горящими щеками и ушами я вернулся в общую комнату, не решаясь ни на кого взглянуть. Бабушка смазала обожженные места простоквашей и перевязала их. Позже, когда меня снова позвали за стол и налили супа, у меня потекли слезы и я отказался. Еще много лет, вспоминая эту сцену, я испытывал острое чувство вины. Я взял за правило никогда не есть из общего котелка прежде других, однако эта привычка сослужила мне плохую службу в суровые последующие годы моей жизни.
Однажды приехала мать. В городском нарядном платье, в каком мы ее никогда не видели, она выглядела молодой и красивой. Она привезла всем подарки и приехала забрать меня в школу в Вильно, где теперь жила. Уезжая, я раздал все свои сокровища своим братьям: пустые спичечные коробки, пачки от папирос, рогатки, бабки, камешки необычной формы и гвозди. Мы расстались со слезами.
На вокзале в Вильно нас никто не встречал. Моя мать жила одна в небольшой чистой двухкомнатной квартире. На вопросы об отце отвечала уклончиво. Сама она работала в больнице, уходила в семь утра и возвращалась поздно вечером.
В школе я учился хорошо, хотя был замкнут и склонен к уединению. В одиночестве я начал читать все, что мне попадалось под руку: Фенимора Купера, Жюля Верна, Майна Рида, Марка Твэна, Стивенсона, Джека Лондона и Киплинга. Чуть позже у меня появился вкус к Пушкину, Виктору Гюго, Золя, Толстому и Диккенсу.
Однажды мать застала меня углубившимся в том Мопассана. «Не читай это, – сказала она строго. – Там много такого, что ты не поймешь».
Меня это удивило, потому что в то время я был в таком возрасте, когда мальчишка думает, что он понимает все. В итоге я стал еще внимательней читать Мопассана, стараясь найти какую-то тайну, но так и не нашел ее.
Книги делали мою жизнь богатой, в то время как в материальном плане она становилась все беднее. Случайно я узнал, что мой отец «ушел к другой женщине». Он продолжал оказывать мне материальную помощь, но делал это нерегулярно. Мать молча страдала. Я понимал ее, но ничем не мог помочь. Эта сдержанность с обеих сторон одинаково нас печалила и со временем переросла в какое-то отчуждение. Мама упрекала меня за отсутствие внимания, а я ничего не мог придумать и с горечью замыкался в своих собственных мыслях. В таком состоянии я жил до тринадцати лет.
Однажды мать спросила меня, хотел бы я переехать жить к отцу. Сама мысль снова увидеть отца так взволновала меня, что я обнял ее и воскликнул:
– Конечно!
По лицу матери было видно, что я причинил ей боль, и я попытался смягчить удар:
– Но я ведь вернусь, мама.
Отец встретил меня на станции. В Гомеле у него был большой удобный дом, окруженный садом. Как только мы пришли, он завел меня в свой кабинет и осмотрел с некоторым смущением.
– Теперь ты уже совсем большой, – сказал он. – Я могу открыто говорить с тобой даже о взрослых делах. Я снова женился. У тебя есть маленький брат. Сейчас ты встретишься с ним… и с твоей мачехой. Будь с ними добр.
– Катя! – позвал он.
Вошла женщина с ребенком на руках. Она напомнила мне женщин, которых я видел на репродукциях картин датских художников. У моей «второй матери» было пухлое лицо с довольно курносым носом, большие серые, постоянно смеющиеся глаза Она всегда была веселой, но скоро я узнал, что за ее доброй внешностью скрывалась злобная и расчетливая душонка.
Первые месяцы прошли достаточно хорошо, но вскоре я понял, что мое присутствие в этом доме не совсем желательно. Моя мачеха, по-видимому, считала, что каждый кусок для меня она отрывала от ее собственного драгоценного младенца. Небольшая сумма на карманные расходы, которую выделял мне отец, стала предметом горьких укоров. Затем отцу пришла в голову гениальная идея – нанять меня к себе на работу и таким образом давать мне какие-то деньги под предлогом оплаты моих услуг. Я набивал ему папиросы по пятнадцать копеек за коробку. Он также научил меня пользоваться топором и пилой, что мне в дальнейшем очень пригодилось. Потрудившись хорошо на поленнице, я зарабатывал рубль в неделю. Этого мне хватало и на кино, и на конфеты.
Учеба в школе шла хорошо, но в конце концов случилось то, что рано или поздно должно было случиться. Однажды отец пригласил меня в кабинет и после долгого хождения вокруг да около сказал, что лучше бы мне переехать к матери, которая была очень одинока и от этого страдала.
– Ты поедешь завтра. Я уже сообщил матери о твоем приезде по телефону, – сказал в довершение разговора отец.
«Если мне тут нет места, – с горечью подумал я, – то где же оно?..»
Я ничего не ответил отцу, но сам был близок к отчаянию, к чувству, которое я ни под каким предлогом не мог никому открыть. Я стал находить утешение в мечтах.
«Когда я вырасту, – продолжал я фантазировать, – то стану моряком или путешественником, богатым и знаменитым. И они все захотят, чтобы я к ним вернулся, мы снова будем жить вместе. Я больше никогда не позволю им ругаться и ссориться…» Но это были пустые мечтания, сбыться которым вряд ли было суждено.
В Вильно меня ждало новое разочарование. Моя мать тоже собиралась вторично выйти замуж. Когда она сообщила мне эту новость, я стал упрашивать ее не делать этого.
– Ты снова будешь несчастлива, мама, – умолял я. – Давай жить с тобой вдвоем. Так будет лучше.
В день ее свадьбы, которая проходила в то время, когда я был в школе, мы переехали в более комфортабельный дом. Однако я с чувством грусти вошел в свою новую комнату. На полу стояли связки моих книг» Это было все, что осталось у меня от прежней жизни. Внизу веселилась свадьба. Мать несколько раз приходила за мной, но я отказывался выходить.
– Ты огорчаешь меня, – твердила она. – Не упрямься, выходи!
Но я слишком был занят своими оскорбленными чувствами, чтобы прислушаться к ней. Не раздеваясь, я лег на кровать и в смятении чувств заснул. Когда я проснулся, то на ночном столике нашел тарелку с пирожными и мороженым. Мороженое растаяло и превратилось в тягучую желтоватую жидкость. Я опять вспомнил веселье вчерашнего вечера и неожиданно расплакался.
У меня осталось очень мало хороших воспоминаний от школы, где по-казенному сухие и одетые в форму учителя убивали всякую естественную радость учения. Однако мне хотелось бы вспомнить одного человека, который отказывался носить форму и в отличие от других наставников оказывал на нас заметное влияние. Это был протестантский священник. Он обучал нас немецкому языку весьма оригинальным методом. В качестве поощрения он угощал нас конфетами, их он покупал на собственные деньги. Это был веселый и шумный здоровяк, совершенно лишенный профессиональной торжественности, свойственной служителям церкви. Он всегда ходил в костюмах светлого цвета. Вопреки школьным распорядкам он требовал, чтобы каждое утро мы приветствовали его хором: «Гутен морген, либер стор!» Мальчишки очень охотно исполняли этот ритуал. Ему достаточно было только заглянуть в класс, и это вызывало такой энтузиазм, что никакая серьезная работа в течение последующих пятнадцати минут была просто невозможна.
Именно благодаря «дорогому пастору» я приобрел своего первого друга, мальчика по фамилии Кусков. В учебе он как-то проиграл в соперничестве со мной, и мы разделили с ним полученную мною в качестве приза шоколадку.
Однажды летом 1914 года я отправился навестить своего друга на даче, где он проводил каникулы. Я нашел дачу холодной и заброшенной, такой она может быть только в отсутствие хозяев. Я напрасно ждал целый день и следующую ночь, но мой друг с семьей так и не появился. Я был очень обеспокоен и внезапно вспомнил, что на станции мальчишка-газетчик выкрикивал какую-то фразу, которую я сразу не понял: «Приказ о мобизации!» Когда я возвращался назад, в поезде меня поразили странные выражения лиц и возбужденные голоса пассажиров.
– Что случилось? – спросил я сидевшего рядом человека.
– А случилось то, мой мальчик, что мы собираемся воевать и дадим Кайзеру по зубам. Скоро наши казаки будут в Берлине.
Из книг я знал, что война – это что-то героическое и всегда победоносное. Я думал, что теперь жизнь будет похожа на приключенческий роман. Все были в хорошем настроении. Я, несмотря на то, что не встретился со своим другом, тоже предался настроению всеобщего подъема.
На следующий день мой отчим вернулся домой с сияющим взглядом.
– Слава Богу! – сказал он. – Это война! Россия победит!
На улицах было много демонстраций: люди несли трехцветные флаги, церковные хоругви и портреты царя, обрамленные вышитыми полотенцами. Атмосфера была очень эмоциональной. Люди пели песни. Казаков, скакавших верхом, приветствовали радостными возгласами и осыпали их цветами.
В школе наш класс дружно охнул, когда узнал, что немецкие орды вторглись в Бельгию. «Ничего, наши казаки скоро освободят Бельгию, – решили мы все вместе. – Бошам уж точно не поздоровится…»
«Почему я еще слишком молод для армии? Когда я достигну призывного возраста, все уже давно закончится. Какая несправедливая судьба!» – эти мысли искренне терзали мою душу.
Когда через наш город проследовали первые немецкие военнопленные, мы смотрели на них с любопытством и превосходством. Мне они показались совсем не страшными, а просто жалкими. Грязные и изможденные, они отвечали на наши взгляды жалкими улыбками. Похоже, что завоевателям Бельгии русский плен был вполне по душе! Они делали нам дружеские жесты и кричали: «Киндер, киндер!» Мне пришло в голову, что у них могли быть дети нашего возраста. Один из моих друзей выкрикнул:
– Дойче швайне!
Пленные отвернулись. В наших сердцах, кстати сказать, не было ненависти к ним, и мы почувствовали какое-то неясное чувство стыда за то, что сказал этот мальчик. Но тем не менее немцы оставались нашими врагами, поэтому прощения, пока шла ужасная смертоносная война, они не заслуживали. Простить их могла только наша победа.
Война набирала обороты. Мы уже забыли о мирном времени. Наша армия одержала несколько побед и взяла много пленных. Но почему-то в народе не стало разговоров о взятии казаками Берлина. Наоборот, немецкие уланы вошли в Варшаву. Немцы оккупировали всю Польшу и угрожали Литве. Все это было трудно понять. Кто был постарше меня, надевали военную форму. Мои сводные братья Николай и Григорий тоже отправились на фронт. Они жили с теткой в Петрограде, но по пути на фронт заехали к нам. Они как павлины гордились своими золотыми нашивками. Я смотрел на них с завистью.
Младший, Григорий, был убит 1 августа 1915 года в возрасте девятнадцати лет.
Осенью мать перестала ходить на работу.
– Город эвакуируется, и мы станем беженцами, – сказала она мне.
Я знал об ужасной судьбе беженцев и думал, что нас ожидает то же самое. Но когда началась эвакуация, то, против ожидания неразберихи, во всем ощущалась твердая рука. На железной дороге, в условиях военного времени, она проходила, можно сказать, даже довольно комфортабельно. Несмотря на всеобщую сумятицу, которая присутствует практически во все времена на вокзалах во время отхода поезда, нам удалось взять с собой почти все свои вещи. Однако ехали мы в товарном вагоне, и путешествие продолжалось долгих шесть дней. Наконец мы прибыли в город, куда должен был эвакуироваться мой отчим. Это оказался Гомель. Так судьба организовала встречу двух моих семей.
Для меня это было очень тяжелое время. Я был между ними словно между двух огней: с одной стороны – мой отец с новой женой, с другой – мать с новым мужем. Но в общем-то я никому не был нужен и находился в гнетущем одиночестве. Каждое слово ранило меня, а кое-что из того, что говорилось в мой адрес, ранило действительно глубоко. Когда, к примеру, за обедом моя мать клала мне на тарелку кусок мяса, ее рука дрожала под неодобрительным взглядом мужа – моего нежеланного отчима, поскольку мясо было дорогим и денег на его покупку почти всегда не хватало. Видимо, поэтому он считал, что меня должен был кормить родной отец. Его враждебность постоянно держала меня в напряжении, и у нас часто возникали ссоры.
Однажды вечером, после очередной ссоры за столом, когда отчим хотел ударить меня, я убежал из дома и спрятался в соседнем дворе в ящике от рояля. Половину холодной ночи я провел там, накрывшись соломой, а затем отправился на вокзал и уснул в зале ожидания. Я решил не возвращаться домой. Буду искать работу и никогда больше не позволю унижать себя тем, что каждый кусок, который я ем, ставится мне в укор. На следующее утро я отправился в школу, и там меня нашла мать. Она пыталась убедить меня вернуться домой, но я категорически отказался.
Мой друг Кусков, который тоже жил в Гомеле на положении беженца, слышал наш разговор. Он рассказал обо мне своим родителям, и они дали мне приют. Чтобы не ущемлять мою гордость, они попросили, чтобы я помогал готовить уроки их младшей дочери. Таким образом в возрасте пятнадцати лет я стал репетитором и с тех пор всегда сам зарабатывал себе на жизнь. Именно в то время детство мое закончилось.
Жизнь в Гомеле, как и по всей России, с каждым днем становилась все труднее. Цены на продукты росли, а некоторые товары вообще исчезли с прилавков. Из больших городов, Петрограда и Москвы, приходили плохие новости. Там росли очереди за хлебом и иногда возникали беспорядки, которые подавлялись войсками. Госпитали были заполнены ранеными солдатами, мест не хватало, и раненых размещали в школах, которые все чаще переходили в распоряжение Красного Креста.
Веселые дни начальных месяцев войны ушли безвозвратно. Вместо этого распространялось уныние, медленное, но болезненное, как ползучий паралич. Наши армии вязли в грязных окопах, газеты заполнялись монотонными сводками потерь. Вот тогда многие, словно пробудившись от сладкой дремоты, стали задаваться вопросом:
– Когда же все это кончится?
Совершая свои походы в качестве добровольцев Красного Креста, мы уже не встречали в домах такого теплого приема, как раньше. Некоторые женщины, потерявшие своих мужей и сыновей, откровенно говорили нам:
– Мы ничего не дадим вам! У нас самих не на что жить! Скажите им, пусть они нам помогают!
Однажды столичные газеты в провинцию не пришли, и их место тотчас же заняли слухи. Кто-то сказал, что произошла революция. Первыми, кто исчез с глаз долой, были полицейские. На улицу они могли выходить, только надев поверх своей формы гражданскую одежду. Все городские службы стали разваливаться, власть, кажется, перестала функционировать. Потом газеты принесли весть об отречении царя.
Гомель старался идти в ногу со временем. На площадях оркестры играли «Марсельезу». Молодые люди маршировали по улицам с ружьями и красными нарукавными повязками с буквами «ДМ», что означало: «Добровольная милиция».
В школе некоторые ребята тоже появились с красными повязками. Завуч попытался их во что бы то ни стало снять, ссылаясь на то, что это «нарушение школьных правил», но скоро он отказался от своих попыток. Это, как ничто другое, показало нам, что происходят действительно важные перемены.
Как обычно, состоялся еженедельный парад городского гарнизона, но на этот раз командир был с красной розеткой в петлице, а оркестр вместо «Боже царя храни» играл революционный гимн – «Марсельезу». Войска принесли присягу Временному правительству, и какой-то говорливый господин произнес пламенную речь о необходимости защиты нашей свободы от «тевтонов». В завершение своей речи он провозгласил лозунг в честь продолжения войны до победного конца.
Однако вскоре я узнал, что были и другие точки зрения. Появились странные новые газеты. Мы слышали названия политических партий, которые были нам раньше совсем неизвестны. Город был просто переполнен новыми идеями, которые доходили с севера. Рабочие и солдаты гарнизона создали Совет, большинство членов которого были социал-демократами.
Учащиеся старших классов нашей школы тоже захотели создать свой Совет и потребовать смягчения школьных правил. Но по-настоящему интересным практически для всех нас было решение создать молодежный центр с библиотекой и читальным залом. Именно в этой связи я впервые познакомился с «живым большевиком». В то время это слово звучало как ругательство. Считалось, что эти «большевики» являются опасными вражескими элементами, которые приехали в Россию через Германию с согласия Кайзера. Они выступали против продолжения войны до победного конца, – против той самой непримиримой войны, о которой мы так много говорили. Во время дискуссии о финансировании нашей библиотеки студент-большевик по фамилии Модель заявил, что деньги распределялись несправедливо. В читальном зале не было газеты «Правда», органа большевистской партии! Его голос был заглушён выкриками: «Поганый ленинец, вышвырнуть его вон!» Но он стоял на своем, требуя голосования, и добился не только его проведения, но и победы в нем. В нашем читальном зале появилась «Правда». Его смелость произвела на меня впечатление, а имя Ленина засело в памяти.
Местные власти готовились выдавать населению карточки, и для этой работы потребовался способный парень. Я стремился к большей самостоятельности и взялся за эту работу. Кроме того, я подрабатывал тем, что рубил дрова. К концу дня мои руки были покрыты волдырями, но я неплохо зарабатывал. Вскоре мои накопления достигли фантастической суммы в пятьдесят рублей. Что мне было делать с такими деньгами? Наиболее интересной перспективой было посмотреть мир. После чтения книг я мечтал о Ниагарском водопаде и заснеженных сопках Аляски. Но революция, к сожалению, не давала возможности реализовать на практике эту мечту.
– Но может быть, можно посетить водопады Иматры в Финляндии? – не сдавался я. – По пути туда я могу увидеть большие города, Москву и Петербург…
Моя мать, работавшая медсестрой в железнодорожном госпитале, сумела получить для меня, что было почти невероятным, бесплатные каникулярные билеты, и я отправился в путешествие по охваченной революционной смутой России.
В это рискованное путешествие я отбыл, имея с собой смену белья, несколько плюшек и яблок, которые в последний момент сунула мне мать. В поезде я удобно устроился на верхней полке вагона. Моими спутниками были солдаты и матросы, которые много курили и непрерывно играли в карты. Оглядываясь сейчас на это время, я прихожу к выводу, что этот поезд действительно отражал подлинный дух революции. На каждой остановке в наш забитый до отказа вагон втискивались новые пассажиры. Даже в туалетах постоянно находилось по четыре-пять человек. Что же касается проходов и тамбуров, там было невозможно протиснуться. Все окна были выбиты, и люди влезали в вагон через них буквально по головам. Помню, как два дюжих солдата сильно, но не грубо прижали меня к стене и спокойно уселись на мое место. Обижаться на этот поступок не приходилось, поскольку в одночасье можно было оказаться на полу. Все непрерывно говорили, пихали друг друга локтями, курили невообразимо крепкую махорку.
Я попытался протиснуться в следующее купе, но там было еще хуже. Шесть несчастных офицеров провели в нем все путешествие в осаде яростной толпы. Единственное положительное, что можно сказать о моем купе, так это то, что мы сами не ссорились между собой.
Когда я приехал в Москву, то узнал, что некоторые люди, в основном солдаты, весь путь проделали на крышах вагонов. Они загорели, покрылись сажей и угольной пылью. Два солдата, как я узнал, погибли, так как не успели пригнуться, когда поезд проходил под мостом.
Москва показалась мне огромным и грязным Вавилоном. Каждый перекресток представлял собой дискуссионный клуб. На каждом углу в руки совали листовки. Стоило поднять глаза, и взгляд упирался в огромный политический плакат, вывешенный какой-нибудь политической партией. На каждой площади шли митинги, где солдаты, студенты, рабочие и горожане яростно спорили на темы дня. Казалось, что вся работа прекращена и люди ходят с митинга на митинг. Везде слышались неизвестные мне ранее слова: «буржуазия», «пролетариат», «империалисты».
Политические страсти были накалены до предела, и нередко уличная дискуссия заканчивалась потасовкой. Это возбуждение было заразительным. Никто не делал перерыва на обед, достаточно было просто, не прекращая дискуссии, пожевать извлеченный из грязного кармана кусок хлеба. Кругом бегали дети, которыми никто не занимался. Словом, Москва представляла собой огромный зал, где происходило впечатляющее праздничное представление.
Я остановился у подруги моей матери. Ее муж, железнодорожник, был большевиком и говорил о Временном правительстве Керенского с неприкрытой ненавистью.
– Политики еще не насытились кровью, – цедил сквозь зубы, лицо его при этом принимало угрожающее выражение. – Если спекулянты и капиталисты хотят «окончательной победы», то пусть идут и добывают ее своими жизнями, своей кровью.
Он говорил со злостью, пересыпая свою речь фразами из большевистских газет. Сила его ненависти поразила меня.
Но я, в конце концов, приехал в Москву на каникулы. Главное для меня было хорошо погулять, а не ввязываться в политическую драчку, к которой я практически не имел никакого отношения. Потому я в тот же день пошел осматривать известные памятники, о которых так много читал. Помнится, в один из дней я провел все время в Третьяковской галерее, где меня глубоко потрясла знаменитая картина Репина, на которой изображен Иван Грозный, обнимающий убитого им сына.
Путешествие в Петербург было как две капли воды похоже на поездку в Москву. Но я был вознагражден тем, что увидел еще один великий город России. Несмотря на ее ухоженность, я был поражен красотой его архитектуры, широтой проспектов. Единственное, что меня разочаровало, так это конная статуя Петра, давящего змею. Этот памятник был знаком мне по поэме Александра Сергеевича Пушкина «Медный всадник». Я всегда представлял его себе как величественный монумент. На самом же деле он выглядел менее внушительно, чем можно было ожидать судя по стихам.
Насмотревшись достопримечательностей, я нанес визиты своим родственникам. Двоюродные братья встретили меня очень хорошо, предложили показать город, но неожиданно один из них выпалил:
– Твой бедный папа! Как это ужасно!
О каком ужасе они говорили? Тетя поспешила объяснить. Мой старший брат Николай был убит на румынском фронте. Осталась его вдова с ребенком. Это для меня был еще один суровый урок войны. Смысл войны становился мне все более понятным.
Следующим пунктом моего путешествия был Виипури в Финляндии. Сама Россия имеет черты и Европы и Азии, но Виипури чисто европейский город. Выглядит он довольно строго, невероятно чистым, с фасадами из серого гранита. Огромный вокзал был залит светом, большие хрустальные люстры ярко освещали белоснежные скатерти в ресторане. В обращении все еще были серебряные монеты. В России они уже давно исчезли и были заменены купонами с портретом царя. Спокойная жизнь в Финляндии была для меня разительным контрастом. Закон о воинской повинности к финнам не применялся. Людей эта война не задевала, и они не проявляли к ней ни малейшего интереса.
Водопады Иматры не оправдали моих ожиданий. Воображение рисовало что-то более грандиозное, чем тот бурлящий поток, ниспадавший к железному мосту, на котором я стоял. Мне еще предстояло усвоить, что настоящая сила не всегда очевидна.
Деньги мои были на исходе, и я заторопился в Петербург, чтобы сесть на поезд, идущий в Гомель. На одной из станций я встретился с женским батальоном, который вскоре должен был стать основной защитой Временного правительства против большевиков. Солдаты из нашего поезда смотрели на этих безбородых вояк, которые несли службу с опереточной тщательностью, откровенно враждебно. А женщины старались не замечать грубых ругательств, которые висели в воздухе вокруг них.
Вернулся я в Гомель без особых приключений, если не считать мелкой кражи. В один из вечеров я лег спать голодным, размышляя, истратить ли мне оставшиеся последние копейки на газету или на булочку. Но утром я обнаружил, что мой кошелек исчез, а с ним и моя проблема. Мне стало жалко вора, который должен был испытать еще большее разочарование, чем я, но весь последний день моего путешествия я ехал голодный. Когда приехал в Гомель, я испытывал такое чувство голода, что всю дорогу до дома бежал, чтобы побыстрее проглотить хоть самый маленький кусочек хлеба. О большем и не думалось.
И снова настали будни. Мне срочно нужно было найти работу до конца лета, и я присоединился к артели лесорубов.
– Платить не будем, – сказали мне, – будешь работать за харчи. – Это было в моем положении не так уж и плохо.
Мы поднялись на лодке вверх по течению реки Сожь, добрались до леса и построили себе жилище. И тут началась настоящая работа. Артель работала в три смены. Каждый день мы должны были выполнять определенную норму. Сначала у нас уходило на это по десять часов. К концу смены наши руки были в кровавых мозолях. Постепенно мы привыкли к тяжелой работе и укладывались с выполнением норм уже в шесть часов.
Деревья с массивными кронами падали под ударами наших топоров с шумом, напоминающим морской прибой, их густая листва была пропитана запахом сока. После окончания смены я часто гулял по окрестностям со своим другом, а молодые рабочие ходили в соседнюю деревню к девушкам, нередко они возвращались с исцарапанными лицами или с синяками под глазами.
Мой друг постоянно звал меня поехать с ним в Киев. Он предлагал пробраться зайцем на какой-нибудь пароход и таким образом добраться в этот замечательный город. Так мы и поступили, но в пути совершили глупость, сойдя с пассажирами на одной из промежуточных остановок. Попасть снова на пароход мы уже не смогли. К счастью, у нас там не осталось никаких вещей.
И вот в Лоеве, где Сожь впадает в Днепр, мы нашли баржу, команда которой готова была взять нас собой. Капитаном баржи был веселый старый крестьянин, который постоянно подшучивал над нашей молодостью и худобой.
– Возьму вас грузчиками, – проворчал он в свою густую бороду.
– Хорошо, вот только доедем до места, там увидите, на что мы способны, – заверили мы.
Прибыв в Киев, мы стали разгружать мешки с мукой. Какими же дьявольски тяжелыми они были! Покрытые от головы до пят мукой, мы походили на привидений, к тому же чуть не надорвались. Я никогда до этого не испытывал такой усталости. Сначала другие грузчики встретили нас враждебно, но наше дружелюбие постепенно расположило их.
В юные годы мне приходилось делать всякую работу. Из портового грузчика я превратился в портного, ремонтировал старые грязные гимнастерки, потом выполнял мелкую конторскую работу в муниципалитете. И все это время я не прекращал учебы. Я постоянно готовил себя к занятиям в школе, мои знания соответствовали программам, но повезло мне с неожиданной для меня стороны. Так как мой отец был учителем, меня бесплатно приняли в киевскую гимназию.
После свержения царя движение украинских националистов, которое раньше подвергалось преследованиям, открыто вышло на политическую сцену. Входившие в это движение партии стали формировать по всей Украине комитеты, которые захватывали власть. Постепенно Москва утратила здесь всякий контроль за обстановкой. К осени 1917 года Украина образовала свое националистическое правительство, что фактически означало независимость. Оно было известно под названием Рада, и ее первым президентом был писатель Винченко. Позже его заменил Симон Петлюра, бывший одним из помощников Винченко.
Рада определила Киев столицей Украины. Но благодаря колониальной политике прежнего режима в Киеве, как и в любом крупном городе на Украине, подавляющее большинство составляло русское население. Рабочие симпатизировали большевикам и отвергали Раду. Чиновники, богатые русские купцы и промышленники надеялись, что контрреволюция восстановит «единую и неделимую Россию» и разделается с сепаратистскими республиками. Значительная часть средних слоев общества и русской интеллигенции выступала против Рады, поскольку ее политика «украинизации» ставила их в неустойчивое положение – людей с урезанными правами.
На нас снова накатила революционная волна. Как-то в один из дней ноября 1917 года, когда мы сидели в классе, вдруг послышалось гудение самолета и звуки выстрелов. Нам эти звуки еще были недостаточно знакомы. После уроков мы увидели, что возбужденные люди собираются на улицах группами. Новости распространялись по городу подобно электрическим импульсам.
«Большевики подняли восстание с целью установления в Киеве советской власти. Они захватили Арсенал… Войска Украинской Рады окружают их… В Петрограде два немецких агента Ленин и Троцкий попытались поднять мятеж и создать какое-то правительство… Керенский подтягивает в пригороды войска… Через несколько дней порядок будет восстановлен…»
Такие слухи доходили до Киева в дни, когда большевики захватили власть в Петрограде. Попытка же местных большевиков захватить Арсенал не удалась, но обстановка оставалась напряженной. Муниципальные служащие, к которым я принадлежал, объявили забастовку, и это движение «белых воротничков» было предметом многих шуток. Рада отчаянно пыталась создать армию гайдамаков (украинские казаки). Была придумана им даже импровизированная военная форма, в основе которой была традиционная сельская одежда – широкие казацкие шаровары и папаха, украшенная желто-голубыми лентами. Нам, мальчишкам, очень нравился этот военный маскарад. Но один из моих друзей постоянно отпускал саркастические замечания по поводу этой новой формы. Это был серьезный юноша с густой шевелюрой. Он охотно и, надо сказать, без особого сопротивления с моей стороны стал просвещать меня в политическом плане. Фамилия его была Левин, и тогда я еще не знал, что он был членом большевистской организации.
С наступлением зимы жить стало труднее. В России большевики уже три месяца были у власти. Со дня на день мы ожидали сообщения о их свержении. Троцкий вел переговоры в Брест-Литовске. Мы, молодежь, заинтересованно обсуждали эту ситуацию. Она казалась нам очень странной. Русская революция сильно осложнила положение правительства Рады на Украине, где, особенно в восточных индустриальных районах, сильно было влияние большевиков. Большевики-шахтеры Донбасса подняли восстание и стали создавать свои вооруженные отряды. В Киеве рабочие открыто говорили о свержении Рады и создании советского правительства.
В городе постоянно бастовала какая-нибудь из фабрик, однако в середине января 1918 года неожиданно замер весь город. Рада опубликовала сообщение о том, что гайдамаки успешно сдержали натиск красных частей. Но были и прямо противоположные слухи о том, что они вовсю пятятся под натиском красных, которые быстро наступают из Донбасса. И снова киевские большевики подняли мятеж в Арсенале. Восстание быстро распространилось на весь город. Из некоторых замечаний Левина я понял, что большевики пытаются расчистить путь для наступающей Красной Армии.
Заслышав стрельбу, мы сразу же высыпали на улицу. Визг пуль и их барабанная дробь по кирпичной кладке заставляла нас вжиматься в стены. Неожиданно на улице мне встретилась моя квартирная хозяйка. Она плакала:
– Где же Василий Петрович? – причитала она, ища у меня утешения.
Ее муж работал на заводе «Арсенал», и он, как обычно вечером, не пришел домой. Не придет он и завтра и послезавтра, и вообще она его больше, как я узнаю, никогда не увидит…
Между тем всему ученые киевские домохозяйки начали наклеивать на стекла в окнах своих домов бумажные полоски, чтобы они не разлетелись от залпов орудий. Кругом свистели пули, хотя никто не знал, откуда они прилетали и кто их посылал. Это не мешало людям собираться толпами перед булочными. Прошел слух, что на соседней улице вооруженные люди грабят дома. В ту ночь все свои двери забаррикадировали. Была установлена система караулов. Прежде чем впустить человека в дом, его внимательнейшим образом рассматривали через глазок. Лишь только после этого, к примеру, пара пожилых людей из нашего дома, вооруженных старинными револьверами, производивших смешное зрелище, чуть-чуть приоткрывали дверь, лишь настолько, чтобы человек мог протиснуться в образовавшуюся щель, и пускали его в дом.
На пятый день стрельба в городе как по мановению волшебной палочки прекратилась. Неожиданная тишина была странной и пугающей. Я слышал, как кто-то сказал:
– Большевиков разбили!
Мы снова вышли на разведку в город. На ближайшем перекрестке лежало несколько лошадей с распоротыми животами. На тротуаре мы увидели первый труп человека. Это был молодой солдат с позеленевшим лицом и размозженной головой, мозги его разлетелись по асфальту. Кто-то стащил с него сапоги, и его босые посиневшие ступни были ужасны. Мы, испытывая дрожь, стороной обошли его.
Около вокзала увидели несколько брошенных грузовиков. Дети карабкались на них в поисках патронов и малокалиберных снарядов, из которых они добывали порох для фейерверков. Устройство самодельных фейерверков было одной из любимых забав мальчишек, которые стаями бродили с раннего утра и до позднего вечера по улицам города.
Моя домохозяйка вернулась с лицом, опухшим от слез. На «Арсенале» было убито полторы тысячи рабочих. Рабочие кварталы были в трауре. Через несколько дней на противоположном берегу Днепра снова заговорили пушки. Части Красной Армии под командованием Муравьева неотвратимо приближались к Киеву. Рабочие «Арсенала», как вскоре стало всем ясно, поспешили с восстанием на одну неделю. Через шесть дней они могли бы взять город без кровопролития. Я помню, как одна женщина зашла к нам в дом и сказала:
– Петлюровцы бежали!
Мы знали, что учитель Симон Петлюра, ярый националист, возглавлял Украинскую Раду. Его правительство с остатками войск бежало к австрийской границе. Им пришлось так много и часто перемещаться, что они заслужили прозвище «правительства на колесах».
– Пойдем посмотрим, пришли ли красные, – предложил я Левину.
На Крещатике, главной улице Киева, толпа, состоявшая главным образом из рабочих, бурлила в неясном ожидании чего-то, что вот-вот должно было бы случиться. И вот вдали послышался стук копыт. Вскоре появился эскадрон кавалеристов без каких-то знаков различия, в обычных серых шинелях, в которых ходили солдаты всех армий. Они въехали на главную площадь, а затем неожиданно отступили. За ними последовал броневик с двумя пулеметами. Он остановился посреди площади, и из него выскочили два загорелых парня с красными нарукавными повязками.
– Красные! Красные!.. – Их окружила толпа. Какая-то женщина причитала:
– Вы знаете, что случилось в «Арсенале»? Расстрелять их всех надо!
Прискакали еще конники, и вокруг пьедестала статуи возник импровизированный митинг. Бородатый мужчина без головного убора, с мужественным лицом взобрался на пьедестал и начал выкрикивать фразы, которые находили живой отклик в сердцах собравшихся.
– Товарищи, Киев освобожден Красной Армией и отрядами восставших рабочих и крестьян. Товарищи, советская власть несет вам… Если мы хотим избавиться от бедности, несправедливости и войны, – продолжал он – нам нужно только сделать одну вещь – ликвидировать частную собственность.
«В таком случае, – подумалось мне, – я с большевиками». Меня охватило чувство триумфа, что я понял главную идею. Все выглядело так просто. Нам нужно было только бороться с теми, кто не хотел, чтобы трудящиеся переделали мир.
Но народная власть в Киеве простояла недолго. Снова в городе хозяйничали немцы. Однажды ночью мы были разбужены ударами приклада в дверь. Мы с Левиным застыли в напряженном ожидании.
– Открывай! – послышался приказ.
Левин быстро засунул свои брошюры под кровать. Я открыл дверь, и в комнату вломился украинский жандарм с двумя немецкими солдатами.
– Что вам надо?
– Молчать! Вы арестованы.
Нас привели в лукьяновские казармы, где временно содержались «неблагонадежные». Когда шел рядом с Левиным между двумя солдатами, я был взволнован. Меня охватило чувство товарищеской солидарности со всеми, кто поднялся вместе с нами на борьбу за лучший и счастливый мир.
Нам никто не сказал, почему нас арестовали, но, очевидно, это был чей-то донос. Нас бросили в концлагерь, охраняемый немецкими солдатами, и мы получали в немецкой полевой кухне свой ежедневный рацион из куска черного хлеба и кружки суррогатного кофе. Целые дни мы валялись на соломенных матрасах и не имели ни малейшего представления о том, сколько времени нам придется тут провести.
Левин рассказывал мне о ссыльных революционерах и как они бежали из сибирской ссылки.
– Даже тысячекилометровые расстояния не могли остановить их, – рассказывал он с огромным воодушевлением.
Но в нашей небольшой «сибири» нам надо было только перелезть через стену, пробежать по нескольким грядкам – и мы были бы недосягаемы. Я обратил на это внимание Левина, но он не проявил энтузиазма.
– Нет, – ответил он. – У нас есть шанс, что нас скоро выпустят, а если мы попытаемся бежать, то можем только попасть из огня в полымя.
Мне уже надоело наше монотонное существование. Только беседы с Левиным как-то его скрашивали. Однажды я заметил, что во время раздачи кофе все часовые собирались в одном углу двора, а другая сторона оставалась без охраны. И так повторялось изо дня в день. Я решил рискнуть. Поделился своим планом с Левиным, но он опять проявил нерешительность.
– Давай подождем еще немного и посмотрим, что будет.
– Нет, – ответил я. – С меня плена довольно. Я бегу. Пусть будет, что будет…
В тот же день, около семи часов вечера, когда охранники пошли за кофе, я сумел встать в самом начале очереди. Протянув свою кружку, я дождался, когда охранник плеснет в нее немного грязноватой жидкости. Затем не спеша пошел на другую сторону караульного помещения. Зайдя за угол, я бросил кружку и пустился бежать. Дорога была свободной. Я быстро добежал до стены, окружавшей казарму. Раньше я приметил место, где кирпичи были сколоты и по ним можно было, упираясь на выбоины, перелезть через стену. Оглянуться я не решался. Как только я вставил ногу в расщелину и сделал первый шаг, как за спиной у меня раздался оглушительный выстрел. В ужасе я оглянулся и увидел толстого немецкого солдата, вышедшего из-за угла караулки. Но я уже крепко ухватился за забор и не собирался отступать. Я подтянулся вверх, кирпичи крошились у меня под ногами. Продолжая карабкаться на стену, я слышал, как немец перезарядил свою винтовку. Мои ногти были сорваны до крови, но я уже взобрался наверх. Через мгновение буду за стеной, но я не решался посмотреть в сторону солдата. И у меня уже не было времени для прощального оскорбления, которое я так предвкушал. Неожиданно прогремел еще один выстрел, и в тот же самый момент я свалился в кусты по другую сторону стены, полагая, что убит. Но я даже не был ранен. Вскочив, как угорелый побежал через огороды, перепрыгивая через заборы, и вскоре оказался на улице. Только тут я почувствовал себя в безопасности.
К ночи я укрылся в пригородном доме у своего товарища и старался не высовываться на улицу. Но, по всей видимости, мой побег не слишком обеспокоил тюремщиков – у них были более важные дела. На следующий день отпустили Левина. Он был очень напуган и за себя и за меня.
– Когда я услышал выстрел, – сказал он, – я подумал, что тебе конец.
– Мне тоже так подумалось, – ответил я, и оба мы рассмеялись.
Я не испытывал никакого желания снова попасть под арест и, поскольку у меня не было особых причин оставаться в Киеве, решил уехать из города. Последующие события не сохранились в моей памяти. Я намеревался добраться до города Черкассы, где жил мой дядя. К несчастью, еще находясь в товарном вагоне, я заболел, и у меня начался горячечный бред. Высокая температура совершенно истощила меня; я то дрожал от холода, то задыхался от жары. Какой-то добрый крестьянин сумел понять из моего бреда, куда я направлялся; когда мы подъехали к станции, он высадил меня, погрузил на телегу и отвез в дом дяди Петра.
Когда ко мне вернулось сознание, я подумал, что я в раю. На самом деле это была больница в маленьком неприметном городке. Палата, в которой я лежал, была покрашена в белый цвет. Открытое окно выходило в сад на цветник. Пожилая медсестра в белом халате всегда была поблизости с чашкой киселя. Я узнал, что у меня был приступ «испанки», от которой в 1918 году умерло очень много людей.
Тем временем педантичные по своей натуре немцы ввели повсеместно беспощадную, методичную систему реквизиций. Трагический случай произошел в деревне Виски, где жил дядя Петр. Несколько немецких солдат, проводивших реквизицию, были разоружены и избиты. Немецкий комендант приказал арестовать десять крестьян и наложил большой штраф на всю деревню. На следующий день был убит немецкий часовой. Немцы провели повальные обыски и в нескольких сараях нашли обрезы; немедленно они арестовали еще десяток молодых парней и всех расстреляли. Группа молодых крестьян напала на именье баронессы Вранницкой, которое немцы возвратили ей, подожгли дом коменданта, а затем в упор расстреляли выскакивавших из горящего дома немцев. Было убито два десятка солдат и один офицер.
Я не принимал в этом участия, но оставаться в деревне становилось опасно. Ко мне тут давно относились с подозрением, а я уже знал, что это такое – оказаться бельмом на глазу у властей. Пару недель назад дядя послал меня на сахарный завод за сахаром. Завод стоял недалеко от железной дороги в нескольких километрах от деревни Виски. Я был в зале ожидания, когда станционный колокол зазвонил, объявляя отправление поезда. Одна женщина, сгибаясь под тяжестью узлов и таща за руку маленькую девочку, побежала на платформу. Но выход на нее охранялся жандармом, который грубо оттолкнул женщину. Девочка упала и расплакалась, а женщина пыталась уговорить жандарма пропустить ее к поезду, который уже начал медленно двигаться. Я поднял с пола девочку и сказал матери:
– Ну что с ним говорить, видите, какой это хам.
Едва я успел произнести эти слова, как получил страшный удар плоской поверхностью шашки по голове и сам упал на пол. А жандарм, грубо выругавшись, вышел на платформу. Я как сейчас вижу себя, ползающим по полу и собирающим голубоватые куски сахара, испачканные кровью, капавшей из моей разбитой головы.
Старый крестьянин, ждавший меня у вокзала с подводой, спросил, что случилось, но я ничего ему не ответил. Несмотря на боль и обиду, я старался сохранять спокойствие. Я знал, что мне надо помалкивать, если я не хочу угодить в тюрьму.
Этот инцидент вместе с тем, что произошло в Киеве, делал меня «опасным элементом». Теперь, когда мы жили практически в состоянии осады, это могло мне вылезти боком. Однажды дядя Петр сказал:
– Тебе лучше сматываться отсюда. Я боюсь, что немцы могут расстрелять всех, кто им не нравится.
В ту же ночь вместе с двумя соседскими ребятами я покинул деревню Виски. Пройдя пешком через лес, мы вышли на берег Днепра и там расстались. Мои спутники собирались присоединиться к атаману Мазуренко, который поднимал крестьян на борьбу с гетманом, а я решил вернуться в Киев. Я шел пешком вдоль берега Днепра, ночуя на бахчах и питаясь арбузами и дынями. Через десять дней я был в Киеве.
В городе было намного спокойнее, хотя периодически на улицах происходили вооруженные стычки. Я сумел найти себе работу репетитора у дочери одного доктора с монархическими убеждениями. Его надежды рассыпались в прах, когда он узнал из газет, в которых публиковались сообщения из Германии, о развале всех фронтов, о заключении перемирия, о бегстве Кайзера и о революции. Украину захлестнула волна крестьянских волнений. Разрозненные банды под командованием местных атаманов приближались к Киеву. Перед лицом крестьянского восстания немцы начали отступать. С запада приближалась армия Рады.
К декабрю 1918 года под властью гетмана оставалось лишь нескольких деревень в окрестностях осажденного Киева. Именно в это время я второй раз в своей жизни увидел гетмана. Как-то я проходил мимо собора Святого Владимира. Перед ним стояло около полутора десятков гробов, покрытых флагами Российской империи. Был выставлен почетный караул из офицеров, одетых в форму царской армии. Верхом на лошади подъехал гетман, одетый в такую же форму офицера царской армии. В то время националистические желто-голубые символы абсолютно исчезли.
«Вот и закончился весь этот украинский балаган», – подумал я, увидев такие разительные перемены в облике военных. Несколько зевак наблюдали за церемонией издалека, но никто не приветствовал гетмана. Войска были малочисленны и выглядели устало – не очень внушительное зрелище.
Была сделана попытка поднять боевой дух этого воинства, состоявшего наполовину из студентов и офицеров, когда пришло сообщение о высадке французов в Одессе. Реакция, цепляясь за соломинку, спешно переориентировала свои симпатии с охваченной революцией Германии на победоносных союзников.
Немецкие солдаты стали создавать советы и требовать немедленного возвращения домой. Их хваленая дисциплина бесследно испарилась. Немецкое верховное командование стало спешно эвакуировать недовольные части. В последний день эвакуации гетман Скоропадский, переодетый в женское платье, был на носилках вынесен из дворца. Ему удалось бежать из Киева с последним эшелоном.
Гул орудийной канонады, который стал привычным за последние недели, наконец стих. Остатки гетмановских войск отошли к центру города, побросали свои винтовки и разбежались. В городе не осталось ни одного немецкого солдата, и на этом гетмановское государство приказало долго жить. На следующий день в город вернулся Петлюра, и снова Рада стала контролировать положение в Киеве.
Рано утром в мою комнату ворвался Левин:
– Они идут!
– Кто? – сонно спросил я.
– Идем, увидишь.
Я наспех оделся, и мы выбежали на пригорок, с которого открывался вид на Бабиковский бульвар. Я ожидал увидеть кавалерийские эскадроны в украинской форме, но с удивлением увидел тысячи саней и подвод, на которых двигались взбунтовавшиеся крестьяне. Толпа крестьян смешалась с солдатами без каких-либо знаков различия. Многие были опоясаны крест-накрест пулеметными лентами, за поясом у многих были гранаты. Эта толпа была вооружена самым невообразимым оружием от мушкетов до примитивных пик. На некоторых крестьянских повозках были установлены пулеметы. В толпе было немало женщин и детей, они маршировали под звуки аккордеона и пели песни. Среди флагов, которые несла толпа, было намного больше красных флагов, чем желто-голубых. Наблюдая, как этот людской поток разливался по улицам Киева, мы поняли, что это было не просто возвращение Петлюры. Это шла крестьянская революция. Левин сообщил мне:
– На левом берегу Днепра Пятаков[9] создал большевистское правительство. Надо пробраться к ним. Там наше место. Ты идешь?..
– Еще бы! – ответил я решительно.
На следующий день мы вместе с толпой сели на поезд, который, казалось, ехал, не имея какого-то определенного пункта назначения. Мы с трудом втиснулись в товарный вагон. Был сильный мороз, но если бы мы развели на полу костер, то могли задохнуться от дыма, а без огня – окоченеть от холода. Неожиданно поезд остановился. Самозваные делегаты побежали вдоль поезда с призывами:
– Граждане, машинист не поведет дальше поезд, если мы не дадим ему две бутылки водки – давайте все, что можете!
Для того чтобы пройти через петлюровские кордоны, нужно было иметь какой-то предлог. Мы, школьники, предъявили свои школьные табели и объяснили, что едем к родителям, которые ждут нас по ту сторону приближающегося фронта. Последние сорок километров мы ехали на паровозе, который двигался в сторону фронта, как раз туда, куда все хотели ехать. Некоторые предусмотрительные люди договорились с машинистом за взятку и ехали на подножках, но я и Левин ехали на паровозном котле, одинаково страдая от холодного ветра и от жара паровоза. Наши ноги были полуотморожены, грудь исхлестана ледяным ветром, а спины обожжены паровозным котлом. Кругом простиралась бескрайная снежная равнина. Это было ужасное путешествие.
На последней станции нас всех остановил петлюровский офицер.
– Все к чертовой матери назад, – приказал он. Нам пришлось искать другой путь по проселочным дорогам, проходящим вдали от передовой. Нам удалось присоединиться к группе мелких торговцев, которые тоже пытались пересечь линию фронта и возвратиться в свою деревню. Мы ехали с ними на санях по безлюдным дорогам. На пятый день мы проехали Чернигов и оказались совсем близко от расположения красных. Все были очень напряжены, и вдруг кто-то крикн: «Солдаты!»
К нам галопом приближалась группа молодых парней, вооруженных, но в гражданской одежде.
– Сдавай оружие! – закричал один из них. – Все, у кого будет найдено оружие, будут расстреляны.
Оружия у нас не было. Они быстро осмотрели наш багаж, но обыскивать никого не стали.
– Кто вы? – спросил один из нас.
– Красные партизаны.
Части регулярной Красной Армии были еще далеко. Встретились мы с ними лишь 31 декабря в хорошо знакомом мне Гомеле. Молодой парень в кожаной тужурке долго изучал мои документы, и они, похоже, его ни в чем не убедили. Вдруг он взглянул на меня:
– Александр!
Это был мой старый школьный друг Модель, который когда-то так добивался, чтобы в нашей библиотеке была газета «Правда».
«Боже мой, – подумал я, – а ведь с тех пор прошло только полтора года!… А сколько перемен, сколько всего видено-перевидено».
Модель, надо сказать, быстро продвигался в среде большевиков, но когда я однажды лет через пятнадцать встретил его на московской улице, выглядел он усталым и испуганным.
– Чем ты теперь занимаешься? – спросил я его.
– Просто стараюсь выжить, – ответил он. – Меня исключили из партии за то, что я принадлежал к оппозиции, лишили работы. Заходи ко мне, и я все тебе расскажу.
Он дал мне свой адрес, но когда я через несколько дней зашел к нему, мне открыла дверь насмерть перепуганная женщина, которая сказала, что она ничего не знает и ничем не может помочь. Я больше не стал задавать ей вопросов. Шел 1935 год.
По прибытии в Гомель я побежал прямо к матери домой, надеясь встретить с ней Новый год, но мне открыл дверь незнакомый человек. Мать уехала и оставила для меня письмо. Из письма я узнал, что теперь она работала в госпитале в ста пятидесяти километрах к северу. Узнал я и то, что летом умер мой отец. Я поехал навестить свою мачеху, которая сильно постарела и была в состоянии подавленности. Дом разваливался, крыльцо сломано, потолок в потеках, на когда-то безукоризненной кухне там и тут валялась неубранная посуда. Как всегда, мачеха старалась шутить со мной, но смех ее был вымученным. Мне нечем было ее утешить. Побыв с ней совсем немного, я ушел в тоскливом настроении.
С этого момента начались для меня годы беспорядочных скитаний, войны и всякого рода приключений. Советский военком поручил мне отвезти через линию фронта сообщение в Киев. Поскольку я хорошо знал этот район и говорил по-украински, это не было связано с большим риском. Линию фронта я пересек, спрятавшись в поезде, забитом репатриировавшимися немецкими военнопленными. Если бы не их печка, я бы тогда совсем окоченел.
В Киев я попал за две недели до его взятия большевиками, когда Петлюра со своей Радой снова бежал. Небольшая армия под командованием Антонова-Овсеенко, состоявшая из донецких шахтеров и харьковских рабочих, в феврале 1919 года захватила город и установила власть всеукраинского советского правительства во главе с Г. Л. Пятаковым. Но советская власть пока существовала только в городах, в то время как банды крестьян под водительством своих атаманов контролировали сельские районы. Петлюровцы подняли восстание на Подоле, а поляки в Коростене, находящемся в сотне километров от Киева. Атаманы Струг, Зеленый, Соколовский и другие убивали в деревнях евреев; Махно и Григорьев собирали войско анархистов; генерал Деникин начинал наступление на юге. Таково было положение советской власти на Украине, когда сюда приехал Христиан Раковский, чтобы взять все в свои руки.
В этой сложной обстановке я рассуждал просто. Пока советская власть находится в опасности и на нашу страну со всех сторон идут враги, я не могу продолжать свою учебу. Значит, я должен защищать эту власть с винтовкой в руках. Я решил записаться добровольцем в Красную Армию и обратился с заявлением к коменданту Киева. Он отнесся ко мне с симпатией и приказал своему секретарю принять меня.
– Ты член партии? – спросил он меня перед уходом. – Надо вступить в партию. Красной Армии нужны сознательные борцы. Как член партии ты будешь вдвойне полезен.
Вечером я рассказал Левину, что вступил в Красную Армию, и повторил ему слова комиссара, сказанные мне на прощанье.
– Комиссар абсолютно прав, – ответил Левин. – Тебе надо немедленно вступать в партию большевиков. Ты уже работал на советскую власть, а теперь будешь драться за нее на фронте. Во время кризиса никто не может оставаться в стороне. Ты должен идти с нами до конца. Я буду рекомендовать тебя Киевскому партийному комитету.
В этот период процедура вступления в партию большевиков была довольно сложной. Сначала надо было пройти две предварительные стадии, каждая продолжительностью шесть месяцев. На первой стадии человек считался «сочувствующим», а на второй «кандидатом». Только успешно пройдя эти стадии, человек мог стать полноправным членом партии.
Левин привел меня к секретарю Киевской партийной организации Михаилу Черному. В комнате, заполненной клубами табачного дыма, я увидел веселого человека с высоким лбом и вьющимися волосами, одетого в вышитую сорочку. Несколько мгновений он смотрел на меня улыбаясь, а потом сказал:
– Поскольку ты дважды ходил через линию фронта с заданиями советской власти, я приму тебя без обычных формальностей. И помни, большевик – это прежде всего боец, потом он агитатор, и, в-третьих, он постоянно должен быть примером.
Так я стал большевиком![10] Я гордился оказанным мне доверием. Гордился тем, что был нужен революции. Я чувствовал, что был на пороге новой жизни, захватывающей и опасной.
Перед расставанием Черный крепко пожал мне руку. Больше я с ним не встречался. Когда армия генерала Деникина захватила город, Черный остался в городе для подпольной работы. Когда его схватили, он мужественно вел себя перед судом военного трибунала, приговорившего его к повешению.
В Красной Армии я был направлен в специальный учебный батальон. Нам сказали, что вскоре мы будем отправлены в полк, который должен будет подавлять крестьянские бунты. В моем сознании такие карательные акции плохо согласовывались с лозунгом, который был прибит на дверях военного комиссариата: «Мир хижинам, война дворцам». «Но мы должны быть реалистами, – сказал я себе. – Как мы можем позволить крестьянским контрреволюционерам убивать евреев, морить голодом города, терпеть разгул бандитизма и убийств, творимых полусотней разномастных банд?!»
Наш батальон располагался в пансионе благородных девиц. До нашего прихода революция как-то обходила этот приют стороной. Отрезанные от своих родителей, девочки по-прежнему жили под присмотром пожилых классных дам, как будто в мире ничего и не случилось. Наш комиссар в поисках жилья для нас наткнулся на этот маленький тихий островок, оставшийся от старого режима, и решил реквизировать его. Но аргументы директрисы, которая объяснила, что девочкам просто некуда пойти, возымели действие. Был достигнут компромисс: воспитанницы переберутся на два верхних этажа, а мы расположимся на первом. Во время наших строевых занятий, которые проходили во дворе, из раскрытых окон второго этажа нередко доносились звуки клавесина. Иногда мы видели, как девушки, одетые в пелеринки с кружевными воротничками, парами шли на прогулку. Сначала они с негодованием отворачивались от дружески подмигивавших им солдат. Немного привыкнув, они собирались небольшими группками и наблюдали за нами. Перед нашим отъездом некоторые из девушек уже решались разговаривать с нами, в том числе и о свиданиях. Природа без труда преодолевала дистанцию между молодыми солдатами революции в грубых ботинках и этими утонченными молодыми аристократками.
Члены партии были распределены в полки, состоявшие из обычных призывников. Наш партийный долг заключался в том, чтобы создать в них надежный костяк. В учебном батальоне я пробыл недолго и вместе с несколькими своими товарищами был направлен в полк, недавно сформированный из крестьян Поволжья. Их должны были направить к югу от Киева, для борьбы с бандами, но перспектива воевать у себя на Украине не вызывала у них особого энтузиазма.
Я получил боевое крещение в схватке с бандами атаманов Струга и Зеленого. Нашей операцией руководил большевик Скрыпник. Перед нами была поставлена задача взять в кольцо район Триполья. За два месяца до этого банда атамана Зеленого захватила здесь врасплох отряд молодых коммунистов и перебила всех. Молодые солдаты расположились группами на ночлег в хатках, когда тачанки Зеленого ворвались в село. Пленников выстроили на высоком берегу Днепра и скосили пулеметным огнем.
При нашем приближении Зеленый отступил к Днепру и перенес свою ставку из Василькова в Триполье. В брошенном штабе мы нашли некоторые документы и прокламации с его подписью. Листовки и прокламации призывали освободить «родную мать-Украину» и перерезать горло всем евреям и коммунистам.
Первый бой начался, когда я еще не видел противника, и это было не столько страшно, сколько трудно. Когда я услышал свист пуль вокруг, то меня больше всего заботило, чтобы кто-то не заподозрил меня в том, что я испугался. Нам приказали рыть окопы штыками и голыми руками. В окопах ночью мы страдали от холода, а днем от жары и жажды. Четыре дня мы были на передовой без какого-то систематического питания. Мы так оголодали, что, несмотря на разрозненный ружейный огонь, ползали кормиться на гороховое поле, лежавшее в нейтральной полосе. Нас можно было выгнать оттуда лишь градом пуль. Ничто, из того, что мне раньше довелось пробовать, не казалось таким вкусным, как этот недоступный горох.
На рассвете пятого дня был дан сигнал общего наступления, и мы побежали вперед, не встречая сопротивления. Очевидно, противник бежал. Неожиданно я увидел, как один из моих товарищей спрыгнул в глубокую канаву, шедшую вдоль дороги, и побежал назад. Тут же я услышал чей-то крик: «Смотрите! Конница!» В нашу сторону быстро двигалось облако пыли. В ожидании атаки пришлось залечь в канаве.
Присмотревшись к облаку пыли, я пришел к выводу, что это была не конница, а табун овец, двигавшийся в нашем направлении. В то время у меня еще не было ни одной нашивки, но вид солдат, бегущих от стада баранов, так возмутил меня, что я выскочил на дорогу и, размахивая руками, стал орать на солдат, словно был офицером. Пришлось даже сделать несколько выстрелов из винтовки поверх голов бегущих.
– Назад в строй, трусы! – орал я. – Всех перестреляю!
Мне удалось вытащить на дорогу моих друзей, коммунистов, и вместе мы остановили бегство солдат. Собрав около роты, я принял на себя командование и сумел восстановить боевой порядок. К тому времени, когда подошел наш командир, мы уже опять были похожи на боевой отряд.
Тогда я не понимал, что мне удалось сделать очень важную вещь, как и не понимал того, что едва не попал под расстрел.
Случилось так, что вскоре после этого инцидента на нас было совершено нападение неприятеля. Выглядели мы в этом «сражении» не очень здорово. По итогам боя было проведено расследование, в ходе которого комиссия установила, что некоторые подразделения, подвергшиеся нападению, позволили противнику прорвать окружение. В результате нарушения связи моя рота оказалась совсем не там, где ей надлежало быть. Скрыпник, который был импульсивен до иррациональности, отдал приказ: «Расстрелять коммунистов в назидание другим». На это мой командир ответил, что в нашей роте два коммуниста показали очень хороший пример и сумели выправить положение.
– Хорошо, – решил Скрыпник. – Мы их повысим, сделаем комиссарами.
Так случилось, что я стал комиссаром батальона![11]
Наконец мы заняли Триполье и нашли там только женщин, детей и несколько стариков. Все молодые попрятались. Нигде не осталось не только коров или кур, но даже куска хлеба. Все съедобное было искусно спрятано. Мы поняли, что нам надо убедить крестьян в том, что красные не мародеры, они в состоянии за все заплатить. С этой целью командование отдало приказ о расстреле мародеров. Несколько грабителей было расстреляно, один из них за то, что украл поросенка. Но больше всего крестьян успокоил наш вид. Моя способность говорить с ними по-украински убедила их дать нам хлеба и яиц из своих запасов. Появилось даже несколько кур, и мы поняли, что доверие к нам восстановлено.
Но это счастливое состояние было разрушено в один момент, когда командование отдало приказ под угрозой сурового наказания о мобилизации в трехдневный срок всех лиц призывного возраста. У штаба собралась толпа разъяренных женщин, которые кричали:
– Не дадим своих мужиков! Мы их никогда не увидим! Если хотите их пострелять, то сначала найдите их!
Женщины были готовы разорвать нас на куски, и командир батальона обещал сделать все возможное, чтобы отменить приказ о мобилизации.
Присутствуя как-то на совещании комиссаров в здании украинского ЦК партии в Киеве, я впервые увидел Христиана Раковского[12]. Это был еще совсем молодой человек с проницательными, улыбающимися глазами, энергичным лицом. Он, как я убедился, обладал удивительным ораторским даром. Как глава советского правительства, на Украине он был душой и сердцем всего региона, разрываемого внутренней борьбой, находящегося в состоянии, близком к хаосу и полному коллапсу.
В наших глазах X. Раковский пользовался авторитетом и как старый лидер румынского социалистического движения, который совершил побег из ясской тюрьмы и присоединился к нашей революции. Он говорил нам, что обстановка в мире внушает надежду. Во всех странах Европы нарастает революционное движение. Однако непосредственная обстановка вокруг нас была угрожающей. Петлюра и Деникин наступали на Киев во главе численно превосходящих войск, а сельская местность была под контролем атаманов.
На следующий день, когда я вернулся на фронт, наш полк уже отступал под натиском петлюровцев. Под командованием члена Киевского военного совета Павлова мы пытались закрепиться на южной окраине города. Но с востока приближался Деникин, и 30 августа 1919 года мы оставили Киев, чтобы не попасть в окружение. Нам пришлось укрыться в лесах к северу от города.
Павлов был хорошим солдатом, который никогда не терял присутствия духа, как ни плоха была бы ситуация. Он был тем человеком, который всегда спасал то, что можно спасти в обстановке, казалось бы, неизбежного поражения. Я вижу его стоящим на обочине и наблюдающим марш наших полков, от которых осталось всего несколько сотен человек.
– Надо перегруппироваться, – вот все, что можно было от него услышать.
В 1927 году Павлов был советником у Чан Кайши и утонул в реке во время тяжелого отступления на юге Китая. От сотрудников его штаба я узнал, что молодой командир 44-й дивизии Якир, попавший в окружение под Одессой, прорвал кольцо белых и с боями продвигался на север к нам на выручку.
Находясь в гуще этих событий, я приобрел такой богатый и разнообразный опыт, что если описывать его подробно, то эта глава заполнит всю мою книгу.
Сначала была одна очень деликатная миссия в деревне. Мой полк должен был выделить три команды для обеспечения реквизиций продовольствия у крестьян. Каждая команда состояла из комиссара и четырех солдат. Первой отправилась команда под командованием очень горячего грузина… и не вернулась. Очевидно, все были убиты. Вторая вернулась, но без оружия, получив серьезную трепку в деревне. Моя команда отправилась последней. Мы вошли в деревню ясной лунной ночью. Стройные силуэты двух церквей выделялись на фоне звездного неба. На стук в дверь одной из хат вышел глубокий старик.
– Какая у вас тут власть? – спросил я.
– Власть? Слава Богу, никакой власти, – ответил он с лукавством. – У нас хорошо и без власти.
Утром я объявил общее собрание жителей деревни. Пришли только женщины. Я сообщил им, что мы нуждаемся в продовольствии и крестьянам не стоит доводить до отчаяния полк численностью в восемьсот человек, расположившийся менее чем в сорока километрах от деревни. Я добавил, что если они подойдут к этому честно, то мы удовлетворимся очень малым и не будем заходить в дома. Каждая семья должна внести свою равную с другими долю. На все полученное будут выданы расписки. Принудительной реквизиции не будет…
Я напряженно ждал реакции на мое обращение. Деревня возбужденно загудела, я видел, как крестьянки уходили в лес, но возвращались оттуда ни с чем. Я подумал, что моя дипломатия не удалась, но решил подождать еще сутки. Наконец появилась старушка с мешком картошки, двумя буханками хлеба и маленьким мешочком муки. Я вытащил записную книжку, записал туда все принесенные продукты и спросил ее имя. От удивления она выпучила глаза, и когда шла домой, то как флаг несла перед собой мою расписку.
По деревне быстро распространилась новость о том, что я не собирался грабить деревню, как делали другие, и к обеду продукты стали поступать непрерывным потоком. Общая «добыча» превысила все мои ожидания. Одна за другой крестьянки приносили картофель, хлеб и муку. Одна из женщин сказала мне: «Старики хотят поговорить с вами. Сегодня они придут в мою хату на чашку чаю». Конечно, подумал я, это может быть ловушкой, но решил идти один и так, чтобы не было видно оружия. Наша беседа затянулась далеко за полночь, и я ушел, получив их благословение. Единственная моя заслуга заключалась в том, что, вместо того чтобы пугать их, я объяснял им нашу позицию.
В полку уже не надеялись увидеть меня живым и готовились к маршу, когда я появился с тридцатью подводами продовольствия. Встретили меня и моих товарищей восторженными криками, поскольку запасы продовольствия практически истощились. Командир полка рассматривал добычу уперев руки в бока; единственное, что он мог выговорить: «Будь я проклят!»
Вскоре после моего повышения у меня возникла проблема. Как батальонный комиссар, я, как и командир батальона, получал жалованье в 3000 рублей. Когда я получил эту сумму в первый раз, то, как молодой коммунист, почувствовал себя очень неловко. Как я могу пользоваться такой привилегией, когда рядовой боец получал 150 рублей? Я без труда убедил своих товарищей-коммунистов, что мы должны публично отказаться от такой привилегии. Комиссар бригады, однако, подверг нас критике за то, что мы поставили под сомнение политику партии в отношении специалистов.
– Подождите, – сказал он нам, – вот когда мы подготовим кадры офицеров-коммунистов и поставим социализм на прочную основу, тогда мы введем равенство.
– Увы!
Это маленькое недоразумение, – которое быстро сгладилось, поскольку одного только упоминания «партийной дисциплины» было достаточно для того, чтобы преодолеть наши сомнения, – не помешало моему повышению до комиссара полка. Это был новый полк, сформированный из остатков трех полков, расформированных после оставления Киева. Некоторые бойцы были из частей Якира, который присоединился к нам, – но в каком состоянии! Два из каждых трех бойцов были без сапог и одеты в лохмотья. Несмотря на то, что на мою долю выпали меньшие испытания, я тоже, хотя имел высокий служебный ранг, выглядел не лучше. Мои сапоги почти развалились, сквозь дыры в брюках выглядывали колени, а гимнастерка совсем потеряла свой цвет, если он когда-то у нее был. Я выглядел под стать своему полку.
В ходе многомесячных боев и отступления по лесам к северу от Киева наша дивизия потеряла половину своего состава, и командование отдало приказ о нашей передислокации в Центральную Россию для переформирования.
К этому времени служба комиссаром в боевой части показала, что в чисто военных вопросах я был полным профаном. Как раз в это время верховный главнокомандующий Красной Армии Троцкий дал указание о подборе кандидатов для подготовки их в качестве офицеров-коммунистов. Таким способом он пытался преодолеть недостатки системы «двойного командования» и разделения власти между комиссарами и «старыми» офицерами. Эта двойственность, как я уже говорил, возникла в силу необходимости осуществления партийного контроля за бывшими офицерами царской армии, а с другой стороны, для оказания им поддержки со стороны лиц, обличенных доверием партии. Троцкий считал, что, когда в Красной Армии появятся свои хорошо подготовленные офицеры, институт комиссаров отомрет и будет восстановлено единоначалие, столь необходимое для эффективного управления войсками[13].
Призыв Троцкого нашел у меня положительный отклик. Я имел достаточный опыт комиссарской работы, чтобы понять недостатки системы двойного командования. Я попросил освободить меня от обязанностей комиссара и направил рапорт в школу красных командиров. Армейский комиссар поддержал мою просьбу.
Теперь мне предстояло новое путешествие, на этот раз на барже вверх по Днепру. Мне в жизни пришлось испытать немало неудобств, но те ночи, которые я провел на барже, на мой взгляд, максимально приблизили меня к аду. Трюм баржи, где только и можно было укрыться от холода, был наполнен, как мешок горохом, вшами, клопами и блохами. Стоило лишь немного задремать, как ты сразу просыпался от нестерпимого зуда во всем теле, с головы до ног, причиняемого полчищами набросившихся насекомых. Как сумасшедший я выскакивал на палубу и видел, что вся моя одежда была буквально покрыта ползущими тварями.
В полночь баржа приставала к берегу. Разводился костер, и все, от повара до командира, раздевшись догола, прыгали вокруг костра и трясли над огнем свою одежду, чтобы избавиться от паразитов, которые, падая в костер, весело потрескивали. К концу путешествия я был практически болен.
По странному стечению обстоятельств моим пунктом назначения снова оказался Гомель, так как Минская пехотная школа, куда я был направлен, была перебазирована туда из-за приближения польских войск. Я ожидал встречи с матерью, но не особенно стремился к этому, потому что она написала мне на фронт очень плохое письмо. Вместо того чтобы гордиться сыном, который воевал в Красной Армии и уже стал комиссаром, она бранила меня.
– Перестань валять дурака, – писала она, – возвращайся домой. Оба твоих брата погибли. Разве этого не достаточно? Погибнешь ни за что, а я останусь совсем без поддержки. Ты должен хоть немного подумать обо мне…
Я горячо ответил ей, что оба моих брата погибли на службе империалистов, в несправедливой войне, а если я пролью свою кровь, то это будет в Красной Армии рабочих и крестьян, которая воюет за освобождение всех угнетенных в мире. Если меня настигнет смерть, моя жизнь будет отдана за светлое будущее. Я просил ее понять меня и перейти на сторону революции.
Мне было в то время всего девятнадцать лет.
Сильно потрепанный военный эшелон еще не скрылся из виду, а я уже вышел на привокзальную площадь Гомеля. Я шел по площади в отличном настроении и весело насвистывал. У меня не было никакого багажа, даже рюкзака или смены белья. На мне была кожаная куртка, а на поясе револьвер. На фуражке была пятиконечная звезда; в кармане несколько керенок, которые стоили в два раза меньше номинала; в моем бумажнике был клочок бумаги с разрешением на поступление в Школу пехотных командиров рабоче-крестьянской Красной Армии. Это было все, чем я в тот момент располагал.
Но у меня было будущее – конечно, если меня не остановит какая-нибудь шальная пуля. Если это случится, то я отдам свою жизнь за дело революции. Как хорошо не быть во власти событий, а иметь в жизни единственную цель – завоевание мира для пролетариата. Многие молодые люди, как я, могут погибнуть, прежде чем будет достигнута эта победа, но каждый из нас должен отдать этому все свои силы.
По узкой грязной улице я подошел к дому, где жила моя мать. Я постучал в дверь, но никто не отозвался. Соседи рассказали мне, что мать работает медсестрой в военном госпитале, который недавно куда-то уехал. Таким образом, я ее не увидел, но у меня не было времени сожалеть об этом.
Школа пехотных командиров располагалась в просторном здании, которое раньше принадлежало духовной семинарии. Я был изумлен и восхищен чистотой и порядком. Настоящие кровати с настоящими простынями! Для меня это значило очень много, потому что я знал, что значит – год не менять белья. Стены классов были увешаны плакатами с изображением различного вооружения; в казарме стояли пирамиды с тщательно почищенным и смазанным оружием; часовые у входа были чисто одеты и подтянуты, они сильно отличались от тех солдат, к виду которых я привык.
После бани и стрижки наголо я, переодевшись в новую форму, с удовлетворением отметил изменения в своей внешности. Кроме того, я получил учебники по таким предметам, как тактика и топография, а также несколько воинских уставов.
Большинство моих воспоминаний об этой школе положительны. Несмотря на хаотическую обстановку, несмотря на то, что школа располагалась в маленьком, осажденном с трех сторон городе, который держался лишь потому, что в стане противника не было единства, несмотря не всеобщую нехватку предметов первой необходимости, она хорошо делала свое дело в обстановке спокойной уверенности.
Окруженный лесами Гомель находится в западной части России и имеет население около восьмидесяти тысяч человек. Значительную часть его составляли мелкие еврейские торговцы, а также ремесленники, которые почти ничего не производили. Большинство рабочих были заняты на деревообрабатывающих предприятиях, на спичечной фабрике или в железнодорожных мастерских. На карте Гомель выглядел как небольшое вкрапление между двумя фронтами – Деникина с востока и юга и польского генерала Халлера на западе.
Оборонительные позиции красных в этом регионе были редки и уязвимы. Верховное командование Красной Армии сосредоточило основные войска на направлениях, ведущих к Москве и Петрограду. Наши позиции удерживались небольшим количеством войск измотанной и деморализованной 12-й армии. Перед поляками было большое искушение – опрокинуть эти голодные и утратившие боевой дух части и взять Гомель. Нашим единственным утешением являлось то, что поляки были не заинтересованы в успехе царских генералов, которые воевали за «единую и неделимую Россию» и в силу этого стояли против независимости Польши. Именно поэтому Деникин направил свои ударные казацкие части на северо-восток к Москве и не оказывал необходимой поддержки Халлеру на западе. Зажатые между этими враждебными силами, мы, четыре сотни курсантов, получили таким образом передышку, которую использовали для изучения основ военного искусства и подготовки к боевым действиям с теми и другими.
Для успешного функционирования школы командованию необходимо было затрачивать огромную энергию, проявлять большой такт и изобретательность. Преподавательский состав состоял из офицеров старого режима, которые в глубине души, вероятно, осуждали большевиков и, естественно, обладали совсем другим менталитетом, чем слушатели, которых им приходилось учить. Лишь обращение к их профессиональной гордости и чувству долга побудило их пойти на эту службу. Троцкий при поддержке Ленина успешно реализовывал свою заветную мечту – создать с помощью профессиональных военных Красную Армию. Этот план в отдельных случаях был связан с предательством и тяжелыми поражениями, но их было не так много. Что действительно заслуживало внимания, так это храбрость и преданность, проявленные представителями старого офицерского корпуса.
Очень медленно, но царские офицеры переходили на сторону Красной Армии. Легче всего этот процесс объединения с большевиками шел у тех, кто происходил из среднего сословия и выдвинулся в годы мировой войны. Вначале эти офицеры скептически наблюдали за попытками Троцкого реорганизовать российскую армию. Но теперь они были убеждены в решимости красных. Троцкий показал им, что если они будут помогать ему, то он поддержит их авторитет в глазах солдатской массы. И если эти офицеры, можно сказать, не горели желанием воевать бок о бок с большевиками, то, по меньшей мере, они были уже готовы защищать свою страну, красную или белую, от поляков.
Начальником нашей школы был офицер императорской гвардии Ряжский, который гордился нашим бравым видом, хотя довольно скептически относился к поставленной перед ним задаче, которая заключалась в том, чтобы за шесть месяцев превратить молодых рабочих и крестьян в командиров. Со своими закрученными вверх усами, с горящим взглядом, в русской гимнастерке и сапогах, он выглядел почти карикатурой на императорского гвардейца. Он совсем не кичился своим прошлым, но и не скрывал иронии по поводу новой власти. Но в работе он был великолепен и, похоже, был счастлив, поскольку ему удавалось командовать своими курсантами более четко, чем народные комиссары командовали республикой.
Ему было придано в помощники двое коммунистов. Оба были очень полезными людьми, один в силу своего ума, а другой в силу широкого политического кругозора.
Политической подготовкой курсантов занимался Гайстер, впоследствии он занимал много ответственных постов и в конце концов стал заместителем директора Центрального статистического управления[14]. Его напарником был комиссар Михаил Иванович Блухов, который являл собой яркий пример человека твердых революционных убеждений.
Блухов был высокого роста, но его успехи на военном поприще никоим образом не связывались с его ростом, тут большую роль играл его курносый нос. В силу этого пикантного обстоятельства он был призван в Павловский императорский гвардейский полк, названный в честь императора Павла I и укомплектованный исключительно солдатами и офицерами с курносыми, как у покойного императора, носами. В революционные дни 1917 года Павловский полк оказался в Петрограде, и курносому Блухову посчастливилось услышать знаменитое выступление Ленина с балкона, которое раз и навсегда сделало его сторонником большевиков.
Большие классные комнаты были заполнены курсантами. Среди них было несколько коммунистов, но большую часть составляли выходцы из окрестных деревень. Это были здоровые и крепкие крестьянские парни, которые ничего не знали о военной тактике и еще меньше о большевизме. Но большевики обещали сделать из них офицеров – неслыханное дело для крестьян, выросших в рамках сословной империи. Они с удовольствием пошли учиться, хотя будущее представлялось им довольно туманным.
Было также несколько молодых рабочих, направленных на учебу партийными организациями гомельских фабрик. В политическом плане они были лучше подкованы, чем крестьяне. Учились и рядовые солдаты, отобранные в частях Красной Армии на фронте. Наконец, среди курсантов затесались несколько гимназистов из среднего класса и интеллигенции, которые выбрали этот путь вопреки воле родителей. В ходе учебы эта разномастная публика превращалась в сплоченный, энергичный и сознательный коллектив. Крестьяне привносили свое здоровье и силу, рабочие – сообразительность и сознательность, солдаты – военный опыт, а интеллигенты помогали всем другим в новом для них деле – учебе.
Мы жили в больших и чистых спальнях, где все содержалось в идеальном порядке. Зима в этих краях очень сурова и температура по нескольку дней подряд могла быть пятнадцать градусов ниже ноля. В наших комнатах вода замерзала в ведрах. Дров не хватало. С большим трудом нам удавалось доставлять дрова по заснеженной дороге из леса. Но иногда мы находили где-нибудь на окраине заброшенный дом и тут же разбирали его на дрова. К счастью, командование позаботилось о нашей одежде. У нас были шинели, сапоги и шерстяное белье. Часто мы спали одетыми, даже в меховых шапках. Если кто-то из товарищей был на дежурстве, то мы укрывались еще и их матрасами.
Наш рацион – лучшее, чем можно было обеспечить в то время, – состоял из черного хлеба, тошнотворно сладкой мерзлой картошки и через день тарелки селедочного супа. Жиров в нашей диете не было, так как все, что имелось, шло в госпитали и детские дома. Время от времени крестьянских сыновей навещали их отцы или братья. Растроганные сердечным приемом начальства, которое не считало для себя зазорным встретиться с ними, они после этого возвращались с подарками «для ребят» в виде масла и яиц. Гостеприимство себя оправдывало! В этих случаях мы специально топили печь и устраивали пир. Мороженая картошка сдабривалась маслом, тонкими полосками соленого сала или колечками из яиц. Ни один французский повар, наверное, не проявлял столько изобретательности в украшении блюд, как это делали мы со своими жалкими кусочками.
Наш день начинался в пять часов утра и длился до поздней ночи. Первые недели были по-настоящему трудными и для курсантов и для преподавателей. Крестьянские парни едва умели читать и писать и с недоумением смотрели на диаграммы и математические формулы на классной доске. Преподаватель начинал объяснять какой-то вопрос из области артиллерии и обнаруживал, что ему надо сначала научить своих слушателей элементарным правилам арифметики. Прежде чем они начнут разбираться в азах топографии, им нужно было познакомится с элементарной географией и черчением. Преподаватель, который объяснял действие оружейных механизмов, сначала должен был научить слушателей аккуратности, чтобы они не потеряли мелкие детали.
Я помню то рвение, с которым молодые крестьянские и рабочие парни старались постичь основы военной тактики. Эта готовность служила хорошим стимулятором для перегруженных и часто скептически настроенных преподавателей: их настроение постепенно менялось от равнодушия к активной заинтересованности. Вскоре учебный процесс медленно, но уверенно стал набирать темп.
После занятий в классах мы выходили во двор, где по два-три часа занимались на морозе. Городских жителей это удивляло, потому что настоящей строевой подготовкой после революции никто не занимался. Жители привыкли к виду апатичных солдат, возвращавшихся с фронта. Теперь же вид крепких, хорошо одетых солдат, которые лихо выполняли ружейные приемы или четко маршировали по улицам, поднимал настроение всему городу. В конце концов, все было не так уж плохо.
Иногда по утрам мы проводили стрельбы, и после утомительных строевых занятий это было почти приятным развлечением. Наши инструктора выработали отличную систему: если курсант хорошо стрелял, то ему разрешалось раньше вернуться в казарму, пока суп еще был горячим. С учетом такого поощрения я быстро стал таким же хорошим стрелком, как и курсантом, что, впрочем, было не так уж трудно при моем среднем образовании. Когда в конце дня, после занятий на воздухе, мы строем и с песней возвращались в казарму, жители города приветствовали нас. Они считали нас своими и гордились нашей выправкой.
Помимо чисто военных дисциплин мы занимались и политическим образованием. Для проведения политзанятий местный комитет партии посылал к нам своих наиболее грамотных пропагандистов. Доморощенные марксисты помогали нам изучать программу партии, принципы организации советской власти и некоторые элементарные положения марксистской теории. Обладая некоторым опытом политработы, я часто помогал преподавателям. В то время нам не хватало всего, но книг было в избытке. Типографии в Москве и Петрограде работали без остановки, и вслед за Красной Армией шли вагоны с партийной литературой. Курсанты очень быстро усваивали идеи большевиков. В конце концов они сами были прекрасной иллюстрацией того, как Ленин и Троцкий строили мир, который принадлежал трудящимся. Если прежде их ждала только тяжелая скучная работа, то теперь они готовились стать командирами.
Однажды в комнату, где я чистил винтовку, вошел комиссар Блухов.
– Александр, – сказал он, – сегодня ты будешь обвинителем Ленина и Троцкого.
– Обвинять Ленина и Троцкого! – воскликнул я, вскочив от негодования. – Что вы имеете в виду?
– Это то, чего от нас хочет Москва, – сказал он с хитрецой в глазах. – Это новый метод обучения. Мы все говорим и говорим на занятиях, и курсанты к этому привыкают. Но мы должны научить их спорить и отстаивать свою точку зрения. Мы должны сделать из них политических бойцов партии и армии. Сегодня ты будешь нападать на Ленина и Троцкого, как если бы ты был одновременно монархистом, меньшевиком и сторонником Керенского. Мы инсценируем суд и посмотрим, как курсанты будут защищать большевиков.
И вот в тот вечер я взял на себя роль прокурора. Комиссар выступал в качестве судьи, а курсанты в роли присяжных. Я повторил все хорошо знакомые обвинения в адрес большевиков. И прежде всего то, что они были платными немецкими агентами, направленными в Россию сеять смуту. Были они виноваты и в Гражданской войне, на их совести тысячи загубленных жизней, и в том, что не хватает продуктов, и во многих других грехах.
Сначала этот спектакль развеселил курсантов, но по мере того как я входил в роль обвинителя, курсанты забеспокоились. Один крестьянский паренек заерзал на месте, а потом вдруг вскочил и выкрикнул:
– Это ложь! Ленин и Троцкий за народ. Мы им верим. Во всем этом виноваты белые.
К нему присоединились другие студенты, которые, кажется, забыли, что это всего лишь инсценировка. Они вскочили с мест и стали выкрикивать свои доводы на мои обвинения. В какой-то момент мне показалось, что спектакль выходит из-под контроля, и я с беспокойством посмотрел на комиссара. Но он, забыв про свой судейский молоток, с восхищением наблюдал за курсантами, которые вдруг превратились в революционных агитаторов.
Мероприятие закончилось полным успехом. Все зрители единогласно признали Ленина и Троцкого невиновными, и я, с облегчением сложив себя бремя обвинителя, голосовал вместе со всеми. Мы тогда не могли предполагать, что однажды большевик по имени Сталин – нам в то время совершенно неизвестный – выдвинет обвинение в шпионаже в пользу Германии против всех лидеров революции и воспользуется нашим невинным учебным примером для массового убийства.
В то немногое свободное время, которое оставалось у нас от занятий, мы выполняли свой долг советских граждан. Как солдаты Красной Армии, мы имели все гражданские права и активно участвовали в политической жизни города. Городской Совет, несмотря на осадное положение Гомеля, не прекращал своей работы. Наша школа направила в Совет трех делегатов. Вместе с нашим комиссаром и еще одним беспартийным офицером курсанты избрали меня. В Совете я работал в составе мандатной комиссии.
Подавляющее большинство депутатов Совета было большевиками, но кроме них в Совете было несколько рабочих-меньшевиков и членов еврейского Бунда. На сессиях обсуждалось очень много вопросов. Мы обсуждали нехватку продовольствия и положение на фронтах. Большевики открыто критиковали недостатки; меньшевики поддерживали критику, но во всем винили советскую власть.
Вскоре руководители большевиков в Совете получили указание Москвы исключить меньшевиков из Совета как врагов революции. Эстер Фрумкина, которая в то время была лидером Бунда, выступила с резким протестом против этого покушения на демократию трудящихся[15]. В те дни я не совсем хорошо понимал происходящее. Мне казалось, что это было несправедливо по отношению к избравшим их рабочим. Но нам было сказано, что таково было решение партии. Меньшевики с достоинством удалились, не подозревая, что их партия была запрещена окончательно. Теперь я с сожалением думаю, как поздно человек начинает в полной мере понимать то, что делается в пылу политической борьбы.
Первоначально в нашей школе была небольшая коммунистическая ячейка, не более двенадцати человек. Партийный комитет Гомеля использовал нас для ведения пропагандистской работы на фабриках с целью поднятия морального духа рабочих. Мы и в школе должны были показывать пример. Мы прилагали много усилий, чтобы быть в числе лучших в учебе, а также помогать в политическом образовании беспартийных товарищей. Это была большая работа, поскольку в школе было около четырехсот человек, которым надо было разъяснить идеи большевизма. Однако лавинообразное развитие событий быстро увеличило численность нашей ячейки.
Зима 1919 года стала самым опасным периодом для молодой республики. Вооруженная английским оружием армия Юденича двигалась на Петроград. Добровольческая армия генерала Деникина, заняв Орел и большую часть Украины, продвигалась к Туле и Москве. Генерал Миллер с помощью англичан и американцев захватил Архангельск и пытался продвинуться к Вологде. Адмирал Колчак угрожал Уралу и Волге. Уинстон Черчилль провозгласил крестовый поход четырнадцати государств против большевизма, и блокада Антанты медленно затягивала петлю голода на шее России.
В этот тяжелый момент ЦК решил объявить призыв в партию. Это была хорошая идея. Тех, кто вступал в партию в момент, когда мог рассчитывать скорее на виселицу или пулю от белых, чем на правительственную должность от красных, можно было считать вполне искренними. Партийный комитет мобилизовал всех членов нашей ячейки на эту работу. Это был первый случай, когда мне пришлось выступать на большом собрании.
Собрание проводилось в кинотеатре. Когда мне предложили выйти на авансцену и обратиться к полному залу, внимательно смотревшему на меня сквозь клубы табачного дыма, я пришел в ужас. Я пытался овладеть собой, засунув руки в карманы. Красная Армия повсеместно отступала, но я сравнил ее с пружиной, которая развернется тем сильнее, чем больше ее сжать. Я говорил о нашей борьбе за победу. Мои усилия вначале были вознаграждены скромными аплодисментами, но мое смущение прошло, и в целом я выступил довольно хорошо.
Мы проводили эту кампанию везде: на фабриках, в конторах, госпиталях и школах. И везде мы говорили, по существу, одно и то же:
«Вступайте в партию, которая не предлагает вам никаких привилегий. Если мы победим, то построим новый мир, если потерпим поражение, то дорого отдадим свои жизни. Кто не нами, тот против нас!»
Только в нашем маленьком городе эти отчаянные усилия принесли партии пополнение в полторы тысячи человек. Наша пехотная школа стала полностью коммунистической. Наша ячейка выросла с пятнадцати до трехсот семидесяти человек. Коммунистами стали и некоторые преподаватели, бывшие офицеры императорской гвардии. В результате этой кампании, проводившейся по всей России, была создана партия бойцов, насчитывавшая сотни тысяч, готовых победить или умереть за советскую власть. Именно тех, кто уцелел из этого поколения коммунистов, Сталин и его подручные уничтожили в 1937 и 1938 годах.
В нашем маленьком городе свирепствовали холод, голод и тиф. Местные власти принимали отчаянные усилия для поддержания жизни города, хотя иногда это казалось невозможным. Все лица призывного возраста были уже мобилизованы. Самые молодые и самые старые не получали достаточно пищи, чтобы быть в состоянии выполнять тяжелую работу, и в массовом порядке уходили в деревни. Коммунальные службы практически перестали существовать. Наша школа осталась единственной организацией, которая могла действовать в чрезвычайной обстановке.
И вот нас в любое время дня и ночи привлекали к выполнению специальных задач. Нас могли поднять ночью и в лютую стужу направить на тушение пожара в отдаленном районе города. Поскольку лошадей не было, пожарную технику приходилось тащить на руках. В других случаях нас вызывали в госпитали. Мы ничего не могли сделать для сотен умиравших из-за отсутствия питания и медикаментов, но мы могли отправиться в лес и нарубить дров, чтобы спасти их от замерзания. В этой работе мы пытались заручиться помощью крестьян; сырые дрова, которые мы заготавливали в лесу, смешивали с сухими бревнами из покинутых домов, которые они нам находили, а мы их тут же разбирали.
Иногда мы выставляли почетный караул на похоронах командира, погибшего на фронте, сопровождали тело с железнодорожной станции в помещение Совета, а затем на кладбище. Когда возникала необходимость мобилизации оставшихся жителей на разгрузку вагонов или на выполнение других работ, это тоже поручалось нам. Иногда после снегопадов железная дорога покрывалась сплошной коркой льда, и нас вызывали скалывать его, чтобы движение могло продолжаться.
Каждый день можно было видеть, как несколько оставшихся в городке лошадей совершали скорбный рейс на кладбище с останками тех, кто умер накануне. Мертвые тела лежали в ледяную стужу на ярком солнце, одетые или в нижние рубахи, или в лохмотья, – не хватало полотна, не хватало всего, и мертвых вместо гробов порой хоронили в простых ящиках. Было слишком много трупов, и осталось слишком мало живых, которые могли их похоронить. В любой момент могла наступить оттепель, а это означало угрозу эпидемий. Периодически вся школа работала на кладбище. Мы рыли траншеи в мерзлой земле и укладывали в них останки людей, многих со следами ран, а некоторых, на удивление, сохранивших даже в смерти какую-то внешнюю чистоту.
Несмотря на эти тягостные дополнительные обязанности и нищету истощенного города, мы не падали духом и медленно, но уверенно продвигались в учебе. Мы имели дело не просто с учебным противником на классных досках. В нашей подготовке не было ничего академического. Учеба была так тесно связана с практикой, что около одной трети курсантов не дожили до окончания курса, а погибли в боях и были похоронены с воинскими почестями под тонким слоем земли. Благодаря нашей высокой организованности и дисциплине мы выполняли роль ударного подразделения, которое направлялось на самые критические участки фронта. Такова была участь курсантов по всей Советской России.
К середине Гражданской войны Троцкий сумел организовать более шестидесяти таких школ – в пять раз больше, чем существовало в царской России. Он знал цену курсантам как наиболее подготовленной и самой храброй части Красной Армии. Это были крепкие люди, они мужественно шли в контрнаступление против английских танков Юденича под Петроградом и остановили паническое бегство частей Красной Армии. Они бросались на танки, как в штыковую, и хотя сотни из них погибали, другим удавалось вспарывать тонкую броню как консервную банку и добираться до экипажей. Именно курсантов бросили навстречу Врангелю, когда тот пытался прорваться к Каховке на юге Украины. За две недели кровопролитнейших боев курсанты смогли остановить и сорвать его наступление. И в 1921 году были снова курсанты, которых бросили на кронштадтский лед под огонь крепостной артиллерии с приказом прорваться любой ценой.
Нам тоже довелось хлебнуть этого. За шесть месяцев, проведенных в школе, мы четыре раза принимали участие в боевых действиях.
Из четырехсот наших курсантов, как я уже выше говорил, сто пятьдесят погибли на «боевой практике». Из тридцати человек моего класса пятнадцать погибли за четыре месяца. Первое наше задание было особенно неприятным. Одно из подразделений на Южном фронте взбунтовалось и отказалось занять боевые позиции. Послали за нами. Мы окружили их, завязали бой, арестовали командира, комиссара и разоружили солдат. Командир, комиссар и еще несколько зачинщиков были немедленно преданы суду военного трибунала и расстреляны. Мы вернулись из этой экспедиции обозленные и без особой славы, но мы сами узнали кое-что очень важное о солдатском долге.
В другом случае возникла угроза польского наступления на город. Со стороны Речицы, лежавшей в сорока километрах к западу от Гомеля, надвигался генерал Халлер. Нас послали навстречу с задачей преградить путь полякам, но на этот раз обошлось без большой драки. Они просто проверяли нашу готовность. Мое главное воспоминание об этом эпизоде связано с тяжелейшим пешим маршем по промерзшей пустынной дороге, окаймленной по обочинам белыми березами. Меня, как бывавшего уже в боях, направили в соседнее подразделение для установления взаимодействия на левом фланге. Задача эта была сложная, к тому ж я был так измучен переходом, что засыпал на ходу. Оставшись совершенно один, я брел, что называется, механически, в надежде поскорее добраться хотя бы до первого занесенного снегом поста. Этот свой поход я надолго запомнил. На этом участке, помнится, мы пробыли около десяти дней и вернулись в свое расположение лишь с небольшими потерями, так как через несколько дней польское наступление выдохлось.
В декабре 1919 года наша школа вместе с армией Якира пошла в наступление на Киев. Это было уже более серьезным делом. Якир хотел воспользоваться неудачами Деникина на московском направлении и нанести внезапный удар по Киеву, который был слабо укреплен. Он обратился за помощью к командиру 12-й армии, в составе которой мы находились. И снова понадобились курсанты. Так мы оказались под началом Якира. В ходе мощного наступления нам удалось прорвать оборону противника и достичь центра города.
На Крещатике мы получили первый опыт уличных боев. Здесь гражданская гвардия и враждебно настроенное население помогали белым, ведя огонь из окон и бросая нам на головы все, что попадалось под руки, – камни, куски металла, предметы мебели, обливали кипятком. После ожесточенных боев мы были вынуждены отступить.
Через пару дней в районе деревни, где мы располагались, в пятнадцати километрах к западу от Киева, неожиданно появились броневики белых. Со всех сторон был открыт ружейный огонь. Пришлось отступать к небольшой речке, надеясь переправиться по льду, но он оказался слишком тонким и ломался. С большим трудом нам удалось выбраться на берег. Я пробыл в воде всего несколько минут, но мои ноги окоченели, а шинель настолько заледенела, что от нее можно было отламывать куски. Дважды я был ранен в ногу. После ранения я в полной мере ощутил отрицательный эффект нашего скудного рациона, в котором полностью отсутствовали жиры. Мои раны сами по себе не были тяжелыми, но они не заживали, и меня пришлось положить в госпиталь. Тут я увидел то, что можно было бы назвать одним из уголков ада, куда не заглядывал Данте.
Я никогда не забуду операционной с ее невыносимым запахом гниющей плоти, где на операционных столах обнаженные раненые, часто с гангреной, «демонстрировали» всевозможные увечья, которые война может нанести человеческому телу. Госпиталь был переполнен, в нем не хватало медицинского оборудования и самых элементарных медикаментов, в том числе для анестезии и дезинфекции. Вид всего этого черно-зеленого гниения произвел на меня такое страшное впечатление, что я забыл о своей боли.
В марте 1920 года Халлер неожиданным броском сумел захватить Речицу и переправиться через Днепр. Гомель был на грани падения. Уже колонны беженцев с их жалкими пожитками на тележках потянулись на восток в направлении Новозыбкова; уже местные власти двинулись вслед за ними на автомашинах. На железнодорожной станции осталась последняя надежда – бронепоезд, командиром которого был бывший матрос – фанатик революции. Неожиданно все переменилось. Прибытие в Гомель Троцкого означало, что город не будет оставлен. С ним прибыл большой штат организаторов, агитаторов и специалистов – все преисполненные решительности и готовые к бою. Но утром из окон школы мы увидели подразделения 58-й дивизии, которые отступали через город под натиском поляков. Надо сказать, что от всей дивизии осталось всего лишь несколько сотен штыков. Мы не верили своим глазам, что перед нами остатки одного из крупных соединений Красной Армии. Спустя час начальник школы подтвердил это.
– Наша линия фронта прорвана, – сказал он, собрав курсантов. Поляки продвигаются, но они пока еще не знают действительного состояния нашей обороны. У нас есть несколько часов, чтобы закрыть брешь. Мы единственные, кто может это сделать. Подготовить роты к выступлению сегодня вечером. На рассвете мы пойдем в контратаку.
Мы спешно стали готовиться к выступлению. Осмотрели оружие, запаслись патронами. Выкатили походные кухни, на двуколки погрузили все, что могло нам понадобиться. За пару часов мы выполнили все необходимые приготовления и построились поротно в ожидании приказа. Нас напутствовал председатель Гомельского Совета. Он говорил по-солдатски сурово о том, что наш долг продержаться несколько дней любой ценой, что республика доверила нам этот самый тяжелый участок фронта.
Наш комиссар от имени курсантов заверил, что школа удержит фронт или погибнет, но не отступит. Глядя на спокойные лица курсантов, можно было подумать, что они относятся к этим речам как к какой-то формальности. Однако то, как они дрались в течение следующей недели, показало, как серьезно они все это воспринимали. Многие из тех, кто спокойно выслушал это напутствие, из боя не вернулись.
Наша школа прибыла в назначенный район на рассвете и заняла плацдарм на Днепре на окраине Речицы. Последовавший затем бой был самым тяжелым из тех, в которых мне довелось участвовать. Мы пошли в штыковую и перебили снайперов, укрывавшихся за живой изгородью и наносивших нам ощутимые потери.
Один из старых офицеров, Казимир Томашевский, по национальности поляк, с револьвером в руке с невероятным хладнокровием повел нас в атаку, он первым перемахнул через изгородь. Это был немногословный командир. В отличие от некоторых других царских офицеров он не старался завоевать наше расположение употреблением большевистской фразеологии, и мы относились к нему с некоторым подозрением. Несколько неожиданно и без лишних слов он во время массовой кампании вступил в партию. Но он оставался таким же строгим и замкнутым офицером. Через несколько месяцев он покинул школу и отправился на фронт, где погиб под Варшавой.
В этом бою мы последовали за Томашевским через изгородь, и началась рукопашная схватка. Эта самая примитивная форма ведения войны. В каждый штыковой выпад мы вкладывали все, чему научились за несколько месяцев. Мы дрались отчаянно, но более выгодная позиция и превосходящие силы давали преимущество противнику. Наш левый фланг увяз в болоте, и под огнем мы вынуждены были отступить.
На этот раз мы сражались с ветеранами мировой войны, которые получили боевой опыт на полях Франции и Германии. Это был наш самый тяжелый бой. Из двухсот сорока курсантов полегло более сотни. И хотя наша атака захлебнулась, войска генерала Халлера не прошли. Нам говорили, что он поклялся войти в Москву, но те из нас, кто остался в живых после первого боя, говорили, что им не видать даже Гомеля. И они его не увидели.
В этом бою был убит брат комиссара Блухова. Он тоже был нашим курсантом. Я принес эту печальную весть Михаилу Ивановичу. Его серое лицо стало еще суровее.
– Прощай, братик. Ты отдал жизнь за революцию, – все, что он мог сказать. Помолчав с минуту, он продолжал обсуждать операцию.
На фронт приехал Троцкий и произнес перед нами речь. Он заражал всех своей энергией, которая особенно проявлялась у него в критических ситуациях. Положение, которое еще сутки назад было катастрофическим, с его появлением изменилось в лучшую сторону как по волшебству. На самом деле все это волшебство было естественным результатом хорошей организации, мужества и стойкости бойцов и командиров.
Долгое время я хранил среди своих бумаг копию выступления Троцкого, посвященного нашей школе и героической битве за Гомель, отпечатанного в его поезде. Эти несколько листков серой бумаги были для меня драгоценным напоминанием о моей боевой юности и школе, которая выковала из меня настоящего солдата. Интересно, нашло ли эти листки ОГПУ спустя двадцать лет среди моих вещей в Москве, и если да, то использовало ли их в качестве подтверждения моей причастности к измене Троцкого. Почему бы нет? Сейчас всякий здравый смысл выброшен за борт, вместе с исторической правдой…
Среди тех, кто, одетый в черные кожаные куртки, сопровождал Троцкого в его поездке на передовую, был молодой парнишка, на которого я тогда не обратил особого внимания. Это был сын Троцкого, впоследствии приобретший известность как Лев Седов. Тогда ему было пятнадцать лет. Я уже упоминал о нашей встрече в Париже, когда он, как и я, для Москвы был вне закона. Незадолго до его смерти мы вновь пережили с ним эти воспоминания о битве за Гомель.
Наш шестимесячный курс, который из-за участия в боях растянулся на восемь месяцев, наконец подошел к концу. За этот период неотесанные крестьянские парни, которые до этого не держали оружия в руках, стали неплохими солдатами и овладели основами тактики. Мальчишки, которые в начале обучения едва могли держать в руках карандаш, познали тайны компаса и геометрии.
Они могли разобрать, собрать и применять пулемет, разбирались в элементарной артиллерии и фортификации. Они также научились кое-чему в области организации и командования людьми.
Несмотря на необычные условия нашего обучения, а может быть как раз благодаря им, они стали хорошими командирами. Это беспрецедентное начинание Троцкого увенчалось успехом. Наш класс сдал выпускные экзамены, и мы получили назначения на фронт. Когда я уезжал из школы в новой военной форме, на груди у меня были красные нашивки, а на боку короткая офицерская сабля – символ военной власти.
С небольшим чемоданчиком я сел в вагон, забронированный для военнослужащих, – один из тех вагонов «с удобствами», где пассажиры спали на соломе вокруг буржуйки. Мой путь лежал в Могилев, где я должен был поступить в распоряжение 6-й армии, которой командовал Август Иванович Корк[16].
Случилось так, что наш поезд остановился на маленькой станции. Было солнечное майское утро. Я вышел из вагона, чтобы купить себе кое-что из продуктов у крестьянки, которая бегала вдоль поезда, предлагая по неимоверно высокой цене молоко, картофельные оладьи на подсолнечном масле, даже маленькие булочки с поджаренной корочкой, выпеченные в деревне, чудом избежавшей ужасов Гражданской войны и голода. И тут я столкнулся с какой-то медсестрой в накрахмаленном чепце. Оба мы замерли на месте. Это была моя мать. Чувства переполняли нас. Она торопилась к своему эшелону, который вот-вот должен был отправиться в противоположном направлении. У нас было время только сказать друг другу несколько слов и обняться. Наша встреча была столь же счастливой, сколь и неожиданной, но она все же состоялась.
В штабе армии меня встретили с некоторым подозрением. Какую пользу мог принести командир с шестимесячной подготовкой, полученной от политкомиссаров? Такой вопрос задавали себе здесь старые офицеры, привлеченные Троцким в качестве спецов. Мне устроили экзамен, который я успешно выдержал. Еще один экзамен устроил мне комиссар. Он был более трудным, но комиссар признал, что, хотя мои познания марксизма были далеки от совершенства, не было никаких сомнений в правильности моих намерений.
Я был назначен в резервный пехотный полк под командованием бывшего унтер-офицера Ильюшенко. Ему пришлось взять двух выпускников нашей школы. Он был крупный, краснолицый человек, преисполненный чувства собственной важности. Чтобы подчеркнуть свою важность, он всегда ездил из своей квартиры в полковой и армейский штабы только на тачанке, хотя расстояние между ними не превышало нескольких сотен метров. Он с каким-то злорадным удовлетворением назначил меня последним командиром взвода последней роты, что в данном случае означало девятую роту третьего батальона. Поскольку наш полк был сформирован «по ранжиру», я обнаружил, что командую самыми низкорослыми солдатами в полку, хотя сам я был одним из самых рослых офицеров. Но если бы у меня были проблемы только с этими чисто внешними аспектами военной службы, я должен был бы считать себя вполне счастливым человеком.
Весной 1920 года Советская Россия предложила Польше мир, но Пилсудский стремился к завоеваниям «от моря до моря», то есть всех земель, которые принадлежали Польше до раздела 1772 года: Восточной Пруссии, Литвы, Белоруссии, части Украины и Латвии. В апреле он подписал соглашение с Петлюрой, которое делало последнего марионеткой в руках Польши; в течение двух недель Пилсудский разгромил две советские армейские группировки и захватил Киев.
И вот теперь командующий Западным фронтом Тухачевский планировал широкомасштабное наступление на Варшаву. Ленин рассматривал эту кампанию как начало похода Красной Армии в Европу. Троцкий, с другой стороны, возражал против выхода советских войск за национальные границы России и разгрома Польши.
Мы, разумеется, не знали о том, что происходило наверху, но чувствовали приближение каких-то событий. Каждый день к нам поступало пополнение призывников, то есть толпа людей, из которых в срочном порядке надо было сделать солдат, достойных могучей армии. Этой армии и предстояло освободить Польшу от оков капитализма, а Германию от пут Версальского договора. Среди призывников было много дезертиров, которые месяцами и даже годами скрывались в лесах и деревнях. В связи с этим было создано несколько Чрезвычайных комиссий. Они систематически отлавливали этих дезертиров; там, где считалось необходимым, приговаривали некоторых «условно к смертной казни»[17], а там, где было возможно, применяли амнистию. Некоторые из этих дезертиров были в бегах еще со времен мировой войны и никогда в Красной Армии не служили. В наш полк прибыло несколько сотен таких дезертиров, и это послужило поводом для моего повышения по службе. Меня назначили командиром роты, которая привела бы в восторг любого театрального режиссера, если бы он захотел внести в трагедию элемент комизма.
Пополнение представляло собой невероятное сборище оборванцев всех возрастов, одетых в самую различную крестьянскую одежду, похожую одна на другую только своей изношенностью. Они прибыли обвешанные мешками, настороженно озирались по сторонам, почесывались и, судя по всему, не горели желанием отличиться на солдатском поприще.
Я подошел к ним в своей новой форме, с саблей на боку. В первый момент я с отчаянием подумал, что у меня из них никогда и ничего не получится. Однако я приказал им построиться, и они сразу же перестали быть толпой. Эта маленькая дисциплинарная мера сразу дает ощущение контроля над людьми, придает уверенности командиру. Затем я произнес краткую речь:
– Товарищи, с этого момента вы солдаты Красной Армии. Вы должны проявлять старание и соблюдать дисциплину. Я ваш командир, и мне нужны сержанты. Кто из вас имел нашивки в старой армии?
Ответом было недоверчивое молчание.
– Бывшие унтер-офицеры, два шага вперед, марш! – скомандовал тогда я.
Никто снова не шелохнулся, и я почувствовал, что мой авторитет тает на глазах. Я пошел вдоль строя, внимательно вглядываясь в лица и задавая вопросы тем, кто выглядел более «военным», чем остальные.
– Вот вы! Вы были сержантом, я вижу. Шаг вперед!
Человек вышел из строя. Я отдал ему несколько строевых команд, следя за его реакцией. Он попытался сделать вид, что не понимает, и двигался с нарочитой неуклюжестью. Я приказал ему встать в строй и попробовал еще несколько человек. Двести пар глаз внимательно наблюдали за происходящим, не упуская ничего. Наконец я обратился к низкорослому рекруту в жалких лохмотьях. И он спас положение, признавшись, что был сержантом.
– Назначаю вас сержантом. Действуйте!
Он помог мне найти других бывших унтер-офицеров. Вскоре этот энергичный и сообразительный человек стал одним из самых ценных моих помощников.
Следующий шаг, который мне предстояло сделать, был намного труднее. Мне предстояло помыть и обмундировать моих подчиненных. На следующую среду я заказал для них городскую баню, достал нижнее белье, мыло, дезинфицирующие средства и даже новые ботинки с обмотками. Но новые гимнастерки и брюки должны были подвезти только в четверг. Не мог же я позволить им после бани снова напялить на себя завшивленные лохмотья. На войне как на войне! Когда они вышли после бани, все их лохмотья уже исчезли и им пришлось пока довольствоваться одним нижним бельем.
Одетые таким образом, они построились в колонну по четыре и с песней промаршировали по городу, стараясь быть похожими на солдат. Двести бедолаг в нижних рубахах и кальсонах во главе с офицером Красной Армии – это был для Могилева незабываемый марш. Город, где раньше находилась ставка императорской армии, отличавшийся некоторой элегантностью и в те дни, делал все возможное, чтобы сохранить прежний свой облик, но наше демонстративное шествие на виду горожан просто ошеломило всех. Самое же прескверное для меня, красного командира, было в том, что, как это бывает в подобных случаях, мои солдаты могли петь вместе только одну песню, причем не самую целомудренную. Однако поскольку эта песня воскрешала боевой дух дореволюционного периода, было бы глупо запрещать ее. И вот две сотни моих бесштанных воинов орали во весь голос слова песни, которые заставили бы покраснеть даже негра. За нами бежала толпа восхищенных беспризорников, которые старались нам подпевать, что еще больше усугубляло ситуацию.
Помимо военной подготовки я должен был дать этим экс-дезертирам элементарные политические знания и все то, что полагалось знать каждому гражданину. Свои аргументы я черпал из «Политического наставления» Крыленко [В конце первой мировой войны большевик, младший лейтенант Крыленко, был назначен Лениным и Троцким на пост верховного главнокомандующего вооруженными силами республики, поставив перед ним задачу сломить сопротивление старого Генерального штаба. Позже он стал Генеральным прокурором республики и, наконец, занял пост министра юстиции, на котором находился до 1937 года. Каждое лето Крыленко занимался альпинизмом, и во время одного из восхождений он поднял бюст Сталина на самую высокую гору Памира. Но это не спасло его. Удостоенный многих правительственных наград за успешное проведение громких политических процессов, в 1937 году он исчез. Его преемник писал о нем в «Правде» как о презренном предателе.
Положение для него сильно осложнилось с приездом его жены. Как член партии она была командирована куда-то на Дальний Восток. И вот теперь она возвратилась. Любил ли он ее, сказать было трудно, но уважал, это точно. Ее твердый характер, целеустремленность, говорил он мне почти искренне, сделали из меня человека, сумевшего понять подлинный смысл революции. Она была невысокого роста, с короткой стрижкой, ходила в мужской кепке, гимнастерке и с портфелем под мышкой – типичный облик женщины-активистки того времени.], которое выдавалось каждому командиру. Написанное страстно, с большим подъемом, оно являлось своего рода энциклопедией большевизма.
Я подготовил несколько лекций для своих бойцов. Однажды во время такой лекции ко мне зашел коллега, пожилой капитан, который в свободное от строевой подготовки время обычно бывал пьян.
– Кажется, очень занят? – довольно бестактно заметил он с кривой ухмылкой.
– Нет, – ответил я. – Просто вы зашли в неудачный момент.
Неудачных моментов, кстати, было у меня предостаточно. Бойцы обычно слушали меня молча, и на лицах у них была написана смертельная скука; к моему красноречию они относились так, как относятся к затяжному моросящему дождю. Приход коллеги был, честно говоря, не очень-то для меня и приятен, но я ему обрадовался. Это был прекрасный случай побыстрее завершить нудную лекцию.
В полку я близко сошелся с одним офицером, бывшим моряком, который состоял членом партии с 1918 года. По национальности он был татарин, но это не мешало нам общаться. Он был нетороплив, рассудителен, добродушен и производил впечатление человека, которому можно довериться. Последнее обстоятельство мне очень импонировало, мы даже договорились с ним найти на двоих подходящее жилье. Поселившись вместе с ним, я обнаружил, что он живет с двумя молодыми девушками, почти девочками, и все трое спят в одной постели. Доносившийся по ночам смех свидетельствовал о том, что все они прекрасно между собой ладят.
– Я подобрал их во время отступления, – сказал мне моряк, как будто такое объяснение было вполне достаточным. – Они потеряли все. Я накормил их, и они как-то привязались ко мне. Что мне было делать? Не выгонять же их на улицу.
Ничего драматического в нашем доме не произошло. Сложнейшая для него проблема «четырехугольника» была разрешена мирными средствами. Две беспризорницы стали спать вместе на полу в уголке одной из комнат, отказавшись от всяких поползновений на брачное ложе в пользу официальной жены.
Прошло уже много лет, но я до сих пор ясно вижу этот маленький «коллектив», слышу, как шушукаются две девочки, одна стройненькая, с тонкими чертами лица, а другая пухленькая, с румянцем на щеках. В то время я относился к этой ситуации со смешанным чувством. Воспитанный скорее на Диккенсе, чем на Мопассане, я относился к любви как к чему-то тайному и сокровенному. Тогда я не мог себе представить, что делает с этим Гражданская война, которая страшно упрощает все человеческие потребности.
Моим ординарцем в то время был молодой семнадцатилетний солдат по фамилии Прозоровский. Это был умный парнишка с наклонностями к искусству. Сейчас я уже не помню, почему он ушел от меня, но спустя несколько лет я встретился с ним в Москве на улице. Передо мной был элегантно одетый интересный молодой человек. Он учился в институте кинематографии и уже успел сделать себе имя, снявшись в двух фильмах: «Бэла» и «Княжна Мери». Ему хорошо удалось передать байроновский стиль героев Лермонтова. Через некоторое время я снова встретился с ним на Кавказе, где он отдыхал с женой в одном из санаториев ОГПУ. Похоже, что он делал двойную карьеру: как артист и как агент органов безопасности. Последний раз мы виделись с ним в 1935 году опять на Кавказе, в одном из курортных городов. Он был снова в компании сотрудников ОГПУ. Несколько месяцев спустя я узнал, что он покончил жизнь самоубийством. Шпиономания в стране уже набирала обороты, и ему с польской фамилией было нетрудно попасть под подозрение. Я не исключаю, что ему могли дать револьвер с одним патроном и сказать что-нибудь вроде этого:
– Сделай это сам, всем будет проще, и твои родственники не пострадают.
Жизнь в полку шла своим чередом, без особых новостей. И вот я вдруг узнаю, что к нам прибыл для прохождения дальнейшей службы мой старый знакомый, бывший павловец, комиссар Блухов. Как-то у меня с ним произошел один разговор, который определил все мое будущее, хотя тогда я об этом, разумеется, не догадывался. Мы прочли в газетах, что командующий Красным Флотом Раскольников появился у небольшого персидского порта Энзели. Он предъявил персидским властям ультиматум по поводу захвата ими двух застрявших в Персии российских канонерок и высадил небольшой морской десант, который, судя по статьям в газете «Правда», с энтузиазмом был встречен местным населением. Мы с комиссаром Блуховым взглянули друг на друга, и нам одновременно пришла в голову замечательная идея: Красная Армия должна освободить Персию! Начать социалистическую революцию в Азии! При нашем появлении все угнетенные народы Востока поднимутся!
Может быть, мне не удастся передать читателю всю наивность нашего оптимизма, но я могу довольно точно описать ход наших рассуждений. Как, спрашивали мы себя, надо бороться с империалистическими державами? Как можно поднять народы Востока? И отвечали себе: надо изучить восточные языки и в обличье купцов проникнуть в сердце Афганистана, в Индию и там готовить национальную революцию. Подобная идея, пришедшая в голову молодому офицеру во время войны, могла показаться пустой фантазией, но так случилось, что она засела у меня довольно прочно и, как увидит читатель, направила мою жизнь в новое русло.
Настал день, когда офицеры зачитали перед строем приказы командующего Западным фронтом Тухачевского и командующего 6-й армией Корка. Приказ Тухачевского заканчивался боевым кличем: «Вперед, на Вильно, Минск и Варшаву!» Корк добавил к этому: «За освобождение рабочих и крестьян Польши! 6-я армия, вперед!» Приказы были также подписаны комиссарами Уншлихтом и Смилгой[18].
В битве за Варшаву нашими войсками командовали блестящие командиры, смелые и творческие, имевшие на своем счету не одну крупную победу. Главнокомандующий Тухачевский до революции служил в императорской гвардии. Перейдя на сторону революции, он исключительно быстро продвигался в Красной Армии, оказывал помощь Троцкому в ее создании и укреплении. В своих мемуарах Троцкий писал, что этот молодой стратег «проявил исключительный талант». Маршал Пилсудский, противник Тухачевского в этой кампании, писал:
«Его великолепные качества лидера навсегда оставят его в истории как генерала с очень смелыми идеями и способностью реализовать их на практике».
Пилсудскому в его кампании помогал генерал Вейган, начальник французской военной миссии в Польше. Для поляков это было большой удачей, поскольку лучшего советника трудно было представить. Вейган сыграл очень важную роль в успехе Пилсудского. Намереваясь разгромить конницу Буденного, Пилсудский направил значительную часть своей армии на юг. Он рассчитывал быстро разгромить Буденного и перебросить свои войска к Варшаве до того, как Тухачевский начнет свое наступление. Однако 4 июля наши войска на Западном фронте пришли в движение. Польские части не выдержали натиска превосходящих сил, и Красная Армия заняла Вильно, Минск и Оссовец. Мы продвигались так быстро, что наши тылы отставали иногда на 100—120 километров. Первоначальное наступление имело такой успех, что в ряде случаев резервы начинали двигаться вперед, не дожидаясь приказа, что само по себе, конечно, было серьезным нарушением дисциплины, которое создавало путаницу.
Противник избегал соприкосновения. Население оккупированных нами территорий было настроено враждебно. Доставать продовольствие становилось все труднее. Начались перебои с подвозом снарядов. Поезда стояли в Вильно, а наши армии были растянуты вдоль дорог, ведущих к Варшаве. Возникала реальная опасность нарушения наших коммуникаций. Тем временем под Варшавой концентрировалась французская артиллерия.
Тухачевский предложил Москве приостановить наступление на рубеже Брест-Литовска для того, чтобы перегруппировать войска, подтянуть отставшие резервы и тылы. Это было очень умное предложение, но Ленин был готов рискнуть. Он надеялся, что падение Варшавы позволит сломить польское сопротивление и откроет Красной Армии путь в Европу, навстречу назревавшей в Германии революции. И в самом деле, Варшава, казалось, уже была в наших руках, мы были от нее на расстоянии 20 километров. В своих мемуарах Пилсудский писал:
«Безостановочное движение огромной армии создавало ощущение надвигающейся на нас огромной грозовой тучи, которую ничто не могло остановить».
И в этот момент Вейган нанес удар по нашим растянутым коммуникациям на левом фланге в направлении Бреста. Тухачевский рассчитывал, что Буденный, комиссаром у которого был Сталин, сможет прикрыть его оголенный фланг. Если бы это было сделано, то исход битвы за Варшаву мог быть иным. Но вместо того чтобы прийти на помощь Тухачевскому, Буденный продолжал двигаться на запад в направлении Львова. Это развязало Пилсудскому и Вейгану руки, и они смогли перейти в контрнаступление.
Почему кавалерия Буденного не пришла на помощь Тухачевскому? Ответ на этот вопрос проясняет многое. Сталин и Ворошилов были комиссарами в армии Буденного, когда он получил приказ верховного главнокомандующего Тухачевского двинуться на север в направлении Люблина. Но Сталин не собирался подчиняться этому приказу. Он считал, что самостоятельное наступление его армии и взятие Львова укрепит его престиж.
Психологически Сталина можно было понять. Его затмевали более способные и яркие личности, и ему хотелось как-то отличиться. Ему уже давно не нравилось, что в военных вопросах ему отводилась второстепенная роль. Он не мог смириться с тем, что ему приходилось подчиняться Троцкому или новичкам в партии вроде Тухачевского. Поэтому он хотел одержать свою маленькую победу отдельно от главных сил армии. Результатом явились два поражения и проигранная война.
Поляки атаковали наш левый фланг 16 августа. Наши войска не были готовы оказать сопротивление. Даже после того, как стратегический замысел поляков стал всем ясен, Сталин приказал Буденному продолжать попытки взять Львов. Таким образом, пока армия Буденного бесполезно топталась на юге, поляки вышли к Брест-Литовску и Белостоку. В это же время поляки при поддержке французской артиллерии начали наступление на еще одном участке фронта.
Таким образом, Пилсудский крушил наш фронт сразу на двух направлениях. Концентрация французской артиллерии в районе Варшавы была сравнима по масштабам с тем, что имело место на главных направлениях во время мировой войны. Мы несли тысячные потери. У стен Варшавы наше наступление было остановлено, и Тухачевский отдал приказ об отступлении. Мы отступали тем же путем, каким пришли, в постоянном страхе, что наши коммуникации будут перерезаны.
Что можно сказать об этом отступлении? Я видел эту кампанию во многом, как солдат Стендаль видел битву при Ватерлоо, сначала как форсированный марш к Варшаве, а затем от нее. Отступление было хаотическим. Боевые части, штабы, госпитали, тылы – все перемешалось. Ставшая бесполезной артиллерия только загромождала дороги. Временами отступление превращалось в бегство. Мы шли, не зная своего места назначения, теряли направление – особенно с наступлением темноты – шли через леса и болота голодные и истощенные. Со всех сторон отдавались взаимоисключающие приказы. Насколько я помню, половину пути я был в полусне от изнеможения. Иногда на опушке леса, при свете факелов мы обнаруживали кучу автомашин и повозок, которые сбились с пути. Местность была пустынной и безжизненной.
В Бобруйске, где находился штаб так и не созданной польской красной армии, я познакомился с двумя молодыми польскими офицерами. Следующей зимой я снова встретился с ними, но уже в военной академии, где все мы учились. Один из них, Логановский, впоследствии перешел на дипломатическую службу и был секретарем советского посольства в Варшаве. Там он руководил тайной деятельностью нашей разведки и отделением Коминтерна. Впоследствии он перебазировался в Вену, где я встречал его в 1924 году. Умный и одаренный, с сильным характером, он знал самые сокровенные тайны, связанные с деятельностью органов за границей. Некоторое время он работал в центральном аппарате ОГПУ, а затем стал помощником народного комиссара внешней торговли Розенгольца. Он был арестован на следующий день после расстрела Тухачевского. Некоторые идиоты или мелкие политические мошенники клятвенно утверждали, что в течение двадцати лет он был польским шпионом. И это говорили о человеке, который многие годы водил за нос польскую полицию. Впоследствии Логановский был расстрелян в подвалах своего родного ведомства. Таков был его бесславный конец.
Во время варшавского похода я познакомился с комиссаром нашей дивизии Радиным. Он был известен своим хладнокровием в моменты опасности. В 1936 году я встретил его имя в списке «врагов народа» вместе с Зиновьевым.
Наша армия в результате польской кампании потеряла почти все территории, отвоеванные у Польши. Сталин, несомненно, получил удовлетворение от того поражения, которое потерпели его старые соперники Троцкий и Тухачевский. В последовавшей же партийной дискуссии вина за поражение была все-таки возложена на Сталина, и тот уже никогда не мог простить этого Троцкому и Тухачевскому. Семена чистки, которую Сталин провел в Красной Армии в 1937 году, были посеяны между ним и нашими лучшими военачальниками как раз в этих ранних конфликтах. Сталин знал, что, пока они живы, он не сможет вытравить из истории свою собственную неблаговидную роль в войне с Польшей.
Двенадцатого октября 1920 года Советская Россия и Польша заключили перемирие, а 18 марта 1921 года был подписан мирный договор. Война на западе окончилась.
По заключении мирного перемирия с Польшей военный совет 6-й армии направил меня на учебу в Москву в Академию Генерального штаба. Теперь уже вместо маленькой лейтенантской шпалы, которую я носил в начале армейской службы, у меня на рукаве было четыре золотых кубика командира полка.
Осенью 1920 года Москва выглядела так, как будто она потеряла половину своего населения. Город был пуст, беден и уныл. На улицах редко можно было увидеть автомашину. В городе оставалось лишь несколько извозчиков, которые ухитрялись как-то зарабатывать себе на жизнь; их дрожки тащили исхудавшие костлявые лошади, с животами, раздувшимися от голода. В то время как жизнь на фронтах была очень напряженной, здесь она шла вяло, словно в полусне. И только Ленин в Кремле – этот мозг революции – работал безостановочно, с хладнокровием и мужеством, которое иногда отражало фанатическую страсть, а иногда отчаяние.
Красная площадь была пустынна и плохо замощена. Из-за Кремлевской стены виднелись купола церквей, многие из которых впоследствии были разрушены. Вход в Кремль был через Иверские ворота, которых уже нет, как нет и стоявшей рядом небольшой часовни с чудотворной иконой Девы Марии.
Но настоящий центр Москвы в то время был на Сухаревском рынке, что нам, коммунистам, было совершенно непонятно. Он всегда был заполнен народом, хотя торговля там была запрещена. Везде ходили люди в серых шинелях. Площадь была заполнена женщинами; крестьянки с мешками обменивали продукты на то, что им могли предложить городские жители. Часто предметами такого обмена были семейные реликвии, оставшиеся от прошлой жизни. Курс обмена был таким, каким он бывает в стране, находящейся на грани голода Тот, кто мог предложить на блюдечке два кусочка сахару, мог считать себя просто счастливым. Должен сказать, что меня больше волновали именно эти жалкие крохи, чем продававшиеся за бесценок коралловые ожерелья или переплетенные в кожу многотомные романы писательницы Вербицкой, которые заставляли плакать не одно поколение молодых женщин.
Окружной комендант выдал мне карточку, которая позволяла поселиться в военной гостинице, расположенной на бульварном кольце около Никитских ворот. Эта небольшая площадь, на которой сегодня стоит грубый памятник Тимирязеву, в то время была довольно живописна. В центре площади возвышалась груда камней от зданий, разрушенных артиллерийским огнем во время Октябрьского восстания. Большой дом, стоявший на бульваре, сгорел, и от него остался один скелет. На фасадах некоторых домов еще виднелись следы уличных боев.
Гостиница имела два этажа и никогда не считалась первоклассной, но для меня главное было иметь крышу над головой и стол, за которым я мог готовиться к вступительным экзаменам. Моя комната больше подходила для мимолетных свиданий, чем для военной учебы. Тем не менее я с жаром принялся за учебу. В государственных магазинах я не смог найти нужных учебников, и мне пришлось заниматься геометрией, алгеброй и историей по размноженным на ротаторе лекциям. Но я был рад и этому.
Комендант, надо сказать, снабдил меня как духовной, так и телесной пищей. Физическая часть была в виде черного хлеба, которого, правда, было вдоволь. Мои продуктовые карточки обеспечивали меня жидким супом и мясной тушенкой примерно на одну пятую от того, что требовалось моему организму. Духовная пища была в виде билетов в театр.
В соседней комнате поселился мой давний товарищ, еще со школьных дней в Гомеле, и он предложил познакомить меня с городом. Это было странное создание. Я помнил его рыжеволосым, веснушчатым и косоглазым, слегка прихрамывающим и всегда занятым какими-то мелкими сделками, всегда меняющим одно на другое. Теперь же, когда я встретил его в столице революции, это был довольно модный человек, всегда во фраке, накрахмаленной сорочке и тщательно отутюженных брюках. В этом наряде он резко контрастировал на улицах со всей остальной массой. Он семенил по улице с тросточкой среди людей, одетых в военные сапоги и кожаные куртки, с револьверами на поясе, среди женщин, которые тянули за собой маленькие санки с продуктами. Он не замечая, проходил мимо стаи собак, которая грызла замерзшие внутренности павшей от голода лошади.
Его звали Шура Ришевич, и он был секретарем какой-то комиссии по искусству. Думаю, что он по-прежнему занимался спекуляцией, но уже в более крупном масштабе, соответствовавшем его новому положению. Поскольку деньги практически обесценились, артисты получали за свои выступления натурой в виде муки, сахара, картошки или масла, и Шура как раз занимался распределением всего этого добра. За это он сам получал для себя некие комиссионные и был неплохо устроен. У него был запас сахарина, и он угощал меня сладким «чаем» (крутым кипятком, заваренным сушеной морковью), что по тем временам было немалой роскошью.
С окончанием польской кампании для военных людей мало что изменилось. Одни наши дивизии возвращались из Польши, другие – преследовали Врангеля и добивали атаманов на Украине. В Кремле Ленин отчаянно пытался избежать надвигающегося голода. Троцкий в своем бронепоезде метался с одного фронта на другой. Каждую ночь ЧК расстреливала очередную партию контрреволюционеров, а также тех несчастных и невинных людей, которые попадались под горячую руку. Но в театрах по-прежнему шли «Корневильские колокола» и «Гейша». В этих музыкальных спектаклях элегантные морские офицеры, в форме и сверкающих фуражках, не известных ни на одном флоте мира, выделывали пируэты и посещали чайные домики гейш. Те, встречая офицеров, низко кланялись им, прикрываясь веерами, и пели при этом совершенно идиотские куплеты, которые не имели ничего общего с реальной жизнью. В нетопленном театральном зале пар, выходивший изо рта артиста, нелепо контрастировал с декорациями в виде цветущих вишен в теплой Японии. Но публику это не беспокоило, ни солдат, еще не остывших от вчерашних боев и готовых через несколько часов опять отправиться на фронт, ни их девушек. Сперва я аплодировал вместе о всеми очаровательным гейшам и уже не думал ни о трупах лошадей на дорогах, по которым мы отступали из Польши, ни о санитарных машинах, застрявших в болотах. Но через некоторое время эти шоу стали меня раздражать.
Между тем приближались экзамены, и мне приходилось засиживаться над книгами до поздней ночи. Академия Генерального штаба была расположена на Воздвиженке в доме, где раньше был Охотничий клуб. По сторонам огромной центральной лестницы стояли два медвежьих чучела с подносами для визитных карточек. Стены были украшены оленьими рогами и другими охотничьими трофеями. Именно в этой экзотической обстановке нас встретил начальник академии, пожилой генерал Андрей Евгеньевич Снесарев, в прошлом исследователь Центральной Азии. Встретил он нас с безукоризненной вежливостью и, как мне показалось, с большим любопытством.
В академии не было ни одного преподавателя, отличившегося во время революции. Весь штат состоял из бывших генералов императорской армии, знаменитых, награжденных, нередко известных за пределами своего профессионального круга. В их числе были братья Новицкие, автор нескольких крупных работ по стратегии Незнамов, бывший министр Временного правительства Верховский, ветеран русско-японской войны Мартынов, создатель фортификационных сооружений Порт-Артура Величко, известный как «злой гений Куропаткина», видный специалист по тактике кавалерии Гатовский, блестящий теоретик и историк военного искусства Свечин.
В водовороте чрезвычайных и иногда непостижимых событий эти люди воспринимали свою судьбу со стойкостью профессиональных солдат. Они были готовы работать на любое правительство, которое могло возродить разрушенную Россию. Многие из них не верили в способность Советов достичь этой цели, но они откликнулись на призыв Ленина и Троцкого создать новую армию и готовы были отдать этому все свои силы. Они очень много сделали для создания Генерального штаба Красной Армии и подготовки старшего командного состава. В этом надо отдать им должное.
Слушатели академии были явным контрастом преподавателям. Все они прошли Гражданскую войну, на своем опыте знали, что такое кровь и смерть, многие из них отличились как способные тактики и стратеги, хотя не имели ни малейшего представления о теоретической стороне военного дела. Некоторые были почти неграмотны, но это не опровергало того факта, что как командиры-кавалеристы они творили чудеса, наносили поражения умудренным знаниями и опытом генералам, разбиравшимся в военных теориях Клаузевица и Наполеона не хуже преподавателей академии.
Что касается слушателей, они были не совсем обычными учениками. Все они были готовы по первому сигналу прямо со школьной скамьи отправиться на фронт, защищать республику на поле боя. У профессоров тоже случались перерывы в занятиях, когда их раза два-три за год арестовывала ЧК как заложников или как подозреваемых. Каждый раз, когда внутреннее положение республики ухудшалось, они оказывались за решеткой. Подобные перипетии их уже не удивляли. Рассказывали, что почти все они имели наготове собранные саквояжи.
Жизнь в академии была очень примитивной. Мы были лишены какого-либо комфорта, к которому привыкли в Оксфорде или Сорбонне. Конечно, республика заботилась о нас, но то, что она нам давала, было одновременно и мало и много: питание, жилье и форму. Последняя, отличалась известным шиком. Многие из нас носили темно-красные кавалерийские галифе с желтыми лампасами. Рослые, загорелые парни ходили из класса в класс во всем этом великолепии с орденами на защитных или голубых гимнастерках, в сапогах, со стопками книг и буханками хлеба под мышкой. Вместе со своими учителями, бывшими генералами императорской армии, они терпеливо стояли в очереди за талонами на питание. К двум часам дня мы, как правило, уже съедали свою дневную норму хлеба, получали жидкий суп, и, чтобы заглушить чувство голода, нам оставалось только пить несладкий чай.
Гостиница «Левада», в которой мы жили, не отапливалась. В своих комнатах, где бесполезные радиаторы будили воспоминания о цивилизованной жизни, мы сооружали из кирпичей печи, выводя дымовую трубу через окно. Кирпичи собирали на улице у разрушенных домов, которых в Москве было великое множество. Каждый строил печь по своему вкусу. Но постройка печи сама по себе еще не решала вопроса, нужно было думать о топливе. В сильные морозы мы использовали все, что могло гореть, даже дорогую мебель. Мой друг Померанцев придумал способ добывания топлива, о котором стоит рассказать.
Комендант гостиницы старался поддерживать в гостинице порядок. Однажды, заглянув в комнату Померанцева, он остолбенел от удивления. Он увидел, что мебель, пол и в некоторых местах даже стены потеряли объем и превратились в двухмерные плоскости, как декорации в киностудии. От секретера сохранилась только передняя стенка, из гардероба исчезли полки и задняя стенка, там, где стояла мебель, исчезли куски паркета, из-под картин тоже исчезли куски деревянной обшивки. И такие вещи происходили не только в этой комнате.
Академия была поделена на три курса – младший, средний и старший. Всех слушателей было около шестисот человек. Мы занимались в группах по пять человек, каждая под руководством офицера бывшего царского Генерального штаба.
Однажды я был приятно удивлен, прочитав объявление о создании специального факультета восточных языков, который создавался академией вместе с Наркоматом иностранных дел и должен был обучать слушателей из обеих организаций. Оказалось, что моя давняя мечта – служить революции на Востоке – жива, хотя я уже не надеялся на ее воплощение. Я подал заявление на восточный факультет и в дополнение к освоению моей военной специальности стал одновременно изучать три иностранных языка: персидский, хинди и арабский.
Начальником восточного факультета был бывший морской офицер из дворян, блестящий лингвист Доливо-Добровольский. Комиссаром факультета стал заведующий отделом НКИДа Владимир Цукерман. (Он был расстрелян 16 декабря 1937 года вместе с послом Караханом и секретарем ЦИКа Енукидзе.)
На открытие факультета мы собрались в большом зале академии – около семидесяти слушателей, половина военных и половина гражданских из НКИДа. К нам обратился начальник академии генерал Снесарев, который большую часть своей сорокалетней службы в армии провел на Востоке как офицер Генерального штаба. Этот ветеран с воодушевлением очертил нам задачи работы в приграничных странах Среднего Востока, где встречаются Российская и Британская империи.
«Я прочту вам, – сказал он, – курс военной географии Синьцзяна, Тибета, Памира, Северо-Западной Индии, Белуджистана, Афганистана и Персии, по чьим дорогам я не раз прошел пешком. Я жил в этих странах среди местных жителей и говорил на их родном языке. Я научу вас всему, что вы должны знать об этих странах как офицеры Генерального штаба и дипломаты.
Со времен Петра Великого Россия неуклонно продвигалась к теплым морям и Индийскому океану. И на пути у русских всегда стояли англичане. В 1716 году Петр Великий направил войска под командованием князя Черкасского в Бухару и Хиву, надеясь проложить путь в Индию, но эта попытка не увенчалась успехом. Император Павел I в январе 1801 года приказал атаману донских казаков Орлову пересечь границу и напасть на англичан. Больше месяца в суровую зиму двадцать пять тысяч казаков совершали марш вместе с артиллерией. Они пересекли Волгу и углубились в Туркестанские степи, когда Павел был убит в Санкт-Петербурге в результате заговора, одним из инициаторов которого бьи британский посол при императорском дворе. Новый император Александр немедленно отозвал экспедицию.
В XIX веке путь к Персидскому заливу и теплым морям, имеющий для нас большое значение, снова постоянно преграждали англичане. Чтобы открыть этот путь, мы вели несколько войн в Персии и Центральной Азии, но за нашими противниками всегда стояла Британская империя. Точно так же Британия старалась лишить нас плодов наших побед на Балканах.
Вы спросите меня, почему я говорю вам все это, когда советская революция отбросила идею империализма Это верно, что Советская Республика не имеет империалистических целей. Цель советской революции в мировом масштабе – освободить угнетенные народы от империалистической эксплуатации, и особенно принести свободу народам Востока. Но самым серьезным препятствием на этом пути остается британский империализм. Если мы хотим принести свободу народам Азии, мы должны подорвать власть британского империализма. Он по-прежнему остается смертельным врагом этих народов, так же как и нашим врагом. В этом заключается ваша задача, и вы должны учиться на нашем опыте, как ее решать.
Я лично рассмотрел результаты вступительных экзаменов каждого из вас, и я уверен, что мы отобрали лучших. С одной стороны, мы отобрали тех, кто сможет нести двойную нагрузку, совмещая учебу в военной академии с учебой на восточном факультете, с другой стороны, мы сделали такой же тщательный отбор в НКИДе. Отныне Генеральный штаб и Комиссариат иностранных дел будут внимательно следить за вашей учебой и решать, как вас лучше в дальнейшем использовать».
Пока Снесарев выступал, я рассматривал своих коллег-студентов. Большинство были молоды и уверены в своих силах. Предсказания генерала Снесарева новым слушателям в значительной мере сбылись. Учеба одновременно по двум программам некоторым оказалась не по силам, и они оставили факультет, чтобы успевать в академии, но каждый год новых слушателей набирали тем же порядком. Многие из этого первого набора достигли высокого положения как советские дипломаты или военачальники. Пять лет спустя, когда я завершал свою работу в Персии в качестве Генерального консула, более трех четвертей советского дипломатического корпуса в странах Ближнего и Среднего Востока, а также Китая и Японии составляли выпускники восточного факультета. И такое положение сохранялось еще много лет. Среди тех, кто присутствовал на открытии факультета, были будущие послы: Пастухов – в Персии и Славуцкий – в Японии; посланник в Саудовской Аравии Хаимов, Генеральные консулы Шарманов, Саркисбеков, Кассис, Батманов, Заславский, Мамаев, Мельзер, Левицкий и другие; а также немало молодых генералов, которые потом служили советниками у Чан Кайши и военными атташе в странах Азии. Большинство из них погибло в 30-х годах. О трагической гибели Кассиса и Блюмкина я уже писал.
Во время учебы в академии я познакомился с несколькими командующими Красной Армии. Среди них был Гай, бывший школьный учитель, талантливый кавалерийский генерал, соперник Буденного. Он только что вернулся из Германии, где был интернирован после отступления из Польши на немецкую территорию; бывший портной Щаденко, который потом стал начальником Политупра Красной Армии; бывшие рядовые казаки Зотов и Матузенко, помощники Буденного, чья храбрость была запечатлена в «Конармии» Бабеля и слава которых в то время затмевала славу комиссара Буденного, Ворошилова. Другим моим коллегой был Бубенец, выходец из бедной крестьянской семьи, бывший рядовым в царской армии, он изображен как помощник Чапаева в знаменитом романе Фурманова об этом командире. Чапаев сам проучился несколько месяцев в академии, но затем отправился на фронт вести героическую борьбу с белыми на Урале, где он и погиб. Там был бывший матрос Дыбенко, добродушный гигант, сыгравший, как лидер Балтийского флота, важную роль в революционных событиях 1917 года. Он только что женился на известной большевичке Александре Коллонтай, и это было предметом всеобщего обсуждения. (Дыбенко исчез в 1938 году.) Вместе с Дыбенко были его старые приятели Урицкий и Федько. В 1938 году Федько был назначен заместителем наркома обороны, после того как несколько его предшественников, занимавших этот рискованный пост, таинственно исчезли. До этого он вместе с Блюхером командовал Особой Дальневосточной армией. (Он тоже исчез.) Урицкий, брат убитого в 1918 году председателя Петроградской ЧК, стал начальником Разведуправления Красной Армии. (В 1937 году он исчез.) Другой наш слушатель, Стецкий, перешел на партийную работу, стал заведующим Отделом пропаганды и агитации ЦК и в 1935—1937 годах очень часто выступал по партийным вопросам. (Позже он был арестован.)
Еще один мой друг, Венцов, был военным атташе во Франции во время заключения франко-советского договора. (Позже он был отозван и исчез.) Другой – Алкснис – пришел в академию с должности комиссара дивизии и впоследствии сделал блестящую карьеру, став командующим советских ВВС. Он тоже исчез. Большинство слушателей Академии Генерального штаба со временем заняли высокие военные и советские посты, и многие из них погибли во время чисток.
Вместе со мной сдавали вступительные экзамены три замечательных человека: член Военного совета Украины Савицкий; герой кубанской кампании Ковтюх, так ярко изображенный в романе Серафимовича «Железный поток»; и пожалуй, самая яркая личность из этой тройки – Дмитрий Шмидт.
Впервые я встретился со Шмидтом на ступеньках академии в сентябре 1920 года. Его энергичное, тщательно выбритое лицо окаймляла аккуратная «флотская» бородка, такого типа, какую сейчас носит Радек. У него были тонкие губы и пронзительный взгляд. На голове его была папаха, лихо сдвинутая набекрень, как это принято у конников на юге. Голубую гимнастерку украшали два ордена Красного Знамени, по тем временам – очень редкое военное отличие – даже среди хорошо известных военачальников Красной Армии. Он был подпоясан кавказским ремешком, с которого свисали серебряные украшения. На поясе в ножнах висела большая инкрустированная кривая сабля. Он еще не вполне оправился от полученной раны и, прихрамывая, опирался на трость. Двигался медленно и чувствовал себя в Москве не совсем в своей тарелке. Это был типичный командир революционной эпохи, воплощение энергии, как туго натянутая тетива лука.
Как и многие, Шмидт был выдвинут революцией из деревенской безвестности в первые ряды революционной армии. Он был сыном бедного еврейского сапожника и, если бы не революция, вероятно, пошел бы по стопам отца, растрачивая всю свою огромную энергию на мелкие проказы и деревенские предприятия. Социальная буря раскрыла огромное число талантов, позволив тысячам людей проявить свои способности лидеров в национальном масштабе.
В начале революции Шмидт поступил на флот, но когда одна половина российского флота вмерзла в балтийский лед, а вторая была затоплена в Черном море, чтобы не попасть в руки немцев, матросы превратились в солдат. Шмидт стал командиром одного из ударных отрядов, который был грозой для белых. Обнаженные до пояса, опоясанные крест-накрест пулеметными лентами отважные красноармейцы шли во весь рост на врага под жестоким огнем, забрасывая его гранатами. Они наводили ужас на белых, которые прозвали их «красными дьяволами». В конце концов Шмидт решил превратить своих моряков в конников, и его отряд стал известен по всей Украине. Молодые крестьяне валили к нему валом, и вскоре его отряд вырос до размеров полка, а затем бригады.
На вступительных экзаменах Шмидт был трогательно-беспомощен. Экзаменационную комиссию из трех старых генералов возглавлял Мартынов, известный своей книгой о маньчжурской кампании 1905 года и склонностью к философствованию. Генералы относились к стоявшей перед ними задаче без особого энтузиазма, задавая молодым командармам и комбригам те же вопросы, которые они задавали бы в прежние времена молодым офицерам, еще ничего, кроме учебников, не видевшим. Например, нам предложили написать сочинение на тему о значении войны со Швецией и побед Петра Великого для Российской империи. К счастью, наши экзаменаторы были снисходительны.
На втором, устном, экзамене Шмидт был вызван первым. Прихрамывая, он со своей огромной саблей на боку медленно подошел к столу.
– Назовите годы правления Петра Второго, – попросили его.
– Не имею представления, – сухо ответил он с небольшим украинским акцентом, который придавал его речи оттенок пренебрежительности.
– Назовите войны Екатерины Второй.
Шмидт криво усмехнулся, как если бы он понимал, что экзаменаторы насмехаются над ним.
– Я их не знаю.
Генералы переглянулись между собой, и Мартынов повторил вопрос:
– Назовите нам годы правления Екатерины Великой и год ее смерти.
– Меня тогда не было на свете, и она меня не интересует.
Он нетерпеливо постукивал своей тростью, и это взорвало Мартынова:
– Господа, это недопустимо! Я отказываюсь экзаменовать дальше этого кандидата.
Тут вмешался комиссар академии, и этот замечательный кавалерист был принят при условии, что он пообещает сдать экзамен позже, когда у него будет больше времени на изучение истории, что практически означало – никогда. Шмидт проучился в академии два года, и это были годы упорных занятий. Мы стали большими друзьями. Он отличался беззаветной храбростью, был скромен, целеустремлен, любил шутки, был по-детски сентиментален. Его характер сложился в суровой военной обстановке, и таким он остался до конца своих дней.
Мы часто проводили вместе вечера в его маленькой комнатке на Тверской улице. Его очаровательная жена Валентина угощала нас чаем и тем, что в те дни могло сойти за пирожное. Дмитрий Шмидт рассказывал о героических делах тех, кто воевал рядом с ним, о моряках, ставших кавалеристами, чтобы драться с немцами, белыми, петлюровцами и всякого рода бандами, которые даже не знали, за кого или против кого они боролись.
Мне запомнился один из его рассказов.
– В тысяча девятьсот девятнадцатом году город Каменец-Подольский на границе с Австрией, – говорил он, – был окружен мародерствующими бандами. Население города буквально стонало от разбоя. Тогда я решил, – сказал Шмидт, – прорваться туда и оборонять город любой ценой. Трудно было навести порядок, но другого было нам не дано. Стены города мы обклеили прокламациями, в которых угрозы чередовались с обещаниями защитить город. И город мы удержали.
В Каменец-Подольске у Шмидта состоялась встреча с народным комиссаром обороны Советской Венгрии Тибором Самуэли, который самолетом направлялся в Москву. Возможно, это впоследствии и явилось существенным фактором в назначении его командующим ударной группировкой. Именно этой группировке предстояло через границы Польши и Румынии прийти на помощь венгерской революции. Как я тогда узнал, Шмидта нисколько не смущала перспектива прорыва через две границы. Я убежден, что он всегда жалел о том, что приказ о наступлении так и не был отдан. Красный Будапешт пал слишком быстро.
Или другой случай. Однажды на Украине Шмидт в сопровождении двух адъютантов нагрянул в лагерь одного из атаманов, с бандой которого он вел бой. Бандиты были застигнуты врасплох и не посмели арестовать его. Начались переговоры о капитуляции, а когда они зашли в тупик, Шмидт выхватил револьвер и застрелил своего оппонента. К этому времени его бригада уже окружила банду, и той ничего не оставалось делать, как сдаться.
Спустя несколько лет после окончания академии я снова услышал о Шмидте, который в это время служил в Минске. Один из старших офицеров оскорбил его жену, и Шмидт, всадив пулю в живот обидчику, спустил его с лестницы. Обидчик выжил, и скандал замяли.
В период 1925—1927 годов Шмидт присоединился к оппозиции. Он приехал в Москву на съезд партии как раз в тот момент, когда было объявлено об исключении из партии троцкистской оппозиции. Он был одет, как обычно, в форму своей дивизии: большая черная бурка, пояс с серебряными украшениями, огромная сабля и папаха набекрень. Выходя вместе с Радеком из Кремля, он столкнулся со Сталиным. Политические страсти в тот момент были накалены. Сталин активно интриговал в партийных делах, но ему еще не удалось подчинить себе партию.
Шмидт подошел к нему и начал полушутя-полусерьезно поносить его, как только может делать это настоящий солдат, то есть такими словами, которые надо слышать, чтобы поверить в это. А под конец сделал вид, что обнажает шашку, и пообещал Генеральному секретарю когда-нибудь отрубить ему уши.
Сталин выслушал обиду, не проронив ни слова, с бледным лицом и плотно сжатыми губами. В то время он решил проигнорировать оскорбление, нанесенное ему Шмидтом, но нет никакого сомнения в том, что десять лет спустя, с началом чисток в 1937 году, он все это вспомнил. Шмидт был одним из первых исчезнувших офицеров Красной Армии. Его обвинили в терроризме. Никаких признаний от него не добились, и он был расстрелян без суда.
Когда я думаю о Шмидте, я вспоминаю другого замечательного человека, огромного «медведя», с вьющимися волосами, горящим взором и голосом фанатика. Это был Савицкий, член Военного совета Украины. У него была жена и ребенок, в которых он не чаял души. Все, что он ни делал, он делал от чистого сердца. Три года мы жили с ним на одном этаже. Иногда нас видели вместе, тащивших по улицам санки, на которых лежали кульки с мукой и картошкой – скудным рационом будущих генералов Красной Армии. Вместе мы искали целые кирпичи в развалинах на том месте, где сейчас стоит здание Центрального телеграфа. Вместе сидели на одном стуле перед раскаленной печкой. Корпели над одними и теми же конспектами по тактике и учебником французской грамматики. Однажды он с триумфальным видом принес мне украинский перевод книги Бухарина и Преображенского «Азбука коммунизма». Старый член левого крыла Украинской социалистической партии, он был горд тем, что ему удалось добиться публикации этой книги на родном украинском языке. Десять лет спустя я снова встретил Савицкого в Москве, где он в звании генерал-лейтенанта возглавлял Управление кадров Наркомата обороны. Такой же массивный и энергичный, он нисколько не изменился. Мы вместе побывали в одном из старых поместий в Архангельском, где он организовал дом отдыха для старших офицеров Красной Армии. Он показал мне старый дворец, украшенный ценными произведениями искусства, стоявший среди заснеженных полей. Сюда наши генералы приезжали на несколько дней, чтобы отдохнуть в спокойной обстановке… пока в годы большой чистки Сталин не отправил девять десятых из них, включая Савицкого, к вечному успокоению.
В 1920 году партийная организация академии – восемьдесят процентов всех слушателей – приняла участие в жаркой дискуссии о профсоюзах. Какова должна быть их роль в советском обществе? Ленин, Зиновьев и Рудзутак выступали за подчинение профсоюзов партии при сохранении у них некоторой степени независимости в вопросах защиты интересов рабочих. Троцкий считал необходимым включить профсоюзы в систему государства. Он утверждал, что государству трудящихся не нужны специальные органы для защиты экономических интересов рабочих. Бухарин пытался предложить компромиссное решение. И наконец, «Рабочая оппозиция» считала, что профсоюзы должны сами контролировать производство без вмешательства государства.
Дискуссия была очень острой. К нам в академию приходили разъяснять свою позицию представители всех этих группировок. Мы слышали пламенную речь Александры Коллонтай, отстаивавшей взгляды «Рабочей оппозиции». Она была очень красива, в черном костюме с высоким стоячим воротником, который придавал ей строгость и вместе с тем подчеркивал ее элегантность. Она выглядела молодо, казалось, годы обходили ее стороной, хорошо владела собой и в полной мере демонстрировала свой талант первоклассного оратора. Уже в те годы она осуждала засилье партийной бюрократии и требовала восстановления рабочей демократии. Она произвела на нас большое впечатление, и мы слушали ее с огромным вниманием. Тот факт, что она была женой одного из наших слушателей, Дыбенко, обеспечил ей особенно теплый прием[19].
Когда подошло время голосования, из трехсот слушателей-коммунистов тринадцать проголосовали за позицию Троцкого, тридцать два – за Ленина и двести пятьдесят – за Коллонтай и «Рабочую оппозицию». Так партия выражала свое мнение в условиях реальной свободы. Несмотря на то что авторитет Троцкого как главнокомандующего Вооруженными Силами был в наших глазах очень высок, я считал, что в этом вопросе он ошибается, и голосовал за платформу Ленина.
Во время учебы в академии я несколько раз видел Ленина на съездах партии и Советов. Он в самом прямом смысле был умом и сердцем революции. Невысокого роста, коренастый, он был прост без какой-либо претенциозности. Как любого другого делегата, его можно было увидеть сидящим на ступеньках и делающим пометки в свое предстоящее выступление. Когда приходила его очередь, он поднимался на трибуну и с некоторым раздражением ждал, когда стихнут аплодисменты. Делегаты, часто вконец запутавшись в сложной и претенциозной «диалектике» таких мастеров дискуссии, как Зиновьев, Каменев, Бухарин и Радек, появление на трибуне Ленина воспринимали с облегчением. Теперь мы услышим простой и прямой разговор, узнаем факты, и все станет ясно. Публика с нетерпением ждала выступления Ленина и, как только он начинал говорить, испытывала облегчение. Всем становилось ясно, куда мы идем.
Во время последнего выступления Ленина в конце 1922 года, на конференции Московской областной партийной организации, я стоял недалеко от трибуны. Он говорил с явным напряжением сил, но никто из нас не мог предположить, что это было его последним выступлением. Мы думали, что Ленин всегда будет с нами, готовый объяснить все, что угодно, в простых, коротких фразах. Но во время выступления мы заметили испарину у него на лбу, как если бы это выступление требовало от него огромных усилий. Возвратившись на свое место, он тяжело дышал, и было видно, что он испытывал какую-то боль. Мы восхищались другими лидерами партии и уважали их, но Ленина любили. Он, как никто другой, был далек от стремления к личной власти.
В то время как Сталин плел интриги, уже в то время стараясь добраться до рычагов власти, Ленин работал над тем, чтобы, по его собственному выражению, «каждая кухарка могла управлять государством». В ленинский период оппозиция вне партии не контролировалась так жестко, как это стали делать «в интересах революции» впоследствии, и деятельность фракций внутри партии проходила в демократической обстановке. Все вопросы обсуждались свободно и открыто. Никто еще не боялся репрессий, если в силу своих взглядов он окажется «не на той стороне».
В этой связи я хочу припомнить один эпизод, имевший место в 1919 году, в самый критический период Гражданской войны. Я с группой красноармейцев был направлен в Симферополь для установления связи со штабом Дыбенко, который командовал частями Красной Армии в этом районе. Одним из членов нашей делегации был Максим Штерн, являвшийся членом ЦК партии меньшевиков на Украине. Симферополь в то время был на осадном положении, армия белых под командованием Деникина контролировала положение на востоке Крымского полуострова и была в семидесяти километрах от Симферополя, но Штерн потребовал проведения митинга в городском театре. Театр ему дали, и он провел там массовый митинг солдат Красной Армии и гражданского населения, которым разъяснил принципиальное несогласие меньшевиков с большевистской идеей однопартийной диктатуры. Я и два других большевика выступили с противоположной точкой зрения. Дискуссия была острой, но никогда не выходила за рамки приличия. Штерн не был ограничен каким-либо регламентом и высказал все свои аргументы, но публика все-таки подавляющим большинством приняла резолюцию большевиков. Я рассказываю этот эпизод потому, что некоторые критики репрессивного сталинского режима утверждают, что такая же обстановка существовала при Ленине, в первые годы революции. Думаю, приведенный мною пример достаточно красноречив.
Троцкий был совсем не похож на Ленина и в чем-то дополнял его. Там, где Ленин был прост и сердечен, Троцкий был официален и сух. Я помню его первое выступление у нас в академии. Митинг был назначен на восемь вечера, но по чисто русской традиции он мог начаться не раньше девяти. Троцкий, однако, взошел на трибуну вместе с боем часов, ровно в восемь. Это было его правилом, что произвело на публику сильное впечатление. Несмотря на свою простую форму, без знаков различия, он выглядел очень эффектно. Его динамизм, подчеркнутый клиновидной бородкой и сверкающими глазами, еще более усиливался, когда он начинал говорить, сопровождая свою речь резкими жестами и придавая своему голосу металлический оттенок.
В отличие от Ленина, который редко прибегал к личным выпадам, Троцкий обрушивал поток брани на Черчилля, Пуанкаре и других империалистов, пытавшихся блокадой задушить революцию. Его сарказм и уверенность в своих силах вызывали нашу симпатию. Закончив свое выступление, он немедленно покидал зал, не вступая в неформальные контакты с аудиторией. Такая отчужденность, на мой взгляд, отчасти объясняла, почему он не смог приобрести себе сколько-нибудь значительное количество личных сторонников среди партийной массы. Интригам против него лидеров партии он мог противопоставить только то оружие, которое имел: свое перо и талант оратора. Но и к этому он прибег только тогда, когда уже было поздно. Абсолютно беспринципному и не гнушающемуся ничем Сталину было нетрудно переиграть Троцкого с его пассивностью и донкихотством.
В начале 1921 года разразился внутренний кризис, который в гораздо большей степени, чем любая внешняя интервенция, стал угрожать самому существованию советской власти. Причиной его была нехватка продовольствия, вызванная истощением резервов во время Гражданской войны и проводившейся в отношении крестьянства политикой реквизиций.
Крестьяне, не получившие ничего взамен за изъятое у них продовольствие, не хотели сеять сверх своих собственных потребностей. Они не видели никакого смысла поставлять в город продовольствие, пока им не начнут давать взамен промышленные товары. С другой стороны, городское население было на грани голода, и промышленное производство практически остановилось. Голодные и истощенные рабочие быстро теряли веру в обещания большевиков. Появились слухи о массовых проявлениях недовольства и даже о мятежах. Обстановка в Москве была очень напряженной. В некоторых воинских частях были отмечены случаи неподчинения командирам, а особенно политработникам.
Неожиданно слушателям было приказано круглосуточно оставаться в академии. Нам раздали винтовки, и мы стали спать в классах, которые на ночь превращались в казармы. По поручению ЦК у нас с докладом об обстановке выступил Карл Радек. Бледный и очень непривлекательный, он тем не менее быстро завладел вниманием аудитории, и в течение трех часов мы слушали его в полном молчании. Он говорил с ужасным польским акцентом, но минут через пятнадцать мы перестали это замечать, столь велико было впечатление от его серьезных и откровенных аргументов.
Он старался не скрывать от нас исключительную опасность ситуации. Наоборот, подтверждал ее примерами из повседневной жизни.
– Выступления Калинина на фабриках, – говорил он, – все чаще прерываются выкриками: «Дайте нам хлеба! Довольно разговоров!» В Председателя ЦИК на одном заводе летели гаечные ключи и гайки… Партия, – сказал Радек, – это политически сознательный авангард рабочего класса. Мы достигли такой точки, когда потерявшие терпение рабочие отказываются идти за авангардом, который зовет их к новым битвам и жертвам… Должны ли мы уступить требованиям рабочих, терпение которых достигло предела, но которые не понимают свои интересы так хорошо, как их понимаем мы? Их настроения в настоящий момент откровенно реакционны. Партия решила, что мы не должны уступать, что мы должны навязать свою волю к победе нашим отчаявшимся товарищам. Приближаются ответственные события. Вы должны быть готовы…
Это означало, что нам, возможно, придется применить оружие не против контрреволюции, а против масс, которые были опорой партии.
Именно это и случилось в Кронштадте через пару недель, в марте 1921 года. В Москве заседал X съезд партии, когда гарнизон и гражданское население этой главной крепости республики, от которой зависела безопасность Петрограда, подняли восстание. Возникла смертельная угроза республике как раз в тот момент, когда запасы продовольствия и народное терпение достигли своей нижней точки. Реакционные силы намеревались воспользоваться этим мятежом и возобновить Гражданскую войну.
В момент общего истощения это вполне могло стать серьезным плюсом для контрреволюции. Все антибольшевистские силы воспрянули духом. Монархисты, сторонники Врангеля и Деникина – все отправили эмиссаров в Кронштадт, чтобы привлечь восставших на свою сторону. Большевики опасались того, что, выступая под красным флагом и лозунгом: «Советы без коммунистов», Кронштадт скоро может сыграть роковую роль в судьбе революции и привести к реставрации капитализма в России. Если бы ситуация не была столь напряженная, может быть, появилась возможность вступить в переговоры с мятежниками, но острота момента вынудила советское правительство к немедленным действиям.
В этих условиях съезд партии принял решение прекратить внутреннюю дискуссию, и «Рабочая оппозиция» была распущена. Диссидентские группы и фракции были запрещены. Несколько сотен делегатов съезда отправились на Кронштадтский фронт. Одна из учебных групп нашей академии в полном составе была направлена на укрепление командования. Среди тех, кто поехал в Кронштадт, была неразлучная троица генералов – Дыбенко, Федько и Урицкий, а также Стецкий, Борщевский, Турчан и другие. Реввоенсовет Республики поручил командование операцией Тухачевскому. Туда же поспешил Троцкий. Одна из батарей Петроградского гарнизона поддержала восставших, и нескольких вожаков мятежников пришлось расстрелять.
Через две недели мои друзья вернулись с победой, но и с ощущением горечи. Первой бригадой курсантов военных училищ, которая пошла в атаку по льду залива, командовал Турчан. Продвигаясь с северного берега Финского залива, бригада попала под прицельный огонь крепостной артиллерии и была уничтожена. Взрывами был взломан лед, и сотни курсантов утонули в ледяной воде. Была спешно организована вторая атака, так как были опасения, что оттепель позволит мятежникам использовать флот. На этот раз две штурмовые группы – дивизии Дыбенко и Федько – начали с южного берега. Бойцы прошли по торосистому льду в маскировочных халатах. У них был приказ – любой ценой дойти до Кронштадта. Огнем береговой артиллерии они были остановлены на близком расстоянии от острова и стали нести большие потери. Два солдата, обезумев от страха, пытались укрыться на вмерзшей в лед барже, не желая возвращаться в строй. Командир полка Борщевский лично расстрелял их на глазах других бойцов, а затем повел их вперед. Понеся тяжелые потери, войска сумели ворваться в крепость. Бой продолжался еще несколько часов на улицах. К ночи мятеж был подавлен. Арестованные мятежниками, оставшиеся верными партии коммунисты были освобождены. Все это мне удалось узнать от своих опечаленных друзей.
В середине моей учебы пришло письмо от матери, в котором она сообщала, что дважды переболела тифом и находится в тяжелом состоянии в одном из полевых госпиталей. Я взял краткосрочный отпуск и поехал навестить ее. Несколько месяцев назад, когда я встретил ее на железнодорожной станции, это была стройная и энергичная сорокалетняя женщина, теперь же я нашел ее совершенно больной. Исхудавшая, сгорбленная, в морщинах, с короткой стрижкой, она казалась мне постаревшей лет на двадцать. К тому же она еще и заговаривалась. Оставлять ее в таком положении я не мог, пришлось взять ее к себе в Москву. На двоих в день у нас было фунт хлеба, горсть овсянки и пара селедок. Тем не менее постепенно она окрепла.
И хотя жили мы ничуть не хуже большинства москвичей, моя мать была постоянно озлоблена. Она часто ругала большевиков и укоряла меня за то, что я посвятил свою жизнь недостойному делу.
– Ты два года воевал – было столько смертей и горя – за что? – вопрошала она. – За то, чтобы комиссары в Кремле купались в роскоши, а мы голодали?
Ей было бесполезно говорить, что наши лидеры жили очень скромно. Я долго терпел это, но наконец высказал ей все:
– Ты обливалась потом за двадцать пять копеек в день на полях баронессы Браницкой. И все это терпела, а теперь об этом забыла. Да, наша жизнь тоже полна лишений, но мы построим новое общество изобилия и счастья для всех.
Один из моих коллег по академии, татарин, которого я назову Тариков, был женат на маленькой татарочке по имени Хадиджа, которая сочувственно относилась к нашим проблемам. Она была очаровательна. Однажды она вошла в комнату в разгар моего спора с матерью. Я был не в состоянии убедить мать в правоте своего дела, и это угнетало меня. Она подошла ко мне, а я сидел закрыв лицо руками, и сказала:
– Не печалься, Александр. Что ты можешь сделать? Старые люди все такие.
Неожиданно она поцеловала меня и выбежала из комнаты.
Глядя, как ее маленькая фигурка исчезла в дверях, я был так взволнован, что забыл все свои споры с матерью. Мы стали часто видеть друг друга, совершать прогулки. Скоро я понял, что влюбился в Хадиджу и она, похоже, тоже полюбила меня. Хотя мы жили в соседних комнатах, она стала писать мне длинные письма. Их стиль сначала удивил меня, но потом я стал находить их очаровательными. В ее языке было что-то волшебное, и лишь позже я понял, что его выразительность определялась метафорами, заимствованными из восточной поэзии.
Ее страстные письма, однако, не мешали ей сохранять верность мужу, который, будучи татарином, вероятно, понимал ее гораздо лучше меня. Когда я предложил ей пожениться, она ответила уклончиво. Ее муж, узнав об этом, потребовал от меня объяснений. Партийные нормы в этом вопросе были довольно строгими, но они были основаны на терпимости. Мы старались в дружеской форме найти рациональный выход из создавшегося положения. У меня было такое впечатление, что большинство бойцов моего поколения были достаточно щепетильны в сердечных делах и всегда старались уважать чувство собственного достоинства женщины. После спокойного, дружеского разговора мы пришли к выводу, что выбор должна сделать сама Хадиджа.
Для меня было чувствительным ударом, что выбор этот был не в мою пользу. Положение еще более усугубилось, когда совершенно случайно я узнал, что она в это же самое время вела такую же лирическую переписку еще с одним офицером. Я ей не сказал о своем открытии, но на душе было тяжело. Будучи разочарован и убежден, что я в полной мере познал коварство женского сердца, я решил при первой же возможности уехать в какое-нибудь отдаленное место.
Пришла весна, моя мать уехала на Украину. Там ее снова ждала работа в госпитале. Скоро и мне представилась возможность покинуть Москву и забыть о любовной неудаче. Назначенный послом в Бухару К. К. Юренев попросил Генштаб направить к нему несколько офицеров, владеющих восточными языками. Генштаб направил запрос в академию. В числе других пяти слушателей выбор пал и на меня. Нам предстояло поехать в Бухару в качестве военных атташе российской миссии.
До революции Бухарский эмират в Центральной Азии пользовался официальным статусом российского протектората, примерно таким, какой в Британской империи имели некоторые индийские княжества. Его феодальный уклад оставался неизменным. В 1917 году была создана «Молодая партия Бухары», которая изгнала эмира и провозгласила присоединение к российской революции. Лидером движения был Файзулла Ходжаев, о котором говорили как об очень способном и проницательном человеке думавшем о будущем страны. Бухара сохраняла свою независимость, и Москва имела там посольство, возглавлял которое до своей внезапной смерти Апрелев. Свергнутый эмир бежал в Афганистан, откуда вел борьбу за возвращение трона. Англичане, напуганные приближением «красной опасности», которая почти достигла Индии (в один из моментов только десятимильная полоса земли отделяла Бухару от Индии), вовсю помогали ему. Подразделения британских войск и Красной Армии стояли друг против друга, разделенные этой узкой полосой. Советское правительство послало в Бухару некоторое количество войск, но там стали возникать конфликты между Красной Армией и местными вооруженными отрядами. Беря нас с собой, Юренев имел в виду, что мы в тех непростых условиях будем выполнять функции офицеров связи.
Он принял нас в гостинице «Националь», где в то время жили высокопоставленные советские деятели. Это был невысокого роста плотный человек в военной гимнастерке.
– Мы попытаемся установить в Бухаре настоящую советскую власть, – сказал он мне.
Дипломатические паспорта нам подписал заместитель наркома иностранных дел Леон Карахан. Теперь все наши помыслы были связаны с предстоящей работой, к которой мы себя сознательно готовили.
Это была любопытная экспедиция, подобная тем, что в средние века направлялись в неведомые страны. Весь штат посольства насчитывал сорок шесть человек. Однако мы заполнили целый поезд. Это был санитарный эшелон, переданный временно в наше распоряжение. К поезду был прицеплен один вагон первого класса, ставший нашим жилищем во время нашего неблизкого путешествия. Помимо гражданского персонала, который включал повара и машинисток, мы взяли с собой небольшой отряд солдат, запасы продовольствия, медикаменты, оружие, предметы для бартерной торговли и подарки. Женатые члены миссии везли с собой семьи.
В обычное время эта поездка заняла бы пять дней, но нам потребовалось на дорогу три с половиной недели. Солнце немилосердно жгло степи и пустыни, по которым пролегал наш маршрут; станции лежали в руинах, и все же это было необыкновенно замечательное путешествие. Мужчины, а иногда и женщины лежали полуобнаженные на крышах вагонов, буквально купаясь, после московских холодов, в горячих лучах южного солнца. Все мы были в приподнятом настроении, понимая, что нас впереди ждут приключения, что нам предстоит выполнить важную миссию. Все это было впереди. А пока мы вовсю наслаждались неожиданно выпавшим нам отдыхом.
В отдельном купе нашего штабного вагона ехала незнакомая женщина. Кто-то сказал, что это жена бухарского дипломата, и я ожидал увидеть маленькую загорелую женщину азиатской наружности. Каково же было мое изумление, когда меня представили молодой русской красавице. Она оказалась вдовой покойного посла Апрелева. Похоже, свою утрату, судя по ее виду, она переживала с легким сердцем. И все же она возвращалась в Центральную Азию, чтобы быть подальше от Москвы. Видимо, ей вовсе не хотелось оставаться в столице. Там она бы неизбежно была втянута в водоворот «светской» жизни со всеми неизбежными при ее внешних данных победами, но это ей сейчас было совсем не нужно. По мере того как продолжалось наше путешествие, она прекрасно чувствовала себя в миниатюрном «московском» мирке. Большинство мужчин напропалую за ней ухаживали. Временами она проявляла к кому-то благосклонность, но потом опять ее охватывало настроение недовольства и нами и собой. Однажды она призналась мне, что ей хочется побыть одной. Я ответил ей примерно следующее:
– Если вы действительно хотите быть одной, то я могу предложить вам решение. Пока такая красивая и желанная женщина, как вы, остается одинокой, к вам неизбежно будут проявлять внимание молодые парни, жизнь которых наполнена опасностями. Сам я только что пережил большое разочарование в жизни и могу относиться к вам совершенно спокойно, женщины меня вообще больше не интересуют. Я предлагаю вам чисто формальный брак. Как вам нравится эта идея?
Этот план сначала рассмешил Ольгу Федоровну, но когда она поняла, что я говорю серьезно, то, подумав минутку, ответила:
– Я согласна. Как только приедем в Бухару, сразу же поженимся.
По пути в Бухару наш дипломатический поезд сделал остановку в Ташкенте, сочетавшем в себе черты современного Запада с традиционной негой Востока. После утомительного и однообразного путешествия открывшееся взору великолепие красок Востока обостряло наше восприятие и значительно улучшило настроение. Константин Константинович взял меня с собой в штаб-квартиру комиссии по делам Туркестана, известной под названием Турккомиссии. Чтобы упредить жару, мы отправились туда очень рано. Наш путь лежал по широким, тихим улицам, утопающим в садах. Журчание воды в ирригационных каналах и пение птиц в садах делало нашу пешую прогулку почти отдыхом. Мы подошли к небольшому белому домику, который, казалось, еще не пробудился от сна. У входа, под небольшой вывеской, дремал привратник. Так как ворота были открыты, а привратник не обратил на нас ни малейшего внимания, мы вошли в дом и очутились в небольшой прихожей. Я раздвинул занавеску, и мы увидели пустую комнату и спящих на полу двух мужчин. При нашем появлении они вскочили на ноги.
– В чем дело? Кто вы?
– Прибыло советское посольство в Бухаре. Нам нужна Туркестанская комиссия.
– Это вы по адресу, – сказал один из них.
Когда они встали перед нами полуодетые, я узнал их по портретам. Один высокий, с вьющимися волосами, крупными чертами лица на круглом лице и в очках. Другой, пониже ростом, был коротко пострижен и с небольшими усиками. Оба были членами ЦК, соратниками Ленина. Тот, что пониже ростом, был Томским, в прошлом типографский рабочий, старейший член партии, председатель одного из самых первых Советов в Ревеле (Таллин), созданного в 1905 году. В последнее время он был председателем Центрального совета профсоюзов, и его отправили в Туркестан как раз из-за разногласий с Лениным в вопросе о профсоюзах. Высокий его коллега в очках был Рудзутак, ставший впоследствии членом Политбюро ЦК ВКП(б)[20].
Мы прошли в кабинет. Он отличался от первой комнаты тем, что на стенах висели карты, а на столе стояли телефоны. Нам подали знаменитый зеленый чай, за которым Турккомиссия предоставила нам подробную информацию о положении в Бухаре. Информацию, которую мы услышали, без преувеличения можно было назвать чрезвычайно полезной. Фронты в регионе были в постоянном движении, и разрозненные подразделения Красной Армии несли большие потери от малярии, чем от противника. Эта малярия была особенно вирулентной разновидности, и перед ней никто не мог долго устоять. Кроме того, большая часть страны была занята басмачами, которые получали подкрепление и снабжение из Афганистана, Персии и Индии. Эмир не собирался отказываться от своих притязаний на власть и в настоящее время скрывался где-то поблизости в горах. Дехкане, измученные нашествиями и реквизициями с обеих сторон, перестали обрабатывать большую часть земли, отчего ощущалась острая нехватка продовольствия, грозившая перерасти в голод. Гражданская война опустошила большую часть Восточной Бухары. «Молодая партия Бухары», недавно переименованная в коммунистическую партию, не пользовалась особым авторитетом. Она была разделена на две фракции по политическим и клановым признакам. Одну возглавлял Файзулла Ходжаев, а другую – Мухитдинов. Ходжаев производил впечатление более современного человека, заинтересованного в сближении с Россией.
Что же касается заграничной агитационной работы, то ею не без успеха занимался созданный и поддерживаемый Коминтерном Паниндийский комитет. Кроме того, под его эгидой действовала небольшая индийская военная школа, готовившая будущих командиров индийской красной армии, которая должна была принести в Индию революцию.
Я взял адрес Паниндийского комитета, в расчете узнать побольше о его деятельности, а заодно и продемонстрировать мои знание языка хинди. По указанному адресу я нашел одноэтажный дом без всякой вывески. У дверей дремал чистильщик обуви.
– Скажите, пожалуйста, – обратился я к нему, – где находится Паниндийский комитет?
Он ничем не мог мне помочь. Ему были безразличны революционные комитеты, и он не интересовался завоеванием Индии. Пытаясь объясниться с ним, я повысил голос. В окне прямо над нашими головами появилось злое лицо с маленькой бородкой. Владелец бородки поднес палец к губам и знаком пригласил меня войти через соседнюю дверь. Он встретил меня в прихожей.
– Здесь он. Здесь этот комитет. Но какого черта вы так орете? Официально эта организация не существует. Правительство обещало англичанам распустить комитет.
Такое обещание действительно было дано в ответ на ультиматум лорда Керзона. Несмотря на демонстрации на улицах Москвы и Петрограда по поводу «наглости британских империалистов», советское правительство пошло на уступки. Но оно не отказалось от своих планов распространить революцию на Восток, и Паниндийский комитет просто снял вывеску, переименовал свои издания и дал военной школе более невинное название. Мне всегда вспоминался этот пример, когда американские политики и журналисты важно обсуждали, к примеру, «роспуск» Коминтерна.
Бородатый мужчина представился как Тивель, востоковед, бывший секретарь Зиновьева, а ныне председатель якобы несуществующего Паниндийского комитета. С ним было двое его коллег, Гольдберг и Фридлянд. На этом все мои надежды попрактиковаться в хинди закончились, хотя Тивель с его матовой кожей и угольно-черными глазами мог с некоторой натяжкой сойти за индуса. Во всяком случае, он подарил мне учебник индийской грамматики (позже, году в 1935-м, я встретил его в Москве. Помнится, он тогда вместе с Радеком возглавлял личное информационное бюро Сталина по вопросам внешней политики. Вскоре его обвинили в подготовке покушения на жизнь диктатора и расстреляли).
От Ташкента до Бухары по прямой будет около четырехсот пятидесяти километров, а поездом около шестисот. Поезд идет через залитые солнцем горы с цветущими лугами. Если бы не войны и тирания, этот уголок можно было бы считать одним из самых благословенных мест на земле. Сама Бухара окружена средневековыми глинобитными стенами. На башнях и у ворот стоят стражники. За стенами города простираются цветущие сады, полные яблок и абрикосов, и тучные пастбища.
Въезд советской миссии в город был обставлен очень внушительно. Под крики возниц и щелканье кнутов породистые рысаки на полной скорости пронесли четырехколесные повозки по улицам столь узким, что прохожим приходилось вжиматься в стены. Было просто чудом, что мы не затоптали никого в этой «кавалерийской атаке».
Местные мужчины ходили по улицам в разноцветных халатах, а женщины прятали свои лица под густой чадрой. На узких улицах совершенно не было окон. Дома строились вокруг внутренних двориков, изолированно от окружающего мира, с которым они сообщались через ворота, зачастую украшенные резьбой по дереву и всегда с висящим молотком, стуком которого посетитель мог дать знать о своем приходе. Проехав по раскаленным солнцем, полусонным узким улицам, мы въехали в благодатную тень крытого рынка, занимавшего несколько кварталов – настоящий город с улицами и переулками, кишащими людьми, мухами и всевозможными товарами.
Все это было похоже на красочную театрализованную сцену из «Тысячи и одной ночи». Лавочки выплескивали свой товар прямо на улицу. Можно было присесть на ковер, выпить чашку кофе и без конца торговаться с разноязыкой толпой персов, индусов, афганов, турок, узбеков, греков, китайцев, русских и евреев. Здесь были все дары Востока, заполнявшие мешки, сундуки, корзины и тыквенные сосуды, разложенные на подносах и свисавшие с потолка. Бродячие торговцы сновали в толпе, предлагая сладости и прохладительные напитки. Все это создавало неповторимый ароматный восточный букет. Из-под чадры женщины бросали на нас любопытствующие взгляды. Еще рывок – и наши коляски выскочили за ворота рынка на ослепительное солнце под бирюзовым небом, которое, казалось, физически давило на наши головы.
В советском посольстве мы нашли наших коллег, на которых хинин уже перестал оказывать лечебное воздействие. Все лежали с температурой, страдая от той особенно тяжелой формы малярии, которая свирепствует время от времени в Центральной Азии и часто приводит к смертельному исходу. Если же жертве удается выкарабкаться, то лишь ценой полного истощения. Мы должны были заменить команду призраков.
У моей будущей невесты, Ольги Федоровны, была хорошая подруга из технического персонала посольства, Маруся, которая радостно встретила ее у входа. Это была женщина средних лет, решительного вида, очевидно, столь энергичная, что ей не страшна была даже малярия. Она сочла своим долгом взять на себя все заботы о молодой вдове. В первую очередь, это означало подготовку свадьбы, к чему она отнеслась с полной серьезностью, не зная, что это должна быть лишь простая формальность. Полпред Юренев тоже выделил для этой церемонии свою персональную коляску, которая была вся заполнена цветами. Когда мы подъехали к городской управе, то обнаружили, что кроме Маруси нам нужен еще один свидетель. Я заметил на улице одного из своих коллег, консула в Синьцзяне, ехавшего с нами в одном поезде, и привлек его к этому делу.
Прежде чем войти в помещение для регистрации, Ольга Федоровна обернулась ко мне и, улыбаясь, спросила с некоторым вызовом:
– Вы все еще готовы на этот шаг? Вам не кажется, что мы подходим к этому как-то уж слишком легкомысленно?
– У меня нет никаких оснований отступать, – ответил решительно я, и это сняло у нее все дальнейшие сомнения.
Нет ничего проще регистрации брака. Мы расписались в журнале, и вместе с нами расписались свидетели.
– Будьте счастливы, – сказал служащий, захлопывая книгу регистрации. На этом церемония закончилась.
Мы вчетвером поехали в небольшой грузинский ресторан, который, как и все подобные заведения на востоке России, славился своим шашлыком и сухими винами. Встретивший нас владелец ресторана рассыпался в комплиментах. Это был толстый, улыбающийся грузин в пурпурной вельветовой шапочке и вышитых чувяках. С наступлением темноты мы все вернулись в посольство и я, пожелав своей жене спокойной ночи, отправился на террасу, чтобы уснуть там на открытом воздухе. В этот момент наш друг – Маруся заволновалась. Разве она в какой-то мере не несет ответственность за то, чтобы молодожены были счастливы? Она так старалась, чтобы все было хорошо! И теперь данное ей шепотом объяснение ситуации прозвучало для нее оскорблением. Значит, все это было обманом? Мы из нее сделали дуру! Мы всех оставили в дураках. В порыве гнева она заявила, что мы оба круглые идиоты, и ушла в свою комнату. Эту и многие другие ночи я провел в одиночестве на террасе под звездами…
Мы принялись за работу и быстро стали постигать детали местной обстановки. Бухара, несмотря на доминирование двух кланов – Ходжаева и Мухитдинова, – по форме была народной республикой, управлявшейся Советом назиров, которые примерно соответствовали нашим народным комиссарам. Все назиры были видными гражданами и членами партии «Молодой Бухары». Практически все они принадлежали к молодому поколению торговцев, увлекались идеями младотурков и мечтали о национальном возрождении. Сам по себе термин «шовра», то есть «совет», звучал странно в стране, где не было ни технической базы, ни современной промышленности, соответственно и рабочего класса.
Начиная с XIV века бухарскими ханами были мелкие деспоты, независимость и безопасность которых обеспечивалась окружающей пустыней. Последний эмир – он все еще находился со своим двором где-то, как упоминалось выше, поблизости – вел непримиримую длительную борьбу с исходившим из России революционным влиянием. Многих членов «Молодой Бухары» он бросил в тюрьмы, подвергая их пыткам и обрекая на смерть. Во главе оппозиции встал Файзулла Ходжаев, который в сентябре 1920 года, при приближении подразделений Красной Армии, сумел поднять восстание ремесленников и купцов. Трудно сказать, чем бы закончилось это выступление, если бы не русская артиллерия. Она в конечном итоге решила исход дела.
Партия «Молодой Бухары», переименовавшись в коммунистическую, сформировала советское правительство. Сама она получила в Коминтерне статус «сочувствующей». Этого было достаточно для того, чтобы получить мощную политическую и финансовую поддержку. Собственность эмира и феодальной знати была конфискована, но никто и пальцем не тронул купцов и крестьян. Под наблюдением двух русских «советников» была создана ЧК. Она тут же приступила к работе, арестовывая подозрительных лиц, но никого не расстреливая. Новое правительство действовало точно так же, как действовали правители Бухары на протяжении столетий. Можно было увидеть назира, то есть министра, сидящим на ковре и диктующим декрет писцу, который записывал его старым персидским письмом на дощечке, лежавшей у него на коленях. Рядом с этим законодательным процессом сновали молодые люди в кожаных кафтанах без рукавов, некоторые с револьверами на поясах. Никто из них ничуть не заботился о том, чтобы придать себе какой-то воинственный вид. Мне рассказали, что эмир взял с собой свой гарем, но оставил в Бухаре некоторых своих любимцев мужского пола. Некоторые из них сумели найти путь к сердцам представителей новой власти и добились высокого положения.
Новым хозяевам Бухары была нужна помощь России, но в глубине души они все-таки считали нас врагами. Власть Советов для них была властью России, и они ее откровенно боялись. Поэтому мы как можно меньше вмешивались в их внутренние дела, о которых, по правде говоря, почти ничего не знали. Однако для нас не было секретом, что многие бухарские «коммунисты», которые днем были купцами, по вечерам проводили свои собрания. Их взгляды были скорее консервативными, чем революционными, и их симпатии были на стороне клана Мухитдинова. И если бы не кипучая энергия нашего друга Файзуллы Ходжаева, чаша весов давно склонилась бы в пользу соперничающей группировки Мухитдинова – панисламистов.
Файзулла Ходжаев, которого иногда называли «Лениным узбеков», был всегда полон энергии, несмотря на приступы малярии, от которых его лицо приобретало зеленоватый оттенок. Он был очень жизнерадостен и, несмотря на непосильную нагрузку, часто шутил и смеялся. Он знал свой народ, был хорошим оратором и мудрым политиком. Он был единственным, кто мог найти общий язык между маленькой Бухарой и ее старшим братом Россией. Позже он помог центральному советскому правительству урегулировать вопрос о границах в регионе. В новой республике, Узбекистане, он объединил узбеков Бухары с узбеками старого русского Туркестана и стал президентом этой новой республики, одним из семи президентов СССР, приобретя одинаковый статус с Калининым, главой Российской Федерации[21].
Я несколько раз встречался с Ходжаевым. Пройдя через внутренний дворик его дома, я оказывался в большой и абсолютно пустой комнате. Нужно было пройти еще с полсотни шагов по покрытому ковром полу, чтобы дойти до его кабинета. Выглядел Ходжаев болезненно, но выражение его лица было всегда решительным, взгляд пронизывающим. Одет он был в простую гимнастерку, но на публике всегда появлялся в тюрбане и ярком шелковом халате. Когда я наносил визит его сопернику Мухитдинову, человеку традиционного восточного типа, то всегда заставал его в национальной одежде, сидящим, по-восточному поджав под себя ноги. Чтобы попасть к нему, я должен был пройти под несколькими полуразвалившимися арками, через сад, по которому ходили фазаны и павлины.
Как военному атташе и офицеру связи мне приходилось ездить по всей стране. Неподалеку от Старой Бухары стоит Новая Бухара – ничем не примечательный небольшой городок европейского типа. Между ними – еврейский город, нечто вроде восточного гетто, где в течение столетий жили евреи необычайной расовой чистоты и почти библейской красоты. Я никогда не забуду впечатления, которое произвела на меня нищета женщин и детей этого гетто. При эмире евреи в знак своего рабского происхождения должны были подпоясываться веревкой, и только после революции те, кто мог себе это позволить, с гордостью стали носить ремни и кушаки.
Мне часто приходилось бывать в подразделениях Красной Армии, расквартированных в долине Харм, известной как «долина смерти», потому что там особенно свирепствовала малярия. Из каждых десяти бойцов девять болели малярией, и никакой хинин им не помогал. Их просто приходилось менять каждые два месяца. Скоро и весь новый состав посольства заболел малярией. В отдельные дни практически все сотрудники не могли подняться на ноги и посольство прекращало работу.
Заболела и Ольга Федоровна. Мы вежливо поддерживали между собой дружеские отношения с оттенком фамильярности. Иногда я приносил ей цветы и спрашивал о здоровье, а затем садился на лошадь и уезжал в очередную поездку по стране. Не знаю, как это случилось, но постепенно наши отношения стали портиться. Как-то она стала упрекать меня за невнимательность к ней, хотя я внутренне гордился тем, как тактично я вел себя в этой деликатной ситуации. Однажды после обмена колкостями я хлопнул дверью и выбежал из комнаты, вскочил на коня и, вонзив в бока шпоры, понесся галопом впереди группы, с которой должен был отправиться в путь. Я был единственным из группы, кто был обучен верховой езде, но в гневе я совершенно забыл об этом и повел группу в бешеном темпе, перескакивая через ручьи и садовые изгороди. Юренев чуть не свалился с лошади, но я не обращал внимания на его крики. Бешеная скачка продолжалась до тех пор, пока он не выхватил револьвер и не пригрозил застрелить меня.
– Черт тебя побери, – ворчал он потом, слегка поостыв. – Если бы ты не остановился, я бы подстрелил твою лошадь.
Наконец малярия добралась и до меня. Иногда я всю ночь метался в бреду, не смыкая глаз. В такие дни меня навещал мой друг, моряк Миша, с нашей флотилии на Амударье. Эта флотилия представляла собой уникальную коллекцию плавучего хлама, но она тем не менее играла заметную роль в этом регионе. Миша приводил с собой свою жену, простую крестьянскую женщину, которая, однако, разделяла Мишину склонность к хорошему коньяку. От попыток Миши лечить мою лихорадку глотком коньяка мне было только хуже. Но они сами пили, смеялись и пели, что приводило в ярость Ольгу Федоровну. Она чувствовала себя оскорбленной, я тоже. Но мы сами поставили себя в такое нелепое положение, что не могли разобраться в своих чувствах. Наконец она решила уехать в Россию. Я отнес ее чемоданы в коляску, ту самую коляску, на которой мы ездили в день свадьбы. Мы обменялись несколькими прощальными фразами, в которых сквозила плохо скрываемая грусть. Наши отношения подвергались суровой проверке, но, видимо, без этого нельзя было обойтись.
Положение в Восточной Бухаре ухудшалось с каждым днем. Банды басмачей, воевавшие под знаменами свергнутого эмира, выходили из-под контроля. Информация о событиях в регионе была отрывочна и противоречива. Советские представители, направлявшиеся в этот район для закупки зерна у крестьян, бесследно исчезали. Становилось ясно, что местные гражданские и военные власти не в состоянии справиться с ситуацией. Советский консул, сообщая о своей тяжелой болезни, просил о замене. И вот К. К. Юренев назначил меня Генеральным консулом и военным резидентом Восточной Бухары, административный центр которой находился в Харши.
Это был маленький, полузаброшенный городок у подошвы горного хребта в двухстах пятидесяти километрах от афганской границы. Стоявшая там бригада Красной Армии потеряла от малярии почти девять десятых своего состава. Местные коммунисты делили свое время между молитвами в мечети и муниципальными делами. Отношения между нами были напряженными. Дело дошло до того, что они отказывались поставлять продовольствие Красной Армии и мы вынуждены были прибегать к реквизициям.
– Красная Армия должна жить, – говорил я им. – Помните, что, если мы уйдем, придут эмирские головорезы, и тогда вам несдобровать. Всем вам они перережут горло.
Они понимали весомость моих аргументов, но все же не спешили тащить нам мешки с мукой и рисом. Город уже дважды подвергался разграблению басмачами. Треть зданий лежала в руинах, а их жители либо вырезаны, либо бежали в горы. Было больно видеть эти развалины, освещенные ярким солнцем и окруженные роскошными виноградниками.
Жизнь у солдат была тяжелой. Время от времени басмачи совершали ночные набеги на город. Молниеносный налет, резня, грабеж – и они ускользали, прежде чем успевали подтянуться наши солдаты. Изнурительный климат был беспощаден. Каждую неделю мы хоронили нескольких бойцов, погибших от малярии. Наша разведка работала слабо и недостаточно информировала нас о передвижении басмачей, которые были в постоянном контакте с англичанами. Несколько английских патрулей действовали в районе проживания враждебных нам племен между Афганистаном и «крышей мира» – Памиром, оплачивая приобретаемое продовольствие серебром и золотом.
Я прожил в Харши около двух месяцев, но этого было достаточно для того, чтобы окончательно подорвать свое здоровье. Дело было не только в высокой температуре. У меня, как и у большинства европейцев, живущих в этом субтропическом регионе, образовались на ногах язвы. Мне приходилось диктовать свои письма лежа в кровати, вытянув ноги в направлении стоявшей посреди комнаты печи. В таком же положении я принимал посетителей. Моя левая нога была в таком плачевном состоянии, что не мог надеть сапог и ходил с одной ногой, обутой в турецкий чувяк.
Мой коллега по Академии Генштаба Кассис, который командовал расквартированной в Фергане дивизией, узнав о моем состоянии, прислал мне несколько бочонков особенно ароматного и целебного вина. Увы, несмотря на эту братскую помощь, вино уже не смогло поставить меня на ноги[22].
Хотя я занимал должность консула, но консульских обязанностей у меня практически не было. На самом деле я выполнял функции старшего воинского начальника в отношении российских войск, расквартированных этом протекторате. Войска располагались в восьмидесяти километрах к востоку, и моим единственным компаньоном здесь был латыш, неизвестно как попавший в это экзотическое место и выполнявший обязанности начальника местной милиции – живописного сборища головорезов в тюрбанах и невообразимых лохмотьях, которые или раньше были басмачами, или вскоре должны были стать ими. Латыш часто проводил свои вечера со мной на плоской крыше консульского здания, довольно большого и унылого, без какой-либо мебели, если не считать нескольких ковров. С крыши мы могли наблюдать за соседними двориками и улицами, на которых не было видно никакой живности, кроме шакалов, время от времени забегавших сюда в поисках пищи. При свете яркой луны хорошо были видны тени этих крадущихся хищников. В эти одинокие вечера я с тоской вспоминал свою неудачную женитьбу и ее бесславный конец. Латыш настраивал гитару и пытался скрасить наше одиночество меланхолическими песнями типа: «Все проходит…»
Работа моя была нерегулярной. С фронта прибывали офицеры с жалобами на недостаток продовольствия и с просьбой разрешить реквизицию у местного населения. Приходили офицеры из местной милиции с просьбой разъяснить им указания, полученные от центральной власти, помочь в планировании оборонительных мероприятий и подготовке приказов для войск. В пять часов у меня наступал приступ малярии, который всегда продолжался до темноты. И только ночью я мог подняться с дивана, полностью истощенный.
Лишь однажды наше монотонное существование было нарушено визитом одного из важных членов мухитдиновского клана, который стал президентом республики, а его близкий родственник, Арифов, министром обороны. Они направлялись на встречу с главарями басмачей для обсуждения тех мирных соглашений, которые на самом деле не приносят мира, но создают большие возможности для всякого рода бесчестных сделок и закулисных маневров. Они остановились в доме богатого харшийского купца и устроили для меня прием на крыше его дома.
– Зто был очень торжественный прием. Организаторы приготовили роскошный плов, после ужина появились музыканты со своими национальными струнными инструментами и бубнами. Узбекская музыка сильно отличается от нашей, но в ней есть некое экзотическое очарование. Оба высокопоставленных чиновника привезли с собой своих любимцев, грациозных подростков в возрасте двенадцати-пятнадцати лет, которые в военной форме выглядели довольно странно. Они стали танцевать для нас, и, надо признать, танцевали замечательно, потому что занимались этим с младенчества. Арифов создал из этих бывших безработных, а зачастую и беспризорных мальчишек ансамбль и включил его в штат своего комиссариата.
У меня эти союзники, путешествовавшие с такой свитой, вызвали недоверие, но я должен был проявить ответную вежливость и устроил для них прием в консульстве. Во время приема президент и министр обороны республики продолжали исполнять свои официальные обязанности. Отхлебнув зеленого чая или вина, они доставали из кармана халата печать и, поплевав на нее, торжественно прикладывали к указу или судебному решению, доставленному помощниками. Вот так в Бухаре отправлялось правосудие.
Из-за резкого похолодания ночью эти два господина одолжили у меня мою новую шинель и мою коляску, единственную двухосную повозку в Восточной Бухаре, и после заключительного обмена любезностями, провожаемые моими почти лирическими напутствиями, укатили. Больше я их никогда не видел, поскольку они перешли к басмачам вместе со своим любимым танцевально-музыкальным ансамблем, писцами, поварами и моей новой шинелью. Коляска была возвращена мне после того, как они доехали до места, где заканчивались все дороги. Насколько прав был Файзулла Ходжаев, когда предостерегал нас от доверчивости к Мухитдинову с его феодальными замашками, советуя нам доверять только тем, кого эмир наказывал битьем палками по пяткам, говорить было излишне.
Малярия довела меня до крайней степени истощения. Старый и вечно пьяный военный доктор из пехотной бригады пытался убедить меня пройти «водколечение», но я решил ждать, пока мне представится возможность лечиться каким-нибудь другим способом.
В конце октября 1921 года Академия Генштаба отозвала всех своих отсутствовавших слушателей для прополжения учебы. Я передал дела секретарю и с чувством большого облегчения взгромоздился на свою коляску. С собой я вез целое состояние: мешок белой муки, мешок изюма, два шелковых халата – подарок республики – и толстое стеганое ватное одеяло. Из-за всего этого во время путешествия мне приходилось спать вполглаза, ибо такое богатство было большим искушением для грабителей.
Я ехал в Россию, где в Поволжье разразился голод. Люди тысячами умирали. В прессе сообщалось об отдельных случаях каннибализма. Железнодорожные станции были либо абсолютно пустынными, либо заполнены существами, дошедшими до последней стадии отчаяния. Американская организация помощи, АРА, по указанию президента Герберта Гувера оказывала помощь голодающим. Меня это изумило, так как я считал, что капиталистический мир больше всего на свете желал краха коммунистической России. Мы считали, что голод в немалой степени был результатом капиталистической блокады. Однако деятельность АРА свидетельствовала о том, что и на Западе у нас были друзья. Но может быть, думал я, что это всего лишь капиталистическое лицемерие? Ответа на этот мучивший меня вопрос я не находил.
Между тем в Москве тоже не хватало продовольствия и уже давно действовала карточная система распределения продуктов. Но главное было в другом – Гражданская война закончилась, и для моего поколения забрезжил свет надежды.
Когда я сошел с поезда, в Москве была грязная осенняя оттепель. Нагруженный мешками, в одном армейском сапоге и в одном расшитом чувяке, я, должно быть, производил странное впечатление. Извозчиков нигде не было. Мне удалось найти что-то вроде рикши с санками, на которые я погрузил свои мешки, и вслед за ними поковылял к гостинице «Левада». Деньги в то время совершенно обесценились, и расплачиваться мне пришлось со своим возницей тремя фунтами муки.
В Академии Генштаба проходила партийная чистка, этого отчасти требовала сложившаяся ситуация. Если, к примеру, в начале Гражданской войны партия насчитывала несколько сотен тысяч членов, то сейчас в ней было около двух миллионов. Теперь, когда главная опасность миновала, партия хотела повнимательнее присмотреться к своим рядам. Официальной целью чистки было избавление от авантюристов и чуждых элементов, а также тех, кто вступил в партию в корыстных целях.
Я уже дважды был свидетелем подобных мероприятий во время войны в Гомеле. Как только наступала передышка, партия собирала своих членов и спрашивала, кто где был и что делал в период кризиса. У тех, кто отсиживался в укромном месте, никакие объяснения не принимались, их просто исключали из партии.
На этот раз первым контрольная комиссия академии вызвала Михаила Николаевича Тухачевского, который к тому времени стал нашим начальником. Зал был заполнен слушателями и офицерами Московского гарнизона. Тухачевский уже пользовался в партий большим авторитетом не только за прошлые дела (многие знали о его двенадцати попытках бежать из германского плена во время мировой войны), но и за его верность революции в самые критические моменты, за победоносные сражения на Волге, за польское наступление. Мы знали, что в 1918 году он командовал одним из первых соединений Красной Армии, достойным этого названия. Он был первым командиром прославленной Первой Железной дивизии, победителем адмирала Колчака.
Молодой, с энергичным лицом, одетый в простую солдатскую гимнастерку, Тухачевский спокойно, с достоинством, без тени позерства поднялся на трибуну. На груди у него блестел недавно учрежденный орден Красного Знамени, который давался за храбрость, проявленную на поле боя. Нам нравилась его простота и скромность, поскольку к тому времени и в академии и в высших армейских кругах уже появилось немало дилетантов, щеголявших в роскошной форме. О себе он говорил краткими, сухими фразами:
– В Красную Армию вступил в тысяча девятьсот восемнадцатом году; из дворян; бывший младший офицер царской армии; был в плену у немцев; бежал. В Краевой Армии командовал дивизией, затем армией на Восточном фронте. Приказом председателя Реввоенсовета товарища Троцкого награжден орденом Красного Знамени за разгром Колчака. Был командующим Западным фронтом. До вступления в партию большевиков ни в каких партиях не состоял. Партийных взысканий не имею…
Члены комиссии задали несколько вопросов, на которые Тухачевский ответил в той же лаконичной манере.
Члены комиссии кивнули друг другу, и председатель объявил решение:
– Член партии с тысяча девятьсот восемнадцатого года начальник Академии Генерального штаба Тухачевский достоин членства в партии.
Следующим вызвали широкоплечего слушателя с гордой осанкой, Якова Блюмкина. Если бы Блюмкин мог дать волю своему красноречию, то перед слушателями развернулась бы одна из самых романтических и авантюрных историй.
– По рождению я еврей, из буржуазии, – начал свою исповедь Блюмкин. – После гимназии стая профессиональным революционером. Состоял в левом крыле партии эсеров, во исполнение решения партии в июле тысяча девятьсот восемнадцатого года убил германского посла графа Мирбаха. Организовывал и руководил деятельностью подпольных групп в тылу Белой армии на Украине. В составе партизанских групп выполнял несколько специальных заданий, несколько раз был ранен. В качестве члена ЦК Компартии Персии вместе с Кучук-ханом принимал участие в революции в этой стране…
Комиссия решила, что Блюмкин также достоин «высокого звания члена партии пролетариата»!
Третьим вызвали моего коллегу Юрия Саблина. Он, как и Блюмкин, в прошлом один из лидеров партии эсеров, отличился во время Октябрьского восстания в Москве. Во время Гражданской войны командовал дивизией, был дважды ранен. Это был человек редкой храбрости. Здесь стоит отметить, что среди коммунистов нашей академии было четыре бывших члена ЦК партии левых эсеров, которые три года назад, в 1918 году, подняли в Москве мятеж против советской власти.
Другого моего коллегу – Брикета из партии исключили, хотя я вышел на трибуну и горячо выступил в его защиту. Он был выходцем из буржуазной семьи, и комиссия решила, что его послужной список оставлял желать лучшего. Он был исключен как «карьерист». Я знал, что он храбро вел себя на фронте и был хорошим коммунистом. Допущенная несправедливость в конце концов была исправлена, но в то время для Брикета это было большим потрясением.
В 1929 году Блюмкин по указанию Сталина был расстрелян без суда за то, что тайно встречался с Троцким в Стамбуле и привез в Москву письмо к его последователям. Это был первый случай пролития крови во внутриполитической борьбе.
М. Н. Тухачевский недолго возглавлял нашу академию. Его направили на подавление крестьянского восстания в Тамбовской губернии, вспыхнувшего под руководством бывшего эсера, школьного учителя Антонова. Во главе академии был поставлен другой старший офицер, по фамилии Геккер, с которым я познакомился при следующих обстоятельствах.
Все слушатели собрались в большом зале для представления нового начальника академии. Я оказался за одним столом с человеком невысокого роста, значительно старше меня, с рыжими вьющимися волосами, маленькими усиками и изнеженными руками.
– Жалко, что Тухачевский уходит, – заметил я. – Вряд ли новый начальник сможет заменить его, как вы думаете?
– Посмотрим, – улыбнулся мой сосед.
Через мгновение председатель собрания объявил:
– Сейчас выступит новый начальник академии.
Мой сосед поднялся и не спеша пошел к трибуне. Такая необычная первая встреча вызвала у нас какую-то взаимную симпатию. Геккер потом всегда звал меня «Бенджамином академии», потому что я был самым молодым слушателем; для меня же он был больше, чем просто старшим офицером, он был моим другом. Позже он стал военным атташе, сначала на Дальнем Востоке, а затем в Турции, а после этого начальником протокольного отдела Наркомата обороны, и о нем я еще скажу дальше.
Защищая во время чистки Брикета, я приобрел двух друзей в лице его самого и его молодой жены. В то время она училась в главной партийной академии, в Университете имени Свердлова, неофициально известного как «Республика Свердловия». Это была очень необычная республика, состоявшая из молодых энтузиастов, съехавшихся сюда со всех концов страны «за идеями». Свердловцы проявляли острейший интерес ко всему, что касалось политики, марксистской теории, текущих событий и даже поэзии. Там были свои группировки и свои кризисы. Часто слушатели нашей академии и свердловцы встречались в комнате у меня или у Брикета. Дрожа от холода, мы пили кипяток, который у нас сходил за чай, хотя там и близко не было ни одного чайного листочка. Нашим единственным лакомством был мой изюм из Харши, а при полном отсутствии в Москве сахара это было не так уж и плохо.
Комната наша обычно набивалась битком. Молодые мужчины и женщины сидели скрестив ноги на кровати, на диване и даже на полу. Мы могли обсуждать статью Бухарина или новую поэму, спорить по любому злободневному вопросу. Однажды молодая девушка при пятнадцатиградусном морозе потребовала настежь распахнуть окно, ей, по ее словам, нужен был воздух, так как поэма, которую она собиралась прочесть, требовала «пространства и уличного шума». Читала она каким-то глубоким, почти мужским голосом. Для такого голоса, который заставлял прохожих на улице останавливаться и слушать, действительно нужно было пространство. А читала она «Левый марш» Владимира Маяковского.
В обстановке всеобщей нищеты тех лет наша академия пользовалась некоторыми преимуществами, которые иногда позволяли нам играть роль хозяев. Наш клуб был одним из лучших в Москве. У нас выступали самые знаменитые актеры и поэты. Мы были не только благодарной аудиторией слушателей, но и людьми, способными помочь нашим всегда голодным гостям выжить. Вместо вконец обесценившихся денег мы платили им продуктами. После окончания таких вечеров, на которых мы заряжались высоким искусством, я часто замечал, как некоторые знаменитые артисты и писатели отправлялись домой на конных экипажах, принадлежащих академии, или тащили за собой санки, нагруженные провизией. Ведущие солисты оперного театра: Нежданова, Собинов, Петров; знаменитый солист балета Мордкин; самые известные современные поэты: Третьяков, Асеев, Маяковский радовали нас своими талантами и получали от нас взамен рис, ячмень, сахар, селедку и даже масло.
Иногда нас приглашал к себе в театр Мейерхольд. Этот замечательный режиссер поставил пьесу Маяковского «Мистерия-буфф», в чем-то эпическую, а в чем-то трагическую и даже сатирическую, действие которой происходило частично на небе, а частично на земле. Это было лучшее, на что был способен Маяковский, а Мейерхольд превзошел сам себя. Я думаю, что публика тех дней: солдаты, студенты, рабочие и революционная интеллигенция, голодающие, но богатые надеждами, – были, пожалуй, самой благодарной публикой в мире, на которую могли рассчитывать эти два гения.
Мы сидели в верхней одежде в неотапливаемом театре и следили за пьесой. Мейерхольд, худой как жердь, с развевающимися волосами, в пальто с поднятым до ушей воротником, метался по сцене, на которой не было занавеса; он то нырял за кулисы, распекая рабочих сцены, то давал какие-то последние указания трясущемуся от страха актеру, который в следующий момент должен будет появиться под самым верхом на символическом эшафоте и заклеймить бесчеловечность войны. Маяковский, сидящий среди публики, часто вскакивал со своего места на ноги и громовым голосом вносил какие-то коррективы. После спектакля мы вместе шли домой по пустынным улицам, повторяя во весь голос понравившиеся нам строки.
Потом Мейерхольда арестовали, театр закрыли и труппу распустили. Талантливого режиссера заклеймили как бездарного клоуна то же касается Маяковского, то несколько лет назад: он закончил свою собственную мистерию-буфф пулей в висок, и Сталин, правда посмертно, признал его лучшим поэтом, которого дала революция.
Москва в то время была в непрерывном интеллектуальном поиске и экспериментах. Большинство видных мыслителей недавнего прошлого или эмигрировали, или тратили все свои силы на брюзжание по поводу новой власти. Молодежь была полна такого энтузиазма, которого раньше никогда не знала. Революционные марксисты, устами Ленина, Троцкого, Бухарина, Преображенского, Рязанова, Луначарского и Радека – этой блестящей плеяды людей действия, теоретиков, мыслителей и моралистов – проверяли истинность всех человеческих ценностей и закладывали основы нового мира.
На все у них находился ответ, и если часто он был слишком категоричен, то был он близок к жизни, стимулировал мысль и воспламенял воображение. Все виделось в новом свете: международная политика, право, военная тактика, этика, взаимоотношения полов, литература, живопись. Какой контраст с интеллектуальной стерильностью СССР под властью Сталина, где без всякого проблеска оригинальности возрождаются реакционнейшие черты царизма, где никто не решается на большее, чем убогое перефразирование высказываний диктатора, где поэты могут только восхвалять его в стихах, а прозаики в прозе! Но это будет на несколько лет позже, а тогда под патронажем Луначарского Москва стала землей обетованной для поэтов и артистов. Художники изобретали новые направления: конструктивисты, супрематисты; от них не отставали поэты: имажинисты, ничевоки и т. п. В жалких кооперативных кафе в центре Москвы, где подавали только кофе из каштанов и чай из моркови, сдобренный сахарином, всегда можно было послушать таких гениальных поэтов, как Есенин, Маяковский, Сельвинский, Третьяков. Когда они заканчивали читать свои стихи, мы собирались вместе и предлагали разделить с нами чашку эрзац-кофе с пирожными.
Это не была организованная Богема, и не коммерциализованный Монпарнас, созданный продавцами картин и владельцами кафе, вроде «Дома» или «Купола» – этих знаменитых мест обитания богемы, которая в большинстве своем представляла пеструю смесь недовольных иностранцев. Это была настоящая жизнь, где энтузиазм был подлинным и рождал шедевры, а отчаяние столь искренним, что приводило к самоубийству. Еще живы люди, которые хорошо помнят то время. Одним из самых популярных среди поэтических кафе было «Стойло Пегаса». Я помню нарисованного на стене крылатого коня, парящего над головой небритого поэта в крестьянской блузе.
Однажды вечером, когда я возвращался домой после одного такого романтического вечера, сонный портье дал мне пришедшее по почте письмо. Это было событием, потому что я уже давно потерял контакт с матерью, да и с друзьями переписки не вел. Почерк был Ольги Федоровны, моей законной и совершенно нереальной жены, которая теперь жила с матерью в Тамбовской губернии. Я вскрыл письмо, и, должен признаться, сердце мое забилось чаще, чем того требовали обстоятельства нашего чисто формального супружества. Увы, письмо было спокойно-деловым, в нем сквозила мысль о том, что обстоятельства больше не требовали сохранения нашего парадоксального брака и нам следовало бы оформить развод. Я ответил в том же духе. Но так как я жил в столице, а она в провинции и почта работала из рук вон плохо, нам пришлось писать друг другу несколько раз. Ее последующие письма были столь же сдержанно-вежливы, но в одном из них она добавила постскриптум, сообщив, что все еще страдает от малярии. В то время я лечился от этой же болезни в Институте тропической медицины. Доктора обещали мне полное выздоровление в трехмесячный срок. Я с трудом в это верил, и на самом деле этого не произошло, но я написал Ольге Федоровне и предложил ей показаться докторам из этого института. Когда я писал это письмо, меня беспокоила мысль, только ли в этом состоят мотивы моего приглашения Ольги Федоровны. Я в этом не был уверен.
Прошла пара недель, но ответа не было. Однажды вечером я работал дома, готовясь к экзаменам. Мой коллега, с которым мы делили комнату, был болен тифом и лежал в госпитале (несколько дней назад я на руках отнес его вниз и передал «скорой помощи»). Неожиданно в дверь постучали. Вошла разрумянившаяся от мороза Ольга Федоровна, и вместе с ней в комнату вошла, как я неожиданно для себя ощутил, сама радость.
Тем не менее я подумал: зачем она пришла?.. О чем нам надо говорить сначала – о лечении или о разводе? Мы молча смотрели друг на друга и улыбались. Не слишком ли долго мы валяли дурака?
На следующий день я должен был сдавать профессору военной истории генералу Мартынову зачет по русско-японской войне. Мартынов знал, что я владею материалом, и задал мне лишь один-два рутинных вопроса об обороне Порт-Артура.
Порт-Артур?.. Я ничего не мог о нем вспомнить!
Что с вами? – спросил меня старый генерал. – О чем вы думаете?
Мартынов был достаточно снисходителен и дал мне еще пять дней на подготовку. Когда я пришел к нему следующий раз, мои ответы были вполне удовлетворительны. И в тот вечер я пошел со своей женой в «Стойло Пегаса». Кажется, для нас начиналась новая жизнь.
Примерно в это время К. К. Юренев предложил мне, не прекращая занятий в академии, пойти работать в Народный комиссариат иностранных дел, к Чичерину. Нарком был исключительно энергичным работником, и за ним не могли угнаться полдюжины его секретарей. Поскольку спал он мало и лучше всего ему работалось ночью, под рукой у него круглосуточно должен был быть полный штат секретарей и помощников. Постоянно у него дежурили два секретаря. Я выбрал себе ночную смену.
В то время наркомат уже располагался в том здании на Кузнецком мосту, в котором он находится и сегодня. Начальником секретариата был атлетически сложенный грек с классическими чертами Аполлона по фамилии Кангилари.
Чичерин был таким человеком, манеру работать которого приходилось уважать. Его кабинет был доверху завален книгами, газетами и документами, то же самое творилось на письменном столе. Рядом с письменным столом стоял небольшой столик с бутылкой коньяку и рюмками. Когда к утру Георгий Васильевич чувствовал, что засыпает, он взбадривал себя рюмкой «Мартеля». Соседний кабинет был пуст и сообщался с приемной, в которой располагались секретари. В наши обязанности входило принимать письма, телеграммы, доклады и сортировать их на большом столе. Мы никогда не докладывали о поступившей почте Чичерину. Он сам приходил и брал то, что ему было нужно. Часто он заходил к нам в рубашке с короткими рукавами, с повязанным вокруг шеи большим шелковым шарфом, в шлепанцах с металлическими пряжками. Видимо, удобства ради он никогда не застегивал эти пряжки, и при ходьбе они позвякивали. Первый раз, когда он увидел меня на дежурстве, он ничего не сказал, а только внимательно взглянул на меня поверх очков, взял с моего стола пачку телеграмм и проследовал в свой кабинет, слегка выпятив вперед свою клиновидную бородку.
Ноты, которые рассылал этот министр иностранных дел социалистической республики, вызывали головную боль во всех канцеляриях Европы. Чичерин сам сочинял их с большой тщательностью, полагаясь на свою феноменальную память. В редкие свободные минуты он писал стихи, сочинял музыку к стихам и блестяще играл на фортепиано. Он был старый холостяк и жил в наркоминдельском доме, его хозяйство вела швейцарская пара, с которой он дружил много лет. Он вел очень простой образ жизни, нисколько не заботился о внешней благопристойности, персональных удобствах, будь-то в одежде или в чем-то другом. Но он очень тепло относился к сотрудникам своего аппарата, что временами было и трогательно и комично.
Начальник секретариата, красавец Кангилари, пользовался большим успехом у женщин. К несчастью, его внимание привлекла жена одного из сотрудников секретариата. Однажды этот сотрудник ворвался в кабинет Чичерина и разрыдался у него на плече.
– Кангилари спит с моей женой!
Чичерин был в негодовании. Когда успокоившийся сотрудник ушел, нарком вышел в приемную и, ухватив первого попавшегося ему навстречу человека за лацкан, жалобно воскликнул:
– Этот Кангилари невыносим! Он разрушает семейную жизнь всего моего аппарата!
Несмотря на это преувеличение, он тактично разрешил эту проблему, отправив пострадавшего секретаря с женой за рубеж. Секретарь убыл под руку со своей коварной женой, вполне удовлетворенный такой сатисфакцией.
Любимым временем Чичерина для приема послов была полночь. Германский посол граф Брокдорф-Ранцау, в своем стоячем крахмальном воротничке, придававшем его лицу надменное выражение, мог дожидаться приема в этот немыслимый час вместе с послами балтийских и азиатских стран – крупные западные страны все еще держали нас в карантине, и только эти малые страны имели в Москве своих представителей. Стало настоящим событием, когда мы получили телеграмму за подписью Пуанкаре по вопросу обмена пленными, но еще более важным событием стало приглашение Советской России принять участие в Генуэзской конференции.
Перед утром, между четырьмя и пятью часами, у Чичерина бывали иностранные корреспонденты и другие, симпатизирующие Советской России иностранные гости. Около пяти утра я брал наркомовский «роллс-ройс» и ехал в противоположный конец Москвы за его личной машинисткой. В шесть утра он начинал диктовать ей свою корреспонденцию. Затем письма поступали ко мне на стол. Их надо было зарегистрировать, оригиналы направить адресатам, а копии приобщить к делам.
Иногда Георгий Васильевич выходил ко мне и помогал опечатывать сургучными печатями секретные документы, направляемые Ленину, Троцкому и другим руководителям.
– Осторожно! – бормотал он, прыгая вокруг. – Будьте осторожны, а то прожжете бумагу!
После этих неотложных дел у меня наступало некоторое затишье и я мог заняться чтением самых важных депеш, одни заголовки которых приводили меня в трепет. «Народный комиссар по иностранным делам Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину…» Именно ради этой информации, которая открывала мне глаза на многое, я держался за эту работу и совмещал ее с учебой в академии.
Я помню одно предложение Чичерина, высказанное в письме к Ленину. Как и Ленин, он не испытывал особых симпатий к Лиге Наций, считая ее лишь слегка закамуфлированной коалицией победителей против побежденных. Он предложил создать, под эгидой Советов, Лигу Народов, где угнетенные и эксплуатируемые народы, национальные меньшинства могли бы быть представлены наравне с ведущими державами. В противовес Лиге Наций, Лига Народов должна была стать центром международной справедливости.
Однажды машинистка Чичерина из-за переутомления допустила ошибку, которая в сегодняшней Москве наверняка была бы расценена как акт саботажа и контрреволюции. Все послания Ленину заканчивались традиционной фразой: «С коммунистическим приветом», но она вместо этого, в полусне, напечатала: «С капиталистическим приветом!»
Я заметил это на копии, когда курьер на велосипеде уже уехал. Я позвонил в охрану Кремля и в смятении услышал, что пакет уже доставлен. Я позвонил в секретариат Ленина и узнал, что документы уже у Владимира Ильича на столе и теперь их никто не может тронуть. Что теперь будет из-за этого несчастного «капиталистического привета»? Ничего особенного не случилось, но когда я показал несчастной машинистке копию, она (машинистка) позеленела, а Георгий Васильевич лишь усмехнулся в свою бородку: это не скомпрометирует революцию. В то время никому не пришло бы в голову усмотреть в этом саботаж или контрреволюцию.
Почти все, кто работал с Чичериным, теперь исчезли. Кто расстрелян, а кто заключен в тюрьму. Я вспоминаю их имена и чувствую себя так, как будто переношусь в мир духов.
Вот, например, Фехнер, молодой сотрудник, с приятными манерами и быстрым умом, который после пятнадцати лет безупречной службы стал поверенным в делах в Литве. Мы всегда считали его большим ребенком, но это не помешало в 1937 году арестовать его, обвинить в чудовищных преступлениях и заключить в тюрьму. Вспоминается много других имен: Цукерман, очень методичный работник, преданный коммунист, который впоследствии возглавил отдел стран Ближнего Востока, – расстрелян без суда 16 декабря 1937 года; Сандомирский, в прошлом анархист, при царизме был на каторге за революционную агитацию, возглавлял отдел Балканских стран – в 1935 году был сослан в Сибирь, а потом расстрелян; Ганецкий, ветеран социал-демократического движения, одно время заместитель наркома по иностранным делам, был отправлен в какую-то контору, ведавшую цирками и мюзик-холлами, – в 1937 году арестован.
Большинство секретарей Литвинова постигла та же участь. За небольшим исключением все они сгинули в тюрьмах и подвалах ОГПУ. Один из его любимцев, Дивильковский, избежал этой участи лишь только потому, что за год или два до чисток погиб в автомобильной катастрофе. Другая его любимица, его личный секретарь, Елена Крыленко, сестра наркома юстиции, тоже избежала этой участи, но по более счастливой причине. Она была замужем за Максом Истманом и, когда тот опубликовал свою историческую книгу «После смерти Ленина», в которой дал провидческий анализ грядущей диктатуры, раскрыл перед общественностью существование сенсационного «Завещания» Ленина, уже работала секретарем советского посольства в Париже. Когда ей неожиданно предложили вернуться в Москву, она предусмотрительно отказалась.
Леон Михайлович Карахан, в отличие от Чичерина, появлялся в своем кабинете около одиннадцати утра, чисто выбритый, безукоризненно одетый, в перчатках и отполированных очках, похожий в своем безупречно сидящем костюме на киногероя. Он был обаятельным, раскованным человеком, природа одарила его изысканной восточной красотой, на его бледном лице выигрышно выделялась заостренная бородка. У него был профиль такой чистоты, какой можно увидеть только на старых монетах, он отлично умел держать себя, обладал веселым характером и даром убеждать людей. Прирожденный оптимист, очень работоспособный человек, непринужденный в отношении с окружающими, он всегда был готов помочь своим молодым коллегам. Словом, самой природой он был создан для блестящей дипломатической карьеры, и никто не мог сравниться с ним в способности быть наставником молодых дипломатических работников.
Начав свою карьеру на переговорах в Брест-Литовске, он затем направляется советским представителем в Пекин для восстановления дипломатических отношений с Китаем. Потом он был послом в Турции, аккредитованным при правительстве Мустафы Кемаля (Ататюрка). Его подпись есть на многих договорах. Неизвестно, за что его расстреляли. Это было сделано тайно, и его имя постарались очернить уже на последующем процессе «двадцати одного». Карахан очень нравился женщинам, и, я подозреваю, в связи с этим он мог как-то неудачно попасться на глаза диктатору, который никогда не прощает проявленного к нему пренебрежения. Я не могу отделаться от мысли, что повод был мелочным, хотя могли быть и другие причины, и главная из них – его высокий личный авторитет. Он был женат на приме-балерине Большого театра Марине Семеновой. Перед казнью мужа ей дали возможность оформить развод и вернуть свою девичью фамилию. И она продолжает танцевать, услаждая взор палачей, которые послали на смерть ее мужа.
Во время Генуэзской конференции я познакомился с Христианом Раковским, занимавшим в то время пост заместителя наркома. Он был в расцвете сил, всегда улыбался и всегда был в курсе всех заслуживающих внимания дел. Я также познакомился с заместителем Председателя Совнаркома Армении Бекзадяном, который также сопровождал Чичерина на Генуэзскую конференцию. Это был уже упоминавшийся мной будущий советский посол А. А. Бекзадян, который исчез из Будапешта в конце 1937 года.
Перспектива поездки на Генуэзскую конференцию привела всех молодых сотрудников секретариата, мужчин и женщин, в состояние сильного возбуждения. Все хотели туда поехать, и Георгий Васильевич, доведенный до исступления этими многочисленными просьбами, как-то ворвался в мою комнату и приказал:
– Немедленно оповестите всех, что я запрещаю упоминать Генуэзскую конференцию!
Я решил подойти к этой вспышке темперамента своего шефа с юмором, но как солдат я привык выполнять приказы. Заранее предвкушая удивление своих коллег, я приколол на доске следующее объявление:
«Народный комиссар распорядился не заводить с ним разговор о Генуэзской конференции».
– О-о! – сказал Карахан с улыбкой, увидев объявление. – Это намного облегчит мою работу.
Чичерин несколько секунд разглядывал объявление и оставил его висеть на том же месте еще несколько дней. Но один английский журналист принял эту шутку всерьез и сообщил об этом в свою газету как о признаке того, что в обстановке всеобщего возбуждения, вызванного перспективой примирения Советской России с капиталистическими странами, народного комиссара буквально осаждали важные государственные деятели.
С приближением лета моя нагрузка в академии настолько возросла, что я вынужден был оставить свою работу в Наркоминделе, но в течение следующего года я периодически бывал у Чичерина по различным вопросам. Последний раз я видел его на XIV съезде партии в Кремле в 1925 году. Он широко улыбался, только что его избрали в состав ЦК партии. Возможно, это было последней радостью в его жизни. Группировка Литвинова вела жесткую борьбу за контроль над комиссариатом, стараясь свести на нет любые решения, принимавшиеся Чичериным. Наконец Чичерин открыто заявил о невозможности работать с Литвиновым и на заседании ЦК назвал его своим «антиподом». В это время Георгий Васильевич был уже очень болен и уехал лечиться в Висбаден, где у него появилось большое искушение остаться там навсегда. Потребовались длительные и деликатные переговоры, чтобы убедить его возвратиться в Москву, где официально он все еще занимал пост наркома по иностранным делам.
В Висбаден поехал Карахан и уговорил Чичерина вернуться, но его возвратили в Москву лишь для того, чтобы заменить на посту без скандала. Его место занял Литвинов. Чичерин же тихо исчез с политической сцены и был забыт еще до своей кончины. Но забвение было лишь одной из несправедливостей, выпавших на его долю. Министр иностранных дел был обречен жить в нищете, в тесной квартирке без отопления, испытывая нужду в повседневных продуктах, пока наконец не вмешался ЦК партии и исправил положение. Свои последние годы он провел в полном одиночестве, практически инкогнито, занимая скромную квартирку в одном из арбатских переулков. Он ни с кем не встречался, кроме двух своих бывших секретарей. Когда он умер, его не стали хоронить в Кремлевской стене, и он покоится на Новодевичьем кладбище.
Работая в секретариате Чичерина, я часто встречал Литвинова, являвшегося вторым заместителем наркома. Полный, внушительный, он обычно был серьезен, однако мог быть и приятным собеседником. За столом он был непринужден и весел, очень любил танцевать и оставался хорошим танцором, даже когда ему было уже далеко за шестьдесят.
Не особенно щепетильный в личных отношениях, он был очень требователен в работе и обладал особым талантом втираться в доверие верхов. За несколько лет он сумел оттеснить Чичерина, который не был обидчив и думал только о деле.
Литвинов, урожденный Мейер Баллах, рано примкнул к революционному движению. В 1901 году он был арестован как член подпольного социалистического кружка за хранение оружия и типографского оборудования и осужден на пять лет ссылки в Сибирь, но ему удалось бежать из киевской тюрьмы. В революции 1905 года партия поручала ему ответственные задания по доставке в Россию оружия и пропагандистской литературы. В 1907 году большевистские экспроприаторы» на Кавказе, в число которых входил Иосиф Сталин, тогда известный как Коба, взорвали экипаж, перевозивший деньги, и Литвинов вывез часть этих денег для обмена в Европе. По ориентировке царской охранки он был арестован французской полицией, которая нашла у него банкноты, добытые в ходе ограбления. Он был выдворен из Франции и уехал в Англию.
После революции он вернулся в Россию и в 1918 году был назначен полпредом в Великобритании, но его миссия потерпела фиаско – Британия начала проводить политику бойкота, и ему пришлось вернуться в Москву. Позже именно Литвинову выпала миссия реабилитировать Россию в глазах мирового общественного мнения. Венцом его карьеры можно считать день в Женеве, когда он, в сопровождении своей свиты, под аплодисменты присутствующих делегатов вошел в зал заседаний Лиги Наций, и это означало, что большевизм стал «респектабельным» и Россия присоединяется к версальской политике западных держав.
Эти годы он жил в постоянной опасности, необъяснимо выживая тогда, когда гибли все его друзья и сотрудники. Он все еще был нужен Сталину. Литвинов, как хороший картежник, всегда умудрялся сохранять некий ореол таинственности. В своих заграничных поездках после чистки он загадочно улыбался, и продолжал улыбаться даже тогда, когда его детям запретили сопровождать его, даже когда его жене запретили жить в Москве и отправили ее жить на Урал.
Уж так случилось, что первыми расстреливали лидеров партии. Это понятно, Сталин начинал с мыслителей. Затем пришла очередь генералов, маршалов, руководителей промышленности и, примерно в это же время, дипломатов. Двое из четырех заместителей Литвинова были расстреляны, третий оказался в тюрьме, а четвертый просто исчез. Его старые друзья и личные протеже, послы Юренев и Розенберг, тоже исчезли. Почти все руководители департаментов наркомата и ведущие дипломатические сотрудники за рубежом, которых он подбирал на протяжении пятнадцати лет, были расстреляны. А Литвинов продолжал загадочно улыбаться: «Просто они были предателями, а так все хорошо!» Трудно сказать, объяснялась ли его самоуверенность тем, что он считал себя незаменимым, или же он просто вынужден был делать хорошую мину при плохой игре потому, что его семья была в заложниках.
Пойдя на союз с Гитлером, Сталин тотчас же избавился от своего верного слуги – Максим Литвинов был единственным евреем, за исключением Лазаря Кагановича, который оставался в то время в высшем эшелоне советского правительства.
В последующие два года М. М. Литвинов периодически появлялся на официальных мероприятиях, тщательно выбритый и в безукоризненно отглаженном костюме. По всем внешним признакам он вел нормальную жизнь, но никто не знал, откуда он появлялся, куда исчезал и чем занимался. Он снова появился из своей неизвестности вскоре после нападения Германии на Советский Союз и в радиопередаче на английском языке призвал британцев высадиться на континенте. Потом он принимал участие во встрече Сталина с Гарриманом и Бивербруком. В 1941 году он был извлечен из запасника и назначен послом в Соединенных Штатах Америки.
Что станет с Литвиновым при каком-то новом, непредсказуемом повороте в советской политике? Этого никто не может сказать. Но одно совершенно ясно: ни один политик в сталинской России, кто был допущен к большим секретам, таким секретам, которые не снились даже авторам приключенческих романов, не может считать себя в безопасности, рассчитывать на спокойную отставку в укромном месте. В тоталитарном государстве нет укромных мест для тех, кто служил диктатору и был выброшен им за ненадобностью.
Пока наши дипломаты вели переговоры с европейскими Державами, я проходил полевую подготовку в лагере на Ходынке. Мы проводили занятия по тактике и вели топографическую съемку местности.
Однажды, возвращаясь с полевых занятий на Ходынке, нагруженный картами и топографическими инструментами, я на улице столкнулся с К. К. Юреневым.
– Как раз ты мне и нужен, – заявил он. – Меня только что назначили в Ригу, и я беру тебя с собой. Согласен? Хорошо! Готовься в конце недели к отъезду.
Под напором Юренева обычно все решалось очень быстро. Так было и на этот раз. Я без проволочек был назначен секретарем российской миссии в Латвии и через сорок восемь часов уже сидел в поезде, направлявшемся в Ригу.
Россия медленно оправлялась от ран, но голод еще был обычным явлением, не говоря уже о простой нехватке продовольствия и бедности. Однако стоило нам пересечь границу, как все вокруг радикально изменилось. Если не считать моей поездки в финский город Виипури в 1917 году, я никогда не встречал такой чистоты и ухоженности, какую я увидел в Риге с ее красивыми витринами, аккуратно замощенными улицами и ярко раскрашенными домами. В здании миссии были зеркала и дорогая мебель – традиционные атрибуты буржуазного образа жизни. В первое же утро нам принесли такой завтрак, о котором я не мог даже мечтать. Здесь я впервые попробовал кофе со сливками, роскошь, которую я воспринял со смешанным чувством тревоги и печали.
Несколько дней спустя я пошел прогуляться в городском саду, в петлице моего костюма был советский значок. Ко мне подошел белогвардейский офицер и потребовал его снять. После обмена «любезностями», в ходе которых он узнал, что у меня был дипломатический паспорт, он отвязался от меня, но Юренев, которому я рассказал об этом инциденте, сказал мне:
– Лучше вам снять этот значок. Если вам сломают шею, то никакие мои усилия не смогут вернуть вас к жизни. Я также при всем желании не смогу сделать из этого казус белли, хотя мы и окажемся в очень неловком положении.
Я запротестовал, но в конце концов вынужден был подчиниться приказу. Так действительно было спокойней.
Наше правительство решило создать небольшой дом отдыха для ответственных советских работников в районе Майоренхофа, довольно близко к Риге, но все-таки на советской территории. Латвийская полиция во все глаза следила за этим домом отдыха, где советские комиссары, журналисты и члены ЦК проводили свои вечера с пением революционных песен. Как все полицейские мира, они были немного помешаны на заговорах и сумели убедить себя, что это пение было очень опасным признаком, и нашу миссию постоянно засыпали вопросами по этому поводу.
В Майоренхофе я встречал М. М. Литвинова, который привозил туда свою семью из Лондона; редактора газеты «Известия» и будущего биографа Бакунина, Ю. М. Стеклова (интересно, что с ним сейчас стало?); одного из меньшевистских лидеров Петроградского Совета в 1917 году, историка Н. Н. Суханова, который в 1931 году был осужден на десять лет; снова здесь я встретился с Файзуллой Ходжаевым, которого в последний раз видел в тюрбане и шелковом халате. Вместе со мной он совершил поездку на Рижское взморье. На этот раз он был одет в кожаный реглан и фетровую шляпу, цвет его лица был желтее обычного. Помню, тогда голова его была занята проектами реформ в Центральной Азии.
Я возвратился в Москву накануне IV конгресса Коммунистического Интернационала в дипломатическом вагоне, сопровождая нескольких иностранных делегатов – Клару Цеткин, уже пожилую, но полную боевого задора революционерку; чеха Богумила Смерала, толстого человека в очках, возможно, самого большого оппортуниста из всех существовавших в коммунистической среде в то время; поляка Генрика Валецкого и венгерского профессора Евгения Варгу. Наконец, среди них был Борис Суварин, который представлял Французскую коммунистическую партию.
Двое из этих делегатов вели себя особенно возмутительно, демонстрируя полное непонимание обстановки. Варга и Валецкий требовали отдельных купе, хотя было вполне очевидно, что вагон был так переполнен, что я при всем желании не мог им этого предоставить. Я не мог отдать и мое купе, так как в нем скрывался нелегал, которого в Риге приговорили к смертной казни. В этом споре меня полностью поддерживал Суварин, хотя Два члена Исполкома Коминтерна угрожали по приезде в Москву заявить формальный протест (это они и сделали). По моему же разумению, такой старый революционер как Валецкий, конечно, мог бы удовольствоваться плацкартным местом в вагоне первого класса, то же самое мог бы сделать и бывший член советского правительства Венгрии – Варга. Но, видимо, та мелочная роскошь, которую дает власть, ударяет людям в голову, и они перестают что-либо соображать.
Мы подружились с Борисом Сувариным. В то время он был членом Исполкома Коминтерна, и я несколько раз навещал его в скромном номере отеля «Люкс», который служил штаб-квартирой делегатам Коминтерна.
Я хочу воспользоваться возможностью и отдать дань памяти Ромуальду Адамовичу Муклевичу, который был одним из наших замечательных солдат и которого, конечно, уже нет в живых. Крепкий, тучный, этот круглолицый старый большевик обладал удивительным спокойствием и в то же время уверенностью прирожденного лидера. Одно время он, простой матрос, как Дыбенко, был командующим Красным Флотом и заместителем наркома обороны, потом возглавлял Наркоматы военной промышленности и судостроения и неожиданно исчез в 1937 году. Это был такой человек, которого Сталин не мог оставить в живых, даже за решеткой.
С окончанием Гражданской войны в нашей жизни стали происходить заметные изменения. Революция знала трудные времена, терпела серьезные военные поражения, но она всегда верила в свою силу. Все внутрипартийные споры велись с верой в будущее. Так было даже во время кронштадтского мятежа, когда республика была так близка к краху. Теперь же, с наступлением мира, появилась новая опасность – опасность поражения на фронте экономического строительства.
Еще до кронштадтского мятежа, в ходе острой партийной дискуссии о профсоюзах стало ясно, что партии предстоит принять исключительно важные решения в этой области. До этого важные решения просто откладывались. Теперь предстояло выбрать определенный курс экономического развития страны. К нашему изумлению, Владимир Ильич Ленин объявил новую экономическую политику (нэп), открыв свободный рынок для крестьян. Эта политика скоро стала приносить свои плоды в виде улучшения условий жизни вконец уставшего от разрухи народа. Больше стало продуктов, улучшилось их качество стала расти производительность труда; по всей стране были несомненные признаки снижения напряженности. Снова появились деньги, которые опять становились краеугольным камнем бытия.
Мы, молодые коммунисты, выросли с верой в то, что с деньгами покончено раз и навсегда. Нам не приходило в голову, что практический отказ от денег в ходе Гражданской войны был вызван не столько движением к социализму, сколько вынужденной мерой, связанной с девальвацией, а также с тем, что ничтожное количество производимой продукции просто нельзя было пускать в свободную продажу. Истина заключалась в том, что эта политика, с одной стороны, была вынужденной, но, с другой стороны, лучшие теоретики партии – Ленин, Бухарин, Преображенский – сознательно встали на этот путь, рассматривая его как определенную стадию движения к социализму.
К концу Гражданской войны инфляция чудовищно обесценила бумажные деньги. Острота инфляции усугублялась тем, что некоторые виды услуг – проезд по железной дороге, в трамваях, почта, театр, кино, медицинское обслуживание и т. п. – для трудящихся стали бесплатными. Носовой платок, к примеру, стоил больше, чем банкнота, на которой стояла печать с дюжиной нолей. Казначейство уже не утруждало себя нумерацией банкнот или их разрезанием. Мы получали их, как и почтовые марки, большими листами. Я не раз видел, как эти листы использовались в качестве оберточной бумаги или обоев в крестьянских домах. Еще одна трудность заключалась в том, что обострялся дефицит бумаги, которой стало не хватать даже для печатания денег.
Теперь же, с введением нэпа, с ее свободой торговли и новой налоговой системы – обе меры были направлены на примирение с крестьянством – деньги снова стали приобретать ценность. Теперь за все приходилось платить. Снова на улицах Москвы появились рысаки, запряженные в элегантные санки. Стали открываться рестораны, и, проходя по улице, мы слышали, как за их окнами играют оркестры, но нам их посещение было недоступно. Нам приходилось платить за все: за продукты, за баню, за любое развлечение.
Революционеры, молодые и старые, неожиданно обнаружили, что им нужны деньги, которых у них не было. Никто из них никогда не думал над тем, как зарабатывать деньги. У некоторых счастливчиков была лишняя пара сапог, и этого было достаточно. Партийные работники, даже самые высокопоставленные, получали около двухсот рублей в месяц, что не превышало зарплаты квалифицированного рабочего. Если стали появляться деньги, думали многие из нас, значит, скоро опять появятся богачи? Не стали ли мы скатываться назад, к капитализму? Эти вопросы мы задавали себе с чувством тревоги.
Герои Гражданской войны, слушатели Академии Генерального штаба, с орденами, полученными в кровопролитных боях, с изумлением обнаруживали: все, что имелось в достаточном количестве вокруг, было им практически недоступно, что жулики и спекулянты безнаказанно плюют им в лицо. Это вызывало закономерный вопрос: за что же они боролись?
Я помню, как я с группой слушателей академии как-то вечером в течение нескольких часов ходил по Тверскому бульвару от памятника Пушкину до памятника Тимирязеву. Мы обсуждали, что же случилось с революцией. У нас возникало ощущение, что революцию предали. «Возвращается капитализм, а с ним деньги и все связанное с ними неравенство», – говорили одни. Другие считали, что надо выходить из партии, которая предала идеалы революции. В конце концов мы пришли к следующему выводу: «Мы не знаем, почему ЦК проводит такую линию, и хотя нам она кажется неправильной, мы должны верить». Наша вера в лидеров партии: Ленина, Троцкого, Бухарина, Зиновьева – позволяла нам прийти к такому выводу и убедить друг друга в правильности этого вывода. Мы считали, что наши лидеры знали, куда они идут, они знали, куда они ведут нас, они могут потерпеть поражение, но они никогда не предадут нас.
На этом фоне у нас в академии были и свои проблемы, которые вызывали беспокойство. Гражданская война окончилась как раз в то время, когда наши старшекурсники заканчивали обучение. Что с ними будет теперь? Большинство старших командных постов было занято старыми генералами – профессионалами, которые помогли советской власти одержать победу. Линия Троцкого на использование этих специалистов оправдалась, но что дальше? В академии мы стали говорить о необходимости реорганизации, о вливании свежей крови в высший командный эшелон, о необходимости подготовки к следующей войне в терминах марксистской доктрины, наиболее ярким теоретиком которой неожиданно для всех стал Тухачевский. Наша общая позиция формулировалась довольно просто: «Дайте место новым красным генералам». В ближайшее время из академии должны были выпуститься Дыбенки, Венцовы, Федько, Урицкие, но старые генералы просто предлагали назначить их, по крайней мере на время, на низшие должности. Успев покомандовать армиями, они могли оказаться командирами рот и батальонов. Эта ситуация побудила одного из слушателей сочинить ироническую «Оду роте», которая прозвучала на нашем выпускном вечере. В этом чувствовалась амбициозность, отчасти мотивированная тревогами за судьбу революции, но тем не менее амбициозность. Почему бы не называть это простым и понятным словом «карьеризм»? В конце концов этот фактор тоже должен был приниматься во внимание, когда шла речь о серьезной перестройке армии сверху донизу.
В политическом плане проблема осложнялась тем, что руководитель Красной Армии Троцкий, который по праву пользовался славой одержанных побед и вызывал всеобщее восхищение своей неутомимой энергией, считал, что старое поколенье все еще сохраняет свой потенциал. Бывшие царские генералы: Лебедев, Брусилов, Новицкий, Вацетис и Каменев – поддерживали Троцкого, и хотя Реввоенсовет состоял из людей, выдвинутых революцией, наши выпускники опасались чрезмерного влияния этой старой гвардии.
Начало формироваться нечто вроде подпольной оппозиции Троцкому в партии и армии. И в центре этого процесса были Сталин и Ворошилов. Они знали, что, пока Троцкий играл главенствующую роль, для них места не было. Поэтому они попытались использовать недовольство молодых офицеров старыми генералами в своих целях. Острие этого недовольства было направлено не только против старых «профессионалов», но против всей системы централизованного командования.
Естественно, что в академии тоже были различные точки зрения по этому вопросу. Вскоре у нас возникла группировка во главе со старым большевиком Кручинским, старым, естественно, в смысле партийного стажа, а не по возрасту, так как ему не было еще и тридцати лет. Это был кавалер ордена Красного Знамени, человек весьма энергичный и обладавший настоящим даром оратора-демагога. Кручинский искусно разжигал существующее недовольство, и в этом его поддерживали несколько слушателей, прежде всего Дыбенко, Урицкий и Федько, которых в свою очередь поддерживал Ворошилов. Против выступало несколько молодых слушателей, в том числе и я, которым не нравились все эти интриги и склоки. Несмотря на сильное давление, нам удалось заблокировать избрание Кручинского в состав бюро нашей партийной ячейки. К нашему изумлению, он вскоре исчез, вернее, был «выведен из обращения» чекистами, которые нашли, что он обыкновенный авантюрист, что его партийный стаж является блефом, так же как и его военные «подвиги».
Центральный Комитет партии, видимо не забывший, как голосовала партийная организация академии в ходе дискуссии о профсоюзах (большинство было за «Рабочую оппозицию») против Ленина, Троцкого и Бухарина – решил, что в академии надо провести новую чистку. Эта чистка свалилась нам как снег на голову. Партийная комиссия, обличенная всеми полномочиями, работала очень жестко и решения свои выносила в закрытом порядке.
Среди членов комиссии был А. С. Бубнов, впоследствии народный комиссар образования, и Э. М. Склянский, помощник Троцкого, который через два года умер в Чикаго. Состав комиссии был предложен Троцким и утвержден ЦК ВКП(б).
Комиссия исключала людей из партии и из академии, мотивируя это всем, чем угодно, или вообще не приводя никаких мотивов. Так, были изгнаны из академии, скомпрометированы, остались без работы и практически без средств к существованию несколько офицеров, которые отлично воевали на фронте и сейчас заканчивали учебу в академии. Некоторые из этих отверженных покончили жизнь самоубийством. Из академии был исключен мой друг Гаевский, которого я знал как человека, проявлявшего бесстрашие под огнем. Это был высокий, худощавый и обычно веселый человек, но когда я встретил его через неделю после чистки, он был в состоянии, близком к отчаянию. Мы встретились в коридоре около кабинета начальника академии. В руках у него я увидел письмо Троцкому и что-то блестящее. Гаевский с горечью сказал:
– Если я не достоин учиться в академии, то не знаю, для чего мне дали этот орден, – они могут получить его обратно!
Его восстановили в академии, поскольку допущенная несправедливость была слишком очевидна. Позже он стал одним из видных организаторов промышленности, но в 1936 году его обвинили в терроризме и заклеймили как «врага народа».
Другой мой друг, Ицковский, сын бедного еврейского портного, который при царском режиме подвергался арестам, а затем принимал участие в революционной деятельности на Украине вместе с Пятаковым, был по требованию Бубнова исключен из академии. А ведь он с ним, как я знал, в свое время спал на одном матрасе в киевской тюрьме. Однажды встретив его, Бубнов протянул ему руку, но Ицковский отказался ее пожать и сказал с улыбкой: – Сукиным сынам я рук не пожимаю.
Сейчас я вспоминаю, что он всегда был весел, как бы плохо ни шли дела, приговаривая, что все может быть еще хуже. Откуда у него был такой веселый характер? Из тюрьмы, где он провел пять лет в одиночке и кандалах, его освободила революция. Видимо, там он приучил себя улыбаться, несмотря ни на что. В конце концов он был восстановлен в академии, а впоследствии занимал высокий пост в Наркомате внешней торговли. В 1935 году он был обвинен в троцкизме» и исчез. Бубнов последовал за ним в небытие в 1937 году.
Пока я лежал с приступом малярии в госпитале, меня тоже «приговорили» к исключению из академии. В моем «деле», а об этом я узнал уже после состоявшегося решения, кстати за несколько месяцев до перехода на старший курс, была такая формулировка: исключен как «слишком молодой и слабый здоровьем».
Я решил обратиться в Центральный Комитет партии. В те дни секретарь ЦК Вячеслав Молотов ежедневно принимал посетителей, и я отправился к нему на Воздвиженку. Пропуском в здание ЦК служил партбилет. «Первая комната направо», – сказал мне дежурный. Кабинет Молотова был большим, но очень неухоженным и плохо меблированным. В центре комнаты стоял большой стол, окруженный стульями. В глубине, у окна – небольшой письменный стол, заваленный бумагами. В комнате уже находилось несколько посетителей, и Молотов разговаривал с одним из них, по виду рабочим. У него было крупное, заурядное, какое-то безмятежное и неодухотворенное лицо среднего бюрократа, внимательного, но равнодушного. Слушал он меня не перебивая, делая в это время пометки себе в блокнот. Потом задал несколько вопросов и сказал, слегка заикаясь:
– Хорошо. Я сделаю что смогу.
Через четыре дня решение о моем исключении было отменено. В те дни власти делали немало ошибок, но многие из них быстро исправлялись. Демократический дух проявлялся тогда в прямых контактах между руководителями и рядовыми членами партии, в простоте манер, которая иногда граничила с грубостью.
В это же время я познакомился с одним человеком удивительной и трагической судьбы. Это был офицер Красной Армии, происходивший из богатой еврейской семьи, дважды награжденный за храбрость, проявленную на поле боя. Его фамилия была Белотский.
Он не стремился к большой карьере, а хотел жить в контакте с народом. Он отказался от высокой военной должности и поехал на село в качестве учителя и секретаря сельской партячейки. Восемь лет он работал в различных районах Киргизии. Он был из породы тех людей, которые любую страну, где им волею судьбы доведется жить, считают своей и отдают все свои силы служению ее интересам. В Киргизии он знал все и вся. В итоге из низового партийного работника он, несмотря на отсутствие у него карьерных устремлений, стал секретарем ЦК партии Киргизстана, то есть фактическим главой автономной республики. Этот один из немногих большевиков, которые возродили старую идею «хождения в народ», в 1937 году был объявлен «врагом народа» и исчез.
После окончания Гражданской войны некоторые раскаявшиеся деникинские генералы получили преподавательские должности в академии. Я не без любопытства слушал курс лекций по стратегии, который читал нам «товарищ» Слащев Яков Александрович, пожилой генерал, с красным лицом и большим красным носом, подстриженный «ежиком». Он всегда ходил в зеленой гимнастерке, на которой можно было заметить следы споротых погон. Мы обращались к нему как к «товарищу» лишь из уважения к тем, кто назначил его на эту должность. Сам же он всегда любил называть себя «Слащев-Крымский», имея в виду свои заслуги в воздвижении «непреодолимых» заграждений на перешейке Крымского полуострова, которые штурмовые батальоны Красной Армии сумели преодолеть стремительным броском. Он был в армии Врангеля, который назначил его командующим войсками в Крыму. Особенно Слащев «прославился» тем, что на станции Джанкой приказал повесить на фонарных столбах всех комсомольцев – рабочих, студентов, парней и девушек без разбору, поэтому он был известен у нас как «вешатель». И так было до тех пор, пока он не решил предать Врангеля и бежал из Константинополя в Россию, захватив с собой большое количество ценных документов.
Однажды во время лекции, когда он иллюстрировал свой тезис примером из битвы за Перекоп, один из наших слушателей сказал:
– Прошу извинить, товарищ профессор, но в той битве я командовал дивизией и смею заверить, что численность наших войск, которые воевали с вами, была гораздо меньше.
– Вполне возможно, – вежливо ответил бывший палач. – Я не читал всех докладов, но советские войска, очевидно, компенсировали малую численность большой храбростью.
Несмотря на эти комплименты Красной Армии, Слащев, как рассказывали мне, погиб от пули, которую всадил в него на улице комсомолец, брат одной из жертв этого палача.
В конце 1922 года советское правительство пригласило в Москву представителей Польши и Балтийских республик на конференцию. Наркоминдел поручил мне быть одним из секретарей этой конференции. Чичерин на ней не появился, и работой советской делегации руководил Литвинов.
Польшу представляли князь Радзивилл и Лукашевич, будущий посол в Париже. Именно они сумели убедить Финляндию, Латвию и Эстонию последовать примеру Польши и прислать в Москву делегации. Литва, не имевшая в то время дипломатических отношений с Польшей, похоже, была заинтересована в урегулировании этого вопроса и тоже направила свою делегацию.
Перед началом заседания, когда мы вели общий разговор, князь Радзивилл, высокий, представительный, с длинной бородой, обратил внимание на эмалевый значок в виде красного флага с серпом и молотом на моем лацкане.
– Отличная работа. Где это сделано? – спросил он с подлинно дипломатической вежливостью.
Я показал ему оборотную сторону значка и привел его в замешательство. Значок был изготовлен в Варшаве (у нас это производство пока не было налажено, и мы заказали в Польше партию значков, которые использовались советскими представителями в заграничных поездках). Польский аристократ поднял брови и переменил тему разговора. Второй визит князя Радзивилла в Москву состоялся через восемнадцать лет, в 1939 году, когда он был взят в плен советскими войсками, вторгшимися в Польшу после заключения Сталиным пакта с Гитлером. Позже, по просьбе папы римского и короля Италии Виктора Эммануила, ему разрешили уехать в Италию.
Среди присутствовавших на конференции был литовский генерал в роскошной военной форме с таким количеством орденов и медалей, которого, наверное, не было ни у одного из победителей в мировой войне. Высокий и широкоплечий, генерал Радус-Синковичус показался мне Реальным прототипом всех опереточных генералов. Он фигурировал в одном инциденте, который стал у нас предметом горячей дискуссии.
Собравшиеся в зале участники конференции ждали прибытия советской делегации. Двустворчатая дверь распахнулась, и в зал вошел генерал Новицкий, бывший заместитель министра обороны в царском правительстве, а ныне член советского Генштаба. Невысокого роста, худощавый, он выглядел довольно скромно в выгоревшей гимнастерке, пожелтевших сапогах, без наград и знаков различия. Новицкий был одним из профессоров академии, к которому я питал глубокое уважение. Он сделал общий поклон присутствовавшим и неожиданно оказался лицом к лицу с внушительной фигурой Радус-Синковичуса. К нашему великому ужасу, оба вдруг обнялись, как братья, давно потерявшие друг друга.
До революции Радус-Синковичус учился в царской Академии Генерального штаба. Как офицер российской армии он был товарищем по оружию Новицкого, но как мог командир Рабоче-Крестьянской Красной Армии проявлять такие теплые чувства к офицеру армии капиталистического государства? Не правильнее ли было забыть о прошлом и сконцентрироваться на настоящем? Все мы сначала испытали некоторый шок, но потом некоторые из нас смеялись над непримиримыми товарищами, которые продолжали осуждать этот по-человечески понятный поступок. Хорошо, что они не пошли так далеко, чтобы обвинить старого доброго Новицкого в сговоре с врагами Советов.
Эта конференция по разоружению, как и многие другие, не принесла результатов, но она позволяла нам налаживать контакты с нашими соседями.
За последние два года политические настроения и манеры Москвы существенно изменились. И эти изменения оказывали на меня самое непосредственное влияние. Я начал изучать восточные языки, чтобы вести революционную пропаганду на Востоке. Разве не нарастало революционное движение в Персии и Афганистане? Я воображал себя путешествующим по этим странам в обличье купца, а на самом деле ведущим революционную работу.
Но сейчас революционные настроения пошли на спад. Советская республика поддерживала дружеские отношения с соседними странами, в которых не было и признаков революции. Вместо подготовки к полной опасностей подпольной революционной деятельности, жизнь подталкивала меня к дипломатической карьере. Вместо агитатора и организатора восстаний я становился чиновником. Наркоминдел приготовил для меня должность консула в Персии, и было решено, что сразу после выпуска я с женой выеду в эту страну.
Третий, и последний, год моей учебы в академии мы с женой и тещей прожили в гостинице «Левада». Моя комната была довольно большой, что позволяло теще выделить угол за занавеской. Моего пайка было бы вполне достаточно для жизни, если бы его выдавали нам с умом. Нам полагалось достаточное количество мяса, но его выдавали все сразу, а холодильника у нас не было. Долго хранить было невозможно ни в сыром, ни в вареном виде, и нам приходилось съедать его в течение недели, а остальные три недели месяца жить без мяса. Холодильников у интендантства не хватало и надеяться на их получение не приходилось, к тому же интендантство само постоянно вело борьбу с другими ведомствами и должно было брать из продуктов то, что имелось в данный момент.
К осени Ольга Федоровна узнала, что она беременна. Ее здоровье серьезно ухудшилось. Малярия, недоедание и нервное напряжение ослабили сопротивляемость организма. У нее были такие приступы тошноты, что она практически не могла ничего есть и должна была лежать в постели. Врачи предлагали ей сделать аборт. Я видел, какое разочарование и страдание отразилось на ее лице после такого заключения врача, и мы решили обратиться к другому специалисту. Она отправилась к врачу со своей матерью. Когда я вернулся из академии, то снова застал ее в постели. Я был так встревожен, что долго не решался спросить о результатах обследования, пытаясь с наигранной веселостью говорить о каких-то посторонних вещах.
– Неужели тебе не интересно, что сказал доктор? – спросила она с укором.
Доктор, похоже, был готов разрешить ей выносить ребенка, прописал диету и пообещал, что ее состояние улучшится. Действительно, скоро она себя стала чувствовать лучше, но все же оставалась слабой и сильно худела. Мы решили, что ей будет лучше уехать к отцу в деревню и возвратиться в Москву дней за десять до родов. Ее отец, бывший служащий, жил в деревне Рассказово Тамбовской губернии, где было в достатке овощей, молока и белого хлеба. Там Ольга будет иметь покой, свежий воздух и хорошее питание, искренне думал я. Деревенское лето в средней полосе России замечательное, и я был рад, что она будет избавлена от московской пыли и духоты. После ее отъезда я с головой ушел в подготовку к выпускным экзаменам.
Мне предстояло сдавать одновременно экзамены в Академии Генерального штаба и на восточном факультете. После 1921 года я прекратил заниматься языком хинди и сосредоточился на фарси. Многим у нас нравился этот музыкальный язык. Наш профессор Мирза Джафар Хан, видя мое старание, стал давать мне дополнительные уроки без всякой дополнительной платы. Скоро я уже мог вести конспекты его лекций на персидском языке.
Десятого июля 1923 года я сдал последний экзамен и получил диплом с отличием. Беременность Ольги подходила к концу. Я со дня на день ожидал от нее письма с извещением о ее скором приезде в Москву, так как мы решили, что рожать она будет в самом лучшем московском роддоме. В тот вечер меня дома ждала телеграмма:
«Близнецы-мальчики. Ольга чувствует себя хорошо. Отец».
Мое ликование было смешано с беспокойством, так как я понимал, что близнецы родились преждевременно. Прошло два дня, и 12 июля портье подал мне телеграмму, в которой было только два слова:
«Ольга умерла».
Машинально я поднялся в свою комнату на четвертом этаже и опустился на диван, сжимая в руках этот странный клочок бумаги, читая и перечитывая немыслимые слова, которые он содержал. В комнате все было на своих привычных местах, одежда Ольги на вешалке, ее зубная щетка в стакане на полочке. Происшедшее не укладывалось в моей голове. Я был еще слишком молод. Никогда еще непоправимая утрата так не била меня в лицо. Я знал смерть на поле боя, но смерть такого дорогого мне человека, такого молодого, полного жизни и дающего жизнь другим – этого я не мог понять. Я был потрясен. Мое горло пересохло, и в глазах не было слез.
Ко мне приходили друзья, садились рядом, говорили со мной, и я, наверное, отвечал им. Прежде всего надо было ехать в Рассказово. Три дня у меня ушло на оформление отпуска, получение билетов и других необходимых документов. Сейчас я не могу вспомнить, что происходило со мной все эти дни. Я только помню, что отказывался верить в смерть Ольги. Это, наверное, просто кошмар, какое-то наваждение, от которого я скоро очнусь. Ведь все вокруг продолжается, как будто ничего не произошло, значит, и я скоро увижу Ольгу.
С этой мыслью я проехал весь путь до Рассказова. На станции я непроизвольно стал смотреть по сторонам, ища глазами Ольгу. Она просто должна была прийти, чтобы сразу убедить меня в том, что ничего не случилось. Но ее не было, не встретил я ее и на узкой тропинке, ведущей через кукурузные поля к дому. Она ведь знала время прихода поезда? Ну, конечно, она еще слишком слаба, чтобы встречать меня.
Чем ближе я подходил к дому, тем сильнее сжималось мое сердце. Дом предстал передо мной в окружении тоскливо поникших деревьев. Навстречу вышел отец Ольги и молча обнял меня. Я зашел в комнату. На кровати лежали два свертка из белого льняного полотна, из которых доносилось слабое попискивание.
Неужели эти две небольшие частицы живой плоти – все, что осталось мне от полноценной жизни? Во мне поднималось чувство недовольства. Это из-за них погибла Ольга.
Мой тесть тихо сказал:
– Она держала их на руках и назвала одного Александром, а другого Борисом. Она была счастлива.
Ольга уже собиралась уезжать в Москву, когда у нее начались преждевременные роды. Она ужасно мучалась. Роды продолжались двое суток. Второго из близнецов пришлось доставать щипцами. Доктор, принимавший роды, не справился с этим тяжелым случаем. Измученная потерей крови, она смогла продержаться еще сорок восемь часов.
И теперь, стоя у свежей могилы на деревенском кладбище, я наконец воочию осознал – смерть моей Ольги стала реальностью. А дома потихоньку хныкали два маленьких свертка из плоти и крови. Жизнь тоже была реальностью. Тесть наклонился к ним и дал смоченные молоком марлевые тампончики. Писк прекратился. Пришел врач, чтобы осмотреть младенцев.
– Родились преждевременно и очень слабы, – сказал он. – Им еще только шесть дней, но у обоих уже гастрит. Пытаясь выходить их, вы только продлите страдания. Этот может умереть в любую минуту, а тот продержится еще день-два.
Ольга умерла, чтобы они жили, а теперь и им предстояло умереть. От этой мысли два бесформенных сверточка неожиданно стали странно дороги мне – меня охватила яростная решимость сделать все возможное для их спасения. Я вскочил в седло и галопом помчался в соседнюю деревню, где жил доктор, пользовавшийся в округе доброй славой.
– Скорее, со мной! – заклинал я доктора. – Нужно спасать двух детей!
На маленькой коляске мы с ним вдвоем вернулись з Рассказово. Доктор долго осматривал детей и наконец сказал:
– Похоже, мой коллега был прав – у них очень мало шансов. Но мы должны попробовать. Коровье молоко – вот что убивает их. Им нужно материнское молоко.
И снова я верхом объезжал близлежащие деревни в поисках кормилицы. Моя военная форма вызывала настороженность людей, особенно когда я начинал расспрашивать, есть ли в деревне молодая мать. Выслушав мою историю, они становились добрее, и в конце концов кто-то направил меня в одну из крестьянских изб. Молодая мать, которая встретила меня с опаской, не поддавалась ни на какие уговоры, никакие обещания всего моего пайка и денег не могли заставить ее поехать со мной в город. В этот период было не так легко найти крестьянина, который бы добровольно согласился переехать в город, к тому же всех отпугивала военная форма. Женщина вежливо, но твердо, отказалась. Неужели мои дети умрут только потому, что я не смог найти им кормилицу?
В отчаянии я возвращался домой и вдруг как-то импульсивно решил заглянуть еще в один дом, и тут я нашел молодую мать, которая охотно согласилась кормить моих сыновей. Она тут же поехала со мной, захватив своего ребенка.
Это была крепкая здоровая крестьянка, и одно ее присутствие давало мне надежду. И все же каждый день, когда я возвращался домой, мое сердце сжималось от тревоги, и каждый раз я испытывал какое-то чувство удивления, что они живы – больны, едва дышат, но живы. На десятый день свое удивление выразил и доктор.
– Если бы мы еще верили в чудеса, – сказал он, – то я решил бы, что это чудо. Все равно, для этих малышей малейший шок может оказаться смертельным. Больше я для них ничего не смогу сделать. Если вы заберете их в Москву и обеспечите особый уход, то они могут выжить, но риск, связанный с таким путешествием, очень велик.
Всю ночь я мучался сомнениями, но к утру все же решил ехать. Наутро меня с кормилицей и теперь уже троих малышей отвезли на станцию. В местном поезде, конечно, не было отдельных купе, и сам он был до отказа заполнен крестьянами с их мешками и узлами. Все курили невыносимо ядовитую махорку, а те, кто ехал на верхних полках, спускали свои ноги почти на головы сидящим. Воздух в вагоне был невероятно спертым, и вагон был так набит, что невозможно было повернуться. Даже в проходах на полу сидели люди.
Это путешествие продолжалось тридцать шесть часов. Малыши непрерывно пищали, но, по крайней мере, они были живы, и у меня стала появляться уверенность в их будущем. Жертва Ольги не была напрасной.
В Москве шел дождь. Оставив кормилицу с детьми в переполненном зале ожидания, я помчался в департамент здравоохранения. Там мне сказали, что родильные дома переполнены и ничего нельзя сделать. Я бросился в Наркоминдел, где Леон Карахан встретил меня с распростертыми объятиями.
– Мы собираемся направить вас консулом к Хану Маку. Это, как вы знаете, феодальный царек, который восстал против шаха, так себе, маленький бородатый деспот. Вы с ним справитесь?
Но по выражению моего лица Карахан, видимо, понял, что я пришел не за лучшей должностью.
Узнав о моей проблеме, он тотчас же связался по телефону с заместителем наркома здравоохранения. Ему пообещали найти место и сказали, чтобы я привозил в клинику детей. Мы с кормилицей и детьми сели в старые дрожки – больше никакого транспорта не было – и под дождем, завернув детей в мою шинель, поехали в клинику доктора Сперанского.
Медсестра положила два моих подозрительно затихших свертка на стол. У маленького Бориса на губах уже была пена, очевидно, он был совсем плох, и женщина-доктор стала делать ему искусственное дыхание. Он был буквально на грани жизни и смерти. Но уже спустя несколько часов оба мои мальчика лежали в инкубаторе, и у них появился шанс выжить. Они были еще очень слабы, но обнаруживали очевидную жизненную силу. Сейчас им уже по двадцать два года и эта сила нужна им как никогда!
На выпускном вечере в академии были речи, был концерт солистов балета, ЦК партии выделил нам двадцать путевок в новый дом отдыха Марино, и одна из путевок досталась мне. Это было очень кстати, нужно было сменить обстановку, жить одному в нашей комнате в гостинице «Левада» стало выше моих сил.
Марино оказалось старинным дворянским поместьем, из тех, что так хорошо описаны Тургеневым. Когда-то покоритель Кавказа, князь Барятинский, содержал здесь черкесского имама Шамиля, героя борьбы за независимость Кавказа. Дворец стоял в большом парке, некоторые уголки этого парка были спланированы по образцу Версаля.
ЦК дал указание директору дома отдыха Стрижаку, чтобы он обеспечил всем гостям комфорт и усиленное питание. Стрижак выполнил это указание, но ценой серьезной вмятины в бюджете. В результате он попал под следствие и в конце концов покончил жизнь самоубийством.
Я был ошеломлен этим комфортом и роскошью. Комнаты были обставлены уникальной мебелью из карельской березы и красного дерева. Когда я впервые вошел в большую столовую, увидел огромные хрустальные люстры и столы, уставленные фруктами, услышал оживленный разговор и счастливый смех, я мог думать только о тех трудностях, в которых мы жили все эти годы. Если бы Ольга имела хоть немного таких фруктов, она, может быть, была жива. И не только она одна. Тысячи женщин погибли, как она, от истощения. Моя личная трагедия была только малой частицей большой трагедии всей страны.
Когда я вспомнил те скудные нормы, по которым мы, слушатели академии, питались и которые были предметом зависти многих, ту скудную пищу, которой приходилось довольствоваться нам с Ольгой, кусок остановился у меня в горле, и я оттолкнул тарелку. Во мне закипала какая-то непонятная злоба на всю эту роскошную столовую, и я попросил, чтобы мне позволили есть в своей комнате. Я чувствовал себя спокойнее лишь в одиночестве, наедине с книгами и шумом деревьев за окном.