ОТЕЦ

— Мой сын, ты хочешь знать, какому богу поклонялись ангуоны? — спрашивал отец и, ласково щурясь, смотрел на меня серыми задумчивыми глазами. — Золотому, мой друг, золотому, потому что сам Керун, внук Дагомара, основателя храма Благоденствия, очень любил золото…

Я готов был слушать его часами, так хорошо рассказывал он. Большой и сильный, он ходил по комнате, сжатой с двух сторон высокими книжными полками, на которых покоились неразгаданные письмена, и в такт своим словам размахивал рукой. В такие минуты мне казалось, что предалекие времена, времена многовековой давности, будто приближались ко мне. Я видел древнюю страну Ангуонию так же отчетливо, как макет в углублении под стеклом в зале исторического музея. Каменные дороги, каменные мосты, храмы, от которых сейчас не осталось и следа, виделись мне. И свирепый Керун, достойный преемник лживого Дагомара, представлялся мне таким, каким он был и на самом деле, — хитрым и коварным. Ведь не зря, стоя перед ним, дрожали даже служители храма. Подобострастно изгибаясь, они целовали рукава его шелковой мантии и в один голос славили желтый цвет — цвет могущества и богатства. А ведь они, носившие белые одежды с двойными капюшонами, и сами могли одним мановением руки лишить головы любого ангуона.

На многие сотни каланов простиралась по берегу моря сказочно богатая страна. Она имела свой флот и вела оживленную торговлю. Шкуры соболей и тигров, хлопок и лен, олени и рыба — все это уплывало в заморские земли в обмен на роскошные безделушки для кармелинов — «детей бога», как называли себя служители храма Благоденствия.

Более тысячи лет прошло с тех пор, как Полночный монах Дагомар погасил Очаг свободных ангуонов и, пользуясь способностью усыплять людей пристальным взглядом, объявил себя верховным кармелином. Более тысячи лет!.. А мне до сих пор видятся мужественные стрелки из лука, обманутые древним попом.

В моем представлении отец был молодым могущественным вождем ангуонов, который первый усомнился в святости «детей бога». Все они, кичливые, жестокие и жадные, становились покорными, едва отец касался рукой потемневших свитков. Он знал о служителях храма Благоденствия такое, чего не знали даже золотые керунские боги. Как жаль, что я не записывал его рассказов! Живые, из плоти и крови, царственные святоши возникали передо мной, удивительно похожие один на другого, как головы каменных истуканов, украшавших порталы дворцов сказочной Веданы.

Умел рассказывать мой добрый отец о делах минувших. Кто знает, может быть, отец считал, что его рассказы служат для меня чем-то вроде защитной оболочки, которая до поры до времени будет надежно оберегать меня от потрясений неспокойного настоящего? Ему, наверное, казалось, что древние письмена, таинственные знаки пергаментных свитков и дощечек, сделанных из слоновой кости, были способны скрыть от меня то, что происходило за железными музейными воротами, увенчанными двуглавым орлом.

Полуразрушенный домик музея смотрел выбитыми окнами на пустынный переулок, усыпанный щебнем, изрытый во время дождей извилистыми канавами. Никто не заходил сюда, никому не было дела до того, что в этом домике коробятся от сырости, гниют ценнейшие документы древности, разрушаются уникальные памятники. После того как шальная пуля убила мою мать, мы жили с отцом одни среди каменных идолов, отгородившись от мира тесаными плитами ангуонских гробниц. Я редко выходил на улицу, отец строго-настрого запретил мне делать это.

В городе происходило непонятное. Где-то далеко-далеко, на другом краю русской земли, возникла молодая Республика, а у нас все еще шла гражданская война. Разбойничали интервенты и белогвардейцы, каждый месяц менялись правительства, печатали шаг японские солдаты, гулко стуча по мостовой, как по шахматной доске пешки, бродили в черных сутанах постнолицые американские миссионеры и дебоширили американские офицеры. Не проходило суток, чтобы не совершалось убийства. Однажды японский патруль расстрелял прямо на улице возле кинематографа группу рабочих; два дня лежали на мостовой трупы, пуля встречала всякого, кто осмеливался к ним подойти.

«Не убий», — гнусавили черные сутаны, а за их спиной рубили головы грузчикам порта. По вечерам оккупанты и белогвардейцы пьянствовали, а ночью устраивали пальбу.

Говорили разное: о том, что Колчак украл золото, а потом его переукрали американцы, что японцы явились обеспечивать неприкосновенность своих подданных, а сами убили двух соотечественников и, воспользовавшись этим, высадили десант… Пороховая гарь висела над городом и портом, кровавыми пятнами расплывалась по бухте нефть, живые завидовали мертвым.

Лишь моего отца, казалось, нисколько не волновало то, что творилось в нашем городе. Вооружившись старенькой лупой, он долгими часами просиживал, согнувшись над столом, разбирая древние письмена, и когда я приставал к нему с вопросами, скупо улыбался и вдруг угощал меня какой-нибудь историей из жизни древних.

— Понимаешь, друг мой, многие тысячи лет назад здесь жили люди, которые собирали на макушке в пучок свои волосы и вплетали в них хвост леопарда, — хитровато щурился он и, видя, с каким вниманием я воспринимал это сообщение, начинал живо описывать обычаи и нравы наших полудиких предков, постепенно приближаясь к возникновению полумифической страны Ангуонии.

Ангуония была любимым коньком моего родителя. Он с такими подробностями рассказывал о злоключениях какого-нибудь древнего бедняка, так близко к сердцу принимал его успехи и неудачи, что временами казалось: явись тот сию минуту, отец бросился бы ему на шею. Как человек, страдающий дальнозоркостью, мой отец не видел близкого. Так, по крайней мере, думал я и нет-нет да и возвращал его из глубины веков неожиданным вопросом. Однажды я спросил его о том, что же все-таки делают американцы в нашем городе. Отец вдруг нахмурился и зло ответил, что они, вероятно, ищут клад, зарытый Дагомаром.

Так вот в чем дело! Теперь мне все стало ясно, не надо было ломать голову над вопросом, который давно уже не давал мне покоя. Ну, конечно, чем иначе объяснить происходящее в городе? И японцы, и американцы, и все другие ищут таинственный клад. Вот почему убивают людей. Точно так же убивали друг друга матросы «Эспаньолы» из-за сокровищ пирата Флинта.

Отец, по-видимому, и сам не ожидал, что его ответ воздействует на меня в столь желательном направлении. Впрочем, он тут же воспользовался случаем и угостил меня легендой о золотых идолах. По своему обыкновению он увлекся и начал с такой стремительностью перелистывать свою устную повесть, что я лишь хлопал глазами от удивления.

Оказывается, золото для идолов собиралось целое столетие, и, что самое главное, идолы были зарыты служителями храма Благоденствия, того храма, на месте которого, по утверждению отца, стояли сейчас старые казармы. Сокровища не однажды перепрятывались, и не исключена возможность, что они оказались в останках древнего вала, где совсем недавно солдаты царского гарнизона упражнялись в стрельбе. Говоря это, отец чертил в моей тетради предполагаемый маршрут путешествия золотых идолов, и мало-помалу перед моими глазами возник подробный план ангуонской столицы Веданы.

— Вдумайся: Ведана, — отец многозначительно поднял палец. — Как полагаешь, не отсюда ли возникло название нашего города? Нет, ты подумай, по думай!

— Тройчинск — Ведана! — сказал я и восхищенно взглянул на отца. Еще бы, мне и в голову не пришло бы такое, а ведь все просто и понятно: слово «ведана» означало — «тройной город».

Отец рассказывал мне о том, что столица древней Ангуонии состояла из трех городов: в середине одного города был расположен другой, а в нем — третий, поменьше. Внутренний, «священный» город занимали кармелины, в среднем жили телохранители «детей бога», а внешний был населен бесфамильными и рабами.

Каждый день по улицам внешнего города текли к воротам толпы рабов. В любую погоду — пахучим весенним утром или дождливой осенью — люди без имени, пройдя через ворота, понуро опустив голову, хмурые, молчаливые, шли к берегу моря, на котором высились груды серого камня. Городу требовалось много такого камня, и люди дробили его с помощью тяжелых кувалд и железных клиньев до тех пор, пока солнце не поднималось в зенит. Потом они опять шли к воротам и терялись в шахматном лабиринте улиц, с тем чтобы через час снова выползти к морю серой, одноликой массой и, как утром, под свист плетей, уйти туда, где высились груды серого камня…

Рассказы отца укладывались в моей голове с удивительной легкостью, и мне порой казалось, что я совершенно самостоятельно делал одно открытие за другим, а отец лишь помогал мне вспоминать некогда забытое. Одно было странным. Судя по всему, отец отлично знал, где находятся несметные сокровища. Золото само давалось ему в руки, а он ничего не предпринимал. Мне было решительно непонятно, как можно ходить в потертом сюртуке, имея в руках столько богатств, не носить замшевых перчаток и не ездить в пролетке с кожаным верхом, как разъезжал тройчинский богатей Чуркин.

— Видишь ли, мой мальчик, — снисходительно улыбался отец, — не так-то просто взять эти сокровища. Кстати, ты не пробовал сдвинуть с места каменного идола, что стоит у входа в наше жилище?

Хо, сдвинуть! Этот самый идол из ноздреватого гранита так глубоко сидел в земле, будто из нее вырос. Интересно, если все спрятанные идолы такие же, то откуда служители храма Благоденствия набрали столько золота?

— Откуда? Вот, скажем, тот же Чуркин. Впрочем, оставим в покое золотые мешки господина Чуркина, здесь все ясно… Ты никогда не наблюдал за работой пчелы? Летит она и несет капельку нектара. Одна капелька да другая капелька — и в результате полные соты ароматного меда. Так и ангуоны. А прибирали этот «мед» служители храмов и лепили из него богов, — словом, свято и богато!

Вполне резонно заключив, что наш каменный идол — точная копия своих золотых собратьев, я тщательно срисовал его в свою тетрадь, поместив его в центре плана Веданы. Отец был в восхищении и заявил, что я наделен редкой способностью к прозорливой догадке, так необходимой в археологических изысканиях. Умел восхищаться мой добрый отец… Теперь-то мне совершенно ясно, что мои способности были более чем скромными: археологом я так и не стал.

Рисовать же я любил по-настоящему. Наверное, это было унаследовано мной от покойной матери, талантливой художницы. У меня до сих пор сохранились некоторые из ее акварелей. Знатоки утверждают, что в этих акварелях чувствуется левитановская сила. Быть может, мне довелось бы увидеть картины своей матери в Третьяковской галерее, если бы не шальная пуля интервента.

Отец, со своей стороны, не скупился на сюжеты для моих рисунков, и я, сам того не сознавая, довольно удачно иллюстрировал его устные повести. Жаль, что в свое время я не догадался записать их; наверное, получилась бы очень интересная книжка. Во всяком случае, перелистывая тетрадь со своими рисунками, я и сейчас отчетливо вижу все то, о чем рассказывал он. Вот древний храм Благоденствия с обомшелыми стенами, каменоломни Керуна, а на другой странице — вождь восставших стрелков из лука в небрежно накинутой мантии, трофейной мантии верховного кармелина… Больше всего мне нравился этот рисунок, портрет моего отца. Я нарисовал его во весь рост. Одежда царей очень шла этому большому сильному человеку, ниспадала к ногам живописными волнами. Отец пришел в неописуемый восторг.

— О юноша! — вскричал он и, отстранив тетрадь на вытянутой руке, долго рассматривал свое изображение, цокая языком и одобрительно покачивая головой.

Сходство было в самом деле поразительное, хотя, по всей вероятности, и случайное. Даже сейчас, много лет спустя, я вижу своего отца именно таким, каким изобразил его в тревожное время моего детства. Высокий лоб, откинутые назад волосы, глубокая складка между темными круто изогнутыми бровями. Одна бровь чуть приподнята, в левом уголке рта притаилась скупая улыбка. Теперь я понимаю, чему улыбался мой старый добрый отец. Старый… Да, ему было бы сейчас девяносто два года.

Загрузка...