Стояла темная январская ночь. Ни огонька, ни звезд.
Тихо. Только нет-нет да и раздастся властный окрик часового: «Стой! Кто идет? Пропуск?» И опять тишина.
Филиппов всматривался в окружающие его предметы, стараясь уловить хоть какие-нибудь признаки предстоящего наступления. Но так ничего и не уловил. Земля, покрытая снегом, словно огромной простыней, казалась ровной и мертвой. Вокруг ни души, ни звука, ни строения, ни деревца. Лишь вдали, на западе, время от времени вспыхнет осветительная ракета, разрежет молнией свинцовые тучи, донесется отдаленная короткая очередь пулемета. И опять тишина.
— Скоро, — прошептал Филиппов. — Все-таки добился, черт возьми! — Он потер ладони и радостно засмеялся.
Полчаса назад произошло знаменательное событие в его жизни.
Комбриг собрал комбатов и начальников служб к себе в землянку и, оглядев всех повеселевшим взглядом, торжественно объявил:
— Ну, орлы, в семь ноль-ноль начинаем!
Филиппов почувствовал, как заколотилось у него сердце: наконец-то сбывалась его мечта — он будет участвовать в наступлении! Сколько времени хлопотал, рвался на передовую, сколько бумаги перевел на рапорты — и все напрасно: ему отказывали всякий раз. Пришлось два года служить «на пушечном выстреле от переднего края», как в шутку говорили товарищи, — в медсанбате. А теперь, когда начальника санитарной службы одной из бригад серьезно ранило, а нового прислать не успели, вспомнили о молодом медсанбатском хирурге.
— Ближайшая задача, — говорил комбриг, проводя пальцем по новенькой, только что полученной карте, — форсировать реку Сон и занять город Старо-Място. Дальнейшая задача: форсировать реку Лаз и занять город Яблонск. Наши соседи: слева — мотострелковая бригада, справа — пехотная дивизия…
Филиппов плохо понимал комбрига. Он смотрел на офицеров, видел их довольные сосредоточенные лица и слышал, как стучит кровь в висках, точно выговаривает: завтра, завтра, завтра!
После совещания комбриг задержал его, спросил:
— Как у тебя дела?
— В порядке, товарищ гвардии полковник.
— Справишься, орел?
Ему хотелось ответить, что он в лепешку расшибется — справится, но комбриг на него смотрел строго, изучающе.
«Еще подумает — хвастун», — решил Филиппов.
— Постараюсь, товарищ гвардии полковник.
— Если что — требуй, — оказал комбриг. — Бери меня за горло. Я это люблю.
«Какой он замечательный, добрый человек, — восхищался Филиппов, — какие у него умные глаза!»
— И ко мне обращайтесь, если будет трудно, — посоветовал заместитель командира бригады по политической части. — Не стесняйтесь, смотрите.
— Будьте спокойны, не подведу, — заверил Филиппов командование.
…Он долго еще стоял на улице. Состояние радостного возбуждения не проходило. Если бы не мороз, он готов был бы стоять до самого утра, до артподготовки.
Почувствовав холод, Филиппов подошел к своей санитарной машине. «Санитарка» была укрыта в капонире — глубокой покатой яме. За передним стеклом он заметил две красные точки, они то становились ярче, то постепенно тускнели. Слышался негромкий разговор. «Славные ребята», — подумал Филиппов о тех, кто сидел в кабине. Он хотел подойти и поделиться с ними своей радостью, но при его приближении разговор смолк. Тогда он решил не мешать солдатам и поднялся в кузов…
В кабине, завернувшись в тулуп, сидели шофер гвардии сержант Годованец и санитар Сатункин — ординарец бригадного врача. Они курили и разговаривали.
— Што ли, понравился? — опросил Годованец.
— Ничего, — неторопливо сказал Сатункин. — Конечно, необстрелянный, как говорится. А так — ничего.
Годованец сильнее затянулся, и при свете папиросы было видно, как насмешливо поморщился его тонкий с горбинкой нос.
— Крутит, — произнес он после паузы, — всю войну в тылу просидел, а под конец решил, дескать, и мы пахали…
— Не болтай, — перебил Сатункин. — И совсем не в тылу — в медсанбате. И под бомбежками был, и под артобстрел попадал. И вообще, санитары отзывались — положительный.
— Што ли, не вижу?
Сатункин не хотел спорить, поднял воротник, запахнулся, заговорил о другом:
— Подмораживает. Крещенье как следует быть.
Годованец докурил папиросу, поплевал на окурок, приоткрыв дверцу, выбросил его в снег — и вновь за свое:
— Не то. У тебя нюху нет на человека.
…Филиппов, забравшись в кузов, еще долго не раздевался, поглядывал на часы.
«Санитарка» походила на жилую комнатку. Справа от дверки стояла железная печка, за нею — топчан, у кабины — столик. Кузов изнутри был обит плащ-палатками. Квадратное окошечко, выходящее в кабину, прикрывали марлевые шторки. По обе стороны от окошечка в коричневых самодельных рамках висели портреты Ленина и Сталина. Вся эта скромная обстановка — дело заботливых рук Сатункина — была как бы кусочком дома.
Филиппов наконец успокоился, снял шинель, подсел к столу. Вырвав из блокнота чистый лист, он разгладил его широкой ладонью, достал из кармана карандаш, подумал и написал, прямым твердым почерком:
«Наташа, милая моя!»
Он поправил спадающую на глаза прядку волос, остановился, пометил оправа в углу листа число: «12 января 1945 года» — и надолго задумался.
Из кабины доносился тихий разговор. Ветер осторожно постукивал трубой. В машине было тепло, не по-фронтовому уютно. Горел электрический свет, малюсенькая лампочка медленно покачивалась над столом.
Филиппов представил себе Наташу. Она стояла у него перед глазами как живая — голубоглазая, с длинными русыми косами, уложенными в тугой венок. Он будто слышал ее мягкий приятный голос: «Успехов тебе в новом деле. Не теряйся. Я знаю, что ты справишься». Это были ее слова, сказанные на прощание.
Она теперь у себя в палатке. Девушки ложатся спать или сидят на своих носилках-кроватях и поют вполголоса. Наташа, наверное, читает. Она любит читать перед сном. В последний день, вернувшись из корпуса уже с предписанием на руках, он подарил ей «Войну и мир». Филиппов достал эту книгу у одного приятеля в редакции корпусной газеты. Как обрадовалась Наташа, подарку! Как засияли ее глаза! «Благодарю, — сказала она, — Толстой — мой любимый писатель. Буду читать и вспоминать тебя».
Филиппов снова погладил лист, склонился ниже и повел задушевный разговор с Наташей.
«Я весь переполнен счастьем, — писал он. — Свершилось то, о чем я мечтал. Собственно, еще не свершилось, начнется утром. Я только что от комбрига. Я слышал боевой приказ о наступлении. — Он снова поправил непокорную прядку. — Комбриг меня спросил, справлюсь ли. Ему я ответил сдержанно: постараюсь. А тебе, Наташа, хочу сказать: в лепешку расшибусь, но справлюсь, сделаю все, что в моих силах, — не подкачаю. Верь мне, Наташа. Говорю тебе, как первому другу. Тебе краснеть за меня не придется».
Закончив письмо, он свернул его вчетверо, спрятал в карман гимнастерки, надеясь завтра с первой попутной машиной отправить в медсанбат.
Осторожно приоткрыв дверь, в машину поднялся Сатункин. Увидев начальника с карандашом в руках, он остановился в нерешительности:
— Может, уйти, товарищ гвардии капитан?
— Нет, нет, оставайтесь. Садитесь.
Сатункин сел напротив Филиппова на длинный, прилаженный вдоль всего левого борта ящик, снял шапку, положил ее рядом с собой, пригладил ладонью короткие волосы, подкрутил усы и приготовился слушать. Все это он делал неторопливо, обстоятельно, с достоинством. «Славный дядя», — подумал Филиппов.
— А где шофер? Пригласите его сюда.
— Не пойдет. Он мужик самостоятельный.
— Почему? Там холодно.
— Перебьется в тулупе, привычный.
Филиппов помедлил, раздумывая, как поступить. Ему не терпелось поделиться с Сатункиным радостью, сообщить о предстоящем наступлении, но он не знал, удобно ли это: приказ известен пока что немногим.
Сатункин прервал его колебания:
— Ложились бы, товарищ гвардии капитан. А то утром раненько подъем сыграют.
— Так вы уже знаете?
— Вроде бы. — Сатункин спрятал лукавую улыбку в усах. — Солдатское дело — оно ведь такое: глаз у нас зоркий, слух — острый, рука — твердая, сердце — крепкое.
— Это вы хорошо сказали. — Сатункин все больше нравился Филиппову. — Вы ложитесь, — сказал Филиппов, — а я поговорю с вами.
— Как же? Неловко будто бы.
— Ложитесь.
Сатункин не стал больше возражать, снял ремень, быстро свернул его в круг, сунул в карман, подложил под голову шапку и, подогнув ноги, лег на бок, лицом к Филиппову.
— Как вы думаете, — опросил Филиппов, — это последнее наступление?
— Может, и так, а может, и нет, — уклончиво ответил Сатункин. — У него, проклятого, сила еще не вышла.
— А я думаю — последнее. Погоним его до самого Берлина.
— Не вдруг, — вставил Сатункин.
Послышалось громкое, близкое гудение машины. Филиппов замолчал, прислушиваясь. Гудение стало удаляться и постепенно затихло.
— Гвардии капитан Савельев, — определил Сатункин, — наш офицер связи, на броневичке в корпус поехал. Должно быть, пакет повез.
«Как он все знает!» — Филиппов посмотрел на Сатункина с некоторой завистью.
Оба умолкли. Ветер по-прежнему постукивал трубой. Из кабины доносилось протяжное похрапывание Годованца.
Филиппов лег на топчан, подложил руки под голову, попробовал задремать. Но нет, мысли не давали покоя.
— Сатункин, а на сколько, по-вашему, мы завтра продвинемся?
— Как двигаться будем, — ответил Сатункин, сдерживая зевоту.
«Зевает. Ему наступать не впервые», — подумал Филиппов и уставился в потолок, разглядывая вылинявшие маскировочные пятна плащ-палатки.
— Сатункин, а вы меня гвардии капитаном не зовите. Заслужу — тогда пожалуйста.
— Заслу́жите, — совсем уже сквозь сон ответил Сатункин.
На руке под самым ухом Филиппова тикали часы. Он принялся считать удары. Досчитал до пятидесяти и не выдержал:
— Сатункин, а как вы себя чувствовали первый раз на передовой?
Сатункин не отвечал. Филиппов приподнял голову. Санитар спал. Русые с редкой проседью усы подрагивали при выдохе.
Наступление началось с крошечного плацдарма на реке Раневе.
С утра, после мощной артиллерийской подготовки, пехота прорвала оборону противника. В прорыв устремились танковые части.
Вздымая снежную пыль, из капониров и укрытий вырвались танки с красными звездами на башнях. Дороги тотчас покрылись сплошным, густым, грохочущим потоком тяжелых и средних танков, самоходных орудий, бронемашин, бронетранспортеров, бензозаправщиков, летучек, «санитарок» и неисчислимого множества другой техники. Будто сама земля родила все это.
Филиппов думал, что сразу же начнется бой: танки рванутся в атаку, станут догонять отходящего противника, расстреливать его из пушек и пулеметов, утюжить гусеницами.
Но ничего похожего не произошло. Противника не было. Его не было и через час и через два.
— Где же, наконец, немцы? — нетерпеливо спросил Филиппов.
— А вот они… — буркнул Годованец.
— Где? Где?
— Вон… «Завоеватели»…
Навстречу колонне, по обочине дороги, шла группа пленных. Их конвоировали два молодых автоматчика. Один из них — Филиппову запомнились его черные, сросшиеся на переносье брови — вскочил на подножку медленно идущей «санитарки» и попросил у шофера закурить.
— А пленные у вас не разбегутся? — забеспокоился Филиппов.
— Нет. Это «тотальники». Они сейчас вот как рады, что в плен попали. Мы ведь только для порядка. Они хоть до Колымы сами дойдут.
В полдень бригада оторвалась от общей массы войск, свернула на свой маршрут — на узкую лесную дорогу.
Но и тут противника не было.
Наступила ночь. Вызвездило. Взошла круглая луна. Снег заблестел. От машин упали резкие тени. Они то вздрагивали, плыли вперед, то замирали на месте. Колонна двигалась медленно, осторожно. Иногда колонна останавливалась, и тогда становилось тихо и не верилось, что это война, что нужно стрелять, что кого-то могут ранить, убить. Спать бы в такую ночку в теплой кровати или стоять с милой у окна, любоваться звездным небом!
Филиппов измучился ожиданием. Он все не покидал кабины, боялся пропустить первый бой. Несколько раз на остановках к нему подходил Сатункин, советовал:
— Товарищ гвардии… виноват, капитан, шли бы вы в кузов, отдыхали бы. А тут я подежурю. В случае чего — шумну.
Филиппов упрямился. Ему не верилось, что так ничего и не произойдет. Но время шло. Колонна останавливалась, потом снова продвигалась вперед. Все так же резкие тени от передних машин скользили по обочине дороги.
«Что сейчас делается в медсанбате? — думал Филиппов. — Наверно, уже поступили раненые. Не может быть, чтобы все бригады еще не вели боя. Значит, и в перевязочной и в операционной идет работа».
Он вспомнил перевязочную — большую двухмачтовую палатку, покрытую изнутри белым чехлом. Санитары, сестры, врачи — все в белом. Представил, как вносят раненого и прямо с носилок перекладывают на стол, как санитары ловко и быстро разрезают одежду, как врач осматривает рану… Это все было знакомо и привычно. А тут ничего не известно — сиди вот, жди.
Где-то впереди раздался сильный взрыв. Филиппов вздрогнул от неожиданности и тотчас покосился на шофера: не заметил ли? Годованец торопливо тормозил машину. Колонна резко остановилась. Послышались автоматные очереди.
— Что? Началось?
Годованец не ответил, сделав вид, что занят.
Филиппов так и не успел понять, что случилось, — нужно было принимать раненых танкистов. Позже он узнал, что танки, посланные в разведку, врезались в толпу бегущих немцев. Фашисты, погибая под гусеницами, успели подорвать переднюю машину.
Выскочив из кабины, Филиппов осмотрел раненых и распорядился погрузить их на «санитарку». Он решил сам лично привезти первых раненых в медсанвзвод.
Сдав раненых и приказав командиру медсанвзвода гвардии капитану Рыбину развернуться в деревне Группки, Филиппов заспешил обратно: он обязательно хотел участвовать в первом бою.
«Санитарка» мчалась по разбитой, скверной дороге. Машину трясло, покачивало из стороны в сторону, подкидывала на ухабах. Временами казалось, что она вот-вот опрокинется, полетит вверх колесами. Но нет, «санитарка» только поскрипывала на крутых поворотах своим фанерным кузовом и неслась, все неслась вперед.
Годованец, пригнувшись над баранкой, тихонько насвистывал мотив «Осеннего вальса».
Филиппов держался руками за сиденье и поглядывал по сторонам. Все было ему интересно, полно скрытого смысла. Вот хотя бы эта дорога: всего час-полтора назад по ней драпали немцы, а теперь едет он, Филиппов. И на всех штабных картах уже, наверное, переставили красный флажок дальше, на запад. А радио, конечно, разносит по всему миру радостную весть об успешно начавшемся наступлении Второго Белорусского фронта…
И опять состояние радостного возбуждения овладело Филипповым.
— Быстрее можно? — нетерпеливо спросил он шофера.
Годованец перестал свистеть, насмешливо хмыкнул, но ничего не ответил и скорости не прибавил.
Филиппов не обиделся. Он не мог сегодня обижаться на кого бы то ни было, тем более на солдат, которых он всегда уважал. Ему невольно пришли на память слова Наташи: «Первые дни над тобой, может, смеяться будут, дескать, тыловой, необстрелянный. Так ты, Коля, не обращай внимания…»
«Ах, Наташа, Наташа! Почему тебя нет сейчас со мной? Почему ты не видишь, как мне хорошо, как я счастлив? И пусть они надо мной подсмеиваются — они по-своему правы: я действительно необстрелянный. Но я докажу им, что я не хуже других. Важно, что я на передовой, еду по земле, отвоеванной у немцев, сбылась моя мечта…»
В кузове что-то звякнуло. Филиппов приподнялся, заглянул в окошечко. Сатункин, как ни в чем не бывало, спал на ящике, надвинув на нос ушанку. Опрокинутое ведро, дребезжа, перекатывалось по полу. Из-под топчана, при сильном толчке, выскакивали брезентовые носилки.
Мотор загудел басовито. «Санитарка» взобралась на высокий холм. Слева — темной стеной стоял лес, на опушке маячил неясный силуэт, будто хищный зверь затаился, поджидая добычу.
Через минуту зверь оказался подбитым танком. Вероятно, отсюда к Филиппову поступили раненые танкисты.
— Остановись-ка, дорогуша, — велел Филиппов.
Едва «санитарка» остановилась, скрипнула дверца кузова, и перед Филипповым выросла коренастая фигура ординарца.
— Что прикажете, товарищ гвардии… — Сатункин осекся и проглотил конец фразы.
— Идем посмотрим, — предложил Филиппов.
Танк покосился на бок, уткнувшись пушкой в землю. При свете луны, на фоне блестящего снега, он казался особенно черным.
— Бедняга, — сказал Сатункин, похлопывая по броне, — везли с самого Урала… — И вдруг дернул Филиппова за рукав: — Товарищ капитан, гляньте-ка!
Из переднего люка, вывалившись по пояс, вниз руками, висел мертвый танкист.
Это было так неожиданно и так не вязалось с тишиной, со звездной ночью, с восторженным состоянием Филиппова, что он первое время был ошеломлен, не знал, что делать.
— Может, похороним? — подсказал Сатункин.
— Да, да, конечно. Годованец, идите сюда. Помогите.
Втроем они осторожно вытащили из танка тело погибшего танкиста, аккуратно уложили его на снег.
Годованец принес лопаты, маленький ломик.
— Где похороним? — спросил Филиппов.
— Вот здесь, у дороги. Самое подходящее место, — посоветовал Сатункин.
— Почему?
— Первое дело потому, что солнечное. Второе дело: всем, кто ни проедет, ни пройдет, видно будет…
Годованец, поплевав на ладони, деловито разметил могилу: начертил на снегу правильный прямоугольник.
Работали молча. Мерзлая земля глухо звенела под лопатами.
Танкиста обернули плащ-палаткой, бережно опустили на дно неглубокой могилы и принялись засыпать землей. Потом сняли шапки и несколько секунд стояли, склонив головы.
— Проклятая война, — сердито сказал Сатункин.
У Филиппова было смутно на душе. Он не раз хоронил танкистов, видел умирающих солдат, на его руках скончался друг, но никогда еще ему не было так грустно, никогда еще так глубоко он не ощущал смерти. Хотелось заплакать, сказать что-нибудь сердечное, но слез не было, слов подходящих не находилось, и он молчал, сжимая до боли кулаки.
Вдали послышались выстрелы. Филиппов встрепенулся:
— Шофер, едем.
Годованец хмыкнул и неторопливо пошел к машине.
На повороте с ними повстречались два ЗИСа. Годованец притормозил машину. Филиппов, недоумевая, покосился на шофера, но, услышав стоны, доносящиеся из ЗИСов, догадался: везут раненых.
— В деревню Группки, там медсанвзвод! — крикнул он, приоткрыв дверцу.
Фашисты окопались на станции Кроты. Они подожгли несколько домов, то и дело пускали в ночное звездное небо осветительные ракеты. Было светло, как днем. По всему станционному поселку то там, то здесь вспыхивали выстрелы. Филиппову казалось, что кто-то чиркал сырые спички.
Из леса, где расположился командный пункт бригады, хорошо просматривалось все поле боя.
Филиппов впервые видел танковую атаку. Танки ползли по снежной равнине, растянувшись в линию. На броне сидели автоматчики.
Танки все увеличивали скорость. Чем ближе они подходили к станции, тем яростнее и беспорядочнее стреляли немцы. Снаряды и мины ложились вокруг машин, поднимая снежные вихри.
Стрельба учащалась.
Танкисты били с ходу. Видно было, как из орудий вылетали рыжие снопы огня.
Автоматчики спрыгнули на землю. Через гул пальбы до леса долетело их раскатистое «ура». Словно подхлестнутые этим криком, танки взвыли и помчались еще быстрее. Ровная линия строя изогнулась, напряглась, лопнула во многих местах. Танки стали расползаться мелкими группами — по три-четыре машины.
— Ух как здорово! — воскликнул Филиппов.
— Глядите, глядите, — сказал Сатункин.
Передняя машина, ярко полыхнув, вдруг остановилась, клубы густого дыма закрутились над ней.
— Ах ты, черт возьми! — с досадой выругался Филиппов.
Из щелей высунулись острые язычки огня и принялись жадно лизать броню. Распахнулся верхний люк. Высоко взметнулся столб пламени. Из пламени выполз человек. Какой-то миг он стоял на броне, защищая лицо руками, потом кувырнулся в снег, поднялся и побежал к лесу. Сделав десяток шагов, он остановился, круто повернулся к горящей машине и неожиданно нырнул обратно в огонь.
— Что это он, а?
— Сейчас баки взорвутся, — прошептал Сатункин.
Через несколько секунд человек вновь вырвался из огня. Теперь он был с товарищем на руках.
Сатункин засиял:
— Молодец землячок!
— Вот это герой!
Человек упал в снег и пополз, волоча за собою товарища. Танк взорвался. Черный фонтан дыма, ударив в небо, стал медленно оседать на землю.
— Пропал парень!
— Нет, нет, живой! Глядите!
Человек встал, подхватил товарища и пошел к лесу. Шел он с трудом, пошатываясь, подгибаясь под тяжестью ноши.
— Ему помочь надо, — послышался сзади голос Годованца.
Филиппов, не раздумывая, кинулся вперед.
— Куда вы, товарищ гвардии… — Сатункин нагнал его, схватил за широкие плечи. — Разве вам можно?
— А что же я, по-твоему, сторонний наблюдатель?
— Нельзя, говорю, — властно остановил Сатункин и, отстраняя Филиппова, бросился навстречу танкистам.
Сатункин добежал до танкистов. Несколько минут все трое сидели на снегу, должно быть, перевязывали раненого, затем поползли к КП.
Здесь их встретил Филиппов.
— Что с ним? — спросил он еще издали. — Куда ранен?
— Да он не ранен, товарищ капитан, контужен, кроме того, хромает. Вероятно, растяжение связок.
Филиппов подался вперед:
— Товарищ Чащина?!
— Фельдшер второго танкового батальона гвардии старший лейтенант Чащина, — четко отрапортовала невысокого роста, хрупкая на вид женщина.
Это было непостижимо! От кого угодно, но от этой совсем еще девочки Филиппов никак не ожидал такого бесстрашия! Он с восхищением разглядывал героиню. Ему бросились в глаза ее грубое мужское обмундирование, маленькая покрасневшая рука.
— Вы почему без варежек?
— Потеряла.
Филиппов сдернул свои большие меховые рукавицы и подал ей.
— Что вы, доктор? — Она смутилась и стала еще больше похожа на девочку.
— Возьмите. У меня еще есть. Ну, возьмите.
Чащина надела рукавицы, хлопнула рука об руку:
— Какие теплые! Спасибо, доктор…
— Носите на здоровье.
Он снова наклонился над танкистом.
Известный всей бригаде, гвардии сержант Соболев сидел на снегу и улыбался широкой улыбкой. Льняные опаленные волосы торчком стояли на маковке. Сатункин, присев на корточки, угощал его табаком.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Филиппов.
— Вы погромче, он плохо слышит, — посоветовала Чащина.
— Как его фамилия?
— А вы не знаете? Соболев его фамилия.
В ее голосе Филиппов уловил недоумение. Это задело его.
«Не очень авторитетно, очевидно, я выгляжу», — подумал он.
— Товарищ Соболев, как вы себя чувствуете? — спросил Филиппов еще раз.
— Гы-ы… ничего.
— Вас придется на лечение отправить.
Соболев опять загыкал, но, раскусив смысл докторских слов, замотал головой:
— Нет. Из бригады я никуда. С ней начал, с ней и кончу.
— Вы же нездоровы.
— Ничего. День-два отлежусь — и на машину.
Филиппов понимал, что уговоры ни к чему. Надо без лишних слов отправить больного в медсанбат — и все. Но, понимая это, никак не мог приказать: не свойственное ему раньше состояние неуверенности, некоторой робости перед этими бывалыми людьми завладело им.
— А если хуже будет? Нужно лечиться.
— Знаем мы это лечение. Потом ищи свою бригаду.
— Это же для вас, дорогуша.
— Мне самое лучшее лекарство — в танке сидеть, за рычагами.
Соболев сделал энергичное движение руками, будто в самом деле взялся за рычаги. Филиппов обратил внимание на могучую спину танкиста — прорезиненная черная куртка натянулась и, казалось, вот-вот лопнет.
— Как вы его тащили, товарищ Чащина? — не удержался Филиппов от вопроса.
— Надо — вот и тащила…
Филиппов еще раз с уважением оглядел ее с головы до ног. На ней была старая солдатская шапка, ватник, местами прожженный, перетянутый узким кожаным ремнем, ватные штаны, испачканные на коленях, кирзовые поношенные сапоги. «Надо будет обязательно поговорить с полковником, чтобы ее получше одели», — заметил себе Филиппов.
В этот момент Сатункин, отведя Годованца в сторону, выговаривал ему:
— Нехорошо, зачем ты его подзудил? Он и впрямь кинулся. А разве это начальника дело?
— Што ли, не понял? — ответил Годованец. — Я же нарочно, для проверки…
Послышался громкий разговор. К ним, в сопровождении автоматчика, быстро приближался человек в белом полушубке. Он шел так энергично и легко, что солдат едва поспевал за ним.
Сатункин подскочил к Филиппову, дернул его за рукав:
— Загреков.
Филиппов вытянулся. Перед ним, выше его на целую голову, стоял заместитель командира бригады по политической части.
— Ну как? Что с ним? — опросил он, подавая Филиппову свою сильную руку.
Что-то в Загрекове сразу же располагало к себе: то ли приветливый тон, то ли дружеское рукопожатие, то ли та простота и искренность, с которой он обращался, Филиппов сам не знал что, но почувствовал себя легко, неуверенность и робость исчезли.
— Контузия, товарищ гвардии подполковник, да вот лечиться не соглашается!
— Как это не соглашается? — Загреков похлопал Соболева по плечу. — Что же ты доктора не слушаешься?
Соболев вскочил, оправил одежду. В движениях его не было страха перед начальством. Встал он из уважения к Загрекову.
— Да как же, товарищ гвардии подполковник… Сколько я ждал этого наступления, как праздника ждал! А что выходит? Выходит — из-за пустяков ехать куда-то.
Ответ понравился Загрекову.
— Вы его в медсанвзводе оставить можете? — спросил он у Филиппова.
— Вообще-то могу. Там нужны санитары.
— Слушаться докторов будешь?
— Так точно, товарищ гвардии подполковник.
— Тогда оставляйте.
— Благодарю, товарищ гвардии подполковник. А то — отправить… Это же понимать надо!
Филиппов поймал взгляд замполита, устремленный на станцию.
— Кто это там ходит? — неизвестно к кому обратился Загреков. — Цырубин, наверное?
Возле сгоревшей машины действительно ходил человек. Но кто? Филиппов, сколько ни вглядывался, не мог узнать.
На отвоеванной у немцев станции грохотали редкие, последние выстрелы. Наступало утро.
Гвардии майор Цырубин возвращался из опасной разведки. Он — высокий, крутоплечий, с умными серыми глазами и усталым лицом, с огромными, увесистыми, как кувалды, руками.
Цырубин был прекрасным разведчиком. Давно уже предлагали ему перейти в штаб армии, но он не соглашался, ссылаясь на свою привязанность к практической работе. За три годы службы в бригаде Цырубин много провел удачных разведок, много испытал трудностей. На этот раз чуть было не погиб. Ему пришлось выдержать короткую, но жестокую рукопашную схватку — заколоть кинжалом двух фашистов. Разведчики, прикрывавшие его отход, были убиты. Цырубину удалось под покровом ночи скрыться.
Он шел разбитой, расслабленной походкой, устало передвигая ноги, не замечая приветствий, не слыша дружеских окриков приятелей-танкистов. У него было только одно желание: поспать.
Внимание Цырубина привлек странный звук, похожий на плач ребенка. Цырубин насторожился, прищурил левый глаз, словно прицелился. Перед ним, посреди дороги, визжа, крутился на одном месте рыжий пес с подбитыми задними лапами.
— Что, больно? — участливо спросил Цырубин.
Пес часто задышал, высовывая язык и подвывая.
Цырубин взял пса на руки и понес. Пес вначале трусливо задрожал, потом заскулил и доверчиво прижался к нему.
— Что, брат, перетрусил? Надо было в подвале сидеть. Когда стреляют, прятаться надо.
Навстречу Цырубину шагал старшина второго танкового батальона.
— Товарищ Цветков, возьми-ка собачку. Полечи, может поправится, — сказал Цырубин, протягивая пса.
Разыскав дом, где остановился комбриг, Цырубин расправил складочки под ремнем, подтянулся и вошел без стука. На кухне за ранним завтраком сидел экипаж командирского танка. Возле только что растопленной печки колдовал проворный и ловкий ординарец комбрига. Багровый свет пламени прыгал по сторонам, освещая то железные банки на полках, то головы танкистов, то их одежду.
Две створчатые двери вели в комнаты. Цырубин спросил:
— Где хозяин?
Ординарец, приветливо улыбнувшись, кивнул на ближнюю дверь.
Посреди комнаты, держа на коленях развернутую карту-километровку, в глубоком кресле сидел гвардии полковник Бударин — крупный черноволосый человек лет сорока пяти. Одет он был в меховую, покрытую коричневой кожей куртку, с застежкой-«молнией» посредине, синие бриджи, хромовые щеголеватые сапоги.
Рассматривая карту, Бударин пристукивал по полу носком правой ноги, словно отбивал такт.
Опытный, быстрый глаз Цырубина, глаз разведчика, тотчас заметил, что в комнате есть еще двери, по-видимому черный ход, что одно окно разбито и выходит на улицу, два других во двор, что комбриг недавно побрился, что у него подергивается левая щека — значит, волнуется.
— Товарищ гвардии полковник! — негромко сказал Цырубин.
Бударин вскинул голову, отложил карту.
— Ага, прибыл, орел. — Радостная улыбка мелькнула на его суровом лице. — Слушаю.
Цырубин приступил к докладу. Он говорил неторопливо, лаконично, на особо важных местах слегка повышая голос. Бударин, внимательно выслушав доклад, задал несколько вопросов, сделал тут же кое-какие пометки на своей карте и неожиданно заключил:
— Ну что же, задачу ты выполнил отлично, но все-таки я тобою недоволен, орел. Недоволен.
Цырубин смотрел вопросительно.
— Мне ты нужен, — продолжал комбриг. — И не суй свою голову куда попало.
Он внимательно из-под черных бровей поглядел на Цырубина. Одежда начальника разведки: ватная, полученная перед наступлением телогрейка, стеганые брюки, яловые стоптанные сапоги — все было покрыто пятнами крови.
— Вы же сами, товарищ гвардии полковник, требуете хорошей разведки.
— Требую, — подтвердил Бударин. — И еще требую: себя береги и своих подчиненных тоже.
— Есть. Но тогда что же такое разведка?
— И без всякого «но». Повторяю: надо сохранять людей. Проводи разведку так, чтобы в бригаде потерь было поменьше. — Бударин насупился, дернул застежку-«молнию». — А то у нас опять машина сгорела.
— Какая? — спросил Цырубин.
— «Сто двадцать третья».
— «Сто двадцать третья»? — переспросил Цырубин, чувствуя холодок в груди.
— Да, «сто двадцать третья». — Бударин рывком застегнул «молнию», встал, подошел к Цырубину, посмотрел в упор. — Иди-ка отдохни. Вид у тебя очень неважный. Отдохни, орел.
Он подал Цырубину жесткую руку.
Выйдя на крыльцо, Цырубин минут пять стоял, прислонясь к стене, жадно вдыхая пахнущий дымом морозный воздух. «Сто двадцать третья» была той машиной, в которой, всюду сопровождая свой батальон, ездила его невеста Нина Чащина. Что сталось с экипажем? Жива ли Нина?
Он побежал во второй батальон. Там о судьбе экипажа ничего в точности не знали. Бросился к соседям — в батальон автоматчиков, там тоже ничего не могли ответить. Он кинулся к связистам — те разводили руками.
— Какого ж вы дьявола? — ругался Цырубин. — Люди гибнут, а вам ничего не известно.
— Заняты были, — оправдывались товарищи. — Только что бой закончился. Ты обожди малость — все разъяснится.
Тогда Цырубин сам отправился к месту гибели «сто двадцать третьей». Он проходил улицей, на которой догорал дом. Крупные хлопья гари летали в воздухе.
«Гори, гори, гори…» — почему-то вспомнились ему слова из песенки о фонариках, которую любила Нина.
В переулке вытаскивали танк, попавший в кювет. Его прицепили стальным тросом к другой машине, и оба танка, полязгивая гусеницами, дрожа от напряжения, медленно поползли вперед. Цырубин не в первый раз видел подобную картину, но сейчас этот лязг заставил его стиснуть зубы, ускорить шаг.
На окраине поселка Цырубин остановился, с волнением оглядел снежное поле. Оно было истоптано сотнями ног, примято широкими лентами гусениц.
«Сто двадцать третья» чернела неподалеку. Цырубин бросился к ней, сжав кулаки, пригнув голову, будто шел на страшный поединок со своей судьбой. И чем ближе он подходил к танку, тем медленнее двигался.
«Раз, два, три…» — машинально считал он шаги.
Вот и танк. Вокруг него большое черное пятно — обнаженная земля, стебельки прошлогодней травы. Башня с пушкой отброшена метров на десять в сторону. Правая гусеница разорвана и застыла, будто в судорогах.
Цырубин заглянул внутрь машины — никого. Обошел танк вокруг. Тоже никого. Тогда он бесцельно направился к башне, вспахивая ногами рыхлый снег. И вдруг замер: перед ним на снегу лежала отороченная белым заячьим пушком маленькая байковая рукавица. Нинина рукавица.
Он торопливо схватил ее обеими руками, крепко сжал, точно это была птица и могла вырваться, улететь. Постоял, подумал, щуря левый глаз, аккуратно сложил рукавицу вдвое, сунул в карман и устремился к лесу.
Загреков подошел к Чащиной, хотел положить ей руку на плечо, но, видимо, решил, что это может смутить девушку, — не положил, а сделал вид, будто смахивает соринку.
— Вы спали сегодня? — спросил он отеческим тоном.
— Немножко.
— Это где же?
В голосе Загрекова появилась добродушно-недоверчивая нотка, будто он знал заранее, что его пытаются перехитрить.
— А на танке. Завернулась в брезент и подремала.
Чащина, очевидно, догадалась: Загреков понимает, что она говорит неправду, — смутилась.
— Ну да, вы всегда не верите.
— Спать, — нарочито строго сказал Загреков. — Начсанбриг, у вас в машине тепло?
— Можно подтопить, — ответил Филиппов.
— Подтопите. И пусть, гвардии старший лейтенант поспит.
— Мне в батальон надо, честное слово, — отговаривалась Чащина.
— Без разговоров.
Чащина, недовольно махнув рукой, отправилась в «санитарку». Загреков проводил ее теплым взглядом, улыбнулся уголками губ.
— Терпеливая женщина, — сказал он Филиппову. — Терпению и геройству у нее нам, мужчинам, учиться нужно. Вы ее берегите.
— Слушаюсь.
Загреков проницательно посмотрел на Филиппова, заботливо спросил:
— А как ваше настроение?
Филиппов чуть было не рассказал о своей неожиданной робости, но вовремя сдержался. Ему показалось, что подобное признание уронит его в глазах замполита. «Еще сравнит меня с этой женщиной и сделает вывод не в мою пользу».
— Привыкаю, товарищ гвардии подполковник.
— Вы посмелее будьте, потверже. Держите себя начальником, и не уговаривайте, а приказывайте, — посоветовал Загреков.
«Точно прочитал мои мысли», — удивился Филиппов.
— Постараюсь.
Загреков ободряюще кивнул головой и, кликнув автоматчика, пошел к своей машине.
Филиппов поглядел вслед, на его сутуловатую спину, ему хотелось что-то делать, не стоять опустив руки. Но делать, к сожалению, было нечего. Все шло своим чередом: раненым оказывали помощь, грузили их на машины, отправляли в медсанбат по давно отработанной, привычной, четкой системе, и он, Филиппов, был тут ни при чем. Ему казалось, что и без него вполне могли бы обойтись в бригаде.
Все вокруг были заняты делом: танкисты проверяли машины; радисты сидели у аппаратов — в открывавшуюся дверь он видел их сосредоточенные лица с наушниками на голове; к поселку поехали дымящиеся полевые кухни, повезли завтрак; в летучке, что стояла неподалеку, раздавался стук — там что-то чинили. Годованец, подняв капот, копался в моторе; даже Чащина была занята — она заслуженно отдыхала. И только он бездельничал.
Филиппов закусил губу, что бывало у него в минуты волнения.
То ли дело в медсанбате! Привезли раненых — оперируй, нет раненых — отдыхай, отдохнул — готовься к следующей операции.
Раздосадованный, недовольный собой, он влез в кабину «санитарки», достал из полевой сумки блокнот и решил, пока есть время, написать письмо Наташе.
Сатункин и Годованец отошли в сторонку, закурили.
Вынимая карандаш, Филиппов перехватил лукавый взгляд Годованца. «А он надо мною и впрямь подсмеивается», — подумал Филиппов.
— Товарищ гвардии сержант, — сказал Филиппов, — дойдите до радистов, пусть запросят батальон автоматчиков о потерях.
Нужно было послать Сатункина, но Филиппову захотелось, чтобы Годованец ушел с глаз. К тому же он ожидал, что Годованец станет возражать, и собирался на нем испробовать совет Загрекова, у него на языке уже вертелись слова: «А вы меньше разговаривайте, больше делайте. Понятно?»
Но Годованец, к огорчению Филиппова, не стал возражать. Затоптав окурок, он молча, вразвалочку, двинулся к радийной машине.
Филиппов склонился над блокнотом и остановился в нерешительности. «Что писать? Что я такое сделал за прошедшие сутки? О чем можно рассказать Наташе?»
Впервые за два года дружбы с Наташей у него появилось желание скрыть от нее свои переживания. Это длилось совсем недолго. Он постарался побороть это желание и нарочно, наперекор своей минутной слабости, расписать все подробнейшим образом.
«Милая Наташа! У меня не очень хорошо на душе. Точнее говоря, плохо. Не бойся — ничего страшного не произошло. Я просто недоволен собой, и в этом все дело…» — старательно писал Филиппов.
«Зря пишу. Наташа подумает, что кисну».
«Прежде всего, — упрямо продолжал Филиппов, — все произошло не так, как я ожидал. И это меня разочаровало, если это слово уместно произносить во время войны. Я оказался почему-то в стороне от событий. Работа идет мимо меня. И это, поверь, Наташа, очень обидно…»
Филиппов передернул плечами, сильнее сжал карандаш.
«Я пока что больше наблюдаю и мало делаю, — откровенничал он. — И как будто делаю не то, что должен. Не нашел себя, понимаешь? Впрочем, расскажу все по порядку. В ночь перед наступлением я уснул поздно. Все думал, как и что будет, и радовался, что сбылась моя мечта. Снился мне какой-то невероятный сон (а ты знаешь, что сны мне никогда не снятся). Проснулся я от страшного грохота. В первую секунду не понял, что случилось. Вскочил, огляделся. Санитар мой спал на ящике. В машине горел свет — я позабыл его погасить. Я заметил, что лампочка, точно маятник, раскачивается из стороны в сторону и вся машина дрожит, будто ее трясет лихорадка. С улицы доносился равномерный мощный гул. Тогда я догадался, в чем дело. «Сатункин, вставай! Началось!» — крикнул я и выскочил на улицу, как был, в одной гимнастерке и без шапки. Было еще темно. Едва брезжил рассеет. Земля дрожала под ногами, и мне казалось, что воздух тоже дрожит и гудит. У меня было такое состояние, Наташа, я не смогу тебе описать его. В общем, небывалый подъем, праздник. Особенно когда ударили «катюши».
— Где здесь начсанбриг? — услышал Филиппов хрипловатый голос.
Он оторвался от письма, приоткрыл дверь. Перед ним, в измазанном, пропахшем бензином и маслом полушубке, стоял молодой шофер.
— Я начсанбриг. А что вы хотите?
— А куда, значит, раненых везти?
— В деревню Группки. Это прямо по дороге, а потом будет поворот, так направо.
Шофер деловито поправил двупалые рукавицы.
— А это, значит, далеко. Двадцать один километр будет. Поближе бы надо.
— Правильно, дорогуша. Но там раненые. Вот медсанвзвод им окажет помощь, отправит дальше в медсанбат и тогда сам сюда приедет.
Шофера, видимо, не удовлетворил такой ответ. Он смерил Филиппова неодобрительным взглядом, козырнул по привычке и заспешил к своей полуторке.
Филиппова задело молчаливое недовольство шофера: «Черт возьми, все в чем-то меня винят».
Он потянулся, чтобы с силой захлопнуть дверцу и продолжать письмо, но в этот момент его снова окликнули:
— Капитан, не захлопывайся! Дозволь челом бить?
Филиппов в первую минуту не узнал Цырубина. Шутливое обращение незнакомого человека кольнуло его.
— Что вам угодно? — сухо спросил он.
— Привет! — Цырубин снял рукавицы и рывком подал Филиппову руку.
И когда Филиппов увидел эту руку — огромную, узловатую руку, со следами крови на пальцах, — он узнал Цырубина. В ту памятную ночь перед наступлением, когда комбриг в своей землянке ставил задачу, Филиппов видел эту руку, сжатую в увесистый кулак. Ему тогда вспомнился плакат: мощный кулак рабочего гвоздит по фашистам. Он вообразил, как эта живая кувалда ударит по фрицу (так бывало, наверно) — несдобровать от такого удара.
— Что вы хотели? — голосом помягче переспросил Филиппов.
Цырубин помедлил, будто раздумывая, стоит ли выяснять то, за чем он пришел.
— Ты видел, как «сто двадцать третья» горела?
— Какая «сто двадцать третья»? — не понял Филиппов.
Цырубин показал, рукой в сторону поля. Филиппов догадался — речь идет о сгоревшем танке.
— Видел.
— Та-ак. — Цырубин опять помедлил. — А хоть кто-нибудь спасся?
— Двое.
— Та-ак. — Цырубин прищурил левый глаз, точно прицелился. — А Нина… Чащина ее фамилия. Жива? А?
Филиппов принял прищуривание Цырубина за пошловатое подмигивание и обозлился: Чащина была для него героиней, и он не мог допустить, чтобы к ней относились цинично.
— А что вас это так интересует?
— Да ты сначала ответь на мой вопрос.
— Я вовсе не обязан всем рассказывать о боевых потерях.
— То есть как всем?
По лицу Цырубина пробежала недобрая усмешка. Он долго, не моргая, смотрел на Филиппова. Филиппов выдержал его взгляд.
— Я — начальник разведки, — негромко, отчетливо выговаривая каждое слово, произнес Цырубин. — И если я интересуюсь чем-то — надо отвечать, а не тянуть канитель.
«Вот на ком я должен испытать совет Загрекова», — подумал Филиппов и, набравшись смелости, сказал:
— Я просил бы вас, товарищ гвардии майор, здесь не командовать и указаний мне не делать.
— Да ты… — Цырубин легонько хлопнул себя ладонью по лбу, — думаешь или просто так?
Филиппов почувствовал в себе силу и продолжал увереннее:
— А вы не грубите, иначе я с вами совсем разговаривать не стану.
В доказательство своих слов, он потянулся за дверцей. Но Цырубин легким движением руки придержал дверцу, придвинулся к Филиппову.
— Слушай, ты… — он сдержался от резкости, — ты можешь мне сказать — жива Чащина или нет?
И то, что Цырубин сдержался, Филиппов посчитал победой: он заставил разговаривать как надо. Филиппов остался доволен собой. Для закрепления победы он помедлил и ответил с достоинством:
— Да, жива.
Цырубин не смог скрыть облегченного вздоха. И только тут Филиппов увидел глаза его. Они были полны тревоги, но сквозь тревогу уже брызнула неподдельная, настоящая радость.
— Товарищ гвардии майор Цырубин, — послышался голос из радийной машины, — вас комбриг срочно требует.
— Ты очень любезен, доктор, — бросил Цырубин через плечо. — Думаю, встретимся, в долгу не останусь.
И он, не оборачиваясь, пошел к поселку, по целине, там, где ближе и прямее.
Хлопнула дверка, из машины выпрыгнула Чащина. Лицо у нее было заспанное, на кудлатую голову наброшена шапка звездочкой назад.
— Товарищ капитан, меня кто-то спрашивал?
— Да интересовался начальник разведки. — Филиппов махнул рукой в сторону уходящего Цырубина.
Чащина сделала несколько шагов, будто собиралась догнать Цырубина, но раздумала, остановилась.
— Гвардии майор Цырубин являются женихом ихним, — зашептал Филиппову подошедший Сатункин. Он все время стоял в стороне и слышал весь разговор.
— Да ну?
— Правду говорю.
Филиппов прикусил губу.
«Как глупо и грубо все вышло! — ругал он себя. — Хотел показаться начальником, а оказался бездушным сухарем».
— Где тут начсанбриг? — спросил выскочивший из-за «санитарки» человек.
— Насчет раненых?
— Так точно.
— Везите в деревню Группки.
Филиппов посмотрел на часы. «Прошло более полусуток — медсанвзводу пора уже быть здесь».
Бои шли за город Старо-Място. Враг вынужден был, отстреливаясь, пятиться к реке. Его скорострельные пушки стучали все торопливее, все сбивчивее, все глуше.
— Што ли, могилу себе рубают? — ворчал Годованец, вглядываясь в недалекие очертания города.
«Санитарка» стояла в овражке у дороги, укрытая от вражеских пуль и осколков. Неподалеку в лесочке находился КП. И там и здесь рвались мины и снаряды. Слышались взрывы и протяжный свист осколков.
При каждом взрыве Филиппов горбился, но, покосившись на спокойно стоявшего рядом Годованца, выпрямлялся.
Бой шел метрах в пятистах. Оттуда доносилось гудение танков, автоматные очереди, крики «ура». Оттуда должны были привезти раненых. На дорогу специально выслали Сатункина и за компанию с ним Соболева. Они должны были останавливать машины и объяснять шоферам, как проехать к деревне Гру́ппки.
Филиппова мучила мысль: что делать? Медсанвзвода нет без малого двое суток. Где он? Быть может, успел свернуться, приблизиться, подтянуться к своей бригаде? Или, встретив на дороге своих раненых, вновь развернулся? А может быть, все еще там же, в деревне Группки? Группки! Это почти сорок километров. Теперь уже и сам Филиппов понимал, что это плохо: машины ходят вдвое-втрое дальше, подолгу не возвращаются. Раненые получают первую врачебную помощь позже, чем это надо. Но что делать? Придется…
Раздался нарастающий вой снаряда.
— Наш! — крикнул Годованец и с силой дернул Филиппова за рукав.
От неожиданности Филиппов чуть было не упал — присел, оперся на руки. Снаряд разорвался совсем близко. Их засыпало крошками мерзлой земли, немного оглушило.
Морщась от неприятного звона в ушах, Филиппов сказал:
— Годованец, бегите на КП. Передайте приказание: фельдшеру управления срочно идти во второй батальон. Ко мне вызвать гвардии старшего лейтенанта Чащину.
— А машина? — возразил Годованец, стряхивая крошки земли с полушубка.
— Вы долго будете мне перечить?! — закричал Филиппов, подступая к Годованцу. — А ну, повтори, что я сказал!
К его удивлению, Годованец быстро вытянул руки по швам и, повторив приказание, как положено, повернулся кругом и побежал к КП.
— С вами только так и надо, — вслед ему произнес Филиппов.
Он был удивлен не меньше Годованца. Слова вырвались у него неожиданно.
«Это с перепугу, — подумал Филиппов, — и потом, зло берет — ни черта не клеится…»
Чащина приехала на бронетранспортере, привезла раненых. Ловко выпрыгнув из машины, она побежала к овражку и, не добежав до Филиппова, заговорила обиженным голосом:
— Что такое, товарищ капитан? Прибыл Осипов и сказал, чтобы я сюда ехала. В чем дело? Почему меня с батальона снимают?
— Успокойтесь. Никто вас ниоткуда не снимает. Я хочу вам поручить одну весьма ответственную работу.
— Какую работу? У меня есть работа — батальон целый.
— Это временно, потом вы опять вернетесь в свой батальон.
— Да не хочу я никуда! Что, в самом деле, честное слово?
Чащина готова была заплакать. Филиппову и жаль было ее, да делать больше ничего не оставалось: надо спасать положение…
— Ложись! — закричали от бронетранспортера.
Опять послышался приближающийся вой снаряда. Филиппов и Чащина бросились на землю. Раздался взрыв, по спине забарабанили комья земли, зазвенело в ушах. Когда все затихло, Филиппов услышал шепот:
— Товарищ капитан, верните меня в батальон. Пусть Осипов едет, честное слово!
— Поехали! — произнес Филиппов командным тоном, вскакивая на ноги и движением плеч стряхивая крошки земли с шинели.
За леском находился фольварк — два одноэтажных каменных дома с острыми черепичными крышами и несколько каменных пристроек.
План Филиппова был несложен: временно в этих домах собирать раненых. Здесь их кормить, поить, оказывать первую помощь. Отсюда эвакуировать в медсанвзвод, а если медсанвзвод уже в дороге — тем лучше: когда приедет сюда, место для него уже будет готово.
Филиппов был доволен своим планом.
При свете фонарика он осмотрел помещения. В комнатах было грязно, на полу валялись клочья соломы, старые перины, окурки. Стекла в окнах были выбиты. Ветер гулял по комнатам. При близких разрывах осколочки позванивали, вываливались на пол.
— Холодновато, — сказал он Чащиной.
— Ерунда, — бодро ответила Чащина. — Пол подметем. Дыры в окнах заткнем. Печи натопим.
— Вот и действуйте, — обрадовался Филиппов.
Чащина, очевидно, снова вспомнила про свою обиду:
— Товарищ капитан, честное слово…
— Действуйте, раненые ждут.
Она недовольно махнула рукой и пошла к бронетранспортеру. Через минуту Филиппов услышал ее энергичный голос:
— Выгружайте, осторожненько только. Да что вы, в самом деле? Соболев, поддержи его.
«Ну вот и прекрасно!» — в душе одобрил Филиппов.
— Из «санитарки» возьмите все, что надо, — распорядился он, выйдя на крыльцо. — Запасной аккумулятор, ведра, кружки. Питание возьмите.
Оставив в помощь Чащиной Сатункина и Соболева, успокоенный и уверенный, что дело теперь наладится, Филиппов возвратился на КП.
Не успела «санитарка» остановиться, к ней шаткой походкой приблизился человек.
— Привет, любезный доктор, — услышал Филиппов хрипловатый голос и узнал Цырубина. — Чаю у тебя горячего нет? Замерз, как цуцик.
Филиппову было неловко перед Цырубиным за свою вчерашнюю глупость. Он не знал, как себя держать с ним. «Быть очень приветливым — еще подумает, что напугался, заискиваю; быть официальным — окончательно убедится, что я бездушный сухарь».
— Чаю нет, — сказал Филиппов полуприветливо, полуофициально.
Он вышел из кабины и пожал протянутую руку.
— Может, спиртишком угостишь? Замерз — только что из разведки.
— Это можно.
Они поднялись в кузов. Филиппов был рад, что Цырубин не вспоминает о вчерашнем разговоре и, как видно, не очень обиделся.
Когда Филиппов зажег свет, Цырубин произнес разочарованно:
— А ты один…
Филиппов догадался, что он опять искал Чащину и для этого придумал весь разговор о чае и спирте.
— Чащина в фольварке, — сообщил Филиппов после паузы.
— Ранена? — забеспокоился Цырубин.
— Нет, нет, жива-здорова. Я там раненых временно собираю, так она за ними приглядывает.
Цырубин не смог удержать радостной улыбки. Улыбался он как-то несмело, не в полную силу, будто опасался, что о нем подумают: дескать, такой большой, а несерьезный человек.
— Тогда выпьем давай.
Филиппов налил ему спирт в кружку, вторую кружку поставил с водой — запить.
— А ты?
— Я не люблю, — отказался Филиппов.
— Со мной не желаешь?
Цырубин насупился. Тогда Филиппов налил и себе. Без слов чокнулись, выпили, запили водой.
— Так-то оно теплее, — сказал Цырубин, легонько похлопывая ладонью по губам. — А ты, знаешь, любезный доктор, кого наш медсанвзвод обслуживает? Пехотных раненых.
— Откуда вам это известно?
— Разведка, — с гордостью произнес Цырубин.
— Так ведь это же черт знает что! Так они, пожалуй, и за год не подтянутся.
Вся уверенность Филиппова развеялась вмиг. Сотни самых беспокойных разнообразных мыслей стали одолевать его.
Раненых собралось в фольварке человек пятнадцать. Их поместили в ближнем от дороги доме. В первой комнате располагались ходячие. Они сидели прямо на наскоро подметенном полу, жадно курили. Они еще не остыли от боя, глаза горели боевым азартом, все мысли были там, на поле брани.
— Речушку, наверно, проскочили, — сказал молодой танкист в черной одежде, глубоко затягиваясь папиросой и щурясь.
— Эх, не повезло! — сказал второй, потирая небритое осунувшееся лицо. — Мы уже на том берегу были. Поднялись на холмик, а он, сволочь, как даст зажигательным… Должно быть, пристрелян холмик-то.
— Их тоже, гадов, жечь надо, — сказал третий.
Он метался по комнате, укачивая, как неуемного ребенка, свою обожженную, в белой повязке руку.
— Палить их. А когда побегут — гусеницами, гадов!
— Тихо!
Обожженный перестал метаться.
— Нет, показалось.
Неподалеку, просвистев над крышей, разорвался снаряд. Из окон посыпались на пол осколки стекол.
— Отплевывается, гад… Оставь докурить, может, легче будет.
— Его окружить бы, — сказал небритый.
— Сообразят, наверно. Комбриг, сам знаешь…
Новый взрыв прервал разговор…
Комнаты в доме были оклеены зелеными обоями. На стенах висели фотокарточки, забытые сбежавшими немцами-хозяевами. Дыры в окнах были заткнуты подушками. В щели дуло. Воздух холодными струйками просачивался в помещение, подушки покрылись белым крупитчатым инеем. Горел электрический свет от танкового аккумулятора. В каждой комнате стояла изразцовая печь. На ребристых плитах играли желтые зайчики.
В самом светлом углу крайней, наиболее теплой, отдельной комнаты лежал тяжело раненный в живот. Он не отрывал взгляда от фотографии на стене, облизывал сухим языком шершавые губы и выкрикивал одно и то же слово: «Пить… пить…»
Соболев, прихрамывая, шел к ведру, смачивал марлевую салфеточку водой и нес раненому. Тот жадно жевал салфетку, все не отрывая глаз от карточки.
— Не спеши, Петя. Третью салфетку доедаешь. Раз пить не положено, потерпи, — уговаривал Соболев.
Раненый на секунду затихал, судорожно теребил гимнастерку на груди, а затем еще настойчивее просил пить. Соболев брал его холодные руки и начинал их растирать, точно они были обморожены.
— Потерпи, Петя. Скоро тебя в санбат увезут. Операцию сделают. Все как положено.
— Подай Ирину, — неожиданно попросил раненый.
— Чего тебе?
— Ирину. Проститься хочу.
Раненый освободил руку и ткнул пальцем туда, где на стене висела фотография.
— Так то не Ирина, — догадался Соболев. — То — немка.
— Нет, подай.
— Да чего подать-то? Это же фрау, слово даю.
Раненый облизал сухие губы и, не слушая больше Соболева, закричал:
— Пить!.. Пить!..
Появилась Чащина — в гимнастерке, туго перетянутой ремнем, с санитарной сумкой через плечо. Руки ее до самых запястий были измазаны йодом, будто она надела коричневые перчатки.
К ней подошел Соболев, умоляюще зашептал:
— Пусть напьется, теперь все равно!
— Нельзя. Не первый раз говорю — нельзя!
— Эх, товарищ гвардии лейтенант! Да поймите — из одного села мы с ним. Вместе на тракторе работали. Вместе премии получали. Думали опять работать… Разрешите?
Чащина отвернулась, смахнула набежавшую слезу. Ей было очень обидно: ни за что ни про что оторвали от родного батальона, сунули сюда и не помогают. И получается, будто она виновата в том, что раненые мучаются. «Ерунда какая-то, честное слово!»
Она подошла ко второму тяжелораненому, Соснову. Соснов лежал с закрытыми глазами, точно спал. На лице выступили крупные капельки пота. Осколком снаряда у него была оторвана правая нога выше колена.
Чувствуя возле себя человека, раненый открыл глаза и чуть слышно, без жалобы в голосе, сказал:
— Оторванная подошва чешется, сил нет.
Чащина свела бровки, нахмурилась, достала из сумки индивидуальный перевязочный пакет, подбинтовала начинающую кровоточить рану.
Когда разогнулась, опять увидела недовольное лицо Соболева и рассердилась:
— Что же ты думаешь, мне хочется, чтобы твой Петя мучился? У меня у самой сердце кровью обливается, честное слово. Ему показана срочная операция. И вот Соснову тоже.
— Так в чем же дело? — недоуменно спросил Соболев.
— А как их везти? На чем? Машины-то все отправили.
— А вы достаньте.
— «Достаньте»… — с обидой передразнила Чащина. — Быть может, такси заказать?
— Съездите на КП.
— А ты не учи, не первый день. У меня есть начальник, он и командует.
Чащина повернулась и ушла в соседнюю комнату, к Сатункину. Она села на подоконник, подогнула колени, оперлась о них подбородком и задумалась. Как ни думай — Соболев был прав: по-настоящему надо бы самой съездить на КП, попросить машин, помощи. Да как поедешь? Раненых бросить нельзя, и через голову начальника действовать не положено. Тогда Чащина достала из сумки блокнот, карандаш и написала: «Товарищ капитан! Жду ваших указаний на дальнейшее. Раненых скопилось много. Есть и в живот, и с кровотечением. Медсанвзвода все нет. Машины в отъезде, так что решайте, а дальше так быть не может». Она по старой школьной привычке погрызла кончик карандаша, подумала и добавила: «Учтите, что люди из-за того гибнут».
Эту записку она передала Филиппову с водителем бронетранспортера.
На улице загудела машина, потом, будто чихнув, смолкла. Послышались твердые шаги.
Дверь распахнулась. Вместе с клубами студеного воздуха на пороге появился человек в белом полушубке.
Раненые перестали стонать. Обожженный перестал метаться.
Чащина, одернув гимнастерку и выпрямившись, шагнула было навстречу вошедшему, чтобы доложить, но тот жестом остановил ее:
— Не нужно… Здравствуйте, товарищи.
— Здравия желаем, товарищ гвардии подполковник! — негромко, но довольно дружно ответили раненые.
— О, да вы, я вижу, молодцы! Духом не падаете, — одобрил Загреков.
— Мы унывать не привычны, товарищ гвардии подполковник.
— Вот и правильно. Быстрее поправитесь.
Загреков подходил к раненым, подбадривал их, шутил, интересовался всем, в том числе и далекими тыловыми делами, иногда что-то записывал себе в книжечку и шел дальше.
— Как дела, товарищ Бахов? — спросил он у молодого танкиста в черной одежде. — Почему такой хмурый?
— Да как же, товарищ гвардии подполковник, не хмуриться? К победе-то теперь, наверное, в часть не вернуться.
— Не беда. Мы и за вас отвоюем. Так и будем воевать: это, мол, за себя, а это за Бахова. — Взгляд Загрекова потеплел, в уголках губ спряталась улыбка. — Кстати, вы партийный билет получили? Ну так полу́чите. Будьте спокойны.
— Спасибо, товарищ гвардии подполковник.
Хмурое лицо танкиста просветлело, а Загреков уже обращался к обожженному:
— И ты, ветеран, здесь? Ай-яй-яй!.. Как же так?
— Да вот, товарищ гвардии подполковник, под конец-то в не повезло.
— Ничего, не унывай. Вылечат. Врачи наши прямо-таки чудеса творят. Я сам в госпиталях дважды лежал, знаю.
— Длинная история: до кости прожгло.
Танкист не выдержал боли и снова принялся укачивать свою обожженную руку.
— Очень больно? — участливо спросил Загреков и обратился к Чащиной: — Сделайте укол, помогите человеку.
— Делала, товарищ гвардии подполковник. Больше нельзя, честное слово.
Загреков неодобрительно покачал головой, подошел к следующему:
— Иван Афанасьевич?!
— Да, товарищ гвардии подполковник. Как видите.
Танкист пытался подняться и не мог: он был ранен в бедро; чтобы нога не двигалась, от самой ступни до подмышки широким бинтом была подвязана обыкновенная доска.
— Лежите, пожалуйста. Не смейте вставать.
Танкист все-таки повернулся, на бок, оперся на локоть.
— Поправлюсь, товарищ гвардии подполковник. Не в этом дело. У меня к вам такой вопрос.
— Слушаю.
— Кто теперь парторгом будет?
— Выберем, Иван Афанасьевич, не беспокойтесь.
— Нет, товарищ гвардии подполковник, душа не спокойна. Я лично Рубцова рекомендую. Человек надежный. Не только что в роте — во всем батальоне авторитетом пользуется.
Загреков секунду подумал и согласился:
— Отлично. Его, пожалуй, и выберем. Смотрите поправляйтесь. Написать не забудьте. Я отвечу.
— Обязательно напишу, товарищ гвардии подполковник. А вам наказ…
— Это какой же?
Танкист помедлил и уже другим, задушевным тоном сказал:
— Себя беречь. Вы всем нам очень нужны.
Что-то дрогнуло в лице Загрекова, он потянулся к танкисту, притронулся к его плечу:
— Постараюсь, Иван Афанасьевич. Постараюсь.
Закончив обход, Загреков остановился посредине комнаты, так, чтобы всех видеть.
— Внимание, товарищи!
Раненые притихли.
— Я приехал к вам для того, чтобы сообщить добрую весть: войсками нашего фронта совместно с войсками Первого Белорусского фронта освобождена столица Польши — город Варшава.
Несколько секунд в комнатах стояла тишина. Затем поднялся радостный шум, заговорили все разом.
Загреков был доволен: радостная весть прибавит раненым силы; сознание того, что они кровью своей вырвали победу, поможет быстрее поправиться.
Он прекрасно знал солдат. Мог назвать самого незаметного из них по фамилии, имени и отчеству, сказать, откуда он, кем был до армии, какая у него семья. Поэтому ему легко было заключить, что может и чего не может сделать его подчиненный, какая ему нужна помощь и что следует от него требовать. Он любил людей. И люди любили Загрекова.
— Разрешите обратиться, товарищ гвардии подполковник? — сказал Соболев.
Он давно уже стоял у дверей, выжидая удобный момент, не решаясь прервать Загрекова.
— Слушаю.
— Товарищ гвардии подполковник, помогите.
— А в чем дело?
Соболев зачем-то снял с головы ребристый шлемофон.
— Дружок у меня умирает. Помогите.
— Как умирает? Где?
— Раненный в живот, а везти не на чем, — торопливо объяснила подошедшая к ним Чащина.
— Где он? Что вы его спрятали?
— В отдельной комнате. Просто там удобнее, честное слово.
Раненый все облизывал губы, все выкрикивал: «Пить… пить!..»
Загреков наклонился над ним, тихо позвал:
— Слесарев! Петр Иванович!
Раненый оторвал взгляд от фотокарточки, узнал Загрекова, оживился.
— Вот хорошо-то. Теперь водицы дадут, — прошептал он с надеждой в голосе.
Моложавое лицо Загрекова сразу постарело: у глаз, на лбу, у рта появились мелкие, тоненькие морщинки.
— Дадут, Петр Иванович, дадут, — Он увлек Чащину в сторону: — Почему не отправляете?
— Машины нет, товарищ гвардии подполковник.
— Что же вы молчите?
— Я написала бригадному врачу, жду указаний.
Загреков сердито сверкнул глазами:
— Вы не бюрократ, вы — коммунист. Видите, дело плохо, сообщите командиру или мне.
Он покосился на Чащину. Лицо ее покрылось красными пятнами.
— Если бы я не знал вас, — добавил он мягче, — я потребовал бы, чтобы вас наказали…
У Чащиной дрогнули губы.
— Что́, в самом деле, честное слово? Отправьте меня в батальон, я в любую атаку пойду, под любым огнем выносить раненых буду.
— Это нам известно, — вставил Загреков.
— А то за что-то сняли, поставили сюда.
— Вас никто не снимал, — поправил Загреков.
— Что я могу? — продолжала Чащина, волнуясь, то и дело одергивая гимнастерку. — Говорите: сообщить командиру или вам. Получится, что я кляузничаю. Начсанбриг поймет это как месть за то, что он меня сюда послал. Я вовсе, честное слово…
Загреков деликатно прервал ее:
— Сейчас не время разговаривать. Повторяю: никто вас не снимал. Нужен был толковый человек — вот вас и поставили. О боевых качествах ваших мы знаем, покажите свои организаторские способности. Начсанбриг правильно сделал. Только ему помогать надо. Он у вас начальник новый. Помогать не записочками, а делом.
Чащина еще собиралась спорить из-за упрямства, но не нашла, что возразить. «Загреков прав, честное слово, если разобраться».
Загреков постоял, подумал, заторопился, быстро попрощался с ранеными и уехал.
Филиппов, получив записку, немедленно отправился на фольварк. «Санитарка» проскочила между двух разбитых немецких грузовиков и понеслась по дороге.
Годованец, положив руки на баранку, принялся насвистывать мотив своей любимой песни.
Мотор гудел монотонно и протяжно, словно точили тупой длинный нож. Небо просветлело. Из-за черных туч выглянула луна. Лес сделался синим, снег — бирюзовым.
Ехали спокойно, будто не было ни войны, ни раненых.. Но неспокойно было на душе у Филиппова. Записка Чащиной его чрезвычайно взволновала.
До получения этой записки Филиппов все еще считал, что хотя медсанвзвод и отстал, но работа при таком стремительном наступлении в основном идет гладко: раненые своевременно выносятся с поля боя, случаев обморожения нет. Правда, его напугало сообщение Цырубина о том, что медсанвзвод оказывает помощь раненым из пехотных частей, но потом он себя успокоил: «Задержка не так страшна. Главное, вынести раненого из-под огня, оказать ему первую помощь, отправить к Чащиной. А дальше — в медсанвзвод, оттуда в медсанбат, в армейские и фронтовые госпитали, в глубокий тыл…»
Оказалось, он глубоко ошибался, напрасно глупо успокаивал себя. Путь раненых от Чащиной до медсанбата остается вне контроля бригадного врача. Вся стройная и, казалось бы, надежная цепь эвакуации обрывается. Медсанвзвод далеко, машин нет, раненым нужна срочная помощь. «Учтите, что люди из-за того гибнут», — про себя повторял он в десятый раз слова Чащиной. Все перемешалось, перепуталось у него в голове. Предчувствие чего-то недоброго сковало его. Он и хотел и никак не мог отделаться от этого неприятного состояния.
Филиппов нервно повел плечами, покосился на шофера. Посоветоваться бы сейчас с Наташей. Но она далеко, наверно километров за шестьдесят. У нее теперь самое горячее время: операция за операцией.
«Что же теперь будет? Завалил. Сорвал дело. Нет, нет. Нужно что-то придумать. Что придумать? Медсанвзвод потерял. Машины черт знает где. На чем отправлять раненых? На себе не повезешь. Обрадовался — придумал промежуточный этап. Теперь молись на свою выдумку. Не может быть, чтобы не было выхода. Вот приеду, посмотрю и что-нибудь соображу…»
— Приехали, — сказал шофер, заскрипев тормозами.
Как только Филиппов открыл дверь в помещение, на него наскочил Соболев.
— Что же это получается, доктор? Люди гибнут. Помогать надо. Везти скорее…
— Подождите. Дайте осмотреться, — остановил его Филиппов.
— Вот, пожалуйста. — Соболев провел Филиппова в отдельную комнату.
Слесарев глухо и коротко стонал, уже не просил пить, часто и тяжело дышал открытым ртом. Лицо его было бледно и неподвижно, глаза глубоко ввалились.
Филиппова бросило в жар — раненый мог умереть. Филиппов хорошо понимал, что такое шок. Раненому была необходима самая решительная, самая срочная помощь. Еще час-два — и его ничем не спасти.
На минуту Филиппов представил себе, что уже случилось несчастье: Слесарев умер. Об этом узна́ют раненые, дойдет до комбрига. «Все будут смотреть на меня с укором, назовут каким-нибудь обидным прозвищем, вроде «помощник смерти». Но все это будет «легким ушибом» по сравнению с тем, что придется пережить самому. Сознание, что из-за тебя погиб человек, будет вечно мучить. Но и это не главное. Главное, что человека не будет».
Филиппов метнул взгляд на Соболева, будто спрашивая совета. Соболев смотрел на него хмуро.
Филиппов молча вышел из комнаты. Тотчас к нему подлетел обожженный танкист и, укачивая свою руку, заговорил:
— Что же вы нас держите здесь? Отправляйте.
Филиппов прикусил губы, помедлил: «Только бы не показать им, что я волнуюсь, не знаю, чем помочь», ответил убедительно:
— Успокойтесь, товарищи. Я сейчас же приму меры.
Он выскочил на улицу, забыв прикрыть за собой дверь… На западе не утихала канонада, мелькали трассирующие пули, будто там шел необыкновенный звездный дождь. Филиппов принялся ходить по мощеному дворику взад и вперед. Состояние удрученности, безвыходности постепенно начало как бы отдаляться. Оно вообще не свойственно было Филиппову. Сегодня он не узнавал сам себя. Всегда он был энергичным, волевым, находчивым человеком, а теперь его точно подменили.
«Хлюпик, а не начальник», — обругал себя Филиппов.
В минуты наибольшего нервного напряжения — Филиппов называл это «точкой кипения» — он ругал себя беспощадно. И чем больше ругал, тем ему становилось легче, голова светлела, он мог трезво оценивать всю обстановку.
«Квашня! Кисейная барышня! А ну, думай!»
— В чем суть? — вслух произнес Филиппов. — Где этот проклятый медсанвзвод? Где, взять машины?
Из-за туч снова показалась луна. На снежной дороге блеснула узкая полоса — след саней.
— Постой! Так ведь можно отправить хотя бы срочных! — воскликнул он и поспешил во второй дом.
Перешагнув через порог, он увидел Сатункина.
— На-ка, землячок, — говорил санитар, протягивая раненому кружку с водой. — Ни-ни, не вставай. Я подниму голову-то.
— Где Чащина? — громко спросил Филиппов.
Из соседней комнаты на голос начальника выбежала Чащина.
— Вот что, берите «санитарку» и немедленно отправляйте тяжелых.
— Слушаюсь, — обрадовалась Чащина.
— Хотя… подождите…
Чащина смотрела на него недоуменно.
— Здесь тоже «санитарка» нужна, понимаете? — объяснил Филиппов. — Нельзя нам оставаться совсем без машин.
— А вы бы, товарищ гвардии… — сочувственно заговорил Сатункин.
Слово «гвардии» особенно резануло слух Филиппову. Оно звучало сейчас иронически.
— Я, кажется, тебя просил… — оборвал он солдата. — Говоришь тебе — как горох об стенку. «Гвардии, гвардия, гвардии»! Какая я тебе «гвардия»?
Сатункин спокойно выслушал возмущение начальника, покрутил усы и продолжал:
— Вы бы на КП съездили, помощи попросили. К гвардии подполковнику Загрекову либо прямо к комбригу обратились.
— Не могу, — сказал Филиппов, и отошел к окну.
Упоминание о комбриге вновь вывело его из себя.
«Я же слово ему давал, — вспомнил Филиппов. — Заверил, что все будет в порядке. Выходит, обманул комбрига, сболтнул, слово на ветер бросил? Теперь он верить мне никогда не будет. Болтун, скажет, грош тебе цена».
Филиппову казалось, что положение не поправишь. Как бы там дальше ни было, что бы он ни делал — доверие комбрига потеряно. Как можно теперь работать, если тебе командир не доверяет?!
«Ах, звонарь несчастный! Свистун! Громкоговоритель безмозглый».
— Ну вот что! — сказал он, резко оборачиваясь. — Все-таки грузите тяжелых в «санитарку».
Протяжный сигнал незнакомой машины заставил всех вздрогнуть. Филиппов, за ним Чащина бросились на улицу. На дороге чернела автоколонна.
— Ну-ка, где тут раненые? — крикнули из темноты.
— Здесь, дорогуша, здесь, — отозвался Филиппов, устремляясь к машинам.
— Давай грузи!
— Да что это за машины? Кто вас послал?
— Порожняк мы. Загреков послал.
— Э-гей! — не помня себя от радости, заорал Филиппов. — Выноси раненых!
Медсанвзвод уже свернулся — погрузил все имущество на машины и готов был следовать за бригадой. Отъезд задержали вновь прибывшие раненые.
На дороге стояли широкие русские сани, подвод десять, а может, и больше. В темноте нельзя было их сосчитать. Из саней доносился негромкий разговор.
— Гляди, Никита, небо сегодня без единого просвета, что твой солдатский погон.
— К снегу это, — отозвался Никита.
— И тучи все ниже, ниже, — продолжал первый голос.
— К снегу это, — повторил Никита. — Бывало, это, пойдешь в тайгу — и поглядывай. Как заходили над тобой — так к дому, а то все следы, это, заметет…
Рыбин подошел ближе, В санях лежали двое, укрытые сеном до самых плеч.
— Вы откуда, уважаемые товарищи?
— А вот, слышишь? — отозвался первый голос.
Рыбин прислушался — на западе часто и длинно стрекотал пулемет.
— Понятно. А из какой части?
— Из пехотной. Ваши соседи.
— Что же вас к нам привезли?
— А наши «копытники» пока доберутся, так война кончится.
Рыбин кашлянул в кулак.
— Вы не знаете, будто, это, Варшаву взяли? — деловито спросил Никита.
— Таких сведений я пока что не имею… — Рыбин сделал головой такое движение, точно ему был тесен ворот. — Ну, не волнуйтесь, уважаемые товарищи, мы вам окажем помощь. Кто у вас старший?
— В дом зашел…
На кухне собрались санитары.
Солдат-возница, в прожженной шинели, облепленной снизу мелкой соломой, топтался у порога, ожидая, когда примут его раненых. С ним разговаривал фельдшер медсанвзвода лейтенант медицинской службы Гулиновский — рыжий, тонкий, совсем еще юноша.
— Вы же великолепно понимаете, товарищ солдат, что поступаете неправильно. Задерживаете нас, — говорил он, стараясь придать своему неокрепшему тенорку назидательный тон.
— Что же нам делать, товарищ лейтенант? Наши медики не успели подъехать.
— Нужно было, товарищи, этот вопрос заранее продумать, позаботиться.
Гулиновский почесал оттопыренным мизинцем свои рыжие усики. Санитары лукаво переглянулись.
Эти усики Гулиновский отращивал для солидности и, как только выпадала свободная минута, подолгу гляделся в карманное зеркальце. Санитары дружески подсмеивались над ним.
— Оно, конечно, товарищ лейтенант, заранее было надо, — вяло соглашался возница, по тону понявший, что разговор пустой и что должен прийти кто-то постарше и решить вопрос.
В дверях появился Рыбин — толстенький, похожий на большого ребенка-крепыша: вьющиеся русые волосы, пухлые румяные щеки с ямочками, белые руки, покрытые светлым пушком. И лишь массивные роговые очки, занимавшие чуть ли не половину лица, никак не вязались с его внешностью: делали его строже и серьезнее.
— Что же вы здесь стоите, уважаемый товарищ? — спросил Рыбин. — Давайте ваших раненых.
Возница, видимо не ожидавший, что все решится так скоро, в нерешительности смотрел на Рыбина.
— Чего смотрите? Я командир медсанвзвода. Несите ваших раненых.
Возница бегом кинулся к подводам. Санитары молча поднялись и отправились разгружать машины.
Не прошло и пяти минут, как двое санитаров — Саидов и Мурзин — уже снова устанавливали в перевязочной складной хирургический стол.
— Ай-яй. Якши. Ай-яй, — играя блестящими, черными, миндалевидными глазами и прищелкивая языком, приговаривал Саидов — скуластый, смуглолицый и веселый санитар.
Напарник его — Мурзин — молчал. Он мог молчать неделями. Замкнутый, суровый, выносливый человек, он сутками не отходил от операционного стола, умел не хуже врача накладывать шины, был незаменимым помощником хирурга. Мурзина ценили и уважали в медсанвзводе, но побаивались. Все знали, что если он заговорит, то скажет что-нибудь меткое, хлесткое, если уж назовет кого, то прозвище так прилипнет, что не отстанет.
Два других санитара — долговязый, с длинными руками Бакин и низенький, кругленький, быстрый Коровин — носили тяжелые стандартные ящики. Таскать им было неловко: Бакин поднимал свою сторону слишком высоко.
— Куда тянешь? Тянешь-то куда? — ворчал Коровин, краснея от натуги.
Бакин старался угодить ему: сутулился, вжимал голову в плечи, но ящик с его стороны по-прежнему поднимался высоко.
— Вот жердина-то! — сердился Коровин.
— Затчем ругайся? Сапсем не хорошо. Яман. Свой семья ругайся будем, как работать будем? Ай-яй! — уговаривал их не любивший ссор Саидов.
Санитары ставили ящик на место и, шутливо подталкивая друг друга, как ни в чем не бывало шли за следующим. Хотя им неудобно было работать в паре, они ни за что не хотели расстаться: привыкли, подружились, жить не могли один без другого.
Саидов и Мурзин, развернув еще один хирургический стол, направились в следующую комнату, где хирург Анна Ивановна Золотарева мыла руки в эмалированном тазу, старательно оттирая их щетками.
— Работай, пожалста, Анна Ивановна, — сказал Саидов, показывая в улыбке блестящие зубы.
— Молодцы! — похвалила Анна Ивановна.
Саидов сильнее заулыбался и с еще большим рвением принялся за дело.
Санитары расстелили брезент, уложили на нем ватные матрацы — место для обработанных раненых. Когда появился санинструктор — гвардии старшина Трофимов, рослый, белокурый и красивый юноша, — все было уже вполне подготовлено к работе, расставлено удобно и правильно.
Трофимов, однако, для порядка прикрикнул своим зычным басом:
— Давай, давай, шевелись! Работы не вижу.
Через полчаса люди заняли свои места. Прошла минута ожидания, и в перевязочную внесли первого раненого — Никиту.
— Фамилия? — спросил Гулиновский.
— Сидоренко.
К утру медсанвзвод обработал раненых пехотинцев.
Рыбин разрешил подчиненным отдохнуть, рассчитывая на рассвете догнать бригаду. Сам же он уединился в перевязочной, достал из кармана свернутую вдвое школьную тетрадь и принялся в нее что-то старательно вписывать.
Ветер, подвывая, швырял в стекла горсти сухого снега. Где-то совсем близко бухало тяжелое орудие.
После напряженной работы тишина была особенно тягостной. Хотелось спать, но возбуждение все еще не проходило, и сон не брал. Усталые люди молча сидели на матрацах, пили чай, вскипяченный заботливым старшиной. Изредка перебрасывались короткими фразами:
— Как-то там наши?
— Якши! Раненый мало.
— Бежит немец-то.
— Драпает, гадюка.
— Говорят — Первый Белорусский двинулся.
— И Первый Украинский тоже.
— Эх, братцы, вся Россия двинулась!
— Кабы не ранение, пошел бы и я в батальон, — мечтательно проговорил Бакин.
Все замолчали. Видимо, многих потянуло в свои подразделения, откуда они были взяты, кто после ранения, по состоянию здоровья, кто по возрасту.
— А верно, Анна Ивановна, что бригадный капитану нашему друг?
— Да, они вместе учились.
Опять наступила тишина.
Начальник аптеки, старший лейтенант медицинской службы Хихля, подперев руками седую голову, замурлыкал всем знакомый мотив. Точно рассердившись, порыв ветра заглушил мелодию. Тогда Хихля запел громче:
Был я ранен, и, капля за каплей,
Кровь горячая стыла в снегу.
Наши близко, но силы иссякли,
И не страшен я больше врагу.
Сначала слушали молча. Но вот Трофимов, в такт песне покачиваясь из стороны в сторону, потихоньку подтянул:
Наши близко, но силы иссякли,
И не страшен я больше врагу.
Хихля сдвинул лохматые брови, устремил взгляд в окно, в ночную темь, запел в полный голос:
Мне столетьем казалась минута,
Шел по-прежнему яростный бой,
Медсестра, дорогая Анюта,
Подползла, прошептала: «Живой…»
Почти каждому была знакома эта минута: многие бывали ранены, каждый в этот миг вспомнил свою «дорогую Анюту», спасшую ему жизнь. Теперь подпевали все, вполголоса, с чувством:
Медсестра, дорогая Анюта,
Подползла, прошептала: «Живой…»
Молоденькая медицинская сестра Зоя склонила голову на уютное плечо Анны Ивановны. Коровин обнял своего дружка — Бакина. Саидов все улыбался, показывая белые, ослепительные зубы.
В комнату вошел Рыбин, пальцем поманил Хихлю. Хихля осторожно, чтобы не спугнуть песню, поднялся и ушел за командиром. Вслед им неслось:
Не сдавайся ты смертушке лютой,
Посмеемся над нею с тобой…
Когда они вышли на улицу, Рыбин спросил:
— Товарищ Хихля, мой чемодан в сохранности?
— А то як же.
— Покажите, пожалуйста.
— Та ви ж його так заховали, що сам біс не знайде.
— Убедиться ad oculus[3] не мешает.
Хихля неодобрительно покачал головой и нехотя снял замок с двери аптечного ЗИСа. Он, как и большинство подчиненных, считал занятие своего командира блажью. Никто из товарищей толком не знал, что именно записывает их командир в своих тетрадях. Для чего пишет? Зачем так старательно прячет свою писанину?
На все вопросы товарищей Рыбин обычно отвечал уклончиво: «Так, кое-какие мысли», «Дневник веду — потом детям своим читать буду». А чтобы к нему не приставали, он сам распространил по бригаде нелепый слух о том, что собирает какие-то особые трофеи, «сувениры войны».
На самом деле происходило следующее. Рыбин мечтал после окончания войны заняться научной работой. И уже сейчас во время боев накапливал для нее материал. Это были ценные наблюдения над шоковыми ранеными в первые часы после ранения. Он еще толком не представлял себе, что из всего этого получится, потому и скрывал ото всех свой замысел. Ему все казалось нескромным рассказать товарищам о своих планах. А вдруг ничего не получится? Выйдет, что он просто-напросто утопист (Рыбин любил употреблять иностранные словечки), несолидный человек. Больше всего он не хотел, чтобы его считали несолидным. Это имело свою примечательную историю. Благодаря внешности, долгое время Рыбина принимали за мальчика. Он уже учился на третьем курсе, а люди все удивлялись: «Вы в институте? Такой молодой? Сколько же вам лет?» Он нарочно прибавлял себе годы, но и это не помогало. Когда врачи посоветовали ему носить очки, Рыбин очень обрадовался, очки заказал массивные, роговые, с выпуклыми окулярами. Они изменили его внешность. Наконец-то появилась солидность, наконец-то его перестали считать юнцом, перестали относиться с недоверием. Вот почему он берег эту с трудом приобретенную солидность, вот почему не хотел рассказывать о своей неясной мечте.
Свои записки Рыбин хранил в кожаном помятом чемодане, и, в какие бы опасные операции бригада ни шла, чемодан непременно находился при нем.
Рыбин влез в машину, зажег свет. Через минуту в аптечный ЗИС заглянул мимоходом санитар Коровин.
Он был единственным человеком, посвященным в тайну. Два года назад Рыбин вызвал к себе Коровина и сказал: «Этот чемодан является государственной ценностью. Здесь наука». Санитар поверил, принял слова своего начальника близко к сердцу и взялся охранять чемодан так, как охраняют государственную ценность.
Коровин застал Рыбина сидящим перед раскрытым чемоданом в глубоком раздумье.
— Садитесь, — не оборачиваясь, предложил ему Рыбин.
Коровин, присев на стандартный ящик-укладку, молча глядел на командира, ждал, когда тот заговорит.
— Вот еще одна тетрадь заполнена, — сказал наконец Рыбин, бережно разглаживая ладонью помятые листы, — здесь описаны два редчайших случая. Они, быть может, внесут кое-что в этиологию шока.
— Кончится война, книгу напишете. Людям польза будет, — растягивая слова и окая, поддержал Коровин.
— Весьма сложно книгу написать. Весьма.
Рыбин перебрал несколько тетрадей, как бы оценивая содержимое чемодана. Тут были и общие и ученические тетради, и записные книжки, и листы писчей бумаги, и бухгалтерская книга в черном переплете. Все было сложено аккуратными стопками, перевязано крест-накрест бинтами, прикрыто сверху чистым полотенцем. Чувствовалась рука заботливого хозяина.
— Одному-то, ясное дело, не осилить. Артелью оно, глядишь, и пойдет.
— Коллективом?
— Так точно. Я вам могу случай рассказать. Случай-то наш, семейный. — Коровин помедлил, но, видя, что начальник не возражает, продолжал: — Отец мой, Алексей Кузьмич, тоже был дошлый человек. Хоть и не ученый, а в технике понимал. Работал в кузнице. Короче говоря, прочитал он где-то про электричество и задумал мотор поставить, свет дать. Ну, скопил деньжонки. Купил мотор. Ясное дело — дальше плотину строить надо. Мы как раз у реки жили. Речка наша Лужайка называется. Так себе речка, летом вброд переходить можно было. — Коровин утер ладонью губы и продолжал: — Давай отец соседей уговаривать. Разъясняет: так, мол, и так, свет будет. Лампочки гореть будут. Да где там! Смеются. Лампадкиным отца прозвали. С горя отец-то пить начал. Напьется, плачет. Обидно, думка заветная гибнет. — Коровин тяжело, прерывисто вздохнул. — Может, и вовсе спился бы. Да тут четырнадцатый год, война! Ушел отец на фронт. А для мотора на прощанье домовину сделал: ящик сколотил, обил его изнутри железом. Поместил туда мотор да в землю. Зарыл ночью, чтоб никто не видел. Я, мол, погибну, и он пусть умрет, а жив буду — свидимся. — Коровин замолчал.
— Ну и что же? — нетерпеливо спросил Рыбин.
— Вернулся через два года, без руки. — Коровин сморщил круглое обветренное лицо, а Рыбин снял очки и, держа их перед собой, задумался, близоруко щурясь, точно хотел представить себе то далекое время. — Но не пропал мотор, сгодился, вырыли его из земли. Пришла Советская власть, и у нас в селе, пожалуй, что впервые во всей Ярославщине, лампочка Ильича зажглась… А перед войной настоящую электростанцию на Лужайке поставили. Быстро поставили. Артелью-то оно долго ли? На открытии электростанции секретарь райкома дозволил отцу моему ленточку перерезать. Вот те и Лампадкин!.. Плакал отец — старик, ясное дело. — Коровин несколько раз пригладил рукой волосы и уже другим, ободряющим тоном добавил: — Вот как думка-то заветная в наше время из земли, можно сказать, из гроба появляется — и живет. А вам с книжкой — что!.. Народу-то грамотного сколько кругом — каждый поможет…
В голубых близоруких глазах Рыбина горели счастливые огоньки.
— Знаете, — заговорил он быстро, — знаете, вы мне блестящую идею подали. Да-да… идею фикс. Книгу надо делать коллективом.
— Ну и дай-то бог, как говорится.
— Нет, нет, это чудесно…
В дверь постучали. Привезли раненых танкистов.
Опять началась работа.
У входа в перевязочную сидел Гулиновский. В его обязанности входило записывать раненых в книгу учета и заполнять на них карточки передового района. Пока он задавал раненым официальные вопросы, Мурзин успевал разрезать одежду, сапоги, набрякшие кровью повязки. Раненые попадали на хирургический стол, как и положено, подготовленными к операции.
Анна Ивановна вводила раненым противостолбнячную сыворотку, морфий, камфору, кофеин, останавливала кровотечение, переливала кровь, производила рассечение и иссечение ран. Выло слышно, как полязгивает, позванивает инструмент в ее послушных руках. Она не говорила, не оглядывалась, лишь механическим, заученным движением протягивала руку, и операционная сестра Зоя уже знала, что подать. Чем живее двигались легкие руки Анны Ивановны, тем быстрее шла вся работа. Зоя безостановочно подавала инструменты. Гулиновский торопливо записывал, санитары вносили и уносили раненых. Анна Ивановна была артистом в своем деле. А внешне — некрасивая полная женщина, о толстыми короткими руками, неправильными чертами лица, крупной родинкой на левой щеке, серыми глазами, полными глубокой тоски: сын ее Виктор, восемнадцатилетний паренек, добровольно ушел на фронт и погиб в первом же бою…
— Повязку, — негромко приказывала она, переходя ко второму столу.
Мурзин молча, ловко и быстро выполнял ее приказания.
— Шину.
В руках у Мурзина тотчас мелькала проволочная шина. Шины были заранее отмоделированы, то есть изогнуты по форме конечности, ватные прокладки были также приготовлены впрок, поэтому наложение шин искусными руками Мурзина не задерживало общего хода дела.
Обработанных раненых уносили в дальнюю комнату, бережно укладывали на матрацы. Старшина Трофимов давал им водки, заставлял съесть вкусной гречневой каши с маслом, поил сладким чаем.
После сытного ужина раненые обычно успокаивались, засыпали. Потом раненых укутывали теплыми байковыми одеялами, грузили на машины, и Хихля отвозил их в медсанбат. Так ритмично, слаженно, дружно шла работа…
На рассвете привезли тяжело раненного в живот Слесарева Петра Ивановича. Был он белый, как докторский халат. Казалось, он успокоился — не стонал, ничего не просил, неподвижно лежал с закрытыми глазами и глубоко, не часто дышал, с шумом вбирая воздух и морщась.
— Шок, — осмотрев его, сказала Анна Ивановна, — нужна немедленная операция.
Оперировать в медсанвзводе не полагалось. Рыбин задумался.
— Решайте, Александр Семенович. Время не терпит.
— Нельзя этого делать, Анна Ивановна.
— Можно. Ради спасения человека можно поступиться правилом.
Рыбин колебался.
— А как же начальник? Мы же его здорово подводим. Ему и так трудно с непривычки.
— Я вас не узнаю, Александр Семенович, — возмущенно сказала Анна Ивановна, нетерпеливо потирая ладони, — Всегда вы были разумны, а тут… Ведь перед нами жизнь человека… Ну, придумайте что-нибудь. Я уже не знаю что. Пошлите начальнику донесение — вы же все можете.
— Странное у вас понятие обо мне. Что я — панацея?
В перевязочную внесли раненого. Лица у санитаров сияли.
— Слышали, товарищ гвардии капитан, новость-то? — перекладывая раненого с носилок на стол и не скрывая улыбки, спросил Коровин.
— Какую?
— Наши Варшаву освободили!
— Что вы говорите?!
— Честное слово. Нам Загреков сообщил, — подтвердил раненый.
— Вот видите, — горячо заговорила Анна Ивановна, — они Варшаву освободили, а мы…
Рыбин сделал головой движение, точно ему был тесен ворот, и махнул рукой:
— Хорошо. Будем оперировать. Да, да. Иду на компромисс. В дальнейшем оставим его здесь с санитаром как нетранспортабельного.
— Вот и правильно, — оживилась Анна Ивановна. — Мурзин, воды. Зоя, приготовь капельное переливание крови…
А по комнатам от человека к человеку проносилась радостная весть: Варшаву освободили, освободили Варшаву!
Кто-то запел:
Даешь Варшаву, дай Берлин…
— Тихо! Не забывайте, где вы! — прикрикнул Трофимов.
Рыбин позвал Хихлю.
— Товарищ Хихля, после того как отвезете раненых в медсанбат, проедете вот сюда. — Он поднял на лоб очки и провел пальцем по карте: — Видите развилку дорог?
— Оцэ? Бачу.
— Здесь установите указку. Да, да, новую. Такую указку, чтобы ни один раненый не проехал мимо. Экстравагантную, ясно?
— Слухаюсь.
Хихля уехал.
Началась операция: Рыбин ассистировал, Гулиновский давал наркоз, Зоя, как всегда, не отходила от стерильного стола.
Операция прошла благополучно.
— Десять минут отдохнуть — и свертываться, — сказал Рыбин, садясь в стороне и вынимая из кармана новую тетрадку.
Но медсанвзводу не суждено было свернуться. Части соседней пехотной дивизии, узнав дислокацию медсанвзвода, эвакуировали своих раненых на него. Отказать им Рыбин не имел права. Да и язык у него не повернулся бы сказать: не принимаю.
Работали весь день.
К вечеру Трофимов приготовил обед. Поели на ходу. Рыбин сменил Анну Ивановну.
— Ну-ка, Зоенька, отдохни, — сказала Анна Ивановна, вставая к стерильному столу.
— Давайте, лейтенант, я за вас попишу, — сказала Зоя Гулиновскому.
— Спасибо. Но я совсем не устал.
— Ничего. Отдохните часик.
— Спасибо.
Гулиновский, как был в халате, так, не раздеваясь, свалился на матрац и тотчас захрапел, смешно вытягивая губы.
— Храпит, понимаешь, как чушка, — проходя мимо него, сказал Саидов.
Зоя расхохоталась. Несмотря на сердитые взгляды командира, она не могла остановиться и все фыркала, пряча лицо в рукав.
На днях ей исполнилось девятнадцать лет. Ее можно было бы назвать хорошенькой, если бы не веснушки, обильно рассыпанные по лицу. Еще совсем недавно, до фронта, она считала веснушки самым большим несчастьем в своей жизни. А теперь и думать о них забыла.
…Наступила вторая ночь. Поток раненых не прекращался.
— Откуда вы, уважаемые товарищи? — спрашивал Рыбин.
— Мы — на огонек, — отвечали раненые.
Как выяснилось, Хихля среди трофеев отыскал фонарь, зажег его и повесил на воткнутую в землю указку.
Только к исходу вторых суток медсанвзвод сумел закончить работу. Переутомленные люди, как только влезли в машины, сразу улеглись, где пришлось, и заснули мертвым сном.
Фашисты засели на северо-западной окраине Старо-Място, в старинной помещичьей усадьбе.
Отступать им было некуда. Сопротивлялись они с диким отчаянием…
Комбриг, находящийся на НП, потребовал к себе Филиппова. У Филиппова екнуло сердце — встреча не сулила ничего приятного. Медсанвзвод отстал. Машин для эвакуации раненых по-прежнему нет.
«Как я посмотрю в глаза комбригу? Что скажу? — думал Филиппов. — А что я должен говорить? Разве он вызывает меня для разговоров? Конечно, нет. Он человек деловой, не то что я — размазня. Он или поможет, или снимет меня с должности». От этой мысли Филиппову еще больше стало не по себе. «Не повернуть ли назад? — пришло ему в голову. — Быть может, оттянуть время и придумать что-нибудь спасающее?»
Он огляделся по сторонам. Справа и слева лежало снежное поле — все в воронках и рытвинах. Через переднее стекло кабины виднелась дорога. Она шла в гору и доходила до шоссе. Самого шоссе не было видно, однако о нем легко было догадаться по строгой шеренге деревьев, идущей до города. Город лежал справа от дороги. В утренней дымке тумана все дома казались серыми и плоскими.
«А что я могу придумать? — продолжал размышлять Филиппов. — Переложить руководство на Осипова, а самому отправиться разыскивать медсанвзвод? Но как поедешь, когда мне лично сам начальник штаба передал приказ явиться на НП? Надо выполнять. А вот если все обойдется, если я не слечу с должности, тогда немедля поеду за медсанвзводом. Я разыщу Рыбина. Я его больше ни на один шаг от себя не отпущу…»
«Санитарка» выскочила на шоссе. И сразу же по ней открыли огонь вражеские минометы. По обе стороны от шоссе рвались мины, оставляя на снегу черные следы.
Филиппов покосился на взрывы. «Неужели снимет, отстранит от должности? Это будет позор. Все узнают. В медсанбате узнают. Наташа узнает. — Он на мгновение представил, как Наташа удивленно поднимет брови, как у нее выступит румянец во всю щеку. Ей будет стыдно за него! — Нет, что угодно — пусть ругает, как хочет, пусть накажет, — только бы не снял. Я ему докажу. Я этот медсанвзвод и эти машины вот где буду держать». Филиппов с силой сжал кулаки. Но недоброе предчувствие не проходило. Мысль — как бы не ехать на НП, как бы избежать опасного разговора — вновь завладела им…
Осколки со свистом проносились над машиной. Было слышно, как осколок задел кузов — там что-то загрохотало. Филиппов невольно вздрогнул.
Годованец будто и не слышал взрывов. Он вел машину спокойно и уверенно. «Санитарка» шла зигзагами, меняла скорость. В машину нелегко было попасть.
Мины рвались кучнее, ближе. Осколок пробил кабину и просвистел над головами. Филиппов пригнулся, вопросительно поглядел на шофера. Годованец только ниже склонился над рулем, сдвинул шапку на затылок и засвистел мотив своего любимого «Осеннего вальса». Его спокойствие передалось Филиппову.
— Проскочим? — спросил Филиппов, держась руками за сиденье.
— Угу.
Годованец схватился за ручной тормоз. Филиппова дернуло. Он не успел ничего сказать, машина вновь рванулась вперед.
— Давай! Жми! — крикнул Филиппов, весь наполняясь новым для него, боевым азартом.
Ему почему-то вспомнились студенческие годы. Он любил ходить на лыжах. Отлично ходил — имел второй разряд. Часто на соревнованиях слышал он эти слова: «Коля, давай! Жми-и!» От этих воспоминаний Филиппову стало легко на душе. Он задорно кивнул Годованцу и негромко подтянул его любимую песню:
Ну что ж, друзья, коль наш черед,
Да будет сталь крепка!
Пусть наше сердце не замрет,
Не задрожит рука…
«Санитарка» точно летела по воздуху. Ветер свистел в ушах. В кузове что-то дребезжало и постукивало. На лице Годованца было написано презрение к смерти, он покосился на Филиппова и, точно принимая вызов, яростно подхватил:
Пусть свет и радость наших встреч
Нам светит каждый час,
А коль придется в землю лечь,
Так это ж только раз…
Мелькали проносившиеся мимо деревья, разбитые машины, верстовые столбы. «Ру-у-у-у…» — изо всех сил гудел мотор.
— Давай, жми, дорогуша! — кричал Филиппов.
Ему нравилась эта борьба с опасностью. Он всецело поддался ей, в азарте позабыв, кто он, зачем едет, какие его ждут дела.
Вдруг «санитарка» подпрыгнула на месте, как вздыбленный конь, взвыла и остановилась, пробитая осколками.
— Бросай, уходим! — крикнул Филиппов шоферу, выскакивая из кабины, боясь, что их накроют.
Годованец уже возился у мотора.
— Слышишь? Бросай!
— Чтоб я машину бросил?! — хмыкнув, сказал Годованец. — А вот — не хотят?
Он со злостью показал кукиш в сторону врага. Его спокойствие заставило Филиппова вернуться в кабину. Он сел, поднял воротник шинели и стал наблюдать за шофером. Годованец, отвернув какую-то гайку, прищурив один глаз, смотрел в дырочку на свет; продул ее, постучал ключом по мотору.
Неподалеку разорвалась мина, комья мерзлой земли разлетелись в стороны. Годованец не обратил на это никакого внимания.
«Вот дьявол, не боится! — с некоторой завистью думал Филиппов. — Смерть над ним носится, он хоть бы голову пригнул».
Впрочем, обстрел уменьшился. Теперь стреляли наши танки.
Годованец быстро произвел ремонт, и они благополучно двинулись дальше.
Возбуждение прошло, опасность как бы отдалилась, и Филиппов снова мог думать о том, что его волновало больше всего: о предстоящей встрече с комбригом. Но, странное дело, он не ощутил в себе прежнего желания вернуться, уклониться от объяснений, избежать этой встречи. Будто что-то повернулось у него внутри. Ему, напротив, захотелось поскорее встретиться с комбригом, выяснить отношения, принять на себя удар.
«Надо так поступать, как Годованец, — решил он. — Не гнуть головы перед опасностью. И тогда все пройдет благополучно, ни один осколок не заденет…»
Бударин находился в полутемном подвале. Вокруг сидели и стояли командиры. С разных сторон вспыхивали фонарики, словно светляки в пещере: командиры делали пометки на своих и без того разрисованных картах. Было душно и тесно.
Шло короткое совещание. Готовился штурм усадьбы, теперь единственного оплота фашистов в городе. Бударин отдавал последние указания. Загреков сидел поодаль, что-то записывал. Бударин изредка поглядывал на него.
Со свету нельзя было разглядеть лица Бударина, но по осипшему голосу было понятно, как он устал за эти двое бессонных суток. Он уже не был похож на того величаво-торжественного, грозного Бударина, каким Филиппов видел его в ночь перед наступлением.
И вся обстановка — и настроение, и отношение комбрига к офицерам — не была столь официальна, как тогда. Все было буднично, просто. Люди собирались делать привычную, изученную до тонкостей работу.
«Очевидно, вот этой будничности мне и не хватает, — подумал Филиппов, — я еще не привык, и необычная обстановка давит меня. Значит, надо как можно скорее избавиться от этого чувства…»
Бударин кончил говорить. Командиры захлопали планшетами, зашумели, собираясь разойтись по своим подразделениям. Бударин взглянул на часы:
— До начала штурма осталось тридцать минут… Командир второго батальона?
— Я! — ответил из темноты густой бас.
— Вам будет особенно трудно. Держитесь!
— Есть, держаться, — прогудел комбат так, что все улыбнулись. Как-то не верилось, что такому басищу может быть трудно.
Филиппов доложил о своем прибытии.
— Ага-а, прибыли, — протянул Бударин.
Он сидел на каком-то ящике. Стол заменяла бочка. На бочке перед ним лежала развернутая карта, поистертая на сгибах. Горел карманный фонарь, похожий на миниатюрный фаустпатрон.
— Ну-с, ор-рел, рассказывайте об успехах. Как воюете?
«Орел» было любимым словом комбрига, и произносил он его с множеством оттенков: то с гордостью, то участливо, то добродушно, то насмешливо, то сердито, отрывисто — кто что заслужил. Филиппов знал это. И по тому, как сейчас иронически было произнесено это слово, и по тому, как комбриг обратился к нему на «вы», понял: будет ругать.
Стараясь не подать виду, что волнуется, Филиппов начал доклад бодрым, звучным голосом, отчетливо произнося каждое слово:
— Все раненые вынесены с поля боя своевременно. Больше двадцати минут никто не залеживался. Случаев обморожения нет.
— Постойте, — перебил Бударин. — Что вы мне плетете? Лучше скажите, где медсанвзвод?
Филиппов молчал. Что он мог ответить? Он и сам не знал, где сейчас медсанвзвод.
— Что вы молчите? Где медсанвзвод, я вас спрашиваю?
— Работает, — сказал Филиппов, опуская глаза.
— Где он, к черту, работает? — повысил голос Бударин. — Где он работает, если раненые лежат в фольварке без помощи? Почему, я вас спрашиваю?
Филиппов хотел сказать, что теперь уже все раненые отправлены, но, встретив серьезный и в то же время добрый взгляд Загрекова, как будто говорящий: «А ведь за дело тебя ругают, дорогой товарищ», — понял: нужно молчать. И так все известно. Получил, что заслужил. Ругают справедливо. И потому, что ругали справедливо, Филиппову не было обидно. Было стыдно, неприятно, а не обидно.
«Пусть ругает. Хорошо, что не снимает, а мог бы и снять».
— Почему вы не приняли мер? — шумел Бударин. — Почему потеряли медсанвзвод? Почему не требовали машин? Я вам сто раз говорил: требуйте, требуйте, требуйте! Почему не требовали? — Он, не сдержав гнева, ударил кулаком по «столу». Бочка сердито загудела. — Никто за вас работать не будет. Или командуйте своей службой как надо, или вон из бригады!
Как будто что-то оборвалось внутри у Филиппова. «Выгонит», — с ужасом подумал он. Его бросило в жар. «Пусть бы снял, но оставил в бригаде. Я бы оправдал себя, я бы трудился день и ночь, тел бы куда угодно, но если выгонит…» Он прикусил губы, собираясь сказать что-то, но подходящих слов не было.
— Разрешите, товарищ гвардии полковник? — поспешно спросил Загреков.
— Что ты хотел?
Филиппов умоляюще посмотрел на Загрекова.
— Я думаю, доктор учтет ваши замечания и ошибок не повторит. Не так ли, товарищ капитан?
— Конечно, товарищ гвардии подполковник, — живо отозвался Филиппов.
— А мы постараемся вам помочь. Не так ли, товарищ гвардии полковник?
— Н-да, — буркнул Бударин и отвернулся. У него стала подергиваться левая щека. Он не хотел, чтобы это заметил Филиппов.
Наступила неловкая пауза. Филиппов не знал, остается он или нет. Можно было бы спросить об этом, но он молчал, не шевелился, как будто боялся звуком или движением вновь вывести комбрига из себя.
— Вы почему без полушубка? — спросил Загреков, внимательно осматривая Филиппова.
Филиппов носил однобортную серую шинель, перетягивая ее широким ремнем с золотой пряжкой-звездой, в погоны вставлял кусочек толстого картона, чтобы они не мялись, не горбились. Костюм его всегда был подогнан по росту. Подворотничок чист. Яловые сапоги блестели. Шапку он сдвигал чуть-чуть на затылок. К нему шла военная форма.
Филиппов недоуменно взглянул на замполита, а потом, догадавшись, что Загреков желает перевести неприятный разговор на другую тему, с готовностью ответил:
— Говорят, полушубок положен строевым офицерам.
— Пришли бы к комбригу.
— Пустяки. Я к шинели привык. Я понимаю.
— Не пустяки. И ничего вы не понимаете, — прервал его Бударин, резко поворачивая голову.
Филиппов замолчал, замер. «Сейчас скажет: мне такие начсанбриги не нужны. Езжайте туда, откуда прибыли».
Бударин ничего не говорил, смотрел на него из-под нависших бровей. Филиппов выдержал взгляд.
— А впредь обращайтесь, — неторопливо произнес Бударин.
— Есть. Слушаюсь. — Филиппов облегченно вздохнул, еще не веря, что все обошлось благополучно. — Разрешите обратиться?
Бударин кивнул.
— Прошу выдать полушубок гвардии капитану Рыбину, командиру медсанвзвода.
— Не к чему, — нахмурился Бударин. — Лучше следите, чтобы ваш Рыбин меньше трофеями занимался.
— Трофеями? — удивился Филиппов.
— Да, трофеями.
— Вот не знал.
— В том-то и беда. Надо знать, чем ваши подчиненные занимаются.
— Есть. Выясню. Еще разрешите?
В груди Филиппова росла радость. Он не знал, как высказать свои чувства.
— Ну?
— Нельзя ли, товарищ гвардии полковник, получше одеть фельдшера второго танкового батальона?
— Чащину, что ли?
— Так точно, Чащину.
— А в чем дело?
В голосе Бударина появились теплые нотки. Ему нравилось, что Филиппов заботится о своих подчиненных.
— Все-таки женщина, товарищ гвардии полковник, а обмундирование у нее грубое, старое. На локтях заплатки.
Бударин поиграл «молнией».
— Как же так? Я приказал пошить ей к Новому году.
— Да есть у нее, — сказал Загреков, — она женщина бережливая, не надевает.
— Видите, оказывается, есть.
— Еще разрешите доложить? — не успокаивался Филиппов.
— Чего еще?
— Докладываю вам о подвиге гвардии сержанта Годованца. Сейчас по дороге к вам машину обстреляли. Осколком повредило мотор. Годованец не бросил машину. Он под огнем произвел ремонт.
— Что вы хотите — старый танкист! — с гордостью отозвался Бударин. — Вы его к награде представьте.
— Есть, представить.
Бударин смотрел на Филиппова теперь уже добродушно, гнев прошел. А Филиппов едва сдерживался, чтобы не рассмеяться от переполнившей его радости. «Оставлен, оставлен», — точно выговаривала каждая клеточка его тела.
— Так как же мы с вами решили? — спросил Бударин, переглянувшись с замполитом. Загреков одобрительно наклонил голову.
— Не знаю, товарищ гвардии полковник.
— Вот что, я вам еще машину подброшу.
— Спасибо, товарищ гвардии полковник.
— При чем тут спасибо? Вы осваивайтесь быстрее, требуйте…
— Постараюсь, товарищ гвардии полковник. Я все сделаю, честное слово. На этот раз можете мне верить.
По лицу Бударина пробежала сдержанная улыбка.
— Пойдите в первый батальон. Разыщите комбата. Скажите, что я приказал дать вам машину. Там у него есть полуторка — ее и возьмите. Дорогу знаете?
— Я его провожу, — сказал Загреков, застегивая полушубок. — Это как раз по пути во второй батальон.
Бударин встал, насупил брови:
— Там сегодня будет жарко. Смотри, осторожней…
— Не беспокойся.
Загреков направился к выходу. Филиппов намеревался сказать комбригу что-нибудь такое, что выражало бы его состояние, но вовремя понял: ничего не нужно говорить; козырнул с особенным удовольствием — знал, что Бударин любит хорошую выправку, — четко повернулся кругом и побежал догонять Загрекова.
Шли втроем. Впереди Загреков и Филиппов, позади, с туго набитой санитарной сумкой через плечо, Годованец.
Под ногами поскрипывал снег, будто на всех были надеты новые сапоги. Пар, вылетавший изо рта, вился над головой. Издали казалось, что они курят.
На узенькой прямой улочке было безлюдно, как ночью. Жители прятались по подвалам. На огородах и двориках, просто на улице, встав вплотную к сараям и домам — к стороне, скрытой от противника, — затаились танки. Длинные жерла пушек словно вытянулись от напряжения, стали еще длиннее. Из верхних, распахнутых люков торчали головы командиров, поглядывающих на небо. У танков толпились автоматчики.
Завидев замполита, командиры машин отдавали честь. Загреков отвечал.
Годованец важно и неторопливо, изображая из себя начальника, тоже тянул руку к шапке.
Загреков не начинал разговора, ждал, когда Филиппов немножко успокоится. А поговорить с капитаном нужно было. Сердцем старого политработника Загреков чувствовал, что Филиппов мечется — хочет сделать лучше, а не умеет, и получается плохо. По тому, как Филиппов вел себя с комбригом: как был ошеломлен его резкостью, как тепло говорил о своих подчиненных и робел, когда речь шла о нем, как горячо заверил, что справится с делом, — по всему этому Загреков понял: Филиппов снова может запутаться. Изменится боевая обстановка — и он опять растеряется. Ему необходимо помочь. Если раз пообещает — не выполнит, второй — не получится, третий — не справится, глядишь — у него пропадет вера в свои силы. А без веры в себя какой же он начальник?.. Вовремя подсказать человеку — все равно что урожай в срок собрать; зазевался — смотришь, тучи набежали, дожди пошли, добрый урожай пропал…
Загреков шел неторопливо, твердо ставя ногу, печатая шаг. А Филиппову хотелось поскорее начать действовать. Если бы он был один — бегом бы побежал в первый батальон за машиной. Ощущение у него было такое, как будто он после долгого перерыва помылся в бане: легко и хорошо на душе.
Он шел и в уме намечал план дальнейших действий: «Получу машину, отправлю ее на фольварк. Сам останусь здесь, непосредственно в зоне боя. После штурма немедленно поеду за медсанвзводом. Я этому Рыбину покажу: дружба дружбой, но службу пусть не подводит».
— Что, товарищ капитан, обиделись? — спросил Загреков.
— Что вы, товарищ гвардии подполковник?! Разве на правду обижаются?
— Это верно.
— Вообще, действительно стыдно. Вокруг такой подъем. Люди рвутся к Берлину. А я, можно сказать, растерялся.
В голосе Филиппова слышался искренний упрек, недовольство собой.
Загреков бросил на него косой взгляд, увидел загорелую щеку, покрытую здоровым румянцем, подумал: «Переживает. Это хорошо. Злее работать будет».
— Что же вы растерялись? — спросил Загреков.
— Уж очень мы быстро наступаем.
— Напишите рапорт. Мол, не очень торопитесь, товарищи, а то я не успеваю раненых эвакуировать.
Загреков заметил, как Филиппов весь вспыхнул — ухо и шея покраснели.
— Не в этом дело, товарищ гвардии подполковник. Только трудно.
— А разве танкистам легче?
— Им еще тяжелее.
— Значит?
— Значит, нужно поспевать.
Загреков ответил на приветствие проходившего мимо связного, взял Филиппова под руку, дружески притянул к себе:
— Вы не ждите, когда к вам дело придет, когда вас позовут, попросят. Тут этого нет — обстановка настолько быстро меняется, что некогда просить кого-то, вы сами вмешивайтесь в дело. Берите, что называется, быка за рога. Лучше быть излишне инициативным — за это вас никто упрекать не будет, — чем сидеть у моря и ждать погоды.
Филиппов мысленно взвесил свои действия за прошедшие двое суток. «Да, именно — я ждал, пока дело само придет ко мне в руки. Прав замполит. Это то самое, что я чувствовал и никак не мог уяснить».
— Большое спасибо за совет, товарищ гвардии подполковник. Но как это сделать? — Филиппов помедлил, как бы решая, не скомпрометирует ли он себя своими признаниями, не будет ли выглядеть мальчишкой. — Видите ли, я пробовал… Например, сам повез первых раненых в медсанвзвод, по пути похоронил танкиста; находился во время боя за Старо-Място на КП, сам руководил выносом раненых; сам организовал промежуточный этап, но… как видите, службе не легче.
— Очевидно, вы не главное делали. Даже наверное не главное. И вообще, товарищ капитан, слово «сам» вы не так понимаете. Сами вы, бригадный врач Филиппов,- — единица, у вас две руки, две ноги, пара глаз, но вы — начальник, руководитель. У вас есть подчиненные, это — десятки рук, десятки ног, десятки глаз, это — живые люди, наши славные советские труженики. И вы должны научиться так руководить ими, чтобы они беспрекословно и точно выполняли ваши замыслы. Вот тогда работа пойдет. Вот тогда вы — «сам».
Хлопнула калитка. Безусый солдат-автоматчик нес полный котелок воды, держа его обеими руками перед собой.
— Это куда? — спросил Загреков.
— Завтрак запить, товарищ гвардии подполковник.
— Ну, ну… Ешьте плотнее, чтобы пули отскакивали.
— Слушаюсь.
Солдат понял шутку — задорно улыбнулся в ответ. Загреков проводил его теплым взглядом, пожал Филиппову руку повыше локтя, посоветовал:
— Вы с товарищами поговорите. Они вам во многом помогут. Не стесняйтесь своей неопытности. И так всем известно, что вы неопытный. Если будет туго, обращайтесь ко мне. Я всегда готов вам помочь.
В тоне Загрекова было столько участия, такое желание ободрить, что Филиппову захотелось ответить ему чем-нибудь хорошим, сыновним, чтобы замполит почувствовал, как дороги и своевременны его слова.
— Спасибо, товарищ гвардии подполковник. За все спасибо. Я, честное слово…
— Вы меньше обещайте, — мягко, но строго перебил Загреков. — Никому ваши обязательства не нужны. Вы делайте. Сделали — доложите. Помощь нужна — попросите. Не оказывают помощь — докажите, что она необходима, требуйте, как советовал комбриг. — Он остановился, повернулся к Филиппову вполоборота и, видя, что капитан несколько смущен, добавил: — Я верю — из вас получится начальник.
— Правда?
— Получится.
Филиппов прикусил губы, помедлил и высказал то, что было у него на душе:
— Я очень хочу… Стараюсь быстрее освоиться, да вот… как-то все не получается.
— Получится, — убедительно подтвердил Загреков и впервые улыбнулся, да так заразительно, что и Филиппову захотелось улыбаться. Но он сдержался: побоялся, что сочтут несерьезным.
Где-то прогудел броневик, удаляясь и затихая. Командиры машин все так же поглядывали на небо.
— Вам прямо через площадь, — сказал Загреков и протянул руку.
Филиппов крепко пожал ее, козырнул и пошел по своему маршруту.
Загреков остановил Годованца:
— Как дела, танкист?
— Отлично, товарищ гвардии подполковник.
— У меня для тебя особое задание.
Годованец выпятил грудь, огляделся по сторонам и очень пожалел, что никого нет поблизости, никто не слышит, как ему сам Загреков поручает особое задание.
— Смотри за доктором в оба, чтобы цел был.
— Есть, товарищ гвардии подполковник, не сомневайтесь.
В небе появилась красная ракета. Взревели моторы. Штурм начался.
Танк, укрытый за ближайшим от дороги сараем, неожиданно бахнул, выплюнув рыжий сноп огня. С крыши посыпался снег. В сарае заржала лошадь, застучала копытами по цементному полу.
Филиппов успел отскочить с дороги, прижаться спиной к стене крайнего домика.
Танк загудел, затрясся и, скрежеща гусеницами по мостовой, пронесся мимо него.
Филиппов увидел красную звезду на башне и номер машины — «сто». Он ощутил, как задрожало все: домик, земля, сердце у него в груди.
Танк выскочил на площадь, с ходу ударил по видневшейся из-за ветвистых дубов усадьбе. Там из окон вырвался столб огня и дыма. И тотчас из-за домиков и сараев, со всех сторон стали вылетать на площадь машины. В воздухе словно лопнуло что-то, загудело, засвистело, загрохотало. На площади начали рваться вражеские снаряды и мины — на белом снегу появились свежие черные воронки.
Танк номер «сто» подскочил к высокой каменной стене, преграждающей прямой путь к усадьбе, и, почти не сбавляя скорости, сделав легкое усилие, нажал стальной грудью на камень — стена рассыпалась перед ним, будто была сооружена из песка. Несколько машин устремились в пролом, другие расползались в разные стороны. Круша и кромсая все на своем пути, они без устали стреляли. В усадьбе ежесекундно поднимались фонтаны дыма. Срезанные снарядами, падали столетние дубы, точно тоненькие камышинки. Вражеский снаряд угодил в крышу высокого дома — в крыше образовалась дыра, через нее виднелся кусочек серого неба. Лошадь в сарае металась и продолжала испуганно ржать.
«И выпустить некому. Жаль — изобьется», — посочувствовал Филиппов. Он стоял, все так же прижавшись спиной к стене, не зная, что делать. Свист, грохот, гудение, столбы огня и дыма, срезанные дубы, воронки на площади — все это ошеломило его.
Первый батальон был совсем рядом, через площадь. Но как туда пройти? Каждый метр площади простреливался прицельным огнем. Филиппов попробовал выглянуть из-за угла — мгновенно над головой засвистели пули; они ударили в стенку и, угрожающе взвыв, отлетели рикошетом. На рукав Филиппову посыпалась каменная пыльца.
— Што ли, себя не жалко? — услышал он знакомый голос. Рядом с ним стоял Годованец.
— Что делать будем? — спросил Филиппов.
— Ждать, — сказал Годованец, поправляя сумку.
Филиппов хотел объяснить Годованцу, что раненые не могут ждать, им нужна врачебная помощь, нужна машина, чтобы доставить их в медсанвзвод. Но промолчал: «Подождем, может, к лучшему, а то еще машину накроет».
Стрельба участилась. Рев моторов усилился. Откуда-то сбоку, с фланга, раздалось многоголосое «ура». Оно началось не дружно, издали казалось, будто несколько голосов стараются перекричать друг дружку. Но сразу же к ним присоединилась, быть может, сотня голосов — и уже понеслось протяжное, все нарастающее, увлекающее за собой громовое «ура-а-а-а».
Филиппов не выдержал, оттолкнулся от стены, сделал несколько шагов вперед. Годованец рванул его к себе и строго сказал:
— Вы постойте. Я погляжу, что там делается.
Он куда-то скрылся. Через некоторое время Филиппов услышал голос его сверху, с крыши:
— Наши к самой усадьбе подступили. На прямую выскочили. Меж дубов маневрируют.
— Слезайте оттуда. Вас подстрелят! — закричал Филиппов.
— Што ли, я дурак? Я за трубу спрятался.
Годованец замолчал. Филиппов забеспокоился:
— Годованец?
— Ну?
— Чего ты молчишь?
— Нашу машину подбили. Задымила, родимая… Так их, в рот-пароход. Огневые точки накрылись…
«Машину подбили? Это значит — наверняка есть раненые. Хорошо бы их сейчас на полуторку и прямо в медсанвзвод, — рассудил Филиппов. — Но как проскочить через площадь? Может, послать Годованца? Чем за трубой сидеть, пусть идет дело делать…»
Раздался нарастающий вой. Филиппов присел. Снаряд пролетел над головой и ударил в сарай. Угол сарая отвалился. Из дыма и кирпичной пыли с диким ржанием вырвалась белая лошадь. Она пронеслась мимо Филиппова, распустив по ветру гриву и косясь на него испуганным, налитым кровью глазом. Лошадь выскочила на площадь и тотчас рухнула наземь, прошитая пулеметной очередью. Она упал ана бок, точно ее подрезали, и больше не встала; на животе и груди появились красные расплывчатые пятна.
«Нет, — подумал Филиппов, — как же я буду посылать его на явную смерть».
— Ворвались! — закричал Годованец с крыши. — Рукопашная началась…
Стало как будто потише. «Ура» уже не разносилось сплошной нарастающей волной, лишь вспыхивало на короткое время в отдельных местах усадьбы. Вражеские пушки молчали. Но пулеметы все еще продолжали строчить. По цоколю домика, что был на противоположной стороне улицы, ударяли, посвистывая, пули. Каменная крошка сыпалась на тротуар. Небо сделалось черным от дыма.
— Годованец, — позвал Филиппов, — слезай, идем.
— Што ли, пора?
— Давно пора. Идем скорее.
Годованец подошел неторопливо, предложил:
— Подождали бы еще.
Филиппов прервал, махнув на Годованца рукой:
— Мы и так… люди под пули идут, а мы просидели, спрятались.
Годованец хмыкнул, поправил перевернувшуюся лямку.
— Вы, никак, думаете — я струсил? — Он поморщил нос. — И я под пули ходил, не впервой. Не в том главное. А для чего рисковать?
Это возмутило Филиппова. Он заговорил горячо, показывая в сторону усадьбы:
— Там раненые, понимаешь? Их вывозить надо. Помощь им быстрее оказывать.
— Все равно вам машину никто бы сейчас не дал, — сказал Годованец невозмутимо. — Комбат в бою. Ему не до машины. А без него ничего не получите. — Он помедлил и, видя, что начальник не возражает, добавил примиряюще: — То-то.
Между тем стрельба прекратилась. Пулеметы замолчали. Танки перестали гудеть. Лишь над головами все клубился густой, едкий дым.
Филиппов покосился на Годованца и, ничего не сказав, только мотнув головой в сторону первого батальона, побежал через площадь. «Черт горбоносый, правильно рассудил, — думал он о Годованце, энергично размахивая руками. — Пожалуй, как раз успеем». Он разыскал комбата перед самой усадьбой, среди машин и срезанных снарядами дубов, передал ему приказание Бударина, тут же погрузил в полуторку обожженных танкистов и отправил машину на фольварк.
Бригада отдыхала. Танки заправлялись горючим и боеприпасами. Экипажи пополнялись новыми людьми из числа тех, у кого сгорели машины. Адъютанты разводили танкистов по ротам. Командиры батальонов, собрав офицеров прямо на улице, обсуждали итоги боя. Политработники уже разъясняли бойцам предстоящую задачу. Фельдшера обходили свои батальоны, тут же производя мелкие перевязки.
Все были заняты делом.
На улице было шумно, людно и весело.
Из-за облаков на минуту выглянула луна. По броне машин, по стенам домов, по снегу, словно отдаленный луч прожектора, пробежала палевая дорожка. Она перечеркнула город наискосок и скрылась в ближайшем лесочке.
Но и этой минуты Цырубину было достаточно, чтобы сориентироваться в обстановке: установить, в каком квартале разместился второй танковый батальон, заметить, что дорогу пересек ординарец комбрига — полковник, очевидно, вызывает к себе командира второго батальона гвардии майора Дронова, и определить, что Бударин сердит, иначе ординарец не носился бы как угорелый.
Цырубин направился во второй батальон. Он поравнялся с полевой кухней, от которой исходил теплый приятный запах.
Цырубина приветствовали солдаты, толпившиеся подле кухни.
— Товарищ гвардии майор, каши отведайте, — предложил повар, ловко орудующий черпаком. — А ну, ребята, дайте котелок.
— Спасибо. Я каши много ел, — шутливо сказал Цырубин.
Он заглянул во дворик, где стояла радийная машина. Радио разносило всегда волнующие советского человека позывные Москвы.
Диктор торжественно объявил: «Приказ Верховного Главнокомандующего…»
«Неужели про нас?» — подумал Цырубин, задержавшись на крыльце.
В приказе говорилось об успешно продолжавшемся наступлении Второго Белорусского фронта, о танкистах гвардии генерала Попова, о бригаде гвардии полковника Бударина, о взятии города Старо-Място.
На кухне ужинали танкисты. Горела свеча, слышался возбужденный разговор.
— К весне обязательно кончим.
— Это бы хорошо. Душа по работе стосковалась.
— А не разучился, Рубцов?
— Что ты! Я двадцать лет токарем. Во! — Рубцов показал товарищу свои руки. — Видишь, стальная стружка въелась. Мелкая, как пыль. Ее теперь ничем не отмоешь.
— Приятного вам аппетита, — сказал Цырубин, засовывая за пазуху какой-то сверток.
— Спасибо, товарищ гвардии майор. Просим с нами.
— Благодарю, некогда. — Он незаметно заглянул в соседнюю комнату.
— Товарищ гвардии майор, мы же вас во как уважаем, — вступил в разговор Рубцов. — Ежели б не вы, сколько бы нашего брата погибло? Вот, например, сегодня: вы нам правильно указали огневые точки.
— Парторг правду говорит. Выручили.
— Просим, просим…
Цырубину было приятно слышать оценку своей работы от рядовых солдат. Это была самая высокая, самая справедливая оценка. Чтобы не обидеть танкистов, он согласился: выпил рюмку водки, съел ужин.
— А теперь я пойду, товарищи, — заторопился Цырубин. — Извините, дела.
Танкисты многозначительно переглянулись.
В темных сенях Цырубин столкнулся с Чащиной. Она несла в руках большой белый узел.
— Нина?! Здравствуй, Нина! Наконец-то…
— Дмитрий! Ой, Димка!
Она кинулась к нему, но узел мешал и не давал приблизиться.
— Да брось ты его к черту!
Узел упал к ногам и загородил дорогу. Оба засмеялись, согнулись, схватили друг друга за плечи и поцеловались. Потом сели на узел, Нина припала к широкой груди Цырубина, а он осторожно обнял ее — и так, молча, они долго сидели в темных сенях.
Цырубин чувствовал ее теплое дыхание на своей руке, оно расплывалось по всему телу, согревало и переполняло его. И он закрыл глаза, позабыл на минуту обо всем на свете, наслаждаясь ее близостью и теплотой.
Где-то играла гармонь. Слышалась знакомая песня «Меж крутых бережков».
— Где ты пропадаешь? — первым заговорил Цырубин.
— Хозяйством занимаюсь. — Нина похлопала рукою по узлу.
— Что это?
— Простыни. Буду из них портянки делать.
— Та-ак, — насмешливо протянул Цырубин. — Портяночных дел мастер. Поздравляю с новым званием.
— Ужасно остроумно, — обиделась Нина, отстраняясь от него. — Хо-хо-хо, как смешно. А ты понимаешь, если портянки заскорузлые, грязные, так ноги можно отморозить? Не понимаешь? Чего же смеешься? Глупый какой-то, честное слово.
— Не обижайся, — примирительно сказал Цырубин. — Ты же у меня заботливая. И дело это хорошее. Кто тебя надоумил? Сама?
— К сожалению, нет. Новый начальник.
— Любезный доктор? Он, кажется, неплохой парень.
— Почему парень? У тебя все, кроме твоих разведчиков да танкистов, — парни. Дескать, второй сорт…
— Почему все? И среди медиков попадаются очень стоящие люди, — шутливо сказал он и обнял ее за плечи.
— Перестань, пожалуйста, — она отодвинулась от Цырубина, — капитал действительно хороший человек.
— Ну ладно, ладно. Вот ты какая у меня колючая! Пока на своем не настоишь — не успокоишься. — Он снова привлек ее к себе. — Оставим этот разговор, мы о тобой два дня не виделись. А увиделись — и не с того начали. Ты знаешь, как я позавчера перепугался. Пока не узнал у любезного доктора, что ты жива, места себе не находил.
— А я? Ведь ты опять в рукопашной был. Думаешь, я не знаю?
— Был, Нина, вот ей-богу, был!
Он наклонился и хотел ее поцеловать. Нина опять отстранилась:
— Нет, погоди, обещай мне, что будешь беречься.
— Как же я буду обещать? Сама посуди — я солдат.
— Нет, обещай.
Он отыскал губами ее глаза и нежно поцеловал. Нина прижалась к нему, помолчала, мечтательно произнесла:
— Вот окончится война, поедем мы с тобой к нам, на Урал…
— Почему на Урал? Лучше к нам, в Белоруссию.
— Нет, на Урал. Не перебивай… Станем работать. Ты — учителем. Я — фельдшером. Выстроим новую школу, новую больницу. И обязательно будем дальше учиться. Слышишь? Обязательно. Поступим в заочный институт. Согласен?
— Конечно. Нам теперь особенно надо учиться. — Цырубин заговорил серьезно. — Опыта жизненного мы набрались, а знаний пока что не хватает.
Она положила руки ему на плечи, заглянула в лицо, стараясь разглядеть его выражение, доверчиво прошептала:
— Я больше не хочу войны. Это страшно.
— Боишься? — удивился Цырубин. — Ты же такая бедовая.
— Сегодня одному ногу оторвало. Подползла я к нему жгут наложить, а он сгоряча, видно, боли еще не чувствует, все смотрит через мое плечо. Оглянулась я — на снегу его оторванная нога лежит, и на хромовом голенище пламя отражается.
Цырубин прервал ее:
— Посмотри-ка, может, тебе это нужно?
Он увлек Нину на крыльцо, вынул из-за пазухи сверток, подал ей.
— Что это?
— Развертывай!
Нина развернула сверток и ахнула от удивления:
— Где ты взял?
— Разведчики нашли где-то в развалинах. Я не брал, да они обижаться стали.
— Какие чудесные, как игрушки.
В руках у Нины были лакированные туфельки.
— Примеряй. Может, действительно…
При свете луны лицо Нины казалось бледным и усталым. Она осмотрела свой костюм: ватные штаны, большие кирзовые сапоги с пятнами на голенищах.
— Не возьму; не нужно. Зачем они мне?
— Я тоже так думал — у тебя свои есть. Да ребята обижаются…
Цырубин повертел туфельки в руках и без сожаления швырнул через плечо сперва одну, потом другую.
— Умница ты моя!
Он подал ей руку и вдруг, заметив на ней мужские рукавицы, строго спросил:
— Чьи это?
— Начальника.
— Та-ак. Теперь ясно, почему ты его нахваливала, почему он… в общем, все понятно. — Цырубин сдернул с нее рукавицы, засунул их за пазуху, подал ей свои, шерстяные.
— Да что ты? Вот чудак, честное слово, — расхохоталась Нина.
Цырубин спрыгнул с крыльца и, не оборачиваясь на зов Нины, пошел по улице.
Возле дома комбрига стоял броневичок. Окна были затемнены. Из одного окна падал на снег острый пучок света.
Цырубин хотел зайти к комбригу, но как раз на самом повороте дороги столкнулся с Филипповым.
— А-а, любезный доктор, — протянул он с неприязнью.
Филиппова удивил его недобрый тон: они как будто не ссорились.
— Здравствуйте, вы к полковнику?
— Да-а… — Цырубин медлил. — Ты вот что, любезный доктор, — он закинул руки за спину, придвинулся к Филиппову, — там твоя машина застряла без горючего. Послал бы, пока есть время.
— Это где?
— Километров пять отсюда, по северной дороге.
— Спасибо. Пошлю.
Филиппов повернулся, чтобы уйти: ему был неприятен этот разговор, он понял, что Цырубин недосказывал чего-то.
— Торопишься? — спросил Цырубин.
— Есть дело к комбригу.
— Та-ак… — Цырубин выдернул из-за пазухи рукавицы. — Это твои, возьми, сгодятся в хозяйстве.
И он, круто повернувшись, направился к командному пункту. «Еще ревности в моем положении не хватало», — догадался Филиппов, глядя вслед уходящему Цырубину. Он хотел догнать майора и сразу же объясниться, но раздумал: времени не было.
В квадратной, оклеенной темно-коричневыми обоями комнате на мягком зеленого бархата диване сидели Бударин и Загреков. Перед ними стоял командир второго танкового батальона гвардии майор Дронов — рябой, коренастый, могучего телосложения человек. Он смотрел на комбрига и, стараясь сдерживать свой густой, сильный голос, от которого в окнах звенели стекла, обстоятельно докладывал о всех подробностях прошедшего боя.
Бударин, отвалившись на спинку дивана, слушал. Он был чем-то недоволен: расстегивал и застегивал «молнию» на своей куртке.
Дронов, кончив доклад, шумно вздохнул.
— Все?
— Все, товарищ гвардии полковник.
— Ты думаешь, орел, я тебя похвалю? Руку пожму? К награде представлю? — Бударин рывком застегнул куртку. — Сколько ты людей потерял? Сколько, я тебя спрашиваю?
— Потери, конечно, есть…
— Не есть, а больше всех. — Бударин сердито посмотрел в серые острые глаза комбата. — Зачем на прямую наводку выскочил? Кто тебя просил?
— Разрешите объяснить?
— Поздно объяснять!
— Я считал…
— Лучше считай свои потери. Две машины угробил. Ор-рел!
Лицо Дронова сделалось медно-красным, на шее надулись вены.
— Товарищ гвардии полковник, — прогудел он, — я ведь не о себе, о других заботился. Если бы я не расстрелял немецкие пулеметы, бригада потеряла бы гораздо больше.
— А ну, не рычи. — Бударин встал и заговорил резко, как бы обрубая слова: — Ишь, какой благодетель нашелся! Ты о себе заботься и не подставляй зря свою башку под снаряды. Я не могу позволить гробить людей. Я решил…
Загреков негромко кашлянул. Бударин покосился на него и тоном ниже спросил:
— Чего тебе?
— Быть может, заслушаем комбата на партийной комиссии?
Дронов машинально ощупал нагрудный карман, где, вероятно, хранился партийный билет.
— Предварительно разберемся, конечно, — успокоил его Загреков, погладив свои седые, отливающие стальным цветом волосы. — Все объяснишь. Сейчас вряд ли успеем. Утром в бой. Вот в Яблонске, пожалуй, займемся. Согласен, товарищ комбриг?
— Подумаю. — И бросил Дронову: — Можешь идти.
Комбат поспешил уйти.
Бударин ходил по комнате, громко стуча каблуками. Загреков, будто не замечая его волнения, вынул из кармана серебряный портсигар, достал папиросу, закурил. Вытягивая губы трубочкой, он выпускал изо рта ровные колечки дыма и наблюдал, как они, плавно поднимаясь, рассеиваются в воздухе.
— Зачем ты меня остановил? — спросил, не посмотрев на Загрекова, Бударин.
— Затем, что ты больно горяч.
— Но ты же сам долбил мне о боевых потерях.
— Правильно.
— Тогда я ничего не понимаю.
— Вот это зря.
Они замолчали. Из соседней комнаты донеслись неуверенные, приглушенные звуки — ординарец комбрига осваивал аккордеон.
— Да запомни ты наконец, что я командир, а уж потом — друг тебе. А то что получается? Доктора хотел снять — заступаешься, этого решил прибрать к рукам — опять вмешиваешься. Да что это такое? Я этого не потерплю. Предупреждаю!
Загреков терпеливо слушал, пощелкивая портсигаром, поглядывал на колечки дыма. А когда Бударин немного остыл, спросил:
— Теперь разреши мне сказать?
Бударин кивнул.
— Во-первых, рано тебя, Константин Григорьевич, выписали из госпиталя. Контузия, брат, не шуточка. Вон у тебя опять щека дергается. Быть может, оно и пройдет, но пока что с нервами твоими не все в порядке. В этом главная причина моих так называемых вмешательств. Во-вторых, я в твои командные дела никогда не вмешиваюсь. Это ты прекрасно знаешь. Ты — командир, хозяин, единоначальник. Твой приказ — для меня закон. Я делаю все, чтобы бригада точно и в срок выполняла все твои приказы. Но что касается людей, Константин Григорьевич, тут уж разреши мне иной раз помочь. Тут нам нужно вместе. У каждого человека есть дорожка, ведущая к сердцу. Нам с тобой, коммунистам, надо уметь находить эту дорожку. А ты сгоряча взял да накричал на комбата. Зачем? Он честный, смелый, принципиальный человек…
— Ты любишь людей украшать, — вставил Бударин.
— Люблю. А разве у нас плохие люди? Замечательные люди. Хотя бы тот же Дронов. Вот посмотришь — до Яблонска он сумеет отличиться, и ты же первый будешь против вызова его на партийную комиссию.
— Зачем тогда грозился парткомиссией?
Загреков улыбнулся одними глазами:
— Был уверен, что ты поймешь свою неправоту.
— Гм… уверен.
Бударин, заложив руки за спину, продолжал шагать из угла в угол. Из-за двери раздались такие разноголосые, режущие слух аккорды, что оба поморщились.
— Перестань пилить! — крикнул Бударин.
— Что касается доктора, тут другой вопрос, — говорил Загреков, похлопывая по колену рукою. — Он хороший офицер, молодой коммунист, но пока что плавает, это факт. Но справится ли он со своей работой? Я уверен, что справится.
Бударин покосился на Загрекова, отошел в дальний угол.
— Все его ошибки — от неопытности. Пройдет еще неделя, научится и медсанвзвод подтягивать, и свои машины в-руках держать. Желание работать у него большое, но ему надо помогать. Давай будем помогать.
Бударин чувствовал, что Загреков своими разумными доводами припирал его к стенке, но соглашаться не хотелось, он сказал:
— И что это такое — война к концу, а мне мальчишек подсовывают! Разве это дело?
— Константин Григорьевич, а как ты начинал?
— После будем мемуарами заниматься. Сейчас воевать надо.
— А я помню. — Глаза у Загрекова сделались задумчивыми, голос мягким. — Мне еще и двадцати не было. Попал в чапаевскую дивизию. Дали мне коня, Буланчиком звали. С норовом конь, того и гляди — сбросит. Любил сильную руку. И вот мы с Буланчиком в первом бою…
— Слышал, — добродушно перебил Бударин. — Пилюгинский бой. Все спешились, а ты под огнем как ошалелым носился, пока тебя за ноги не стянули.
— Правильно, Константин Григорьевич. Вот как я начинал. Вот каким зеленым был. А ты-то, вспомни-ка, не лучше меня был. Под Царицыном всю атаку в канаве пролежал.
По лицу Бударина проплыла виноватая улыбка.
— Да еще мертвым притворялся, — добавил он.
— Ну что, вспомнил? — оживился Загреков.
— Что из того, что вспомнил? Тогда было другое время, — все еще упорствовал Бударин.
— Ах, другое время? Совершенно верно, другое время. — Видя, что Бударин продолжает упорствовать, Загреков встал, быстро расстегнул полушубок, достал из кармана записную книжку, полистал ее и медленно, отчетливо выговаривая каждое слово, прочитал: — «…ценить кадры, как золотой фонд партии и государства, дорожить ими, иметь к ним уважение… заботливо выращивать кадры, помогать каждому растущему работнику подняться вверх, не жалеть времени для того, чтобы терпеливо «повозиться» с такими работниками и ускорить их рост».
Бударин долго смотрел на Загрекова в упор, шевеля бровями, обдумывая смысл только что услышанных слов.
— Сталин?
— Партия.
Загреков закрыл записную книжку и спрятал ее в карман.
— Что же, — произнес Бударин после паузы, — будем выполнять. — И добавил: — Если партия требует.
— Вот и отлично, — сказал Загреков, вновь садясь на диван. — Закуривай, Константин Григорьевич, хотя нет — закурю я один, ты сыграй. Очень прошу. Знаешь что? Из «Времен года» Чайковского.
Музыка была страстью комбрига, и он не заставил долго упрашивать себя.
— Ох, и орел ты, Василий Федорович! — дружески воскликнул он. — Курков, скрипку!
Когда ординарец принес инструмент в черном футляре, Бударин достал из футляра скрипку, любовно обтер ее носовым платком, настроил и, уложив поудобнее подбородок, заиграл. Сперва он играл неуверенно, звуки дрожали, обрывались на полутоне, иногда фальшивили, но с каждым новым движением смычка они делались чище, плавнее и, наконец, полились певучие, проникновенные; казалось, звуки исходили из глубины, от самого сердца человека. Лицо Бударина преобразилось, успокоилось, приняло добродушно-торжественное выражение. Пальцы его быстро скользили по скрипичному грифу, прыгали на высокой ноте, замирали на мгновение и снова бежали вверх.
Глядя на него сейчас, никто бы не поверил, что еще совсем недавно он был в бою, кричал до хрипоты, отчитывал комбата, волновался…
Загреков слушал не шелохнувшись. Глаза у него были печальные, тоскующие. Это был не тот Загреков — веселый, зажигающий, с моложавым лицом и задорным блеском в глазах, каким его привыкли видеть товарищи, — это был другой Загреков, которого не видел никто, никогда. Слушая Бударина, он вспоминал свою жену. Татьяна любила Чайковского и часто играла на рояле «Времена года». Он любил, вернувшись после работы, смотреть на ее белые быстрые руки. Теперь эти руки, наверное, огрубели: Татьяна четвертый год работает на заводе…
Бударин кончил играть и, опустив смычок, некоторое время стоял все в той же позе. Вся комната еще была полна звуков.
— Замечательно, Константин Григорьевич, — сказал Загреков, встряхивая головой, как бы отгоняя воспоминания. — Спасибо тебе.
В дверь постучали.
— Да, — неохотно отозвался Бударин.
Вошел Филиппов, молодцевато козырнул, попросил разрешения обратиться.
— Слушаю.
— Товарищ гвардии полковник, разрешите мне выехать? Хочу медсанвзвод подтянуть. За меня остается Осипов.
Бударин украдкой покосился на Загрекова. Загреков как ни в чем не бывало продолжал курить, выпуская изо рта колечки дыма и наблюдая, как они растворяются в воздухе.
— Езжайте.
Филиппов, как положено, повернулся кругом и скрылся за дверью.
Дорога извивалась — поворот за поворотом. Иногда казалось, что «санитарка» не удержится на шоссе, врежется в столб или в дерево. Но Годованец вовремя повертывал баранку, Филиппова по инерции откидывало в сторону, и они благополучно неслись вперед.
Сверкая чешуйчатыми стволами, мелькали силуэты придорожных деревьев. За ними синел густой лес, В лесу одиноко кричал филин.
На небе роились мелкие веселые звездочки. Круглая луна походила на уличный фонарь, звездочки — на пушистые снежинки, и все вместе напоминало Филиппову ночной, засыпающий город, когда разлетаются по улицам гулкие сигналы последних автомобилей, когда в окнах домов постепенно гаснет свет. Ты возвращаешься домой с комсомольского собрания. Звонко стучат по асфальту твои шаги. Ты остаешься один на один со всем городом. Ты — хозяин, город — твой. Хочется идти, идти без конца…
Как они любили с Сашей Рыбиным бродить по городу в зимние ночи! Выйдя из института, они шли по безлюдному Красному проспекту. Гудели провода, обвисшие под толстым слоем инея. Звенел проходивший через площадь трамвай, весь белый. Шум его долго не затихал в морозном, обжигающем лицо воздухе. На всем — на земле, деревьях, домах — лежал снег. Саша заводил разговор. Он, по обыкновению, о чем-нибудь мечтал. То говорил, что пройдет не так уж много лет и люди научатся управлять климатом. «Там, где сейчас собачьи холода, будут расти цитрусы». То заявлял, что люди приучат себя переносить любой климат. «В январе будут ходить в одной рубашке. Да, да. Все зависит от тренировки». Филиппов шевелил одеревеневшими от холода, непослушными губами, улыбался. Ходили до тех пор, пока окончательно не замерзали; тогда, наскоро попрощавшись, они бежали домой, унося в груди хорошее, светлое чувство дружбы….
И вот он едет, чтобы крепко отругать своего друга, быть может, наложить на него взыскание.
Медсанвзвод должен работать оперативно. Секунды отставания собираются в минуты, минуты — в часы, часы стоят раненым жизни. Рыбина нет двое суток. Этого допускать нельзя. Филиппов твердо задумал действовать решительно.
Навстречу из-за дальнего поворота выскользнули машины.
— Наши, — сразу же определил Годованец и просигналил.
Машины остановились. Из кабины переднего ЗИСа вылез Рыбин. Луна мгновенно посадила ему на очки двух зайчиков. Рыбин доложил начальнику о прибытии. Они поздоровались за руку.
— Зайдем, — предложил Филиппов, первым поднимаясь в кузов «санитарки».
Вошли. Филиппов сел на топчан. Рыбин, старательно прикрыв за собой дверку, остановился у входа. Он догадался, что встреча на дороге отнюдь не случайна. Очевидно, начальник специально ехал за ним, и предстоит серьезный, скорее всего неприятный, разговор. Он чувствовал себя виноватым перед Филипповым и понимал, что, помимо воли своей, крепко подвел друга. Конечно, не от хорошей жизни Филиппов поехал разыскивать медсанвзвод. Рыбин стоял в нерешительности и думал не о том, как бы оправдаться, а о том, чем бы помочь Филиппову.
Филиппов заметил, что Рыбин похудел: исчезли ямочки на щеках, лицо осунулось, вытянулось, постарело.
Филиппову пришло на память, как Саша все зимы ходил в легоньком осеннем пальто, в сапожках, а деньги, заработанные черчением, аккуратно посылал матери, писал ей бодрые письма, в которых клялся, что ему и так тепло. Теперь некому посылать письма: мать и младшая сестренка убиты фашистами при бомбежке Смоленска.
— Садись, — сказал Филиппов, — рассказывай, где пропадал двое суток?
Рыбин сел напротив него, снял очки, достал из кармана платок и, протирая стекла, начал говорить:
— Видишь ли… Получилось действительно нехорошо. У тебя, возможно, были большие неприятности?
— Отвечай на мой вопрос.
Рыбин рассказал все: как поступали раненые из соседних пехотных частей, как оперировали Петра Ивановича Слесарева, других.
Филиппов слушал, не перебивая, в душе удивляясь тому, о чем так просто говорил Рыбин.
— Неужели столько раненых пропустили?
— Да, да. За двое суток сто девяносто шесть человек.
— Это много. Работу провернул большую.
Но тут Филиппов вспомнил, как стонали раненые и просили: «Ну что вы нас держите, отправляйте скорее», как его отчитывал комбриг, вспомнил свое глупое положение и заговорил резко, сердито:
— А вообще ты поступил неправильно. Слесарева оперировать не нужно было. Раненые из других частей к нам поступать не должны.
— Конечно. Но куда же их деть? Ведь соседи — не бросишь, не откажешь…
— А я вот сейчас проеду к начсанарму и попрошу, чтобы он подействовал на начальников санитарных служб этих частей. — Быстрым движением руки Филиппов пригладил прядку волос, упавшую на лоб. — Пусть живее работают, поспевают. Какого черта, в самом деле, за нашими спинами прячутся.
Рыбин, щуря глаза, посмотрел на Филиппова, надел очки, еще раз посмотрел.
— Что ты меня разглядываешь? Давно не видел?
— Мы с тобой впервые сталкиваемся по работе. А то все учились.
— Учились! — перебил Филиппов. — Когда учились, все было ясно. На каждый случай — готовый рецепт. А вот сейчас попробуй. — Он говорил быстро, энергично, ударяя ребром ладони по столу. — Танки уходят вперед, ты отстал, раненые скапливаются, отяжелевают.
Рыбин смутился:
— Извини. Учту. Буду торопиться.
— Извинять мне нечего. А изволь не задерживаться сутками, не отставать, — тоном приказа продолжал Филиппов. — И предупреждаю: еще повторится — сниму и в батальон отправлю.
На лбу у Рыбина выступили капельки пота, он поспешно стал надевать очки и все никак не мог зацепить роговой дужкой за ухо.
— Комбриг вызвал, вон, говорит, из бригады.
— И… и что?
Рыбин придвинулся поближе, сочувственно склонил голову.
— Пока оставил. Спасибо Загрекову. — Филиппов помедлил, потом, вспомнив что-то, неожиданно спросил: — Что это за трофеи? Какие это чемоданы у тебя появились?
Рыбин растерянно развел руками:
— Видишь ли… Ситуация такая… Я тебе все объясню.
— Не объяснишь, а сейчас же принесешь сюда все твое добро. — Филиппов подчеркнуто иронически произнес последнее слово. — Я хочу посмотреть, до чего ты дошел.
— Зачем же приносить? Это абсурд, я тебе сейчас все объясню.
— Не хочешь? — Филиппов смерил Рыбина презрительным взглядом. — Ну так я сам пойду посмотрю.
Он встал, открыл дверцу, выпрыгнул на улицу. Рыбин выскочил вслед за ним.
— Это я сам выдумал… Понимаешь? Тактический ход.
Филиппов не слушал.
— Где? — спросил он.
— В аптеке.
Они подошли к аптечной машине. Из кузова выглянул Хихля. Он поздоровался с начальником и, выпрыгнув из машины, сказал вполголоса:
— Товарищ каштан, у мене до вас діло.
— Чего еще?
Хихля жестом объяснил, что дело секретное. Они отошли в сторонку.
— У медсанбаті цікавляться, чому не пишете?
— Передай, что не о чем пока писать. Хорошего мало.
— Слухаюсь.
Рыбин уже оправился от неожиданности, успокоился. Они влезли в машину, зажгли свет.
— Показывай! — потребовал Филиппов.
Рыбин покашлял в кулак.
— Может быть, все-таки выслушаешь?
— Показывай!
Рыбин сделал головой такое движение, будто ему был тесен ворот, достал из-под ящиков чемодан, поставил его у ног Филиппова, открыл и сделал рукой шутливый жест:
— Прошу.
— Что это?
— Трофеи.
— Ты дурака не валяй. Где еще чемоданы?
— Других не имею.
Филиппов посмотрел на него пристально и, видя, что Рыбин говорит правду, облегченно вздохнул и засмеялся:
— Фу… А я думал, в самом деле ты с ума сошел.
— Не знаю, кто из нас сошел.
— Я рад, Саша. — Филиппов взял Рыбина под руку и другим, задушевным тоном спросил: — Как же так получилось? Ведь мне сам комбриг сказал: трофеи!
— Это я виноват. Я слух такой распустил, чтобы не приставали.
— Что же это такое?
— Да вот собираю материал. Думаю после войны наукой заняться.
— Чудак! Так зачем же ты скрывал?
— А вдруг не получится?
Рыбин склонился над чемоданом, закрыл крышку. Филиппов положил руки ему на плечи:
— А ты все такой же, Саша.
— Все такой же. — Рыбин выпрямился, покосился на Филиппова дружелюбно. — А ты другой. Начальник. Тебе, знаешь, даже идет такой тон. Да, да.
— Ты мне зубы не заговаривай. Дело делай.
— Слушаюсь. Что прикажешь?
Филиппов задумался. Ясного плана дальнейших действий у него не было.
— Вот что, ты езжай в город и жди меня, а я проеду к начсанарму. Понял, трофейщик?
В машине топилась времянка. Огонь буйно шумел, выплевывая в раскрытую дверцу желтые угольки.
Сатункин кипятил чай в старом, закопченном ведре. За столом сидел Филиппов и, придерживая рукой спадающую на глаза прядь волос, писал письмо своим родителям в город Новосибирск.
«Здравствуйте, дорогие мои!
Пишу вам во время короткого затишья. Прежде всего, не волнуйтесь — я жив и здоров. Настроение отличное. Да и как ему не быть отличным — наступаем. В сутки проходим с боями по сорок и более километров. Ты, отец, старый вояка и представляешь, что это значит. Раньше и думать не могли о таких темпах, теперь это в порядке вещей. Вы там, в тылу, вместе с нами, конечно, радуетесь успешному наступлению на всех фронтах. В связи с такими темпами мне приходится туговато: и дело свое медицинское делать, и от части не отставать. Но, думаю, справлюсь…»
Филиппов повертел в руках карандаш, задумался и ясно вообразил себе, что сейчас делается дома. Мать, наверное, пришла с работы, суетится у плиты, готовит ужин — маленькая, худенькая, еще не старая женщина.
Он припомнил, как дома ждали писем от старшего брата Леонида, которого теперь нет в живых. Отец, бывало, приходил с телеграфа — он там работал, — и мать спрашивала: «Письмо есть?» — «Пишут». Мать вздыхала и шла к плите. Иногда отец входил в дом, мурлыча под нос, стараясь спрятать свое улыбающееся, красное с мороза лицо. Мать замечала эту хитрость. Торопливо обтирала руки о клетчатый фартук, лезла в карман отцовского пальто, доставала письмо и прижимала его к груди. Потом это письмо читалось по многу раз. Она уносила его с собой на работу и там перечитывала в обеденный перерыв. Милая, добрая мама!
Филиппов встряхнул головой и продолжал:
«Вы писали, что у нас в Сибири стоят морозы (папа их называет «крещенскими»), а здесь погода непостоянная: то подморозит, то развезет. Хочется походить на лыжах, но тут это невозможно. Хочется наших сибирских пельменей, и это сейчас невозможно. О загранице расскажу при встрече. Встреча теперь не за горами!..»
Сатункин взял алюминиевый котелок с вмятинкой на боку, приготовил в нем заварку, налил кипятку в зеленую эмалированную кружку и предложил:
— Товарищ капитан, вы чайку просили.
Филиппов будто не слышал.
— А любите вы чаевать-то? — погромче сказал Сатункин.
— А?
— Чай-то, говорю, любите?
— Сибиряки все чаехлебы.
— Я вот, к примеру, не могу: после чая сплю беспокойно…
Неожиданно распахнулась дверь, в машину поднялся Загреков.
— Здравствуйте, — бодро сказал он.
Филиппов вскочил, прикрыл письмо шапкой, пожал протянутую руку.
— Сатункин, чаю!
— Не торопитесь, капитан. Дайте со старым гвардейцем поздороваться. Мы с ним еще под Сталинградом воевали.
Лицо Сатункина расплылось в улыбке, кончики усов поползли к ушам.
— Помнишь, землячок?
— Так точно, товарищ гвардии подполковник.
Загреков снял полушубок, теперь уже не белый, а замасленный, серый, сел напротив Филиппова. На груди у замполита горел орден Красного Знамени.
— Письмо пишете? — спросил он, заметив на столе конверт с адресом.
— Да, родителям. Получил еще в медсанбате. Все не было времени ответить.
— Ну что? Как они? Отец больше не болеет?
Филиппов удивился: ну и память! Как-то, кажется в первый разговор, он между прочим упомянул замполиту о болезни отца — и вот запомнил!
— Хватит с него, товарищ гвардии подполковник. И так за войну трижды болел.
— Все ревматизм?
— Да, ревматизм. Был крепкий старик. Бывало, мы с братом поссоримся, так он нас, как щенят, расшвыряет. А сейчас едва ходит. Болезнь и гибель брата его сильно подточили.
Загреков нахмурился — возле глаз, на лбу, у рта появились мелкие, тоненькие морщинки.
— Брат где погиб?
— Под Ленинградом. Про Синявинские болота слышали?
— Слышал. — Загреков отвел глаза, потянулся за портсигаром. — У меня там сын погиб.
— Вот оно что!
Филиппов сочувственно посмотрел на седые, отливающие стальным блеском волосы Загрекова, подумал: «Трудную жизнь прожил человек. А сколько еще в нем энергии, оптимизма!»
— Да, война! — поспешил он закончить разговор. — Вероятно, нет дома, которого бы она не коснулась.
— У вас можно курить? — спросил Загреков.
— Пожалуйста.
— Вы как будто не курите?
— Нет, не привык.
Сатункин пригладил усы, выждал паузу в разговоре, напомнил о чае:
— Пожалуйте, товарищ гвардии подполковник.
— Ловко ты, землячок.
— Поднаторел.
— Видно, часто твой капитан чаевничает?
— Они любители.
Загреков сдул пепел с недокуренной папиросы, отложил ее на угол стола, пододвинул к себе кружку.
— А чаек-то у тебя, землячок, с дымком.
— Так точно, потому — товарищ капитан такой уважают. — Сатункин одобрительно посмотрел на Филиппова.
— Да, люблю дымный чай, — подтвердил Филиппов. — Он мне Сибирь, тайгу напоминает. Попьешь, как дома побываешь.
Из кабины донеслось протяжное храпение.
— Вот дает! — воскликнул Сатункин.
Филиппов сделал строгие глаза. Сатункин понял, выскочил из машины.
— Кто это там?
— Это Годованец, товарищ гвардии подполковник.
— Пускай спит. Через два часа опять двинемся.
— Там у него тулуп, тепло — располагает ко сну… Да вы пейте, товарищ гвардии подполковник, только чай, извините, жидкий.
— А я густой и не люблю. Мне бы послаще, — улыбаясь, сказал Загреков и всыпал в кружку полную столовую ложку сахара.
— А я люблю крепкий: попьешь чаю — не так спать хочется.
— Это зря. Нужно себя беречь.
Филиппов посмотрел на усталое лицо Загрекова и подумал, что сам-то он себя совсем не бережет.
Загреков размешал сахар, отпил глоток и спросил!
— Как, подтянули медсанвзвод?
— Да, я их встретил на дороге.
Филиппов подул на чай, но, видя, что замполит намерен поговорить, решил, что пить невежливо, и отодвинул кружку.
— Почему же они отстали? — поинтересовался Загреков.
— Они оказали помощь ста девяноста шести раненым.
— Вот как! — Загрекову все уже было известно, он просто хотел узнать, как относится к этому Филиппов — быть может, станет жаловаться, сваливать вину на медсанвзвод, себя выгораживать? И то, что Филиппов говорил о работе медсанвзвода с уважением, даже с некоторой гордостью за своих подчиненных, понравилось Загрекову. — Молодцы! Но у нас столько и раненых-то не было.
— Пехота подкинула, товарищ гвардии подполковник, соседи.
— Соседи? Понятно.
Загреков обхватил руками кружку, точно грел об нее руки.
— По этому поводу я ездил к начсанарму. Он обещал помочь, — докладывал Филиппов.
— В чем?
— Чтобы пехота нам работу не тормозила.
— Неверно. Соседям нужно помогать.
— Мы помогать не отказываемся. Только и там должны живее работать. Иначе мы вечно будем отставать.
Загреков заметил, как упрямо сжались четко очерченные, еще мальчишеские губы капитана, как вызывающе блеснули его глаза, а между бровями появились две морщины — вилочкой. И это упрямство тоже понравилось Загрекову. Он взял папиросу, прикурил, с удовольствием затянулся и дипломатично спросил:
— Ну а посоветоваться с товарищами успели?
Филиппов замялся:
— Как вам сказать?.. Честно говоря, нет..
— Боитесь за свой авторитет?
— Что вы…
— Боитесь! В людей не верите, точнее, не доверяете, думаете, они вам… свинью подложат.
Филиппова задело за живое.
— Неправда, товарищ гвардии подполковник, — заговорил он горячо и громко, — я верю нашим людям и уважаю их. И зачем вы так говорите? У меня просто не было времени.
Филиппов осекся, опустил голову: он слишком громко разговаривает с замполитом — это нетактично, и потом — Загреков не заслужил такого отношения.
— Вот теперь я вижу — вы со своим народом поговорите, — добродушно сказал Загреков.
В кабине запели песню, негромко и задушевно.
Высокий, заливистый голос Годованца взлетал высоко и долго пари́л, словно сокол над степью. За ним гнался низкий, напористый бас Сатункина, настигал, подминал под себя, опять отставал, будто играючи.
На диком бреге Иртыша
Сидел Ермак, объятый думой…
— Хорошая песня! — сказал Загреков.
Он сложил руки на столе, слегка склонил голову набок и подтянул:
Товарищи его трудов,
Побед и громкозвучной славы
Среди раскинутых шатров
Беспечно спали средь дубравы.
Голос у Загрекова был не сильный, но чистый, приятный. А главное, пел он с упоением, весь отдаваясь песне, полузакрыв глаза, точно от солнца.
В кабине услышали его голос и, ободренные этим, запели во всю силу.
Песня окрепла, налилась и разносилась далеко — широкая, просторная.
Кто жизни не щадил своей,
В разбоях злато добывая,
Тот будет думать ли о ней,
За Русь родную погибая.
Филиппов стеснялся, не решался подтянуть.
— Пой, — сказал Загреков, задорно тряхнув головой, — пой.
Увлекшись, Филиппов запел. Он не помнил многих слов и тогда тянул только мотив, путал куплеты, но пел с азартом, стараясь ни за что не отстать от Загрекова.
Ревела буря… Вдруг луной
Иртыш кипящий осребрился,
И труп, извергнутый волной,
В броне медяной озарился.
Филиппову особенно понравился этот куплет. Вспомнилась ему юность. Светлая лунная ночь. Он плывет на пароходе по Иртышу. Он торопится к Наташе в Чернолучье, где она работает старшей пионервожатой. На палубе пусто. Легкий ветерок кудлатит его волосы, немножко прохладно, но уходить не хочется: нельзя упустить момента, когда пароход пристанет к берегу, не хочется, чтобы кто-то другой ступил первым на землю, где живет его любимая.
…Носились тучи, дождь шумел,
И молнии еще сверкали,
И гром, вдали еще гремел,
И ветры в дебрях бушевали.
В ту ночь река была спокойной. Серебристая дорожка перечеркнула ее поперек. Слышался тихий всплеск колес. Волны веером расплывались от парохода и с легким шумом ложились на берег.
— Хорошая песня, — повторил Загреков задумчиво.
Наступила тишина. Было слышно, как в печи, догорая, потрескивают дрова, как ветер стучит трубою. Потом послышалось равномерное гудение. «Санитарка» задрожала — это Годованец прогревал мотор.
— Мне пора, — сказал Загреков, вставая.
— Куда же вы? А чай?
— До следующего раза.
Он быстро оделся и подал Филиппову руку.
— Я верю в вас, товарищ капитан. Я даже убедил комбрига в том, что вы с делом справитесь. Думаю, что краснеть за вас мне не придется. А? Не подведете?
Филиппов, волнуясь, постучал пальцами по кружке, ответил твердо:
— Нет, не подведу.
— Ас товарищами советуйтесь, не стесняйтесь.
— Обязательно.
Прошло еще двое суток.
Бригада Бударина во взаимодействии с другими частями все это время стремительно наступала. Она не давала противнику передышки, гналась за ним по пятам, двигалась так быстро, что в тылу у нее нередко оставались группки разбитых вражеских частей.
К вечеру третьего дня над землей навис густой, клубящийся туман и задержал наступление.
— Молоко, будь оно трижды проклято! — ругался комбриг. — Цырубин, выслать разведку.
Танки остановились в лесу. Танкисты спрыгнули на землю и, поскрипывая прорезиненными костюмами, с удовольствием разминались.
Туман сгущался. Вскоре сделалось темно, так темно, что водителю невозможно было разглядеть машину, стоящую впереди. Свернуть с дороги тоже было нельзя: дорога справа и слева обрывалась глубокими рвами.
Бударин передал по колонне: «Не спать. Быть наготове: противник может появиться внезапно».
Все заняли свои места.
В полночь пришли машины с боеприпасами, горючим, продуктами. В темноте они осторожно, не переставая сигналить, протискивались вперед и выстраивались на дороге в два-три ряда, так что негде было развернуться.
К утру все замерло. Притаились часовые, крепко сжимая автоматы, до боли напрягая слух, ничего не различая перед собой.
Где-то скрипнула дверца кабины. Этот звук, пролетев над колонной, растворился в тумане. И опять тишина.
Туман, туман и тишина.
Рыбин, как и все, тоже не спал в эту ночь. Он лежал в машине, как был, в шинели и шапке, закинув руки за голову. Рядом, на ящике с медикаментами, дремал санитар Коровин.
Они только что запрятали заветный чемодан. Рыбин вложил в него еще одну исписанную тетрадь. Сейчас он лежал и, глядя в темноту, старался представить себе, как после войны выхлопочет отпуск, поедет в Москву. Там он зайдет на кафедру хирургии, к старому доброму профессору, скажет: «Аполлинарий Иннокентьевич, я хочу с вами посоветоваться».
Профессор деловито поправит пенсне:
«Ну-с, ну-с, слушаю».
«Одну минуту», — скажет Рыбин, внесет в кабинет свой чемодан и откроет его.
Профессор удивленно покачает головой: «Простите, не понимаю…»
Тогда Рыбин объяснит: «Я два года собирал материал для научной работы. Вот он. Это — мои наблюдения над шоковыми ранеными в первые часы после ранения».
Профессор всплеснет руками, воскликнет: «Скажите на милость! И воевали, и о науке не забывали. Похвально, голубчик, похвально. — Он засмеется дребезжащим доброжелательным смешком. — Ну-с, будем работать…»
Под утро Рыбин задремал. Ему снились Москва, клиника, профессор, поправляющий пенсне, чемодан… Одна важная тетрадь запропастилась куда-то… Он все искал ее и никак не мог найти.
— Где же она? Где она? — бормотал он во сне.
— Чего вам, товарищ гвардии капитан? — спросил Коровин, вскидывая голову.
Рыбин проснулся.
— Голова что-то разболелась. Выйду на воздух.
Туман, все такой же густой и плотный, неподвижно лежал на земле. По-прежнему не было видно стоящей впереди машины. Снег не скрипел под ногами. Он прилипал к сапогам, как глина. Рыбин прошелся вокруг машины.
— Кто идет? Пропуск?
— «Затвор».
Из тумана вышел часовой.
— Не спится, товарищ гвардии капитан? — спросил он, поеживаясь от озноба.
— Голова разболелась… А у вас все спокойно?
— Пока ничего не слыхать.. Сейчас разведчики вернулись. Ругаются, чуть не заблудились.
— Да, туманище…
Начинался рассвет. На востоке появилась еле заметная сизая полоска. Она медленно росла, надвигалась, белела. Стало видно, как по небу, над головами, бегут кудрявые облака, клубясь, вытягиваясь в цепочку, обгоняя друг друга. В просвет между облаками выглянул молоденький тусклый месяц рожками кверху.
Наконец и туман пришел в движение. Сначала он, как бы крадучись, полз мимо часовых, обдавая их лица холодным, неприятным дыханием, стелился у ног, забирался под колеса машин. Затем начал быстро подниматься вверх. Показались машины, стволы деревьев, ветви, покрытые снегом.
Когда туман поднялся выше человеческого роста, пораженные часовые увидели метрах в ста от дороги отступающую в беспорядке группу противника. По-видимому, это были остатки разбитой части. Гитлеровцы под покровом тумана пытались удрать от наших танков. Они испуганно забегали, что-то закричали, торопливо развернули два уцелевших орудия и дали залп. Снаряды, просвистев над колонной, разорвались по ту сторону дороги. В тот же миг взревели моторы, а еще через минуту танки были в лесу.
Второй залп.
Одна из машин с боеприпасами взорвалась, обдав колонну желто-зеленым пламенем.
Филиппов, выскочив из «санитарки», увидел, как взрывной волной сбросило с дороги груженный продуктами ЗИС. Машина перевернулась, задние колеса долго продолжали крутиться. Послышались крики раненых.
— Соболев, — скомандовал Филиппов, — бери носилки! До раненых метров пятьдесят. Быстро!
— Слушаюсь.
— Годованец, за ним!
— А машина?
На одно мгновение у Филиппова мелькнула мысль: «Опять я его посылаю на опасное дело?» Но тотчас пришла другая мысль: «Нет, это не то. Тогда был ненужный риск, а сейчас риск ради спасения людей».
— Без разговоров!.. — Филиппов крепко выругался.
Годованец кубарем скатился в ров.
Филиппов и Сатункин, прячась за машины, тоже побежали к раненым, прямо по дороге.
Гитлеровцы уже не стреляли. Побросав свои орудия, они в панике метались по лесу.
— Гляньте-ка, товарищ капитан! — крикнул Сатункин.
Впереди, по направлению к горящим машинам, полз человек.
— Да это же Рыбин! — узнал Филиппов. — Куда он к черту ползет? Там патроны рвутся. Спускаться в ров нужно. Рыбин, назад!
Рыбин продолжал ползти. Горячий воздух жег ему лицо. Снег таял. Дорога превратилась в сплошную лужу. Он окунал лицо в воду и так полз, приподнимая голову лишь затем, чтобы глотнуть дымного воздуха.
— Вот сумасшедший! — с досадой выругался Филиппов. — Надо ему помочь! Бежим!
Он ни о чем больше не думал; другу грозила опасность, и надо было его выручать.
На дороге показался чем-то чрезвычайно взволнованный санитар Коровин. Он был без шапки и кричал во все горло:
— Где гвардии капитан Рыбин? Дайте мне гвардии капитана!
— Что еще случилось? — спросил Филиппов.
— Да машина-то… чемодан…
— Какой чемодан?
— Да с наукой-то!
— Вот черт подери!.. Постой! Не время сейчас об этом говорить. Вон Рыбин, за раненым ползет.
Но Коровин махнул рукой и бросился за Рыбиным:
— Товарищ гвардии капитан, беда! Товарищ гвардии капитан, остановитесь!
— Что случилось? — не оборачиваясь, хрипло спросил Рыбин.
— Наука-то погибла! Чемодан сгорел!
Рыбин резко повернул в сторону Коровина грязное, неузнаваемое лицо.
— Чемодан?
— Чемодан. Как даст фашист, подлюга! Сперва летучка, занялась, после кухня, а там на нашу машину перекинулось.
— Сгорел?
— Сгорел. Я было бросился, да где там. Кругом бинты, лекарства вспыхнули, как спички… пропали…
Рыбин уронил голову на руки и так лежал минуту, может быть две.
— Ну чего так-то… Уж не вернешь, — успокаивал Коровин. — Были бы сами целы.
Впереди послышались взрывы, потом — душераздирающий крик:
— Братки, помогите-е!
Рыбин сразу поднял голову, вытянулся на руках, крикнул Коровину:
— Чего остановился? Не слышишь? Ползем быстрее!
Почти в ту же секунду где-то близко раздалась команда Филиппова:
— Соболев, Годованец, сюда!
— Товарищ капитан, хоть пригнитесь, — уговаривал его Сатункин.
— Ладно, ладно.
— Подстрелят!
— Бери раненого!..
Оказав помощь раненым и отправив их в тыл, Рыбин получил приказание начсанбрига свернуть медсанвзвод и идти за бригадой дальше, на запад.
Санитары, пошатываясь и пригибаясь, выносили из дома тяжелые стандартные ящики с медимуществом.
Хихля размахивал руками, торопил санитаров. Он был без шинели. На шерстяной гимнастерке, выше туго набитых нагрудных карманов, блестели два ордена и медали.
Из-под брезентовой крыши кузова высовывалась голова старшины Трофимова. Он принимал груз. Возле машины стояли ведра, складной хирургический стол, еще какие-то ящики и ящички. Два уже нагруженных ЗИСа выстроились на дороге. Погрузка подходила к концу. Хихля проверял имущество.
— Коровін, примуса не бачу. Ти за нёго відповідаешь! — кричал он, грозя пальцем.
Коровин и длинный Бакин пытались протиснуть громадный ящик через дверь. Ящик был широк, в дверь не проходил.
— Повертывай! На бок-то повертывай! — командовал Коровин, тараща от натуги глаза.
Бакин неловко повернул ящик и выпустил его из рук. Ящик упал, в нем что-то звякнуло.
— Вот долговязый-то! Силы-то много, а башка не варит, — выругался Коровин и сердито сплюнул. Бакин виновато молчал.
— За что ты его ругаешь? Ишь, какой сердитый!
Санитары выпрямились. Перед ними стоял Филиппов. Когда он появился — никто за работой не заметил.
— Виноват, товарищ капитан, — проговорил в смущении Коровин, стараясь локтем поправить сбившийся на бок ремень.
— А ты, Бакин, на него не обижаешься?
— Никак нет. Работа, она азарту требует.
— Это другое дело…
— Товарищ капітан, у мене до вас діло, — вмешался в разговор Хихля.
— Слушаю.
Хихля хитро скосил глаза, всем своим видом показывая, что дело весьма секретное.
— Слушаю вас, — сказал Филиппов, когда они отошли в сторону.
— Вам лист із медсанбату, товарищ капітан, — вынимая из кармана конверт-треугольничек, сказал Хихля.
— Спасибо. — Филиппов, взяв конверт, не утерпел, тут же распечатал и прочитал:
«Коля, ты не пишешь мне два дня. Но все равно я знаю, почему ты молчишь: у тебя не клеится с работой. Я обрабатывала руку одному вашему обожженному танкисту. Он с беспокойством спросил меня: «Рука цела будет? Не отрежут?» «Будет цела, — успокоила я и тоже спросила: — С чего это вы решили, что ее ампутируют?» Он сквозь зубы (больно было!) ответил: «Долго помощи не оказывали. Машин будто бы не находили. Мы на начсанбрига наперли — он пулей выскочил из дома, аж дверь забыл прикрыть. После этого отправил. Нашел машины».
Коля, почему ты об этом не пишешь? Или ты думаешь, что я тебя не пойму? Значит, ты не считаешь меня своим другом? Это обидно.
Не выдумывай и не накручивай. Я верю, что все будет хорошо. Пиши, слышишь?
Целую тебя, зловредного.
На уголке листа Филиппов заметил коричневый отпечаток Наташиного пальца. «Это от йода», — подумал он. Ему так захотелось увидеть сейчас Наташу, рассказать ей обо всем, что он чуть было не повернул к «санитарке», но, обернувшись, увидел внимательно-добродушный взгляд Хихли.
Филиппов вдруг смутился, часто заморгал длинными темными ресницами. На кончиках порозовевших ушей стал заметен золотистый пушок.
Спрятав письмо в карман, Филиппов поспешил в дом.
Хихля стоял, смотрел ему вслед, улыбался доброй улыбкой, и думал: «Эх, молодий, хлопець».
Заметив рядом с собой пожилого шофера, земляка «с під Полтавы», спросил:
— Микола, а ти ще помьятаешь свое перше кохання?
— Помятую, — ответил Микола, сдвигая шапку на затылок.
— Помьятаешь, як у садочку під луною с коханою зустрічався?
— А то як же!
— Помьятаешь, як її щиро цілував, так цілував, що губи пекло цілий тиждень!
— Все помятую, — сказал Микола, молодецки подбочениваясь.
— Эх, Микола… — Хихля сладко вздохнул, но, встретив насмешливый взгляд земляка, добавил: — А ні біса ты не помьятаешь. Не наводь на мене тугу…
…В кабине «санитарки» сидели Годованец и Сатункин. Между ними на кожаном потертом сиденье лежал расшитый бисером красный кисет.
Оторвав кусочек от газеты, они свертывали цигарки и по обыкновению вели разговор.
— Ну как? Проверил? — мусля языком краешек газеты и кивая в сторону дома, куда ушел Филиппов, спросил Сатункин.
— Во мужик! — с восторгом отозвался Годованец, поднимая большой палец. — Слышал, как он меня сегодня по матушке пустил?
— Что же тут хорошего? — сказал Сатункин, протягивая Годованцу горящую спичку.
Годованец прикурил, затянулся, закашлялся.
— Ох, крепок… Што ли, не понимаешь? Не хилый интеллигентик, а наш, настоящий. — Он прищурился, дым ел глаза, и добавил: — И не трус к тому же. Это проверено… Нам какую-нибудь фрикадельку не дадут.
Сатункин ущипнул себя за ус, лукаво ухмыльнулся:
— Стало быть, нюху-то у кого нет?
— Придуриваешься, — морща нос, после паузы шутливо пробурчал Годованец. — Говоришь, память плохая, а что не надо — помнишь.
— Эх ты, нюхальщик! — засмеялся Сатункин.
…На кухне хлопотали Анна Ивановна и Зоя, укладывая хирургическое имущество. Они дружелюбно поздоровались с начальником.
— А где же ваш командир? — спросил Филиппов.
Анна Ивановна кивнула в сторону комнаты и сказала, почему-то понижая голос:
— Тсс… Заезжал Загреков. Беседовал с ним о вступлении в партию. Даже обещал дать рекомендацию. Но Александр Семенович, знаете, у нас какой? С фантазией. Сейчас думает… Вы уж, пожалуйста, с ним подушевнее.
— Попытаюсь.
Филиппов прошел в комнату.
Она была пустой, только еще не успели убрать аккумуляторы. Звонко отбивали ритм громадные, во весь угол, комнатные часы, точно выговаривали: «день, день, день, день…» Пахло лекарствами.
У окна стоял Рыбин.
Филиппов видел его круглый затылок, немного оттопыренные уши, крестик-рубец на шее. Из-за этого крестика на первом курсе Сашу прозвали «георгиевский кавалер», Кличка не привилась. Филиппов знал историю этого крестика: в детстве Саше делали операцию, мать отдала доктору обручальное кольцо — больше расплачиваться было нечем…
Филиппов подошел к окну, встал позади Рыбина.
Рыбин не обернулся. Он по звуку шагов узнал Филиппова, но не захотел первым начинать разговор. За окном стоял пасмурный денек, по небу бежали бесконечные серые тучи. Иногда между туч появлялся еле заметный просвет, похожий то на ветвь дерева, то на ручеек, то на лохматую лапу зверя.
— Помнишь, Саша, весну сорок второго года? — негромко спросил Филиппов. — Помнишь, как мы любовались сибирским вечерним небом? Оно было чистое, голубое, и луна заглядывала в нашу комнату. Луна была большая, круглая. Мы ее называли лысиной…
— А рядом был парк, играл оркестр, нас туда не пускали, — отозвался Рыбин. — Мы смотрели на проходящие парочки и вздыхали.
— А помнишь, в двадцать три ноль-ноль, ни на секунду позже, в казарме появлялся Шуб, кричал: «Товарищи слушатели, напоминаю: в шесть часов подъем! На лекциях спать не позволю». Мы втихомолку поругивали его, нехотя ложились, но все равно никто не спал.
— Все помню, — сказал Рыбин, поворачиваясь к Филиппову и близоруко щуря глаза. — Одного не помню: чтобы ты лирикой занимался.
Филиппов раскатисто засмеялся. Он смеялся не часто, но если уж смеялся, то от души, громко, как все здоровые люди.
— Это я, чтобы тебя расшевелить.
Рыбин добродушно улыбнулся, на щеках появились ямочки.
— Вот дипломат! А я сразу и не понял.
Он кашлянул в кулак, из скромности умолчал о приезде Загрекова, заговорил о другом:
— Рассказывай, зачем пожаловал?
Филиппов понял его уловку, но решил до подходящего момента не показывать, что ему все известно.
— Заехал по делу. Был у начсанарма. Говорили о работе медсанвзвода. При таких темпах наступления ты опять можешь отстать от бригады.
— Что же он решил?
— А вот что. Пыл свой хирургический вы с Анной Ивановной умерьте, в функции медсанбата не лезьте. Ваша задача — делать самое необходимое.
— Например?
— Давай посоветуемся. За этим я и приехал.
— Гм… это оригинально.
Рыбин достал из кармана очки, надел их, как будто желая получше разглядеть Филиппова. Он знал, что Филиппов никогда раньше не любил показывать свою слабость — до всего старался сам доходить, — и поэтому удивился его желанию посоветоваться. «Должно быть, ему очень тяжело».
— Что смотришь? Говори.
— Видишь ли, трудно сейчас ориентироваться: ситуации бывают разные.
— А все-таки? Давай наметим самое необходимое, то, что нужно делать при любой обстановке. — Филиппов придвинулся к окну, нарисовал пальцем на отпотевшем стекле цифру «один». — Регистрировать раненых надо?
— Безусловно… Останавливать кровотечение, накладывать повязки. — Рыбин написал на стекле цифры «два» и «три».
— Шины накладывать тоже следует.
— Рассечение и иссечение ран, — предложил Рыбин.
— Без этого, пожалуй, можно обойтись.
— Нет, позволь…
Рыбин, жестикулируя, начал обстоятельно доказывать, что эти мелкие операции нужны, что от них зависит многое.
— Но речь идет о самом необходимом.
— Как знаешь… Возможно, и сыворотку вводить не нужно?
— Против столбняка? Это нужно.
Рыбин поправил на голове ушанку; на лоб выбилась обгоревшая прядка волос. Филиппов, увидя эту прядку, вспомнил, что́ произошло утром. Ему сделалось жаль друга: столько он потратил труда на собирание материала, столько мечтал о будущем, о книге, так по-детски верил в свою мечту…
— Еще выводить из шока совершенно необходимо, — сказал Филиппов. — Кстати, ты можешь восстановить почти все, что пропало.
— Да, да. Это дивная мысль, — оживился Рыбин. — В самом деле, почему бы не восстановить? Я очень многие случаи помню, они у меня перед глазами.
— Вот и займись. И не надо унывать. — Филиппов помолчал, оглядел Рыбина с головы до ног. — Ты ничего себя чувствуешь?
— Прекрасно.
— Честно?
— Что за вопрос?
Филиппов положил руки к нему на плечи, убежденно сказал:
— И в партию вступай. Не колеблясь вступай.
Он заметил, как Рыбин удивленно оттопырил губы, пробормотал:
— А я… а я подходящий для партии?
— Мне кажется — да.
— Но ведь коммунист — это что-то большое, — произнес Рыбин тихо и робко. — Это… Это — Ленин.
— Ничего, Саша. Такие, как мы — рядовые, — тоже нужны.
Рыбин пристально посмотрел на Филиппова, затем схватил обеими руками его руку и крепко пожал.
— Только так, как рисковал утром, — больше не рискуй. Глупо, — строго сказал Филиппов. — Ведь если бы мы тебе не помогли, как знать, дорогуша, пришлось ли бы нам с тобой сейчас вот разговаривать…
Тогда, среди огня и взрывов, увидев рядом с собою Филиппова, Рыбин не осознал, что́ происходит, не до того было. Теперь он понял: Николай бросился не просто спасать раненых, но помочь ему, облегчить его положение. Рыбин хотел-сказать Филиппову какие-то теплые, выражающие признательность слова, но раздумал: «Это будет звучать сентиментально, а он — враг сантиментов».
Вошел Трофимов.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться к гвардии капитану Рыбину?
— Обращайтесь.
— Товарищ гвардии капитан, машины погружены.
— Что ж, в дорогу? — спросил Рыбин.
— В дорогу. Не отставай, предупреждаю.
Рыбин коротким взмахом поднял руку, прижал вытянутые пальцы к виску:
— Приказ будет выполнен.
Участвуя в выполнении большой фронтовой задачи, бригада должна была форсировать реку Лаз и занять Яблонск — узел семи шоссейных дорог, важный стратегический пункт.
Наступила оттепель.
Неширокая, но глубокая река стала серьезным препятствием для танков. Ее заболоченные берега раскисли, и к реке невозможно было подступиться.
Единственная шоссейная дорога, ведущая к единственной переправе, почему-то не обстреливалась немцами.
Очевидно, враг приготовил ловушку: минировал переправу и ждал появления советских танков, чтобы взорвать их вместе с переправой. У противника было еще одно преимущество: правый берег, занятый им, был выше, левый — ровнее и ниже. Впрочем, равнина простиралась от берега метров на шестьсот, далее шли овраги, балочки, лесочки, в которых стояли подготовленные к атаке советские танки.
Фашисты за рекою спешно окапывались. Каждый лишний час им на́ руку. Медлить нельзя. Реку нужно форсировать, и как можно быстрее.
Комбриг решил: под прикрытием темноты овладеть переправой, атаковать врага и занять город.
Впереди было приказано идти второму батальону. Перед ним стояла самая трудная задача: проскочить переправу и, подавив огневые точки противника, обеспечить свободное продвижение всей бригады. Саперам поручалось с наступлением темноты обезопасить переправу.
Окончилось совещание командиров, проходившее в лесу, под открытым небом. Бударин и Загреков остались одни. Они стояли друг против друга, прислонясь спинами к деревьям, стараясь больше не говорить о предстоящем бое. Оба волновались: бой ожидался ответственный, опасный, от него, может быть, зависела жизнь бригады.
— А воздух какой сырой, — как бы между прочим, сказал Бударин. — Как ты думаешь, к вечеру подморозит или нет?
— Вряд ли, Константин Григорьевич. Мой барометр покоя не дает — ноет и ноет. — Загреков похлопал себя по бедру, простреленному еще в гражданскую войну.
Бударин посмотрел на свои сапоги и, постучав каблуками о дерево, чтобы сбить налипший снег, сказал:
— Разговаривал с генералом. Недоволен, что мы остановились.
— А ты был бы доволен? — быстро спросил Загреков и сам же ответил: — Нет. Я тебя знаю… Мне сегодня солдаты задали вопрос: «Как бы, — говорят, — товарищ гвардии подполковник, к севу домой поспеть?» Видал? Воюем здесь, а мыслями там, на Родине.
Они замолчали. Каждый представил себе родные места.
— Я вот и то думаю поскорее вернуться на свою Курганщину, — мечтательно проговорил Загреков. — Приду и вновь начну заворачивать по сельскому хозяйству. Наверное, дадут местечко. Я десять лет работал, справлялся. — Он с азартом потер ладони. — Дело у меня, Константин Григорьевич, веселое, приятное; чуть с крыш закапало — семена проверяешь. А там — ранняя вспашка, а там — сев. Ну тут, брат, пошевеливайся, не зевай. Прозевал — пропал. Как в атаке. Круглые сутки гудят на полях тракторы. Смена бригад происходит на ходу, прямо на полосе. — Он смотрел сияющими молодыми глазами куда-то вдаль, точно видел все то, о чем так страстно рассказывал. — Я все лето на поле. Знал бы ты, Константин Григорьевич, какие у нас поля. Простор кругом, едешь, едешь — и конца им нет. А хлеб какой у нас родится: зайдешь — не видно тебя. Во какой! Едешь, а он шумит, переливается, как золотое море. Приезжай, Константин Григорьевич, честное слово, хорошо!
— Мечтатель ты, Василий Федорович, — дружелюбно сказал Бударин.
По тропинке шел Филиппов — стройный, подтянутый, шагал легко, свободно.
— Товарищ капитан, подойдите! — строго позвал Бударин.
Загреков насторожился:
— Ты что хочешь?
— Об этом, товарищ гвардии подполковник, у командира не спрашивают.
Загреков подтянулся:
— Виноват, товарищ, комбриг.
Подошел Филиппов, козырнул.
— Ты что же это про чемодан молчал? Мне говорят: трофеи. Я и думал — трофеи. А оказалось что? — Бударин поиграл «молнией», помолчал. — Может, эти записки ни к чему, а может, от них польза была бы большая. Не боги горшки обжигают. — Он насупился. — Неладно, капитан, получилось. В Яблонске пришлешь Рыбина ко мне.
— Есть, прислать к вам.
Бударин пристально оглядел Филиппова и не нашел, к чему бы придраться.
— Как служба?
— Идет получше. Можете надеяться…
Филиппов заметил осуждающий взгляд Загрекова и осекся.
— Еще не все, как надо, — сказал Загреков, — но небольшие сдвиги есть.
— Старайся, орел. С людьми дело имеешь. — Лицо Бударина подобрело, брови поднялись вверх, морща высокий лоб. — Я приказал выдать тебе полушубок.
— Спасибо, товарищ гвардии полковник.
— И этому твоему орлу, Рыбину, — тоже.
— Благодарю, товарищ гвардии полковник.
— Можешь идти.
Проводив Филиппова глазами, Бударин обратился к Загрекову:
— Я хочу тебя попросить пройти во второй батальон.
— Слушаюсь.
— Поговори с людьми. Надо проскочить переправу.
— Будет выполнено.
Они молча смотрели друг другу в глаза. Бударин подумал о том, что, быть может, видит Загрекова в последний раз, и боролся с собой, чтобы не отменить только что отданный приказ. И если бы речь шла не о судьбе бригады, он бы, конечно, оставил Загрекова при себе, никуда бы не отпустил. Загреков понимал его состояние и, хотя знал, что идет на трудное дело, прежде всего подумал: «Не надо, чтобы он волновался: предстоит решительный бой».
— Ты напрасно нервничаешь, Константин Григорьевич. Я уверен, что все обойдется хорошо.
— Что ты меня уговариваешь? Не первый день воюю.
— Тем более. Ты должен сейчас ни о чем, кроме боя, не думать. Бой мы обязаны выиграть и выиграем.
Бударин властно притянул Загрекова к себе, крепко обнял и поцеловал.
Под старой сосной, пригнувшей ветви почти до самой земли, Загреков собрал механиков-водителей. Беседа длилась минут тридцать. В заключение он спросил:
— Как, богатыри, возьмем Яблонск?
— Так точно, возьмем, товарищ гвардии подполковник, — дружно ответили танкисты.
— Все зависит от того, — обводя внимательным взглядом лица бойцов, говорил Загреков, — успеем мы проскочить переправу или нет. Если успеем — выполним задачу, не успеем — противник взорвет переправу. Понятно?
— Понятно!
— Поэтому выжимайте из машины все, что она может дать. Скорость, скорость и еще раз скорость. Ясно?
— Ясно.
— Не подведете?
— Не подведем.
— Вот и отлично. Стало быть, договорились. Вопросы есть?
— Есть! — выкрикнуло одновременно несколько человек.
— Слушаю.
Танкисты медлили, переглядываясь.
— Что же вы молчите?
— А вы с кем поедете, товарищ гвардии подполковник?
— Там видно будет.
Механики-водители, разойдясь по экипажам, предупредили своих товарищей:
— Смотрите, ребята, Загреков может прийти. Чтобы в машине порядочек был…
Вечерело. На небе уже нельзя было увидеть движения облаков. С каждой секундой небо становилось темнее, нависало все ниже. Снег покрывался серой, унылой краской. Зеленые сосенки стали синими, деревья казались плоскими. За десять шагов не узнать было человека — он походил на тень, на дерево. Танки напоминали больших слонов, которые насторожились, вытянув хобот, точно прислушиваясь к удаляющемуся гудению броневика. Этот звук долетал совсем о противоположной стороны, из-за реки. От полевой кухни доносились голоса людей, звон котелков, смех. Слышалась автоматная стрельба, как будто стреляли из соседнего оврага. На самом деле стреляли далеко, за несколько километров, на юге, где воевала другая бригада. Ночь надвигалась. Людские голоса становились глуше, стрельба затихала, гудение броневичка таяло.
На какое-то мгновение наступила тишина. Полная тишина. И в это мгновение Дронов громовым голосом, прозвучавшим особенно зычно, подал команду:
— По машина-ам!
Тотчас все загудело, загремело вокруг. Задрожали деревья, осыпая с ветвей пушистый снег. Еще миг — и танки сорвались со своих мест. Они двинулись почти все сразу, сначала беспорядочной лавиной, затем в их движении появилась какая-то система: часть машин выходила вперед, часть намеренно отставала. Выехав на равнину, они на ходу построились в две линии. Недружный рев моторов постепенно перешел в однообразное гудение. Танки батальона шли на одинаковой скорости, словно сердца сидящих в них людей бились в одном ритме. Было ясно: движение машин продумано заранее и направляется умелой рукой командира.
Танк Загрекова мчался во второй линии. Его незаметно оберегали, стараясь не выпускать вперед.
Машины первой линии, одна за другой, выскакивали на шоссе.
Немцы осветили весь берег ракетами, но стрельбы все еще не открывали.
— Они думают, что переправа минирована! — крикнул Загреков командиру машины. — Пусть думают.
Скорость хода нарастала. Моторы запели высокими голосами. Казалось, машины вот-вот оторвутся от земли. Расстояние между передним танком и переправой сокращалось с каждой секундой. Двадцать… десять… пять метров… Головная машина влетела на переправу.
И теперь, видя, что переправа не взорвалась, враг открыл ураганный неточный огонь. И на шоссе и на переправе рвались снаряды.
Головная машина остановилась, задымила. Танки, скрежеща гусеницами, протяжно взревели и замедлили ход.
Это промедление решало судьбу всей операции.
— Почему замедлил?! — закричал Загреков водителю. — Давай больше газу! Больше газу! Крой прямо на переправу! — Он повернул разгоряченное лицо к радисту: — Передай: коммунисты, за мной!
Танк рванулся, перескочил кювет, обогнал передние машины и вихрем пронесся по переправе.
Танкисты услышали призыв. Они узнали: это — Загреков. Машины одна за другой устремились по маршруту, проложенному замполитом.
Огонь врага усилился, перешел в канонаду. Но первый танк, танк Загрекова, летел целым и невредимым. Вот он уже на правом берегу, вот он, ловко обогнув глубокую воронку, с ходу ударил по врагу.
И в этот момент неожиданно из-за укрытия показался «фердинанд» и почти в упор выстрелил зажигательным снарядом. Танк вспыхнул, как факел.
Весь батальон увидел это пламя — высокое и яркое.
И тогда Дронов, захлебываясь гневом, отстранив радиста, закричал в микрофон:
— Коммунисты! Вперед!
…Яблонск взяли с ходу. Пленных не было.
Филиппова вызвал комбриг. Он сидел за дубовым столом, стиснув ладонями голову, и пристально вглядывался в развернутую карту-километровку.
Филиппов негромко доложил о прибытии. Бударин не пошевелился, точно не слышал. Бледное, осунувшееся лицо его как бы окаменело.
Филиппов замер у дверей, боясь нарушить эту траурную тишину.
— Езжай к переправе, — сказал Бударин после длинной паузы глухим, как будто надорванным голосом, — Загрекова привези. И остальных тоже.
Ночью выпал снег. За городом простиралось чистое белое поле. И только кое-где виднелись черные пятна воронок.
«Словно кто-то прошелся по снегу грязными сапогами», — подумал Филиппов.
«Санитарка» остановилась.
К сожженной машине подошли Филиппов, Годованец и Сатункин. Земля вокруг машины выгорела, была черной, как сажа. Башня вместе с пушкой валялась в стороне. Сизый легкий дымок все еще вился над танком. Пахло гарью.
Внутри железной коробки ветер, пробираясь сквозь щели, закручивал пепел в струйку и с легким шорохом укладывал его обратно в пирамидку.
Они сняли шапки и так стояли несколько минут. Стояли и молчали, как в почетном карауле.
Затем они вытащили обгоревшее тело Загрекова, бережно завернули в плащ-палатку, уложили в машину рядом с другими и повезли в город.
В машине трясло. Поскрипывал фанерный кузов. Стучала железная труба, дребезжа и сбиваясь с ритма. Этот стук напомнил Филиппову тот вечер, когда к нему в «санитарку» пришел Загреков. «Не подведете?» — спросил тогда замполит. Филиппову в ту минуту хотелось совершить какой-нибудь выдающийся подвиг, хотелось, чтобы ему давали самые опасные, самые трудные задания. Он даже пожалел тогда, что стал врачом, что нет в его работе ничего особенного, героического…
Сатункин вздохнул так громко, что Филиппов вздрогнул.
— Ты что?
— Да вот, думаю-маракую, — сказал Сатункин, судорожно подергивая обвисший ус. — Собрать бы всех этих фашистов в один гурт да на остров бы нелюдимый. А то ведь они, товарищ капитан, по углам расползутся, как тараканы, а чуть что — выползут. И опять — война.
— Нет, не выползут, — возразил Филиппов. — Ты дашь им выползти?
— Я? — возмутился Сатункин. — Да что вы, товарищ капитан? — Он вытянул перед собой загрубелые, натруженные руки, сжал кулаки так, что надулись узловатые вены. — Да я их!..
— Видишь, — удовлетворенно сказал Филиппов. — И я не позволю, и Годованец, и танкисты, Нас много!
…Бударин сидел за тем же столом, все в той же позе. Горе как будто сковало его, и он некоторое время не мог ни о чем думать, кроме одного: погиб Загреков, Василий Федорович погиб, Василия нет. Из этого состояния его вывели подчиненные. Они входили, спрашивали указаний, советов, докладывали о выполнении ранее отданных им приказов. Пришел начальник штаба, подал бумаги на подпись; появился зампотех, доложил, что машина номер «сто шесть» требует ремонта, спросил, как быть: отправить ее в тыл или оставить здесь, с ремонтной летучкой, работы примерно на одни сутки; заглянул Курков, осведомился, будет ли комбриг завтракать. Всем им надо было отвечать — приказывать, советовать, распоряжаться. Жизнь бригады продолжалась, и он, комбриг, не имел права допустить, чтобы горе (он знал, что Загрекова оплакивает вся бригада) как-то затормозило, придержало движение боевой жизни. И он отвечал, приказывал, советовал, отдавал распоряжения. Но горе не хотело отступать, оно словно росло с каждой минутой. Он отвечал зампотеху и ловил себя на мысли: «А что посоветовал бы сейчас Загреков?» Он подписывал бумагу, плохо понимая, что в ней написано, и невольно косил глаза налево — там всегда сидел Загреков, он и сейчас чувствовал его взгляд, слышал его голос.
Наконец Бударин не выдержал, попросил начальника штаба:
— Часа два-три никого ко мне не пускай. Мне нужно побыть одному, собраться с мыслями.
— Слушаюсь, — понимающим тоном сказал начальник штаба.
— И распорядись в отношении… — Бударин никак не мог выговорить этого страшного слова.
— Похорон, — догадался начальник штаба. — Мною уже отданы соответствующие приказания…
Бударин вспоминал боевой путь, который они прошли рука об руку с замполитом. Василий Федорович пришел к нему в полк под Смоленском. Тяжелое было время. Войска с боями отходили к Москве, с трудом задерживаясь на оборонительных рубежах. А тут пришел человек с гражданки и начал поговаривать о наступлении. Бударин, помнится, вспылил, велел прекратить штатские разговоры. Потом узнал — в самом деле, наступление готовится. Увидел, комиссар в тылу не отсиживается, политдонесениями не отписывается, полегче работы не ищет; в какие-нибудь три дня со всем личным составом познакомился, и люди уже не к комбригу, а к комиссару шли. Что тут поделаешь? Вызвал Бударин его к себе и сказал: «Давай, орел, работать вместе, нам делить нечего…» Так вот, локоть к локтю, три года и работали. Кажется, хорошо работали. Пятнадцать благодарностей от Верховного Главнокомандующего получили.
«А как же я теперь, без него?» — подумал Бударин.
Он встал, подошел к окну. На улице было белым-бело. Свежий, пушистый снег лежал на крышах, на деревьях, на всей земле. Серый воробышек прыгал по дороге, на снегу оставались его мелкие отчетливые следы. Послышалось гудение — прошли бензозаправщики, значит, танки уже заправлены горючим. Цырубин шаткой походкой направлялся в дом напротив, где расположился штаб, стало быть, вернулся из разведки, принес нужные данные. Из штаба выскочил связной, бегом пустился в батальон. Показался офицер связи, на ходу закурил и быстрым шагом пошел к броневичку. «Сейчас поедет с донесением в корпус».
Бригада жила точно так же, как при Загрекове.
И тут Бударин понял, что он обязан сделать все возможное, чтобы люди не чувствовали потери Загрекова.
«Смогу ли я это? — спросил себя Бударин. — С чего начинать?»
«Ты должен сейчас ни о чем, кроме боя, не думать», — вспомнил он последние слова Загрекова. Они прозвучали как завещание. Теперь Бударин, кажется, знал, что ему делать.
— Привезли? — нетерпеливо спросил Бударин, когда Филиппов появился в комнате.
— Привез.
— Где?
— В машине.
Бударин медленно, тяжело ступая, пошел из комнаты. Филиппов направился было за ним.
— Не ходи. Я один.
Филиппов остался. Степы комнаты были увешаны ветвистыми оленьими рогами, картинами, изображающими охоту; даже люстра состояла из четырех глядящих в разные стороны оленьих голов. Все здесь как стояло при хозяине, так и осталось стоять. Видно, удирали спешно.
Зазуммерил телефон. Часы пробили одиннадцать раз. За дверью с кем-то шептался ординарец комбрига.
«Теперь меня опекать некому, — думал Филиппов. — Видно, придется самому за свое дело стоять. Боязно. Ошибок наделаю… А что бы мне он сказал? Наверняка отчитал бы за малодушие. Нет, — решил Филиппов и упрямо тряхнул головой, — я должен работать теперь, так, чтобы он, допустим, посмотрел на мою работу и сказал: «Не зря я с тобой повозился…»
Дошел Бударин.
Поглощенный своими думами, он словно не замечал присутствия Филиппова. Лицо его было сосредоточенным, строгим, глаза лихорадочно блестели. Такие глаза бывают у людей с высокой температурой.
— Ну, вы… сделайте там все, что требуется, — наконец, заметив Филиппова, сквозь зубы процедил комбриг. — Через два часа хоронить будем. Больше времени у нас нет.
— Слушаюсь.
— Иди.
Оставшись один, Бударин подошел к столу и решительно склонился над картой. На ней уже была обозначена новая задача: красная стрела устремлялась на север и упиралась в четкую надпись «Сянно».
Сянно — небольшая, ничем не примечательная железнодорожная станция. Она расположена на перекрестке дорог — железной и шоссейной. Ее четыре, пересекающие друг друга, булыжником мощенные улицы насчитывают не более полутораста дворов, обнесенных оградой. Дома все одноэтажные, каменные, с острыми черепичными крышами. Между домами, отделяя один двор от другого, стоят кирпичные сараи. В каждом дворе колодец, утепленный соломенными щитами.
Все здесь приспособлено к тому, чтобы каждой семье жить своей, автономной жизнью.
Над всеми постройками возвышаются два здания: на одном краю станционного поселка — высокий, строгих очертаний костел, на другом — двухэтажная школа.
Окраины Сянно с трех сторон окаймлены неглубокими, поросшими камышом озерами. На западе простирается ровное снежное поле, за которым синеет лес. На севере, километрах в трех от станции, торчат недымящие трубы кирпичного заводика. На юго-западе виднеется фольварк, а южнее — разбросанные подковой хутора.
Дальше, через леса и болота, ведут пути к Балтийскому морю.
Прорыв наших войск к Балтийскому морю означал полное окружение прусской группировки немцев. Вот почему фашисты изо всех сил пытались сохранить свои непрочные позиции. Вот почему советские армии изо всех сил старались быстрее прорваться к морю.
Танковые соединения вклинивались в оборону противника, рвали ее на части; не задерживаясь, обходили крупные немецкие группировки и стремительно двигались вперед.
Оставшиеся в тылу вражеские группы блокировались нашими войсками, расчленялись и добивались по частям.
Первого февраля, заняв станцию Сянно, бригада гвардии полковника Бударина перерезала единственную железнодорожную ветку, соединяющую две блокированные немецкие группировки.
Бударин получил приказ: занять круговую оборону, станцию не сдавать.
Колонна остановилась на дороге. Впереди — танки, за ними комбригский ЗИС, штабная машина, радийные полуторки с антенной, напоминающей удилище, «санитарка», ремонтные летучки — все, что непосредственно двигалось за танками, обеспечивая руководство, связь, скорую медицинскую и техническую помощь.
Танкисты спрыгнули на землю. Они стояли возле своих машин, сладко потягиваясь, с наслаждением вдыхая свежий, бодрящий воздух.
Утро выдалось ясное, тихое, морозное. Все на земле сияло. В каждой снежинке лучилось свое маленькое солнышко. Окна домов сверкали. На цоколях радужно играли крупинки дикого камня. В покрытых тонким ледком лужах отражалось солнце.
Танкисты щурились и улыбались:
— Эх, хороша погодка!
— Одной погодой сыт не будешь. Как бы насчет завтрака?
— Подожди, может, прикажут дальше идти…
— А чего мы, в самом деле, стоим? Ну, чего стоим?
— А вот старшина идет, спросим.
По дороге шел старшина Цветков. За ним, припадая на задние лапы, плелся рыжий пес.
— Старшина, почему остановились?
— Значит, надо.
— Надолго?
— Сейчас выясню.
— А позавтракать можно?
— Завтракайте, да поскорее.
Экипажи собрались веселыми стайками прямо на броне. Слышались шутки, смех, оживленные разговоры. Танкисты и автоматчики, перебивая друг друга, делились впечатлениями только что прошедшего боя.
На машине номер «сто» сидели парторг роты — командир танка гвардии старший сержант Рубцов, механик-водитель Соболев, уже поправившийся после контузии и вновь вернувшийся в экипаж, ротный весельчак, командир орудия Федя Васильев, автоматчик Сушенка — худой, с длинной шеей и длинным, нависшим над губой носом — и молоденький радист Сеничкин, которого за его наивную любознательность товарищи прозвали Любопытный. Перед каждым из них стоял полный котелок чистого, как слеза, ароматного меду. Ели они его столовыми ложками, закусывая тонкими пластинками аппетитно похрустывающих галет.
— Нет, хлопцы, фаустника я прихлопнул, — хвастался Сушенка, причмокивая мокрыми губами. — Гляжу и вижу — в ямке лежит. Ах ты, думаю, собачья отрава, смерть наша лежит…
Федя Васильев, не говоря ни слова, нахлобучил ему шапку на глаза. Дескать, закройся, не ври.
Сушенка безропотно поправил шапку, облизал ложку и, словно не замечая, что ему не верят, продолжал:
— Высовываюсь вот этак из-за башни — лежит.
Федя Васильев опять нахлобучил ему шапку на самый нос.
— Да погоди, не балуй… — отмахнулся Сушенка. — Лежит, говорю.
— А ты все ждешь?
— Нет, я прицелился.
— Постой, давай лучше еще подождем.
— Чего ждать-то?
— Вдруг он и без тебя мертвый, жалко ведь пулю тратить.
Слова Феди Васильева покрыл дружный хохот. Сушенка тоже засмеялся, удивляясь ловкому повороту разговора. Это еще больше рассмешило товарищей. Сушенка наконец сообразил, что смеются, собственно говоря, над ним, обиделся:
— А ну тя к лешему…
Мимо колонны с видом занятого человека проходил Годованец.
Его окликнули:
— Э, медицина! Как дела?
— Как сажа бела.
— Иди к нам, медом угостим, — пригласил Соболев.
Годованец остановился, подумал для солидности.
— Што ли, успею?
— Успеешь, успеешь, — успокоили его танкисты.
Годованцу и некуда было торопиться. Пришел он сюда, чтобы побыть около машин. Почти всю войну он был механиком-водителем. Тяжелое ранение вынудило его перейти на «санитарку». Но любовь к танку не пропала. Он тосковал по машине.
Годованец влез на броню, поздоровался с товарищами. Ему пододвинули котелок, наполненный медом, галеты. Луч солнца расплылся на котелке ярким пятном.
Годованец без лишних слов достал из-за голенища ложку и приступил к делу. Подождав, пока он заморит червячка, Любопытный спросил:
— Что нового, товарищ гвардии сержант?
— В каком смысле? — уплетая за обе щеки, спросил Годованец.
— В работе.
— Что ж моя работа? Раненых вожу, бригадному помогаю.
— Что он, бригадный-то?
— А ничего. С характером. Настоящий.
— Не сердится?
— Гм… — Годованец поморщил нос. — Чего же ему сердиться? Доктора — народ вежливый. Дело имеют с людьми ранеными. А к раненым подход нужен.
— Ну а с вами-то как он? Не придирается?
— Хватит тебе тарахтеть, — вмешался Соболев. — Дай человеку поесть. Лучше скажи, Годованец, почему мы остановились?
— Обстановочка, видать, осложнилась.
— Почему ты так думаешь?
— По Ваське Куркову вижу.
— Чего-чего?
— По Ваське Куркову, говорю. Прохожу сейчас мимо радийной — комбриг, наверное, по радио разговаривает, — а Васька вокруг машины так и ходит, так и ходит.
— Тоже мне примета!
— Бабушкина, — ввернул Федя Васильев.
— Ты не смейся. Я Ваську знаю, в одном взводе служили. Если что не так, он места себе не находит.
— Посмотрите! Что это? — воскликнул Любопытный, показывая ложкой в сторону ближнего домика.
Из раскрытого настежь окна высовывались две похожие одна на другую польки. Одна приколачивала к раме палку, вторая придерживала двухцветное — красное с белым — полотнище. На улице под окном стоял щупленький старик и что-то кричал им, размахивая руками.
— Что они, а? — спрашивал Любопытный.
— Флаг свой национальный вывешивают, — объяснил Рубцов. — В честь освобождения.
— Вот здорово! Ведь это мы их освободили.
— Стало быть, ждали, зараньше флаг-то приготовили.
Древко прибили. Первая полька попробовала, крепко ли оно держится, вторая выпустила полотнище из рук. Ветерок расправил его и принялся полоскать в воздухе.
Танкисты подняли руки над головой и приветливо помахали полькам. Польки увидели и, счастливо улыбаясь, помахали в ответ, а старик прокричал:
— Нех жие червоно войско!
А вокруг уже стучали молотки, точно старик подал команду соседям. Над домами появились национальные флаги. Они радостно похлопывали на ветру, залитые щедрыми лучами солнца.
Бударин обходил колонну. Он был в шлемофоне, все в той же куртке, покрытой масляными пятнами. Застежка-«молния» сияла слепящей глаза полоской.
Он шел прихрамывая, опираясь на трость, от длительной тряски ныло раненое бедро. Под ногами с тонким звоном ломался ледок, быстрые белые змейки расползались во все стороны. Комбрига сопровождала группа офицеров управления.
Бударин останавливался возле каждого танка. Танкисты вскакивали с места. Он стучал палкой по броне, спрашивал:
— Как здоровье экипажа?
— Все здоровы, товарищ гвардии полковник.
— Как мотор?
— В порядке, товарищ гвардии полковник.
— Сколько снарядов?
— Боекомплект, товарищ гвардии полковник.
Подбегали запыхавшиеся комбаты, докладывали о состоянии батальонов.
— Все ясно, — выслушав доклад, говорил Бударин и шел дальше.
Комбаты пристраивались к группе сопровождающих.
Бударин все хотел взвесить лично. Задача предстояла трудная: занять круговую оборону. Танкам без пехоты держать оборону тяжело. А пехоты в бригаде осталось немного — меньше ста человек.
«Народ все больше молодой: выдержит ли? Выстоит ли? — думал Бударин. — Каждому придется воевать за десятерых».
Он подошел к очередной машине, постучал тростью по броне, вгляделся в лица бойцов.
— Как мотор?
— Работает, товарищ гвардии полковник.
— Сколько горючего?
— До Берлина хватит.
— Ха, до Берлина. Орел!
Танкист выразил мечту всех воинов, в том числе и его, Бударина, мечту. Не один раз думал комбриг о последних днях войны. Заветным его желанием было участвовать в штурме Берлина. В глубине души Бударин был обижен на свою судьбу. Вначале бригада повернула на север, вместо того чтобы идти на запад, теперь приказано занять оборону. Ну разве это не досадно? Почти все бригады идут вперед, гонят отступающего противника, а он, Бударин, уже отстал.
Зная горячую натуру комбрига, генерал предупредил:
— Смотри, Бударин, не рвись вперед. Задача очень ответственная. Очень. Тебе поручаю ее не зря. Надеюсь.
— Слушаюсь, — ответил исполнительный Бударин и подумал: «Вот был бы Василий Федорович, он сумел бы доказать генералу его несправедливость». Но тут же вспомнил слова Загрекова: «В военном деле успех зависит не от выгодных обстановок, удачных должностей, а от таланта и способностей человека, от того, как он понимает свой долг перед Родиной, как любит свой народ. В любой обстановке талантливый командир найдет такое решение, которое будет выгодно ему и невыгодно противнику. В любой обстановке способный человек проявит себя настолько, что заслужит всеобщее уважение…»
Как были дороги Бударину эти слова! Они помогли ему побороть недовольство.
Навстречу комбригу шел старшина Цветков. Старшина приветствовал комбрига точно по уставу — поворотом головы, строевым шагом. Любо смотреть было на его кряжистую ладную фигуру. «Этот выдержит, — подумал Бударин. — Побольше бы таких орлов».
— Ты куда направился?
— Да надо бы, товарищ гвардии полковник, домишко пустой подыскать.
— Зачем?
— Баню устроить, товарищ гвардии полковник.
— Разве есть время помыться?
— Не могу знать. Я так, на всякий случай, приглядываю! — Старшина хитровато прищурил глаза.
— Приглядываешь? Что ж, приглядывай. Дело хорошее. Одобряю.
Лицо старшины помрачнело: «Раз одобряет баню — значит, остановка надолго».
— Как у тебя с продуктами?
— Продуктов много. Девать некуда.
— Береги. Продукты еще сгодятся.
— Так неужто!.. — воскликнул с досадой старшина и осекся.
— Что? Договаривай.
— Так неужто, товарищ гвардии полковник, надолго остановились?
Бударин насупился: вопрос старшины кольнул его в самое сердце. Раньше комбриг ответил бы резко, вроде: «Твое дело солдатское: меньше спрашивать, прикажут — выполняй», а сейчас сказал по-загрековски:
— Все зависит от нас. Выполним задачу в три дня — махнем дальше, не выполним — неделю будем торчать.
— Будьте уверены. Мы постараемся, товарищ гвардии полковник.
— Иди. Организуй баню, — сказал Бударин, смягчившись.
Старшина козырнул и свернул в ближайший дворик.
Бударин оглядел осунувшиеся лица комбатов, просто и откровенно сказал:
— Устали, орлы? Я тоже устал. Спать хочется? Мне тоже. Я бы с удовольствием дал вам отдых на день-другой…
— Да не устали мы, — прогудел Дронов.
— Тем лучше.
Бударин жестом велел командирам подойти поближе, негромко объявил:
— Получен приказ: станцию не сдавать. Если понадобится — стоять насмерть. Конечно, без пехоты нам нелегка придется. Но на то мы и гвардейцы…
— Будьте спокойны, товарищ гвардии полковник. Воевать научились.
— Я в этом уверен. Остальное будет в приказе. — Бударин обратился к начальнику штаба: — Заготовьте приказ.
Начальник штаба, гвардии подполковник Кушин, молча пристукнул каблуками.
— Про баню слышали? — спросил Бударин.
— Так точно.
— Учтите — это большое дело. Усталость как рукой снимет.. Чтобы все помылись! Начсанбриг, проверь.
— Есть, товарищ гвардии полковник.
Голос у Филиппова был ровный, твердый, без робких ноток.
— Медсанвзвод развернешь здесь же.
— Слушаюсь.
Бударин пошел дальше.
Экипаж машины номер «сто» выстроился у танка. Люди стояли по росту, по команде «Смирно», молодцевато повернув головы в сторону комбрига.
— Вы посмотрите, какие орлы! — воскликнул Бударин. — Как, гвардейцы, удержим станцию?
— А фрицев много, товарищ гвардии полковник? — поинтересовался Любопытный.
— Несколько гренадерских дивизий.
— Гренадерских! Сколько мы их побили!
— И этих побьем! — уверенно, за весь экипаж, сказал Рубцов.
— Молодцы!
Бударин постоял, полюбовался людьми, потом повернул к штабу.
Филиппов знал, что́ ему надо делать. Он подыскал подходящее помещение для медсанвзвода — вместительный подвал школы, приказал Рыбину развертываться, а сам отправился проверить, как дела с баней. Навстречу ему попадались раскрасневшиеся танкисты. Над ними легким облачком вился пар, будто они оттаивали под солнцем.
Баню оборудовали в пустом доме. Он состоял из трех комнат. В первой устроили раздевалку, во второй — мойку, в третьей — одевалку. Люди входили в парадную и выходили черным ходом. Баня получилась что надо — настоящий санпропускник.
Филиппов вошел со двора. В одевалке пахло махорочным дымом и нафталином. Танкисты в ожидании товарищей сидели на диванах, курили. Лица были блаженные, довольные: так приятно отдыхать, чувствовать свежесть белья и чистоту тела.
— С легким паром, товарищи.
— Спасибо, доктор.
— Как помылись?
— Хорошо. Будто сто пудов с плеч свалили.
— Нельзя ли, доктор, спиртишку выписать?
— Зачем?
— Да, говорят, после бани очень полезно. Организм будто бы очищает. Снаружи-то смыли, а снутри…
Танкисты весело засмеялись. Филиппов прошел в моечную.
Там было парно, от печки несло жаром. Соболев яростно хлестал себя по мокрому телу свернутым в жгут полотенцем и громко, в лад ударам, припевал:
Ты почо меня не любишь?
Я почо тебя люблю?
Ты почо ко мне не ходишь?
Я почо к тебе хожу?
— Здравия желаю, товарищ капитан! — крикнул он, встряхивая взъерошенной головой.
— Здравствуй. Зачем же ты себя бьешь?
— Гы-ы… бью… Это я парюсь.
В раздевалке находилось человек десять танкистов, в числе их Рубцов, Любопытный, Сушенка. Солдаты стояли с вывернутыми наизнанку рубашками. Чащина и Цветков проводили санитарный осмотр. Заметив начальника, фельдшер и старшина смутились.
— В чем дело? — спросил Филиппов.
— Да вот… — буркнул старшина и сердито махнул рукой в сторону Сушенки.
Сушенка повел длинным, острым носом, метнул опасливый взгляд на капитана.
— Вошку нашли, — сказала Чащина.
— Это плохо.
— Наверное, где-нибудь подобрал; прошлую ночь в усадьбе ночевали, — объяснил старшина.
Сушенка помотал головой, начал оправдываться:
— Что я, один, что ли? Подумаешь…
— Молчи уж лучше! — крикнул Рубцов. — Неряха!
— Убрать его с нашей машины, да и только, — загорячился Любопытный.
— Вы знаете, отчего сыпной тиф бывает? — спросил Филиппов.
— Да все он знает, — ответил Рубцов за Сушенку. — Он хотя у нас в роте недавно, а работа с ним велась.
— Видимо, недостаточно. — Филиппов повернулся к Чащиной, приказал: — Провести тщательную санобработку.
— Слушаюсь.
По дороге к штабу Филиппов заходил в дома, спрашивал у поляков:
— Больные есть? А насекомые есть?
Жители качали головой, односложно отвечали:
— Та нема, пан. Вшиско герман забрал.
У костела Филиппов встретил командира второго батальона. Дронов шел валкой походкой, крепко ставя ноги. За ним тянулся ординарец — белобрысый рослый ефрейтор со свертком белья под мышкой. Оба направлялись к бане.
— Здравствуйте, товарищ гвардии майор.
— А, доктор, привет, привет, — загремел комбат, подавая Филиппову тяжелую, твердую, как железо, руку.
Филиппов бросил косой взгляд на ординарца:
— Я к вам, товарищ гвардии майор, с большой претензией.
— Что такое?
Глаза комбата округлились, настороженно впились в лицо Филиппова. Филиппов кивнул в сторону ординарца.
— Ты, Фролов, крой до бани. Я догоню, — сказал Дронов.
Филиппов с упреком поглядел на рябое широкое лицо комбата:
— Слушай, Дронов, у тебя идет баня, а ты не интересуешься.
— У меня дел и без нее хватает.
— Брось, Дронов, не то говоришь. Баня — важное дело.
Комбат поморщился, отмахнулся:
— Ты только не агитируй меня. Я сам, понимаешь, в здравом уме.
— Ты не шуми.
— Да не шумлю я, голос у меня такой.
— Так вот, комбат, я и говорю, зря ты не заглянул. Недооцениваешь…
Комбату не нравился разговор.
— Слушай, доктор, занимайся ты своим делом. А мне фрицев бить, батальоном командовать. А то — баня! Подумаешь, штука. У меня там фельдшер и старшина имеются.
— И вши имеются, — язвительно добавил Филиппов.
— Как?! Где? — Дронов сплюнул, выругался. — Да я им за это головы поотрываю! — И почти бегом устремился к бане.
Штаб располагался напротив костела, в доме ксендза.
Хозяин сбежал заблаговременно; почти все вещи из дому были вывезены, лишь толстые церковные книги с крестами на черных обложках грудами валялись повсюду — на полу, на столах, на подоконниках.
В самой большой комнате, также заваленной книгами, находился комбриг. Комната была полупустой: стол, несколько стульев, шифоньер с проломанной дверцей — вот и вся обстановка.
Бударин сидел за столом, облокотившись на разостланную карту, и, закрыв глаза, думал. Его длинные густые брови хмурились. Между бровей лежала косая, надломленная складка.
Вокруг стола сидели начальник штаба, новый замполит гвардии майор Козлов, Цырубин, еще несколько штабных офицеров. Все ждали, когда заговорит комбриг.
Золотистый луч солнца освещал сосредоточенное лицо Бударина.
Момент был важный: необходимо было принять ответственное решение. Оно уже созрело у Бударина, но он еще и еще раз проверял в уме все «за» и «против». Надо было ничего не упустить, все предвидеть, нужно было встать и объявить о своем плане так убедительно, чтобы люди поверили в него.
— Н-да, — произнес наконец Бударин и резко поднялся.
Офицеры тотчас встали.
— Я решил, — твердо сказал Бударин. — Я решил навязать противнику бой. — Он окинул всех одним коротким взглядом и продолжал, уже не останавливаясь, изредка пристукивая по столу растопыренными пальцами: — Фашистские группировки во что бы то ни стало хотят соединиться здесь, в Сянно. Для этого они подготовляют большое наступление. Как показывает пленный обер-ефрейтор, оно должно начаться завтра на рассвете. Конечно, если мы будем сидеть и ждать этого наступления, нас сомнут. Но если мы спутаем им все карты, сорвем все планы, тогда дело может обернуться совсем иначе. В силах ли мы это сделать? В силах. Каким образом? А вот каким образом. Мы заставим их принять бой тогда, когда нам надо, то есть раньше, чем они успеют подготовить наступление. Прошу подойти поближе.
Офицеры подошли.
— Основное, — сказал Бударин, — выбрать направление нашего главного удара, провести его неожиданно и хитро. Давайте посмотрим.
В дверь громко постучали. Все, кроме комбрига, оглянулись. Вошел Филиппов.
— Разрешите, товарищ гвардии полковник?
— Да, — не отрываясь от карты, бросил Бударин.
— Прошу срочно приказать…
— Да?
— Прошу запретить личному составу бригады пользоваться перинами…
— Зайди попозже, — остановил его Бударин.
— Это необходимо сейчас, товарищ гвардии полковник.
— Сейчас некогда. — Бударин посмотрел на пасы. — Зайди так часика через два с половиной.
— Слушаю.
Филиппов ушел.
— Продолжим, — сказал Бударин. — Где же они сосредоточивают главные силы? Куда нам ударить? — Он достал из сумки цветной карандаш и стал водить им по карте. — Район фольварка, хуторов не подходит. Как видите, здесь открытое место. Притом здесь воюет наша мотострелковая бригада. В ее задачу входит прикрывать нас с фланга. Стало быть, фольварк отпадает.
— Озера… — подсказал Цырубин.
— Да, озера вокруг станции, — согласился Бударин и обвел озера на карте синими кружочками. — Они меня очень тревожат. В камышах могут сосредоточиться для атаки… — И, обращаясь к Цырубину, добавил: — Ты, орел, смотри за озерами в оба.
Начальник штаба записывал в блокнот указания комбрига.
— Да, чтобы не забыть. Начштаба, учти: нашим артиллеристам иметь эти трубы в виду. Трубы мне совсем не нравятся: наверняка наблюдатель сидит. — Он перечеркнул на карте кирпичный заводик, что лежал севернее Сянно. — Так где же противник накапливает главные силы? — Бударин еще раз обвел всех вопросительным взглядом и, подождав, заключил: — Главные силы он собирает в лесах, что западнее Сянно. Это ясно. Почему? Потому что тут есть где укрыться — раз; по снежному полю удобно атаковать — два; станция хорошо просматривается — три. Главный удар враг готовит здесь. — Комбриг обвел жирной чертой лес левее Сянно, нарисовал стрелу, как бы вонзившуюся в станцию. — А мы сделаем так. — Бударин отсек эту стрелу у самого основания.
В дверь опять постучали. Вошел Филиппов.
— Товарищ гвардии полковник, я тут набросал проект приказа. Разрешите вручить? — Филиппов протянул комбригу лист бумаги.
— Вы что, играете? — сердито спросил Бударин.
— Никак нет.
— Тогда заходите через два часа.
— Так поздно будет, товарищ гвардии полковник.
— Идите!
Филиппов не уходил. Он заметил, как Цырубин дружелюбно, ободряюще подмигнул. «Что это он? — подумал Филиппов. — Он как будто сердит на меня…»
— Вы что, оглохли?
Филиппов вздохнул, сложил бумагу вдвое, тихо оказал:
— Был бы гвардии подполковник Загреков, он бы меня поддержал.
Бударин подался всем корпусом в сторону Филиппова, у него дернулась щека. Он посмотрел на обветренное, возмужавшее лицо Филиппова, точно видел его впервые.
— Что — Загреков? В чем дело? — так же тихо спросил Бударин.
— Во втором батальоне нашли вшей. Потому что пользуются перинами. Я, как врач, настаиваю…
Бударин вдруг оживился, протянул руку:
— Давайте проект.
Филиппов отдал бумагу. Цырубин любезно подал комбригу карандаш.
Бударин мельком взглянул на бумагу, написал на уголке: «Срочно. В приказ!»
— Разрешите идти? — спросил Филиппов.
— Иди, орел.
Бударин подождал, пока за Филипповым закроется дверь, и, сдерживая довольную улыбку, спросил:
— Видали? Видали, как он разговаривать стал? Настаивает! Требует!
— Мешает, — вставил начальник штаба.
— Быть может, не совсем к месту, — согласился Бударин. — Но для меня сейчас важнее другое. Важно, что он командиром становится. — Он плотно сомкнул губы и уже по-деловому продолжал: — Теперь поговорим о подробностях.
Офицеры склонились над столом, всматриваясь в карту. На ней возле черных бусинок железной дороги лепилось несколько серых квадратиков и стояла некрупная надпись: «Сянно».
По приказу Филиппова медсанвзвод развернулся в подвале школы. Подвал представлял обширное помещение высотою в рост человека, разделенное на множество отсеков. Отсеки были разные: большие и маленькие, широкие и узкие, квадратные и прямоугольные, с решетчатыми окошечками и вовсе без окошечек. В отсеках было тускло, почти темно. Дневной свет, просачиваясь в подвал, отвесно падал серым пятном на цементный пол. Воздух в подвале был тяжелый, сырой, промозглый.
Медсанвзвод занял четыре лучших, самых чистых отсека. В одном устроили перевязочную, в другом сложили все медимущество. Два отсека приготовили для раненых. Свет в них пока не зажигали — берегли аккумуляторы.
Раненых еще не было.
Личный состав медсанвзвода отдыхал. Это были те короткие минуты, которые каждый мог использовать, как умел и как хотел.
Рыбин, навалившись грудью на хирургический стол, старательно писал: он решил, по совету Филиппова, восстановить свои сгоревшие записи. Пока что он хранил их под гимнастеркой.
Напротив него, на ящике с медикаментами, накрывшись одной шинелью, сидели Анна Ивановна и Зоя. Анна Ивановна вполголоса читала письмо от раненого, пришедшее из далекого тыла:
«Дорогой доктор, надеюсь, мое письмо дойдет до вас и вы с удовольствием узнаете, что я жив и остался с ногой. И все благодаря вам. Так здешние доктора и говорят. Мол, спасибо говори тому врачу. И за все это я вас вовек не забуду. И еще раз передаю свой солдатский привет. Чувствую я себя, конечно, неплохо. Лежу в гипсе, а на костылях хожу в столовую. Но я так скажу: лежать тут неинтересно, когда твои товарищи гонят проклятого врага в его логово. Все ж таки и мне охота добить фашистского зверя в его берлоге. И думаю в марте возвратиться в свой полк. А вас не забываю и не забуду никогда, хотя бы мы еще встретились или нет. Я пожелаю вам, дорогой доктор, доброго здоровья и еще лучшей работы на благо наших воинов.
С сердечным приветом
— Дорогой доктор! — восторженно воскликнула Зоя и звонко поцеловала Анну Ивановну в щеку.
Рыбин удивленно посмотрел на них из-под очков, кашлянул.
— Правда, приятно? — спросила Анна Ивановна.
Зоя утвердительно кивнула. Свет от лампочки освещал ее аккуратно причесанную голову, повязанную белой косынкой с маленьким, похожим на божью коровку, красным крестиком на лбу.
Зоя души не чаяла в Анне Ивановне. Год назад, когда она пришла в бригаду, Анна Ивановна заменила ей мать, друга, учителя. И еще неизвестно, как сложилась бы ее жизнь, если бы не встреча с Анной Ивановной.
В семье Зою баловали, потворствовали ее капризам.
Когда началась война, Зоя училась в девятом классе. У девочки созрело решение: стать медицинской сестрой и уйти на фронт.
Окончив школу, Зоя попала в армию. Армейская жизнь была во много раз сложнее и труднее, чем представляла себе Зоя. В первый же день она сапогами натерла себе ногу, плакала потихоньку от подруг. Медицинских сестер закрепили за ротами. Зое досталась рота зенитчиков. Ей нужно было следить за санитарным состоянием бойцов, проводить утренние осмотры. Она стеснялась голых мужских тел, краснела. Солдаты посочувствовали, сами попросили, чтобы им дали кого-нибудь постарше. Однажды на марше ей поручили снять пробу пищи. Она разрешила обед. К вечеру у многих солдат разболелись животы: обед оказался недоваренным. Командир полка наложил на медсестру Гридину взыскание: трое суток домашнего ареста. Зоя сидела в отдельной комнате при санчасти, обливаясь горькими слезами.
Тем временем старший врач полка перевел ее в соседнюю танковую часть, которая ехала как пополнение на фронт. Так Зоя Гридина попала в бригаду гвардии полковника Бударина. Здесь ее встретила Анна Ивановна, приютила, научила работать…
Анна Ивановна, положив письмо на колени, бережно разглаживая его покрасневшей от частого мытья рукой, говорила:
— Этого, Зоенька, не купишь ни за какие деньги, ни за что! Разве есть на свете такая плата, которая была бы выше этой? Нет такой платы.
— Как вы хорошо говорите! — прошептала Зоя. Она с восхищением смотрела на Анну Ивановну, на ее припухшие от бессонницы веки, на пучок мелких морщинок, отходящих от угла глаза к виску.
— Наша специальность как будто тихая, неприметная, — продолжала Анна Ивановна. — А как приглядишься, вникнешь, — не так-то просто, не вдруг. Чтобы стать настоящим врачом, ох какой крепкий характер надо иметь! Тут и нервы, и воля, и душа. Когда мне было девятнадцать лет, как вот тебе, Зоенька, я работала на ткацкой фабрике и одновременно училась на рабфаке. Было трудно. Но стать хорошим врачом во много раз труднее. Врач должен уметь с первого взгляда так расположить к себе больного, чтобы тот рассказал ему самое интимное. Говорят, чужая душа — потемки. Перед врачом чужая душа должна сама раскрываться. Врач подчиняет волю больного своей воле. Больные капризничают, сопротивляются. Ты знаешь, сколько с ними разговоров?
— Знаю, — подтвердила Зоя. — Больные — они как дети.
— А основное, Зоенька, самой не опускать рук и больного уверить в победе. — Она свернула письмо треугольником, положила его в кармашек халата. — Нет, Зоя, медицина — святая специальность. Я все мечтала, чтобы мой Виктор врачом был. Да вот — не пришлось. — У нее дрогнули губы.
— Что вы, Анна Ивановна!
Огромным усилием воли Анна Ивановна сдержала слезы.
— Ничего… Уже прошло.
— Я буду доктором, — решительно объявила Зоя.
— Эх, милая…
— Обязательно буду. Кончится война, и пойду в медицинский.
Анна Ивановна грустно улыбнулась:
— Куда тебе! Замуж выйдешь.
— Кто меня возьмет, рыжую-пыжую, конопатую…
— А Трофимов?
— И нет. И совсем он не пара, — фыркнула Зоя, зардевшись так, что исчезли все ее веснушки.
Рыбин поднял голову, осуждающе произнес:
— Нельзя ли без эмоций?
Это еще больше рассмешило Зою. Уткнувшись носом в рукав халата, она захохотала тоненько и заразительно.
— Ты невозможная хохотушка, — шептала, улыбаясь, Анна Ивановна. — Перестань, иначе я крикну старшину.
Трофимов сидел к ним спиной, сильно наклонясь вперед, что-то писал.
Анна Ивановна сложила руки рупором, как бы готовясь позвать старшину. Зоя зажала ей рот ладонью, умоляюще зашептала:
— Не нужно. Он стихи пишет.
— Ах ты невеста без места! — Анна Ивановна привлекла девушку к себе и уже серьезно сказала: — Что же, кончится война — поженитесь. Он парень толковый.
Зоя пожала худенькими плечами и стыдливо спрятала лицо на груди у Анны Ивановны.
…Из перевязочной в чуть приоткрытую дверь падала на цементный пол узкая дорожка света. Она как бы разрезала отсек пополам. На свету, сложив ноги калачиком, сидел лейтенант Гулиновский, позевывал и разглядывал в карманное зеркальце свои рыжие усики. В темной части отсека собрались санитары и неспешно, обстоятельно, как это делают простые хозяйственные люди, строили планы на будущее.
— Как все кончится, поеду в колхоз — дочери на замену, — загадывал Коровин.
— А она куда денется? — спросил Бакин.
— Она пусть учиться едет.
— На кого?
— Желательно, видишь ли, агронома своего иметь.
— Одобряю.
— Земля-то у нас в колхозе — первый сорт. А вот этого, как говорится, подхода к ней — нет.
— А мы до войны клуб начали, — мечтательно сказал Бакин. — Настоящий дворец, мест на двести. Я его частенько во сне вижу. Лес уж очень добрый был — сухой, стружка душистая… Приеду, надо быть, кончим.
Размахивая руками и прищелкивая языком, рассказывал о своих краях и Саидов.
Долго молчавший Мурзин сказал тихо, как бы про себя:
— А мне и ехать некуда. Как спалили мою деревню в сорок втором…
Коровин рассердился:
— Опять ты про это? Ведь говорил замполит: пока ты здесь воюешь, тебе новую деревню наша власть отстроит.
— А то подайся, куда душа потянет, — перебил своего дружка Бакин. — Везде работа, везде дом. Да вот хоть бы ко мне.
Санитары заговорили все разом, налезая на Мурзина, отталкивая друг друга:
— Ехать — так к нам. У нас места знаменитые, земля — первый сорт.
Саидов дергал Мурзина за руку, хотел завладеть его вниманием. Наконец оттеснил Коровина и выпалил:
— У нас хлопка шибко много. Как снег! И-ах! Поедешь?
Пришел Сатункин.
— Здоро́во, ребята. Чего это вы расшумелись?
— Да тут на текущие темы разговариваем.
— Начальника моего не видели? Видно, я его обогнал.
Сатункин присел к санитарам, достал кисет:
— Закуривай, землячки.
— Да у нас есть.
— У вас, может, сигареты, барахло, а это самосад.
Кисет пошел гулять по рукам. Прикурили от одной зажигалки. Молча затянулись.
— А ничего табак-то, — щуря глаза от едкого дыма, одобрил Коровин.
— Наш, домашний, — не без гордости подтвердил Сатункин.
— Как там дела? — спросил Коровин, показывая головой наверх.
— Готовятся. Вырыли капониры. Окопы по всем правилам. Пулеметы установили. Батарея вышла на позиции. Оборона, значит, круговая.
— А фриц-то как, молчит?
— Молчит покудова, стерва.
Коровин выпустил изо рта густую струю дыма, рассеял его рукой:
— Обидно: из-за него, гада, остановились. Наши-то, поди, уже где? Километров сорок отмахали.
— Ничего. Мы ему и за задержку всыплем.
Вошел Филиппов. Санитары вскочили. Он поздоровался. Увидев Сатункина, спросил:
— Проверил?
— Так точно. Все перины, подушки в кучу свалили и подожгли. Смех! Васильев зубоскалит: «Вошки-блошки в рай полетели. Аминь!..»
— А у вас как, товарищи, все готово? — обратился Филиппов к санитарам.
— Готово, товарищ капитан.
Сверху послышались звуки аккордеона. Задорная русская «Барыня» ворвалась в подвал. Приятный тенорок сыпал припевками:
Милка, чо, да милка, чо?
Милка, чокаешь почо?
Да я не чокаю ничо,
Хоть бы чокала, так чо?
— Кто это? — спросил Филиппов.
— Што ли, не видите? — донесся из темноты веселый голос. В освещенном отсеке показался Годованец. У него в руках сверкал перламутровой отделкой великолепный аккордеон. Заметив Филиппова, Годованец смутился, с силой сжал мехи. Аккордеон взвизгнул на высокой ноте.
— Чего же ты остановился?
— Репертуар неподходящий.
— Это чей инструмент?
— Васи Куркова.
— Что это еще за Вася?
— Виноват. Ординарец комбрига гвардии сержант Курков.
Филиппов протянул руку к аккордеону.
— Теперь ясно. Дай-ка попробовать. Я когда-то играл в самодеятельности.
Из перевязочной появились Рыбин, Трофимов, Анна Ивановна, Зоя. Филиппов надел наплечные ремни, взял несколько пробных аккордов и, задорно тряхнув головой, заиграл марш из «Веселых ребят».
— Может, получается, — первым одобрил Годованец.
— Ай да начальник! — похвалила Анна Ивановна.
— А ну-кося под пляску, — попросил Годованец.
Уже образовался тесный круг, раздались хлопки. Годованец лихо крикнул:
— Эхма, была не была! — Сорвал шапку с головы и под хохот товарищей пошел, пошел выстукивать чечетку, только искры летели из-под кованых солдатских сапог.
Солнце садилось за лесом.
Бударин стоял на крыльце дома, в котором помещался штаб, и с жадностью вдыхал сыроватый, пахнущий весною воздух.
Высокий и статный, в молодцевато заломленной на затылке каракулевой папахе, в орденах и медалях, он казался необыкновенно величавым и спокойным. Лишь полузакрытые задумчивые глаза, обрамленные сеточкой морщинок, да плотно сжатые губы говорили о том большом нервном напряжении, в котором находился комбриг.
Подходил час выступления. «Сумеем ли мы обмануть противника — выступить внезапно? — думал с тревогой Бударин. — Попадется ли он на нашу удочку? Не разгадает ли наш план? А что, если этот самый обер-ефрейтор наврал и враг выступит раньше утра? Хотя Цырубин проверил…»
Бударин посмотрел на часы, негромко сказал:
— Курков, бинокль.
Ординарец принес бинокль. Бударин настроил окуляры.
В лесу не было ничего примечательного. Никаких признаков готовящегося наступления. Деревья стояли стройные и безмолвные. Между ними не виднелось ни вражеской пушки, ни самоходки, ни человека.
Бударин опустил бинокль.
По улице, чеканя шаг, проходила рота зенитчиков, возвращающихся из бани. Молодой сочный голос старательно выводил запев:
Шли по степи полки со славой громкой,
Шли день и ночь со склона и на склон!
Рота, как один человек, грянула:
Ковыльная родимая сторонка,
Прими от красных воинов поклон!
Из штаба выскочил гвардии подполковник Кушин:
— Отставить! Нашли время петь. А ну, связной, бегом. Передайте: замолчать!
Один из связных бросился на дорогу.
Бударин, что-то надумав, остановил его:
— Постой-ка…
Начальник штаба выжидательно посмотрел на комбрига.
— Прикажи, товарищ Кушин, — сказал Бударин, — всем батальонам занять свои позиции и заводить песни. Да, да, песни. Погромче! Глоток не жалеть. Так и передай мое приказание, под личную ответственность замполитов.
Начальник штаба, сохраняя на лице недоумение, отправился к телефону.
Первым отрапортовал об исполнении приказа батальон автоматчиков:
…Эй товарищ, больше жизни,
Поспевай, не задерживай, шагай.
Чтобы тело и душа
Были молоды, были молоды…
За ним послышался голос третьего танкового батальона:
С далекой я заставы,
Где в зелени дом и скамья,
Где парень пел кудрявый,
Ту песню запомнил я.
Его перебил первый танковый батальон:
Что ж ты, Вася, приуныл,
Голову повесил,
Кари очи опустил,
Хмуришься, не весел?
Через несколько минут пели все: танкисты и автоматчики, артиллеристы и разведчики, связисты и санинструкторы, подчиненные и командиры. Песни, как почтовые голуби, взлетали со всех сторон и наперегонки неслись к штабу, к комбригу.
Бударин слушал, приподняв брови, отчего лицо его приобрело вопросительное выражение. И на самом деле, комбрига занимал сейчас один вопрос: слышат — не слышат? Из нестройного многоголосого хора к нему прорвался громовой дроновский бас. Комбриг широко улыбнулся: «Теперь наверняка услышат — «Шаляпин» запел. Небось фон Краузе хихикает, доволен: русская, мол, беспечность!»
С запада, прячась в багряном закате, выскользнула, все увеличиваясь на глазах, тройка черных «мессершмиттов». Пронзительно воя, самолеты пикировали на станцию. Еще какое-то мгновение по инерции звенели песни, затем резко оборвались. В следующую же секунду иная песня вспыхнула над Сянно: по «мессершмиттам» строчили зенитные пулеметы.
«Мессершмитты», сделав горку, круто взмыли в небо, издавая при этом неприятный, царапающий сердце звук: «и-и-и-и»; Пулеметы затихли. Молодой синеглазый зенитчик, отрываясь от прицела, грозил кулаком в небо:
— Мы вам покажем!
Экипажи заняли, свои места. Улицы опустели. Только Бударин все так же спокойно стоял на крыльце, всматриваясь в сторону леса, отдавая офицерам связи спешные приказания.
Появилась вторая тройка «мессершмиттов». Вновь раздался длинный, сперва густой, потом все тоньше и тоньше, пронзительный вой: «вы-ы-ы-ы-и…»
Опять заколотили в ответ пулеметы: «трах-тах, тах-тах-тах», будто сотни маленьких молоточков стучали по сухой доске. Снова взмыли «мессершмитты», замирая на неведомой высоте.
Бударин, отрываясь от бинокля, сказал начальнику штаба:
— Теперь самый раз начинать. Вызывай авиацию.
По сигналу красной ракеты танки стремительно рванулись в атаку. Они выскочили из капониров так внезапно, будто ими выстрелили. Немцы даже не открыли огня.
Танки мчались на больших скоростях, не густо, не прямо, то и дело меняя направление.
Солнца уже не было видно. Над лесом висело зарево, отражаясь на снегу, быстро угасая. С каждой секундой небо становилось чернее, багрянца все меньше.
Наконец гитлеровцы спохватились, открыли ураганный, но беспорядочный огонь.
— По огневым точкам! — загремел Дронов.
— Отставить! — вмешался по радио Бударин. — Отставить! Приказываю отставить!
— Товарищ гвардии полковник, ясно вижу огневые точки. Разрешите подавить?
— Давай обратно. Обратно, черт возьми!
Танки круто повернулись и, взвихрив снег, двинулись назад, к станции.
Немцы пустили им вдогонку самоходки.
— Больше скорости! Больше скорости! — командовал Бударин.
Разгоряченные погоней, немцы нажимали. Вот стала видна свастика на лобовой броне, уже совсем близко.
— Рассредоточиться! Рассредоточиться! — подал команду Бударин.
Танки широким веером разошлись в стороны, обнажив немецкие самоходки. В этом и заключался тактический план комбрига: заманить врага в засаду, навязать ему бой, спровоцировать непредвиденное, непродуманное выступление.
Подпустив самоходки на прямой выстрел, артиллеристы и подошедшие в этот момент танки третьего батальона повели точный, расчетливый, губительный огонь.
В это же время послышалось знакомое, все приближающееся гудение самолетов, из вечернего неба вынырнули «ильюшины» с красными звездами на крыльях. Пикируя, они ударили реактивными снарядами по обнаружившим себя огневым точкам врага.
— Орлов, Орлов, я понял! Я понял! — басил Дронов по радио. — Я все понял!
Бударин не отвечал. Он стоял у машины и смотрел в бинокль в сторону леса: от «ильюшиных» одна за другой отрывались стремительные огненные стрелы, в небо поднимался столб дыма.
— Так… так… — одобрял Бударин.
Немецкие самоходки метались по снежному полю, не зная, куда уйти: впереди — советские танки, сверху — советские самолеты.
Лишь немногим из них удалось проскочить в сторону кирпичного заводика. Остальные остались на поле боя.
«Ильюшины», закончив бомбежку, низко пролетели над Сянно, приветливо покачивая крыльями. В ответ танкисты, высунувшись из люков, махали сдернутыми с головы шлемами, кричали неразборчивые из-за шума, но хорошие, дружеские слова.
— Для начала неплохо, — сказал Бударин, опуская бинокль и вытирая платком выступившие на лбу крупные капли пота. — Теперь они постараются реабилитироваться. Давай, начальник штаба, готовиться к отражению атак.
Недалеко от позиций второго танкового батальона стоял одинокий каменный домик. В нем по очереди отдыхали танкисты. В одной из комнатушек, на сене, пахнущем клевером, расположился экипаж Рубцова.
Танкистам не спалось. Разговаривая, перебрасываясь шутками, похрустывая пайковыми сухарями, люди в то же время напряженно вслушивались в ночную тишину, готовые в любую секунду вскочить, кинуться к танку, стоящему в капонире.
— Эх, поспать бы, — громко зевая и с хрустом потягиваясь, сказал Соболев.
— Чего ж не спишь?
— Чего? А зачем зря начинать? Только нервы портить. Уснешь — тревога. Я уже два раза пробовал. Фриц, гадюка, точно нарочно…
— Злится. Мы ему все планы сбили, — сказал лежавший на спине Рубцов.
— Кто его, проклятого, просил тут оставаться? Бежал бы к морю. Дьявол бы его побрал! — выругался Федя Васильев и со злостью ткнул кулаком в сено.
— Он и рад бы бежать, да некуда.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают.
— Точно.
— А долго мы, ребята, здесь простоим? — спросил Любопытный, приподнимаясь на локтях.
— Все зависит от нас, — пожевывая былинку, сказал Рубцов. — Слышал, что гвардии майор Козлов говорил? «Во что бы то ни стало выстоять, не дать группировкам соединиться — порознь их быстрее добьют другие бригады».
— Да, слышал, — сказал Любопытный, — только охота побыстрее. Может, мы еще на Берлин успеем.
— Может быть, и пошлют, — согласился Рубцов. — Только наше с тобой дело солдатское: приказ выполнять. А уж командиры знают, где нас лучше использовать. Командиры-то у нас вон какие!
— Какие? Расскажите что-нибудь, товарищ гвардии старший сержант.
— Какие? Самые наилучшие. — Рубцов подложил руки под голову, уставился в потолок и неторопливо повел рассказ. — Вот, например, комбриг. С царем в голове человек! Умный, смелый, хитрый! Врага видит, как под микроскопом. Еще под Ельней было такое дело. Попал наш полк в окружение. С трех сторон танковые части, позади десант высадился. Как быть? Куда пробиваться? Как будто самое легкое — назад, там послабее: десантники — не танки. Так мы все и думали. Да не так получилось. Помню, подняли нас утром раным-ранехонько. Чуть-чуть светать начало. От земли холодок идет. Трава мокрая. Зябко. Выстроились мы на поляне. Пришел наш командир — он тогда майором был, — весь подобран, начищен. Что это, думаем, на парад он, что ли, приготовился? С ним Загреков, конечно. Они всегда вдвоем ходили. Вот, говорит, орлы, решил я пробиваться там, где особенно трудно. Противник ожидает, что мы пойдем назад, где полегче, а он нам вдогонку танки пустит. Но дураков нет. Мы пойдем вперед. Туда, где он нас не ждет. Мы его разобьем, будьте уверены…
Вдали хлопнул выстрел. Разговор моментально погас. Протяжный и близкий свист снаряда заставил всех плотнее прижаться к полу. Снаряд ударился где-то за домом и не разорвался. И сразу же заработали вражеские минометы.
— Атака. Вставай, ребята! — крикнул Рубцов.
Все вскочили и бросились к двери.
На улице было темно. Кучно рвались мины. Гудели танки. Перекликались люди.
Экипаж Рубцова занял свои места. Рубцов, высунувшись по пояс из башни, видел, как маленькие черные фигурки цепью бежали по полю, приближались, росли, что-то кричали.
— По пехоте залповый огонь, пли! — раздалась команда.
Короткая вспышка осветила дерево с растопыренными ветвями и сбитой снарядом вершиной.
Второй залп вынудил пехоту залечь.
— За Родину! Ура-а!
Танки вырвались из укрытий. Осыпая в окопы комья мерзлой земли, они понеслись в атаку. Навстречу из темноты вынырнули немецкие танки.
Противники сближались без выстрела, все наращивая скорость. Соболев, согнувшись, глядел в смотровую щель, сжимая рычаги так, что побелели суставы пальцев. Рубцов замер у пушки, ожидая команды комбата. Федя Васильев держал руку на спуске, не сводя глаз с лица командира.
Первыми не выдержали немцы, открыли огонь с ходу.
Наши не отвечали, маневрируя, продолжали двигаться вперед. Вражеская пехота в панике бросилась наутек, к своим танкам.
— Огонь! — скомандовал Дронов.
Рубцов кивнул. Васильев нажал рычаг спуска. Машина вздрогнула.
Один из немецких танков задымил. Соболев повернул довольное, улыбающееся лицо, поднял большой палец:
— Штука есть!
Федя Васильев уже заложил второй снаряд.
Но в это время послышался по радио властный голос комбрига:
— Не зарывайтесь, не зарывайтесь! Давай обратно!
— Давай обратно! — нехотя повторил команду Дронов.
Отбив атаку, танки возвращались в укрытия. Все затихло. Но еще долго шли в экипажах возбужденные разговоры.
— Танк-то ты славно накрыл! — обращаясь к Рубцову, сказал Соболев.
— По-гвардейски.
— Слабы они против нас.
— Не в том главное, — сказал Рубцов. — Главное — кто за что воюет.
— Что же, ребята, может, теперь поспать? — спросил Любопытный.
— Сейчас не наша очередь.
— Нам и здесь как дома, — проговорил Соболев, вытягиваясь на сиденье.
— Прошу располагаться. Мягкие места свободны, — балагурил Федя Васильев.
Рубцов остался бодрствовать. Остальные, усевшись поудобнее на сиденьях, задремали.
Раздался глухой, далекий выстрел. Рубцов прислушался. Второй, третий. Рубцов открыл верхний люк. С востока доносилась учащенная стрельба. Он догадался, в чем дело, обрадовался.
— Ребята, слышите?
— А? Что?
— Слышите?
— Что это?
— Стреляют.
— Да, да. Слышим.
— Так это же наши. Фрица доколачивают! Сюда идут.
— Елки-палки, значит, скоро добьем проклятую группировку — и на Берлин!
Танкисты вылезли из машины и долго молча слушали канонаду.
В штабе было тихо.
В темных комнатах спали связные, ординарцы, шоферы — все, кому полагалось быть при штабе. У комбрига еще не спали. Бударин сидел над картой, потирая ладонью лоб, напряженно думал. Неярко горел электрический свет. Пахло табаком, бензином, машинным маслом. Из темных комнат долетало сладкое, заманчивое похрапывание. С улицы доносились равномерные поскрипывающие шаги часового, они как будто выговаривали: «спи-спи, спи-спи».
Комбригу очень хотелось спать.
Раздавались трескучие телефонные звонки. Бударин брал трубку, отдавал распоряжения и опять задумывался.
Приходили офицеры связи, докладывали обстановку. Комбриг, выслушав их, делал на карте пометки цветным карандашом — то кружок, то стрелку; тут же отдавал короткий ясный приказ. Кто-нибудь поднимался и уходил.
И вновь наступала тишина.
Бударин доставал из кармана платок, вытирал слезящиеся, воспаленные глаза, сосредоточенно всматривался в карту. Все больше синих кружков скапливалось вокруг Сянно, все ближе продвигались они к окраинам станции, все сильнее сжималось кольцо окружения. Лишь одна узенькая полоска — дорога на хутора — оставалась свободной.
Бударин долго смотрел на эту полоску, что-то соображал. В усталом мозгу с трудом рождались мысли, путались, терялись, кое-как связывались между собой.
«Да… Нужно во что бы то ни стало держать эту дорогу. Зачем держать?.. Вот зачем. По дороге, хотя и под обстрелом, можно отправлять раненых, подвозить горючее и боеприпасы. Так, так… Еще что? Вот что. Надо будет попросить соседа помочь».
— Савельев!
— Слушаю, товарищ гвардии полковник.
Из темного угла поднялся молодой офицер связи с белыми бровями и скуластым лицом, на ходу одергивая полушубок, подошел к комбригу.
— Поедешь к Фролову, передашь: прошу держать дорогу на хутора.
— Слушаюсь, разрешите идти?
— Иди.
Через минуту загудел броневик. Удаляясь и затихая, он скоро смолк, и вновь наступила тишина.
Цветные кружочки перед полузакрытыми глазами Бударина ожили, зашевелились, побежали по дороге. Потом они остановились, собрались в кучу. И вдруг торопливо разлетелись, как вспугнутые мухи с куска сахара. Бударин увидел перед собой моложавое спокойное лицо Загрекова.
«А-а! Это он очистил дорогу. Он всегда приходит на помощь в трудные минуты».
«Все будет хорошо, — говорит Загреков. — Приказ выполним. Только надо немного отдохнуть, собрать силы».
Бударин уснул.
И тотчас, как по команде, уснули офицеры.
У майора Цырубина вывалилась из рук толстая книга и, раскрывшись, шмякнулась на пол. Все вздрогнули.
— Ну, дьявол, и спать не может спокойно, — проворчал кто-то.
В три часа ночи вблизи штаба разорвались снаряды, и в то же мгновение тревожно зазвонил телефон.
Бударин рывком вскинул голову, схватил трубку, выслушал, крикнул офицерам:
— Встать!
Все вскочили. Некоторые стояли еще с закрытыми глазами, пошатываясь.
— Фашисты силами до двух полков, при поддержке танков, атакуют второй батальон со стороны фольварка! — зло и хрипло выкрикивал комбриг, пристукивая по столу кулаком. — Приказываю: танкам моего резерва контратаковать. Зенитным пулеметам бить по наземным целям. Ясно, орлы?
— Ясно.
— Выполняйте.
Все пришло в привычное четкое движение: захлопали двери комнат, часто зазуммерили телефоны, забегали офицеры связи, взревели моторы. Танки бросились в атаку.
Комбриг пошел на радио.
— Разрешите с вами? — спросил Филиппов.
— Идем.
В эфире пищало, трещало, шумело, и все эти звуки покрывались отрывистыми разгоряченными голосами командиров машин.
— Иду на сближение.
— Пехота залегла. Молодцы зенитчики! Хорошо бьют.
— Алло, алло, Орлов. Я — «Шаляпин». Я — «Шаляпин», — докладывал Дронов. — Экипаж «сотой» совершил таран двух самоходок. Рубцов жив. Передает, что не сильно контужен. Преследуем пехоту. Прием.
Бударин слушал настороженно, стараясь по интонации голоса комбата определить его настроение, если надо — подбодрить, если надо — вмешаться, помочь; иногда отбивая ногою такт, удовлетворенно приговаривал:
— Так, орлы, так…
Филиппов, наблюдая за комбригом, учился у него командовать и ждал донесения о раненых.
— Алло, «Пинцет». Я — «Тампон», — услышал он звонкий голос Чащиной. — А — три, Б — один, В — четыре. Как слышно?
Филиппов расшифровал: раненых — три, контуженых — один, обожженных — четыре.
— Слышу хорошо. Чем помочь?
— Пока в порядке. Не нужно.
Радио неожиданно затрещало, послышался ломаный, неприятный голос:
— Алло, Орлоф. Стафайся. Ви будет окружен.
Филиппов увидел, как лицо комбрига налилось кровью.
— Пошел к чертовой матери. У нас и слова такого нет. Мы тебе покажем «стафайся»! — Он выключил микрофон, обратился к Филиппову: — Я этого наглеца, генерала фон Краузе, знаю еще с Курска. Нахал из нахалов. Воевать не умеет, а кричит. Все равно добью. Не уйдешь, сволочь! — Бударин погрозил кулаком в приемник.
У Бударина было такое выражение лица, что Филиппов поверил: комбриг обязательно разобьет фашистского наглеца генерала…
Вскоре все стихло. Немцы скрылись в лесу.
В комнату комбрига начали собираться офицеры.
Доложив ему подробности боя, они опять рассаживались кто куда — на столы, просто на пол. Постепенно оживление улеглось, и неотвязчивый сон вновь охватил утомленных людей. Бударин, сидя за столом, дремал, положив голову на руки, но даже и во сне у него хмурились брови и не расправлялись глубокие складки на лбу.
На улице все так же поскрипывали шаги часового: «спи-спи, спи-спи, спи-спи».
Через час опять зазвонил телефон.
Бударин взял трубку. Лицо его разгладилось, посветлело.
— Встать!
Офицеры встали. Бударин молчал.
Издалека доносилась канонада. В окнах еле слышно дрожали стекла.
— Слышите, орлы? Наши фрицев молотят…
Канонада приближалась. Теперь она доносилась не только с запада, но и с востока и с севера. Можно было услышать отдельные выстрелы, различить по звуку калибр орудия. И чем яснее слышалась канонада, тем яростнее становились атаки фашистов на станцию Сянно.
Противник стремился соединить свои разрозненные силы, вырваться из окружения. Обстрел станции не прекращался ни днем, ни ночью. То и дело рвались снаряды и мины, воронки густо покрыли улицы, дворы, огороды. Нельзя было выйти из дому, перебежать дорогу.
Танкисты несли потери. Из трех связных, посланных Будариным в батальон, ни один не вернулся обратно.
Раненые в медсанвзвод все прибывали и прибывали.
Сначала их аккуратно укладывали на матрацы, головой к стене, локоть к локтю. Когда матрацы кончились, начали укладывать на брезент, ставить в проходах на носилках, на любое свободное место. Хихля на двух ЗИСах отвез раненых в медсанбат, но и после этого легче не стало: через какой-нибудь час после очередной контратаки фашистов отсеки вновь наполнились ранеными. Стало ясно, что оборудованными отсеками, не обойтись, надо занимать новые.
— Товарищ Трофимов! — позвал Рыбин, выйдя из перевязочной и снимая отпотевшие очки.
— Слушаю, товарищ гвардии капитан.
— Придется вам добраться до бани. Там в одевалке есть ковры, мы их постелем на пол.
— Ясно. Разрешите идти?
Рыбин обратил внимание на Бакина. Санитар стоял посредине отсека ссутулясь, держа в руках поильник с водой, и, медленно поворачивая голову, оглядывал раненых.
— Вы что? — спросил Рыбин.
— Мне, товарищ гвардии капитан, так виднее. Нужда придет, я в любой конец достану.
Из дальнего угла попросили пить. Бакин сделал прыжок, как заправский вратарь, и через мгновение был уже там. Рыбин только головой покачал и пошел в перевязочную.
Коровин и Саидов носили раненых бессменно в течение тридцати часов. Они пошатывались от усталости, у обоих ныли плечи и спины. От тяжелых носилок ладони отекли и покрылись кровавыми мозолями. Руки пришлось забинтовать.
— Вы, ребята, в лайковых перчатках работаете. Белоручки, — шутили бойцы.
— Лайковые-то они лайковые, — отвечал Коровин, — только подклад кровяной.
В перевязочной шла безостановочная работа. Гулиновский громко сопел и задавал вопросы каждому внесенному санитарами раненому:
— Фамилия? Быстрее!.. Имя, отчество? Яснее!..
Не дописав последних букв, он закрывал глаза и дремал до той поры, пока не вносили следующего раненого.
Анна Ивановна, как всегда, работала на двух столах: пока на одном раненого подготовляли к операции, на другом происходила операция.
Ни одним словом, ни одним жестом не выдавала Анна Ивановна своей усталости. Никто не знал, как у нее горели подошвы, как остро болели икры, как ей хотелось скинуть сапоги и посидеть прямо на полу хоть несколько минут.
— Потерпи, дорогой. Потерпи, родной. Для тебя делаю, — говорила она раненому.
Посмотрев в ее добрые глаза, раненый переставал стонать, будто и в самом деле боль утихала.
— Анна Ивановна, вам совершенно необходим отдых, — сказал Рыбин, смазывая концы пальцев йодом. — Я готов вас заменить.
— Оставьте, Александр Семенович, я еще могу работать.
— Вы обязаны, по возможности, сохранять силы. Это очень важно для раненых, — настаивал Рыбин.
Анна Ивановна подняла голову, на секунду оторвалась от работы:
— Спасибо вам, но позвольте мне самой распоряжаться своими силами, Александр Семенович. Я вас очень об этом прошу.
Рыбин постоял, подумал, приказал:
— Товарищ Мурзин, поставьте еще один стол. Для меня.
Мурзин молча выполнил приказ.
В подвале появился Филиппов, запорошенный землей, но, как прежде, подтянутый и собранный. Его сопровождали Сатункин и Годованец.
— Ну и ну! — весело сказал он санитарам, стряхивая землю с одежды. — Пока до вас добрался, всего обсыпало.
— Беречься надо, товарищ капитан. Дела-то такие… накроет, — посоветовал Коровин.
— Хорошо. Уберегусь, — просто сказал Филиппов. — Как работается?
— Да ничего… Справляемся.
— А где же твой дружок закадычный, Бакин? Почему один работаешь?
— Да тут такое дело…
— Большой шибко, длинный. По лестнице не проходит, — поспешил объяснить Саидов.
— А зачем перевязали руки?
— Оно не так скользит, товарищ капитан… вроде бы для удобства, — пробормотал Коровин, пряча забинтованные руки за спину.
— Рационализация, стало быть?
— Она самая.
— Развяжите-ка. Посмотрим.
— Может, к капитану пройдешь, товарищ начальник? Капитан тут, пожалста, — попытался выручить напарника Саидов.
— Пройду, пройду, разбинтовывай.
Коровин нехотя снял бинт. Филиппов поднес ладонь санитара к лампочке и нахмурился. Ладонь была иссиня-красной, обезображенной и представляла собой сплошную мозоль. Филиппов сочувственно смотрел на санитара, а тот виновато моргал, переминаясь с ноги на ногу.
«Вот она, истинная самоотверженность, — подумал Филиппов, — без крика, без рисовки. Работает, покуда хватит сил, и никаких наград не просит. Работает, потому что так надо».
— Нельзя так, дорогуша! — участливо сказал Филиппов. — Испортишь руки, как дальше работать будешь?
— Оно ничего, работать-то будем, товарищ капитан.
— Нет, нет, твои руки еще нам пригодятся. Сатункин! Годованец! — позвал Филиппов. — Становитесь работать вместо Коровина и Саидова. А вы, товарищи, идите отдыхать. Без разговоров, отдыхать! Да ладони-то вазелином смажьте.
— Вам виднее, товарищ капитан, — уклончиво ответил Коровин.
Филиппов осмотрел заново оборудованные отсеки, похвалил Трофимова.
Гулиновский при виде Филиппова вскочил, пристукнул каблуками.
— Садитесь, продолжайте работать, — сказал Филиппов. — Товарищ Мурзин, дайте мне халат.
Филиппов надел халат, подпоясался вместо пояса бинтом, тщательно вымыл загорелые мускулистые руки, повязал голову косынкой и встал к столу.
— Разрешите пристроиться, товарищ командир?
— Пожалуйста, товарищ начальник. — Рыбин приветливо кивнул.
— Спасибо, что нас не забываете, — сказала Анна Ивановна.
— Как это я могу забыть?
— Все-таки у вас и без нас дел хватает.
— Главное, Анна Ивановна, — люди, вы-то знаете…
Раскрылась дверь. Внесли раненого.
Филиппов и Рыбин удивленно переглянулись: раненого вносили Коровин и Годованец.
— Вы каким образом здесь? — спросил Рыбин, обращаясь к Годованцу.
— А вы все-таки работаете? — спросил Филиппов Коровина, но тут же и сам понял: никто из санитаров на отдых не ушел.
Совсем рядом, наверху, разорвался снаряд. Подвал вздрогнул, загудел. Донесся пронзительный крик.
— Вот он, отдых-то, — тихо произнес Коровин и упрямо взялся за носилки. — Пошли. Нечего стоять.
Больше разговора не начинали.
Слышно было, как позванивали инструменты да иногда стонал раненый.
— Следующего, — командовал Филиппов.
— Повязку, — приказывала Анна Ивановна.
— Шарик, пожалуйста, — просил Рыбин. — Зоя, что вы так долго?
Рыбин по натуре своей был человеком несколько медлительным, а от Филиппова отставать ему не хотелось: неудобно было перед подчиненными. Он старался, как только мог, и с завистью смотрел, как быстро двигались ловкие пальцы Филиппова.
— Зоя, пеан, пожалуйста… Живее!
Кто-то открыл дверь. Некоторое время в перевязочную никто не входил, дверь оставалась открытой. Затем появились санитары с носилками в руках. Они двигались осторожно, стараясь не тряхнуть носилки, идти в ногу, плавно. Раненый вел себя необычно: опершись на руки, он свесил левую ногу с носилок, а правую держал неподвижно вытянутой, следил, чтобы ничто ее не задело, никто к ней не прикоснулся. Губы раненого побелели, глаза испуганно округлились.
— Осторожно, — сказал Коровин, — в нем мина.
Все, как один, повернули головы к раненому.
— Так зачем же вы его принесли? — крикнул Гулиновский.
— Тихо, — спокойно сказал Филиппов. — Давайте его сюда.
Раненого положили на стол. Гулиновский незаметно выскользнул из перевязочной.
— Позовите Сатункина. Он старый минометчик и в этом деле спец, — приказал Филиппов.
Коровин ушел за Сатункиным. Сверху доносились рев мотора, лязг гусениц: мимо школы мчались танки. Вошел Сатункин.
— Слушаю, товарищ капитан.
— Переодень халат. Есть дело по твоей специальности.
Сатункин быстро выполнил приказание.
— Готов.
— Мурзин, разрезайте одежду. А ты, дорогуша, не волнуйся. Все будет в порядке, — убедительным тоном сказал Филиппов раненому.
Наступила тишина. Было слышно, как под руками Мурзина скрипят ножницы. Филиппов заметил, что подчиненные смотрят на него с удивлением, кое-кто и с недоверием, а Рыбин точно намеревается броситься к нему, крикнуть: «Что ты собираешься делать?! Опомнись!..»
— Раненых нужно унести отсюда, — велел Филиппов. — И всех прошу выйти, закрыть дверь. Останутся Анна Ивановна, Сатункин и Зоя.
Раненых унесли.
— Начнем, — сказал Филиппов, оглядывая товарищей. — Сатункин, чего надо опасаться?
— Тут, товарищ капитан, взрыватель головной. Не надо, стало быть, раскачивать мину. Выдернуть ее, как занозу… И… и все.
— И все, — иронически повторил Филиппов. — Совсем пустяк.
Он стал осматривать рану. Небольшая мина, по-видимому выпущенная из пятидесятимиллиметрового миномета, застряла в мягких тканях бедра. План операции был прост: легкими движениями скальпеля рассечь кожу и мышцы и удалить мину. Но вместе с тем план был чрезвычайно опасен: одно неловкое, неаккуратное движение могло вызвать взрыв, а значит, гибель раненого, оператора и всех, кто был рядом.
У Филиппова засосало под ложечкой. Он посмотрел на раненого. Глаза их встретились. Взгляд раненого был полон ожидания, надежды, доверия. Филиппов еще раз оглядел товарищей. Ни в ком из них он не уловил трусости, желания уйти из перевязочной. Анна Ивановна, как всегда, была спокойной и сосредоточенной. Сатункин держал руки на животе и готов был в любую секунду кинуться на помощь. Только Зоя была необычно серьезной и деловитой — волновалась.
— Зоя, палочку с йодом.
Зоя подала палочку. Филиппов обозначил место предполагаемого разреза: провел поперек бедра линию наискосок.
— Новокаин.
Зоя работала четко и быстро. Глаза ее говорили: просите еще что-нибудь, еще, чтобы не стоять на месте, чтобы работать. Филиппов набрал в шприц новокаин, надел иглу.
— Чуть-чуть уколю. Не дергайся.
— Потерплю, доктор.
Наверху снова начался обстрел. Подвал загудел от разрывов. Дрожал потолок. Лампочка раскачивалась над самой головой Филиппова.
— Скальпель.
Филиппов одним решительным и вместе с тем легким движением разрезал кожу. Кровь тоненькими фонтанчиками ударила вверх, на белый халат врача.
Анна Ивановна взяла марлевый тампон, промокнула рану.
Раненый застонал.
— Тихо! Смотри, дернешься — все тут погибнем.
— Не двинусь.
Работали молча. Слышалось потрескивание кровоостанавливающих пинцетов, которыми Анна Ивановна зажимала мелкие артерийки.
Наступил самый опасный момент операции. Движения оператора и ассистента были экономными, расчетливыми, они понимали друг друга без слов. Анна Ивановна металлическими крючками расширила рану, а Филиппов мягким точным движением вынул мину.
— Сатункин, бери.
Сатункин двумя руками взял скользкую от крови мину, отошел к окошечку, повернулся спиной, как бы прикрывая товарищей на всякий случай. Он благополучно разрядил мину, выбросил взрыватель в окошечко, корпус — в тазик. Раздался тупой звук удара. Все невольно вздрогнули. Но черный, овальной формы кусок металла был теперь совершенно безопасен.
Только тут Филиппов почувствовал, как ему жарко — к спине прилипла рубашка, — как он устал и как хочется есть.
— Большая, — сказала Анна Ивановна, обрабатывая рану.
— Ничего, раны победителей заживают быстрее, чем раны побежденных.
— Кто сказал?
— Пирогов.
— Хорошо сказал…
— Мурзин! — позвал Филиппов.
Дверь распахнулась. Возле нее стояла целая толпа: Рыбин, Годованец, Трофимов, Гулиновский, санитары, ходячие раненые.
— Это что за спектакль?! — возмутился Филиппов. — Разве вам делать нечего? Вносите раненых.
А подвал все дрожал от взрывов. Сердито гудели стены.
В штабе ужинали. Свет тускнел: садились аккумуляторы. Лица людей казались нездоровыми, неестественно желтыми, как у больных малярией, движения были вялые, заторможенное. Ели больше по необходимости, словно отбывали повинность.
Бударин, как прежде, сидел за своим рабочим столом. Перед комбригом стоял солдатский котелок, в нем — поджаренная, румяная, лоснящаяся жиром курица. Бударин нехотя, через силу, отламывал куриную лапку, подносил ко рту. Тут рука его останавливалась: он засыпал.
Напротив комбрига, за тем же столом, сидел Филиппов. Пользуясь коротким затишьем, он торопился написать записку Наташе, чтобы с очередным рейсом Хихли передать ее в медсанбат.
«Наташа! Пишу тебе в перерыве между атаками. Пишу, чтобы успокоить тебя. За меня не надо волноваться. Все идет, как на войне, — нисколько не хуже».
Он посмотрел на спящих товарищей, на комбрига. Бударин шумно и глубоко дышал. Во сне у него подергивалась левая щека. Филиппов вдруг ощутил прилив глубокой нежности к этому уставшему, сильному, мужественному человеку и осторожно отгородил папахой лицо Бударина от света.
«…Знала бы ты, какие здесь замечательные люди! Я горжусь, что мне выпала честь быть с ними вместе».
Вошел радист. Растормошил комбрига:
— Товарищ гвардии полковник, вас вызывает генерал.
Бударин медленно поднялся, взял папаху, но спросонья забыл надеть ее и вышел из комнаты вслед за радистом.
«Наташа, у меня к тебе большая просьба, — писал Филиппов, — узнай и сообщи мне подробно о состоянии раненого, фамилии его точно не помню (не то Семенов, не то Сомов), не до того было; в общем, у него обширное ранение мягких тканей правого бедра. Я из него мину извлек. Интересно знать, как дела, очень важно — узнай».
В комнату возвратился Бударин, добрался до своего стола, тяжело опустился на стул. Разговор с генералом взволновал его.
Генерал сказал:
— Прошу продержаться еще двое суток. Это необходимо. Ваша бригада связывает значительные силы противника и держит коммуникацию. Понимаешь?
— Ясно, товарищ гвардии генерал.
— Через двое суток мы обязательно увидимся.
— Понимаю.
— Ну как, голубчик?
— Продержусь.
Голос у генерала был непривычно мягкий. Бударин понял, что эти сутки будут для бригады особенно трудными. Разбитые фашистские части из последних сил будут рваться к Сянно. Нужна готовиться к жестокой борьбе.
Бударин оглядел своих офицеров, своих орлов. Вот у стены, положив перебинтованную голову на плечо соседа, спит гвардии капитан Петров. Он пришел в бригаду младшим лейтенантом. Бударин часто поругивал его за лихость, за безрассудное геройство. А на днях он своими ушами слышал, как Петров отчитывал подчиненного: «Не лезь на рожон. Соображай! Оторвет башку, другую не купишь…» Вон в углу, уткнувшись в чьи-то колени, спит гвардии старший лейтенант Вахлаев. Когда-то он не нравился комбригу: при встрече со старшими офицерами смущался, краснел; рассказывали, что он стихи пишет. Бударин звал его красной девицей, а под Сталинградом в решающую минуту Вахлаев поднялся под огнем противника во весь рост, крикнул:
— За мной, ребята! Не допустим гада до Сталинграда!
Бударин лично приколол к его груди орден Красного Знамени.
«Нет, — думал комбриг, с отцовской любовью оглядывая лица спящих, — не зря мы воевали в гражданскую, не напрасно трудились все эти годы. Выросло прекрасное поколение, надежная смена! Генерал может быть спокоен. Приказ будет выполнен».
Взгляд комбрига упал на Филиппова.
— Кому пишешь?
Филиппов помедлил, но ответил честно:
— Невесте.
— Той, что в медсанбате, говорят, осталась?
— Да.
— А ты почему не женился?
Филиппов пожал плечами и, поборов неловкость, ответил:
— Рановато еще, товарищ гвардии полковник. Вдруг что случится?
— Ничего, орел, не случится. Женись. Вот как на формировку остановимся — разрешаю. Только на свадьбу пригласить не забудь. Небось о сыне мечтаешь?
Филиппов смущенно улыбнулся, сказал тихо:
— О сыне.
Бударин безнадежно махнул рукой:
— Все мужчины такие. Я вот тоже по молодости ждал сына, а родилась дочь.
— У вас есть дочь? — удивился Филиппов, никогда раньше не слышавший о личной жизни комбрига.
— А ты что, думаешь — я на танке женат? — Бударин добродушно засмеялся. — Есть, да еще две. — Глаза Бударина наполнились теплым светом, лицо смягчилось.
Он расстегнул куртку и ворот гимнастерки и сразу сделался таким домашним, простецким.
«Я считал его вначале жестким, недоступным, — думал Филиппов, — а он вон какой…»
— Дочери у меня хорошие, — с гордостью говорил Бударин, — обе комсомолки. На «Уралмаше» работают. Старшая у меня в детстве все болела. Знаешь, как военному приходится: сегодня — здесь, завтра — там. Думал — не уберегу. А сейчас такая здоровенная дивчина — вся в меня. Зато младшая — в мать: танцует, на рояле играет. Так что я вполне примирился, доволен. И дочка — совсем неплохо, не хуже сына.
— Трудно сейчас начинать жизнь, товарищ гвардии полковник. У нас ведь ничего нет: у нее чемодан, у меня чемодан — вот и все имущество.
— Ерунда, орел. Пустяки. Кончится война — все будет. Только живите дружно да работайте так же отлично, как воевали…
Опять резко и протяжно зазвонил телефон. Немцы наступали сразу с трех сторон — пехота и танки.
Бударин торопливо застегнулся, поднял офицеров на ноги, сделался строгим и твердым.
— Приказываю: первому и второму взводам третьего батальона перерезать дорогу на фольварк. К станционной будке выставить два противотанковых орудия. Подпустить танки. Бить в упор. Ясно?
Снова все пришло в движение. Вновь захлопали двери, загудели моторы.
Бударин и Филиппов пошли к радиомашине.
— Постой минутку, — сказал Бударин.
Они остановились, прислушиваясь. Сквозь гул близкой пальбы доносилась отдаленная канонада. В короткие паузы между взрывами можно было услышать очереди крупнокалиберных пулеметов.
— Тяжелыми ударили, — определил Бударин.
— А я не разобрал.
— Ну как же ты, орел? — с упреком произнес комбриг. — Вот послушай-ка.
— Да, да, — чтобы успокоить комбрига, поторопился подтвердить Филиппов.
— А вот это — тридцатьчетверка.
— Это слышу.
Бударин положил Филиппову руку на плечи, и так они стояли и слушали.
— Товарищ гвардии полковник, нас на Берлин могут послать?
— Там видно будет. Идем…
Едва немцы приблизились к железной дороге, заработали противотанковые пушки. Одна за другой задымили три немецкие машины. Остальные повернули назад и тут напоролись на танковую засаду.
Бригада отбила и эту, сорок шестую по счету атаку.
Вслед за тем комбаты доложили: горючее на исходе. Бударин болезненно поморщился, ладонью потер вспотевший лоб, строго крикнул в трубку:
— Горючее будет! А пока танки поставить в укрытие. Выходить только по моему личному приказу… Савельев!
— Слушаю, товарищ гвардии полковник.
— Нужно горючее, и как можно быстрее. Пусть не тянут. В случае чего — обращайся к самому генералу.
— Есть… Разрешите идти?
Офицер связи выскочил из комнаты; на улице прогудел броневичок, и опять наступила тишина. Вновь, прикорнув где попало, задремали офицеры.
В дверях показался радист. Бударин сразу поднялся с места.
— Нет, товарищ гвардии полковник, — сказал радист, — генерал начсанбрига просит.
— Что же, иди, орел…
Филиппов вышел.
— Садитесь, — пригласил радист, когда они вошли в радиомашину.
Филиппов не садился. Он был озадачен этим неожиданным вызовом.
— У микрофона капитан Филиппов, — сказал он несмело.
— Здравствуйте.
— Здравия желаю, товарищ гвардии генерал.
— Доложите, как у вас обстоят дела?
Филиппов коротко доложил.
— Раненых много?
Филиппов шифром ответил.
— Какая нужна помощь?
— Пока не нужна.
— Да вы не скромничайте, говорите толком.
— Справимся, товарищ гвардии генерал. Помощь не нужна.
— Одним словом, — заключил генерал, — сегодня не обещаю, а завтра пришлю и врачей и медикаменты.
— Спасибо…
— Будь здоров, голубчик, надеюсь на тебя.
Филиппов выскочил из машины прямо на Цырубина.
— Снарядом не убьет, так любезный доктор доконает, — сказал Цырубин, потирая ушибленное плечо.
— Извини, пожалуйста.
— Ничего. Тренируйся. Может, пригодится.
У Филиппова было отличное настроение. Он вспомнил о случае с рукавицами и решил объясниться:
— Послушай, гвардий майор, я в отношении Нины… Ты, кажется…
— Все прояснилось, — перебил Цырубин. — Ты лучше, любезный доктор, бинтов ей пришли. У нее поизрасходовались, а попросить не решается, говорит, недавно просила.
— Чего же она?..
— Да знаешь женский характер? Как ты только с ними работаешь?
— Приходится.
— Ну, будь жив, терпи… Зато Восьмого марта на праздник пригласят.
В штабе Филиппова ждал комбриг.
— Ну как? О чем говорил?
— Спрашивал о раненых. Завтра пообещал прислать врачей и медикаменты. Я не просил, товарищ гвардии полковник, генерал сам решил.
Звонок заставил прервать разговор.
— Да? Я. Что? Какая полька? Говори яснее! — кричал Бударин в трубку. — Так. Понятно. Правильно сделал, по-человечески. Пошлю, обязательно пошлю.
Он отложил трубку, обратился к Филиппову:
— Там полька одна рожает. Надо будет ей помочь. Ты по этому делу как, можешь?
— Гм… могу.
— Фельдшер управления здесь?
— Да.
— Тогда — пока тихо — иди. Это по дороге во второй батальон. Там, где первый флаг вывешивали, помнишь?
— Помню.
— Там обстреливают. Осторожно… и возьми с собой кого-нибудь.
Филиппов разбудил Годованца и отправился принимать роды.
В сыром низком подвале, заставленном бочками, ларями, сломанной ветхой мебелью, потрескивая, горела свеча. Пламя прыгало по заплесневелому, промерзшему в углах потолку, порхало желтым мотыльком по стенам, слабело и вновь разгоралось. Пахло гнилым картофелем, мышами.
На грязной перине металась молодая женщина. Около нее суетились две нестарые, некрасивые, похожие друг на друга женщины, по-видимому сестры, и щупленький, бедно одетый старик — их отец. Длинные тени скакали по слабо освещенной стене, наползая одна на другую.
Филиппов и Годованец, спустившись в подвал, остановились на полутемной лестнице.
— Здравствуйте, — сказал Филиппов.
Вместо ответа женщины и старик бросились к роженице, прикрыли ее собой, в страхе оглядывая пришельцев.
— Да вы не бойтесь. Мы русские. Я — врач.
Филиппов кое-как разъяснил им, зачем он пришел. Поляки оживились, заговорили все сразу, кинулись к доктору целовать руки. Это было так непривычно, что Филиппов отпрянул, прижал руки к груди, точно их обожгли.
— Не смейте! Что вы делаете?
— Пшепрошем пана, пшепрошем, — бормотал старик, низко кланяясь.
Дочери тоже изогнулись в поклоне.
Филиппов совсем растерялся. Никогда еще в жизни он не видел столь забитых и столь униженных людей.
— Вот Европа! — вмешался Годованец. — Закабалили вас капиталисты-гады. А ну встаньте! Хватит гнуться, Советская власть пришла!
Поляки смотрели на него вопросительно, растерянно переглядываясь.
— Чего смотрите? Еще флаг вывесили. Обрадовались вроде, а такое делаете. Што ли, привыкли? Э-эх!
Стон роженицы заставил всех встрепенуться.
— Годованец, теплой воды! Да побольше, — распорядился Филиппов.
— Есть. Ну-ка, товарищи женщины, идем за водой.
Где-то рядом раздался пушечный выстрел. Подвал вздрогнул, полячки тихо взвизгнули.
— Не бойтесь. Это наши бьют, — успокоил их Годованец. — Идите за мной, та бойтесь.
Сестры несмело двинулись за Годованцем.
Принесли воду. Филиппов разделся, старательно вымыл руки и, достав из санитарной сумки все, что требовалось, приступил к делу.
Старик деликатно отошел к лестнице. Полячки, горестно охая, толкались за спиной Филиппова, мешали работать.
— Годованец, займись-ка ими, — попросил Филиппов.
— Слушаюсь. Ну-ка, товарищи женщины, давайте побеседуем.
Он оттянул сестер в сторону и завел с ними длинный разговор.
— Вот, скажем, товарищи женщины, насчет данного вопроса. У нас этот вопрос мирово поставлен. Я, как папаша, могу подтвердить и поделиться опытом. Папаша, говорю. Отец. Во-во, правильно поняли. Сын у меня. Серега. Перед самой войной родился. У нас так. Если, допустим, предвидится ребенок, это дело государственное. Тут о вас большую заботу проявляют. Разные консультации — и женские, и детские. Врачи на дом ходят. Иной раз и ни к чему, а он идет. Дескать, какое самочувствие? Да не надо ли чего? Да помогает ли муж? Да, муж. Это точно. Для мужа это ответственный момент. Он у всего общества на прицеле.
Женщины слушали и из-за плеча Годованца следили за действиями доктора.
— Подошло вам, скажем, время… Пожалуйста. За вами присылают машину. Как там, по-вашему? Самокат. Не разумеете? Ничего. Придет время — поймете. Еще так понравится, что каждый год, извините за выражение, рожать будете.
— Добже, добже, — из вежливости подтверждали полячки.
— Да уж что и говорить. Не худо. Лежите вы там — вам подарки приносят. Товарищи несут. Профсоюз несет. Муж несет. Во сколько подарков — гора! И цветы, и яблоки, и сладости всякие… Не разумеете? Что ты будешь делать! — Он оглянулся на Филиппова, нетерпеливо кашлянул. — Товарищ капитан, скоро вы там? А то публика попалась тяжелая — я, сами знаете, рассказчик какой.
— Продолжай. У тебя неплохо получается.
— Да я что. Я стараюсь. — Годованец глубоко вздохнул и продолжал: — Следующий вопрос — о приданом… А у вас, например, есть во что дитё завернуть? Не разумеете. Пеленочки, распашоночки? — Он принялся энергично жестикулировать, всеми силами стараясь втолковать свои мысли. Полячки наконец поняли, закивали. — Ну вот, то-то. Идемте-ка за хозяйством.
Он подхватил сестер под руки, и они втроем отправились за приданым.
Роженица последний раз вскрикнула, и через минуту в руках у доктора забился ребенок.
— Парень, — произнес Филиппов, с гордостью оглядывая младенца.
— О, матка боска ченстоховска! — всхлипнул старик, увидев ребенка, и выбежал из подвала.
Филиппов неловко топтался на месте, держа ребенка на вытянутых руках. Младенец выгибал спинку, сучил ножками и заливался тонким голоском.
Женщина повернула к нему лицо и тихо, счастливо улыбнулась. Она поняла, что доктору необходим помощник, в протянула свои слабые, дрожащие руки. Филиппов осторожно положил ребенка рядом с нею. Поцеловав сына, она прижала его к груди и зашептала какие-то свои особенные, материнские слова…
— Где отец ребенка? — спросил Филиппов.
Женщина подняла на него глаза и показала рукой туда, откуда слышались выстрелы.
В этот момент издалека глухо донеслось протяжное «ура».
— Слышите? — спросил Филиппов, поднимая палец к потолку. — Скоро ваш муж вернется домой.
Она радостно кивнула, показала глазами на паучка, повисшего над самой головой. Это для нее была верная примета, обещавшая хорошие вести.
Принесли белье. Новорожденного, обтерев влажной теплой тряпкой, начали пеленать. Он кричал, дрыгал ножонками.
— Што ли, свободу любишь? — шутливо спросил Годованец. — Ежели бы не наша армия, так на всю бы жизнь и запеленали…
Появился старик с тальниковой корзинкой в руках. Он в пояс поклонился доктору и, произнося непонятные слова, поставил корзинку к его ногам.
Филиппов вначале даже не понял, в чем дело, а когда догадался, что это плата за оказанную помощь, густо покраснел и попытался объяснить старику, что он ничего не возьмет, что этого не полагается у советских врачей.
Старик не понял объяснений, пригорюнился и унес свой подарок. Женщины приумолкли, обиженно поглядывая на доктора.
Через несколько минут старик вернулся. Умоляя доктора простить его за первый маленький подарок, он сказал, что сейчас принес больше, и протянул Филиппову дорогие карманные чистого золота часы.
Филиппов решительно отвел руку старика.
— Он не может, — пояснил Годованец. — Он советский доктор, коммунист. Не разумеете? Со-вет-ский…
Старик, подняв свои морщинистые руки над головой, растроганно воскликнул:
— Нех жие червоно войско! Нех жие Россия!
Женщины горячо благодарили, говорили взволнованно Годованцу:
— Довидзенья, пан сержант, довидзенья…
— Опять не уразумели? — проворчал Годованец. — Я просто сержант, безо всякого пана. — И он так на прощанье пожал руку полячкам, что они взвизгнули.
На улице брезжил рассвет; было свежо и тихо. Падал крупный лохматый снег.
— Вот мы и побывали в другом мире, — сказал Филиппов.
— Сырой материал, — скептически отозвался Годованец. — Еще много над ними придется поработать.
В лесу выстрелили. Нарастающий вой снаряда заставил обоих насторожиться.
— А ну ложитесь! — крикнул Годованец. — Ложитесь!..
Он с силой толкнул Филиппова в сугроб и прикрыл его сверху своим широким телом. Филиппов хотел было возмутиться, но не успел. Снаряд оглушающе разорвался неподалеку.
— Товарищ капитан! — закричал Годованец.
— Чего ты кричишь?
— Живы?
— Жив, а ты как?
— Нормально.
Они поднялись и, не отряхнув снега с одежды, пошли дальше.
Годованец всю дорогу ворчал:
— Вот гады! Уже по докторам садить начали. Зло их берет, что взять нас не могут. Гробокопатели…
Филиппов тут только понял: Годованец прикрывал его, рискуя своей жизнью. Он с благодарностью посмотрел на шофера. Тот шел как ни в чем не бывало, вразвалочку, широким солдатским шагом.
Раненые все прибывали. Ими заполнили два последних отсека. Не хватало аккумуляторов, старшина распорядился зажечь трофейные плошки; слабый огонек, мерцая, осветил отсеки. Тяжелые тени поползли по стенам. Словно тени, двигались санитары. Сатункин и Бакин сбились с ног: они вдвоем обслуживали почти шестьдесят раненых. У Сатункина взлохматились усы, некогда было закручивать колечки.
Перевязочная ни на минуту не прекращала работу. Как всегда, Коровин и Саидов вносили раненых, Гулиновский вписывал их в журнал учета, Мурзин подготовлял к операции, Анна Ивановна и Рыбин оперировали, старшина кормил, Хихля отвозил в медсанбат.
Все делалось в одном, давно выработанном ритме. Люди понимали, что нарушить этот привычный ритм — значит выбить товарищей из колеи, сорвать работу. И все тянулись из последних сил, старались не отстать друг от друга. А сил становилось все меньше и меньше: четверо суток работали почти без сна и отдыха. Об усталости не говорили. Работали молча.
Опять раздалось несколько далеких и близких разрывов, будто кто-то остервенело колотил тяжелым молотом померзлой земле. Подвал задрожал, загудел.
Гулиновский передернул плечами: «Сколько можно работать — четверо суток без передышки! Неужели они не устали?» Он всматривался в лица товарищей. Глаза их горели упрямым решительным блеском. Все были измотаны работой. Анна Ивановна осунулась, почернела. Рыбин похудел так, что очки плохо держались, скатывались на кончик носа. У Зои шейка сделалась такой тонкой, что казалось, не удержит головы. Но никто, кажется, и не думал заикаться об отдыхе. Гулиновский недовольно ерзал на стуле, сопел и продолжал задавать свои вопросы:
— Фамилия? Яснее. Имя, отчество?.. Повтори.
К Анне Ивановне подошел Рыбин, вполголоса спросил:
— Как вы смотрите на то, чтобы сократить работу?
— То есть как?
— Делать самое необходимое и отправлять в медсанбат. — Встретив недовольный взгляд Анны Ивановны, Рыбин добавил: — У нас есть на этот счет указания бригадного врача.
— Вы знаете, Александр Семенович, по-моему, это не тот случай. Сейчас как раз раненые должны получать все, что в наших силах. Я уже не говорю просить, думать сейчас об отдыхе — эгоизм высшей степени.
— Я, тоже так думаю, но… — Рыбин посмотрел на ее изменившееся лицо, — но хватит ли у нас сил? Филиппов сообщил, что придется так вот работать еще не менее суток.
— Ну и что же?
— А они как? — Рыбин обвел глазами своих подчиненных.
— Спросите у них.
Рыбин вышел на середину отсека:
— Товарищи, быть может, кто очень устал? Хотел бы отдохнуть?
— Неплохо бы! — тотчас отозвался Гулиновский и вновь вопросительно оглядел товарищей.
Наступила неловкая тишина, точно Гулиновский произнес неприличное слово. Всем было стыдно за него перед ранеными.
— Да-а, — протянул Рыбин. — Еще кто желает отдохнуть?
Тут, к всеобщему удивлению, в разговор вступил Мурзин. Он обтер о простыню измазанные кровью руки, почти вплотную подошел к Гулиновскому и внимательно посмотрел на него исподлобья. Гулиновский смутился, отвел глаза. Мурзин повернулся к Рыбину и сказал раздельно и громко:
— Слабцов нет. Не время о шкуре своей думать.
Рыбин сдернул очки, сделал невольный неловкий шаг к Мурзину:
— Спасибо… А вы, товарищ лейтенант, можете идти отдыхать. Можете.
— Нет, нет. Что вы, товарищи! — залепетал Гулиновский. — Я же просто так. Спросили, ну и ответил…
— Продолжаем работу, — прервал его оправдания Рыбин.
Анна Ивановна, склонясь над раненым, отмыла бензином грязь вокруг раны, убрала из нее пинцетом обрывки одежды и только приготовилась к иссечению, как заметила на чистой, тщательно отмытой коже круглое красное пятнышко. Она, не понимая, в чем дело, взяла новый тампон, еще раз обмыла рану.
И опять на коже красная капля, похожая на ржавую монетку. Одна, другая, третья.
— У вас из носу кровь! — крикнула Зоя.
— Зачем же кричать? — с упреком сказала Анна Ивановна, запрокидывая назад голову и зажимая пальцами нос.
— Вы полежите, доктор. Я потерплю чуток, — участливо посоветовал раненый.
— Ничего, родной, обойдется. Полежи минуту. Ты уж извини… Зоя, шарик.
Зоя подала ей несколько марлевых шариков. Анна Ивановна затампонировала ими нос и продолжала работу.
Фашисты, видимо потеряв всякую надежду взять Сянно с бою, решили испытать еще одно средство — психическую атаку. Ночью, без всякой артподготовки, пьяные орды вышли из лесу и двинулись на позиции второго батальона.
Первым заметил гитлеровцев Соболев. Он стоял у танка и вслушивался в приближающуюся канонаду. Только что в окопах был замполит — гвардии майор Козлов. Он принес радостную весть: наши войска вышли к реке Одер. «Одер! Это уже недалеко от Берлина. А Берлин — победа, — думал Соболев. — Разобьем проклятые группировки, и, может быть, пошлют нас на Берлин. А там скоро и домой». Мать писала, что трактор его в исправности и работает на нем Маша Фатеева. Ха, Машка на тракторе! Чудеса! Соболев помнил ее босоногой девчонкой в коротком платьишке. Перед самой войной Машу приняли в комсомол. Соболев после собрания хотел ее поздравить, она, смутившись, убежала. И вот теперь эта Маша — тракторист и работает на его тракторе.
Соболеву захотелось сесть за руль, выехать на полосу. «А Машу в помощники себе возьму…» — решил он.
В это время за лесом застрочили наши пулеметы. Над головой Соболева по темному низкому небу пронеслись две яркие дорожки, одна — желтая, другая — зеленая.
«Трассирующими бьют». Соболев посмотрел в сторону леса и тут заметил черные фигурки, похожие на мишени, по которым он когда-то стрелял в тире.
— Рубцов! — крикнул он в люк. — Рубцов, вылезай-ка скорее!
Из люка показалась голова командира машины.
— Смотри-ка, Рубцов!
Они молча и напряженно всмотрелись в темноту.
Черные фигурки, казалось, стояли на одном месте, не увеличиваясь и не приближаясь. И только очень опытный и острый глаз мог заметить, что они двигаются.
— Идут, — сказал Соболев.
— Идут, — подтвердил Рубцов.
— Это чего они? А? Рубцов?
— В психическую, сволочи.
— Да они что, совсем спятили? Мы же их очень просто расстреляем.
— Беги к комбату!
Дронов, узнав о психической атаке, доложил Бударину.
Комбриг приказал:
— Не показывать виду, что вы их заметили. Соблюдать строжайшую тишину. Подпустить на прямую наводку и расстрелять. Ясно?
— Слушаюсь. А мне, товарищ гвардии полковник, разрешите лично повести в контратаку?
— Зачем это?
— Все-таки танкисты. К рукопашной не привыкли. Со мной, думаю, надежнее будет.
— Н-да… — недовольно буркнул в трубку Бударин..
— Спасибо, товарищ гвардии полковник, — заспешил Дронов.
Дронов решил: всех танкистов, у кого не осталось машин, вести в пешем строю, остальным быть в машинах.
Все делали тихо; разговаривали шепотом, моторов не заводили.
— Пора, нет? — спрашивает Соболев, склонившись над рычагами.
— Нет еще, не спеши. Будет команда, — отвечает Рубцов. — Сперва с места стреляем.
— Ишь, придумали! — ворчит Соболев. — Мы им покажем психическую.
Тихо в машине.
— Осколочный? — спрашивает Любопытный у Феди Васильева, который держит наготове снаряд.
— Осколочный.
— Что ж это, братцы? А? Ведь они уже близко, — шепчет сверху Сушенка.
— Сиди, не бойся. Команда будет, — успокаивает Рубцов.
— И не дрожи, а то машина трясется, — ворчит Федя Васильев.
Наконец раздалась команда:
— Оско-олочны-ым! Огонь!
Ударили пушки.
— Заводи моторы! В атаку, за мной, ура-а!
Танки сорвались со своих мест. Почти одновременно побежала цепь.
Психическая атака не состоялась. Фашисты открыли беспорядочный огонь.
В цепи разорвалась мина, и осколок попал Дронову в грудь. Цепь замешкалась, несколько человек бросилось ему на помощь. Комбат грозно остановил:
— Куда?! Только вперед! Вперед! Ура-а!
Танкисты сошлись в рукопашной. Дронов слышал одиночные выстрелы, тупой лязг оружия, выкрики, гудение моторов. Теряя сознание, он прошептал:
— Так их… по-нашему.
Когда подползла Нина, Дронов был уже мертв…
Выслушав по телефону доклад старшины Цветкова о гибели комбата, Бударин на минуту закрыл глаза рукою. Потом испытующе оглядел поредевшие ряды своих офицеров. Второй батальон — решающий участок. Вместо Дронова туда нужно послать самого боевого командира.
— Придется тебе, Дмитрий Палыч, — негромко, скорее предлагая, чем приказывая, сказал Бударин.
Цырубин встал, поправил шапку, проверил ребром ладони, посредине ли звездочка, козырнул и вышел на улицу. Бударин поглядел ему вслед. «Ведь отлично понимает, что, может быть, и не вернется обратно». Ему вдруг захотелось вернуть Цырубина, обнять его… Уходят старые, испытанные гвардейцы. Уходят ветераны бригады. Сколько потрачено сил, чтобы воспитать, вырастить таких людей! Сколько о ними пережито и пройдено вместе!
Перед глазами Бударина промелькнули пути-дороги бригады… Урал. Завод. Митинг в цехе. Старый рабочий с седыми усами на землистом лице наказывает: «Бейте врага, не зная усталости и отдыха, как мы не знали, делая эти машины. Возвращайтесь с победой…» Лес под Ельней. Он и Загреков обходят батальоны. Комиссар говорит коротко: «Дальше отступать нельзя. Дальше — Москва…»
Близкий, зычный взрыв тяжелого снаряда заставил всех вскочить на ноги. Второй снаряд угодил в дом. Свет погас. С потолка посыпалась штукатурка. Люди, натыкаясь друг на друга, попадали на пол, замерли. Наступили те особенные секунды, когда человек еще не чувствует, цел ли он, жив ли.
Когда оцепенение прошло, все увидели, что угол дома отвалился и лист железа, точно крыло подбитой птицы, судорожно бьется о стену. В пролом показался кусочек темно голубого неба.
Бударин приказал перебазироваться.
Штаб перешел в здание школы.
Цырубин добрался до позиций второго батальона.
Молодой месяц освещал ряд глубоких окопов с извилистыми ходами сообщения и запасными ячейками. Дерево о отбитой вершиной, растопырив ветви, одиноко торчало поодаль. Еще немного впереди, развернувшись вполоборота, стоял подбитый танк. Башня была обращена в сторону врага, наверное, до тех пор, покуда были снаряды, из пушки стреляли.
Цырубина встретили временно исполняющий обязанности комбата гвардии капитан Романенко и старшина Цветков.
— Товарищ гвардии майор, второй танковый батальон…
— Отставить рапорт, — остановил Цырубин. — Здравствуйте.
Он подал товарищам руку. Из-за спины старшины послышалось угрожающее рычание.
— Цыц ты! Своего спасителя не узнаешь?
— Забыл уже. Поди, две недели прошло. Он так за тобой и ходит?
— Привык.
— У меня в детстве был такой же рыжий. Шариком звали. — Цырубин нагнулся, ласково потрепал пса по шее. Рыжий завилял хвостом.
Цырубин отвел старшину и капитана в пустой окоп, негромко сказал:
— Рассказывайте, как дела.
— Разрешите, пусть доложит старшина. Он дела лучше меня знает. Я еще не освоился, — виноватым тоном ответил Романенко. — Я за роту могу.
— Хорошо. Старшина, докладывайте.
Перед тем как ответить, старшина прерывисто вздохнул, расправил складки на полушубке.
— Личного состава по списку на двадцать три ноль-ноль пятьдесят два человека. Из них одиннадцать раненых, считайте — двенадцать.
— Почему двенадцать?
— Соболева сейчас опять контузило. Оглох и не говорит, но автомат из рук не выпускает. Стало быть, здоровых сорок. Минус — фельдшер.
— Почему — минус? — насторожился Цырубин.
— Я к тому, что в атаку не ходит.
— А… фельдшер здорова? — немного помявшись, спросил Цырубин.
— Здорова. Итого тридцать девять человек.
Старшина вновь глубоко вздохнул.
В окопах тихо переговаривались солдаты. Со станции доносился треск пожарища, будто кто-то непрестанно подкладывал в большой костер охапки сухого хворосту.
— Да, здорово вас потрепали, — сказал с сожалением Цырубин. — Другие батальоны совсем не то.
— На нас же главный удар, товарищ гвардии майор.
— Это правильно. И вы молодцы. Настоящие герои. Каждый за десятерых воюет.
— Как же, товарищ гвардии майор? Охота быстрее с этим котлом закончить да на Берлин махнуть. Знамя-то над рейхстагом мы должны водрузить, как говорит наш парторг.
— А где он, кстати?
— Его сейчас ранило. В ногу. Они самоходку таранили…
— Ах ты! Жаль Рубцова! А как с боеприпасами? С горючим?
— Была небольшая заминка. Теперь привезли. Достаточно!
— Трусы есть?
Старшина не понял, вытянул руки по швам, переспросил:
— Как вы сказали?
— Трусы, говорю. Те, что боятся.
— Вон о чем. Никак нет. Был Сушенка, да его тоже ранило.
— Где же он?
— В медсанвзвод отправили.
— Ну, добре. — Цырубин хлопнул старшину по плечу. — Не унывай, Цветков. Мы еще с тобой такую победу вместе отпразднуем!
— Это верно, товарищ гвардии майор. Только народ жалко. Ох как жалко! Ведь до победы-то осталось всего ничего, можно сказать, рукой подать. Мы ж ее, как… Как не знаю чего ждали. Да, не всем ее увидеть придется. Некоторые всю войну прошли, живы остались, а сейчас гибнут. Вот, например, наш комбат… — Старшина замолчал, опустил голову.
— Да, жаль комбата, — тихо сказал Цырубин после длинной паузы. — Нелегко дается победа. Только хвастуны и глупцы болтают, что победа просто достается: взял и дошел до Берлина. Нет, война — это тяжелейшее испытание, победа добывается большим трудом и кровью.
— Большим трудом и кровью, — повторил Романенко.
— И ни один из нас не отступится. Если б можно было вернуть к жизни Загрекова или Дронова, они снова смело пошли бы на смертельный бой, сами пошли бы и людей попели…
Разговор оборвался: загрохотала наша артиллерия. Пальба началась на севере, ее подхватили на западе, затем она перекинулась на восток. Стреляли дружно, близко, казалось — совсем рядом, за лесом; под ногами гудела земля. Чтобы услышать товарища, нужно было говорить в полный голос.
— Долбают, — удовлетворенно произнес старшина.
— Артподготовка. Сейчас в атаку пойдут.
Канонада продолжалась минут десять — пятнадцать, потом резко прекратилась; лишь отдельные орудия еще продолжали стрелять.
— Последние часы проклятая группировка доживает, — сказал старшина.
— Идемте в окопы, — сказал Цырубин. — Сейчас как раз по нас отдача будет… Сделаем так. — Цырубин задумался, прищурил левый глаз. — Ты, Романенко, иди на левый фланг. Я буду находиться в центре, у этого дерева. Старшина Цветков на правом фланге. Стрелять залпом, наверняка. Слушать мою команду.
— Есть.
Романенко отправился на левый фланг.
Острый глаз Цырубина, глаз разведчика, заметил человека, идущего к окопам от чернеющей невдалеке машины.
— Кто это?
— Где?
— Вон, видишь?
— Это Соболев, — ответил старшина. — Свою машину проведать ходил.
— Это зачем? Еще убьют.
— Так ведь, товарищ гвардии майор, машина-то своя. Она вроде дома. Привыкают к ней ребята.
— Отставить. Не разрешаю ходить к машине.
— Слушаюсь.
— Идем. Надо поговорить с народом.
По цепи уже пролетела весть о приходе нового командира. Разговоры утихли, курение прекратилось, дремавших разбудили. Цырубина все знали, и он каждого знал. Разговор между командиром и подчиненными был дружеским.
— Как дела, товарищи?
— Отлично, товарищ гвардии майор.
— Фрицев много набили?
— Не сосчитать.
— Но и вас маловато осталось.
— Мал золотник, да дорог.
Цырубин приступил к своим командирским обязанностям. Он расставил людей, объяснил каждому его задачу. Отдельно рассказал, что нужно делать командирам трех, оставшихся в целости танков.
Над самым ухом Цырубина заскрипел снег. Майор поднял голову. В предрассветной мгле над окопом четко вырисовывался силуэт танкиста. Он стоял в полный рост, словно раздумывая, прыгать ему в окоп или нет.
— Да прыгай, чего встал? — сказал Цырубин.
Танкист как-то странно дернул головой и плечом, продолжая стоять.
— Подстрелят, прыгай! — прикрикнул Цырубин.
Танкист спрыгнул. Это был Соболев. Довольный встречей с Цырубиным, он улыбнулся все той же, соболевской, бесшабашной улыбкой.
— Чего смеешься? Лечиться надо. Слышишь? Лечиться!
Соболев замотал головой.
— Не упрямься, дружище, иди. Без тебя обойдемся. Ты свое дело сделал.
Соболев открыл рот, замычал, пытаясь что-то сказать, но после бесплодных стараний сумел выдавить лишь один неясный, стонущий звук и утомленно вздохнул.
— Ничего, дружище, опять будешь здоровым, — участливо сказал Цырубин. — Но сейчас полечиться необходимо. Иди.
— Зачем вы его прогоняете? — спросила Чащина, незаметно оказавшаяся в окопе, рядом с Соболевым.
Цырубин поклонился:
— Прежде всего, здравствуйте, товарищ гвардии старший лейтенант.
— Здравствуйте, товарищ комбат.
— Надо отправить человека лечиться.
— Не хочет он идти. Ни в какую.
— Мало ли что не хочет? Отправь. А то на шальную пулю нарвется.
Чащина одернула ватник, поправила перекинутую через плечо сумку, попросила тихо:
— Оставь его здесь, с нами. Пусть будет моим помощником. Он в нашем батальоне третий год, трудно ему уйти, честное слово.
— Какой из него сейчас помощник? На него смотреть-то больно.
— Оставь. Я тебя первый раз прошу.
Цырубин подумал и согласился:
— Хорошо. Оставляю… Как у тебя с бинтами?
— Начальник прислал. Это не ты ему сказал?
— Нет, что ты!
Больше им поговорить не пришлось.
— Идут! — крикнул с правого фланга старшина. — Опять в психическую!
Гитлеровцы шли молча, сплошной серой шеренгой. Их было много, значительно больше, чем танкистов. Они шли в ногу, четким строевым шагом.
Но стоило грянуть первому прицельному залпу, как шеренга поредела, сбилась.
— Залп! Еще залп! Еще! — командовал Цырубин.
До окопов добежала обезумевшая толпа гитлеровцев — бледные пятна вместо лиц.
— За Родину! Ура-а! — крикнул Цырубин, выскакивая из окопа.
Он пробежал короткое расстояние от дерева до подбитого танка, приостановился и швырнул гранату в самую гущу атакующих. Он видел, как враги повалялись в разные стороны, будто огородные пугала, сбитые ветром. Слышал за спиной рев моторов, дружное «ура» батальона, ринувшегося в рукопашную. И всем сердцем бывалого бойца понял: враг смят, атака отбита.
То, что произошло в следующее мгновение, Цырубин плохо запомнил. Из толпы выскочил фашист, наставил на него автомат. И в ту же секунду перед Цырубиным выросла крепкая фигура Соболева — он успел заслонить своим телом комбата. Автоматная очередь, предназначенная для комбата, свалила Александра Соболева замертво. Цырубин увидел сноп слепящих искр и упал; сгоряча попытался встать и не смог поднять головы.
— Не шевелись, родной. Я все сделаю, — будто из-под земли послышался знакомый голос.
Еще кто-то спросил:
— Ежели ремнем перетянуть?
— Нет. Слишком высоко, — возразила Нина. — Жгута не наложить…
Цырубина подняли, понесли, уложили на броню. Нина изо всех сил уперла острый кулачок ему в бедро. Сопровождающим поехал Федя Васильев. Танк помчался к школе.
Нина стояла перед Цырубиным на коленях, неловко наклонясь вперед. Он лежал, закрыв глаза, такой большой, неподвижный, безмолвный. Лицо его было спокойно, глубокая морщинка залегла между бровей. У нее начали мерзнуть руки. По коже побежали мурашки и разбежались по всему телу. Нина задрожала, застучала зубами, но еще сильнее нажала кулачком на бедро Цырубина. В костях заныло — сначала пальцы, затем кисть, локоть, все выше, все острее. «Только бы не отдернуть руки. Только бы не ослабить давление». Эта мысль заслоняла все на свете. Боль уже ломила спину, поясницу — хотелось кричать и плакать. Но Нина не плакала и не кричала. «Только бы… только бы…» — шептала она.
Нина не замечала, что по ним стреляют, что осколки звонко стучат по броне. Не видела, как Федя Васильев свалился с машины… И уже ничего не чувствовала. Одна могучая дума владела ею: спасти этого дорогого, родного, самого милого для нее человека.
Наконец они подъехали к школе.
Первым к машине подскочил Трофимов и, не представляя, что случилось, хотел взять Нину на носилки.
— Пинцет неси, кровь остановить. Слышишь?!
Подбежали Филиппов, санитары. Влезли на танк.
Прежде чем наложить пинцет, нужно было обнажить ранение бедра.
Филиппов вынул из-под полушубка небольшой охотничий нож и принялся распиливать одеревеневшую штанину. Нож наткнулся на что-то твердое.
«Уж не граната ли?» — подумал Филиппов.
Он осторожно сунул руку в карман раненого и с трудом извлек загадочный предмет, пропитанный кровью и превратившийся в кусок льда.
— Моя рукавица! — воскликнула Нина.
— Да, она помогла вам, — сказал Филиппов. — Пожалуй, если бы не она, вряд ли вам удалось бы остановить артериальное кровотечение. Это — тромб. Прекрасный тромб.
Когда артерию надежно зажали кровоостанавливающим пинцетом, Нина позволила снять себя с танка. Филиппов поручил Трофимову найти Федю Васильева на пути следования танка и сам принялся растирать посиневшие руки Нины спиртом. Пальцы у нее побелели и никак не разжимались. Ногти вонзились в ладонь…
Цырубину немедленно сделали переливание крови.
В перевязочную неслышно вошел Бударин, обросший, худой. Он молча постоял у дверей, посмотрел на застывшее лицо Цырубина. Подошел к Нине, обнял ее за плечи:
— Ну, ну, молодчина, выше голову…
Филиппов заметил, как у него дернулась щека и глаза сделались влажными и красными.
— Цырубина срочно в медсанбат, — приказал он Филиппову, пряча лицо, и поспешно ушел из перевязочной, шаркая ногами.
Началась погрузка раненых на машины. Работали под минометным огнем, под пулями. Работали все: от врача до санитара.
— Быстрее, товарищи, бегать надо, — торопил, руководя погрузкой, Филиппов.
— Быстрее невозможно, товарищ капитан, — сказал запыхавшийся Гулиновский.
Филиппов поморщился:
— Вы не разговаривайте, а то последние силенки пропадут.
Раненых погрузили на пять ЗИСов. Санитары вооружились автоматами, положили в свои сумки гранаты. Путь предстоял опасный.
Когда Цырубина понесли к машине, он открыл глаза. Мутный взгляд его слегка прояснился, остановился на Нине, медленно шедшей рядом с носилками. Цырубин пошевелил губами:
— Отбили?
— Отбили! — успокоила Нина. — Комбриг послал в обход третий батальон. Танкисты всех положили. Больше не пойдут в психическую.
— Хорошо… — прошептал он еле слышно.
Стояло пепельное тихое утро. На улице было пустынно. Ежесекундно рвались снаряды, в воздухе свистели осколки. Прощание было коротким.
— Родной ты мой, не унывай… Не отчаивайся, — вполголоса нежно говорила Нина, разглаживая морщиночки у него на лбу. — Жива останусь — разыщу. Где бы ты ни был… Какой бы ты ни был… Мы еще будем счастливы. Будем.
Машины тронулись. Через минуту они свернули на повороте, скрылись из виду.
Нина вошла в подвал.
— Отдохните, — предложил ей Филиппов. — Бакин, накормите гвардии старшего лейтенанта.
— Нет, нет, — отказалась Нина, стряхнув тяжелые думы, — лучше я вернусь в свой батальон.
Из окна школы видели, как Нина благополучно доползла до костела, остановилась возле старого тополя. И в тот же миг сильным взрывом дерево вырвало с корнями. Все вокруг заволокло грязной снежной пылью…
Наступили пятые сутки беспрерывных боев. Наши части внешнего кольца окружения подошли вплотную к Сянно. Уже слышались очереди наших автоматчиков. Бой шел в лесу.
Фашисты, как и предполагал Бударин, начали отходить на Сянно. Они шли со всех сторон. У них была артиллерия, минометы, главное — много пехоты.
Удерживать всю станцию стало невозможно. Бударин приказал собрать батальоны в кулак, отвести их к штабу, танки поставить в укрытия, занять вокруг школы круговую оборону.
Батальоны отошли к школе в полном порядке. Только второму батальону не удалось прорваться к штабу. Гитлеровцы успели просочиться к костелу и отсечь второй батальон от главных сил.
Дойдя до школы, немцы споткнулись. Взять штаб одним ударом не удалось.
Школа была превращена в крепость. В бессильном бешенстве гитлеровцы еще несколько раз бросались в атаку, но, усеяв землю вокруг школы трупами, отступали ни с чем.
Через выбитое окно второго этажа Бударин видел, как они спешно подкатывают орудие, устанавливают его на перекрестке дорог, на прямую наводку.
— Начштаба, вели-ка отличным стрелкам уничтожить орудийный расчет, — приказал Бударин. — Пусть прижмут их к земле. Ишь, расхаживают, как хозяева. Хозяева положения здесь мы!
— Слушаюсь!
Стрелки выполнили приказ.
Бударин взял бинокль и долго всматривался в позиции второго батальона. Одинокий домик, где когда-то отдыхали экипажи, сгорел. Две почерневшие трубы упирались в небо. Все так же стояло обезглавленное дерево с растопыренными ветвями и подбитый танк — пушкой к лесу. Сгоревшие немецкие самоходки торчали над землей, словно черные незахороненные гробы. Все поле было перепахано снарядами — воронка на воронке. Трудно было поверить, чтобы там могли еще находиться живые люди.
Но второй батальон существовал. Бударин заметил серию вспышек, возникших над окопами.
— Курков, — сказал он, не отрываясь от бинокля, — позови-ка Филиппова.
Пришел Филиппов.
— Посмотри, — предложил Бударин, протягивая бинокль.
— Там стреляют, — сказал Филиппов, не прикладывая бинокля к глазам. — Я вижу вспышки.
— Вот именно, стреляют. Значит, там есть и раненые.
Голос у Бударина был с хрипотцой, глухой и натруженный. И весь он как-то постарел, сдал за эти дни. Но Филиппов встретился с его прямым, решительным взглядом и подумал: «Нет, такого не сломаешь. Он гнется, да не ломается».
— Понимаю, — догадался Филиппов. — Туда нужно послать человека. Но как туда пробраться?
— Вот за этим я тебя и позвал. Возьмешь танк с отбитой пушкой и отправишь в нем своего врача. Да, да. Обязательно врача. Кто у тебя поедет?
— Разрешите мне?
Комбриг внимательно оглядел Филиппова. То же энергичное лицо, только серое, утомленное, все черты заострились, на лбу и в уголках рта появились ранние морщинки. Полушубок в пятнах крови, левый рукав изодран, мех висит клочьями.
«Осколком задело», — подумал Бударин и с чувством глубокого уважения еще раз посмотрел на Филиппова. За короткий срок он успел полюбить этого неутомимого напористого доктора и не раз, приглядываясь к нему, говорил себе: «Прав оказался Василий Федорович. Как всегда, прав. Из капитана получается хороший начсанбриг».
— Нет, тебе нельзя, — возразил комбриг. — Ты здесь нужен. Пошли Рыбина.
— Слушаюсь, товарищ гвардии полковник.
…Польщенный доверием комбрига, Рыбин быстро переоделся, шутливо спросил:
— Танк подан?
— Подан, — с задорной усмешкой ответил механик-водитель.
— Чудесно. Поехали.
Ровно гудел мотор. Танк дрожал, покачивался. Рыбина стало клонить ко сну. Он вытянул ноги, снял очки, спрятал их в нагрудный карман гимнастерки, закрыл глаза и моментально задремал. Ему опять снилась московская клиника. В палату входит профессор, потирая руки, говорит: «Ну-с, Александр Семенович, действуйте». Рыбин берет шприц, делает больным уколы. Люди один за другим оживают. Палаты наполняются шумом, разговорами, смехом. В широкие окна, в стеклянные двери врывается яркое солнце. Ликует клиника… Гудит, гудит, гудит…
Вдруг гудение обрывается. Рыбина подбрасывает так, что у него лязгают зубы…
Открыв глаза, он увидел неподвижного механика-водителя, как-то странно откинувшегося на сиденье, и сразу понял, что нужно выпрыгивать из танка. В одно мгновение Рыбин распахнул железный люк, подтянулся на пружинистых руках и кувыркнулся в придорожный почерневший сугроб.
Над танком уже поднимались клубы густого черного дыма. Рыбин знал, что в таких случаях следует бежать от машины. Он вскочил, но в этот момент из машины донесся слабый стон.
Бросить раненого доктор Рыбин не мог. Забыв про все опасности, он набрал полную грудь воздуха, зажмурился и нырнул обратно в машину. В машине он принялся лихорадочно шарить вокруг себя, но раненого нащупать никак не мог. Стон больше не повторялся.
Рыбин начал задыхаться. От едкого дыма по щекам ручейками катились слезы, все тело наполнялось тяжестью, будто в него вливали свиней, а Рыбин все ползал между сиденьями, все искал. Наконец рука наткнулась на тело человека. Рыбин подхватил его и, рванув изо всех сил, в изнеможении вывалился вместе с ним из танка.
Прежде всего Рыбин несколько раз глубоко и жадно вздохнул. Никогда еще в жизни воздух не казался ему таким дорогим. Затем он открыл глаза и осмотрел механика-водителя. Танкист был мертв. На руке его, безжизненно лежавшей на снегу, тикали часы. Рыбин бессознательно посмотрел на стрелки: было тринадцать сорок пять. Он вспомнил, что нужно убегать от взрыва, оглянулся. Неподалеку стоял костел, слева виднелся разрушенный дом, позади него — каменный сарай. Лучше всего бежать к сараю.
Рыбин поднялся и тотчас же упал, будто поскользнулся: совсем рядом дорогу перебегали немцы. Сколько их было, Рыбин не разобрал. Выхватив из кобуры пистолет, он сполз в придорожный кювет и затаился. За дымом его не заметили — никто не выстрелил. Переждав, пока немцы скроются, настороженно озираясь по сторонам, с пистолетом в руке, Рыбин торопливо пополз к сараю.
Без Рыбина жизнь в подвале текла своим чередом: командование медсанвзводом взял на себя Филиппов.
В отсеках было тесно.
Меж раненых ходили санитары с поильниками в руках, укладывали раненых поудобнее, поправляли повязки, делились остатками махорочки.
Подвал уже не вздрагивал. Он не переставая дрожал и гудел, будто под ним клокотала расплавленная лава.
Зашел замполит Козлов.
— Где здесь товарищ Рубцов? Мне доложили, что он ранен.
— Тут я, товарищ гвардии майор.
— Ну как самочувствие?
— Да неплохое.
— Я вам лекарство хорошее принес. — Козлов вынул из-за пазухи белый листок. — Это последняя сводка Совинформбюро.
— Вот спасибо… А как там наш батальон?
Козлов помедлил с ответом.
— Воюют, — сказал он уклончиво.
Рубцов проводил его тревожным взглядом, тряхнул головой и громко сказал:
— Товарищи, слушайте сводку!
Раненые повернули к нему лица, разговоры сразу прекратились.
— «…Северо-западнее Кенигсберга, — раздельно и неторопливо читал Рубцов, — наши войска продолжали бои по очищению от противника Земландского полуострова, в ходе которых заняли несколько населенных пунктов, и среди них…»
Раненые слушали затаив дыхание.
— Дружище, потерпи немного, — просили соседи, если кто-нибудь начинал стонать.
— «В городе Познани, — читал отчетливо Рубцов, — продолжались бои по уничтожению окруженного гарнизона противника. Наши наступающие части овладели в городе оружейным заводом, на котором захватили 58 орудий, 1250 ручных и станковых пулеметов…»
— Значит, не только мы? Другие тоже добивают.
— А ты как думал? По частям-то легче.
— Эх, скорее бы, товарищи, последнюю часть добить!
— Теперь уже скоро.
Близко разорвался снаряд. В решетчатые окошечки подвала влетел ветер. По потолку забегали широкие, размашистые тени. Пламя свечи затрепетало и погасло.
— Кажись, по нас, братцы-ы… — послышался в темноте испуганный голос.
— По нас не по нас, землячок, а свет зажечь надо, — спокойно отозвался Сатункин, чиркая спичкой. — Ежели у кого сердцебиение, я валерьянки могу дать.
— А убьют?
— Ничего, мы помирать привычны. Нас уже три года убивают.
— Между прочим, кто это там расстраивается? — спросил Рубцов.
Никто не отозвался.
Когда Сатункин зажег свечу, Рубцов повторил:
— Так кого же слабит? Сознайся. Ничего не будет, не бойся. Случается, что нервы не выдерживают. Знать надо. Мы не чужие — поможем.
— Ну я, — робко протянул Сушенка.
Он был ранен в ягодицы, лежал на животе, пряча лицо от насмешливых взглядов товарищей.
— А, друг! Да тебе, никак, курдюк повредило?
— Ладно, Федя, не надо, — хмурясь, сказал Рубцов. — Ты, Сатункин, положи-ка его ко мне поближе. Оно, глядишь, поспокойнее будет. Нам сейчас паника ни к чему.
С помощью раненых Сатункин переложил Сушенку к Рубцову.
— Ты вот что, браток, — посоветовал ему Рубцов, — ты лежи, молчи, и… и все твое дело. Понял?
— Понял.
— Вот и ладно. А я сводку буду читать.
Рубцов положил раненую ногу поудобнее и продолжал:
— «В Будапеште продолжались бои по уничтожению окруженного гарнизона противника, в ходе которых наши войска заняли 16 кварталов…»
— Не завидую я фашистам, — прервал чтение Федя Васильев, — везде для них котлы да окружения — жизни никакой нет.
— Им не впервые. Как от Сталинграда началось, так и продолжается.
— У них тактика такая: влипать в окружение да в котел. Новое в военном деле…
Все засмеялись.
Опять ударило над самой головой. Сушенка весь сжался и что-то хотел сказать. Но Рубцов положил ему на спину руку, как ни в чем не бывало продолжал:
— «Юго-западнее Будапешта наши войска в результате предпринятых атак овладели крупными населенными пунктами…»
Новый сильный взрыв потряс подвал. Запахло порохом и дымом. Темнота разлилась по отсекам.
— Братцы, погибаем! — заорал Сушенка.
— Молчи! — прервал его спокойный голос Рубцова. — Молчи, говорю. А то стукну.
— Да не могу я. Сердце у меня слабое.
— А ты чихни, — посоветовал Федя Васильев.
— В чем дело, товарищи? Кто здесь кричал? — послышался из темноты громкий голос Филиппова.
— Да есть тут у нас один, — отозвался Рубцов. — Это он нечаянно, по недосмотру. Больше этого не повторится:
— Ну-ка, товарищи, прислушайтесь!
Раненые притихли.
Сквозь близкую частую автоматную и пулеметную стрельбу издали, со стороны хуторов, донеслись знакомые резкие выстрелы советских тяжелых танков ИС.
— Товарищ капитан, наши!
— Да, это наши. Через несколько часов враг будет окончательно разбит. Все вы будете отправлены в госпитали и скоро поправитесь. А сейчас немножко потерпите.
Сатункин зажег свечу. Филиппов прошел в перевязочную.
— Рубцов, читай дальше.
Рубцов подождал, пока снова наступит тишина, и продолжал:
— «За 4 февраля подбито и уничтожено 136 немецких танков. В воздушных боях и огнем зенитной артиллерии сбито 56 самолетов противника».
— А те, которые мы подбили, считают?
— Вот чудак! Конечно!
— Значит, и наша доля тут есть?
— А то как же!
— И та самоходка, Рубцов, что мы таранили?
— И она есть…
Оглушающий взрыв прервал разговор. Свеча погасла.
Фашисты били прямой наводкой.
В здание школы сразу попало несколько снарядов. Помещение наполнилось мелкой кирпичной пылью. Она висела в воздухе густым облаком, забивала рот и глаза, скрипела на зубах.
Когда пыль улеглась, раздался тревожный крик:
— Комбриг!
Бударин, неловко подвернув под себя руки, лежал на груде битого кирпича, лицом вниз, весь покрытый слоем рыжей пыли. Из носа тоненькой струйкой текла кровь. Офицеры растерянно склонились над ним. Он пошевелил головой, открыл затуманенные глаза, встал, шатаясь, на ноги.
Его тотчас подхватили, помогли спуститься в подвал. Филиппову пришлось потесниться до предела: освободить один отсек под штаб.
Не хватало патронов. Броневик связиста больше не гудел. Дорога на хутора была перерезана. В подвал без конца спускались солдаты, просили:
— У кого есть патроны? Давай.
Раненые вывертывали карманы, ссыпали в протянутые шапки последние патроны, и люди уносили эту драгоценную ношу наверх.
Не успевали они уйти, как появлялись другие с той же просьбой:
— Патроны! Патроны!
У санитаров чуть было не отобрали автоматы.
— Вам все равно, а мы фрицев бьем.
— Нет, товарищи, так дело не пойдет, — возражал Сатункин, крепко прижимая автомат к груди. — Мы ведь что? Мы здесь навроде часовых.
— Не болтай, усатый, чего тебе охранять? Подавай оружие.
— Не лапай, не лапай! Их вот охранять. Полон подвал.
— Не трожь, ребята, — сказал Рубцов. — Старина правду говорит. Раненых в нашей обстановке оставлять без охраны не годится.
— Да нешто мы вас оставим, дура?
Солдаты еще поругались, пообещали пожаловаться комбригу, но больше не приставали…
Фашисты рвались к школе. В самую критическую минуту из подвала выскочил Бударин — без папахи, с винтовкой в руках, — бросился к подбитому танку.
— Заводи мотор!
Водитель выполнил приказ.
Машина взревела, не трогаясь с места.
— Ура-а! — закричал комбриг.
— Ура-а! — подхватили танкисты.
Гитлеровцы, поверив, что танкисты при поддержке танка идут в атаку, поднялись, побежали.
— Огонь! — скомандовал Бударин.
Стреляли из винтовок, автоматов, пистолетов.
Гитлеровцы потеряли не менее тридцати человек.
Бударин стоял среди развалин у входа в подвал, обеими руками опираясь на винтовку. Перед ним, с автоматом в руке, — начальник штаба.
— Передай нашим: квадрат десять — сорок два пусть не обстреливают.
— Слушаюсь.
— Всех в ружье! Всех, кто может держать оружие! Офицеров в ружье!
Начальник штаба переступил с ноги на ногу, нерешительно заявил:
— Боеприпасы на исходе. Полагаю — не сможем продержаться до вечера.
— Ты… ты что, очумел? — заикаясь от гнева, спросил Бударин. — Как так не сможем, если приказ?
— Я полагаю, что нереально.
Бударин взял себя в руки.
— Ну, если говорить реально, то: рядом наши, через несколько часов они будут здесь. Это раз. У нас есть еще танки, бронетранспортеры, пушка — это два. А людей сколько? А какие люди! Это же самое главное.
— Но боеприпасов нет.
— Пока есть живые люди, я спокоен!
Враг снова пришел в движение. Видно было невооруженным глазом, как гитлеровцы перебегают из укрытия в укрытие, пробираясь к школе.
— Знамя! — резко скомандовал Бударин. — Поднять знамя!
Лицо начальника штаба стало торжественным. Он рывком взял под козырек, вытянулся.
Вскоре над развалинами школы вспыхнуло алое шелковое Знамя бригады.
Оно повело гвардейцев в последнюю яростную атаку.
Рыбин дополз до сарая, забрался в темный угол. Прислушался — никаких звуков, кроме дальней стрельбы…
Мало-помалу он успокоился, заткнул пистолет за пояс, проверил сумку с медикаментами. Как быть дальше? Что делать? Возвращаться в медсанвзвод? Пробираться во второй батальон?
С улицы доносилась частая стрельба, отдаленные разрывы снарядов. Один раз ему почудился голос Бударина. Рыбин вскочил, как по команде, сделал шаг вперед, но сразу понял, что ошибся. Он вновь сел, прижимаясь спиной к холодной стене. Захотелось обратно, к своим; подвал казался ему теперь родным домом, там осталось все, чем он жил последние годы: его взвод, работа, товарищи. Он живо представил себе, что сейчас делается в перевязочной. Анна Ивановна, конечно, не отходит от стола, бледная, едва стоит на ногах…
Рыбина стало знобить. Каменная стена и цементный пол леденили тело. Чтобы согреться, он поднял воротник полушубка, сунул руки за пазуху.
Под гимнастеркой зашуршала бумага. Рукописи! «А ведь они могут опять погибнуть», — с сожалением подумал Рыбин. Он вообразил, что убит и рядом на полу валяются рукописи. Фашистские подкованные сапоги равнодушно топчут белые листочки…
Близкий взрыв заставил его вздрогнуть. Он догадался: это взорвался танк, та машина, на которой он ехал во второй батальон. Сам комбриг доверил ему эту задачу. Во втором батальоне его ждут раненые.
Он встал, чтобы идти во второй батальон, и замер: почти рядом кто-то зашевелился.
Рыбин выхватил из-за пояса пистолет:
— Кто тут?
Из копешки соломы, которую он по близорукости без очков не заметил, вылез человек, сказал давно знакомым женским голосом:
— Это я, товарищ гвардии капитан.
— Нина? — переспросил он, не веря себе, зачем-то переходя на шепот.
Нина кинулась ему на шею, смеясь и плача от радости, не в силах что-нибудь сказать.
— Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, — растерянно бормотал Рыбин.
Они сели на солому, держа друг друга за руки.
— Это вы, товарищ гвардии капитан? Неужели вы?
— Да я, я… Чего здесь особенного? Вот как вы тут очутились?
— Потом расскажу. Ой, дайте я вас поцелую, дорогой вы мой человек!
Придя в себя, Нина рассказала:
— Я тут очутилась очень просто. Когда взорвался снаряд, меня отбросило в сторону. Ушиблась и, видимо, потеряла сознание. Долго ли я так лежала — не помню. Должно быть, недолго. Сколько сейчас времени?
— Примерно третий час дня.
— Значит, всего прошло четыре часа. Очнувшись, я поползла к сараю. Здесь от страха и холода забралась в содому и, не помню как, уснула. Устала очень. Пятые сутки хоть бы на час глаза сомкнула. Но все это ерунда. Теперь мы вдвоем, не так страшно. Вдвоем мы еще выберемся. Вы-то как тут оказались?
Рыбин рассказал. Он сообщил ей о своем решении во что бы то ни стало выполнить приказ, пробраться во второй батальон.
— Правильно. Приказ нужно выполнить. Идемте вместе.
Вышли на улицу. Воздух был густо пропитан дымом и гарью, и оттого все вокруг потускнело, как бы лежало в тумане.
У школы по-прежнему не затихал бой. Там, где находился второй батальон, было тихо. Из лесу доносилась громкая канонада.
Рыбин обратил внимание Нины на взорванный танк, чуть было не ставший его могилой. Машина покосилась набок, будто оступилась. Над ней все еще лениво вился черный дымок. Неподалеку послышался незнакомый говор. Рыбин и Нина поспешно нырнули в канаву. По дороге шли немцы. Двое тащили под руки третьего — раненого. Он стонал, хрипло выкрикивал: «Капут, капут!» Высокий, в каске, уговаривал его, но раненый продолжал хрипеть: «Капут, капут!»
Дальше Нина и Рыбин двигались перебежками. Первой бежала Нина. Рыбин охранял ее продвижение. Она достигала укрытия, осматривалась, подавала ему знак рукой. Он подтягивался. А она опять шла вперед.
Так они достигли позиций второго батальона. Вражеские трупы почти сплошь покрывали землю. Среди них кое-где лежали убитые танкисты, в черной одежде. Их было мало. Удивительно было, как такая горсточка людей могла уничтожить столько фашистов.
Рыбин и Нина ползали среди трупов, опознавали товарищей, собирали документы и партийные билеты.
У дерева с растопыренными ветвями что-то зашевелилось, раздался звук, похожий на плач ребенка. Рыжий пес, помахивая хвостом, смотрел на них умоляющими глазами.
— Рыжий! — воскликнула Нина.
Пес еще сильнее замахал хвостом и жалобно заскулил.
— Вы знаете что? Где-то здесь должен быть старшина, честное слово, — догадалась Нина.
Старшина был на правом фланге. Он лежал на бруствере, вцепившись побелевшими пальцами в землю. Нина узнала его еще издали по дубленому полушубку.
— Эх, Игнат Иванович, — со слезами в голосе вздохнула она.
Старшина вдруг протяжно застонал. Рыбин и Нина подскочили к нему, перевернули вверх лицом, приподняли. Нина из фляжки влила ему в рот остатки спирта.
Старшина замотал головой, закашлялся, но все же сделал несколько глотков, открыл тусклые глаза и невидящим взглядом уставился на станцию.
— Игнат Иванович, как себя чувствуете? — спросила Нина.
Старшина молчал. Неожиданно взгляд его прояснился, на глазах выступили слезы.
— Посмотрите… посмотрите… — прошептал он.
Вдалеке, на фоне темного неба, в облаках клубящегося дыма, реяло Знамя бригады, яркое, как пламя.
— Это наши, Игнат Иванович! — воскликнула Нина. — Наши!
Старшина вздрогнул всем телом, выгнулся и обмяк. На лице его застыло выражение полного покоя.
Раздался шум шагов.
Рыбин и Нина обмерли. Прямо на них, развернувшись цепью, шли гитлеровцы, переговариваясь пьяными голосами.
— Пропали, — прошептал Рыбин.
— Ничего. Не пропадем. Вы замрите, будто мертвый.
Они легли между трупов и затаили дыхание. Оба в эту минуту пожалели, что нельзя остановить сердце. Оно стучало чересчур громко и часто.
Гитлеровцы искали на поле боя своих, добивали раненых танкистов.
Мимоходом выстрелили в Рыжего. Его предсмертный вой разнесся по всему полю. Шальной пулей ранило Нину в ногу пониже колена. Нина не пошевелилась, не дрогнула.
Когда фашисты были уже далеко, она сказала:
— Я ранена. Перевяжите ногу.
Рыбин, путаясь в сумке, достал бинт и перевязал рану.
Они медленно поползли к окраине станции, остановились у одинокого домика, огляделись. Местность была открытая. Дальше ползти было опасно.
— Пшепрошем пана, — долетел до них чей-то шепот.
Из окна подвала выглядывал старик и манил их рукой.
Рыбин минуту колебался. Взгляд его остановился на обрывке полотнища — красного с белым, — втоптанного в снег фашистскими сапогами. Это был флаг. Вон и обломок древка торчит над окном.
Рыбин, больше не раздумывая, подхватил Нину и спустился в подвал.
В подвале было темно. Тоненьким осипшим голоском плакал ребенок. Старик кланялся и о чем-то говорил, показывая в угол, где плакал ребенок.
— Мы не помешаем, будьте спокойны, — не поняв старика, сказал Рыбин.
Он уложил Нину на пол, прямо у входа, а сам сел подле нее на ступеньки.
Старик замотал головой, засуетился и вскоре принес откуда-то тюфяк.
— Спасибо, — поблагодарила Нина слабеющим голосом.
Старик наклонился к ней и опять заговорил.
— Оставьте ее, пожалуйста, — попросил Рыбин, — ей плохо. Она ранена.
Старик понял, всплеснул руками и отошел в сторону.
Нина застонала. Застонала в первый раз.
Вокруг школы лежали раненые. Они звали на помощь, пробовали ползти, но, обессилев, падали. Раненые лежали всего в пятнадцати метрах от школы. Но что это были за метры!
Мерзлая исковерканная земля, покрытая воронками, заваленная кирпичом, железом. Проползти по такой земле, хотя бы пятнадцать метров, да еще с раненым, — дело невероятно трудное.
— Сделаем так, — сказал Филиппов санитарам, — разобьемся попарно. Ты, Трофимов, за старшего. Будешь работать с Годованцем. Саидов с Мурзиным…
— Разрешите, товарищ капитан, нам с Бакиным в паре? — попросил Коровин.
Невеселая была минута, но все при этих словах улыбнулись.
Филиппов оглядел дружков:
— Тяжело вам будет. Ну ладно, разрешаю. Сатункин останется на лестнице, — продолжал Филиппов. — Будешь мне помогать — принимать раненых. Основное, товарищи, быстрота. Ни малейшей остановки. Остановка — смерть! Понятно?
— Понятно, — ответили санитары.
Филиппов еще раз внимательно оглядел их и подал команду:
— Действуйте.
Санитары, внезапно выскочив из подвала, упали в снег и стремительно расползлись в разные стороны.
Когда санитар ползет к раненому, он абсолютно безоружен. Единственное его оружие — санитарная сумка. Над ним летают пули, по нему стреляют, а он не может, не имеет права ответить. Он должен забыть об опасности, о том, что ему грозит смерть. Забыть о себе. Он обязан помнить только о раненом, только о его спасении.
Выбрав наиболее удобный путь, санитары доползали до раненого, подхватывали его с двух сторон под мышки и ползли назад, к подвалу.
— Вставай-ка, ловчее будет! — крикнул Коровин своему напарнику.
Оба поднялись на ноги, побежали. Работа пошла быстрее.
Они подскакивали к раненому, приподнимали его, усаживали на сплетенные в замок руки и тащили к подвалу, подгибаясь под тяжестью ноши.
— Принимай! — кричал Коровин Сатункину, плевал на свои больные ладони, покрикивал на Бакина: — Неча стоять-то, шевелись давай!
Они удачно сделали три забега, а на четвертом Бакин споткнулся. Он выбросил руки в стороны, пытаясь устоять, не устоял и рухнул на землю.
— Вот неуклюжий-то жердина, — заворчал Коровин, пробегая мимо.
Не слыша за собой тяжелых шагов, он оглянулся.
Бакин лежал неподвижно, раскинув длинные руки.
Коровин подождал секунду, окликнул товарища:
— Кузьма?.. А? Кузя?..
Бакин не отвечал, не шевелился.
Тогда Коровин подошел к нему, опустился на колени, снял шапку. Увидев дружка, Бакин пошевелил белыми губами и просто, как будто ничего не случилось, сказал еле слышно:
— Спасай ране… — И умер.
Коровин, закрыв лицо шапкой, беззвучно заплакал.
— Ну что же… Прощай, брат Кузьма. Прощай… Клуб-то теперь как? Без тебя-то?
Потом встал и с какой-то особенной, страшной решительностью, не прячась от пуль, пошел вперед.
Увидев его одного с раненым на руках, Филиппов все понял.
— Сатункин, помогай Коровину.
— И не подумайте, товарищ капитан, не надобно мне помощника.
— Нельзя, Коровин, одному плохо.
— Как уж есть, товарищ капитан. Жить-то теперь за двоих надо.
К подвалу, неся раненого, подскочили Трофимов и Годованец.
— Сделаем так, — распорядился Филиппов. — Трофимов, помогай Коровину, а я с Годованцем пойду.
Наша артиллерия била по Сянно. Только один квадрат 10—42, там, где была школа, находился вне обстрела. Но зато вражеская артиллерия с новой яростью, словно мстя за все свои потери, принялась долбить и без того разбитое здание школы.
Султаны рыжей пыли поднимались в черное от пожаров небо, нависшее над землей, как чугунная плита. Пули свистели над самым ухом: «фить-фить-фить» и, ударившись о землю, отлетали рикошетом, сердито пригрозив: «у-у-у-у»…
— Это хуже всякой атаки, — ворчал Годованец, следуя за Филипповым. — Там увидел врага — бей. А тут по тебе садят — молчи. Што ли, мишень?
Взрывной волной, перевернув в воздухе, Филиппова швырнуло на груду кирпича. Он больно ударился затылком о камни и на несколько секунд потерял сознание. Перед глазами промелькнула будничная картина: Сатункин ставит ведро со снегом на печь и капли шипят и пенятся на раскаленном докрасна железе.
— Товарищ капитан! Товарищ капитан!
Филиппов открыл глаза.
— Живы? — обрадовался Годованец. — Вы меня слышите?
— Слышу.
— Разрешите, я вас понесу?
— Куда?
— Как куда? В подвал.
— Подожди.
В голове у Филиппова звенело.
— Так что же? — спросил Годованец. — Пойдем в подвал?
— Как в подвал? — спросил Филиппов слабым голосом. — Как же раненые? Нет, нет…
С огромным трудом, вспотев от напряжения, он поднялся и, поддерживаемый Годованцем, сделал несколько неуверенных шагов.
«Фить-фить-фить» — тотчас засвистали пули…
Филиппов инстинктивно пригнулся, упал на живот, приподнялся на локтях и пополз.
Они вынесли двух раненых. А когда двинулись за третьим, вражеская пуля угодила Годованцу в грудь, пониже правой ключицы. Он слабо крякнул и завалился на бок.
— Годованец, что ты?
— Клюнуло, товарищ капитан. — Он часто задышал. Дыхание у него стало клокочущее, точно он полоскал горло и все никак не мог выплюнуть воду.
И теперь уже Филиппову пришлось тащить его в подвал.
— Батюшки! — вскричал Сатункин, всплеснув руками.
Годованец виновато улыбнулся, словно извиняясь за то, что причинил беспокойство.
— Тихо, старина, без паники. «Ведь это ж только раз…» Лучше возьми у меня в кармане гранату. Я ее все берег. Вас, товарищ капитан, не хотел фрицам отдавать.
Филиппов положил руку Годованцу на горячий, покрытый крупными каплями пота лоб.
— Спасибо тебе, дорогуша.
— Это было задание, особое задание…
— Какое задание?
— Мне его сам Загреков дал.
— Вот оно что… И ему спасибо…
Годованца унесли в перевязочную.
Ни одного раненого на поле боя больше не осталось.
В перевязочной все шло своим чередом.
После того как перерезали дорогу на хутора и раненых некуда стало эвакуировать, круг врачебной помощи расширился: пришлось делать срочные операции. Перевязочного материала и медикаментов тратилось во много раз больше, чем обычно.
К Филиппову робко подошел Хихля.
— Бинти кінчаються. Тільки для самих тяжких залишилися. Що робить?
— Да-а, — произнес Филиппов с досадой. — Выходит, нечем нам с тобой воевать?
— Виходить.
— Стало быть, зря они надеются на нашу помощь? Хихля виновато пожал плечами.
— Они верят нам. Думают, что в случае ранения мы им поможем. Хоть перевязку сделаем.
— Що робить? — сказал Хихля.
— Думать. Думать надо.
Филиппов подошел к окошечку. С улицы несло гарью. Даже через двойной слой марли просачивалась кирпичная пыль, щекотало в носу.
— Постой, есть выход! — воскликнул Филиппов, поворачиваясь к Хихле и встряхивая его за плечи.
Хихля недоверчиво покосился.
Они вышли из перевязочной. Филиппов оглядел подвал. В отсеках было настолько мрачно, что уже нельзя было различить отдельных лиц, в полумраке белели повязки.
— Товарищи раненые! — звонко сказал Филиппов. Раненые притихли.
— Товарищи! У нас, к сожалению, мало бинтов. Остались только для самых тяжелых. Ваших же товарищей нечем будет перевязывать. Поэтому я обращаюсь к вам с просьбой. Может быть, у кого найдется пара чистого белья, портянки, еще что-нибудь? Одолжите все это нам. Из белья мы сделаем бинты.
— Звідки у них білизна? — пробурчал Хихля.
— Молчи, скептик несчастный, — зашипел на него Филиппов.
Некоторое время все молчали. Тяжелораненые стонали и просили пить.
Сверху кричали:
— Эй, в подвале! Патронов не осталось?
Первым приподнялся Рубцов:
— Вот, рубаху возьмите. Больше ничего нет.
Филиппов подскочил к Рубцову, принял рубашку, крепко пожал его руку:
— Большое спасибо, товарищ Рубцов.
— Чего там… Дело нужное.
— Возьмите-ка портянки, — предложил Федя Васильев. — Это мой НЗ. Я их, между прочим, за пазухой берег. На всякий случай.
— А вот, принимай-ка…
— Сюда подойдите, сюда…
— У меня еще…
— И здесь…
— Товарищ доктор, возьмите…
Со всех сторон, словно только и ждали подходящей команды, выдергивали из-за пазухи, из сохранившихся чудом заплечных мешков, из хитрых солдатских тайников и протягивали чистые портянки, рубахи, кальсоны, платки.
— Спасибо, товарищи, спасибо, — едва успевал благодарить Филиппов, собирая белье в охапку. — Видишь, скептик? Это же наши, советские люди.
— О, це добре! — только и смог ответить растроганный Хихля.
— Нам жизни для дела не жалко, а что там тряпки… — сказал из темноты какой-то раненый.
Результат превзошел всякие ожидания. Через десять минут собрали порядочную кучу белья. Его внесли в перевязочную, разорвали на узкие ленты, скатали в тугие бинты.
Анна Ивановна подозвала Зою, что-то шепнула ей на ухо. Зоя вышла из перевязочной и вскоре возвратилась с пачкой личного белья.
— Что вы, девушки! Нет, нет, — возражал Филиппов.
— Это наше дело, товарищ начальник, — сказала Анна Ивановна. — Благодарим за идею. Зоенька, действуй…
Хихля ходил именинником.
— Что, рад? — спросил Филиппов.
— А то як же?
— А не верил, дорогуша.
— Та хіба ж я знав, що ви фокусник…
Медсанвзвод продолжал работу в полную силу.
В подвале кончились запасы воды: все колодцы были в руках врага. Жажда терзала раненых.
— Эх, ребята, ключевой бы, студеной, — бредил раненный в живот. — У нас на Урале ключей-то вдоволь. Туда бы сейчас.
Ходячие раненые подбирались к окошечкам, просовывали руки сквозь решетки, тащили в рот грязный, пропитанный дымом снег. Лежачие пытались поймать пересохшим ртом капли, падающие с отпотевшего потолка, и все попусту: капля, как нарочно, падала на лоб или щеку. Раненые метались, бередили соседей, молили: пить… пить… пить…
— Да нет у меня, нет, — уговаривал Сатункин. — Нешто я бы не дал, коли б было? Повернись на бочок — полегчает.
— Пить… Пи-и-ить…
Сатункин пошел в перевязочную.
В перевязочной было тихо. Анна Ивановна и Филиппов, низко склонившись над столом, оперировали. Филиппов стоял лицом к двери. Он был в маске, глаза опущены. Сатункин видел, как двигались его брови: то поднимались, морща высокий лоб, то опускались, и тогда на переносье появлялась изломанная складка. Сатункин понял: капитан очень занят; дело серьезное, надо подождать. Он молча ждал, машинально поглаживая усы, наблюдая за врачами. Иногда кто-нибудь из врачей, не оборачиваясь, протягивал руку, и Зоя подавала все, что требовалось. Слышался тупой звон металла, потрескивание — и опять тишина.
Филиппов заметил Сатункина:
— Чего тебе?
— Вода вся, товарищ капитан. Раненые шибко мучаются.
— Сейчас. Вот только окончу операцию…
Минут через пять он сдернул маску, но как был в халате, так и направился в штабной отсек, к комбригу.
Бударин сидел у аппарата, надев на голову наушники. Рядом лежал электрический фонарь; луч света освещал заросшую щеку комбрига, спутанные темные волосы, Филиппов заметил белую прядку. «Поседел, — удивился он. — За пять дней поседел».
— Все в порядке, — кричал Бударин в микрофон, — в порядке, товарищ гвардии генерал! Дотянем, не беспокойтесь. Не беспокойтесь, говорю. Я на своих орлов надеюсь. Будем рады вашему концерту… Есть.
Он снял наушники и сказал Филиппову:
— Генерал уже в лесу. Сейчас концерт начнется.
Филиппов не успел спросить, что за концерт. Наверху все загрохотало, загремело вокруг, точно там разразилась небывалая гроза.
— Вот это да! Не то что фрицы! — восхищенно сказал комбриг. — Наша артподготовка.
Он надел папаху, молодцевато заломил ее на затылок, приободрился, выпрямился, собрался идти.
— Ты чего пришел, орел?
— Вода кончилась, товарищ гвардии полковник. Раненым без воды плохо.
— Вода будет. Все теперь будет!
…В перевязочную внесли молодого солдата, раненного в лицо. Его положили на хирургический стол.
Он мычал, мотал головой, разбрызгивая кровь по сторонам. Увидев это, Зоя вдруг как-то странно всхлипнула и захохотала.
— Зоя, Зоя! — кинулась к ней Анна Ивановна.
— Ктой-то хохочет, братцы? — забеспокоился в соседнем отсеке Сушенка.
— Ясное дело, хохочет. Не то что ты, слабец, — сказал Рубцов, удивленно прислушиваясь.
— Ой как хохочет…
Филиппов бросился в перевязочную.
Анна Ивановна держала Зою на коленях, прижав к груди, как ребенка. По Зоиным щекам текли обильные слезы, она продолжала хохотать.
— Срыв. Нервы не выдержали, — объяснила Анна Ивановна.
— Прекратить истерику. Ввести пантопон. Уложить.
Внезапно резко оборвалась канонада. Все замолчали.
— Чтой-то, братцы, тихо стало?.. А? Слышь? — прошептал, сам не свой, Сушенка.
— То ему громко неладно, то тихо нехорошо.
— Может, там и наших нет? Может, сейчас фрицы придут?
— Вот слякоть! — не удержался Рубцов. — Это же — победа! Слышите, товарищи? Победа! — Голос Рубцова, твердый и звонкий, проник во все отсеки, привел раненых в движение. — Мир наступает на земле. И мы с вами кровью добываем этот мир. Дорогой ценой! Запомните это и стойте за мир так же крепко, насмерть! И если какая-нибудь гадина снова задумает развязать войну — зубами перегрызем ей горло!.. И всегда, в любой войне победим. Понятно я говорю?
Словно подхватив его слова, сверху донеслось могучее, русское, раскатистое «ура».
Оно все нарастало, крепло, ширилось. Почти в тот же миг темноту подвала рассек луч фонарика. Знакомый всем голос комбрига торжественно сообщил:
— Орлы! Слышите? Это наши. Группировки наголову разбиты. Командующий армией представил нашу бригаду к ордену Суворова. Поздравляю вас, друзья мои!
— Ура-а! — гаркнули раненые.
Вокруг школы было шумно и людно. Солдаты всех бригад перемешались, делились впечатлениями прошедшего боя, разыскивали друзей и товарищей. Защитников Сянно старательно угощали табаком, трофейным шоколадом.
— Иван, живой? — кричал один.
— Живой. А ты как?
— В исправности.
— Ну, тогда здравствуй.
Под хохот товарищей они по-медвежьи облапили друг друга, так, что похрустывали кости.
— Ребята, не видели Соболева, земляка моего?
— Нет его. Погиб смертью героя.
На минуту разговоры притихали, потом начинались новые расспросы, и шум разгорался с новой силой.
— Товарищи, так говорят, мы на Берлин двинем?
— Ничего еще неизвестно.
— А что, формироваться будем или сразу пойдем?
— Чего формироваться-то? Мы уже давно сформированы. Идти надо.
— Идти. Не давать им, гадам, опомниться!
Тут и там вспыхивал дружный хохот — не верилось, что минуту назад здесь кипел бой и смерть ходила по пятам. Возле школы, окружив Бударина, стояла большая группа офицеров. Ждали приезда генерала.
Наконец послышалось гудение.
— Неужели наш? — спросил Бударин, выбегая на дорогу.
Из-за поворота вынырнул броневичок.
— Наш. Савельев. Вот орел!
За броневичком показались легковые машины, затем грузовые ЗИСы.
Бударин одернул куртку, громко подал команду:
— Бригада, смирн-а-а!
И быстрым шагом устремился к первой машине.
В наступившей тишине всем было хорошо слышно, как рапортовал комбриг:
— Товарищ гвардии генерал, гвардейская танковая Краснознаменная бригада приказ выполнила. Бригада готова к выполнению любой задачи.
Из машины вылез генерал и торопливой твердой походкой направился к комбригу. Он был выше Бударина ростом, шире в плечах. Подойдя к комбригу, генерал обнял его и трижды, по-русски, поцеловал.
В сопровождении офицеров генерал и комбриг двинулись к школе, спустились в подвал.
Из перевязочной выскочил Филиппов, вытянулся, хотел представиться генералу. Бударин его опередил:
— Вот и мой орел. Гвардии капитан Филиппов.
Филиппов смутился, почувствовал, что краснеет.
— Слышал, слышал, как он у вас тут фокусы устраивает, — подавая Филиппову руку, сказал генерал.
— Какие фокусы? — насторожился Бударин.
— А неразорвавшуюся мину вынуть из живого человека — это тебе не фокус?
Генерал и комбриг добродушно засмеялись.
— Молодец, гвардии капитан. Молодец… Я там тебе помощников из медсанбата привез. Извини, что запоздал. Дороги не было. Принимай врачей, пусть работают.
— Есть. Разрешите идти?
— Иди, молодец, иди.
На лестнице Филиппова нагнал Сатункин:
— Поздравляю с присвоением звания гвардейца.
— Спасибо, землячок.
— А я что говорил?
— Ладно. Угадал.
Филиппов выбежал на улицу.
От ближайшей к школе машины отделился человек и кинулся ему навстречу. Это была Наташа. Филиппов узнал ее сразу. Тяжелые косы выбились из-под шапки и, пока она бежала, распустились, упали ей на плечи.
— Коля! Здравствуй, Коля!
Она протянула ему руки.
Филиппов обхватил ее и, не находя слов, начал кружить на одном месте.
— Что ты? Все смотрят. Что ты?! — восклицала она, задыхаясь и закидывая назад голову; шапка отлетела в сторону, и русые косы развевались по ветру.
Он, счастливый, смотрел в ее голубые глаза и смеялся.
— Перестань. Голова закружилась!
Филиппов осторожно поставил ее на землю перед собой.
— Ну как можно? — сказала она, еле переводя дыхание. — Это несолидно. Ты же начальник.
— И человек тоже, — сказал он, подхватывая ее под руку. — Идем. Кто тебя послал к нам?
— Я сама добилась. Нас еще с утра генерал к вам направил, да никак не проехать было.
— Да идем же скорее.
— Подожди, шапку найду…
Она надела шапку, и они, засмеявшись неизвестно чему, взявшись ва руки, как дети, побежали в перевязочную.
…Подвал затопило электрическим светом. В перевязочной забурлила работа. Было развернуто шесть столов. Все работали с каким-то особым подъемом и рвением.
Анну Ивановну уговаривали лечь спать.
— Не пойду, товарищи, честное слово. Разрешите мне довести дело до конца.
Мурзин, Хихля, Коровин, Саидов, Трофимов и даже Гулиновский — все продолжали работать. Только Зоя после введенного пантопона сладко спала, по-детски сложив губы, спала на том ящике, на котором любили они сидеть с Анной Ивановной в редкие свободные минуты.
В самый разгар работы в перевязочную с радостным криком ворвался Хихля:
— Ось, дивіться!
В дверях появился Рыбин.
Ему не дали выговорить ни слова — набросились, затискали в объятиях.
Филиппову нужно было организовать бесперебойную работу перевязочной и операционной, наладить уход за тяжелыми и нетранспортабельными, уточнить документацию, написать донесение начсанкору, а главное — всех раненых как можно быстрее эвакуировать в тыл.
Широкоплечую подтянутую фигуру гвардии капитана видели и в перевязочной, и во всех отсеках, и на улице, возле машин. Он был всем нужен. То и дело слышалось:
— Товарищ гвардии капитан, а это как?
— Товарищ начальник, на минуточку.
— Товарищ Филиппов, можно вас?
Раненых решено было вывезти в медсанбат двумя партиями. С первой партией раненых отправлялся сам Филиппов. Со второй должен был ехать Рыбин.
На улице шла загрузка машин.
— Подноси раненых. Не задерживайся, — командовал Филиппов.
Санитары вынесли Нину.
— До свидания, Нина, — душевно сказал Филиппов. — Хотя я и еду с вами, но, кто знает, будет ли время попрощаться. Желаю вам всего хорошего: поправиться, встретить Цырубина. Вы оба достойны большого счастья.
— Спасибо, товарищ начальник, — сказала Нина. — И вам счастливо довоевать.
Вынесли Годованца. Прощаясь с ним, Филиппов долго тряс ему руку, но ничего не сказал: глаза защипало, в горле возник ком.
— Што ли, жалко меня? — удивился Годованец, морща нос. — Так я ж скоро поправлюсь. Вот вы-то как тут? Правда, я наказал насчет вас Сатункину, да душа все равно неспокойна. Не совсем вы еще обстрелялись. Снаряды, например, по звуку не различаете, горячку иной раз порете.
Рубцова, Сушенку, Федю Васильева — экипаж машины номер «сто» — грузили вместе. Сушенку теперь ни на минуту не могли оторвать от Рубцова.
Раненые долго кричали остающимся товарищам:
— Смотрите, чтобы все здесь было в порядке!
— До свидания на Родине!
— Выпить за нас в День Победы не забудьте!
Раненный в лицо не мог говорить. Пока машина не скрылась, он все махал из кузова шапкой…
Филиппов ехал в медсанбат.
Забитая движущейся навстречу техникой, дорога была похожа на гигантский конвейер.
Филиппов торопился. Нужно было спешно получить медимущество, забрать фельдшеров, навестить своих раненых, а там уже и принимать новые экипажи, прибывшие на ближайшую станцию. Годом раньше после таких боев бригада, может быть, месяц простояла бы на формировании. Теперь пройдет всего два дня, и она, пополнившись свежими силами и танками, опять двинется в бой. Другой размах — победный.
Филиппов ехал на «чужой» машине. «Санитарка» сгорела.
Шофер некоторое время сидел за рулем сердитый, что-то все ворчал себе под нос. Но вскоре угомонился, замурлыкал веселый мотив. «Наверное, это привычка всех шоферов», — подумал Филиппов, вспоминая Годованца.
— Нельзя ли быстрее? — поторопил он шофера.
Шофер распахнул дверцу, закричал в темноту:
— Эй, дай дорогу! Разве не видите? Раненых везу!
И, хотя ничего не было видно, шоферы встречных машин, услышав слово «раненые», уступали дорогу.
В полночь добрались до медсанбата, расположившегося в богатом барском доме с колоннами.
Филиппова окружили товарищи, поздравляли, горячо пожимали руку, забрасывали вопросами… Гостеприимный командир медсанбата уступил Филиппову свою комнату.
Филиппов и Сатункин остались одни. Горел мягкий электрический свет. Мерно постукивали часы с позолоченным циферблатом. На столе дымился чай. Было так тихо, так все по-домашнему, что как-то не верилось, что несколько часов назад они подвергались смертельной опасности.
Филиппов улегся спать на настоящей кровати, накрывшись настоящим одеялом. Сатункин подшивал подворотничок к гимнастерке, потом, погасив свет, тоже лег.
Уснули мгновенно, впервые за много суток.
Часы пробили четыре — красиво и звонко. В дверь постучали. Сатункин, топая по полу босыми ногами, шепотом спросил:
— Кто там?
Послышался хрипловатый голос Рыбина:
— Это я. Открой.
Сатункин зажег свет. Открыл дверь. Проснулся Филиппов.
— Уже? — удивился он, увидя Рыбина. — Все благополучно?
— Все в порядке. Lege artis[4].
Филиппов поднялся, подошел к окну, отдернул штору.
На улице было темно. Неживыми коробками стояли дома. И только там, дальше домов, где предполагалась дорога, все двигалась и двигалась цепочка мерцающих сигнальных огоньков — это шла на запад Советская Армия.
— А скоро, наверное, по этой же самой дороге мы на Родину двинемся…
Рыбин уверенно кивнул:
— Да, теперь скоро…
— С огнями поедем… Свет в полную фару.
Филиппов обнял друга за плечи, и они, думая каждый о своем, долго смотрели на далекие красные огоньки…
1948—1952 гг. Дополнено и исправлено в 1954 г.
г. Ленинград.