Часть вторая

I

Колей Шурупом мы явились в пограничную часть в один и тот же день. Вот скоро будет уже два года, как мы с ним спим на соседних койках и дружим неразрывно. Товарищеская выручка в боевой обстановке — непреложный закон красноармейца, но, если двух бойцов связывает братская дружба, она еще больше усиливает их стойкость и мужество. Это хорошо понимал наш начальник заставы, который обычно высылал нас с Колей в дозор вместе.

Мы поверяли друг другу затаенные мечты и стремления. За эти два года я узнал все, что можно узнать о жизни Коли, он — о моей. Нашу дружбу скрепило еще одно: оба мы были боксерами с одинаковым стажем, в одном весе и тренировались вместе; поэтому мы и заслужили на заставе кличку «Аяксы».

И вот мы обменялись прощальным товарищеским ударом перед расставанием. «Мыкола», как за украинский акцент звали Шурупа наши товарищи, врачуя полученную мной ссадину над левым надбровьем, восторженно восхвалял удары моей правой руки, хотя ссадина была получена мной, а не им. «Ох, этот Коля!» — так любят о нем говорить знакомые девушки.

Завтра, после очередной смены, нам предстоит расстаться. Коля едет в распоряжение штаба дивизии. Надолго ли, для чего — он не знает и сам. Попытки его выяснить что-либо у начальника или комсорга остались без успеха. Однако комсорг заикнулся о том, что поучиться всегда хорошо. Поэтому мы решили, что, вероятно, расстанемся не на дни, а на недели и, может быть, даже месяцы.

Как раз в тот день я получал свой месячный отпуск. Незадолго перед этим мне удалось поймать одного за другим двух шпионов. Первого я словил без всякого шума, и его хозяева с той стороны границы были вполне уверены, что на этом участке границы есть безопасный проход. И через два дня тем же путем они пустили второго, более ценного: первый был лишь «пробным шаром». Отпуск, полученный мною за этих двух прохвостов, я должен был провести в одном из санаториев на берегу Черного моря. Но одна идея, внезапно озарившая меня, заставила попросить у начальника разрешения вместо санатория съездить домой, в родной Гурьев.

И вот мы с Колей задумались над раскрытыми чемоданами, словно затрудняясь тем, как уложить наши небогатые пожитки.

Каждый боец, уходя из родных мест в армию, захватывает с собой что-то личное и дорогое. Отдавая себя целиком на службу отчизне, он хранит сокровище в глубине своего сердца. Так и я пронес в себе через эти два года тревожную и сложную загадку: куда исчезла моя Акбота?

Загадку эту загадал мне низколобый щуплый человек в знакомой противной синей кепке. Это было еще в Уральске, на пятнадцатый день моего пребывания в армии. Наша рота возвращалась с занятий. На спине каждого — полоска пота, на плече — громоздкая серая колбаса шинельной скатки, на ногах — запыленные сапоги, а на устах — бодрая песня.

У ворот городка перед нами мелькнул какой-то «гражданский», но я, как и многие другие, не обратил на него внимания. И вдруг, едва мы поставили в пирамиду винтовки, меня окликнул дежурный.

— Вас дожидается у ворот родственник, — сказал он, — целый день ждал, бедняга!

Только подойдя и вежливо откозырнув гостю, я узнал в нем мужа маленькой Акботы. Глаза его уставились на меня со злостью, и выражение лица было такое, словно он собирался вонзить в меня свои золотые клыки.

— Где жена? Где моя жена? — прохрипел он.

— Какая жена? — произнес я, растерянно соображая, что его слова могут означать какое-то несчастье, случившееся с Акботой.

— Какая жена? Которую ты украл! — крикнул он в исступлении.

Я стал объяснять ему, что бойцы Красной Армии не умыкают женщин и что, помимо устава, этому препятствует также отсутствие женской половины в казарме. Я уже понял, что Акбота убежала от него, и радостное сознание этого факта, может быть, придало моим вежливым аргументам оттенок насмешки. От этого он совершенно взбесился и бросился на меня с кулаками.

Для меня, неплохого боксера, отразить удары его длинных, но жиденьких рук было просто. Однако отвести его подальше от городка оказалось не так уж легко. Он приседал, визжал, валился с ног, упираясь. Пришлось попросту сграбастать его в охапку и оттащить шагов за сто от городка, на пустырь, куда выносился мусор. Придержав его без усилий за галстук, здесь, в стороне от людей, я сказал ему несколько ласковых слов и пустил на волю.

В тот же вечер я нашел у себя на койке первое письмо от матери, написанное братом. На четырех страницах, вырванных из тетрадки, содержалось едва ли более полусотни слов. Каждое слово, как ископаемый ящер, извивалось вдоль целой строки, почему-то с обязательным переносом последней буквы каждого слова в новую строку. Я впервые увидел, как враждебен мозолистым рукам моего старшего брата карандаш. Но более дорогого письма, чем это, я еще не получал.

Между прочими новостями мать сообщила, что Акбота исчезла из дому в тот самый день, когда я уехал из Гурьева. Если бы я тогда знал!

Со щемящей сердце болью я вспомнил, как вскочил с пароходной койки, увидев мелькнувшую перед окошком каюты женскую фигурку в шелковом голубом платке на плечах. Это было уже поздним вечером, и свет из каюты освещал лишь узкий квадрат в общем мраке палубы. Большинство пассажиров уже улеглось. «Акбота!» — воскликнул я про себя и вылетел на палубу, но никого не встретил и лишь усмехнулся собственной глупости и самоуверенности. Но как было бы радостно сознавать, что Акбота плывет со мной на одном пароходе, бросив мужа понятно ради кого.

Письмо матери подтверждало, что я был тогда прав.

Несколько дней после нежданного гостя и этого письма я жил, гордый мыслью о том, что Акбота меня любит и ради меня покинула мужа. Я сам заметил, что поступь моя в эти дни сделалась увереннее и тверже. Каждый день я настойчиво и требовательно смотрел на дежурного, ожидая, когда же он наконец сообщит, что меня у ворот городка ожидает «родственница», и восхищался необычайной решимостью и смелостью Акботы. Но вдруг я подумал: где же я ее здесь устрою? Она же не винтовка и не вещевой мешок.

Но мне не пришлось искать в казарме места своей жене. Дежурный не сообщал мне о посетительнице. Печальная неизвестность скрыла мою Акботу.

И вот далеко от родного края, на новых местах, я несу свою повседневную службу по охране границы. Изредка я получаю от матери письма, но в них нет ни слова об Акботе. На мои вопросы мать отвечает одно и то же: «Я ничего о ней больше, мой милый, не знаю». Девушка же, которая вместо занятого работой брата иногда пишет легким красивым почерком материнские письма, подписываясь буквой «С», уж наверное никогда и не знала мою Акботу.

Вот загадка, над которой я продолжаю раздумывать. Может быть, здесь и не так уж много настоящей любви и верности, может быть, главную роль играет юношеское самолюбие, но все-таки я не в силах отвлечься от головоломки: «Куда же, в конце концов, она девалась?» Казалось бы, время должно было вылечить меня от этой навязчивой мысли, но вышло наоборот: чем дальше, тем чаще я возвращаюсь к ней, и все милее и милее мне становится нежный образ исчезнувшей Акботы.

Позавчера, когда я шел с поста в казарму, мне показалось, что между розоватыми облаками зари вдруг блеснул яркий луч желанной разгадки. Мне пришел в голову совершенно новый, а следовательно, наиболее убедительный вариант.

Этот вариант заключался в том, что та неведомая мне «С», которая пишет материнские письма и которая утешает меня в неизвестности, окутавшей Акботу, и уверяет, что я найду в ауле и в городе много красивых девушек, не могла быть никем иным, кроме самой Акботы!

Я разложил все письма, полученные от матери и подписанные буквой «С». Отдельные строки дышали милым и целомудренным лукавством, невинной и ревнивой женской хитростью. Я понял, что каждая такая фраза и строчка допытывалась о моем чувстве — серьезно оно или нет? Почему-то я вспомнил, что мое двадцатилетие наступило.

Тогда-то я и пошел к начальнику за разрешением провести свой отпуск у матери. «Еду повидать мать», — сказал я и своему Мыколе и товарищам. И вот я стою перед раскрытым чемоданом, проверяю глазами, надежно ли убраны письма, а сердце кричит: «К Акботе! К моей Акботе!»

Коля взглянул на часы и позвал:

— Пошли…

II

Нет, сейчас, когда я собрался уезжать к «ней», я совсем не жаждал захватывающих пограничных приключений.

Только с желанием мира и благополучия приближался я к безмолвному стражу нашей границы, к пограничному столбу, так убедительно, твердо стоявшему на своем месте. Я много раз уже думал о том, что на него, на этого стража, обращены взоры миллионов людей соседнего государства. Одни смотрят на него с ненавистью и злобой, с завистью, с досадой бессилия, другие — с надеждой и верой.

За эти два года я привык к тому, что на посту нужно прежде всего сосредоточиться и обострить свое внимание. Эта привычка отогнала все посторонние мысли, едва я вступил в заветный район столба. Разумеется, я не отказался от воспоминаний и мечтаний, я просто отложил их до более подходящего времени.

Со мною рядом залег мой верный друг, осторожный Рекс, он тоже смотрит куда-то вперед, за этот столб, насторожив свои чуткие уши. В его умных глазах, устремленных вперед, играет едва заметное пламя какой-то особой собачьей «мысли».

В сотый раз я думал о том, что все милые нам мечты и надежды, уверенное ощущение себя человеком и гражданином — все это возможно лишь по эту сторону пограничного знака. Этот столб означает не только границу земель двух соседних государств, — это граница двух различных мироощущений. Представь себе, что ты за этим столбом, на той стороне, — и ты тотчас потеряешь почву под всеми своими мыслями, ты утратишь даже право на привычные с детства мечты, которые воспитала в тебе родина, ты окажешься в царстве далекого прошлого, в печальном царстве дедов и прадедов. Караваны веков медлительной поступью потянутся перед тобой, неся свой древний тяжкий груз, нами сброшенный уже. Такой когда-то была и моя страна. Нудно тянулись медлительные азиатские века. В мертвой неподвижности были распластаны степи. Мысль, родившаяся в эпоху стрелы и копья, кетменя и омача, стремилась жить в эпохе электричества, жить, как вечная истина, сохраняя владычество прошлого над настоящим. Века навалились громадой на спину народа и заставляли его питать своей кровью и потом гнилые корни старины, которая отнимала соки у юности, не давая ей испытать счастье цветения. Печально бренчала домбра певца, оплакивая народное горе. Его одинокие призывы к борьбе были бессильны.

Об этом далеком, навек ушедшем напоминала страна, лежавшая за полосатым пограничным столбом. Все старое считается там святым. Этим объясняется и их ненависть к нам: они боятся, что их народ, увидев, что мы сбросили тяжесть веков, сам разогнет свою спину.

Серый, колючий, как еж, куст, растущий по нашу сторону столба, служит тебе надежным укрытием от наблюдающих глаз врага: он свой и родной. А точно такой же куст за столбом топорщится, как встревоженный тарантул, и таит в себе коварные неожиданности.

Рекс внимательно наблюдает за этими кустами, он словно непрерывно пересчитывает их.

Глубоко врезавшись в каменную подошву скалистых гор, пенисто мчится прыжками с камня на камень клокочущая горная река. Она-то, собственно, и является нашей границей. По обоим ее берегам, по каменным складкам крутых склонов сбегают к воде одинокие лохматые деревца с серебристо-серой плотной листвой. Я давно уже сосчитал и пересчитал деревья. Я так же знаю и каждую складку и каждый выступ вблизи пограничного знака на родной и на чужой стороне.

Пограничники нашего еще недавно миролюбивого соседа, в последнее время получив какие-то новые инструкции от своего начальства, явно распоясались. Они вдруг стали чрезвычайно воинственны. Особенно это сказалось в последние два-три месяца. Каждую пятницу по утрам, гарцуя на красивых арабских конях, вдоль границы проезжают их офицеры, щеголяя позументами одежды и серебряной сбруей. Молодцеватый вид этих лихих наездников, видимо, вселяет в солдат воинственный и легкомысленный дух, отнюдь не соответствующий унылому однообразию окружающей природы. Выхватив из ножен кривые дедовские сабли, они полосуют ими воздух, мимически угрожая нам полным разгромом и истреблением.

Вероятно, истребление огромнейшего и могущественнейшего народа представляется им легкой забавой. Их жесты достаточно красноречивы и понятны, а крики их заглушают грохот ревущей внизу реки. Мне тоже не раз хотелось им крикнуть что-нибудь злое и острое, но меня удерживает устав и изречение великого Абая: «Кричащий во гневе смешон, молчащий во гневе страшен».

Страну наших соседей я знаю не так уж плохо. Помимо знаний, какие дала мне школа, я немало читаю и сам, помня слова начальника заставы, что своего соседа надо знать хорошо. Что нового прибавилось в жизни этой страны за последнее десятилетие? Перестали носить прежний крикливый, нагло торчащий головной убор, а мысли в головах стараются сохранить неизменными. К бесславной истории недавнего прошлого прибавилась средненького достоинства текстильная промышленность, которую соседи к тому же и создали-то не сами. Но зато недавно они получили в презент от Гитлера нового «фона» с репутацией прожженного империалистического интригана. Примерно с этого времени их солдаты и демонстрируют нам свою наглость, очевидно считая ее храбростью.

Что нового привез с собой новый «фон» в эту старую страну, с каждым днем становилось яснее каждому простому бойцу нашей заставы. Мы все понимали, что не случайно участились попытки шпионов и диверсантов проникнуть через границу. Несколько дней назад на политзанятиях я по поручению парторга сделал доклад о новых иностранных влияниях на нашего пограничного соседа, поэтому все значение нашей службы я представлял себе четко.

Но смена моя протекла. Спокойствие не было нарушено, и я возвращался к себе на заставу, чтобы через несколько часов покинуть ее на целый месяц. Все мои радостные мечтания, запретные в часы несения службы, теперь нахлынули вновь. Рекс легонечко взвизгнул. Я его успокоил, призвав к ноге.

Прозрачный голубоватый горный воздух и розоватый пучок облаков, небрежно брошенный в чистое небо, пьянили ласкающей тишиной. Бедный травяной покров каменистого холма, всю ночь проведший в ознобе, начал отогреваться и открывал навстречу утренней ласке солнца яркие желтые и синие звездочки. Рев горной реки доносился сюда лишь успокоительно-мерным дыханием. Я отдался снова плавному и широкому течению любовной мечты.

Вдруг неожиданный выстрел врезался в тишину. Мы с Рексом рванулись по камням и неровным выступам назад, к реке. Еще несколько выстрелов послышалось со стороны пограничного столба.

Прибежавший с полдороги, так же как и я, Коля Шуруп стоял в тени дерева и глухо ругался, всматриваясь через листву. Я взглянул в ту сторону. Скользя по камням, почти сбиваемая пенистым течением, молодая женщина с ребенком на руках переходила реку и кричала:

— Аллах! Аллах!

Выстрелы грохотали ей в спину, но ни одна из пуль пока ее не задела.

На том берегу группа всадников обступила своих пограничников, что-то крича и грозя револьверами в сторону нашего берега. Двое из них, круто вздыбив коней, пустили их в реку вслед за беглянкой. Но выстрел нашего пограничника остановил их.

Женщина выбралась наконец на берег и кинулась прямо к нам. Добежав, она в изнеможении опустилась на землю, прижимая к себе плачущего ребенка.

Она была молода и хороша собой. Широкие шелковые ее шаровары были изорваны о камни, ноги разбиты в кровь. Плача и задыхаясь, она пыталась что-то нам объяснить, помогая себе жестами и отдельными русскими словами. Из ее взволнованного лепета мы кое-что сумели понять: отец ее, коммунист, как будто бежал в Советский Азербайджан, и она умоляла помочь найти его. Она призывала на нас имя аллаха, с ужасом оглядываясь на своих преследователей, которые все еще кричали и бесновались на том берегу, и протягивала к нам ребенка.

Я отдал Коле поводок Рекса.

— Держи, я отведу ее на заставу…

К нам подходил лейтенант.

— Что тут стряслось? — спросил он.

Вдруг Рекс с глухим, едва слышным ворчанием рванулся вниз по реке так настойчиво, что Коля тотчас пустился за ним. Оставив беглянку на попечение лейтенанта, я также бросился в чащу. Я бежал по их следу, прислушиваясь к треску ветвей. И вдруг совершенно рядом грянули выстрелы из кустов, я услышал дикий крик, потом рычанье Рекса и голос Коли:

— Держи, Рекс, держи!

В густом кустарнике ничком лежал чужой человек. Рекс, положив свою правую лапу ему на затылок, ухватил его руку своей страшной пастью. Рядом стоял Коля, держа пистолет в левой руке. С правой руки его обильно стекала на землю кровь.

— Ты ранен?! — воскликнул я.

С двух сторон бежали на помощь к нам товарищи — пограничники. Воспользовавшись суматохой, которую подняла красавица с ребенком, наши милые соседи попытались перебросить нужного им человека на смежном участке границы.

Так повернулась моя судьба. Мой друг Мыкола Шуруп был отправлен в госпиталь. Вместо него в распоряжение начальника штаба дивизии уезжал я. Сердцем я чувствовал, что этот крутой поворот надолго уводит меня от радостной встречи с моим белым верблюжонком.

III

Только проехав многие сотни километров по железной дороге и прибыв на место назначения, я узнал, что зачислен на курсы, которые мне, спортсмену, оказались вполне по душе. Мы жили в отдаленном от городов лагере, который в шутку называли «курортом». Спорт, физкультура, интересные и разнообразные науки, дающие специальные знания, — вот были наши занятия. Короче сказать, в нашей программе было мало алгебры, но уравнений со множеством неизвестных было более чем достаточно.

Одним из веселых занятий на курсах были прыжки с парашютной вышки, которые перестали уже волновать и превратились в повседневную забаву, подобную детскому катанию на санках с горы. Но вот привезли настоящие парашюты, к вечеру наше футбольное поле было превращено в аэродром, на котором выложили полотняную букву «Т». Зеленый транспортный самолет взревел из-за ближнего леса, сделал круг над нашим «курортом» и опустился на футбольное поле. Мы кинулись бегом к самолету, но в этот миг прозвучала задорная песенка горниста:

Бери ложку, бери бак.

Нету ложки — беги так.

Этот сигнал, призывавший к приему пищи, уже создал в нас условный рефлекс: от коротких танцующих звуков начинало сосать под ложечкой. Не добежав до самолета, мы построились к ужину, во время которого все разговоры сосредоточились на завтрашнем прыжке с самолета. Он несколько волновал и меня. Так же с волнением ожидали его и другие товарищи.

— Я боюсь одного, — откровенно высказывал опасения самый юный из нас, Володя Толстов. — Мне все кажется, что с испугу дерну кольцо раньше времени.

— Ерунда, — ответил Ушаков Петр, уже с гордостью носивший на груди парашютный значок. — Только думаешь так, а дернешь как раз тогда, когда надо.

Я боялся другого — как бы не оробеть на крыле самолета в момент команды. Инструктор командует: «Прыгай!» — а я стою, не решаюсь. Вот будет скандал!

Однако на деле все произошло нормально. Только Володя сделал как раз обратное тому, чего так опасался: он настолько боялся повиснуть на хвосте самолета, что все мы подумали, не испортился ли у него парашют, — так долго не раскрывался его зонтик.

Несмотря на волнение, я не мог отделаться от своей манеры следить за людьми. Силясь угадать их ощущения, я переводил глаза с одного товарища на другого, и несколько раз мой взгляд останавливался на широкой и спокойной спине летчика, который водил самолет кругами над площадкой лагеря. Что-то в этой спокойной и мужественной спине привлекало меня, и я возвращался к ней взглядом еще и еще раз. Мне хотелось увидеть лицо летчика. И в тот самый момент, как инструктор приказал мне приготовиться, командир корабля оглянулся.

— Шеген! — крикнул я.

В реве мотора мой голос, конечно, ему не был слышен, но взгляды наши встретились, и он чуть заметно приветственно двинул бровями.

Эта встреча заставила меня позабыть волнение, с которым думал я о прыжке. Сейчас во мне жили только радость, желание по-старому крепко обняться с другом и досада на то, что я не могу сказать хоть одно из тех тысяч горячих слов, какие родились в моей голове.

Смелым прыжком с самолета я решил рапортовать своему другу о пройденном мной без него пути. Говорят, что присутствие любимой женщины рождает в мужчине отвагу и решимость. Нет, никакая женщина в мире не могла бы вызвать во мне большее желание доказать свое мужество. Я легко оторвался от самолета.

— Как Сокол с утеса! — без лишней скромности выкрикнул я во все горло, благо никто вокруг не мог меня слышать.

Надо мной было небо, далеко внизу — земля.

— Как Сокол! — еще и еще раз с восторгом кричал я, опускаясь на луг возле наших палаток.

Володя Толстов бежал уже ко мне.

— Красота-а! — во всю глотку одобрил он, радостный и счастливый.

Я рвался к Шегену и тотчас помчался к футбольному полю, где должен был приземлиться самолет. Вот он, тяжелый и сильный, прошел над моей головой, вот коснулся земли колесами, подпрыгнул и покатился по ровному лугу к опушке.

Но я не успел добежать до Шегена: инструктор спешил нам навстречу. Мы выстроились у края площадки для разбора сделанных нами прыжков. Лейтенант, командир взвода, следивший за каждым из нас с земли, подходил к нам, всем видом своим выражая одобрение.

Я знал, что спустился красиво и точно, и ждал похвалы, но мне хотелось, чтобы Шеген услышал, как командир назовет мое имя и как я выкрикну: «Служу Советскому Союзу!» Ожидая, что Шеген вот-вот покажется в люке, я все время посматривал на самолет, но он вдруг вздрогнул, помчался по полю мимо нас со все возрастающей скоростью, отделился от земли, качнулся и поплыл к небу.

«Шеген! — кричало вслед ему, в небо, мое сердце. — Шеген! Куда же ты? Стой! Вернись!»

Но самолет покружился над нами, качнул крылом и скрылся за деревьями.

Вечером Шеген все же разыскал меня в палатке клуба. Уже капитан! Он стоял у входа в палатку, спокойный, широкий, красивый.

Дружески протянув мне руку, он твердым пожатием предупредил возможную с моей стороны ребяческую выходку. Пока я растерянно подыскивал подходящие слова, он успел познакомиться с остальными и весело поздравил всех нас с первым прыжком с самолета.

Вот мы сидим уже рядом с ним на скамье у покрытого кумачом стола. Он рассеянно перелистывает замусоленный номер «Крокодила», а я улыбаюсь в некотором замешательстве. Я понимаю, что улыбка моя может казаться глупой. На нас смотрят мои товарищи, им кажется интересной встреча двух давних друзей. Но даже сознание того, что я являюсь объектом общего внимания, не помогает мне преодолеть смущение. Сколько поэм и повестей хранил я в душе для встречи с Шегеном, какими мыслями мне надо было с ним поделиться! Но в моем сердце где-то образовался затор, и я не могу начать. Все, что приходит на ум, относится к слишком давнему времени и кажется до того наивным и детским, что даже стыдно делиться этим с Шегеном. Оказалось, все мои сбережения состояли из каких-то ребяческих мечтаний и воспоминаний детства, недостойных внимания взрослого человека, каким снова по сравнению со мной оказался Шеген. Именно это и вызвало мою нелепую улыбку, по-тому-то таким сухим получился мой рассказ о двухлетней службе в армии, о которой ему было уже известно из моих писем.

Прощаясь с Шегеном, я почувствовал, как его рука охватила мое плечо. Это было похоже на объятие, но оно не было таким, которое когда-то обоих нас так согревало.

— Не смущайся, Костя. Твое молчание говорит лишь о том, что оба мы выросли. Новое еще не накопилось, а старое слишком уж пахнет детством. Не так ли? Но для меня все то, что пережито тобой за эти два года, и есть самое интересное, — сказал мне на прощание Шеген. — Завтра выходной — встретимся и потолкуем подробней. Съездим в город, в театр. После первого прыжка я устрою тебе день культурного отдыха.

— Я получил благодарность за первый прыжок, — похвалился я.

— Я следил за твоим прыжком, — серьезно ответил Шеген. — Такого десантника противник пять раз расстреляет в воздухе. Ты красуешься в воздухе, Костя, а тут не балет — надо падать быстро.

Шеген ушел, а в моей душе что-то ныло всю ночь. Мне было обидно, что встреча с другом прошла не по-прежнему. Почему я сам не посмел броситься ему на шею? Неужели. ничего из богатств нашего детства не стоит больше хранить?

Ведь я мог говорить с моим Мыколой целые ночи, и мы легко раскрывались друг перед другом, хотя общего детства у нас не было. Может быть, нас и сблизило именно то, что мы разделяли с ним взрослую жизнь и опасности пограничной службы. Я говорил ему о своей Акботе, а он о своей любви к девушке Майе.

Но как только мысль моя коснулась любви, я испугался: ведь Акбота — еще более отдаленное детство, чем Шеген. Неужели я так ревниво оберегаю лишь ее детский образ и память о своем детском чувстве?

Нет, тут совсем другое, постоянное, незыблемое.

Эта мысль меня успокоила, и я погрузился в сон, решив, что открою Шегену тайну своей любви, о которой ему еще никогда не писал.

IV

Безоблачный радостный день начался веселой песней. Это было воскресенье, и те, кто не брал увольнительной в город, готовились провести выходной день на море, куда от нас нужно было около часа ехать поездом. Солнце сегодня грозилось быть знойным. Медвяный запах цветов испарился вместе с росой и успел наполнить томительной негой это летнее утро.

Мы только что разошлись по палаткам и принялись чиститься и бриться. Я старался особенно — ведь мне предстояло идти по городу с капитаном!

Вдруг по лагерю раздался сигнал тревоги.

— Вот, черт возьми, нашли время! — выкрикнул кто-то из курсантов.

— Пропал выходной! — сокрушенно вздохнул второй, бросив в тумбочку сапожную щетку и торопливо затягивая ремень.

Тревоги в последнее время у нас стали повседневным явлением. Это было, как говорили, обычным завершением курса учебы. Мы привыкли к тревогам утренним, дневным и ночным, особенно досадным, если сигнал тревоги раздавался спустя полчаса после вечернего отбоя.

Но в выходной тревог еще не бывало.

С невольной поспешностью мы мчимся на построение, на линейку, проверяем друг у друга заправку, одергиваем пояса. Каждому хочется, чтобы эта игра закончилась поскорее.

— Первый, второй, первый, второй… — катился справа налево разноголосый поток расчета.

— Направ-во! — отчетливо и браво командует взводный.

Нас сводят всех вместе на спортплощадке, весь батальон. Строясь, слышим трубный сигнал тревоги в соседнем лагере артиллеристов, в горах, в двух километрах от нас. Над головами с ревом проносятся самолеты с ближнего аэродрома. Вот прошел наш вчерашний… Мне кажется, что я вижу Шегена, но вслед за ним проплывают такие же могучие корабли — четыре, шесть, девять. С воем летят истребители.

— Смирно! Равняйсь!

Командир наших курсов майор Демкин и комиссар Сомов, возбужденные, проходят по строю, взбираются на спортивную судейскую вышку.

И сквозь рев еще одной проносящейся над лагерем эскадрильи бомбардировщиков грохотом взорвавшейся бомбы обрушились слова комиссара о том, что сегодня в ночь фашисты зверски бомбили запад и юг нашей родины и что на западной границе в эти минуты уже идут ожесточенные бои.

Строй замер. Кроме биения собственного сердца каждый слышал еще биение сердца соседа.

Война!

И теперь уже другими глазами мы провожали мчащиеся к западу эскадрильи.

Прощай, мой Шеген! Счастливых удач и скорой победы, мой друг Шеген!

Только вчера в нашей палатке мы все дружно доказывали несуществующему оппоненту, что в ближайшее время и нас не минует участие в битвах. А сегодня, когда уже сказано слово «война», мы никак не можем поверить в то, что она началась.

В первые часы мы с трудом ощущали реальность происходящего.

Но вот из репродуктора раздался голос, который мужественно и уверенно произнес слова о войне и о грядущей победе.

Теперь мы все поверили.

После этой речи наши лица стали уже не удивленными, а суровыми. Каждый чувствовал, что созрел для боя, но каждому из нас хотелось еще убедиться, насколько готовы друзья, и потому глаза каждого строго осматривали всех.

Я полагаю, что думы мои в этот час не отличались от дум других солдат: я размышлял, какое место отведут лично мне в великом строю Красной Армии надвинувшиеся события.

Величественно прозвучала присяга, которую мы произносили, проникая в смысл каждого слова.

Через час я вместе с другими товарищами мчался в грузовике по петляющей асфальтированной горной дороге в распоряжение соединения, для которого нас готовили.

V

Я так свыкся на переправе с неумолкаемым ревом моторов, криком автомобильных гудков, с сумятицей споров и хриплых выкриков, что, сделав всего сто шагов от дороги, сразу ощутил тишину. Освобожденный от привычного хаоса звуков, слух начал улавливать и ворчливое течение реки, и дыхание прибрежного леса, и жалобное мяуканье какой-то осиротелой кошки. Вот на той стороне реки, предупреждая о близком рассвете, протяжно, как в мирное время, крикнул петух, и тотчас же где-то рядом раздался ответный крик горластого петуха с какого-то воза.

Проваливаясь в темноте в ямы и окопы, спотыкаясь о вывороченные с корнем деревья, я ищу в лесу двух раненых товарищей, укрытых в глубокой воронке от авиабомбы.

Нет, в первые дни войны мы попали совсем не туда, куда ожидали попасть, и воюем не так, как думали.

На наших курсах я вместе с другими товарищами считал, что нас готовят для самых первых активных схваток грудь с грудью с врагом, который посмел бы переступить рубеж нашей родины. Мы ждали, что должны будем ринуться в бой в первый же день, в первый час, в первый миг смертельной битвы. Так думал каждый из наших бойцов. Но враг наступал, он нагло топтал нашу землю, а мы все несли тыловую службу.

Вот и сейчас уже вторые сутки вместо кровавой битвы и подвига мы все силы свои направляем на сохранение порядка на одном из безвестных мостов затерявшейся в приазовских равнинах реки.

Мы боремся за самые простые и бесспорные вещи — за очередность переправы и недопущение пробок при переезде и переходе моста. Эта будничная работа уподобляет нас милиционерам-регулировщикам уличного движения. Где же тут героизм или случай для подвига!

Но все же полковник Озимин был прав, утешая всех нас и говоря, что в эти дни на всем фронте не будет более тяжелого участка, чем на этом безвестном мостике.

Нас здесь всего одно отделение бойцов, а через мост текут тысячи людей. Сколько тысяч перешло на ту сторону прошлой ночью, столько же заново накопилось здесь к вечеру опять.

Сейчас я считаюсь начальником переправы. Сначала им был лейтенант Горкин, командир нашего взвода разведки. Вчера на вечерней заре, когда мы уже не ждали нового налета фашистов, три фашистских бомбардировщика сбросили бомбы на скопление машин и людей у моста. Одна из бомб разорвалась невдалеке от моста, у самого берега. Лейтенант был отброшен взрывной волной к одной из машин. Он быстро поднялся и энергично крикнул какому-то шоферу:

— Назад!

— Товарищ лейтенант, вы не ранены? — спросил я, как обычно каждый из нас спрашивает, когда проходит мгновение сильной опасности.

Лейтенант лишь махнул рукой и продолжал командовать переправой. Его сиплый, давно уже осевший, но все еще громкий голос раздавался почти до полуночи, но вдруг на полуслове оборвался, и наш командир, бессильно склоняясь на крыло грузовика, начал падать. Я подхватил его. Моя рука ощутила под плащ-палаткой липкую массу крови, которая пропитала уже и белье и гимнастерку.

Он застонал.

— Принимай командование, Сарталеев, — успел он сказать, прежде чем потерял сознание.

Мы укрыли его в воронке. Я сразу хотел эвакуировать его с переправы, но он отказался, хотя спина его была полна мелких осколков, а плечо было сильно рассечено. Мы отправили в течение ночи десятки раненых, а он все отказывался покинуть переправу. Иногда он впадал в забытье, но, приходя в сознание, заботливо спрашивал, как я справляюсь с делом, как идет переправа, и помогал указаниями.

Сегодня под вечер он осунулся так, что стал похож на мертвеца, и лежал неподвижно. Я стал уговаривать его переправиться. Врач санобоза приходил к нему два раза, предлагая заранее перенести его на машину. Он отказался, сказав, что умрет там от жары, а в лесу, в воронке, прохладней и легче. И вот сейчас перед самым мостом очутилась машина, в которой он через два-три часа может быть доставлен на санпоезд. Заметив ее в обозе у переправы, я кинулся за своим командиром.

Я сам перенес лейтенанта Горкина, а товарищи — еще одного бойца, раненного осколком в колено. Теперь я, сержант, остался единственным командиром. Я послал в штаб связного доложить о ранении лейтенанта. В рапорте я подписался начальником переправы и сам поймал себя на мальчишеской гордости этой подписью. Но начальником приходится быть не шутя: едва отвернешься, шоферы прорывают нашу заставу и мчатся, грозя сокрушить самый мост. Сокрушить — это, может быть, сказано сильно, но создать солидную пробку — наверняка. Даже старшие командиры порой не думают о порядке, стараясь в первую очередь вырвать свою увязшую воинскую часть.

— Ты понимаешь, сержант, что значит правильная организация отступления? — кричит мне какой-то хмурый небритый артиллерийский майор в накинутой на одно плечо плащ-палатке. — Это залог наступления! Сохранение техники прежде всего! Приказываю тебе в первую очередь пропустить мою часть! — Он указывает на машины, врезающиеся сбоку в движение всей колонны.

Я вижу его воинскую часть, растянувшуюся вдоль дороги. Ее орудия, тракторы и грузовики с боеприпасами, замаскированные целыми деревцами и поэтому очень похожие на длинную цепь лесонасаждений, кончаются где-то за холмами. А здесь, перед самым мостом, тоже сгрудились танкетки, орудия, автомашины, тракторы, сбились в кучу припертые к мосту конные обозы, и все это вместе угрожает создать невообразимую кашу. Наша задача в том и состоит, чтобы не дать им спутаться в плотный клубок, не допустить заторов.

— Не могу, товарищ майор. Отойдите с дороги.

Я открываю путь санитарной машине, увозящей нашего лейтенанта, и нескольким пароконным подводам с ранеными бойцами. Раздраженный майор, видимо убедившись в моей правоте, отходит в сторону и, искоса взглядывая на мост, бранится и скручивает цигарку.

Я понимаю всю важность требования майора. Я и сам считаю необходимым в первую очередь пропустить его боевую технику. Но если дать им ворваться с фланга, все смешается. Я бы рад пропустить все машины сразу и даже вон ту старушку, сидящую возле опушки рощи на арбе, запряженной голубоватыми волами. Я еще с вечера видел, что она машет корявой рукой в мою сторону, но я точно знаю, что за эти сутки она ни на шаг не приблизилась к мосту и даже вынуждена была податься назад, оттесненная массой подвод.

Если бы на нас не наваливался весь этот многоголосый рев войны, если бы люди соблюдали порядок, который всегда соблюдался ими же в обычной жизни, если бы все машины шли так же спокойно, как тот десяток санитарных повозок, который переправляется в эту минуту, тогда я в первую очередь пропустил бы, конечно, майора — представителя «бога войны». У меня нашлось бы достаточно сердечного участия открыть дорогу и этой покорной, безропотной старушке…

Затор лишь на мгновение рассосался. Кончик клубка едва начал разматываться, как, обрадованные движением у моста, водители машин, ездовые конных повозок и пешеходы снова бурно рванулись к тесной предмостной площадке, которую с таким упорством отстаивают бойцы нашего отделения.

Угроза затора опять нависла над всем многотысячным скопищем.

Бойцы моего отделения под напором ревущих машин были вынуждены отступить ближе к мосту. Наша «сортировочная» предмостная площадка сократилась на целых два метра.

— Товарищ Толстов, ни шагу назад! — скомандовал я, заметив, что Володя глубже других отступил к реке.

— Стой! — выкрикнул Володя водителю.

Машина остановилась, глухо ворча еще включенным мотором. Вслед за ней остановились и другие машины.

Надо было мгновенно и правильно решить задачу, как выдернуть кончик клубка, чтобы он разматывался спокойно.

Я знал, что отступающие части направляются занимать оборону у Таганрога. В первую очередь надо было пропускать именно тех, кто двигался на Таганрог, но приходилось по временам отдавать предпочтение быкам и телегам с домашним скарбом гражданского населения перед пушками и танкетками, чтобы скорее открыть дорогу этим же пушкам и танкеткам.

Когда я взглядом диспетчера окидывал ближайшую к мосту путаницу, где-то вблизи внезапно раздались такие странные для этой обстановки звуки, что в первый момент я просто не поверил собственным ушам. Может быть, даже не восприняв слухом, скорее по лицам людей, по их потеплевшим глазам я догадался, что это не сон, что я в самом деле слышу простой, привычный, знакомый мотив:

Нам песня строить и жить помогает,

Она, как друг, и зовет и ведет…

Этот напев звучал, покрывая рев моторов и гудки машин. Было непонятно, как такой слабый звук может одолеть тысячеголосый гул моторов, но тем не менее все перед ним утихало и покорялось. Оглянувшись, я увидел прижатый к берегу грузовик и на нем группу чернобровых украинских девушек-студенток, водрузивших патефон на груде своих корзинок и чемоданов.

Найдя решение, я молча указал рукой путь одной из стоявших возле моста машин. Ее водитель дал газ, и движение по мосту вдруг обрело спокойный, упорядоченный облик. Однако откуда-то из конца колонны уже раздавался опять нарастающий, приближающийся, угрожающий рокот сотен моторов.

— Товарищ майор, помогите сдержать напор! — крикнул я артиллерийскому майору.

Майор кинул на меня понимающий и явно одобрительный взгляд и стал рядом со мной на площадке.

— Давай-ка, товарищ сержант, метрах в пятидесяти впереди поставим еще одну цепь бойцов. Я пошлю своих автоматчиков, — по-товарищески, как равному, сказал он.

Он свернул новую цигарку и собрался закурить, но вдруг передумал и сунул ее мне в рот.

— Покури, — сказал он, поднося зажигалку. — Устал?

Мера, принятая майором, сразу сказалась на движении: машины пошли ровнее по середине моста, по краям бесконечными вереницами потянулись части усталой пехоты и беженцы с узлами домашней рухляди.

Посветлевший восток предупреждал о том, что скоро должны прилететь фашистские разведчики, и надо быстрее пропускать воинские части, а там весь день придется возиться с эвакуацией населения.

Река начала обретать металлический блеск. По степи подуло прохладным предутренним ветерком, и темный воздух стал терять густую ночную плотность. На востоке зажглись золотистые облака.

Майор, стоявший теперь со мной рядом, заметил, что скоро настанет утро и что военным машинам пора уходить маскироваться в ущелье. Я переглянулся с ним, угадав его несложную хитрость: майор рассчитывал протолкнуть свою часть в последний момент перед неминуемым налетом вражеской авиации.

Вот уже двое суток подряд она не давала покоя мосту с рассвета до сумерек. Однако поставленная в овраге зенитная батарея и расположенные в кустах зенитные пулеметы не позволяли противнику снизиться для бомбежки, а с большой высоты такая мишень, как мост, была не легко уловима. Налет авиации был опаснее для людей и техники на дороге возле моста. Днем мы вели переправу совсем по-другому, расставляя регулировщиков по овражкам у деревень и пропуская урывками между вражескими налетами лишь небольшие группы машин и людей.

Едва майор успел сделать свое предупреждение, как послышался первый рокот фашистских самолетов.

— Воздух! Воздух! — послышались возгласы.

Появилось звено легких фашистских бомбардировщиков, круто спускавшихся влево от нас, как санки с горы, и старавшихся найти переправу.

Дружно затрещали с холмов зенитные пулеметы, и сотрясающим громом ударила за рекой в овраге батарея зенитных орудий.

Машины без всяких приказов вдруг покатились с дороги в разные стороны маскироваться. Рассыпались в стороны пехотинцы, кучками побежали женщины. Дорога почти опустела, и только замаскированные целыми деревцами машины артполка, которыми командовал майор, спокойно подтянулись ближе к мосту, освободившись наконец от вклинившихся в их колонну чужих машин и повозок.

Солнце еще не показалось, и в бледном рассветном освещении самолеты не могли увидеть переправы, но, ориентируясь, очевидно, по изгибам речки, они все же решили сбросить свой груз наугад. Ударили первые взрывы, и два столба воды высоко взметнулись над речкой. Снова взвизгнула падающая бомба и разорвалась по ту сторону переправы, далеко от дороги. Мы с майором лежали в окопчике, рядом с мостом. Одна из бомб угодила в покинутую жителями деревню на той стороне реки. Поднялся сразу столб пламени, — вероятно, вспыхнула солома. наконец еще две фугаски упали вблизи холма, где стоял зенитный пулемет. Я тревожно приподнялся из окопа, желая увидеть, что там творится. Но зенитчики тотчас оповестили нас треском пулеметных очередей о полном своем благополучии. Искры разрывов вспыхивали вокруг самолетов, рождая легонькие дымки и не давая противнику снизиться. Сделав еще два круга над самой переправой, стервятники повернули на запад и быстро исчезли в вышине.

Артполк рванулся к мосту и двинулся всей колонной машин и орудий в спокойном походном строю. Все понимали, что надо спешить, что вот-вот вслед за разведчиками появится эскадрилья тяжелых фашистских бомбардировщиков. Тогда придется уже прекратить все движение.

Мои бойцы, выскочив из щелей укрытия, заняли оборону подальше от моста, обеспечивая себе более просторную площадку для сортировки.

Передние машины артполка уже перевалили через ближайший холм на той стороне реки, когда вслед за его последними грузовиками мягко подъехала легковая. Младший лейтенант с мальчишески оттопыренными ушами открыл дверцу, приглашая командира войти.

Майор поглядел мне прямо в глаза и, лукаво улыбаясь, сказал:

— До свидания, сержант… Как увидимся, я тебе отомщу…

Машина майора плавно покатила, обгоняя полк, а навстречу ей брызнули первые солнечные лучи, озаряя степь и сверкнув по стеклам машин, заторопившихся к переправе из рощицы и других укрытий. Мы быстро пропускали их.

— Воздух! — раздались опять возгласы.

Я стал искать в небе причину тревоги и тотчас узнал вчерашний наш «ястребок», круживший над нами в перерывах бомбежки. Кто-то вчера высказывал предположение, что он охраняет расположенный невдалеке аэродром.

Поток машин и орудий равномерно катился через мост.

Знакомая мне старушка сидела на своей нескладной арбе в той же позе, что и вчера. Волы ее мирно лежали и жевали свою жвачку. Я подумал, что если бомбежки долго не будет, я попытаюсь пропустить старушку и грузовик чернобровых девушек с патефоном.

Ко мне подошел Володя.

— На, откуси, — сказал он и сунул мне в рот конец уже откушенной колбасы, зажатой в черной от грязи руке.

— Речка рядом. Ты б руки помыл! — сказал я, откусив кусок и только теперь ощутив, что давно уже голоден.

— Майор оставил нам целый воз. Живи, не тужи! — пояснил Володя, подавая другой рукой кусок хлеба.

Так мы и ели, поочередно меняясь нашими нежданными богатствами: то он — хлеб, а я — колбасу, то я хлеб, он — колбасу. Заметив это, мы расхохотались.

Я оглянулся. Остальные ребята тоже жевали. Спокойное движение шин — это был наш отдых. Но завтрак был недолог: наш «ястребок» вдруг взревел, нырнул вниз и, выровнявшись, почти бреющим полетом над самой переправой ринулся на восток. По вчерашнему опыту можно было с уверенностью сказать, что это означает налет фашистов. Еще не видя самолетов, но совершенно убежденный в том, что они тотчас появятся, я выкрикнул:

— Воздух!

Мой крик подхватили везде по дороге и в стороне по кустам. Наши просигнализировали машинам, вышедшим на дорогу, и те проползли назад, под кусты и деревья. Послышался завывающий гул моторов, и тяжелые немецкие машины навалились на дорогу. Столбы воды и земли, обломки машин, тучи дыма взлетели по всей равнине, но жарче всего было здесь, у моста: пролетая над переправой, каждый самолет словно клевал ее и ронял свистящие бомбы. Все вокруг переправы стонало, визжало и выло. В черном буране дыма и пыли, в грохоте взрывов тусклым маленьким красным блюдцем появилось за краем холма солнце. Этот грохот и вой словно раздавил и прижал к земле все живое, разом проникая в человека. Казалось, что слышишь его и ушами, и ртом, и даже подошвами сапог.

Голова моя оказалась плотно прижатой к углу окопа, а тело не то дрожало, не то гудело вместе со всей землей. Это был миг, когда, охваченный не испытанным до сих пор физическим оцепенением, не столько чувствуешь сердцем страх, сколько с удивлением изучаешь его, как некое чужеродное тело, впившееся в твое существо.

С невероятным усилием я вырвал свою голову из угла окопа и увидел Володю. Он сидел, прижавшись спиной к стенке, и следил за происходящим наверху. Мы понимающе переглянулись и улыбнулись.

— Спина у тебя гудит? — спросил он меня.

— Поет, сатана!

— А меня, братцы, просто тошнит, — откликнулся двухметровый великан Сема Зонин, рабочий из Сталинграда.

Обидней всего, что они так нагло могут кружиться над нами, так безнаказанно! Моторы непрерывно гудят и воют, то тут, то там поднимая столбы земли и облаков, а мы только молча ждем.

Кинувшись при первых разрывах бомб в щель, я увидел направлявшуюся сюда же мою старуху. Она шла медленно и безразлично, словно по принуждению. Я помог ей спуститься в ровик.

Теперь, в момент затишья между взрывами, я услышал ее стон и кинулся к ней.

— Вы ранены, бабушка?

— Нет, голубчик, цела…

— Мне показалось, вы стонете.

— Сердце стонет, голубчик! — сказала она.

Я хотел утешить ее и сказать, что сегодня непременно пропущу ее на ту сторону, но смолчал.

Старческие глаза ее были устремлены на восток как бы с мольбой. Казалось, она не слышала этого рева и тихонько шептала. Я понял, что ею владел не страх за свою жизнь. Вдруг тусклый взор ее, заметив в небе что-то новое и примечательное, оживился. Я посмотрел в ту же сторону. Будто в ответ на ее мольбу, прямо на нас несся с востока серебряный «ястребок», а вот и второй, вот третий.

Передний из них стремительно ринулся в гущу фашистов. Взрывы вдруг поредели, в небе раздался короткий прерывистый треск пулеметных очередей. Мы не дыша следили за самолетами. Как огромный таракан, тяжелый, беспомощный, повисший распоротым животом на собственной кишке, падал вниз фашистский бомбардировщик, таща за собой струю дыма.

Я встретился со старушкой глазами. По желтым щекам ее обильно катились слезы. Она все уже поняла, но, чтобы увериться крепче, ей нужно было услышать подтверждение.

— Упал-то немецкий? — спросила она меня.

— Немец, бабушка, немец! — воскликнул Володя.

Старушка перекрестилась.

Как серебряные молнии, реяли наши отважные «ястребки», то взмывая ввысь, то мелькая в резком падении, то снова взлетая. Но их еще было мало, и они тонули в гуще фашистских стай.

В ту пору для воздушных ударов у немцев руки еще были длиннее наших.

VI

В то же утро нашей переправы не стало. Через час после первой бомбежки прилетели еще три эскадрильи немецких бомбардировщиков, сожгли и разбили мост.

Дорога почти опустела. Все повернули на север: искать переправы в верховьях. Время от времени подходят машины, больше гражданские, конные обозы — и круто сворачивают вдоль реки в поисках места для переправы.

Над сожженным мостом нагло кружится немецкий разведчик — «горбыль», очевидно фотографируя разрушенную переправу.

В глубокой воронке, где вчера лежал лейтенант Горкин, спят трое из моих уцелевших бойцов. Двоих я послал в разведку установить, далеко ли немецкие части, одного отправил связным в штаб сообщить об уничтожении переправы и просить саперную или понтонную часть для восстановления моста.

Я жду возвращения своих бойцов.

Медленно в этой непривычной тишине ползут стрелки на часах.

«Так вот какая на самом деле война! — возникает в голове мысль. — Сколько у нее еще не изведанных мной тайн, сколько у нее трудной будничной работы для солдата!»

«Тяжесть мыслей вниз клонит твою голову, товарищ сержант!» — как будто слышу я обычную шутку Володи Толстова, который любил пародировать мои тяжеловатые русские обороты.

Вокруг так тихо, что хочется крикнуть, чтобы нарушить эту гнетущую тишину. Откуда-то издалека доносятся глухие раскаты взрывов, а здесь все в мертвом покое: растоптанные и вянущие цветы, вырванные с корнем деревья, едва шелестящие листвой, одинокий крик потерявшей гнездо птицы, глухой стон раненой девушки, лежащей под кустом в сотне шагов от нас, — все это гнетет, но означает затишье.

Ветер доносит запах пожаров.

Я оглядываюсь на дорогу, по обочинам которой лежат разбитые машины, гляжу на развороченную землю и отчетливо слышу стоны умирающей девушки.

Мне невольно вспоминается веселая песня, которую я вчера слышал с ее грузовика:

…и тот, кто с песней по жизни шагает…

Нет, не эту, — хочется другой, более суровой песни. Мои ребята, усталые, обросшие щетиной, непривычно грязные, пропахшие кислым потом, запахом гари и порохом, заснули тотчас, как только отдали последнюю почесть павшим товарищам. Измученные, трогательные, как усталые дети, они уснули в самых неудобных позах. Один из них очень громко храпит, и это мне даже нравится: это заставляет думать о его безмятежности и силе. Какими бесстрашными были эти ребята на переправе и какими беспомощными кажутся они сейчас! Они спят неспокойно и трудно, но я боюсь, как бы они не вовлекли и меня в соблазн, с которым я боролся несколько суток подряд.

Чтобы не заснуть, я ищу какое-нибудь занятие. Рука потянулась за последним письмом матери, надежно спрятанным в кармане гимнастерки вместе с комсомольским билетом.

Это письмо я знаю почти наизусть, но все-таки еще раз его прочитываю. Мать тоскует. Мой старший брат тоже призван и где-то воюет с фашистами. Не выдержав одиночества, она вернулась из Гурьева в Кайракты — и не узнала родного аула: теперь здесь был сильный и богатый колхоз. Но тоска по мне мучит ее. Мать пишет, что прибежала бы ко мне так же легко, как когда-то приехала в деткоммуну, когда стосковалась по мне. Но она не знает, что это за город с длинным номером и единственной буквой в конце, откуда я ей пишу. Далек ли он? В горах или в ковыльной степи? Поездом ехать ко мне или достаточно попросить у председателя пару колхозных рысаков, чтобы найти сына?

Я вижу ее у изголовья своей кровати в светлой комнате уральской деткоммуны, чувствую ее дыхание, материнский родной запах. Ее грубые рабочие пальцы ласково гладят мою голову, она целует меня сперва в лоб, а потом всего: ей все равно — лоб, нос, глаза, руки или ноги. Проснувшись, я тогда не открыл глаз. Я считал себя уже взрослым, мне неудобно было с открытыми глазами ласкаться к матери, как ребенку, и я с неописуемым блаженством прильнул к ее груди, к такой уютной груди, с четко и радостно бьющимся сердцем.

«Какой же ты стал большой, мой Кайруш!» — так сказала бы она мне и сейчас.

Высшая радость матери — любоваться на выросшего птенца, и она ходит и кружит вокруг меня, хлопочет, как наседка. Для нее я все тот же малыш, все тот же Кайруш, который когда-то убежал в город. А паренек рос, время от времени она навещала его, целовала, удивляясь быстрому росту, но в разлуке всегда вспоминала меня таким, каким я ушел в город.

Легкий треск сучьев за спиной вырвал меня из материнских объятий. Я очнулся.

Ко мне подошла наша старушка.

— Моста-то уж нету, — сказала она, не то спрашивая меня, не то выражая свое сочувствие. — Вишь ведь, затихло… А там все долбит и долбит! — указала она куда-то на запад, откуда слышались звуки бомбежки.

Я обрадовался, что она уцелела и просто, по-матерински, пришла к нам сказать несколько слов.

— Где ваши быки? — спросил я ее, не найдя ничего лучшего для разговора.

— Целы, сыночек, целы! — отозвалась она. — Не все же ему, окаянному, одолеть… И курочки целы остались. — И она протянула мне три тепленьких яичка. — Три снеслись, а четвертая поленилась, бесстыдница!

Я разбудил бойцов. Продуктов у нас было много, бабушку мы тоже угостили.

Возвратились наши разведчики, и Володя Толстов, вытянувшись передо мной по уставу и отдавая приветствие, доложил, что задание выполнил.

С гордостью он сообщил, что не только узнал расположение немцев, но видел их сам, своими глазами. Это было первым военным делом Володи. Он видел врага в лицо. Его серые глаза горели синеватым блеском.

Он, припрятав обмундирование, смешался с толпой беженцев, притворился хромым и слепым. Оставаясь невидимым, смотрел на немецкий поток, катящийся на плечах гражданского населения.

— Ну и как они? — спросил я, с завистью глядя в его смелые глаза, повидавшие то, чего еще не видели мои.

— Хамье и бандиты, — ответил Володя. — Ты видел царских урядников?

— Нет. А ты разве видел?

— Ну мало ли что не видел, я и так знаю… Танков масса, машины катят по дорогам. Пехота не ходит, а ездит, а с людьми обращаются хуже, чем с собаками.

— Ругатели, обдиралы? — спросила старуха.

— Еще того хуже! — ответил Володя, и вдруг лихой его тон куда-то исчез, голос дрогнул. — Собаки, сволочи, свиньи! — воскликнул он. — Женщин, детей гонят, как скот, бьют сапогами… а ты, разведчик, терпи! Тебя обучали все видеть и словно не видеть, ничему не удивляться, держать себя в руках… Вот ты попробуй на деле держать себя в руках, когда они будут зверствовать у тебя на глазах… Попробуй-ка сам…

— Ну и что? — спросил я, положив ему на плечо руку. Я понял без слов, что случилось.

— Ну вот… — сказал он, достав из кармана какой-то желтый бумажник, которого я никогда у него не видал.

Все с любопытством склонились над бумагами, когда я их стал развертывать. Прежде всего мы увидели бравого молодца в пилотке и с усиками, глядевшего с фотографии самодовольно и нагло. Потом, разбирая текст, я прочитал: «Капитано Альберто-Николо-Пьетро Карини».

— Он итальянец, должно быть, — сказал я.

— Он был просто сволочь без всякой нации, просто фашистский палач и… насильник…

— Чем же ты его?

— Просто так — кулаком и за глотку… — Володя в волнении умолк.

Мы смотрели на нашего дорогого, на нашего самого молодого друга с нескрываемым восхищением и уважением.

— Отплатил ему, значит, за женские слезы? — спросила и старушка, внезапно вмешавшись. Она материнским движением погладила по плечу Володю.

— Тебе придется, Володя, явиться с этим бумажником в штаб. Может быть, важно знать, что на нашем участке итальянцы, — сказал я, перебирая фотографии женщин, письма, какие-то документы.

— Ну и что же, я вплавь, — сказал Володя.

Второй разведчик, Сережа, глядел на товарища с завистью: он ходил не так далеко, как Володя, и ограничился расспросами беженцев.

— Давай закуси, да и пойдешь! — сказал я Володе.

— Я так, — возразил он, вставая с травы.

— Товарищ Толстов, я вам приказал закусить, — по-командирски официально потребовал я.

— Есть закусить, товарищ сержант, — ответил Володя.

Пока мы говорили, наступили глубокие сумерки, и тотчас одна за другой по дороге стали сходиться машины к бывшему мосту.

— Эй, товарищи, где же теперь переправа? — крикнул один из водителей, направляясь к нам.

— Тю-тю переправа! — пошутил Сергей. — Придется вам снять штаны и отправиться вплавь.

— Ну, брат, врешь. Шутки плохие, ребята, у вас… А брод не искали? — спросил водитель.

— Места тут глубокие. Кто же его знает, где может быть брод! — ответил я.

Я знал, что на этом берегу осталось немало людей, лошадей и машин. Брод был бы для них спасением жизни и чести. Брод был бы спасением от насилий и для той части гражданского населения, которая не успела уйти от фашистов.

— Кто его знает, как нынешним летом Захаровский брод-то? — сказала внезапно старуха. — Туда, знать, придется!

— Какой, бабушка, брод? — оживились мы все.

— А Захаровский брод. Суконщики были Захаровы, слышал? Фабрика тут верст пятнадцать подале стояла. В гражданскую войну он, окаянный, ее пожег, чтоб народу не дать, а сам убежал к англичанцам. У него управляющий был англичанец, на старшенькой дочке, на Кате, женатый; она уже потом-то не Катенькой стала, а Китей…

— Ну, так что?

— Фабричка-то тут стояла, а шерсть мыли на той стороне: мой покойник смолоду там работал. И брод был устроен. Захаров сам от постройки не отходил. Лето целое камни возили на дно речки, потом и песочком его затянуло…

Шофер хотел взять с собой бабку в машину, но она отказалась расстаться с волами. Вокруг старухи собрались командиры скопившихся подразделений и частей, расспрашивали ее, как узнать брод.

— А что же вы, бабушка, сидели здесь трое суток? — спросил я ее. — Почему не поехали через брод?

— Куда же я одна-то? Как люди! — простодушно сказала она.

Тракторы и танкетки затарахтели вдоль берега, пробивая дорогу к броду через кустарники, луга и поля.

Стрельба из орудий слышалась ближе и ближе. Когда стемнело, мы увидали на западе словно бы отсветы Молний, раздирающих небо.

Мы помогли старухе запрячь ее быков и выехать на дорогу вместе со всеми.

Во мраке с той стороны реки от разрушенной переправы послышался оклик… Это наш связной вернулся из штаба. Он долго возился на том берегу, ворочая что-то тяжелое, и наконец мы увидели, как он оттолкнулся от берега и темный силуэт его стал приближаться к нам. Он стоял во весь рост, отталкиваясь шестом. Оказалось, что он плывет на днище кузова разбитого грузовика.

Он принес нам приказ возвратиться в распоряжение части, но прежде обследовать тот самый брод, о котором нам только что рассказала старуха. Оказалось, что в штабе узнали о нем раньше нас. На одной из попутных машин мы через десять минут догнали нашу бабушку, погонявшую своих волов. Она поцеловала на дорогу каждого, словно родного внука, особенно нежно и крепко обняв Володю.

— Хороший ты! Сердце хорошее у тебя, — сказала она. — Ну, прощайте, голубчики, путь вам счастливый, спасибо… Дай бог вам…

Мы вскочили в машину и понеслись.

Когда мы подъехали к броду, через него катились уже машины, тянулся колхозный скот и длинный обоз крестьянских телег, набитых ребятами и пожитками.

Земля вокруг гулко дрожала. С запада поднималось багровое зарево.

VII

Я вошел в блиндаж нового командира взвода разведки, лейтенанта Мирошника. Пока он дописывал какое-то донесение, я по привычке старался разглядеть его и разгадать, что это за человек. Поплавок коптилки на столе перед ним плавал, как бакен на гладкой поверхности жирного озера. Огонек метался во все стороны, словно рвался улететь, и мешал разглядеть лицо лейтенанта. Забавно было наблюдать, как большие тени людей метались по стене по капризу этого блеклого огонька. Тень командира, широкоплечая и головастая, то поднималась до потолка, то пряталась позади своего владельца. Над коптилкой назойливо порхал золотистый полевой мотылек.

Командир сидел у стола, сооруженного из каких-то ящиков, заботливо укрытых для окопного уюта плащ-палаткой. Складно скроенный, смуглый, гладко выбритый, опрятный, с густыми, почти сходящимися на переносице темными бровями, он вызывал всем видом уважение бойцов. Я не люблю пронизывающих или колючих взглядов. Взгляд больших черных глаз лейтенанта Мирошника не вопрошал, не испытывал, а просто и безоговорочно выражал доверие.

— Ну, расскажите, товарищ сержант.

Я доложил командиру обо всем, что происходило в течение этих дней на порученной нам переправе, и о броде. Лейтенант внимательно слушал, и, как мне казалось, временами в глазах его проскальзывала искра едва заметной улыбки, вызываемой неправильными оборотами моей русской речи. А у меня, когда я хочу говорить красиво и правильно, всегда получается нескладно и сбивчиво.

— Садитесь, — сказал он мне в заключение, когда, одолев все сложные синтаксические преграды русского языка, я добрался до конца своего доклада.

Но сесть было не на что, и я, продолжая стоять, попросил выслушать бойца моего отделения Толстова.

— А что у него за особый доклад?

— Он ходил в разведку.

Володя волновался и говорил еще сбивчивей, хуже, чем я. Он доложил все, что видел, обрисовал в подробностях всю обстановку. Я боялся, что он совсем позабудет или из скромности не захочет сказать о фашистском капитане. Оно так и вышло: сказать об этом Володя не смог. Лицо его вдруг изменилось, губы скривились и дрогнули, он замолчал на полуслове, вытащил из кармана желтый бумажник убитого им офицера и молча положил на стол.

Лейтенант тоже молча, внимательно посмотрел бумаги, обвел нас обоих взглядом, встал и, крепко пожав нам обоим руки, сказал:

— Пойдите отдохните, побрейтесь.

Я почувствовал и запомнил эту твердую сухощавую и доверчивую братскую руку.

— Что ж ты меня так подвел! — обидчиво сказал мне Володя, когда мы вышли от лейтенанта.

— Чем подвел?

— Сам знаешь, что я не умею докладывать. Что теперь получилось? Я путал, путал, а толком так ничего и не сумел сказать…

— Как же так не сумел? Ты доложил все, что мне рассказывал, даже больше.

— А о танках я не забыл?

— Успокойся, пожалуйста, ты не забыл ничего, — утешил я друга.

На рассвете мы все проснулись одновременно. Володя задал мне тот же вопрос, который я сам собирался задать ему.

— Ты что?

С тем же вопросом уставился на Сергея громадный Зонин, а Сергей — на него. Каждому из нас показалось, что сосед разбудил его неловким резким толчком.

Земля снова вздрогнула, и как бы в испуге мигнул огонек коптилки.

Из щелей наката на нас неторопливо сыпалась бурая пыль, — совсем так струится песок в больничных песочных часах. Но сон молодых усталых ребят был настолько крепок, что мы не слышали первого, видимо очень близкого, взрыва и ощутили только толчок. Я выскочил из блиндажа и увидел, что в нескольких местах темными и тяжелыми горбами на лес опускается вздыбленная земля.

Рев и грохот, смешанный с воем снарядов, приближался к нам. Немцы переносили огонь орудий, нащупывая цель.

Вот совсем недалеко ударом снаряда подняло черную рваную тучу земли и дыма, и только через минуту начали выступать очертания дуба, обнаженного взрывом, словно внезапная осень сдула его листву.

На этот раз фашисты обрабатывали нас не авиацией, а дальнобойными орудиями. Над лесом стоял вой урагана. Иногда с резким шорохом, подобным шуму птичьих крыльев, пролетали стаи осколков.

Я спустился обратно в блиндаж. Мы все затаились.

— Здравствуйте, товарищи! — услышали мы голос лейтенанта Мирошника и увидели на ступеньках его начищенные сапоги.

Командир пришел не один, а вместе с политруком Ревякиным. Мы встали. Неловко сутулясь, подпирая могучей спиной потолок блиндажа, стоял Зонин.

— Отдохнули? — спросил лейтенант.

— Отдохнули, товарищ лейтенант, — ответил я за всех.

Политрук Ревякин, знакомый нам всем с первых же дней войны, рассказал нам о боях в районе Смоленска, где немцы не только замедлили продвижение, а замерли на своих позициях и не могут ни на шаг двинуться дальше.

За несколько дней пребывания на переправе мы были оторваны от информации и сейчас жадно впитывали последние новости. Мы расспрашивали о продвижении немцев на всех направлениях. Фашистская армия представлялась мне четырехзубыми вилами, впившимися в тело нашей родной страны. Вот каждый из этих зубьев начал упираться во что-то твердое и непреодолимое, даже стал слегка гнуться.

За время нашей беседы артналет фашистов прекратился. Лейтенант Мирошник и наш политрук, построив весь взвод, повели нас в глубь леса. Там нас ждал командир дивизии. Плотный и коренастый, с седеющими висками и синими грустными, какими-то женскими глазами, он был окружен незнакомыми командирами, среди которых я сразу узнал артиллерийского майора с переправы. Тот доложил что-то коротко полковнику, пока мы стояли в ожидании после команды «смирно», затем откозырнул и ушел.

Полковник взглянул на нас и приказал сесть на траву.

— У многих из вас, кто еще не видел своими глазами немецкую армию, — медленно, с расстановкой начал он, — могут быть ложные представления о противнике. Но чтобы бороться с ним, надо его хорошо знать. У врага, бесспорно, пока перевес в технике. Это фашистская техника, техника агрессора. Она приспособлена к нападению…

Я посмотрел на Володю. В его глазах горел огонек гордости, казалось кричавшей, что он-то видел врага и первый из всей дивизии уже вступил в поединок и победил.

— Ну, так вот, — продолжал полковник. — Сейчас создаются группы для уничтожения этой техники. Мы будем действовать не только на фронте, но также и в тылу врага. На эти специальные группы возлагаются и задачи оперативной разведки.

С каждой фразой полковника круг деятельности этих групп в нашем представлении становился все шире, принимал все более разнообразные формы. Полковник говорил обо всем этом, как о чем-то привычном, знакомом нам всем, и поэтому и нам все это показалось не столь уж сложным.

— Командиром первой группы назначаю старшего сержанта, испытанного и опытного товарища Борина.

Мы всем взводом поискали глазами этого опытного командира. Из наших рядов поднялся молодой боец с загорелым лицом, с блестящими серыми глазами. Он встал быстро и смело, но в глазах его явно светился вопрос: «Это я и есть тот самый опытный командир?»

— Командиром второй группы будет отличный разведчик, кадровый пограничник, старший сержант Сарталеев.

Я удивился, сомневаясь: меня ли он назвал? Во взводе разведки мог оказаться мой однофамилец — татарин или узбек. К тому же я только сержант, а не старший сержант, как сказал полковник. Я, правда, тут же подумал, что командир дивизии не может помнить, кто сержант, а кто старший сержант. И чтобы не оказаться совсем в неловком положении, я сделал движение, как будто собрался встать.

— Сидите, сидите, товарищ старший сержант, — глядя прямо в глаза мне, сказал полковник.

Я убедился, что речь идет обо мне, и вскочил.

Затем наш политрук указал фамилии комсоргов и парторгов. Комсоргом моей группы был назначен Володя Толстов, чему я, понятно, обрадовался. Какое-то чувство подсказывало мне, что мы с Володей не случайно попали в ту же группу — один командиром, другой комсоргом, но объяснить себе причину этого ощущения я не мог. Это я понял только тогда, когда после окончания беседы полковник собственной рукой приколол к гимнастерке медали «За отвагу» и мне и Володе.

И вдруг такими ничтожными показались мне разрывы немецких снарядов, громящих соседний лес! Что такое обстрел, когда мы все вместе готовим врагу верную гибель, когда мы его разгадали и знаем, что он силен только техникой, а мы убеждением, силой великой идеи и волей к победе?

К вечеру моя группа из девяти бойцов задержалась в расположении передних батарей ПТО, которые выдвинулись вперед, чтобы прямой наводкой бить врага, как только он высунет из-за холма свой бронированный лоб.

Мы остановились, чтобы далее двигаться в сумерках, так как за нашим передним краем могли находиться вражеские посты, которые тотчас заметили бы наше необычайное для тех дней движение на запад. Мы ожидали друга разведчиков — темноты.

В расположении батарей ПТО, замаскированных между кустами, нам встретился старый знакомый, майор, — командир артполка, мелькнувший сегодня при нашей встрече с командиром дивизии.

Майор Петр Григорьевич Русаков поздравил меня и Володю с наградой и взглянул на новый треугольник, появившийся у меня на петлицах.

— А вас, товарищ старший сержант, еще и со званием поздравить? — воскликнул он, словно бы удивленный, но по дружескому лукавству его взгляда я понял, что он имел кое-какое отношение и к нашим медалям, и к моим треугольничкам на петлицах. — Не знал я, не знал! Я сказал бы полковнику, как ты мой полк не пускал к переправе! — шутил он.

Но сквозь его шутливый и бодрый тон все же сквозила тяжелая озабоченность. Было видно, что все в нем клокочет.

— Вы, ребята, смотрите получше, много ли там осталось наших людей, как идет поток эвакуированного населения. Все районы обстрела, по данным разведки, заняты мирным населением. Немцы движут свои колонны в их гуще. Ведь вот подлецы какие! Если бы не это, мы бы их дальнобойными били, а тут дожидайся, пока они сами наскочут на ПТО!

Действительно, несмотря на жестокие артналеты фашистов, наш «бог войны» хранил молчание. У нас было довольно боеприпасов. Артиллеристы могли бы громить захватчиков у переправ, разведывая их скопления при помощи авиации, но фашистские танки передвигались в многотысячных толпах бегущих от них же женщин с детьми, стариков и больных.

Уничтожение переправ тоже было не в наших интересах: многие наши части не успевали отходить. Их обгоняли быстроходные танковые колонны противника. Было отмечено несколько случаев, когда наши части переходили мосты и соединялись с фронтом уже после того, как по тем же мостам прошли первые части фашистов. И сейчас еще немало наших отдельных частей двигалось по дорогам бескрайних просторов: двигались параллельно с немцами, не соприкасаясь и не сталкиваясь с ними.

Пока мы беседовали, сгустились сумерки.

— Счастливо, товарищи, возвращайтесь живыми, — сердечно сказал майор Русаков и с шутливостью, ставшей привычной в обращении ко мне, добавил — Ты меня не пускал на восток, а вот я открываю тебе дорогу на запад… Иди! Желаю тебе в этот раз получить не медаль, а орден.

Припадая к кустам, к росистой холодной траве, мы направились навстречу гитлеровским бандитам.

VIII

По шоссе еще двигались массы людей. Приазовье покинуло свои насиженные места и со всем скарбом шло на восток. К большаку со всех сторон текли по проселкам вереницы крестьянских телег и армейские обозы. Нам, кому нужно было спешить, пришлось свернуть в сторону от дороги и пробираться по рощицам, по полям, по садам; кустарниками и перелесками мы спрямляли путь.

Движение разведчика не может протекать в одном темпе. Временами, когда он принужден припадать к земле и ползти или замирать, он теряет часы драгоценного времени, а в войне, как известно, проигрыш одной стороны является выигрышем другой. Время, потерянное нами, выигрывает враг. Поэтому там, где на территории, занятой врагом, разведчик может пройти, он проносится серной.

Мы могли бы идти рядом с обочиной дороги, не скрываясь от гражданского населения, которое шло нам навстречу, но нас учили никогда не считать врага глупее себя. Разве группа советских бойцов, двигаясь против течения, не обратила бы на себя внимания врага? Надо было считать, что в этих текущих к востоку толпах людей и вереницах подвод находится не один немецкий разведчик. Поэтому мы предпочли весь этот поток обходить стороной, лугами, лесами, полями.

Неубранный хлеб тянется бескрайним морем, безжалостно потоптанный, стравленный лошадьми, помятый колесами и гусеницами танков и тракторов, жалобно шелестящий, колючий и осыпающийся. Стоят колхозные сады, брошенные с их богатствами. Когда проходишь, с глухим стуком там и тут с ветвей падают переспелые яблоки. Не лают сторожевые собаки, — их увели хозяева или они убежали сами. С дороги доносится непрерывное тарахтение и грохот телег, тачанок, повозок, машин и тракторов, ржанье лошадей, короткие разноголосые гудки автомобильных сигналов. С деревьев начинают опадать листья.

Слева от нас лежит море, мы не видим и даже не слышим его, но ощущаем его по влажности воздуха, по едва заметной белесоватой дымке, которая смягчает легкой сединой черную шерсть ночи.

На западе, впереди нас, небо в разных местах светлеет зловещим отблеском далеких пожаров. Враг ли зажег наши дома, или народ, уходя от врага, не хочет оставить ненавистным захватчикам своего добра?

Вот засветились короткие вспышки взлетающих в небо немецких ракет — зеленые, красные, белые. Мы остановились и пометили на карте место, где впервые увидели сигналы немецких соединений, текущих по степи прямо на нас.

Судя по скрипу возов, постукиванию деревянных колес и громыханию вальков, идут уже беженцы. Где-то там, в этом седом сумраке, по этой пыльной дороге, бредут, может быть, бабушкины голубоватые волы, а курочки-пеструшки несутся в корзине во время движения нескладной широкой арбы.

Звук железа, катящегося по камням шоссе и громыхающего над степью, теперь почти прекратился, зато гуще, черней стала масса текущего людского потока. Истомленные длинной дорогой, не знающие, где ее конец, люди идут молча и сурово, и гул их движения тяжело висит над степью.

Ночной мрак начал редеть, когда мы подошли к нашей цели — к мосту через реку, которая лежала последней существенной преградой для немцев перед наскоро созданной линией обороны у Таганрога.

Налево, за мостом, лежала большая деревня. Мы уже видели сквозь рассветную мглу ее очертания, высокие кровли, подобные стогам. Но деревня была нема и слепа. Через мост тянулись телеги, негустой вереницей брели пешеходы с узлами, заплечными сумками, с какими-то сундучками.

Мы приблизились к дороге и берегом вышли на мост.

Оторвать от потока беженцев фашистские передовые танки и не дать им переправиться — вот в чем была наша задача.

Заминировать и взорвать этот мост было не так уж трудно. Мы делали это неоднократно на пути наступления фашистов, задерживая их, срывая их календарь наступления и давая нашим частям лишнее время на укрепление своих позиций.

В полумраке мы дружно и молчаливо делали наше дело, когда до нас донеслось словно железное дыхание ада. Мы ощутили тяжелую поступь танков в дрожании моста, к которому привязывали тол.

Теперь оставалось лишь отбежать и залечь в кустах в стороне от моста, где я заранее выбрал заросшую кустами яму. Мы отбежали и залегли, наблюдая дорогу.

По дороге с грохотом, ревом и лязгом надвигалась танковая колонна. В еще не рассеявшейся мутной мгле рассвета мы не могли рассмотреть, фашистская она или наша. Колонна остановилась в нескольких сотнях метров. Лязг прекратился, только глухо ворчали моторы. Вот и они умолкли.

— Что, если мне переплыть и пробраться поближе? — неуверенно предложил Володя.

— Пока ты будешь переплывать, они нагрянут на мост, — возразил я ему.

Небо медленно светлело, и на фоне его приземистые стальные черепахи виднелись с каждой минутой явственней.

— А знаешь, ведь это не наши. Нашим зачем бояться моста? Это немцы! — шепнул Ушаков.

— И я тоже думаю — немцы, — сказал Зонин.

Оставив при себе Толстова, Зонина и Ушакова, я приказал Звездину занять наблюдательный пункт на высоком дереве, откуда будет ясно просматриваться тот берег реки. Чтобы прикрыть наш отход от моста после взрыва, я расположил расчет ручного пулемета в одном из многочисленных, ранее вырытых окопчиков.

В рассветной тиши чирикнула какая-то перелетная пташка. Меня все еще мучило сомнение, посеянное Володей: не наша ли это колонна? Но почему бы ей двигаться позади последних пехотных частей, позади походных кухонь и бабушкиных голубоватых волов? Слишком ответственное дело навалилось на наши молодые плечи.

«А вдруг, — думал я без всякой логики и наперекор логике, — это все-таки наша колонна и мы отрежем ей путь?»

Сердце мое стучало так напряженно, как ему не случалось еще стучать ни под воздушной бомбежкой на переправе, ни под снарядами дальнобойных орудий.

Тяжело храпя, глухо лязгая, стояло перед нами стадо чудовищ нашего века. Но, может быть, эти чудовища — друзья?

— Чего же они не идут? — нетерпеливо шепнул Володя.

— Советуются, боятся.

Но и наши танкисты тоже могли бы остерегаться мин. Если они в боях отошли от намеченного маршрута и вышли к неизвестной переправе — откуда им знать, безопасен ли мост!

Передний танк вдруг взревел, дрогнул и одиноко пополз вперед, прямо на мост. Он двигался осторожно, словно ощупывая перед собой каждый вершок дороги, как делает это недавно ослепший человек.

Если он враг, то никто не похвалит меня за медленность и нерешительность при выполнении боевого задания.

Танк вступил на настил моста, он был от нас близко, но рассвело еще недостаточно, чтобы его можно было хорошо разглядеть подробно…

Шеген всегда надо мной смеялся, что я порой высказываю остроумную мысль с запозданием. Он называл такие идеи «остротой на лестнице», когда человек, уходя из гостей, придумает меткое слово, которое не пришло ему в голову во время беседы с друзьями… Неужели и сейчас мое решение придет поздно? Надо немедленно решать.

Я приказал Зонину подобраться к разведочному танку и рассмотреть его знаки. Потом вдруг заколебался: Зонин громоздок, медлителен. Я зову его назад. Он неохотно остановился.

— Лучше ты, Володя. Ты видел их раньше, — говорю я Толстову.

Володя без единого слова скользнул в траву, как ящерица. Через десять шагов даже мы, следившие за ним, потеряли его из виду.

Танк вступил на мост… Почти прошел половину… И в этот миг раздался взрыв. Я понял, что Володя швырнул под танк связку гранат.

— Рви! — крикнул я.

В тот же миг оглушительный взрыв ударил из-под моста, со страшной силой выбросив вместе с пламенем вверх бревна, балки, доски, железные крепления, дым и облако пыли. В багровом мраке охваченный пламенем танк вздыбился, проваливаясь своей задней частью, и рухнул в воду. Железные скрепы, бревна и доски рушились, падая в реку и на берег.

— Здорово, а? — сказал Володя, вдруг вынырнув из травы.

Мы вскочили и побежали, пригибаясь к земле. На том берегу затрещали пулеметы, но пули возле нас не свистели. Видимо, облако взрыва заволокло нас, и гитлеровцы палили наугад под глинистый обрыв берега, думая, что мы еще находимся там. Добежав до ближайших кустов, мы бросились на землю.

Мутная белизна рассвета окрасилась зелеными и красными отсветами ракет. При свете их, сквозь незаметно спустившуюся муть тумана и моросящего дождя, мы увидели, как стальная колонна немецких танков пятилась назад. Отдельные танки начали сходить с дороги, направляясь к садам, расположенным за деревней, и в сторону лесистого холма.

— Больше сотни, — прикинув, сказал Зонин.

— А может, и две? — поддразнил его Ушаков.

Было ясно, что теперь они будут искать моста или брода и останутся здесь на весь день, замаскировавшись под деревьями. Нужно было еще удостовериться в этом, и мы наблюдали, лежа на животах, укрывшись палатками.

Я послал Ушакова к Звездину, чтобы тот возможно точнее определил танковую стоянку, а затем спускался с дерева к нам.

Дождь перестал моросить, небо окрасилось розовым облаком, ласково выглянуло утреннее солнце. Лишь по трепету листвы мы заметили, как скользнул с дерева Сережа Звездин. Он юркнул по стволу, как кошка, и скрылся во ржи. Теперь, когда видимость стала лучше, немцы, поняв, что под обрывом никого нет, стали поливать пулеметами хлебное поле. Через минуту мы увидели Ушакова, который пробирался к нам с Сережей на спине. Сережа был ранен.

— Сережа, куда? — спросил я.

— Спина… — с кряхтением отозвался Сергей.

— Все засек?

Он протянул мне листок с карандашным наброском. Здесь было все как на ладони. Звездин был землемер по профессии, топография была его делом, и даже там, на суку дерева, он сделал рисунок, какого я не сумел бы сделать на столе.

— Отползай в кусты, если можешь. Можешь? — спросил я.

— Могу…

Но Сережа не мог ползти, его пришлось тащить на палатке.

Танковая колонна укрылась по садам и по лесистым склонам холма. Сняв для себя копию, я передал Пете план, набросанный Сережей, и послал его в штаб.

Не прошло и трех часов после ухода Ушакова, как мы услышали мощный свист пролетевших над нашей головой снарядов, а вслед за тем ударил гул артиллерийской пальбы где-то сзади нас и тотчас отозвался грохочущим эхом на том берегу реки, в садах. Там поднялись черные тучи взрывов.

— Тяжелая заговорила! — сказал Зонин.

С могучим свистом снова пронеслись над нами снаряды, и снова мы услыхали сначала глухие, далекие удары выстрелов, потом грохочущие разрывы на том берегу.

— Что думает командир о дальнейшей судьбе этих танков? — спросил меня Володя.

— Что они будут растрепаны! — ответил я.

— Не уйдут?

— Не посмеют среди белого дня.

Свист и шорох воздуха над нашими головами повторялся размеренно раз за разом. Дальнобойная артиллерия майора Русакова начала громить фашистские танки. Нам оставалось вернуться в свою часть.

IX

Наша дивизия вступила в бой месяц назад. Трудные дни отступления сменились неделями упорных схваток с врагом.

Фашисты бесились: те сравнительно небольшие расстояния, какие в Европе они привыкли проходить в течение двух-трех дней, здесь задерживали их надолго.

Шаг вперед, шаг назад… Уже целый месяц мы меняемся с ними окопами и блиндажами.

И вот сегодня, в день праздника годовщины Октябрьской революции, я со своей группой сижу в комфортабельном блиндаже. Еще вчера здесь сидел гитлеровский командир полка или даже дивизии, какой-нибудь «фон». Сегодня расположился здесь гражданин из колхоза «Кайракты» из-под Гурьева, казах, старший сержант Кайруш Сарталеев, и бреется перед зеркалом в серебряной оправе, которое впопыхах оставил ему этот важный фашистский чин. Оставленные «фоном» на столе все принадлежности для бритья вызвали у нас веселое желание побриться для праздника. Мягко водя по щекам барсучьим помазком, я хорошо ощущаю, какого наслаждения лишил я хозяина дома. Он, очевидно, любит комфорт. Тут брошено много всякой всячины, отнюдь не обязательной на войне.

Я только что скинул со стенки портрет самого фюрера, смотревшего на меня с угрюмой злобой. Гитлер, очевидно, убежден, что в этом взгляде есть нечто повелительно-гипнотизирующее. Я слыхал, что один из царей тоже был уверен в своей способности останавливать взглядам кровь в жилах людей. Но эта уверенность была создана в нем придворными льстецами, которые делали вид, что страшно пугались. В окопах фашистов мы не раз натыкались на портрет Гитлера, и я уж не ошибусь, когда доберусь до него самого! Да кто из советских бойцов не мечтает об этой встрече! И мечта все-таки сбудется.

Блиндаж, очевидно, вначале был нашим. На это указывает его прежний вход, который фашисты засыпали, проделав себе новый, с другой стороны. Но что удобно противнику, то не годится для нас. Мы снова закрыли фашистский вход и открыли наш, старый.

Побрившись сам, я, вспомнив свою профессию, взялся за бритье Зонина, руки которого созданы для более весомых вещей, чем безопасная бритва.

— У их благородия женщины очень в почете, — неожиданно сказал Зонин. — Видишь, сколько понавесил!

Над ложем «фона» действительно расположились в изобилии разномастные «фрау». Всем им, судя по фото, не хватало материала на платье.

Ушаков осмотрел хозяйство блиндажа, оставленное знатным немцем. Здесь был чемодан, набитый мехами; была шкатулочка с часами, брошками, кольцами — вероятно, след пребывания «фона» в каком-нибудь ювелирном магазине; целая коробка дамских тонких чулок и несколько полотенец с украинской вышивкой. Каждая из недостаточно одетых дам, украшавших стену блиндажа, очевидно, ждала для себя подарка.

В том, что все эти вещи остались в наших руках, виноват, конечно, нерасторопный денщик. Когда сегодня ночью совсем рядом с блиндажом загремело наше комсомольское «ура», когда в немецком тылу Володя открыл «октябрьский салют» из ручного пулемета и каждый из нас в честь годовщины швырнул по две-три гранаты в ближайшие блиндажи и окопы, — наш «фон», разумеется, поспешил ретироваться, а солдат не успел. Навстречу нам он поднял обе руки.

Петя вытащил откуда-то офицерские зимние сапоги, утепленные пухом.

— В чем же он побежал? Я серьезно боюсь за его здоровье!

Сегодня мы все веселы. Это наша группа, пробравшись к вражескому штабу и подняв тут солдат, отвлекла немцев и подготовила успех полковой атаки — удара имени двадцать четвертой годовщины Великого Октября. Хорошо!

Немцы не любят штыка, особенно ночью, когда штыками их выковыривают из окопа. Они не гасят огней и всю ночь пускают ракеты. Пройти через освещенное поле совсем не легко, но уж если мы пробрались достаточно близко для штыкового удара, то можно не сомневаться, что немцы свои окопы сдадут.

Я с удовольствием брею Семена. Мне нравится этот громадный, сильный человек, я всегда любуюсь его широкими плечами, его выпуклыми мускулами. На этих плечах он легко поднимает груз, под которым и конь погнется. Эти руки делали тракторы в Сталинграде. Теперь, поднимая врагов на штык, они швыряют их в кучу. От ударов Семена вражеские тела взлетают в воздух, как пушинки.

Сейчас он сидит, весь сжавшись, стараясь не заметь меня нечаянно локтем: он всегда опасается кого-нибудь задеть и ушибить.

— Ну, хватит, товарищ старший сержант, уже хватит! Все равно из такой лошадиной физиономии приличного ничего не выйдет, — жалобно протестует он, не подозревая, как симпатична его «лошадиная физиономия».

— Самая подходящая, Сема. Кто из немцев увидит ее в бою, тот навеки запомнит.

— А может, усы отпустить, грознее будет?

— Усы?

— Да. Тогда и сам черт побоится!

— Нет, Сема, не надо. Тогда ты покажешься много старше, а мы должны возвратиться с войны такими же комсомольцами, какими ушли из дому. Такими нас будут ждать наши матери, девушки.

— Ну ладно уж, брей, — соглашается Семен.

— А ты, Сема, тоже дома любил девушку?

— Я? — Он никогда не ответит, не повторив часть вопроса. — Любил, конечно… А я и сейчас люблю…

— Расскажи, Сема, а?

— Рассказать?!

— Расскажи, — попросил я его, закончив бритье и не жалея на него фрицевского одеколона.

— Ну что же… У меня, значит, не очень складно вышло, — застенчиво начал Семен. — Я, конечно, влюбился в маленькую девчушку, совсем вот в такую…

— Почему «конечно»? — перебил Ушаков.

— Почему? А куда же мне большую! Я сам, слава богу, со сверхзапасом… А потом — ведь оно само собой получается, разве думаешь раньше! Она книгами у нас на заводе командовала… Я у нее однажды в библиотеке взял книжку о тракторах. Ну, с тех пор и пошло: хочешь не хочешь, нужно не нужно, идешь каждый день за книгой. А она, злодейка, возьмет да подсунет вдруг «Петра Первого» или «Степана Разина». Тут в день ведь не справишься. Вот и читаешь всю ночь, чтобы скорее отнести на обмен. Потом догадалась, что нужно. Пошли Земфиры, Мери, Тамары да Тани… Читаю и вижу: библиотекарша сама вроде них, с каждым днем все больше похожа, с каждым утром становится лучше и лучше, что же тут делать? С работы, где я стал прямо горы ворочать, бегу в библиотеку, отношу Тамару, беру Земфиру… А она, черноглазая, смотрит, смеется.

— А как ее звать-то? — спросил Ушаков.

— Звать-то? Ниной… Она, значит, смотрит, смеется: «Вы, Сема, должно быть, влюбились, такие все книжки берете». Видит, конечно, а все-таки спрашивает… Ну, что тут ей скажешь?..

— Ничего, — шутит Петя.

— Вот именно! Я ничего и не сказал. Я говорю: «Мне тут одно место понравилось в книге. Хочу еще раз прочитать получше». — «А можно узнать какое?» Я спешил да бух ей: мол, сорок вторая страница… Она сейчас же эту страницу открыла, глядит и смеется, видит — парень соврал. Однако книжку мне дала. А раз было так, что я ее не застал. Ну, можешь себе представить, как пусто там было, в библиотеке.

— Как в окопе.

— Ну, что ты! Тут мы все вместе, а там… Ух, я и носился по городу! Как паровоз. Обшарил парк, пересчитал весь народ, который шел из кино, бегал вдоль Волги… Нигде!.. И все-таки разыскал ее. Поздно, а разыскал — танцевала в клубе…

— С кем? — перебил Ушаков.

— С кем? Ну, с подругой… Танцуй она с кем-нибудь из ребят, я его отучил бы от этого занятия навеки! Ну, стою не дышу и гляжу, как танцует. Не девушка — воздух! Мне, сам видишь, танцевать противопоказано. А тут так и хочется закружиться.

Вспомнив эту картину, Семен вздохнул. Увлеченный рассказом Семена, Петька совсем на него навалился.

Когда товарищ рассказывает такую трогательную историю о себе, то хочется, чтобы она скорее пришла к счастливой развязке. Тут ведь не книга, не выдумка, а судьба твоего боевого друга, которому ты желаешь Во всем удачи, желаешь всем сердцем, как самому себе. Поддавшись этому чувству, и я загорелся вдруг нетерпением.

— Ну, а где же сейчас твоя Нина? — спросил я его.

Может быть, я должен был угадать по печальным глазам Семена, что спрашивать не надо, но я все-таки спросил. Ведь судьба наша стала общей. Надо делить с товарищем не только его удачи и радости, но и печаль.

У каждого из нас осталось дома что-то, чем мы жили и чем хотели жить дальше. Остались матери, Планы, дела и мечты, остались любимые девушки. То, что до войны согревало, теперь просто жжет. Недели и месяцы, полные напряжения и опасностей, позволяют лишь на миг отдаться воспоминаниям, и каждый раз в этот миг делается вдруг нестерпимо грустно. Так вышло и с Семеном, и мы сами его толкнули к этому своими расспросами.

— К сестре поехала в отпуск, в Одессу… Теперь уж кто знает…

Он мрачно махнул рукой.

Может быть, среди тысяч беженцев беспомощно и одиноко двигалась эта маленькая черноглазая Нина, мечтая добраться до Сталинграда, на который фашисты уже направляют один из железных зубцов своих вил. Если бы заглянуть в гущу этого многотысячного потока и увидеть в нем эту песчинку! Только увидеть, чтобы Семен утешился, что она не осталась у врага. Да, мы их встретили много — черноглазых и синеглазых, красивых и некрасивых, но бесконечно милых сестер… Они шли в стоптанных, разбитых ботинках и вовсе без обуви, с окровавленными ногами.

— Будем искать ее и найдем! — говорю я с уверенностью Семену.

Я вынул блокнот и записал имя и фамилию маленькой библиотекарши из Сталинграда. На этом мы прекратили нашу печальную беседу.

Вошел Володя. Он был вызван в штаб, и я знал, что у него есть секрет, из-за которого он будет ходить смущенным до вечера, пока не придет политрук и не разоблачит его перед всеми… Володя как-то особенно ласково вручил нам всем письма и опустил глаза. Но Ревякин уже рассказал мне, что эпизод с Володиным итальянцем попал в сообщение Информбюро и напечатан во всех газетах. Я знаю, что вместе с почтой Ревякин дал ему и газету, но Володя нам ее не показал.

С этой почтой я получил письмо от старшего брата из холодных, залитых водой и уже подмерзающих окопов под Ленинградом. Мой брат, как старший, всегда заботливо старается поддержать во мне боевой дух. Поэтому он пишет всегда немного напыщенно, немного смешно. Он, видимо, не подозревает, что здесь, на юге, золотая осень тоже уже отошла и что здесь окопы далеко не мечта жизни. В прошлый раз он писал, что в его окопе выросли осенние грибы. Это значит, что они уже долгое время держатся, не отступая ни шагу назад. Теперь он мне пишет о том, как он привык к тяжелой окопной жизни и лежит неделями в холодной земле, поливаемой моросящим, мелким дождем. Он, как довольно легкое дело, описывает бой с прорвавшимися танками.

«Первый твой враг — страх», — пишет он мне. Это показывает мне, что мой брат, чтобы меня поддержать, многое упрощает, а сам еще не свободен от страха. Впрочем, и я ведь никак не могу освободиться от этого неприятного чувства. Надо — и лезешь к черту на рога, а сам замираешь. Но только одно и спасает — когда разозлишься. Но разозлиться можно в бою, а в разведке нельзя даже злиться, душу не отведешь! Приходится думать и за себя и за товарищей, да еще не выказывать страха перед другими — ведь ты командир!

Брат, видимо, дерется неплохо: на маленькой фотокарточке, аккуратно приклеенной к его письму, я вижу две медали и орден. Он о них ничего не пишет: смотри, мол, сам! Усы его торчат мужественно и храбро.

От письма брата я возвращаюсь мыслью к Володе, от него — к брату. Один смотрит на меня немного хвастливо, другой смущенно. И смущение его происходит оттого, что он прежде других попал на страницу газеты. Он считает, что корреспондент должен был описать всю нашу операцию у моста. Он думает, что товарищи будут ему завидовать. Я понимаю, что его надо освободить от чувства неловкости.

Петя оказался прямее меня. Пока я размышлял о том, как лучше и деликатнее заговорить с Володей на эту тему, он подошел и просто сказал:

— Что дуришь-то, комсорг? Давай-ка газету!

Мы окружили Володю, весело зашумели, стали его поздравлять. Я хотел сказать, что слава Володи делает честь нам всем, как вдруг раздался стонущий тяжкий грохот дальнобойных орудий, и тотчас же залаяли вблизи минометы… Это было сигналом, что минуты солдатской лирики кончились…

Нас вызвали к политруку. В сборе был весь взвод.

Как удар тяжелого снаряда, обрушились на нас слова Ревякина:

— Москва в опасности!

Мы — бойцы. На войне мы всегда в огне. Но боец не полено, он не просто горит в огне, а рождает огонь. Перед ним карта его участка, но он не забыл и карту страны. Бойцы знали, что всей стране угрожает грозная опасность. Но той опасности, о которой сказал Ревякин, мы просто не ждали. Нам трудно было поверить…

Над нами ожесточенная артиллерийская дуэль, от которой трещит небо. Куда ни выглянешь из окопа, всюду вздымаются черные фонтаны выброшенной земли. Но мы в этот час ничего не слышим, не видим. Для нас это только повторение страшного сочетания трех простых, ясных слов: «Москва в опасности».

«Москва в опасности!» — гремит небо над нами.

«Москва в опасности!» — перекликается грохотом взрывов земля.

Эти слова так просты, что, как бы ни хотел укрыться от их ясного смысла, не скроешься. Они бьют прямо в сердце.

Ревякин говорит с нами спокойно. У него чуть сдвинуты брови, покрасневшие от бессонных ночей и от ветра глаза серьезны. Но он полон уверенной надежды, и мы всем существом слушаем его.

Ревякин говорил об обороне Москвы. Он как бы чертил схему оборонительных линий, которые проходили везде — под Москвой и по территории, занятой нынче врагом, по степям Украины и болотистым лесам Белоруссии; они проходили здесь, на юге, и на далеком севере. На дыбы подымались города, заводы и рудники. Хлопком стрелял Узбекистан, зерном — Сибирь.

Линия обороны проходила по Балхашу и Лениногорску, по Джезказгану и Чимкенту; она проходила по Караганде, дававшей уголь вместо занятого врагами Донбасса, по стихам поэтов и песням наших степных акынов. Она проходила по сердцам миллионов советских людей, потому что она защищала сердце Советской страны.

«За Москву! За Москву! За Москву!» — грохочут удары орудийных расчетов.

С нас сразу слетело то праздничное настроение, которому мы отдались после нашей ночной победы, исчезли вся шутливость, воспоминания о доме, о личных делах.

Политрук принес нам черновую запись речи Сталина, произнесенной на параде сегодня утром. В штабе дивизии радист сумел ее записать. Только завтра она попадет в газеты, но наш Ревякин всегда успевает связаться с радистами и узнать все новости, прежде чем их наберут в типографии нашей «дивизионки», как называем мы попросту свою небольшую газету.

Досадуя, что нет еще полного текста речи, мы стараемся сберечь то, что передал нам политрук, но все поголовно запомнили спокойные слова надежды и уверенности: «Победа будет за нами».

Политрук взглянул на часы и решительно поднялся с места.

— Воздушная разведка отметила большое движение танковых колонн, — сказал он. — Перед вами стоит задача проникнуть сегодня в фашистский тыл, пункты будут указаны из ВВС. Скопления танков должны быть занесены на карту. Понятно? Идемте сейчас к командиру.

Мы пошли, но огонь фашистской артиллерии усиливался: мины били по переднему краю нашей обороны, тут и там стали падать снаряды на наши окопы.

— Неспроста! — проворчал Зонин.

— Что неспроста? — спросил я его.

— Такой артналет. Я думаю, мы не успеем.

— Почему не успеем?

— Они сейчас сами пойдут в атаку…

Один из снарядов упал шагах в ста от нас.

— Ложись! — скомандовал политрук.

И тотчас же три других снаряда просвистели над нашими головами и легли чуть-чуть сзади. Если бы мы не успели упасть в окоп, нас разорвало бы в клочья. Комья земли падали на нас сверху. Со стороны переднего края слышалась трескотня пулеметов. Она нарастала с каждой минутой. Так, бывало, в затихшей спящей степи затрещит кузнечик, подхватит другой, откликнется третий, четвертый, и вот уже вся степь до краев заливается сухим треском.

Пули пролетели над нашими головами. Со всех сторон, куда ни взгляни, поднимались черные тучи взрывов. Все прижались к земле перед этим вихрем… Мы не могли подняться. Земля дрожала от гула взрывов, и вдруг откуда-то, словно из самой земли, раздался нарастающий рокот танковой колонны фашистов.

Нет, не один я подумал тогда, что все-таки мы легкомысленные мальчишки. Весь наш разговор и все мои размышления во время бритья, все ребячьи мысли показались вдруг пустым зубоскальством в такой тяжелый момент.

Я тогда не мог еще осознать, что наше мимолетное веселье и наша теплая солдатская грусть за товарища были признаками юности и живости человеческого сердца. Я еще не понимал тогда, что этими чувствами мы словно смыли с себя копоть предшествующих боев, что улыбка, усмешка и шутка, дружеский вздох сочувствия придавали нам силы для новой борьбы. А борьба предстояла большая.

Мы прислушивались к нарастающему гулу.

Семен оказался прав: мы опоздали в разведку. Средь белого дня фашистские танки шли на прорыв обороны, в атаку…

— Танки! — крикнул Володя.

— Гранаты, бутылки готовь! — скомандовал политрук.

Он первым выскочил из окопа и побежал занимать оборону на рубеже, охраняющем штаб дивизии.

X

Гневно и тяжело вздыхает ударами взрывов Ростов. Все, что фашисты сумели на юге скопить, они две недели подряд опрокидывали на него в артиллерийском огне. Вторую неделю город бьется, ощетинившись всеми своими стволами. В него попадает каждый снаряд, выпущенный немцами, а он вынужден раскидывать свои по всем направлениям широких пространств: по дорогам, по лощинам, оврагам, по садам просторных окрестностей, которые всю жизнь питали его, тянулись к нему сплетением дорог и жили его жизнью. Густой, душный дым тяжелым облаком обволок все небо.

Грохот взрывов и рев моторов сливаются над городом в сплошной и невнятный гул. Целые орды вражеской артиллерии наседают на него. Цель достаточно велика, чтобы каждый снаряд попал в нее, безразлично — днем или ночью.

Обстрел давит на слух, на зрение, на кровеносные сосуды. Люди разговаривают отрывистыми выкриками, помогая словами, мимикой, движением рук, выражением глаз.

Мы долгое уже время видим войну каждый день, но нынче она встала перед нами во весь рост. С грохотом она валит стены больших домов, рассыпает в мусор кварталы, пляшет огнем.

Но в наших сердцах сегодня не только сознание этой опасности, нависшей над Ростовом. Мы ощущаем тяжелые тучи, которые движутся на Москву. На наших плечах лежит тяжесть сурового ленинградского неба, пропахшего пороховым дымом.

Тревожный набат Москвы слышен по всей стране, он отдается в окопах, в биении солдатских сердец… Тяжело читать в сводках названия городов: Волоколамск, Клин, Малоярославец, Тула, Калинин.

Нашему взводу часто поручаются мосты: нас посылают всегда на наиболее ответственные участки. А мост — это самое узкое место на широких полях войны. На какой-нибудь ничем не замечательный мост иногда за сутки обрушивается столько металла, сколько не всякий завод может выдать за месяц.

Но на этот раз мы у моста не одни. На небольшом предмостном пространстве расположилось множество подразделений. Нас поддерживает и артиллерия, установленная на том берегу у моста. Десятки пулеметов скрещивают свои трассы на подступах к переправе: в каждой рытвине, в каждом логу засел миномет… Вся земля вокруг взрыта, как картофельное поле: ее ковыряли и ковыряют снаряды, ее рыл и роет шанцевый инструмент — солдатская боевая лопатка. Повсюду воронки, окопы, траншеи. Постройки вдоль моста разрушены. У самого берега, под откосом, — укрытые блиндажи. Сейчас мы подводим конец траншеи к бетонным водопропускным трубам, по которым будут сообщаться обе стороны большака.

На этот раз мост оказался нужным как нам, так и немцам. Фашисты рассчитывают после занятия города пустить по нему на Кавказ свои танки и всю свою армию вместе с техникой. Но наше командование лучше знает, почему мы должны еще сохранять этот мост. Очевидно, скоро должно быть наше контрнаступление. Потому, против обыкновения, ни одна сторона не бьет по мосту.

На этом узком участке сравнительно тихо.

Отставив лопату и вытерев пот со лба, я закручиваю цигарку. Вместе с листком газеты, от которого я отрываю кусок на закрутку, выпадает маленькая газетная вырезка. Заметка рассказывает о трудовых условиях нефтяников Гурьева. Она говорит о родных мне местах, где люди в тылу трудятся, помогая нам строить победу. В ней рассказывается о молодой казашке, которая вместо мужа-фронтовика стала на выкачку нефти. Заметку эту я вырезал еще третьего дня и достаю ее, сам не думая, каждый раз, когда хочу закурить. Каждый раз я невольно прочитываю несколько строк. Эти строчки о родине питают мое сердце теплом. Так каждый из наших бойцов любовно вылавливает в очередной газете крупинки вестей о родных местах.

По мосту в строгом порядке отходят последние наши части, чтобы занять новый рубеж, создать новый заслон у ворот Кавказа. В закрытой машине по дороге мимо нас проезжает маршал Семен Михайлович Буденный. Я сразу узнал его. Грозные усы его и орлиный взгляд вмиг заставляют вспомнить все, что ты знаешь о подвигах Первой Конной. Он задержал машину, молча всмотрелся в нашу работу. Сунув поспешно в карман недокрученную цигарку, я вытянулся во фронт и почувствовал, что краснею. Как быть? Подбежать, доложить? В такой обстановке старший сержант вдруг сунется с докладом к маршалу? Чепуха. Разве можно!

Очевидно, убедившись, что наша работа направлена не на разрушение моста, он кивком головы приказал ехать дальше. Машина пошла через мост.

Мне вспомнился известный эпизод, как в восемнадцатом он с обнаженной саблей в руке впереди своей Конной ворвался средь белого дня из Батайска в Ростов, тогда занятый тоже немцами, и отнял у захватчиков город, который теперь он вынужден покидать. Теперь он направил свою машину в Батайск. Не этот ли эпизод вспомнил и он, когда сейчас, как мне казалось, грустно проехал по мосту? Я желаю ему такого же победоносного возвращения, как в восемнадцатом году.

Я вытащил из кармана смятую цигарку, выбросил и принялся сворачивать новую. Ко мне ласково подошел Зонин. Он любит нас всех, и мы все относимся к нему особенно тепло после его рассказа о маленькой девушке из Сталинграда. Мы все запомнили ее имя — Нина. Он теперь как-то слился с этим своим рассказом, и даже во время жарких боев о нем думаешь лишь неразрывно с этой маленькой девушкой. Я уже знаю заранее, зачем он подошел, и готовно протягиваю ему свой кисет со сложенным по-солдатски номером старой газеты. Из середины газеты опять выпадает моя заветная вырезка. Семен, подняв ее, ласково улыбнулся.

— Все бережете, товарищ старший сержант…

Я не думал, что кто-нибудь из моих товарищей обратил внимание на эту вырезку, тем более такой нелюбопытный и обычно молчаливый Семен. Но оказалось, что этот парень не только заметил, но понял мое отношение к этой скромной газетной заметке.

— Я тоже нередко думаю: как-то сейчас в Сталинграде? — грустно сказал он. — Должны же ведь наши ребята прислать нам хорошие танки, не хуже немецких.

— Пришлют, — уверенно сказал я. — Может быть, шлют уж, да первое дело сейчас Москва… Может быть, шлют на оборону Москвы.

— Да, конечно, ведь я понимаю… И нам-то не все ли равно откуда, были бы танки! А все-таки хочется видеть свои, сталинградские… — Он усмехнулся, добавив: — Будто родные…

Я его хорошо понимал. За сталинградским танком он увидал бы свой город, его дома.

Третьего дня он сказал мне, что на дороге видел в санитарной машине сестру-казашку и уверен, что это моя Акбота. Правда, его описание не убедило меня, что это она, и не желал бы я для нее нашей солдатской доли, а все же подумалось: ну а вдруг? Вдруг в самом деле по этим дорогам войны пройдет машина, из которой послышится голос: «Кайруш! Костя!» Машина, конечно, не остановится у моста, она пронесется мимо, но я согласен даже и на один только звук этого милого голоса.

Солдатская фантазия все может сделать. Вот я уже усадил их обеих в одну машину — Акботу и Нину из Сталинграда. Они уже рассказывали друг другу о нас, как мы рассказывали о них, и вдруг видят обоих нас на дороге…

Но из проходящих санитарных машин никто нам ничего не крикнул.

К вечеру вступило на посты охраны моста второе отделение нашего взвода. Мы собрались в землянке. К нам, как всегда, заглянул Ревякин со сводкой Информбюро. Опять имена подмосковных. Мы стали расспрашивать. Он не скрывал. Он сказал нам прямо и просто:

— Да, Москва продолжает оставаться в опасности. Больше того, судя по названиям пунктов в сводках, немцы стоят еще ближе к Москве, чем были раньше. На нашем фронте сейчас происходит огромная битва, гигантская битва, и эта битва идет за Москву.

Мы расспрашивали подробней, в скольких километрах от Москвы находится Волоколамск, где Малоярославец, где Клин.

«Москва снова в опасности. Немцы под Москвой опять пошли в наступление».

Эти слова подавляют своей простотой и гнетущей отчетливостью страшного смысла. Но мы знаем, что на нашем фронте, западнее Ростова, уже три дня идет разгром армии фашистского генерала Клейста, с других фронтов сводки тоже приносят в последние дни сообщения об огромных потерях немцами техники — танков и самолетов. Не из бездонной же бочки достанут они тысячи новых танков взамен потерянных! Нам надо лишь твердо держаться, пока они истощат силу наступательного порыва. Так говорит нам Ревякин.

— Сегодня за Доном, за нашей спиной лежит Москва. Не сдадим Москвы!

— Не сдадим, товарищ политрук! Умрем — не сдадим! — дружно и возбужденно кричим мы ему.

— Умирать не надо. Будем жить для победы! — заключает он и выходит.

Через десять минут меня вызывает связной к командиру взвода. Сюда явились также и другие командиры отделений.

— Охрана моста поручается нам. Может быть, через месяц, а может, и завтра он будет служить для победы нашей Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Сколько бы времени ни пришлось тут стоять, надо держаться до последнего человека, — говорит нам лейтенант.

В его прямом взгляде светится доверие к нам, вера в то, что мы не отступим. Он показывает нам расположение смежных подразделений. Мы — во втором эшелоне. В первом — третий взвод, он лежит впереди нас под снежной метелью возле шлагбаума. Наш взвод сегодня караульный. Он несет непосредственную охрану моста.

К вечеру наши части полностью отошли из Ростова. Прекратился и обстрел города немцами. Наступило безмолвие. Пахнет дымом. Огней не видно. Где-то слева, в развалинах городских предместий, может быть над трупом хозяина или хозяйки, воет собака.

Тяжело ощущать близость большого города, который только что пал и лежит под вражеским сапогом. Он лежит в бессилии и угрюмо молчит. Это молчание сильней, чем призывный вопль, будит в нас жажду мести.

И в этой гнетущей тишине, нарушаемой лишь глухими ударами отдаленного, словно подземного гула каких-то невидимых битв, мы слышим зовущий тревожный набат Москвы.

XI

Ночью гитлеровцы рванулись вперед. Они хотели показать, что у них достаточно сил для нового удара, и хотя Ростов обошелся им дорого, нам казалось, что бешенства этого разъяренного потерями зверя хватит на то, чтобы рваться дальше… Но мы его не пропустим. За нами лежит Москва. Москва лежит за этим мостом через Дон. Мы должны здесь стоять насмерть.

Эту ночь мы не спали. Мела поземка, вздымая колючий снег. Мы по очереди обогревались в землянке. Когда я, промерзший, зашел в блиндаж, где на печурке бурлил кипяток, ребята говорили о Москве. Володя Толстов побывал в Москве, на съезде комсомола. Делегаты несколько дней осматривали столицу с ее древними памятниками, с ее удивительными новостройками:

— А в Кремле был? Был в Кремле? Расскажи!

Володя рассказывал.

Политрук опять зашел к нам: чувствовалось — проверить, какое у нас настроение, поддержать. Может быть, он пожалел, что слишком мрачно говорил о Москве.

— А ты, Сема, что же молчишь? — спросил он задумчивого Зонина.

— Он стишки вспоминает! — шутливо сказал Петя.

Семен в самом деле сидел с рассеянным видом, но в рассеянности его сквозил какой-то оттенок поэтического подъема. Он вдруг оживился:

— Стихи? А ты почем знаешь?

— А что, угадал?

Мы все взглянули на Петю с укором: нельзя обращать в насмешку то, чем товарищ с тобой поделился по дружбе в минуту грусти.

— Угадал, — согласился Зонин. И, глядя на угли печурки, он стал негромко читать:

Скажи-ка, дядя, ведь недаром

Москва, спаленная пожаром,

Французу отдана?

Семен отодвинулся от печурки, потом встал, голос его неприметно окреп. Рост его не вмещался под низким накатом нашей землянки. Стихи захватили всех. Мы не слышали больше ни назойливых звуков относимой ветром трескотни пулеметов, ни редких ударов мин. Мы смотрели на него, как на нового человека, принесшего нам какое-то новое слово…

И молвил он, сверкнув очами:

— Ребята! Не Москва ль за нами?

Умремте ж под Москвой…

Мы все вскочили при этих словах. У меня подкатил к горлу комок…

— Не Москва ль за нами! — выкрикнул, не сдержавшись, Володя.

Умремте ж под Москвой,

Как наши братья умирали! —

продолжал читать Зонин. Он сделал паузу, и никто не дохнул.

И умереть мы обещали,

И клятву верности сдержали

Мы в Бородинский бой.

Глядя на Зонина, мы верили, что это были именно богатыри, такие, как Зонин.

Нашего политрука охватило такое же волнение, как и нас. Он отозвал меня.

— Ну и читает! Никак и не ожидал, — сказал он. — Пусть он пройдется со мной, почитает там молодежи из пополнения… Молодец! Ведь какой молодец! Пойдем со мной, Зонин, я дам тебе боевое задание, — позвал он.

— Одному? — удивился Семен.

Мы привыкли к тому, что в любое секретное дело нас посылают не меньше чем по двое.

— Я с тобой, — ответил Ревякин.

Они ушли.

«Молодежи из пополнения…» — сказал политрук. Но мы почувствовали, что с нами не только это молодое пополнение товарищей. Стихи Лермонтова подняли к нам в пополнение великие силы гениев и героев: с нами были и Белинский, и Чернышевский, и Толстой, и Глинка, Чайковский, Горький, Суворов, Донской, Кутузов — весь генеральный штаб русской мысли прошедших веков и нашего века. Они все смотрели на нас с надеждой. И с нами сегодня Ленин, с нами сегодня тот, кто всегда вдохновляет на подвиг, с чьим именем нераздельно связана наша любовь к Москве!

В эти дни загорелся особенный бой. Он идет сейчас разом на всех фронтах, на всех необъятных просторах. В бои вступили и ум, и умение, и отвага, и честь советских народов. Бой в воздухе, бой на земле, на воде, в эфире…

Первые строки Пушкина дошли до меня на родном языке в переводе Абая. С нами и он, и Абай, а за ним, в халате нараспашку, с домброй в руке, призывая ветер победы к окопам, идет столетний мудрый акын Джамбул. Великие люди всех наших народов в эти дни с нами. А сегодня Семен еще вызвал на помощь к нам Лермонтова и бородинских богатырей. Их имена мы несем в сердцах как знамена борьбы против зазнавшихся варваров, не признающих иной культуры, кроме железного кулака, не знающих иной поэзии, кроме гнусного вонючего бреда гитлеровской книжонки «Майн кампф».

Семен возвратился с Ревякиным. Политрук негромко сказал:

— Товарищи, на участке третьего взвода угроза прорыва. Там немцы крепко нажали, и ребята слегка пошатнулись. Комсомольцы, за мной!

Мы вышли в ночь и метель. Справа от моста идет жаркая перестрелка. Лупят немецкие пулеметы, непрерывными струями трассирующих пуль очерчивая границы намечаемого прорыва, указывая своей пехоте и минометам ночной прицел. На том же участке падают и взрываются мины.

Ночью все это выглядит более зловеще, чем при дневном свете. Огненные разрывы мин, огненный полет светящихся пуль делают реющую над полем смерть более ощутимой, чем днем. Огненные шмели несутся роями, кажется, прямо тебе в лицо…

Но смятение ощущаешь недолго. Оно проходит, как только мы начинаем ползти, преодолевая препятствия: части разбитых повозок, машин, воронки от мин и снарядов. Они же служат укрытием и подчас дают возможность приближаться к переднему краю не ползком, а короткими перебежками… Добираемся до пустых окопов. Тут может быть неплохая линия обороны, но нам еще надо вперед.

И все же трассирующие пули, летящие над окопом, действуют неприятно. Стараешься убедить себя, что днем их летит не меньше, только они не видны, что эта стрельба огоньками — лишь средство психического воздействия, чтобы прижать нас к земле. А все-таки неприятно.

От одного из таких опытов воздействия на психику мы фашистов уже отучили: они больше не лезут на наши окопы во весь рост. Мы их научили страху, мы видели, как они драпают. Это наше воспитание: в Европе их не могли научить удирать. Но нам предстоит еще дать им немало других уроков.

Мы выскочили из окопа под самый дождь летающих огоньков, сделали перебежку, опять поползли. Второй красный веер смертоносных огоньков встает над полем. Вот он направился прямо на нас — немцы переносят прицел. На какое-то мгновение мы задерживаемся, нас тянет в только что покинутый окоп. Но сегодня нельзя медлить.

— Вперед! — негромко зовет из темноты голос нашего лейтенанта.

Как раз на нашем пути взрывается мина, другая.

— Вперед! — ободряет нас политрук.

Конечно, так. Следующие мины упадут уже где-нибудь в другом месте.

Слышен стон. Кто-то из наших ребят неосторожно обжегся об один из летающих огоньков. Может быть, насмерть? Кто? Перебираю в уме, кто был поблизости от меня в окопе. Не знаю. Может быть, Зонин, ему так трудно ползти: он совсем не умеет этого делать.

Вот самая свистопляска: почти по соседству с третьим взводом засели немецкие автоматчики. Они неожиданно встречают нас диким треском полусотни стволов. А, дьяволы!

Наш бой с автоматчиками завязался за пятидесятиметровую зону, которая отделяет нас от линии окопов, занятых теперь ими. Они знают силу наших штыков и стараются не подпустить нас на штыковой удар.

Уже светает.

Мы добрались до какого-то старого полузанесенного снегом окопа с разбитым правым крылом. Рядом со мной благополучно спрыгнул вниз Зонин. Он оказался кстати: с его могучим броском гранаты никто не мог состязаться. Получив приказание, Семен, как всегда, несколько медлительно прислонил винтовку к стенке окопа, скинул шинель, оперся о бруствер, и не успел я его остановить, как он выскочил из окопа и, стоя под ливнем пуль, швырнул одну за другой две гранаты и тут же упал. Одна из гранат разорвалась в окопе у немцев, другая — ближе.

Я схватил за ноги Зонина и потянул к себе, полагая, что он убит или ранен.

— Пусти, пусти, кто там балует! — услыхал я спокойный голос, и Семен «задним ходом» сполз в окоп. Он оказался цел.

Немецкие автоматчики растерялись. Их пули летят безалаберно вверх. Еще бы сейчас гранаты! Но в это время из окопа в нашем направлении взвиваются две красные ракеты. Беда! Мы слышим гул танков… Пока они не настигли нас, надо скорее менять окоп.

— К атаке, товарищи! — слышу я голос Ревякина.

Мы рванулись вон из окопа. В такой миг всегда сильней тот, кто смелее.

Кто-то снова выкрикнул:

— Ребята! Не Москва ль за нами?

Никому уже нет дела до того, целится ли в него затаившийся автоматчик. Каждый ищет себе противника для поединка, намечает врага и бросается на него. Победить… Умереть, если это нужно для нашей победы. Здесь он выкрикнет те святые слова, которыми не бросаются на ветер:

— За родину!

— За Москву!

Все это происходит в несколько секунд. Треск автоматов сразу смолк. Из мрака, освещенного отблеском дальних ракет, оскалились зубы, сверкнули яростные глаза из-под касок. Штык. Приклад. Звякнул стальной шлем. Какой-то хруст. Крики, стоны. На фоне залитого заревом неба громадой выделяется Зонин: он зол и беспощаден. Сцепившись и колотя друг друга, сплелись без оружия, добираются к глоткам руками. Валятся под ноги других. Просто и холодно в одно из тел вонзается штык.

Над головами сверкнула ракета. Мы не кончили еще схватки, как на захваченный нами окоп с грохотом наваливается танк. В пылу драки его не успели встретить гранатами.

— Ложись!

Зонин рывком свалил под себя недобитого здоровенного фашиста и душит его. Над нами со свирепым храпом танк утюжит окоп, осыпая края. Мы все засыпаны, затаились…

Танк мнет гусеницей наш окоп. Фашист под Зониным стих и вытянул ноги в кованых сапогах в мою сторону. Зонин лежит на нем.

Я упал на дно окопа в тот миг, когда зубастая гусеница уже надвигалась, и лежу рядом с застреленным мною же автоматчиком. Я хочу отползти от него, но боюсь, что Зонин, не видя, ударит меня каблуком по лицу.

Танк прополз над нами еще раз, вгрызаясь в землю в злобе на то, что ему никак нас не достать. Однако такая крупная мишень не может долго топтаться на месте. Боясь гранат, он не смеет неподвижно торчать над нашим окопом. И он срывается с места. Но в спину ему плеснуло огнем: соседняя группа выслала против него истребителей. Мы не отстали. Из нашего окопа тоже взлетела бутылка… Танк, весь в огне, бросился уходить назад, но под гусеницу полетела связка гранат Семена. Взрыв. Чудовище остановилось, пылая.

За спиной у меня раздался выстрел. Ребята бросились поднимать Зонина, оседающего по стенке окопа. Он простонал. Оказалось, что фашист вытянул ноги и притворно затих лишь для того, чтобы пальцы Семена не душили его за глотку. Потом, когда Зонин бросил свою связку гранат, отдышавшийся фашист, незаметно достав пистолет, выстрелил снизу.

Зонин был ранен в грудь…

— Сема! Сема! — кинулся я к нему.

Петя в упор выстрелил в голову немца, на котором недавно лежал Зонин.

Линия обороны выпрямлена. Мы оставляем убитых немцев в окопах и отходим, вынося своих раненых. Снежная сетка и утренний синий мрак нас укрывают. Я помогаю нести Семена. Вот мы спустились к берегу. Тут нас не видно. Движемся к своему блиндажу. Почти у каждого есть трофей — автоматы немцев.

— Семен, вот тебе автомат, — подходит к нему Толстов. Он словно не верит, что Зонин серьезно ранен.

— А ну его! Сучий род! Что мне в нем? Куда его… в рукопашном легок… — Семен сам тоже не верит, что выбыл из строя. — Пить! — просит он.

Ему протянули сразу несколько фляжек. Он взял одну, сам донес до рта, уронил ее и захрипел, закатив глаза.

— Сема! Сема! Ребята, в машину его, скорей на ту сторону! — крикнул я.

К нам подошел Ревякин, взглянул на Семена и снял серую ушанку.

— Семен! — оторопело выкрикнул Володя, еще не веря этому красноречивому жесту.

Бойцы окружили Зонина. Он лежал неподвижный, огромный. Мы уже научились узнавать облик смерти.

Кроме Зонина у нас было трое убитых, раненых пятеро.

Целый день немцы нащупывали у нас слабое место для прорыва. Где чувствовали сильный отпор, там они не решались нажать и начинали искать новое место. Их истребители низко носились над нашими позициями, осыпая пулеметным дождем. Но переправу они не бомбили. Они видели, что здесь нас остается совсем немного. Они были уверены, что мост им понадобится для себя, а с нами они надеялись легко справиться не сегодня, так завтра.

К вечеру немцы постепенно утихли. Мы подошли к готовой могиле, где лежали на берегу убитые и еще не похороненные наши товарищи. Собрался весь взвод.

Подошли лейтенант Мирошник и наш политрук.

На минуту мы все обнажили головы. Я не мог оторвать глаз от лица Семена, но слезы мешали его видеть.

Потом лейтенант негромко скомандовал нам построение. Мы стали по команде «смирно».

Политрук Ревякин вышел к изголовью убитых. Вместо надгробной речи он просто сказал:

— Они пали, защищая Москву…

И под троекратный салют мы опустили их в землю.

XII

В битве за Ростов в те памятные дни рождалась наша первая победа на юге. Под нажимом с юга, севера и востока началось первое крупное немецкое отступление, первое бегство гитлеровцев.

Мы уже знали из сообщений Информбюро, что на нашем фронте идет гигантское сражение. Несколько ночей подряд мы видели зарево и дрожащие вспышки взрывов на горизонте. Мы слышали новый на нашем фронте гул, словно грохот гигантских литавр, — звук разрывов «катюши», о которой до этого нам только рассказывали прибывавшие с других фронтов.

И вот наступила решающая темная ненастная ночь. Для нас ее неприглядное ненастье было самым верным прикрытием, врагам оно несло гибель.

Словно ураган гнева и ярости мчался с востока на запад. Во мраке по тонкому льду, проваливаясь и выныривая, переправлялась с того берега наша пехота, местами по грудь в обжигающей ледяной ноябрьской воде.

Среди ночи вдруг в самом центре города грянуло русское «ура», и улицы залило неудержимым сплошным потоком наших атак.

По дорогам в город неслась река обнаженных сабель нашей кавалерии. Под светом сигнальных ракет, как молнии, сверкнули ее стальные клинки.

Пять долгих месяцев ждали мы вместе со всей страной этого радостного часа. Сколько наших товарищей и друзей пало на рубежах обороны, отодвигавшихся все в одном направлении — глубже и глубже к востоку… Они так хотели дожить до победы…

А как легко несут тебя ноги в такую ночь! Как меток солдатский глаз, как крепка и верна рука! Как давит тебя спазма радостных слез от тысячеголосого крика «ура»!

Они летят через город — в свете ракет сверкают обнаженные сабли кавалеристов. Грозно движутся неумолимые штыки в руках стремительно наступающей пехоты.

Гитлеровцы под неожиданным и мощным ударом с юга бросают южные предместья города и мчатся к северным окраинам… Но с севера им тоже наносится удар. Их гонят и бьют, и они в безумии мчатся опять к югу, где ждет их верная смерть на штыке.

Так во время горной грозы осеннею ночью в страхе и смятении несутся табуны коней, сталкиваясь и давя друг друга на узких тропах, натыкаются на утес, шарахаются в испуге, скользят с обрыва и падают в пропасть…

То же произошло в эту ночь с немцами в Ростове. Они уже думали, что устроились тут на всю зиму, и вдруг налетел ураган… Бросая машины во дворах своих штабов, они бежали. Наскочившие друг на друга, опрокинутые, сцепившиеся колесами, с разбитыми моторами стояли и лежали грузовые и легковые автомобили, орудия и повозки по улицам и площадям…

А несмолкаемое «ура» в грохоте выстрелов, в огне снарядных разрывов, в реве моторов разливалось все шире и шире, как море.

В этой победе была доля и нашего взвода. Не вечно нам охранять мосты. На этом посту нас сменил обычный стрелковый взвод молодых ребят, прибывших откуда-то из тыла, еще не бывавших в бою.

Лейтенант Мирошник вызвал меня и дал задание войти в город и разведать улицы южной окраины.

Мы вышли с вечера, ползли по задворкам, перелезали через заборы, ныряли в какие-то щели, обследовали дворы, выглядывали на улицу — всюду было темно и пустынно. В одном месте лежал опрокинутый трамвайный вагон, тут же, возле него, раскинув на мостовой руки, — расстрелянный вагоновожатый. Раза два нам встретились угрюмые немецкие патрули. Володя прислушался, сказал, что они говорят о морозе. А разве это мороз? Их бы к нам, куда-нибудь в Кустанай!

Мы проникли в занятый фашистами город не меньше чем на километр. Маленькая церковная площадь поперек улицы была перегорожена баррикадой, которая черной горой высилась между домами. Мы подползли к ней вплотную, долго прислушивались. По ту сторону баррикады подошла легковая машина. Кто-то выскочил ей навстречу, рапортовал. Володя толкнул меня, и под шум удаляющейся машины мы отползли к ближайшим воротам.

— На баррикаде три пулемета и десять солдат, — сказал Володя, передавая мне смысл солдатского рапорта.

Я оставил его наблюдать, а сам поспешил возвратиться, расставляя по пути своих разведчиков.

Лейтенант Мирошник ждал моего возвращения. Командиры других отделений уже собрались сюда. Они обследовали соседние со мной улицы города и доложили комвзводу обстановку. Едва я успел доложить и свои результаты, как в блиндаж лейтенанта вошел командир полка, а за ним и сам полковник.

— Ну, Сарталеев, какие у вас вести? — спросил он меня.

— Хорошие вести, товарищ полковник. Мои бойцы расположены на километр вдоль улицы.

— Хорошие вести! — одобрил полковник.

Нас отпустили. Начальство осталось в блиндаже командира взвода.

По множеству людей, перебравшихся через лед, я понял все: сегодня ночью мы будем снова в Ростове. Хотелось крикнуть «ура». Но люди двигались молча, была тишина, и никто ее не нарушал. Только с правого фланга упорно не смолкала пулеметная перестрелка да изредка рвались мины.

Переправившийся батальон, а может и полк, располагался под самым берегом… Слышался сдержанный глухой говор, окрики отделенных: «Разговорчики!»

В темноте я услышал родную казахскую речь и ринулся разыскивать земляков, но в это время голос лейтенанта Мирошника громко окликнул меня.

Мы снова ползли и перебирались по тому же, пройденному разведкой пути. Стояла такая же тишина, но мы уже знали, что сзади нас теперь движется батальон, а за ним, может быть, полк или дивизия.

В условленном месте встретил меня оставленный для наблюдения Ушаков, сжал руку, сообщая, что все в порядке и можно двигаться дальше.

Мы оставили головной взвод в засаде, в полусотне шагов от баррикады. Плечом к плечу со мной пробирался наш лейтенант. Навстречу нам от стены отделился Володя, шепотом сообщил, что только что прибыло целое отделение солдат в подкрепление на баррикаду.

Мы поползли, упираясь ладонями в заледенелые булыжники мостовой, и всем отделением залегли под какие-то железные бочки и опрокинутые автомашины.

— Бросай! — раздалась команда Мирошника.

Каждый из нас бросил по две гранаты по ту сторону баррикады. Потом мы перемахнули через бочки. Колючая проволока впилась мне в ладонь и в ногу и разодрала штанину, но мы уже навалились на фашистских пулеметчиков. Из темноты улицы за нами сюда, к баррикаде, бежали сотни бойцов. Они без препятствий перелезли через баррикаду, разлились по площади и занимали дома. Вдоль улиц рвались гранаты, татакали пулеметы. Звуки битвы ударили в ночь…

Как нарастала битва, я, кажется, даже не слышал. Она кипела по всей южной части города. Она клокотала и разливалась в могучем победном крике. По улицам падали мины, рвались снаряды… Фашисты закрывали от нас центр города, поливая нас из пулеметов. Внезапно с тыла послышался вдоль улиц грохот танков.

— Гранаты! — крикнул я. — Танки с тылу!

— Тише, Сарталеев, — остановил меня лейтенант. — Это наши идут.

«Может быть, „сталинградцы“», — подумал я и вспомнил Зонина.

Не обращая внимания на рвущиеся мины, на частые разрывы снарядов и пулеметный огонь, танки смело ринулись в темные улицы города, пробивая дорогу пехоте, ломая завалы и срывая колючую проволоку.

Рассветает. Передовые части бьются где-то там, за домами, за садами, бульварами, за чертой городских улиц.

Кто-то кричит на ухо, что с севера тоже ударили наши части и немцы бегут, бросая оружие.

«Немцы бегут». Как весело слышать эти слова.

Мы видим высокий дом, над крышей которого оскорбительно и мрачно колышется большое немецкое знамя с черным злобным тарантулом, растопырившим лапы. Это его гнусное дело — виселицы на площади и истерзанные трупы советских людей по улицам.

На могучие раскатистые звуки нашего «ура» из разбитых окон домов высовываются головы. Жители выбегают на улицы, кидаются к нам, но бойцам нет времени остановиться. Ветер победы несет нас дальше, вперед — бить врага, добивать, давить и стирать с лица земли.

Вот летит, летит конница. Вот над крышами тяжело ползут к западу самолеты. Утро уже позволяет нам видеть подвешенный под фюзеляжами бомбовый груз.

Они сбросят его в гущу спасающихся по дорогам фашистских машин и солдат.

Кто-то уже прежде нас вскарабкался на крышу высокого здания, и оттуда к нашим ногам, вниз острием, летит фашистское знамя с черным тарантулом, а на его месте взвивается красный советский стяг. Словно от этого, начинает быстрее светлеть. Восточный ветер сдергивает на миг облачную завесу, и солнечный луч озаряет гордое советское знамя. Оно повернулось к западу, указывая нам путь преследования.

Сотрясая тяжелой стальной поступью улицы и дома, проходит с востока колонна грохочущих танков. Она будет преследовать и давить ищущего спасения врага… Вот и наши родные машины, боевые машины, несущие гибель захватчикам.

Наперерез нам бежит из какого-то переулка мальчуган в больших, явно не своих валенках. По тому, как он машет нам шапкой, нетрудно понять, что он весь переполнен счастьем. Он должен нам сообщить что-то очень важное и большое. Об этом кричит весь его вид, выражающий требовательность и отвагу.

— На завод! На наш завод идите, товарищи. Они там… Там их много! — захлебываясь радостным волнением, сообщает он, словно где-то в лесу обнаружил много грибов или ягод. Разумеется, для него самое важное именно то, что он видел своими глазами. — Папа послал меня. Он их там караулит.

— Ну, раз караулит папа, значит, они не уйдут! — с усмешкой сказал Володя.

Мальчишка взглянул на него с обидой и не ответил.

Это наши кварталы. Очистка их от остатков фашистов — наше кровное дело. Сворачиваем в переулок за мальчиком. Он идет смело. Он даже не задержался, когда невдалеке ударила мина.

— Вот наш завод, — указал он.

Высокие корпуса завода — лишенные стекол, слепые — молчат. Давно ли тут было все полно движения и рабочего гула!

— Вот тут можно просто перескочить, — идя впереди, предлагает маленький проводник и показывает, как это сделать.

Огромная пробоина зияет над главным входом завода. Двор завален опрокинутыми вагонетками, какими-то тюками, обломками металла, бунтами толстой проволоки, битым кирпичом.

В опустелых цехах по углам и у стен через растворенные двери и выбитое стекло намело уже снегу. Словно какие-то черные привидения, возвышаются неподвижные станки. Сорванные со шкивов ремни трансмиссий серыми дохлыми удавами бессильно путаются у нас под ногами.

Мальчик делает нам знак не шуметь. Мы видим у бетонной колонны человека с характерным обликом старого рабочего. Седоусый, со сдвинутыми бровями, в короткой черной теплой тужурке, с гранатой в руке, он молча кивнул, указывая через окно на соседний цех.

Из глубины цеха один за другим приблизились несколько человек рабочих с винтовками, с немецкими автоматами.

— Мы их караулим. Здесь их десятка два, из штаба эсэсовцев… Весь квартал был отрезан; они не успели удрать из заводского клуба и сбежались сюда.

— А вы как узнали?

— Мой пост был под крышей на чердаке, от отряда заводских партизан. Штаб эсэсовцев надо было взорвать, партком поручил это мне, — поясняет отец мальчугана.

Нас, разведчиков, — семеро, партизан — пятеро, а там двадцать эсэсовцев. Я подал глазами знак бойцам и взял гранату. У всех в руках тотчас оказались гранаты. Парнишка просительно посмотрел на меня. Я молча дал ему в руки винтовку и взглядом указал его место. Он тотчас же, вцепившись в винтовку, замер, как часовой. Его отец посмотрел на меня благодарным взглядом.

Осторожно, словно переступая через лужи, большими шагами мы на цыпочках перебегаем двор позади указанного цеха. Тяжелые железные ворота цеха заперты изнутри. Несколько мгновений мы стоим в недоумении. Вдруг один из рабочих показывает наверх и беззвучно, одними губами, что-то шепчет товарищам. Те оживились. Оставив караул с гранатами у дверей, мы бесшумно поднимаемся на третий этаж по пожарной лестнице, а потом по темной и узкой внутренней спускаемся на второй. Отсюда нам слышны их голоса.

Фашисты чувствуют себя осажденными и готовятся к обороне. Они расставили пулеметы у окон. Железную дверь, перед которой мы оставили караул, они изнутри приперли каким-то станком. Изредка перекидываются одним-двумя словами и снова молчат, слушая город. О нашем присутствии они не подозревают, а между тем мы не только их слышим, но даже и видим через отверстия для трансмиссий, сделанные в полу. Никому из них не приходит в голову поднять глаза к потолку, а то бы они могли встретиться с нами взглядами.

Я примеряю диаметр гранаты — пройдет ли в отверстие? Володя занимает проход на лестницу в первый этаж. Он стоит за дверью в углу, держа автомат наготове.

В цементном полу четыре отверстия. Они не велики, но в каждое можно кинуть одновременно по две гранаты. Я знаком показываю товарищам, как действовать. Мы бросаем вниз одновременно четыре штуки, потом снова четыре… Снизу слышатся вопли и стоны. Кто-то дико орет:

— Капут! Гитлер капут!

Володя спускается по лестнице, держа автомат наготове. Мы за ним. В нижнем помещении с десяток фашистов уже лежат неподвижно, остальные почти все ранены. С воплями поднимают вверх руки. Жалкие, умоляющие, они просят о пощаде.

— Гитлер капут! — кричит особенно азартно один.

Он, разумеется, понимает, что до «капута» Гитлеру пока еще далеко, но всем существом своим отрекается от своего фюрера, чтобы остаться в живых.

Пленным показали знаками, чтобы они отодвинули станок, припирающий дверь. Они с полной готовностью выполнили требование.

— Выводи! — скомандовал я.

Они сами стали попарно. Трое из них не смогли подняться.

— Приведите потом санитаров, — сказал я рабочим, — а сейчас забрать все оружие! Обыскать помещение!

Я сам начал осмотр. Вдруг кто-то сильно, как будто ударом биллиардного кия, толкнул меня в грудь. Весь цех повернулся перед моими глазами, и я упал. Но, падая, я увидел маленькую голову очковой змеи, которая пряталась за стальную громаду станка. Потом я услышал автоматную очередь… Я понял, что это Володя или Петя убили гада.

Меня подняли. Я сел, прислонившись к плечу старого рабочего. Он поддерживает меня за спину рукой. Опершись в колени руками, стоит передо мной наш провожатый — мальчуган. Он заглядывает мне снизу в глаза с выражением сострадания. Ему хочется спросить меня: «Дядя, больно?»

Володя, очевидно мне в утешение, вытащил из угла убитого эсэсовского офицера в очках, плюгавого, желтоволосого, тонкошеего, и бросил его возле кучи железных стружек.

Я с любопытством гляжу на своего врага — кто же он? Капитан СС.

Рядом со мной расстелили палатку. Ребята берут меня и осторожно укладывают. Я молчу. Я все время молчу, хотя вижу все. Но зрение туманится, с каждой секундой, а в ушах словно вата. Я, кажется, слышу слова, но они как-то плавают и смысла их не постичь…

Володя заглядывает мне в лицо и шевелит губами, но я уже больше совсем не слышу его голоса, хотя стараюсь глядеть и сохранять сознание. Я тоже что-то хочу сказать Володе. Сказать что-то нужное и очень дружеское, и, собрав все мысли, все силы, я говорю:

— Принимай командование…

Когда меня подняли, чтобы нести, я вдруг захотел еще раз посмотреть на того, кто в меня стрелял. Теперь он лежит спиной ко мне, уткнувшись лицом в кучу снега, короткий китель его вздернулся, задралась рубашка, и на оголенную тощую его спину ветер наметает мелкий холодный снег…

Меня несут… Я слышу лязг танковых гусениц. Это еще идут «сталинградцы». Сказать бы танкистам о смерти Семена… Наверное, его там многие знали — такой был большой и хороший…

Меня все несут. Вдоль улицы над нами летят самолеты. Вот эти похожи на транспортные, с такого мы прыгали с парашютом. Может быть, один из них ведет Шеген. Откуда ему знать, что я вижу его самолет?

Да, за эти месяцы, милый Шеген, у меня накопилось многое. Можно о многом поговорить, товарищ капитан. Нет, я бы теперь не смущался и не молчал… Я думаю, я и тебе достойный товарищ…

Боль в груди становится острее. Мне хочется сказать товарищам обо всем, о чем говорили так мало… Почему-то не догадывались, а это ведь самое главное… Что главное? Я сейчас думал что-то такое важное! И вот потерял… Позабылось…

Как сквозь сон, слышу женский голос:

— Тяжелое… на машину, в эвакогоспиталь… Срочно…

Кто же это ранен? Может, Володя? Неосторожный малый, горяч! И как же я не уследил? Куда же его теперь отправляют? Ведь надо взять адрес…

— Ты, Костя, смотри добивайся, чтобы тебя направили снова к нам, — говорит Ревякин.

Акбота в белом платье ласково берет мою руку, держит повыше кисти. Я закрываю глаза. Хочу их снова открыть, хочу что-то спросить, но сплетение множества голосов заглушает мой лепет — кто-то ранен, кого-то надо отправить. Мои мысли тоже стали какие-то короткие, движутся рывками… Я даже их вижу, как они скачут: «Адрес… Володя… Семен… Акбота…»

— Гитлер не будет в Москве. Мы сорвали ему парад — это точно.

Я знаю, это сказал Ревякин. Он говорит всегда коротко и твердо. «Никогда! Никогда не будет!» — хочу я крикнуть, но чувствую, что голоса нет.

Я слышу, как воет метель над Ростовом. Я слышу и вижу, как воет и крутит метель над Москвой. А вот, уткнувшись лицом в снег, валяется гитлеровский эсэсовец. Сильный ветер треплет его соломенные волосы и, раздувая короткую вздернутую рубашку, наметает ему на тощую спину мелкий холодный снег…


Загрузка...