Итак, мы попали впросак. И притом основательно. Полностью отрезаны, предоставлены своей собственной судьбе, лишены всякого подвоза боеприпасов, снаряжения, продовольствия, не имеем возможности вывозить раненых. Будущее наше мрачно.
Такое положение называют котлом. Первый в истории котел сумел устроить Ганнибал при Каннах. Он зажал там в клещи 80 тысяч римских воинов под командованием консула Эмилия Пауллюса. 50 тысяч из них остались лежать на поле битвы, 20 тысяч были пленены, остальным 10 тысячам удалось вырваться из окружения. С тех пор идея битвы на уничтожение по возможности такого же масштаба не дает покоя генералам и всем, кто хочет ими стать. Во времена Пунических войн все свершалось в один день – от наступления до горького конца побежденного. И в тот же вечер победители делили между собой лавры и торжествовали победу. Но в нашу эпоху – эпоху колоссальных масштабов, развития техники, действия массовых армий – дело выглядит иначе.
Мне вспоминается окружение во Франции в 1940 году. В котле остались десятки и десятки тысяч французских солдат, они не могли помочь себе. То здесь, то там попытки прорыва, но французское командование было не в состоянии создать новые фронты, организовать оборону и остановить наступающего противника. Все уже сжималось кольцо. Сбрасываемое с самолетов продовольствие попадало в наши руки. А окруженные голодали, метались между стенами котла, не подчиняясь уже никакому приказу. После ряда дней все более усиливавшегося нажима им пришлось капитулировать. Изможденные, голодные и оборванные пленные тянулись по дорогам, опустив глаза и потеряв надежду.
А теперь нас самих постигла та же участь! Несколько сот тысяч человек оказались в железном кольце. Их надо кормить. Хорошо, у нас еще имеются склады продовольствия. Но надолго ли хватит запасов? Автомашины выходят из строя, требуются запасные части. Откуда будет поступать техника? Откуда будет поступать горючее? Чересчур усердствующие люди сожгли его, как только произошел прорыв на Дону. Сажать бы таких за решетку, чтобы больше не у могли приносить вред. Безголовость сейчас самое худшее. Отдаются приказы. Через несколько минут отменяются. Потом приходит новое указание, но оно невыполнимо. Другие хранят глубокомысленное молчание, хотя они отнюдь не Мольтке, который мог себе позволить это. Нужны недвусмысленные, ясные и четкие приказы. Но для этого требуются дальновидные командиры. Их мало. Не хватает буквально всего и всюду.
Где войска для нашего нового, обращенного на запад фронта, который сейчас необходимо создать? Вот уже много недель 6-я армия взывает о подкреплениях, потому что мы недостаточно сильны даже для нашего волжского фронта. Где там, позади, позиции для полков, которые должны прикрывать нас с тыла? Где-нибудь посреди бескрайнего снежного поля, где завывает ледяной северный ветер? Не так все это просто. Новую линию обороны наверняка провели на зеленом сукне письменного стола. Некоторым из нас памятна прошлая зима. Достаточно много страдали мы от таких методов. Почему же сейчас все вдруг должно оказаться иначе?
Дальше: чтобы биться, надо иметь оружие. Хорошее, надежное оружие. Оно выходит из строя каждый день в результате износа стволов, отказа техники или потерь от огня противника. А откуда получать замену? По воздуху? Я еще не видел, чтобы на самолете доставили хоть одну 88-миллиметровую пушку или штурмовое орудие. Вопрос о доставке боеприпасов по воздуху прост, пока речь идет о пехотном оружии: при необходимости можно. Но вот со 150-миллиметровыми снарядами и минами дело посложнее. Их ведь не засунешь в «юнкере» целыми вагонами.
Куда ни посмотри, везде одни только трудности! Войска в таком котле заведомо обречены на гибель, если им не окажут помощи извне! Именно так оно и есть. Нам необходима помощь, и как можно скорее. Нельзя медлить ни минуты. Все, что есть под рукой, надо срочно мобилизовать, сунуть в эшелоны, погрузить в самолеты и перебросить сюда. Пусть даже придется направить всю армию резерва! Если нас хотят сохранить, они обязаны прорвать окружение извне. Но железные дороги! Ведь еще осенью все время были затруднения и пробки, а сейчас зима. Все это одни химеры.
Неужели у меня мысли начинают разбегаться? Страх? А я-то считал себя свободным от этого чувства. Но все необычное пугает. В конце концов не каждый день приходится оказываться в мышеловке.
Для доставки необходимых войск по железной дороге потребуется слишком много времени. Так долго мы ждать не можем. От нас не много останется, погибнем от голода или помрем от эпидемий. Болезней на наш век хватит: сыпняк, дизентерия, брюшной тиф. На замену нас силами извне рассчитывать не приходится. Да ее и нет в природе, иначе нас давно бы уже сменили. Мы должны держаться сами, это ясно. Мне во всяком случае. Франц, этот неисправимый оптимист, все еще надеется на чудо, которое неожиданно придет с запада. Но я не принимаю его всерьез. Парень неплохой, но глуп как пробка. Гораздо больше по душе мне Фидлер: он думает так же, как и я. Извне нам ждать нечего, мы должны действовать сами. Повернуть фронт и вылезти из этой дыры, вылезти окончательно, прорываться на запад! Лучше всего в направлении Ростова. Но это надо делать завтра или в крайнем случае послезавтра, пока у нас еще есть горючее и не начался голод. Иначе будет слишком поздно.
Самое лучшее – съездить самому в штаб армии. Там я узнаю точно, что планируется.
На дорогах необычайно сильное движение. На предельной скорости проносятся автомашины. Один связной-мотоциклист за другим. Не сбавляют газ даже на поворотах, пусть каждый знает: дело не терпит!
Далеко окрест видно пламя. Пожары, большие и малые, полыхают в непосредственной близи, и сзади, и вдали, там, где Питомник, горит и в районе Городища. Облака дыма далеко видны в безгранично простирающейся степи. Множество этих огней напоминает костры на осенних полях после уборки картофеля или же заставляет думать, что военные действия закончились. Еще вчера все остерегались неосторожным дымком выдать расположение своего блиндажа, боясь, что пять минут спустя будет произведен огневой налет.
У Татарского вала натыкаюсь на первый очаг пожара. Интендант, скрестив руки на груди, совершенно спокойно стоит перед горящим дизельным грузовиком На машине мундиры, брюки, шинели, также полушубки и всевозможное зимнее обмундирование. Именно то, чего мы ждем уже многие недели. Здесь это предается огню, а сам интендант стоит и смотрит, словно Наполеон на пожар Москвы. На свои естественно возбужденный вопрос, что здесь происходит, получаю поучающий ответ:
– Приказ командира дивизии, господин капитан. Мы пробиваемся. Все лишнее приказано сжечь.
Интересно. Здесь уже готовятся к выступлению, а мы даже ничего не знаем об этом плане. «Все лишнее» – так ведь он сказал. Но при всем желании считать зимнее обмундирование и автомашины лишним я не могу. Впрочем, все это меня не касается, я не имею права вмешиваться, а тем более запретить. Если и там, где бушует огонь, поступают так же, значит, наносят ущерб, исчисляемый многими миллионами марок. Но и это еще не самое худшее. Откуда мы при царящей у нас нехватке горючего восполним этот ущерб? А как мало горючего в Германии, я увидел только во время последнего отпуска.
Итак, передо мной огонь пожирает гору обмундирования. А совсем рядом куча солдат в поте лица своего сталкивает в овраг грузовики. Вот покатился первый, вот он перевернулся, грохот, летят обломки. Так, слава богу, еще одной автомашиной меньше! За ним следуют остальные пять. У инженера, стоящего рядом, лицо, как у человека, который хоронит свою жену. По высочайшему приказу он делает себя безработным. Но приказ – это приказ! Его не обсуждают, а выполняют. Недаром в вермахте существует поговорка: «Размер моего жалованья не позволяет мне иметь собственное мнение». Это говорится в шутку. Но это больше чем шутка.
Увиденное неподалеку от Гумрака глубоко ранит меня. Батарея составила свои четыре орудия в тесный круг, стволами наружу. Несколько секунд – и их больше нет. Взрыв поглотил их. Вот валяется колесо от передка, вот замок, но у армии стало четырьмя пушками меньше.
Тони говорит:
– Они все свихнулись, сами себя начали приканчивать. Мы ждали все эти вещи до последнего момента, а они творят это свинство. Хотел бы я знать, для чего все это делается. И сколько все это стоит! Завтра им самим станет жалко, готов спорить. Если бы только знали на родине…
Жажда уничтожения неистовствует. Так-то выглядит все это в армии, которая до сих пор побеждала. Весть об окружении выбила ее из седла. Уничтожать все, в чем мы нуждаемся! Жечь папки с документами, все делопроизводство, уничтожать запасы обмундирования и продовольствия, технику, горючее, бочки бензина, оружие! Взлетают на воздух боеприпасы. Все пылает, шипит, грохочет, детонирует, гремит так, что это кажется делом рук умалишенных. А они еще взирают на происходящее с удовлетворением: выполнили приказанное. Ну, а завтра будет видно! Мы окружены, это знают все, теперь надо прорываться, а потому прочь все лишнее и стройся в походную колонну! Кое-кто погибнет. Ладно, этого не избежать. Но потом мы вырвемся, вырвемся наконец из этого, будь он трижды проклят, Сталинграда! Разве это не причина радоваться? Каждый, кто пережил этот шабаш ведьм на Волге, поймет это. Даже тот, кто пробыл здесь один-единственный день!
Командование армии после своего бегства из Голубинки и Голубинского расположилось в овраге между Гумраком и Питомником. Оборудование командного пункта еще не закончилось: аппарат штаба слишком велик. Правда, массу вещей и целые кипы документов пришлось бросить на Дону, потому что времени на сборы не хватило. Но и оставшегося штабного имущества еще достаточно много. Штаб армии – это вам не ротная канцелярия. Здесь полным-полно высших и старших офицеров, генштабистов, начальников управлений и отделов и всяких специалистов. И каждому обязательно нужен свой собственный блиндаж, каждому нужно место и для себя, и для своих писарей. Надо проложить линии связи, обеспечить всех телефонами. На все это нужно время. Поэтому совсем не поражает, что в штабе армии я нахожу невообразимую неразбериху. Подняв воротники шинелей, ходят по снегу туда-сюда офицеры, оживленно разговаривая между собой и жестикулируя, в то время как в наспех отрытые землянки втаскивают ящики и мебель. Уже стучат первые пишущие машинки. В новых блиндажах опять бурно течет штабная жизнь. Сквозь приоткрытые двери и оконные дыры доносятся голоса Можно уловить обрывки слов, отдельные несвязанные фразы:
– И добавьте: «Немедленно!»
– Кресло ставьте в тот угол!
– Соединить меня с 8-м корпусом!
– Сейчас же выслать связного-мотоциклиста!
– Вычеркните слово «может», поставьте «обязано
– Куда делся приказ начупра вооружений ОКХ^
– Начальник уже у себя?
– Пишите побыстрее, Краузе!
– Дайте прикурить!
– Срочно необходимо донесение о некомплекте!
– Двенадцать копий, ясно?
– Да это же безумие! От кого исходит приказ?
Неразбериха усиливается еще и тем, что каждую минуту подкатывают автомашины и прибывшие начинают разыскивать нужных им офицеров штаба. Во всем ощущается огромная нервозность. Теперь, господа, вам нужны железные нервы! Ведь от вас зависит все, наша судьба. Подумайте о том, что вам доверена целая армия! С вашей помощью она еще на что-нибудь способна, если только вы захотите. Целая армия и даже больше, господа!
Выясняю, где расположился начальник инженерной службы армии. Где-то в стороне.
В только что оборудованном блиндаже меня приветствует обер-лейтенант Фрикке, его адъютант – молодой офицер со свежим лицом, соломенно-желтыми волосами и дружелюбно глядящими из-под светлых роговых очков глазами. Знаю его еще с лета. Полковника Зелле не видать.
– Господину капитану сегодня не повезло. Моего начальника нет. Он где-то по ту сторону котла.
Этого мне только не хватало! Ведь именно от него я хотел узнать, что происходит. Но Фрикке чертовски хорошо информирован.
Первое, что я узнаю: 11-й армейский корпус выходит из излучины Дона на восток. Генерал Хубе со своим 14-м танковым корпусом должен сдерживать натиск противника до тех пор, пока последние части не перейдут через Дон. Пока все шло по плану.
– Будем надеяться, что в последний момент при переходе через Дон нам не придется снова наблюдать тот же спектакль, что недавно у Калача, – говорит Фрикке.
– У Калача? А что там произошло?
– Дикая история. Сначала там командовал комендант города, потом прислали высшего офицера полевой жандармерии, а затем удерживать город было поручено полковнику из штаба армии. Но трем медведям в одной берлоге не ужиться. Ни один не желал уступать другому. А тем временем первые Т-34 уже достигли западного берега Дона и подошли к мосту.
Экипажи танков вылезли из своих машин, поговорили с местными жителями на том берегу Дона и отбыли. По ним не сделали ни одного выстрела: три командира все никак не могли договориться, кто из них старший. Командирам частей приходилось действовать на свой страх и риск. Но о мосте не позаботился никто. Там браво стояли несколько дозоров, которые лишь наблюдали за происходящим. Ждать им пришлось недолго. Ночью на мост въехало с зажженными фарами несколько грузовиков немецкого типа, а за ними – пять танков. Ясное дело, их пропустили безо всяких. На середине моста из грузовиков выпрыгивают солдаты – 60 русских автоматчиков – и без затруднений захватывают переправу. И все это через несколько часов после визита русских танков, которые смогли убедиться, что на противоположном берегу немецких войск больше нет. А не захвати русские мост, вся армия смогла бы получить передышку, так как лед, покрывший Дон, был слишком тонок, чтобы выдержать танки.
Приходится согласиться с Фрикке: такая беспечность может нам дорого стоить. Ничего себе история! Скорее можно было бы понять, если бы мост, чтобы не отдать его русским, был взорван арьергардом наших отходящих войск. В военной истории это не раз бывало. Поэтому в 1812 году маршалу Нею пришлось переправляться по тонкому льду Березины, а в 1813 году князь Понятовский{27} утонул под Лейпцигом. А тут совсем наоборот: противнику дарят мост и тем самым дни, которые нам так дороги.
– Неужели же, кроме постов на мосту, там не было никакого боевого охранения, никаких оборонительных позиций?
– Были, но только по эту сторону.
– Какая нелепость! Ведь на другом берегу Дона как раз высоты. Я в любом случае установил бы на мосту индуктивную подрывную машинку, она сразу сработала бы, и дело стало ясным.
– Вот именно, господин капитан. Так мы и полагали. Разумеется, мост надо было удерживать возможно дольше. Он бы здорово пригодился нам для прорыва.
– Но скажите, что это за прорыв? Кто будет прорываться? Все? Когда? Известно ли вам что-нибудь? Все говорят о предстоящем выходе из окружения. Собственно, потому я и приехал к вам.
– Прорываться будет вся армия, до последнего солдата. Ввиду нехватки горючего приказано брать с собой только самую необходимую технику и оружие. Неисправные машины и оружие взрывать на месте, излишние боеприпасы тоже. Всю писанину, секретные документы и прочее сжечь.
– Приказ об этом отдан?
– Уже давно.
– Как же могло случиться, что до меня он не дошел?
– Дело вашей дивизии. Дата построения в колонну еще не назначена. Но ждать осталось недолго.
Теперь меня уже не удивляет виденное по дороге. Рассказываю Фрикке о взрывах и пожарах.
– Нет, господин капитан, – отвечает он, – во всем этом есть своя система. Командирам оставлено право самим решать, что им брать с собой. Представляю себе, что многим дивизиям трудно взять даже самое необходимое. Ведь нехватка горючего огромна. В таких случаях не остается ничего другого, как уничтожить новое обмундирование, вполне пригодное оружие и автомашины на ходу. Как ни печально.
Фрикке говорит об огромном маршруте выхода из окружения. Триста восемьдесят – четыреста двадцать километров, не меньше. В качестве цели называется Ростов. Дальнейшие приказы о боевых порядках поступят позднее.
– Словом, пока все это предварительный приказ. Командование группы армий утвердило представленный армией план выхода из окружения, но окончательное решение еще предстоит. В то время как командиры корпусов, особенно Зейдлиц и Хубе, настаивают на его скорейшем принятии, Паулюс ждет радиограммы из ОКХ.
Времени терять нельзя. Надо скорее ехать. Каждую минуту приказ может поступить и в мой блиндаж, а в батальоне ни о чем и не подозревают. Быстро прощаюсь, чтобы немедленно отправиться в штаб дивизии.
На улице сталкиваюсь с обер-лейтенантом Лангенкампом – начальником радиосвязи 51-го корпуса. Он так же спешит, как и я. Но все же обмениваемся несколькими словами. Интересные новости слышу я от него.
Сегодня утром Зейдлиц, командир его корпуса, созвал совещание своих 1-х офицеров штабов и сказал им вот что: «Мы стоим перед лицом величайшего поражения, которое когда-либо переживала Германия; нам осталось только одно: Канны или Брезины{28}».
Предложение Зейдлица немедленно прорываться было встречено по-разному. Результатом явилась открытая и скрытая критика как его плана, так и самого командира корпуса. Когда офицеры выходили из блиндажа, Лангенкамп собственными ушами слышал, как некоторые офицеры возмущались: «Старая перечница, ему пора в отставку». После совещания Лангенкампа вызвали к Зейдлицу. Генерал приказал немедленно, несмотря на запрет, установить радиоперехват всех переговоров штаба армий с ОКХ и командованием группы армий и тотчас же докладывать их ему. Ответственность, сказал генерал, он берет на себя.
Лангенкамп протягивает мне руку: у него так же мало времени, как и у меня. Прощаясь, говорит:
– Бегаю от одного к другому, чтобы достать шифры. Никто не хочет помочь. Авиационный офицер связи – моя последняя надежда.
Разгуляевка забита машинами. У 1-го офицера штаба собрались командиры всех частей дивизии.
– Ага, хорошо, что вы явились, связь с вами прервана, связаться не смог.
Я прибыл как раз вовремя, чтобы принять участие в совещании. Речь идет о подготовке к прорыву в общем направлении на Ростов. Полкам уже отданы приказы. Все особые пожелания отдельных командиров оставлены без внимания. 1-й офицер и слушать ничего не хочет. Каждое его слово обдумано, ясно, категорично, тут ничего не изменишь. Подполковник Айхлер, невысокого роста пехотный командир, пытается добиться, чтобы его выслушали. Ему это не удается. Наконец он убеждается, что единственный выход – не ломать себе напрасно голову, а подготовиться к маршу. Но не так-то просто примириться с мыслью, что надо уничтожить оружие и боеприпасы. Все мы ощущаем то же самое.
– Саперный батальон… – начинает читать следующий пункт приказа 1-й офицер штаба. Я записываю. То, что мне диктуют, не особенно поражает меня. Подготовленный разговором с Фрикке, я ожидал худшего. Командование дивизии требует, чтобы я взял с собой только огнеметы и мины. Все остальное – на мое личное усмотрение. Горючим должен обеспечить себя сам, никто мне не поможет. От его количества зависит и число автомашин, которые я смогу взять.
Пока после меня подобную хирургическую операцию производят над командиром разведывательного батальона, я быстро произвожу предварительный расчет. Мой начальник материального снабжения разбитной Глок заслуживает всяческой похвалы. Запасы бензина и дизельного топлива, которые он всегда возит с собой незаконно сверх нормы, теперь сослужат нам добрую службу. Мы продвинемся минимум на сотню километров дальше, чем рассчитывает штаб дивизии. У других частей положение, наверно, аналогичное, я знаю командиров. Запасец еще никогда никому не мешал. Так, учтем этот резерв, подсчитаем количество километров, расход горючего, подведем итог. Хватит! Для каждого солдата найдется место в машинах, смогу захватить две полевые кухни, достаточное количество продовольствия и одеяла – на каждого по две штуки: они могут здорово пригодиться. И при этом у меня еще останется некоторый резерв горючего.
Пытаюсь дозвониться до своего батальона.
– «Волга» слушает. Связь опять восстановлена. Вызываю к себе на определенное время всех офицеров батальона, в том числе батальонного инженера фон дер Хейдта, казначея Адерьяна и начснаба Глока. Путь от Питомника довольно длинен и утомителен, но за два часа до «Цветочного горшка» они доберутся.
1-й офицер штаба уже подготовил все приказы. Отодвигает свои наметки в сторону, и мы подходим к карте. Но прежде он подчеркивает:
– Надо лишь подготовить все к уничтожению, а взорвать по особому приказу. Не забудьте об этом, господа, чтобы мы были готовы в любой момент начать действовать. Никто не знает, когда именно настанет этот момент, окончательного приказа еще нет. А что делают другие дивизии, нас не касается. Завтра к 10.00 прошу доложить о принятых приготовлениях.
Спустя два часа.
Офицеры моего батальона уселись вокруг меня. Интенданты из Питомника тоже присутствуют здесь. Карандаши бегают по бумаге: все записывают необходимые распоряжения.
– Итак, повторяю! С собой берем: четыре легковые автомашины, четыре мотоцикла, четыре грузовика для транспортировки личного состава, четыре грузовика для боеприпасов, мин, огнеметов, горючего, одеял и продовольствия, две полевые кухни.
– Точные списки погрузки и распределения по машинам объявлены приказом ранее. Итак это ясно.
– Господа, все, что выходит за эти рамки, немедленно подготовить к взрыву: оружие, боеприпасы, снаряжение, автомашины, обмундирование, бумаги и прочий груз.
– Подумайте о своем личном багаже: нам дорого каждое свободное место.
– Вынести все из блиндажей, чтобы мы могли построиться в колонну и выступить в течение получаса.
– Фон дер Хейдт, вы отвечаете за готовность автомашин к выезду. А вы, Глок, – за заправку горючим.
– Командирам подразделений немедленно провести инструктаж. Разъяснить всем солдатам до единого.
– Выполнение всех подготовительных мероприятий доложить мне завтра утром до 9.00.
– Господа, еще раз подчеркиваю: запрещаю уничтожать что-либо без моего приказа.
– Вопросы есть?
– Благодарю.
Офицеры и интенданты с озабоченными лицами выходят из блиндажа.
Разрушение моего блиндажного уюта идет полным ходом. Умывальные принадлежности уже упакованы. В планшет уложены топографические карты и карты масштаба 1:300 000 района значительно южнее. К сожалению, нас обеспечили картами только до района Котельниково. Но кто ищет, тот обрящет. Не впервые нам приходится действовать, имея только географический атлас и компас. Как-нибудь выйдем из положения и на этот раз.
Тони, стоя на столе, срывает с потолка желтое авиасигнальное полотнище. Им мы укроем радиатор автомашины. В передней части блиндажа Бергер и Эмиг упаковывают свои пожитки. Все, без чего можно обойтись, летит в печку. Огню сегодня обильная пища. Последний раз, наверно, дает он нам свое благотворное тепло. Подрывные заряды уже сложены наготове в дверях, чтобы при отступлении взорвать блиндаж.
Жалкий комфорт исчез. Только лампа, койка и телефон еще напоминают о том, что здесь жили, работали и спали. Кроме того, еще стоит рация. Ее тоже погрузят на машину, лишь только придет приказ об отступлении.
Настало время подумать и о моем чемодане. Для него места в машине не найдется. Рядом со сменой чистого белья и бытовыми вещами лежат письма, на некоторые из них я еще не успел ответить. Беру их в руки. Почти девять десятых – от моей жены. На меня беспомощно смотрят тонкие, прямые буквы. Они говорят мне о любви и счастье, о страхе и жертвах. Они заклинают меня: жду тебя, жду три года, а ты все воюешь, вернись скорее, ведь жизнь так коротка! Подумай о матери, она так боится за тебя!
Если бы это зависело от меня, я давно бы уже был дома. Держу в руках снимки. Вот фотография моей жены, когда она еще была невестой, вот после года нашей совместной жизни, а вот и совсем новые. Они дышат мирным теплом. Все это в прошлом. Суровая действительность и знать ничего не хочет об этом счастье, которым светятся лица и мирные пейзажи, Быстро набиваю бумажник снимками, оставшиеся вместе с листками писем бросаю в огонь. Туда же и умывальные принадлежности. Ничего не поделаешь: места нет. Фотоаппараты, что с ними делать?
– Тони, положи это в машину, в переднее отделение.
Боже мой, чего только не таскаешь с собой! Все, что не безусловно необходимо, откладываю в сторону, к рубашкам и носкам. Эту кучу надо уничтожить, как только придет приказ на прорыв. Все новые вещи скапливаются в ней: носовые платки, кортик, новый мундир, сапоги, фотоальбом и под конец оптический прицел. Это трофей, снятый на Дону с винтовки русского снайпера. Он неплохо послужил бы мне на охотничьем ружье. Но теперь у меня другие заботы. И самая главная: нет места!
Приходит Тони, докладывает, что машина готова к выезду. Заправлена, канистры полны, пулемет установлен, на заднее сиденье положены магнитные мины кумулятивного действия, цепи для колес в порядке, радиатор укрыт авиасигнальным полотнищем. Остается взять портфель и планшет. Можно отбывать.
Ночь проходит спокойно. К 9.00 поступает последнее донесение об исполнении отданного приказа.
В 9.45 докладываю в штаб дивизии о готовности батальона к выступлению.
Надеваю шапку, чтобы отправиться к боевой роте. Несколько выборочных проверок дадут мне уверенность в том, что мои приказы выполнены. Но тут жужжит зуммер телефона.
– Командир «Волга» слушает.
– Говорит фон Шверин. Намеченное мероприятие отменяется. Приказ фюрера: мы остаемся!
Что? Не ослышался ли я? Мы остаемся? И это приказал сам фюрер? Яволь, приказ фюрера! Да возможно ли это? Оставить нас в окружении?
Нас, 6-ю, о которой он будто бы такого высокого мнения? Не может же он просто-напросто списать нас! Разве такое вообще бывает? Конечно, мы иногда ругали его, и даже немало, зачастую справедливо. Но мы же в конце концов сохраняли верность ему. Присяга есть присяга. А он? Верность – символ чести, разве это не относится и к нему? И он запросто хочет вычеркнуть нас из своего списка? Разве не отдали мы ему все, что было в наших силах? И вот теперь его благодарность! Благодарность фатерланда!
– Безумец! Погубить нас всех!
Вбегает Бергер: я, видно, говорил слишком громко.
– Что случилось, господин капитан?
– Бергер, прорыву крышка. Гитлер приказал оставаться! Ну, теперь видите, что он гонит нас на смерть? Это катастрофа, каких еще не бывало!
– Но все еще может поправиться. Ведь фюрер сам очень заинтересован в этом. Не бросит же он на произвол судьбы целую армию!
– Бергер, я же говорил вам вчера, что Паулюс и другие генералы за прорыв. А уж они-то лучше других знают положение. Почему же он не слушает их? Не дурачки же они!
– Не беспокойтесь, фюрер знает, что делает! Наверно, на восток двигается целая армия, чтобы выручить нас.
– Это почти исключено. Сможем ли мы так долго ждать? Вот в чем вопрос. Подумайте о снабжении, о нашей собственной боеспособности. Дальше: кто создаст новый фронт между Серафимовичем и калмыцкой степью? Ведь там же зияет огромная дыра. Кто-нибудь да должен остановить наконец русское наступление! И еще: имеются ли в наличии достаточные силы для наступления с целью нашего деблокирования? Бергер, будьте честны, ведь вы тоже не верите в это! Откуда им вдруг взяться? Нет, нет, Бергер, это беда!
– Все верно, господин капитан. Но если бы не было никакой возможности помочь нам, зачем бы фюрер оставил нас здесь?
– Да ради своего престижа, и только! Он слишком широко раскрыл свой рот на Сталинград. А теперь ему нельзя назад, чтобы не стать посмешищем. Он хочет удержаться здесь любой ценой.
– Но ведь Паулюс остался здесь. А если бы дело было так безнадежно, он бы радировал ОКВ.
– Бергер, дорогой, ведь это бесцельно! Паулюс уже это делал. Если что и может помочь нам, так это собственная решимость, собственные силы. Паулюс должен действовать сам!
Постепенно в моем блиндаже темнеет. Слабый свет проникает сюда снаружи, окутывая грани и углы так, что предметы теряют свои очертания. Глаз воспринимает только переход от мышино-серых тонов к сплошной темноте. С сумерками приходит и благотворный покой. Сон клонит к койке. Прилив мыслей постепенно спадает, наступает отлив. Еще несколько небольших волн, и вот уже нет прибойной пены.
Да, я всего лишь песчинка в огромных песочных часах, которые все время переворачивают вверх дном. И меня вместе с ними. Ничего не могу поделать. Хочу я или нет, согласен я или протестую, – остановить это движение не в моих силах. Так что же, смириться? И пусть здесь, в Сталинграде, песочные часы останутся навсегда неподвижными и песчинки прекратят свою жизнь?
Но что значит мое мнение? Чего оно стоит? Кто спрашивает, хочу ли я вернуться домой или навсегда остаться здесь, на берегу Волги? Найдется ли через несколько недель, когда настанет и мой черед, еще кто-нибудь, кто напишет моей жене, что я погиб здесь, в Сталинграде?
Или же после многолетнего ожидания она так и унесет с собой в могилу муку неизвестности?
От таких мыслей я чувствую себя совсем разбитым, больным, слабым, бессильным. И все-таки я тоже несу какую-то долю вины. Не знаю, откуда приходит ко мне это чувство. Действительно, я не могу ничего изменить, для этого я слишком малая песчинка. Но чувство вины уже не покидает меня, я упрекаю себя в том, что слишком мало, нет, ничего не сделал, чтобы уберечь свою жену от слез. И мать тоже будет убиваться. После смерти отца мои успехи, моя радость и мое счастье стали смыслом всей ее жизни: ведь я ее единственный сын. Без меня она зачахнет. В свой смертный час она проклянет судьбу, постигшую ее. И во множестве других семей будет то же самое. Ведь 6-я армия велика, родных у солдат еще больше.
И они спросят, почему ни у кого не нашлось мужества сказать прямо, что он думает, и действовать так, как велит ему совесть.
Их не утешат слова «приказ» и «повиновение». И все-таки эти слова – та цепь, которой нас приковали к этому городу. Целая армия должна остаться на верную гибель только потому, что это приказал один человек. Человек этот – Гитлер. А множество людей – это мы. И если среди нас и есть немного таких, кто отвергает его, кто с ним не согласен и готов послать его ко всем чертям, то у всех у них разные представления о том, что надо делать. Практически каждый остается наедине со своими собственными мыслями. Так почему же это так? Потому, что все мы превращены в простых исполнителей приказов, в людей, мышление которых не выходит за пределы тактических задач. Потому, что нас, военных, держали вдали от политики, нас даже лишили избирательного права. А мы еще делали из этого «воздержания от политики» добродетель, мы гордились тем, что не имеем ничего общего с политикой. Вот потому-то мы, офицеры, и стоим теперь так беспомощно перед этими вопросами. Но как бы то ни было, масса еще послушно идет за этим человеком. Из страха или по убеждению – этого я не знаю. Если бы это было не так, все те, кто сегодня солдатским шагом маршируют по Европе, не следовали бы за ним.
Да, я подчинюсь приказу, хотя и вижу, какая беда надвигается на нас! Этот приказ пригвождает к месту целую армию. От нее останется так же мало, как от взвода Рата. Но я ее часть и остаюсь ею не только во времена побед, но и в тяжелые дни. И что приказано, должно быть выполнено. Это обязанность каждого солдата. Ведь и я сам всегда поступал так: от первых «раз, два – левой» до военного училища, от лейтенанта, муштрующего новобранцев, до командира батальона. Может ли все это вдруг измениться для меня только потому, что теперь речь идет о моей собственной жизни? Разве не присягнул я в том, что «как храбрый солдат буду готов в любую минуту выполнить присягу ценой собственной жизни»? Присяга сохраняет свою силу и сейчас. Ничто не изменилось. Только я сам стал другим. Я начинаю задумываться, есть ли смысл в приказах, которые мне даются. Но если я даже и не нахожу этого смысла, я все равно повинуюсь – на этот раз, так сказать, не вытянув руки по швам, а сжав кулак в кармане. А мои солдаты? Если и они тоже больше не понимают смысла приказов? Как быть мне с ними?
Опять зуммер телефона.
– Командир «Волга» слушает.
– Прошу не отходить от аппарата, соединяю с господином генералом.
Ну, что скажет старик? Может быть, что-нибудь изменилось в обстановке?
– Фон Шверин.
– Командир «Волга» у аппарата.
– Хорошо, что я застал вас лично. Приказ фюрера обсуждению не подлежит. Он предельно ясен Ничего не поделаешь, придется ждать. Дивизия останется пока на прежних позициях. Хотел только сообщить вам, что для вашего батальона кое-что меняется. Обстановка требует боевого использования каждого солдата, до единого. Поэтому саперы должны быть на переднем крае. Завтра получите подробный приказ. Ожидаю от вас, что весь батальон, как и раньше, не ударит лицом в грязь.
«Обеспечение 6-й армии беру на себя»
Прошло несколько дней. Батальон снова занимает позиции на передовой между нашей пехотой и хорватским полком – на территории завода «Красный Октябрь». В мою полосу входят: цех № 1, цех № 2 и здание заводоуправления. За пробитыми в стенах амбразурами и около пулеметов в полной боевой готовности засели саперы. В тусклом свете зимнего дня они наблюдают за местностью. Слева от цеха № 1 линия фронта уходит на восток, в открытое поле. Солдаты расположились прямо в снегу. Один ведет наблюдение, другие постукивают от холода ногами и трут руки. Двадцатиградусный мороз прохватывает через сапоги и шинели.
Теперь вознаграждается осмотрительность нашей дивизии, решившей подождать с преданием своего имущества огню и уничтожению. В то время как наши соседи в летнем обмундировании и промокших сапогах, в которых ноги превращаются в сплошные раны, у нас новые маскхалаты и лохматые шубы. Несколько дней назад их выдали нам дивизионные интенданты. Правда, зимнего обмундирования далеко не достаточно и не хватает на всех, но все-таки солдаты в окопах на переднем крае имеют возможность меняться теплыми вещами на время смены, так что по сравнению с другими частями у нас довольно мало обмороженных. И все-таки врачу не приходится жаловаться на отсутствие работы. Кроме огнестрельных и осколочных ранений каждый день немало отмороженных пальцев рук и ног, а то и ушей. В таких случаях помочь особенно нечем. Самое большее, что может сделать врач, – направить в полевой госпиталь или выдать побольше мази от мороза.
Эти потери все больше лишают нас активных штыков на переднем крае. Мне становится страшно при мысли, что будет дальше. В моем батальоне при всем желании больше наскрести ничего нельзя. По распоряжению штаба дивизии – а оно очень строгое – я отправил в строй, на передовую, всех, кто только вообще в состоянии что-нибудь видеть перед собственным носом и сгибать указательный палец правой руки. Вот они скрючились в белых снежных ямах: писаря, санитары, счетоводы, маркитанты, ротные связные, парикмахеры и денщики. Давно миновали те времена, когда всей этой братии приходилось вести метровые списки личного состава, выдавать таблетки, высчитывать полевую надбавку, продавать спиртное и ранним утром брить начальство («уголки рта пробрейте три раза! "). Теперь эти солдаты, которые до сих пор знали войну лишь на известной дистанции, держат в руках автоматы и винтовки, лежат за пулеметами, устройство которых им совсем незнакомо. Не нашлось времени даже для самого короткого обучения. На глазах у противника им приходится учиться обращаться с огнестрельным оружием и взрывчаткой.
Фидлеру – тому легче. Канониры и обозники нашей дивизионной артиллерии стянуты в блиндажи около Татарского вала. Там их должны наскоро подучить пехотному бою. Так дивизия готовит себе резервы, которые будут подброшены на передовую, лишь только призывы о помощи станут особенно настойчивыми. На обучение предположительно отведено три недели, а Пауль назначен командиром этого сводного подразделения. Я не завидую его временному отдыху от боев, но мне очень не хватает его откровенных суждений.
Франц и обер-фельдфебель Рембольд командуют впереди, в окопах. Они хорошо справляются со своей задачей, успешно отражают действия русских штурмовых групп и атаки, а по ночам минируют подходы. Но пройдет немного времени, и противник увидит, что здесь оборону держат саперы, и сделает из этого надлежащие выводы.
Со стрелковыми боеприпасами приходится обращаться бережно. У нас осталось так мало патронов, что мне пришлось приказать открывать огонь только в случае атак. На все другие цели запрет вести огонь. Последствия не заставили себя долго ждать. Сначала время от времени появляются белые русские каски, потом становятся видны пригнувшиеся фигуры, и в конце концов на той стороне начинается почти беспрепятственное движение. Красноармейцы, уже не пригибаясь, совершенно спокойно несут свои донесения в каких-нибудь ста метрах от нас. Они только краем глаза поглядывают на дула наших пулеметов. Противник чувствует себя уверенно. Только иногда я разрешаю дать очередь. Патроны израсходованы, и затем следует длительная огневая пауза. После непрестанного пулеметного «таканья» предыдущих недель это производит впечатление паралича. Даже невольно удивляешься, почему никто не хочет выяснить причину нашего неожиданного «дружелюбия».
У нашей артиллерии тоже сплошной отдых. Перед окружением она ночь за ночью вела беспокоящий огонь по русским позициям, выпуская по две тысячи снарядов помимо поддержки атак и кроме регулярных огневых налетов по важнейшим объектам. А теперь редко-редко услышишь разрыв нашего снаряда и таким образом узнаешь, что у нас вообще еще есть орудия крупного калибра. Бывают дни, когда по растянувшемуся вдоль Волги городу делается всего какая-нибудь сотня орудийных выстрелов. Подавление батарей противника, во множестве окружающих наши блиндажи и фасады разбитых домов, по существу, прекратилось. Только на те вражеские орудия, которые уж очень досаждают нам, иногда в виде исключения выделяется по десять выстрелов. Прежде на такую цель по норме полагалось 240 снарядов, меньшее количество считалось бы недостаточным. Но начиная с первых чисел декабря наши начальники тылов и артиллерийские командиры стали оперировать только начальными цифрами таблицы умножения. Хватит и этого. Должно хватить!
И все-таки держащуюся на волоске полосу обороны надо удерживать. Стреляем меньше мы, больше стреляют русские. Кроме потерь от огня дальнобойных батарей и железнодорожных орудийных установок, которые накрывают нас своими набитыми взрывчаткой стальными «чемоданами», мы несем большие потери и от залпов реактивных установок, которых у русских с каждым днем становится все больше. Здесь таблицей умножения не отделаешься. Днем и ночью над мертвым городом гремит непрерывный салют. Сотни стволов, с предельной точностью нацеленных на нас, говорят своим грозным языком, хорошо понятным нашим старым воякам.
Не утешает и взгляд, устремленный в небо. Раньше, бывало, чуть взойдет солнце, появляются первые эскадры бомбардировщиков, летит эскадрилья за эскадрильей, сменяя друг друга. Впереди, по бокам и сзади – истребители, а в середке – пикирующие бомбардировщики. Черный крест нашей авиации господствовал в воздухе, облегчая нам бои. Теперь это миновало. Правда, иногда наши самолеты все-таки появляются, но базы и аэродромы их далеко на западе. Поэтому большей частью, даже когда в небе нет русской авиации, виден лишь одиноко летящий «мессершмитт», или дежурный разведчик, или пикирующий бомбардировщик из Питомника. Но русская авиация теперь отсутствует довольно редко. Почти непрерывно в небе висит цепочка краснозвездных самолетов: они беспрепятственно разглядывают наши позиции и бросают свои бомбы, как на учениях. Ночью над нами кружат медлительные бипланы – «швейные машинки» или «кофейные мельницы», как мы их называем. В желтом свете повисших на парашютах осветительных ракет они сбрасывают на нас свой бомбовый груз. Бомбы небольшие и значительного ущерба не приносят, но жужжание этих самолетов не прекращается по ночам. Оно говорит о том, что господство в воздухе перешло к противнику.
Нервы наши пока еще в порядке. Прямые попадания и осколки считаются на войне обычным делом, они воспринимаются и регистрируются как само собой разумеющееся. Моральное потрясение испытывается редко, только все больше распространяется какое-то отупение.
Все сейчас совершенно иначе, чем раньше. Мне вспоминаются наступления в период летних кампаний. За десять минут до начала атаки тебя всегда охватывает какое-то зловещее чувство физического страха, иногда сильнее, иногда слабее. Все ли пойдет хорошо: ведь мне сегодня ночью приснился дурной сон. А потом еще это дурацкое предчувствие: какой-нибудь рикошетированный снаряд – и тебя уж нет в живых. Только бы не тяжелое ранение, только бы без ампутации, без протезов, искусственного глаза или инвалидной каталки. Если уж попадание, так лучше полегче или уж сразу насмерть. Смотришь на часы.
Еще пять минут. Как тянется время! Думает ли моя жена сейчас обо мне? Как хотел бы я к ней назад! Только бы выбраться живым из этой передряги! Но вот момент атаки наступил. В первый же миг движения вперед боязливые мысли куда-то уходят. Я без страха вел свои подразделения в бой. Ощущение долга командира укрепляло мое самообладание в первые минуты. А потом, чуть позднее, приходили заботы: часть солдат залегла, надо поддержать их огнем посильнее; все лежат, значит, я должен подняться первым. Не потому, что мне нравится героическая поза, а потому, что я боюсь, как бы минометный огонь не перебил залегших солдат. А когда атака закончена, ощупываешь себя и ощущаешь жизнь как нежданный подарок. Можно подумать, что так бывает только в первом бою. Это верно только отчасти. Учащенно сердце бьется всегда. Пусть никто не говорит, что не испытывал страха. Он лжет. Но, право, дрожать – это не позорно. Мужества самого по себе не существует, мужество – это преодоление страха.
И только здесь все по-другому. Здесь, среди руин и кучи камня на берегу великой реки. Здесь нет ни метра земли, который остался бы не тронутым снарядами и бомбами, здесь нет ни одного укромного уголка, ни одного мгновения безопасности. И это постоянное состояние крайнего напряжения и прислушивания к каждому звуку неизбежно притупляет восприятие. Смерть уже не кажется страшным призраком, не ощущается как угроза.
Нет, многие видят в ней скорее избавление. Куда сильнее другая забота. Все хуже становится с продовольствием. Суп все водянистее, куски хлеба все тоньше. Фельдфебель Нойзюс докладывает мне, что мяса для выдачи по норме уже не хватает. Нехватку можно покрыть только за счет убоя еще оставшихся лошадей. Но даже это невозможно. Ведь наши лошади уже давно отправлены в тыл на подкормку, и официально у меня нет ни одной-единственной лошади. Бесконечные телефонные переговоры с дивизией: добиваюсь, чтобы нам подбросили хоть немного мяса. А остальное восполнит фельдфебель Нойзюс, забив пару лошадей, которых я в свое время «припрятал» для снабженческих поездок. Итак, пока мы с голоду еще не помрем!
Мой батальонный писарь остался на «Цветочном горшке». Каждый вечер он добирается ко мне на передовую с папкой бумаг на подпись, приносит последнюю почту и докладывает, что делается позади, о чем там говорят.
Западная стена котла еще держится. Она состоит из 11-го армейского корпуса, нескольких мотопехотных дивизий и авиационных подразделений. Линия фронта проходит там почти сплошь по открытой местности. Нетрудно представить себе, каково там солдатам на переднем крае.
Со снабжением положение напряженное. Что боеприпасов и продуктов не хватает для покрытия текущих потребностей, мы замечаем и сами. Поэтому каждый патрон у нас на вес золота, скоро так будет и с каждым куском конской колбасы. Но плохо, что так будет продолжаться и впредь, несмотря на то что некоторые самолеты все-таки прорываются к нам извне и кое-что доставляют. Значит, нам придется еще больше экономить боеприпасы, чтобы иметь достаточный запас на случай решающего русского наступления. А это значит и другое: придется повременить убивать на мясо последних лошадей.
От одного офицера штаба армии я узнаю, что уже после того, как замкнулся котел, в ставке верховного командования состоялся ряд крупных совещаний авторитетных лиц. Командование авиацией наотрез отвергло требование 6-й армии о ежедневной доставке по воздуху окруженным войскам 750 тонн груза. Но 500 тонн оно доставлять обязалось. Этого, мол, достаточно, если деблокирование произойдет в ближайшее время. Однако 500 тонн в день составляют 250 самолетовылетов в район окружения. А эта цифра пока даже и близко не достигнута, 2-й офицер штаба{29} дивизии говорит о необходимости для дивизии в среднем 102 тонн в день, да и этого никак не хватит ни там, ни сям, а уж о тех, кто на переднем крае, и говорить нечего.
Положение с горючим по сравнению с зимой 1941/42 года тоже стало куда хуже, и улучшить его невозможно. Армейская база горючего до октября получала ежедневно два-три состава цистерн, таким образом, в день прибывало 450 кубических метров горючего. А теперь мы получаем всего 20 тонн в день. Еще печальнее обстоит дело с горюче-смазочными веществами. Зимней смазки, которая необходима при двадцатиградусном морозе, в армии больше вообще нет. Вопреки всякому здравому смыслу дано указание разбавить имеющиеся смазочные материалы на 20 процентов бензином. Вязкость смазки теряется, отказывают поршни цилиндров, плавятся подшипники. Замена вышедших из строя деталей ввиду их разнотипности наталкивается на непреодолимые трудности. Именно того, в чем ощущается наибольшая потребность, как правило, и нет. Самолеты почти ничего не доставляют, так что моторизованные дивизии лишены подвижности.
Положение было трудным и раньше. Ведь склад запасных частей для автомашин иностранных марок находится в Варшаве. Приходилось гонять туда специальные команды. Инженеры и техники, интенданты вечно толклись там за какой-нибудь мелочью, а в случае затруднений приходилось ездить чуть ли не в Париж. Вот как мстит за себя неразборчивое использование трофейной техники. Поскольку приходилось возить за собой огромную массу запасных частей, подразделения ремонтно-восстановительной службы страшно разбухли, им нужна грузоподъемность свыше 100 тонн, и все равно они не справляются со своими задачами. К этому добавляется нехватка резины и инструментов. Паяльного олова вообще нет, его приходится выплавлять по каплям из старых радиаторов. Не лучше и с рессорами. Так что не трудно рассчигать, сколько времени армия еще пробудет на колесах.
Вину за нехватку и голод, за потерю и конной тяги, и автомашин, и вообще за пребывание армии в котле, за продолжение ее агонии среди снега и руин несет вместе с Гитлером Геринг. Офицеры, которые в последние дни прилетали к нам, рассказывали, что в ставке фюрера состоялось большое совещание. На нем шла речь о дальнейшей судьбе окруженной под Сталинградом армии. Командующие групп армий и воздушных флотов Манштейн, Вейхс и Рихтгофен, а также только что назначенный на пост начальника генерального штаба сухопутных войск генерал Цейтцлер высказались за немедленное отступление на запад и за сражение на прорыв изнутри. И только один человек высказался за то, чтобы «выстоять», бросив при этом сакраментальную фразу: «Обеспечение 6-й армии беру на себя». Это был Геринг.
Его слово оказалось решающим.
Борьба ожесточилась.
Сегодня это проявляется не столько в частых пулеметных очередях и винтовочных залпах, сколько в пугающем спокойствии, в каком-то скрытом выжидании момента для прыжка. Перед нашими тонкими линиями обороны зияют темные провалы кирпичных стен и пустых окон цехов. Даже через минные заграждения ощущается какая-то неопределенная активность, результаты которой предназначено почувствовать нам. Это нечто расплывчатое, оно то прячется за разрушенными стенами, то скрывается под завесой хмурого дня, то дает о себе знать завыванием и разрывами снарядов и мин, которые целыми веерами падают на припудренные снегом руины. Но эти разряды стальной грозы – дело привычное, пусть отнюдь не радостное, но и не особенно угнетающее. Подозрительная тишина на позициях противника, в окопах – вот что заставляет мысли блуждать в потемках, не давая им зацепиться за что-нибудь определенное, вот что скребет по нервам. Скребет, не дает покоя и давит так, что рождается только одно желание: лучше лежать там, впереди, под огненным дождем, под градом пуль, снарядов, осколков, лишь бы знать, что и откуда грозит. Эти минуты и часы ожидания и неизвестности, когда не знаешь, что и когда произойдет, да и вообще будет ли, невыносимы и мучительны.
Сегодня мы должны быть начеку.
Осмотрев позиции, вместе с Рембольдом по косым обледенелым ступенькам спускаюсь вниз в свой блиндаж. В слабом свете оплывших свеч склонился над папкой с бумагами Бергер. При нашем появлении он захлопывает ее.
– Ничего нового. Нам выделена парочка «Э-КА! {30}. Можем садиться есть, господин капитан: еду уже принесли.
Из котелка идет дым, мы поскорее присаживаемся. Битки с коричневым картофельным пюре нам по вкусу. Не успеваем мы сделать последний глоток, как в дверях появляется Берндт. Он улыбается и говорит, что, видно, конина не так уж плоха, ему лично она понравилась.
Выясняется, что биточки из конины – начало новой эры в нашем питании. Одну из наших обозных лошадок прогнали через мясорубку. Напрасно родные и знакомые внушали нам такое отвращение к конине. Должен признаться, я его не чувствую. Только Бергера немного начинает мутить, но он тут же проглатывает последний кусок конины вместе с остатками былых предрассудков.
Чьи-то громыхающие по лестнице шаги обрывают нашу беседу и рассуждения. Дверь открывается:
– Господин капитан, русские! На дороге позади нас, всего метрах в двухстах!
Передо мной унтер-офицер Нойхойзер, он докладывает едва переводя дыхание. У него имелся приказ с наступлением темноты доставить на передний край боеприпасы и мины.
– Прямо на дороге, около большой воронки, нас накрыли сильным артиллерийским и автоматным огнем. Русские пробрались между дырами в заборе и кучами кирпича. Кауфмана тяжело ранило, Фридриха тоже.
Не может быть! Неужели русские где-то прорвались и теперь действительно у нас в тылу? Но я узнал бы об этом раньше. Кроме того, ведь не было слышно огневого боя. Чтобы выяснить обстановку на местности, посылаю Рембольда с четырьмя солдатами,
Звоню соседям, они ничего не знают. На нашем участке пока все еще спокойно, и я начинаю подозревать, что моим людям просто померещилось со страху. Но выстрелы сурово и неумолимо опровергают это предположение. Двое саперов ранены: один – смертельно, другой в ногу – прострелена щиколотка. Об этом по приказу врача докладывает обер-фельдфебель Берч.
Войдя в санитарный блиндаж, расположенный рядом, я вижу лежащего на носилках Фридриха, лицо у него желто-серое, землистое. Ему только что сделали перевязку, от мундира и брюк одни лохмотья, висящие на стене. Рука, которую он мне протягивает, покрыта бурыми пятнами запекшейся крови. У бедного парня ко всему еще и прострел легкого. Пока я говорю с врачом, мой пес Ганнибал, с которым я не расстаюсь, прыгает к раненому. Рука Фридриха ложится на маленькое существо и медленно гладит его мягкую шерсть. Малыш воспринимает ласку с доверием и лижет руку раненого. Суровое, запавшее лицо Фридриха проясняется, в глазах появляется блеск, серые губы растягиваются в улыбку. Может, он вспомнил сейчас о своей собаке и мысли его теперь обращены к дому, к матери, жене и ребенку. Он ощущает в своей слабеющей руке маленький комочек жизни, который льнет к нему и согревает его. Смерть, которая минуту назад уже протянула к нему свою костлявую лапу – он еще чувствует прикосновение ее холодных пальцев, – теперь отступила. Ее прогнал маленький песик.
Через полчаса возвращается Рембольд. Да, действительно русские в нашем тылу! Они засели севернее дороги, между развалинами домов и в подвалах. Связь с нами по этой дороге теперь под постоянной угрозой. Русские ведут ружейно-пулеметный огонь по каждому замеченному на дороге движению, по машинам с боеприпасами, подносчикам пищи, продвигающимся вперед группам. По оценке Рембольда, противника там до роты. Как я думаю, они проникли сюда по канализационным трубам.
У меня еще есть телефонная связь с соседями, с артиллерией и штабом дивизии. Там сначала не верят, потом становятся возбужденными, нервничают. Поспешно стягиваются силы, резервные и тыловые подразделения. Они должны окружить просочившегося противника и зажать его, пока контратака не восстановит положение. Начало операции завтра на рассвете. Для нее выделяется Рембольд со своими людьми и пехотная рота майора Шухардта – нашего соседа. Командовать приказано мне. На время атаки Франц один должен удерживать наши позиции с фронта.
Весь вечер и всю долгую ночь противник ведет сильный артобстрел. Небо гремит канонадой, все в блиндаже дрожит, гаснут коптилки. Снарядные осколки разрывают в клочья все, что встречается им на пути: связных, которые под покровом темноты перебегают из укрытия в укрытие, сменяющиеся посты и группы силой до отделения, высланные с целью подкрепить оборону боеприпасами и оружием. А в промежутках, когда смолкают орудия, бьющие с того берега Волги, слышен шум боя в нашем тылу – это сжимают прорвавшегося противника. Хотя город грохочет на все лады, хотя гром стоит такой, что глохнут уши и раскалывается голова, я чувствую облегчение. Утренний кошмар исчез. Теперь все ясно. Мы знаем, на каком мы свете, знаем, какова сила противника и что мы можем противопоставить ему завтра.
Деловые разговоры, приходы и уходы заполняют ночь. Новые данные о противнике изменяют приказы: стучат ящики с боеприпасами и оружием, прибегают с донесениями солдаты, каждые пять минут жужжит телефон.
– Алло, «Тайный советник», «Тайный советник», «Тайный советник»! Это «Тайный советник»? Вызывает «Волга», вызывает «Волга»! Прошу к аппарату командира «Тайного советника». У телефона? Передаю трубку.
Надо преодолеть и еще одну трудность. Артиллерия отказывается вести огонь по такому миниатюрному котлу. Она не питает столь большого доверия к точности своих стволов и боится, как бы при чрезмерном рассеивании не нанести потерь собственным частям. Командиры батарей того же мнения, что и командиры дивизионов, – отказ общий. После долгих переговоров и уговоров находится наконец одна батарея мортир, которая решается, несмотря на незначительный размер цели, поддержать нас своим огнем, но только помощь эта ввиду нехватки снарядов будет весьма скромной.
Операция начинается чуть позднее 3 часов утра. Выжженная земля, остовы зданий без крыш, пропитанные кровью скверы – все это нанесено сейчас на карты, размечено по квадратам и теперь взято под огонь. Рядом со старыми воронками уже зияют новые, метровой глубины, широкие. Они становятся стрелковыми ячейками, пулеметными гнездами. Солдаты укрываются за остатками заборов и кирпичных стен. Раздувшиеся конские трупы с поднятыми вверх ногами, служившие ориентирами на зимней местности, теперь разносятся в клочья. За ними прячется противник, вот гремят залпы его винтовок и автоматов, установленных на дотверда замерзших конских телах. Огневые точки между разорванным железом, конским мясом и каменными стенами образуют круговую оборону и осыпают поднимающегося в атаку противника градом снарядов. С моего НП – полуобвалившейся башенки – мне видно только дульное пламя. Легкий туман поглощает группы, залегшие в стороне. Он скрывает цели и похож на настоящее молоко. От этого, естественно, снижается темп продвижения, потом оно вообще замирает. Никто не хочет и не может идти в атаку на людей, которых он не видит, между тем как они поливают его свинцовым дождем. Стрельба прекращается, мы залегаем и закрепляемся. Я приказываю батарее мортир еще раз дать залп по местности. Выстрелы падают хорошо; передовой наблюдатель знает толк в своем деле.
Так проходит полчаса, в течение которого картина резко меняется. Туман словно превратился в замерзший иней, последние клочья его уходят за фасады домов. Видимость улучшилась настолько, что атаку можно продолжить. Все должен решить быстрый маневр. Посреди обнесенного заборами круга, окаймляющего позицию противника, ясно виден канализационный колодец. Через него, верно, и проникли русские, и только через него они могут вновь соединиться со своими. Надо быстро захватить его, и тогда исход боя решен.
Рембольд взваливает на себя огнемет и с одним отделением прямо по разрытому полю устремляется к цели. Наши пулеметы, бьющие слева и справа, оказывают ему необходимую поддержку огнем, и он быстро достигает поворота. Отделение ведет огонь, бросает ручные гранаты, совершает перебежки по одному и по двое, завязывается ближний бой. Несколько вспышек огнемета, и вот уже Рембольд в двадцати метрах от колодца. Теперь противник заметил опасность, он уже не может продержаться в котле. Из воронок, снежных ям и развалин появляются фигуры русских солдат. В маскхалатах и ватниках они мчатся к колодцу, и первые уже исчезают в нем. Русские солдаты один за другим спрыгивают вниз. Но спуск слишком узок, возникает пробка. Замешательство усиливается нашим огнем. Нажим все сильнее. Вновь вступают в действие огнеметы. Наконец еще один красноармеец спрыгивает в колодец. Он последний, кому удается ускользнуть. Рембольд пробивается вперед. В отверстие шахты летят ручные гранаты. Позиция противника отрезана, путь к отступлению ему прегражден. Но русские невероятно упорно сопротивляются за любым укрытием. Одни уже убиты, другие ранены. Однако бой еще продолжается. У нас убито пятеро саперов, двадцать ранено. Учитывая слабость наших сил, это большое кровопускание, его не возместить захваченным оружием: целой кучей ручных пулеметов, автоматов, полуавтоматических винтовок, ручных гранат и боеприпасов.
Быстрый успех служит стимулом. Но бой все еще не кончен. Мы должны не допустить повторения такого сюрприза. Это значит, надо заминировать, завалить или взорвать, в любом случае сделать невозможными для использования все ходы и выходы из канализационной системы. Сначала мы продвигаемся к большой дыре диаметром свыше метра. Заглядываем вовнутрь: темно, должно быть глубоко, дна не видно. Рембольд первым спускается в колодец, мы держим его на связанных вместе ремнях. Упираясь ногами в стены, он медленно спускается вниз. Вдруг спуск прекращается. Он нашел что-то вроде лестницы, она ведет еще глубже. Мы ослабляем ремни.
– Отпустите, я стою!
Метра три глубины, оцениваю я. Чуть отсвечивающая каска Рембольда – единственное, что можно различить. Быстро посылаю вниз еще двух саперов. которые должны захватить с собой салазки с минами, запалами и инструментом. Затем сую в руки Тони конец ремня и быстро спускаюсь вниз за обер-фельдфебелем. Свой автомат я оставил наверху, при мне только пистолет и карманный фонарик. Через несколько секунд уже стою внизу, тесно прижавшись к Рембольду. Ощупываю стены. Словно в подземелье, башни диаметром метра в два, сверху падает скудный свет, над нами наклонились три любопытствующих лица. На одной стороне колодца – очевидно, восточной – имеется отверстие – это ход высотой с метр, а ширина достаточная, чтобы протиснуться. Через него, видно, и ушли русские. Свечу туда карманным фонарем. Сквозь подземный ход гремят выстрелы, они ударяются в стены, у ног наших свистят рикошетные пули. Поспешно выключаю свет. Слава богу, никого из нас не задело. Но эхо выстрелов действует зловеще. Оно гудит, как старые телеграфные столбы, только в сотни раз сильней.
Нам протягивают сверху автоматы. Снимаем их с предохранителя и осторожно крадемся вдоль сырого хода. Продвигаемся вперед сантиметрами: у нас нет охоты угодить прямо в объятия к русским или натолкнуться на взрыватель мины. Мы сами хотим установить их. На руках и коленях проползаем так метров восемь, затем подземный ход резко поворачивает вправо. Тщательно ощупываем пол. Ничего не находим. Продвигаемся еще немного, чтобы осветить этот лабиринт. Если будем достаточно проворны, поворот защитит нас. Даю вспышку. В двух метрах от меня лицо, пораженное неожиданностью, испуганное, а позади замечаю промелькнувшие тени. Больше ничего заметить не успеваю: свет погас, и мы снова спрятали головы за выступ стены.
– У меня осталась ручная граната.
Рембольд быстро дергает запал и катит гранату по дну хода. Наш крошечный подземный мир потрясает такой взрыв, как будто в воздух взлетело несколько центнеров взрывчатки. Вокруг все трясется, летят камни, сыплется песок, уши заложило. Быстрей еще раз свет, заглянуть за угол! Но облако пыли и нечистот не дает ничего разглядеть. Выстрелы заставляют нас вновь спрятаться за угол стены. Лежа вдоль стены и вытянув руки вперед, мы отвечаем огнем. Оглушающий гул наполняет узкое пространство, разрывая барабанные перепонки. Но все бессмысленно: дальше нам не пройти.
– Рембольд, нет смысла! Патронов еще достаточно? Тогда оставайтесь здесь. Я вылезу наверх и пошлю пару людей. Закройте ход, но осторожно!
Как могу быстро, выбираюсь и подтягиваюсь вверх на руках. Я покрыт нечистотами, брюки разорваны, руки в крови. Но это неважно, время не ждет. Мины уже принесли. Даю краткие указания, и фельдфебель Шварц и ефрейтор Бек спускаются в колодец. Им подают туда на веревке подрывные заряды, взрыватели, проволоку и прочие причиндалы. Снизу ничего не слышно, тишина, как в мышиной норе. Чтобы исключить все другие возможности, быстро составляю группу под командой оберфельдфебеля Фетцера, которая должна взорвать менее крупные сточные колодцы. Таким путем мы надеемся обеспечить себе покой.
Возвращаюсь на свой НП, чтобы подождать окончания работ. Тони сопровождает меня в качестве связного. Солдаты расширяют большие воронки под братские могилы.
Тони простодушно говорит:
– А, все равно здесь пропадать! Скоро и наша очередь. Нас, наверно, похоронят в одной яме, господин капитан, потому что мы всегда вместе.
– Да, если нас накроет снаряд, так уж вместе. Но почему ты так уверен, что нам погибать?
– А вы что, надеетесь выбраться отсюда живым? Это все разговорчики! Тем, кто снаружи котла, тоже отступать скоро некуда будет.
– Как пойдет дело дальше, не знаю. Только одно скажу тебе, Тони: если ты сам себя списываешь, то наверняка погибнешь. Так что лучше не вешай носа!
Впрочем, я и сам уже не верю в наше спасение, а все-таки пытаюсь внушить надежду другим. Имею ли я право на это?
Через час я снова сижу в своем блиндаже. Минирование канализационного колодца закончено. Рембольд установил мины с взрывателями нажимного и натяжного действия, с натянутой поперек проволокой и всякими штучками. Взрывы проведены, мертвые похоронены. Франц и Рембольд уже роздали своим солдатам трофейное оружие и захваченные патроны.
Доложил о результатах боя в штаб дивизии, там их с радостью приняли к сведению. Пользуюсь случаем и сразу же прошу произвести Рембольда в лейтенанты «за храбрость перед лицом врага». Письменное ходатайство о присвоении чина пошлю завтра. Он уже давно заслужил это, только вот фон Шверин, командир дивизии, не желал дать ему лейтенантский чин. Он ведь все еще считает офицерский корпус избранной кастой, придерживается прусских традиций, говорит о голубой крови. Как лисица, настороженно вынюхивает, выполняют ли его директивы. Завтра лично доложу ему свое мнение о Рембольде и насчет того, чего я требую от офицера. В конце концов с моим батальоном воевать не кому-нибудь, а мне. Решение о том, кого я считаю способным командовать солдатами, генерал должен предоставить мне. Каждому положено то, что он заслуживает, независимо от его фамилии, денежного кошелька или же нелепого экзамена.
Возвращается унтер-офицер Эмиг. Он отводил пленных в штаб дивизии. Сейчас их наверняка допрашивает начальник отдела разведки и контрразведки (1с). А что потом сделают с ними? Отправлять в тыл больше невозможно. Да и вообще, есть ли у нас здесь, в котле, лагерь для военнопленных?
Эмиг приносит новости, которые поднимают боевой дух. Хотя Кавказ «по непонятным причинам» и оставлен, но генерал Гот со своей армией якобы выступил, чтобы деблокировать нас.
– Один унтер-офицер из авиации сказал мне, что Гот уже в Калаче, а другой назвал Котельниково. Но это все равно. Пока он подойдет, мы продержимся. Тем более теперь, когда по воздуху прибыли авиадесантники и соединения СС.
Но самый ошеломляющий слух, будто целая колонна грузовиков с продовольствием и горючим, воспользовавшись ночью и туманом, в сопровождении танков проскочила к нам в котел.
Я отношусь к этому скептически.
На следующее утро меня вызывают в штаб дивизии. Там я узнаю, что Гот действительно приближается к нам из направления Ростова. Подавленные трудностями со снабжением, наши квартирмейстеры готовят в связи с этим крупную операцию. Начальник тыла армии приказал выделить силы для формирования большой транспортной колонны с вооруженным конвоем. Выполнение этой задачи возложено на начальника тыла корпуса и на дивизионные подразделения и части снабжения. Армия в целом должна обеспечить для этого транспортные средства общей грузоподъемностью порядка 1200—1500 тонн. План состоит в следующем.
Колонна подразделяется на три группы, которые на марше являются самостоятельными.
Допускается использование грузовых автомашин грузоподъемностью от 2,5 тонны и более, прошедших предварительный ремонт и выкрашенных в белый цвет.
С ними отправятся ремонтно-восстановительные подразделения, от каждой дивизии по одному. Место сбора – район южнее Городища и около Гумрака.
Формирование колонны закончить до 15 декабря.
В сопровождении танков, при поддержке авиации колонна должна прорвать кольцо окружения в югозападном направлении и выйти в район Тормосина.
Одновременно в котел проникнут извне стоящие наготове транспортные соединения с ценным грузом, говорят даже о пятитонных грузовиках.
Прорыв и проникновение вовнутрь котла должны координироваться с попытками деблокирования.
Горючее для этой операции забирается у боевых частей, которым самим позарез нужна каждая капля. Но ничего не поделаешь.
Мне тоже надлежит отдать несколько крупных автомашин – за тем меня сюда и вызвали. Но я могу дать точный ответ только после того, как на месте лично ознакомлюсь с состоянием транспортных средств батальона. Надо ехать в Питомник.
Прежде чем отправиться туда, долго приходится улаживать дело с производством Рембольда в лейтенанты. Мне снова повторяют старые положения о необходимости образовательного ценза и о минимальных требованиях, однако теперь уже не с прежней непримиримостью. Вопреки всем и всяческим «а если» и «но» мне все-таки удается добиться своего. Генерал обещает поддержать мое представление.
А в общем и целом здесь все идет по-старому. Фронт и штаб стали в нашей дивизии двумя разными мирами. В то время как поредевшие части мерзнут в снежных ямах и удерживают позиции считанными патронами и отмороженными пальцами, голодают, мучаются желудком, в то время как растут горы трупов, которые иногда даже не удается похоронить, потому что это может повести к новым жертвам, распорядок дня в штабе дивизии почти не изменился. Здесь все еще спокойно спят по ночам, по утрам умываются и бреются, одевают чистые подворотнички и шелковое нижнее белье, выпивают, устраивают небольшие празднества. Передовая, где сражаются и умирают, для них всего лишь линия на карте. Настоящая связь между командованием и частями оборвалась. Все, что говорится на этот счет, пустые слова, и произносятся они скорее из вежливости, нежели из потребности. Да и не о чем нам с ними говорить. Мы, находящиеся на переднем крае, не дадим себе вкручивать шарики, а господа, пребывающие в тылу, сами остерегаются излишними речами выдать свою полную неосведомленность о положении дел на передовой. Они ограничиваются тем, что подшивают сводки о потерях, пишут всякие распоряжения и передают поступающие свыше приказы. Время от времени затевают спор, можно ли того или иного унтер-офицера произвести в офицеры, когда он даже не знает, насколько высоко можно поднести к губам для поцелуя дамскую ручку. Кандидат в офицеры успевает погибнуть прежде, чем ему милостиво согласятся дать заслуженный чин.
В Питомнике нахожу все в отличном порядке. Нет только прежней тишины. В воздухе стоит гул сотен моторов. На расположенном поблизости аэродроме взлетают и садятся транспортные самолеты, истребители, разведчики и снова транспортные самолеты. А над ним кружат, постоянно подстерегая свою добычу, русские самолеты-истребители, сменяющие друг друга. Каждый день у нас большие потери. На аэродроме и около него валяются транспортные самолеты, «юнкерсы» и «кондоры», разбитые, сгоревшие, и каждый день штабу армии приходится делать новые прочерки в своих ведомостях снабжения.
Вместе с фон дер Хейдтом и Глоком решаю самое важное. Дадим дивизии для операции по прорыву четыре грузовика: их состояние отвечает предъявленным требованиям; остальные требуют ремонта или же слишком малы. Даю водителям подробные указания, беседую с начальником финансово-хозяйственной части, а затем еду на аэродром. Хочу взглянуть на все это поближе.
Автомобильный парк, который и раньше здесь был самым крупным из всех, какие я видел за всю войну, теперь стал еще больше. Среди снежных сугробов целый город. Здесь огромные гаражи и мастерские для «мерседесов», «оппелей», «фордов». Царит большое оживление, много дорог, переулков и тротуаров. Этот быстро выросший в степи населенный пункт замечаешь еще издали. Летчикам наверняка не приходится долго искать этот аэродром. Достаточно бросить взгляд с высоты, чтобы увидеть Питомник.
По краям летного поля стоят истребители, несколько пикирующих бомбардировщиков, а в одном из углов – одинокий полуразвалившийся и ободранный грузовой планер. Одному небу известно, как залетел к нам этот вояка с Западного фронта. Слева высится радиолокационная башня – остроконечное сооружение высотой метров двадцать пять. Перед ней – блиндажи штаба снабжения, который по заданию армии распределяет поступающие сюда грузы между корпусами, дивизиями и войсковыми группами. Справа – помещения командования аэродрома. Позади видны две большие госпитальные палатки. У входа в них – санитарные машины, носилки, ковыляющие фигуры раненых и с деловым видом снующий персонал. А кроме того, тут есть и еще кое-что: совсем рядом с пикирующими бомбардировщиками, прямо на поле, обозначено флажками-штандартами учреждение, которому поистине нечего делать здесь, на аэродроме. Это командный пункт 8-го корпуса. Командира этого корпуса, самого старшего по чину генерала из всех оказавшихся в котле, никакими силами не удалось убедить сдвинуться с этого места. Так и примирились с тем, что он со своим КП остался здесь, хотя это и мешает с каждым днем возрастающему воздушному сообщению.
К аэродрому как раз приближается Ю-52. Он еще катится по земле, а все уже приходит в движение. Из блиндажей, палаток и снежных ям к самолету бегут солдаты. Справа мчится легковая автомашина, слева – две. Из них выскакивают офицеры в толстых шубах и поспешно берут курс на самолет, за ними торопятся денщики с чемоданами. Все хотят улететь, около двери в кабину образуется полукруг.
Но в самолете найдется место, пожалуй, лишь для четверти желающих, а их становится все больше. Они штурмуют самолет, пробиваясь вперед, локтями и кулаками отталкивают остальных, дерутся, оттаскивают друг друга. Летят на землю шапки и фуражки, мелькают трости, падают те, кто послабее. В конце концов к фюзеляжу самолета плотно прилипает кучка людей, похожая на виноградную гроздь. Первые солдаты уже карабкаются по приставной лестнице, цепляются за перекладины, за дверь, за днище кабины. Среди них зажаты офицеры, слышно, как они ругаются и вопят во все горло, грозят, по это не оказывает никакого действия. Здесь не помогут ни чины, ни погоны, здесь все решают крепкие кулаки и здоровые, хваткие руки. А между тем самолет предназначен для эвакуации тяжелораненых и больных.
В то время как ожесточенная борьба за место в самолете продолжается со всей силой, поодаль в полной растерянности стоят несколько оттертых офицеров. В руках у них бумажки: какой-нибудь дружок из высокого штаба своей подписью с приложением печати разрешил им удрать из котла. Говорят, находятся и такие джентльмены, которые готовы предложить за такую бумажку другую – в тысячу марок. Не могу подавить в себе злорадства, наблюдая за этими «героями», беспомощно стоящими в сторонке. Тони тоже ухмыляется вовсю. А еще дальше, позади, лежат на носилках тяжелораненые. Санитары протащили их через весь аэродром, но внести в машину не могут. Только потом толпу силой оттесняют солдаты аэродромной службы; это им, видно, не впервой, так как с делом своим они справляются хорошо. Теперь наконец можно приступить и к разгрузке самолета.
Отправляюсь на метеостанцию.
– Что, тоже захотелось транскотельного билета? – окликает меня кто-то.
Всматриваюсь в лицо говорящего. Черт возьми, да это же доктор Андерс! Мой старый знакомый. Надо же встретиться именно здесь, между Волгой и Доном! Начинаются оживленные вопросы и ответы.
Доктор Андерс – метеоролог. Так как составлять прогнозы погоды для котла, находясь за его пределами, очень трудно, он недавно получил задание прилететь сюда и оборудовать в Питомнике метеостанцию. Несколько раз в день сводка погоды передается по радио 8-му авиационному корпусу. Это необходимо. Из-за особенностей рельефа местности в это время года у нас погода временами совсем иная, чем в низовьях Дона или еще западнее. Локальный наземный или высокий туман здесь не редкость. Как почти у всех русских рек, западный берег Волги высок и крут. Благодаря восточному ветру, который дует уже с конца ноября, сырой утренний воздух прижимается к крутому берегу, происходит его застой и конденсация, а спустя некоторое время мы получаем распутицу. Кроме того, в начале зимы здесь часто возникает смешанный туман, образующийся в результате взаимодействия континентального восточного ветра с морским западным ветром. Зона этого тумана находится именно между Доном и Волгой, у нас. При плохой погоде сводку за пределы котла приходится давать каждые полчаса, при хорошей – через час. У метеостанции забот хоть отбавляй. В соответствии со сводкой высылают соединения транспортных самолетов: эскадру Ю-52 и группу Ю-86 из Тацинской, две эскадры Хе-111 из Морозовской. В промежутках к нам летают «кондоры», Ю-290 и Хе-177. Первоначально предполагалось использование всех соединений Хе-111. Но из этого ничего не вышло, потому что стало необходимым тактическое использование групп этих самолетов где-то в другом месте.
Поэтому дел у доктора Андерса по горло. Ему приходится давать самолетам прогнозы для обратного полета, а также метеосводки для истребительной эскадры генерала Удета, одна эскадрилья которой выделена для охраны аэродрома. Шесть истребителей готовы подняться в воздух в любую минуту.
Результаты сами по себе неплохи. Но наши потери все больше и больше, и при нехватке истребителей избежать их невозможно.
Первое время «юнкерсы» прилетали днем и ночью. Но их дневное использование ввиду слабого вооружения – один кормовой пулемет – привело к слишком большим потерям. С тех пор полеты производятся только ночью, во всяком случае самолетов с небольшой скоростью. Кроме того, чтобы уйти от огня русских зениток, ежедневно меняется курс. В котел летают с севера и юга, с запада и востока и не по прямой, а зигзагом. Все остальное зависит от того, достаточна ли защитная плотность облаков и сколько она продержится. Поэтому необходимы точные данные о наличии и характере облачности, ибо машинам необходимо найти разрывы в облаках, иначе возникает опасность быстрого обледенения. Стоит обледенеть антенне, и радиосвязь выходит из строя. Обледенеет хвостовое оперение – затрудняется управление самолетом. Важны и аэродинамические данные, так как ночью пилоты не видят земли и летят только по расчету времени и курса. Надо точно знать снос ветром. Ощутима нехватка квалифицированных командиров кораблей. Многие не обучены слепому полету, не говоря уже о посадке по приборам.
Большинство летчиков слишком молоды и неопытны. Их в страшной спешке перебросили из бассейна Средиземного моря на Восточный фронт, а здесь они оказались совершенно беспомощны перед неведомыми им силами природы. Вот пример. Вчера прибыл самолет из Сальска. Из-за низкой облачности пилот не решается садиться в Питомнике и непрерывно кружит над аэродромом. Ему радируют: немедленно идти на посадку или возвращаться в Сальск! Самолет продолжает кружить, проходит еще десять минут. Второй приказ по радио: немедленно возвращаться в Сальск, так как по метеосводке там через несколько часов опустится туман. Командир машины по-прежнему безголово продолжает летать над аэродромом. Еще десять минут. Обледеневшая машина падает на землю. Летчик разбился.
Это не единственный случай. Он показывает, с какими проблемами придется столкнуться армии, находящейся от родины на расстоянии двух тысяч километров и более. Ей нужна даже собственная метеостанция. И хотя я очень мало смыслю во всех этих областях высоких и низких давлений, изобарах, циклонах, тропосферах, ветрах и облакообразованиях, мне ясно одно: сей «бог погоды» доктор Андерс делает для нас очень важное дело.
«Да, дело это важное, – раздумываю я, – шагая к своей машине. – Но от этого количество доставляемого продовольствия не станет больше. Единственное, что может обеспечить доктор Андерс, чтобы немногие еще оставшиеся самолеты не гибли от непогоды».
«Михай Храбрый»
«Пока верят, все годится: и ложь, и клевета, и самое бессовестное приукрашивание истины, лишь бы добиться цели».
Слова эти я прочел у Ницше в его книге «Воля к власти».
Этой цели могут служить и указания, руководствуясь которыми командование отдает приказы и распускает слухи – ведет «пропаганду шепотом». Да, делается и впрямь все, нтобы сохранить наше доверие и укрепить его. Из ставки фюрера до нас доносятся слова: «Армия может быть убеждена в том, что я сделаю все для того, чтобы соответствующим образом обеспечить ее и своевременно деблокировать». А Манштейн радирует: «Продержитесь, фюрер вас вызволит! " Это совершенно официальные заявления, которые доводятся до сведения всех солдат и в свою очередь порождают слухи, передаваемые из уст в уста, от батальона к батальону, от одной стены котла к другой. Поверить им, так танковые авангарды уже у Карповки, виден огонь их выстрелов, а русские находятся накануне своего неминуемого уничтожения.
Кто-то пустил в ход словечко «кокарда», трехслойная. Это надо понимать так: внутри – мы, вокруг нас кольцом – русские, а вокруг них – германские дивизии, которые уже идут к нам на выручку. Слушают охотно, потому что верят. Большое это дело – вера, а особенно для нас, запертых в котле. Рука тверже сжимает винтовку, глаз точнее берет прицел, и легче поголодать еще каких-то несколько дней. Так на некоторое время укрепляется воля к сопротивлению и сила обороны.
Дым и чад стоят над большим волжским городом. «Крепость Сталинград» – так именуется он теперь в приказах, в сводках верховного командования вермахта и немецких газетах. Звучит неплохо, вот только нет ничего, что оправдывало бы это название для нас. Вместо дотов и дзотов – у нас снежные ямы, вместо противотанковых рвов – замерзшие речки, вместо складов боеприпасов – горсть патронов, вместо гор продовольствия – тощие лошади. Но «крепость Сталинград» звучит куда эффектнее, чем просто «Сталинград». Почему бы «чуточку» и не преувеличить, если это поднимет боевой дух? Пользуются доверчивостью солдата-фронтовика. Надо преподнести ему дело в таком виде, чтобы он и дальше бился до последнего патрона.
Некоторые штабы поддерживают хорошее настроение другими способами. Например, в одной дивизии ведут табель-календарь окружения, зачеркивая в нем красным карандашом каждый прошедший день. А рядом для сравнения дневник боев за Холм, где была окружена русскими группа Шерера. Офицеры гордятся каждым зачеркнутым днем, который приближает их к побитию рекорда холмской группы. А что, пожалуй, и впрямь удастся побить его! Это возбуждает спортивный азарт. Так что у каждого свои заботы. В то время как основная масса, напрягая зрение, вглядывается на запад, чтобы первыми доложить о долгожданном появлении первых немецких танков, такая группка офицеров охотно просидела бы в котле еще несколько недель. Из стремления к сенсации, из желания воспользоваться случаем, чтобы вскарабкаться повыше по ступенькам успеха и, возможно, чинов.
И уж во всяком случае чтобы впоследствии хвастаться своим геройством, купленным ценою крови и голодной смерти целых полков, и выпячивать грудь, украшенную новыми орденами и медалями. Поговаривают, что будет учреждена специальная «сталинградская» медаль и особая нарукавная нашивка. Да, тогда настанут дни триумфа: люди на улице будут оборачиваться вслед и, почтительно снимая шляпу, говорить: «Смотрите, он один из героев Сталинграда!»
Но у солдатской массы нет больше никакого особенного честолюбия. Что ей все эти новые кусочки металла или пестрые ленты на мундире! Ордена потеряли для этих солдат свою ценность, ничего для них не значат. Ведь критерии в различных родах войск вермахта и даже в отдельных армиях различны. За самым незначительным крестом иногда больше мужества, чем за самой выдающейся наградой за храбрость.
Особенно критически относится простой солдат к орденам, которые носят на ленте на шее. Ими награждают высших офицеров. Командование получает ордена за успехи подчиненных ему частей и соединений. Полки и батальоны снова и снова бросают в бессмысленный бой, потому что германскому генералу во что бы то ни стало захотелось «Рыцарского креста», румынскому командиру дивизии – ордена «Михая Храброго», а хорватскому полковнику – «Звонимира». Поэтому солдат взирает на эти ордена с двойственным чувством. Он знает, что ему они стоили слишком больших жертв. Наш врач – это было во время боев за цех № 4 – внес разумное предложение: раздать всем генералам ордена в начале войны, а при каждой допущенной глупости, при каждом поражении и больших потерях забирать по одному. Меньше было бы идиотских приказов.
А их теперь у нас предостаточно. Боевые части дивизии ежедневно 'несут потери в «малой войне» за цеха, подвалы и лестничные клетки. Пополнения они не получают. Единственное, чем можно помочь им, это усилить проволочные и минные заграждения. Для этого нужны мы, саперы. Происходит чудо: после передачи участка пехоте нас выводят с территории завода и сосредоточивают в районе «Цветочного горшка». Возвращается и Фидлер. Его задача выполнена. Канониры и обозники, которых он обучал стрельбе из винтовки и боевым действиям пехоты, распределены по ротам. Первые из них уже поубиты. Пауль рад, что опять вместе с нами. Нас ему недоставало так же, как нам его.
Теперь снова наступает пора минирования, установки проволочных заграждений, посылки на передовую огнеметных и взрывных команд, ежедневно приходится совершать большие марши туда и обратно. Но все-таки люди довольны, что хоть часочек могут отдохнуть в блиндажах. Численный состав все время уменьшается. Обещают пополнение. Откуда оно может взяться, мне неясно. Приходится ждать. Что касается нашего снаряжения и имущества, то его едва хватает даже для самых необходимых работ. По приказу штаба армии мне пришлось основательно опустошить наши запасы, чтобы помочь саперам на западном фронте котла, которые при отступлении в излучине Дона потеряли весь свой шанцевый инструмент. Эту передачу лопат из батальона в батальон называют теперь «шефством».
И именно в тот момент, когда с каждым днем сокращается число активных штыков и все меньше становится солдат в окопах на переднем крае, когда нет ни боеприпасов, ни горючего, ни снаряжения и все направлено на ограничение и передачу вооружения и имущества другим, нам вдруг присылают новые огнеметы. Черт их знает, откуда они только взялись! Наверное, завалялись на складе у какого-нибудь тылового начбоеснаба. Нам они теперь совершенно не нужны, тем более что светлые умы из рейха забыли прислать нам необходимые аппараты для наполнения их горючей смесью. Звоню в другие батальоны, говорю с командирами. Повсюду одно и то же. Наконец на мой запрос начальник инженерных войск армии отвечает, что во всем котле нет ни одного такого аппарата. Я должен где-нибудь сам раздобыть его. Раньше такая история меня здорова возмутила бы, но теперь я равнодушен. Ведь это только один факт из многих, лишнее доказательство, что у нас все идет хорошо только до тех пор, пока мы двигаемся вперед. Но горе, если ситуация меняется…
15.00, Обер-фельдфебель Берндт только что ушел от меня с подписанными приказами. Все боевые распоряжения на сегодняшний вечер отданы.
В 16.00 команда во главе с обер-фельдфебелем Данненбауером выходит на работы по оборудованию и укреплению позиций перед цехом № 8а.
В 16.30 выходит группа обер-фельдфебеля Лизера. Она будет минировать полосу перед цехом № 7.
В 20.00 полк Айхлера пришлет за готовыми проволочными спиралями.
– Вызвать ко мне штабс-фельдфебеля Люка!
Люк руководит нашей «фабрикой» по изготовлению заграждений из колючей проволоки, мы оборудовали ее в Белых домах. Проволочных спиралей больше нет, а доставлять их по воздуху вряд ли могут: ведь есть вещи куда более важные. Поэтому наши чахлые лошади целыми днями возят сани туда и сюда. Трое солдат нагружают их остатками заграждений из проволочной сетки, телефонными проводами и всякими проволочными концами, валяющимися по дорогам. Теперь любая проволочка пригодится. Все не вполне боеспособные солдаты – легкораненые, больные и пожилые – заняты на «фабрике» изготовлением рогаток и спиралей, которые ночью доставляются на передний край и усиливают систему обороны. Их вытаскивают из окопов так, чтобы противник ничего не заметил. Соединенные друг с другом и с замаскированными взрывными зарядами, они представляют собой довольно значительное препятствие. Перед нашими позициями уже положено пятьсот метров спирали.
Это дело себя оправдало. Во время витья проволоки люди не находятся под прицельным огнем противника, им не приходится все время пригибаться, не надо боязливо прислушиваться к каждому шороху. Люк делает колючую проволоку просто из ничего, из бросового материала он создает защитный вал для пехоты. У него тоже уменьшились ежедневные потери. Но зато бывают и такие часы, когда потери превышают нормальные масштабы. Теперь противник перед атакой вводит в действие парочкой батарей больше, чем раньше.
Как и все на свете, организация проволочной «фабрики» имеет две стороны. Если благодаря ей мы немного сберегли людей, то в результате массированных огневых налетов противника теряем в два и три раза больше. Ничего в сущности для нас к лучшему не изменилось. Только распорядок дня несколько передвинулся.
Беру шапку, выхожу из блиндажа немного подышать свежим воздухом. День в своем вечно неустанном движении на запад уже покинул берега Волги. На небе сквозь тонкую вуаль облаков поблескивают сонные звезды. На востоке одна за другой взлетают к небу ракеты, чтобы осветить нейтральную полосу: белые – с нашей стороны и чуть желтоватые – с русской. В зависимости от того, откуда падает свет, меняют свое очертание и направление тени занесенных снегом развалин строений, дощатых гаражей и коротких печных труб блиндажей, они растут и опадают, становятся более резкими или слабеют, чтобы на считанные секунды исчезнуть совсем. На горизонте зловещими скачками выпрыгивает дульное пламя артбатарей, бьющих с восточного берега Волги; оно желто-красноватое и быстро гаснет. С ближнего участка территории завода доносится сухое «таканье» пулеметов. Пулеметы русские – это можно определить по несколько более медленному темпу стрельбы.
В промежутках между пулеметными очередями пощелкивают автоматы. Сполохи и затухание – это дышит фронт. Временами ледяной воздух сотрясается от разрывов тяжелых снарядов. То нарастающий, то затихающий гул выдает кружащиеся над нами самолеты. Наискосок, в направлении аэродрома, повисают в воздухе парашюты светящихся авиационных бомб, вот еще одна, вторая, третья. Они горят в небе, как факелы, озаряя молочно-желтым светом снежную равнину. У Татарского вала вдруг вспыхивают автомобильные фары, несмотря на усиливающийся артобстрел и одиночные бомбы. Это, верно, сбившийся с дороги грузовик ищет наезженный след. В той же стороне, только тысячами километров дальше, лежит Германия…
Неожиданно из темноты возникает чья-то тень.
– Штабс-фельдфебель Люк по вашему приказанию явился!
– Добрый вечер. Люк! Хотел узнать, сколько у нас в распоряжении проволочных спиралей.
– Семьдесят, господин капитан. Люди поработали на совесть.
– Хорошо. Сегодня в 20.00 пятьдесят штук заберет у Белых домов полк Айхлера, Распорядитесь о необходимом!
– Яволь, господин капитан!
Он в нерешительности стоит, не уходит.
– У меня один вопрос.
– Выкладывайте!
– Как насчет деблокады. господин капитан? Все тот же вопрос. Что я могу ответить! Если бы командование армии хоть сочло нужным проинформировать пас! А то, что думаю я сам, сказать ему не могу.
– Ну, знаете ли, Люк, на этот вопрос и я вам не отвечу. Вы ведь сами знаете, как долго длится сосредоточение и развертывание целой армия. У русских теперь такая сила, что половинчатых мер предпринимать нельзя. Вот все и идет медленнее. Если верить последним сообщениям, Гот уже на подходе. Но не верьте всему, что говорится, Люк! От этого одни разочарования только.
– Да ведь я не ребенок, господин капитан! Только уж очень в глупом положении оказываешься. Ничего толкового людям сказать не можешь, когда они спрашивают.
Он прав, этот штабс-фельдфебель Люк! Но ничем помочь ему не могу. Штаб дивизии играет в молчанку. Обещаний предостаточно, на красивые слова не скупятся. А вот дела, непреложные факты заставляют себя долго ждать. На слухи же и разговоры полагаться нельзя.
Прощаюсь с Люком. Сбиваю каблуками снег с сапог и, потирая замерзшие руки, спускаюсь в блиндаж.
– Яволь, господин генерал… яволь… яволь! – Мой адъютант кладет трубку на рычаг.
– Что такое?
Звонил генерал. Нам подчинены две роты румын. Командиры прибудут завтра утром. Кроме того, нам немедленно передают роту пекарей. Она должна приступить к оборудованию запасной позиции вдоль железнодорожной линии.
Запасная позиция – для меня эти слова новые. К тому же пекаря! Пусть бы лучше пекли хлеб и еще раз хлеб! Он нам нужен. Но Бергер просвещает меня: у дивизии нет больше муки. Вот рота пекарей и стала безработной, теперь ее можно использовать для земляных работ. Раз, два – марш строить запасную линию обороны в тылу!
– А как обстоит дело с шанцевым инструментом? Тут тестомешалки не годятся. Это вы генералу сказали?
– Шанцевый инструмент пекаря захватят с собой.
– Прекрасно, сообщите командиру роты: роте прибыть завтра к семи утра в точку пересечения дороги на Разгуляевку и Белые дома с железнодорожной линией. Командование пусть примет Рембольд. После ужина пусть доложит мне о ходе работ. Затем позвоните Айхлеру. В 20.00 его люди могут забрать у Белых домов пятьдесят проволочных спиралей.
– Яволь, господин капитан!
Иду в соседнее помещение. На столе поступившие сегодня бумаги. Быстро просматриваю. Новые обозначения целей, инструкция о порядке представления к чинам, выделение нам орденов, приказы о дальнейшем прочесывании тыловых служб, о сокращении норм выдачи продовольствия, два письма. Но и сегодня нет самого главного сообщения. Где спасительные слова: «операция по деблокированию развивается успешно, русские отступают перед немецким танковым валом. Гот – в десяти километрах от Сталинграда»? Да, медленно, очень медленно продвигаются вперед войска, идущие из направления Ростова! Спасательный круг, брошенный нам, кажется, слишком легок, чтобы долететь до нас. Недолго осталось ждать нашего последнего крика о помощи. А потом утопающий Паулюс исчезнет в волнах. И вместе с ним вся армия. Самые красивые соломинки не в состоянии удержать на поверхности бушующего моря сотни тысяч людей. Никакие обещания и радиограммы нам не помогут.
Со злостью отодвигаю стопку бумаг в сторону. Прислонившись к дощатой стене, принимаюсь за письма. Одно от жены. Почерк на втором конверте мне незнаком. Смотрю адрес отправителя: господин Киль, город Бланкенштейн. Ага, отец моего друга Вольфганга! Разрываю конверт, читаю. Старик вспоминает о своем убитом сыне. Передо мной снова возникает образ обер-лейтенанта Вольфганга Киля. Пуля в голову оборвала его жизнь под Серафимовичем. Впервые Вольфганг сробел здесь перед поставленной ему задачей. Вечером накануне атаки он пришел ко мне и честно признался, что с большой неохотой идет на эту операцию. Как будто предчувствовал. Знай об этом отец, горе его было бы еще больше. А узнай он вдобавок, что практически вся рота сына полегла там, продолжал бы он гордиться им? Или ужаснулся бы еще сильнее? Но Киль хоть действительно погиб от пули в голову, и мне не надо было ничего придумывать. А как часто приходится писать о пуле в голову или в сердце, о мгновенной смерти только для того, чтобы утешить родных. Отец Киля действительно может быть спокоен: его сын погиб без мучений. Погиб за несколько поросших кустарником квадратных метров на Дону.
Все меньше и меньше тех, с кем я начинал войну. Новые солдаты пришли на их место, плохие и хорошие. Вот Рембольд и Фетцер – они из той же породы, что и Киль. Хоть бы и их не убило так быстро. Но здесь, в Сталинграде, для каждого рано или поздно наступит такой момент, когда уже больше не уйти от смерти. Сегодня для одного, завтра для другого, послезавтра, может, и для меня. Вот почему мне хочется посидеть одному, а мысли мои все чаще и чаще устремляются туда, домой. И тогда на меня наваливаются все те вопросы, которые отступают днем под натиском приказов, забот, атак и донесений. Для чего, собственно, жил я до сих пор? Кому принесла хоть какую-нибудь пользу моя жизнь? За всякими отговорками, за всеми этими «если бы, да кабы» не скроешься. Важно только то, что было и есть. Не могу же я сказать себе, что жизнь моя – ошибка, дурная шутка, которую не следует принимать всерьез. Нет, я должен оседлать жизнь, исполнить свое предназначение.
Но война заняла в моей жизни слишком много места. И если бессмысленна она, эта война, то, значит, бесцельно прожиты и все оставшиеся позади годы. Больше того: это значит, что я сел не на тот корабль, а капитан – самозванец. А я как офицер помогаю ему потопить всю команду!
Как вдумаешься во все это, голова кругом идет…
На следующее утро передо мной стоят два джентльмена в высоких зимних румынских шапках. Это командиры двух подчиненных мне румынских рот. Их окутывает целое облако одеколона. Несмотря на свои усы, выглядят они довольно бабисто. Черты их загорелых лиц с пухлыми бритыми щеками расплывчаты. Мундиры аккуратненькие и напоминают не то о зимнем спорте, не то о файф-о-клоке или Пикадилли: покрой безупречен, сидят как влитые, сразу видно, что шили их модные бухарестские портные. Поверх мундиров овчинные шубы. После того как в большой излучине Дона я видел деморализованные, бегущие румынские части, их вид меня поражает. Такого упитанного и хорошо одетого подкрепления я никак не ожидал. Так, значит, две роты. В каждой по 120 человек. Одно только мне непонятно – заявление обоих офицеров, что их подразделения ввиду плохого питания и истощения небоеспособны. Судя по командирам, что-то не похоже, надо взглянуть на солдат самому. Прежде всего необходимо указать им район размещения овраг, тянущийся от «Цветочного горшка» к Белым домам. Бергер покажет им. Отдав приказ на вторую половину дня и пообещав захватить с собой своего батальонного врача для оказания помощи раненым и больным, заканчиваю разговор с обоими ротными.
Поев, вместе с доктором и Берчем отправляюсь в путь. Расстояние с полкилометра, идем пешком. Через несколько минут спускаемся по склону обрыва и вот уже стоим среди румын. Кругом, как тени, шныряют исхудалые солдаты – обессиленные, усталые, небритые, заросшие грязью. Мундиры изношенные, шинели тоже. Повязки на головах, ногах и руках встречаются нам на каждом шагу – лицо доктора выражает отчаяние. Повсюду, несмотря на явную физическую слабость, работают, строят жилые блиндажи, звенят пилы, взлетают топоры. Другие рубят дрова: их потребуется много, чтобы нагреть выкопанные в промерзшей земле ямы и растопить лед на стенах, При нашем появлении воцаряется тишина. Нас с любопытством рассматривают. Мысли солдат можно запросто прочесть на их лицах: «Что им нужно здесь, этим немцам? Не успели мы прийти, как этот проклятый тип уже тут как тут, разнюхивает, что мы делаем, оставьте нас наконец в покое; смогли бы мы поступить как хотим, мы бы вам показали!»
Сворачиваем за угол, и я останавливаюсь как вкопанный. Глазам своим не верю: передо мной тщательно встроенная, защищенная с боков от ветра дощатыми стенами дымящаяся полевая кухня, а наверху, закатав рукава по локоть, восседает сам капитан Попеску и в поте лица своего скалкой помешивает суп.
От элегантности, поразившей меня утром, нет и следа. Только щекастое лицо осталось прежним – впрочем, это и не удивительно, когда можешь залезать в солдатские котелки. Попеску так увлекся своей поварской деятельностью, что замечает нас, только когда мы подходим вплотную к котлу. Он спрыгивает на снег, вытирает руки о рабочие брюки и объясняет свое странное поведение:
– Приходится браться самому. В такое время никого к жратве близко подпускать нельзя. Прошу подождать минуточку, я сейчас.
Он подзывает лейтенанта, передает ему «скипетр» и приглашает нас в свой блиндаж.
Врач отправляется по своим делам, чтобы в соседнем блиндаже обследовать всю роту и определить боеспособность каждого солдата. Врач уходит, а я с Попеску обсуждаю дальнейшее использование роты. Я не доверяю умению румынских солдат обращаться с немецкими минами, а потому хочу привлечь их к земляным работам в тылу, и то, самое большее, повзводно. Во-первых, из дивизионного приказа ясно, что «наверху» им не доверяют. Во-вторых, я считаю за лучшее, если с ними будет несколько наших отделений, хорошо знакомых с местностью. И кроме того, вести в городе работы группами больше взвода рискованно: слишком велика была бы мишень. О подавляющей части своих солдат командир роты вообще представления не имеет. Она сформирована из всевозможных подразделений. В ней стрелки и канониры вместе с солдатами, которые на военной службе только и умеют, что печь булки или чистить лошадей. С такими надо быть готовым ко всему. С завтрашнего дня они поступают на довольствие батальона, тогда я буду лучше ориентирован во всех делах.
Идем в соседний блиндаж, куда отправился врач. Пробираемся через до предела набитый людьми «предбанник», в котором стоит невыносимый запах пота и гниения. Доктор орудует, Берч подает ему бинты, шприцы, пинцеты. Воздух спертый, у обоих на лбу капли пота. Подхожу ближе и вижу, как врач разматывает бинт на руке раненого. Надо ампутировать указательный палец. Йод, повязка, готово, следующий! Почти у каждого что-нибудь. Огнестрельные раны, переломы костей, осколочные ранения, дизентерия, желтуха, обморожения и нагноения – сплошная череда человеческих страданий. А у кого нет этого, у того общее состояние такое, что ни о каком здоровье и говорить не приходится. Вялые и ссутулившиеся, стоят эти тени в очередь к врачу. Ребра вылезают, напоминая стиральную доску, кожа на шее и ключицах обвисла, ляжки толщиной с руку. Не будь мне так необходима помощь, отказался бы вообще от этих людей. Многого от них не потребуешь. Но положение в настоящий момент такое, что каждая лопата вынутой земли, каждый метр установленной проволоки, каждая лунка для мины нам большое облегчение. Поэтому доктор так тщательно обследует их. Каждого человека регистрирует: чин, фамилия, возраст, состояние здоровья. Такая основательность требует времени. Вижу, это продлится еще несколько часов; о посещении второй румынской роты уже нечего и думать. Капитан Братеану получит медицинскую помощь завтра, Попеску предупредит его. Хотя я приглашен к ужину, приходится отбывать. Толстяк-командир уже противен мне своей заискивающей любезностью. К тому же было бы свинством отнимать у голодных солдат несколько порций.
Мы – Фидлер, Бергер и я – уже сидим за ужином, когда возвращается врач. Он выглядит обессиленным. Доклад, который он делает мне, вполне соответствует выражению его лица. Из 120 человек по крайней мере 90 небоеспособны, половина из них совершенно негодна к военной службе. А все это вместе называется подкреплением!
Мы еще продолжаем беседовать, как отворяется дверь. Входят двое румынских солдат. Совершенно разодранные шинели висят на их костлявых плечах как на вешалке. У одного на голове свежая повязка, другой держит свою баранью папаху в руках, так что черные волосы спадают на бледный лоб. Осмотревшись вокруг, принимают позу уличных певцов на каком-нибудь берлинском заднем дворе и неуверенными голосами из последних сил затягивают протяжную народную песню. Тоска и мольба, вера и надежда звучат в ее низких тонах, и мы, хоть и не поняли ни слова, услышали в ней боль людей, оторванных от дома, любовь к родному краю, мечту о счастье. Эта мелодия, как ни наивна она, словно открыла мне глаза. В словах чужого языка звучат те же самые чувства, которые ощущаются или, собственно, должны ощущаться нами. И как ни странно, я чувствую сострадание к этим бедным парням, которые исполнили нам свою грустную песню. Несколькими часами ранее я видел их роту и думал только о ее использовании. А теперь эти двое как-то выбили меня из привычного равновесия, хотя на разных фронтах я насмотрелся достаточно много печального. Пожалуй, здесь, в своем блиндаже, я доступней человеческому горю; пожалуй, сегодня я видел его слишком много, чтобы безучастно пройти мимо. Итак, я словно живу двойной жизнью: я командир, а вместе с тем в немногие спокойные часы предаюсь своим собственным мыслям. Но дальше этого пойти я не могу. То, что для армии означает котел, для меня в эти часы значит присяга, повиновение и поиски выхода. И это для меня камень преткновения.
Румыны едят. На них нельзя смотреть без жалости. Но кто может утверждать, что у нас самих не был бы теперь такой же жалкий вид, если бы тогда, у Клетской, находились мы сами? Удерживали бы мы сегодня во всем «великолепии» свои позиции? Те, кто послал сюда воевать этих румын, – глупцы и зазнавшиеся типы, считающие, что они все еще всесильны и могут выйти из любого положения. Лучше бы они хоть дали румынам современные противотанковые орудия вместо парочки жалких 37-миллиметровых пушчонок! Может, тогда сегодня все выглядело бы иначе. Но так во всем! Мы, немцы, – венец творения и господа всего сущего, мы одни – хорошие солдаты, мы – все и вся! А другие зачем существуют? Для спокойных участков фронта, для затычки брешей, как фарш для котлет. Для этого они сгодятся! Да, нам они как раз кстати. Вместо снарядов больших калибров подкинем-ка пять-шесть «Рыцарских крестов» их командирам, опубликуем в газетах фотографии с длинными комментариями – все это, конечно, для них весьма привлекательно. Тут все средства хороши: ведь нам нужны солдаты!
На них у нас глядят свысока – правда, с некоторыми различиями. Совершенно презирают румын наши штабы. Мы, остальные офицеры, тоже не очень-то высоко их ставим, потому что на них нельзя твердо положиться. А наши солдаты даже немного сочувствуют им – если после трех лет войны еще вообще можно говорить о подобных душевных движениях – и во всяком случае испытывают к ним что-то вроде жалости. Но какое воздействие окажет все это на румын? Ведь эти крестьянские парни наверняка заметили, что в германском вермахте мнение простого солдата ровным счетом ничего не значит. Они знают, что решающее значение имеет отношение штабов, что эти штабы выражают официальную точку зрения. А она гласит: румыны – солдаты второго сорта, но они нам нужны.
Своим высокомерием, глупостью и чванством мы оскорбляем других и вызываем ненависть к нашему народу. Однако ненависть и страх – плохая основа для братства по оружию, которое так необходимо здесь. на передовой, А мы еще удивляемся, что иностранные дивизии плохо воюют! Только и слышишь вокруг «эти дерьмовые солдаты», «лавочные душонки», «макаронники», «трусливый сброд»! Но только очень немногие задумываются над тем, что они, эти солдаты, вообще не знают, за что воюют, а это лишает их боевого духа и наступательного порыва, рождает в них безразличие. Наверно, достаточно дать этим народам цель, за которую стоит положить жизнь свою, и они станут драться как львы. Но разве мы дали им такую цель?
Оба румынских солдата нажимают на еду. Мы даем им оставшиеся ломти хлеба, пару кусков колбасы и немного джема. Масла у нас нет у самих, но миска супа найдется. Он уже чуть прокис, но им и он по вкусу. Голод – лучший повар, он облагородит даже самую жидкую похлебку. Лишь бы была. А если ее нет, голод шарит по мусорным ведрам, склоняется над кучами картофельных очистков и обглоданных костей, принюхивается под чужими дверями, у землянок, у каждого блиндажа, откуда пробивается свет.
Угостить певцов как следует я не могу: паек слишком мал. Наши запасы уже подходят к концу. А то, что выдают ежедневно, мы съедаем сами: 100 граммов конины, 15 граммов гороха, 150 граммов хлеба, 3 грамма масла, 2 грамма жареного кофе и еще 100 граммов конского мяса на ужин. К этому добавляются три сигареты, две палочки леденцов и, если посчастливится, иногда плитка «Шокаколы» и клякса джема. Картофель, овощи, мясные консервы, колбаса. сыр, мука, пудлинговый порошок, сахар, соль, пряности, спиртные напитки – все это стало понятием, потерявшим для нас всякую реальность. Это предметы воспоминаний, которые лишь обременяют память и, аппетит. И все-таки по сравнению с тыловыми службами нам еще ничего. Теперь введены две нормы питания: для подразделений на передовой, до штабов батальонов включительно, и другая, начиная с командира полка, – воля солдат, находящихся позади. Еда считается чуть ли не на миллиграммы, а ремень затянут до предела. У нас пока положение сносное, так как повар в предыдущие недели немного сэкономил, а кроме того, мы забили обозных лошадей. Вот почему мне удается сегодня немного подкормить нежданно забредших «гостей». Они смотрят на меня с благодарностью, а когда получают по сигарете, лица их просто светятся от счастья.
Пользуюсь моментом порасспросить о службе в их роте. Они горько жалуются.
Узнаю, что Попеску не случайно орудовал сегодня у котла полевой кухни, это он делает изо дня в день. Сам распределяет сухой паек, сам варит, сам выдает еду. У него тут есть своя особая система. Прежде всего наполняются котелки офицеров – мясом и бобами, почти без жидкости. Потом очередь унтер-офицеров. Они вылавливают из котла остатки гущи. А все, что остается, – теплая безвкусная вода идет рядовым. Таково правило. О том, чтобы оно строго соблюдалось, заботится сам Попеску – румынский боярин.
Взамен недостающей еды побои. В румынской армии еще не отменены телесные наказания. Даже за малейшую провинность проштрафившегося кладут на скамейку и секут. От этого старого метода не отказались даже сейчас, после суровых боев и панического отступления. Солдат все равно получит свою порцию побоев – неважно, раненый он или больной, обмороженный или даже подвергшийся ампутации. Мне ясно, что боевой дух солдат от этого не поднимается, лишь усиливается ненависть к офицерам. Ну, это дело я изменю хотя бы в подчиненных мне двух ротах. И немедленно. Тот, кому суждено сложить здесь свою голову, не должен подвергаться побоям!
Румынским крестьянским парням нет ни минуты покоя, они заняты с утра до ночи. Они не только должны обслужить и ублажить своих командиров роты и взводов, но раздобыть для них самые немыслимые вещи, чтобы создать в офицерских блиндажах уют. Больше того, целые взвода заняты делом, до которого не додумается обыкновенный смертный. Попеску – старый наездник-спортсмен, а потому не может разлучиться со своей скаковой кобылой Мадмуазель. Он ведет ее с собой в обозе с позиции на позицию, из Румынии на Дон, а с Дона к нам. Где бы ни находилась его рота, благородное животное должно питаться, причем получше, чем рядовой его роты. Сегодня 40 солдат заняты постройкой конюшни – специальной конюшни для любимицы капитана. В ней просторнее и теплее, чем в любом убежище для солдат. Там стоит кобыла, такая же усталая и исхудавшая, как и любое живое существо в котле, но с нее ни днем ни ночью не спускает глаз специальный конюх, который обязан смотреть, чтобы с любимицей командира ничего не случилось.
Около полуночи спускаюсь в свой блиндаж. В соседнем помещении сидят вместе с обер-фельдфебелем Берчем Эмиг и Тони. Они тоже беседуют – как же иначе! – о наших соседях румынах. Берч рассказывает о сегодняшнем медосмотре и состоянии румынской роты. Тони злится и говорит так громко, что мне слышно каждое слово:
– Пусть бы со мной он так попробовал! Я бы ему свою задницу сечь не дал, а туг же его наповал!
– Ты и сам не веришь в то, что говоришь, – отвечает Эмиг. – Для этого ты слишком тугодум. А тем это и в голову не приходит. Их всегда лупили, они уже привыкли.
– Что значит привыкли? Может, они привыкли и обмораживаться, трескать капустную жижу и подыхать? Не-е, этим беднягам приходится куда хуже, чем нам. А за что, собственно, они все это терпят? Может, они думают, что им удастся взять «Красный Октябрь» или пару других углов в этом городе? Слишком поздно они раскачались.
– Не ори так! А ты что, может, думаешь получить виллу на Волге? Ты-то сам для чего сюда приперся?
– Это дело совсем другое! Раз Иван хотел на нас напасть, поневоле пришлось защищаться. А вот если он на нас нападать не собирался – теперь многие так говорят! – значит, все это смысла не имело. Тогда, выходит, все затеял сам Адольф, ну а нам, немцам, что оставалось? Давай за ним, вперед! Тут между нами разницы никакой. Но румынам-то, им ведь никто ничего не сделал, и войны они не начинали. Значит, им просто шарики вкрутили.
– Да и ясно: дело не выгорело. Ты только их послушай, сразу увидишь: они даже и не знают, зачем их сюда пригнали.
Теперь в разговор вступает Берч:
– Точно! Мне двое румын сами говорили. Сыты по горло, домой хотят, а свою войну мы пусть сами ведем!
– Ага, теперь все ясно! Теперь понятно, почему пехота отказалась от такого подкрепления. Их на передовую не бросишь. Интересно, и что наш старик будет делать с этим сбродом!
На следующее утро наш врач отправляется в роту Братеану. Я просил его послать ко мне в течение дня этого командира вместе с Попеску: надо переговорить с ними. Через два часа они приходят с раскрасневшимися лицами, пыхтя и обливаясь потом. Смотрят на меня удивленно: чего это я вмешиваюсь во внутренние дела их подразделений? Но это необходимо. Прежде всего запрещаю телесные наказания. Во-вторых, направляю в каждую роту своего повара, который возьмет на себя приготовление и раздачу пиши, как горячей, так и сухого пайка. Кроме того, после работ солдат разрешается занимать всякими другими делами лишь в весьма ограниченной степени. Напоминаю о конюшне и оборудовании офицерских блиндажей. И наконец, приказываю обоим капитанам со всеми боеспособными людьми прибыть к Белым домам. Быть на месте в полной готовности в 17,00, захватить с собой шанцевый инструмент. Размещение на местности произведу лично.
Результаты медобследования, доложенные мне врачом днем, несколько более утешительны, чем вчерашние. У Братеану человек пятьдесят полуздоровых, их кое-как можно использовать. Вместе с 30 солдатами Попеску это все же 80 человек, которых можно пустить в дело.
Точно в 17.00 румыны прибывают в назначенное место. Оба командира приветствуют меня и Франца. Русская артиллерия бьет сегодня по нашим линиям и тылам умеренно. По здешним масштабам, разумеется. А по сравнению с другими участками фронта это ураганный огонь. Во всяком случае румыны пригибаются, ища хоть какого-нибудь укрытия. Чтобы избежать на марше ненужных потерь, приказываю двигаться рассыпным строем. Унтер-офицеры моего батальона, которые должны наблюдать за земляными работами, пусть двигаются с ними поотделенно на дистанции метров в пятьдесят. Вместе с Францем и обоими командирами рот продвигаюсь вперед. Поднимать наших спутников после каждого разрыва и добраться с ними до цеха № 5 – сущее мучение. Требуется вдвое больше времени, чем обычно.
Там в присутствии командира участка указываю обоим работу, которую надлежит выполнить: оборудование пулеметных гнезд, рытье ходов сообщения и землянок. Все ясно. Нет только самой рабочей силы – румын. Хочу дождаться их, передать дальнейшее руководство Францу и уйти. В первом подошедшем отделении не хватает пяти человек. Унтер-офицер предполагает, что они залегли в укрытиях по дороге и еще подойдут. Ждем, но из этой группы больше никто не появляется. С другими отделениями не лучше. Приходит унтер-офицер Траутман с солдатом – одним-единственным. Теперь на месте уже все командиры отделений. А солдат всего 28 человек. Ждем еще полчаса, но солдат не прибывает.
Из исчезнувших солдат больше не вижу никого. Только западнее Белых домов мы нагоняем группу из четырех человек, которые волокут за собой что-то вроде саней. Приглядываюсь: на двух сколоченных досках лежат трое убитых – двое головой вперед, один назад. Окоченевшие тела просто брошены на доски и привязаны к ним. Руки и ноги волочатся прямо по снегу. Жизнь человеческая здесь немногого стоит, а мертвецы – и того меньше. У румын это, кажется, тоже так.
На следующий день все работоспособные солдаты на месте, потому что теперь пищу получают только участвующие в работах. Запрещение телесных наказаний и хозяйничанье двух наших поваров делают свое дело, так что спустя несколько дней об обеих ротах уже можно говорить как о настоящих подразделениях.
Чтобы они работали лучше, надо давать им больше еды. Обоим командирам рот продовольствие мы доверить не можем. Поэтому немногое, что подлежит выдаче, приходится раздавать самим нашим людям. Предосторожность не помешает. Добавку получает только тот, кто работает впереди. Зато теперь румынские солдаты по-настоящему взялись за дело. Они копают, тащат колючую проволоку, помогают всюду, где надо.
Только один раз мне приходится вмешаться. Несколько дней спустя я вдруг замечаю на склоне балки что-то темнеющее. Останавливаю машину, подхожу. Оказывается, это лежат на досках трупы трех убитых в первый день. У четверых солдат, волочивших самодельные сани, не хватило сил дотащить своих убитых товарищей до расположения роты или на кладбище. Стало темно, ничего не видно, сани перевернулись со своим грузом, доски и трупы покатились со склона да так и остались валяться.
Читаю роте мораль, но сам чувствую себя не в своей тарелке. Румыны, которым переводят мои слова, смотрят на меня с укоризной. Или мне это кажется? Ведь я же запретил телесные наказания, послал им двух поваров, позаботился, чтобы их не гоняли попусту. Теперь у них больше отдыха, они должны это признать. Но зато я грожу им лишением пищи. Разве не гоню я их тем самым вперед, на территорию завода, прямо под огонь, где снаряды не различают ни немцев, ни румын? Зачем им это нужно? А я еще стою тут перед ними и поучаю, как надо обращаться с мертвецами! Нечего и удивляться, что они на меня так смотрят.
На солдатском кладбище в Городище я тоже могу убедиться, насколько притупились чувства. Ряды могил уже выходят за заборы, и чем больше могил, тем сильнее грубеют души живых. Если раньше дивизионный священник совершал при погребении службу по договоренности, то теперь для этого установлены специальные часы. Их обязан соблюдать каждый, кто еще придает какое-то значение тому, чтобы мертвые были положены в могилу со словами священного писания.
Вместе с Фидлером стою под вечер на этом кладбище, размеры которого говорят о суровости боев. Мы хотим проводить в последний путь фельдфебеля и шестерых солдат. Но мы. даже не представляем себе, что теперь это делается так. Перед нами тридцать свежевырытых могил, в них уже лежат трупы.
… Мы уже отмучились… Нас больше никто не гонит вперед… Не слышим больше воя и грохота мин и снарядов, треска пулеметов, свиста пуль… Хорошо лежать тут и больше не знать войны, не задавать себе вечно один и тот же вопрос: вернусь ли я целым домой?.. Не так-то нам плохо… Не так-то плохо… Мы счастливы, мы свободны, мы пережили свое избавление… Мы можем сказать: все позади… Позавидуйте нам вы, стоящие над нами!..
Подходит священник, и вот уже слышатся его слова. Он торопится: каждую минуту может начаться воздушный налет. Наскоро бормочет слова из Ветхого и Нового завета, из молитвенника, из книги церковных песнопений. Он читает проповедь о долге доброго камрада и о геройской смерти как священной жертве во имя фюрера, народа и рейха! «Во имя фюрера, народа и рейха! " Это повторяется многократно, как будто мы уже в том сомневаемся. Но патер явно действует по шаблону. Хочет он того или нет, для него это стало делом привычным и повседневным: сегодня в 14.00 ему надо служить на кладбище! А раз он здесь, все идет гак же, как вчера, как позавчера, как будет идти завтра, послезавтра, всегда. Каждый день одно и то же. Меняется только число тех, кого кладут в могилы и кто всего этого уже не знает. Иногда их восемьдесят в день, иногда сто, а иногда и всего тридцать. А ждущих своей очереди за забором меньше не становится. Все едино. Помни, человек, что ты лишь прах и снова обратишься в прах. Аминь. И даже в этот самый момент гибнут те, кого положат в мерзлую землю завтра. Во имя фюрера, народа и рейха! Аминь.
Совсем рядом, в двадцати шагах от нас, могильщики копают новые ямы. Собачья работа – долбить промерзшую землю на два метра в глубину. Они плюют на руки, и вот уже десять могил готовы, надо поторапливаться. Скоро появится новая повозка с мертвецами, а куда их девать? Надо иметь могилы про запас, и так не поспеваем, вот уже пятьдесят трупов лежат непогребенными. Когда священник не замечает, в одну могилу кладут по парочке, а то и больше мертвецов. Лучше выкопать одну могилу поглубже, чем еще несколько. Экономия труда. А на березовом кресте над могилой напишем: «Здесь покоится Фриц Мюллер». Тому, кто под ним лежит, все равно, жаловаться не станет. А родные из Берлина так и так на могилку не придут. Берись за дело! И в следующую ямку троечку. Патер не заметит. Он видит только, что все, как надо, в струнку: ряды могил и ряды березовых Крестов. Он берет молитвенник в руки, опускает очи долу и молится, потом вздымает глаза к небу и говорит о геройской смерти. И произносит здравицу в честь Германии, это уж завсегда: пускай она живет, родимая. Ну а здесь только мрут. Поодиночке, отделениями, ротами, полками, целыми дивизиями. За Германию. Во имя чего? Да ты же слышишь: во имя фюрера, народа и рейха!
Однажды я уже слышал эти слова с такой же назойливостью. То было в 1937 году. А тот, кто их произносил, назывался тогда «первым солдатом германского рейха». Замерев в строю, стояли мы перед курхаузом в Висбадене – командир и два офицера-знаменосца по бокам. На парад выделены подразделения всего корпуса. Сияло солнце, поблескивали в его лучах стальные шлемы, а над площадью гремел твердый голос. Он напоминал нам о прошлом, об отцах, которые в 1914 году вышли на поле брани за бога, государя императора и фатерланд. Он призывал нас, сынов, не посрамить чести отцов и так же мужественно идти на поле брани за фюрера, народ и рейх. Нам выпало на долю выполнить самое почетное задание нации – защита родины, охрана ее границ. А потом главнокомандующий сухопутными войсками генерал-полковник Фрич обходил строй. Он останавливался перед каждым командиром части и лично вручал ему знамя. Оркестр играл прусскую «Глорию», гремели барабаны, развевался лес знамен, пестревших белыми, красными, черными, золотыми и розовыми красками. Скажу честно: для меня это было тогда высшей точкой моей офицерской жизни. Да притом наше черное знамя было действительно красиво. Белая шелковая окантовка и «Железный крест» придавали ему в моих глазах достоинство и силу, я жаждал служить под ним, всегда быть начеку и не щадить жизни своей. Только рассыпанная по углам знамени свастика смущала меня. Правда, она не очень бросалась в глаза, при желании ее можно было даже и не замечать, но она все же была. А это означало политику, с которой я не желал иметь ничего общего; потому-то я и стал солдатом.
Миновало всего пять лет. Чего только не произошло с того дня! Сначала дали отставку самому генерал-полковнику, тому самому, который вручал нам атласные знамена. Потом сместили его преемника Браухича, и Гитлер лично встал во главе армии. С тех пор «Железный крест» на знамени все тускнел, а свастика становилась все заметнее. Даже на мундирах «Германский крест» мы уже называли «партийным значком для близоруких»: он выглядит похоже на этот значок.
Я изменил самому себе: ведь я же не хотел иметь со всем этим ничего общего! Да и защищать границы Германии здесь, на Волге, немного далековато. Но кто спрашивает нас, хотим ли мы этого? А так как сами мы не спрашиваем ни о чем, вермахт превратился в инструмент силы, который на все реагирует механически и который, поскольку его год за годом вновь пускают в дело, медленно, но верно притупляется.
Снимки, сделанные офицерами-фронтовиками нашей дивизии, их воспоминания могут, пожалуй, заставить призадуматься. Вот солдатское кладбище у Западного вала, вот три кладбища во Франции, вот шесть – на Востоке. И все это кладбища только нашей дивизии, одной из двухсот или двухсот пятидесяти – точно не знаю – полевых дивизий германской армии. Нетрудно подсчитать, сколько понадобится времени, когда последнее кладбище примет последних, пока еще живых солдат и над их могилами уже перестанет расти лес новых крестов.
Белый флаг с красным крестом
Гибнуть продолжают. Вот уже целый месяц находится в осаде эта так называемая крепость, вокруг которой высится вал трупов. С каждым днем он становится все выше. Целые полки полегли уже здесь к вящей славе германской армии. Это поистине неслыханное массовое убийство, этот сознательный марш на смерть и погибель швыряет нас как щепку в бурю, Сердце и разум пытаются понять происходящее, бороться с ним, но не могут постигнуть его, мечутся между «за» и «против», все ближе подходят к истине. На вопрос «зачем? " ответить невозможно. Мне уже давно стало ясно, что мы защищаем безнадежную позицию. Нам следовало бы хоть предвидеть это. Но что изменилось бы? И что, собственно, вообще значит жизнь? Все равно когда-нибудь она кончается. Но если бы эта смерть, эта жертва имела хоть какой-нибудь смысл! Позади, в тылу, наверняка создают новую линию обороны, и мы должны служить волноломом до тех пор, пока она не будет построена. Наверняка? Нет, вероятно.
Но разве не сковали бы мы те же, а может быть, и еще большие силы русских, если бы вся наша 6-я армия начала отход на запад? Ведь тогда Красная Армия, не зная наших вполне определенных намерений, оказалась бы вынужденной не только бросить навстречу нашим войскам сильные дивизии и преследовать нас моторизованными частями; ей пришлось бы выслать параллельно нашему движению сильные охранения, чтобы иметь возможность парировать всякое неожиданное отклонение. Так что и тогда осталась бы возможность создания новой линии обороны. Или же наше командование рассчитывает овладеть создавшимся новым положением так, чтобы выбить русских козыри из рук? Гот приближается, в этом теперь сомнения нет. Только темп подхода очень медленный, да и всякие неожиданности возможны.
Говорят, Зейдлиц несколько дней назад снова заявил, что котел уже не прорвать никогда – ни изнутри, ни снаружи. В нем можно продержаться только до середины января, в лучшем случае до начала февраля. А потом конец. Но даже если допустить, что продвижение деблокирующих войск из направления Ростова пойдет успешно, неужели всерьез считают, что мы здесь продержимся так долго? Да, почки цепляются за каждый клочок земли это так. Но солдаты, лежащие под минометным огнем сегодня, – это уже не те солдаты, что вели бои месяц назад. Те уже давно превратились в замороженные трупы, которые служат нам защитным валом, – из них сложен бруствер, простреливаемый пулями. А те, что пока еще стоят в окопах или глядят в амбразуры, – это солдаты из обозов и тыловых служб. Однажды не останется и их. Что тогда? Неужели ради одного пункта на карте действительно должны погибнуть сотни тысяч?
Иногда в голову приходит страшная мысль: мы должны умереть здесь потому, что этого хотят! Мысль чудовищная, сознаюсь. Но при методах нашей пропаганды и ее любви к красивым словам о жертвенной смерти гибель нашей армии, право, весьма кстати, чтобы подхлестнуть уставший от войны народ и вызвать в нем фанатизм, жаждущий отмщения. Да, уж пресса-то сумеет выгодно подать это: смотрите, целая армия пожертвовала собой за фюрера и рейх; отомстить за ее гибель – ваш священный долг! В меньших масштабах мы уже видели это, когда в Нарвике английский флот пустил ко дну германские миноносцы. А нас – тех, кто еще стоит здесь потому, что чувствует себя связанным присягой и не знает, как себе помочь, – посмертно превратят в нибелунгов нашего времени. Будут восхвалять нас как воскрешение древнегерманской воинской верности, мы должны будем служить примером и стимулом для немецкой молодежи. Молодые новобранцы, которые в начале войны еще протирали штаны на школьных партах, будут подражать нам в нашем безумии и ослеплении и слепо устремляться в бескрайнюю страну на Востоке. Навстречу собственной смерти. А мы стали бы для них образцом.
Мыслям нет конца, но к чему они ведут, уже становится ясно. В такие времена физических и духовных страданий, какие переживаем сейчас мы, в мозгу рождаются проблемы, никогда не встававшие перед нами раньше. Мозг не прекращает работать ни на минуту. И вот приходит осознание фактов – отрезвляющее и печальное. Порой просто хватаешься за голову, когда в редкую спокойную минуту сознаешься сам себе, что попался на красивую, только что выкрашенную яркую приманку.
Итак, Гот на подходе. Его ударная группа в составе нескольких танковых и пехотных дивизий стремится из района Котельниково прорвать внешнее кольцо окружения. Преодолевая сильное сопротивление, она шаг за шагом продвигается дальше. В большой излучине Дона, там, где к Сталинграду должна двигаться вторая группа немецких войск, ситуация коренным образом изменилась. В середине декабря крупные русские силы перешли в наступление на Среднем Дону и отбросили итальянцев и венгров. Эта операция угрожает глубокому флангу пробивающейся вперед деблокирующей армии, заставляет оттягивать назад выдвинувшиеся вперед наступательные авангарды и строить отсечные позиции. Все это сковывает действия командования, лишает его возможности маневрировать резервами. Тем самым парализуется одно из зубьев немецких клещей, которые по замыслу командования должны сомкнуться. Больше того, идущим на выручку войскам самим грозит опасность оказаться отрезанными. Манштейн, командующий группой армий «Дон», в результате расширения русского фронта наступления сам попал в тяжелое положение. Теперь нам уделяется только часть внимания, только половина сил бьется за наше деблокирование. Никто не может сказать, долго ли все останется так и не настанет ли скоро такой момент, когда Готу придется повернуть фронт, чтобы отразить новые операции русских.
В самом котле, по другую сторону Дона, бои идут все с той же ожесточенностью, что и прежде. Но это отнюдь не заслуга командования 6-й армии. Его вообще не видно и не слышно. Генерал-полковник Паулюс застыл в своем повиновении. Ведь его предложение прорываться на запад было отвергнуто. Вопреки своему более ясному пониманию обстановки и положения армии он оказался вынужденным остаться в котле со всеми своими войсками, держаться и изо дня в день вновь и вновь вести навязанные русскими бои. Он не нашел в себе сил для самостоятельных действий вопреки воле фюрера и указаниям «стратегов», командующих из-за столов с зеленым сукном. Он молчит. Да ему, собственно, и нечего сказать войскам.
Зато его начальник штаба знает только одно: держаться, держаться и еще раз держаться! Держаться любой ценой: ценой целых рот и батальонов, ценой тысяч, десятков тысяч, сотен тысяч жизней! Биться до последнего патрона! До последней съеденной лошади, до последней капли крови! Таков приказ. Больше командованию сказать своим солдатам нечего. Для выполнения такого приказа нет никого лучше, чем начальник штаба 6-й армии. Он само олицетворение офицера германского генерального штаба старой школы, человек, который все знает, все предвидит и все рассчитывает заранее, – господин генерал-лейтенант Шмидт. Он при Паулюсе «серое преосвященство», человек, действующий из-за кулис и никогда не появляющийся на авансцене, но воля его воплощается в приказах, требующих все новой крови. Во всем чувствуется его бездушие, его нежелание считаться с чем-либо, его резкость, о которых говорят все. Его боятся, его называют злым духом армии. На передовой его никогда не увидишь: для этого есть командиры дивизий и корпусов. А они посмеиваются про себя над отшлифованными приказами, которые господин генерал-лейтенант издает целыми пачками. Здесь, впереди, необходимые меры диктуются противостоящими силами противника, погодой, знанием до мельчайших подробностей изученной местности, порой какой-нибудь маленькой лощинки, кустарника или остова двухэтажного здания. Каждый командир сам видит, что ему делать с этими приказами.
А тем временем в городе борьба по-прежнему идет за каждый метр. Главные объекты боев: завод «Баррикады», завод «Красный Октябрь» с русским бастионом – цехом № 4 и «Теннисной ракеткой». На северной отсечной линии наши дивизии ведут тяжелейшие оборонительные бои с непрерывно атакующим противником. Когда в штабах еще блуждала идея прорыва, здесь преждевременно оставили старые, хорошо оборудованные позиции. Спартаковка и Ерзовка в руках противника, и линия обороны пролегает теперь дальше к югу по холмистой местности. Высоты «Гриб» и «Эрика», а дальше к западу овраг у Котлубани каждый день становятся свидетелями новых атак, новых контрударов и новых потерь. Только на дороге Ерзовка – Сталинград, на так называемом танковом маршруте, валяется более двадцати подбитых танков всех типов. На западе внешним фортом «крепости Сталинград» служит Мариновка. Заняв перед этой деревней полукруговую оборону, солдаты майора Виллига отражают русские попытки прорыва. Противник непрерывно усиливается, при последней атаке на эту деревню действовали 123 реактивные установки. Тем не менее фронт пока удерживается и здесь. Удерживаются позиции и на юге при таком же натиске и ценой таких же потерь.
Жизненный центр 6-й армии по-прежнему Питомник. Здесь, на аэродроме, приземляются самолеты, доставляющие нам самое необходимое. По высочайшему приказу снабжение 6-й армии поручено теперь генерал-фельдмаршалу Мильху. Но наши запасы патронов, снарядов и горючего столь малы, а пустота в наших желудках столь велика, что даже генералу с такой «питательной» фамилией{31} не заполнить их. Вражеская противовоздушная оборона зримо становится все сильнее, черные облачка разрывов зенитных снарядов окантовывают котел. К тому же ухудшилась погода, число прилетающих «юнкерсов», «хейнкелей» и «кондоров» с каждым днем сокращается. Мы часто видим, как самолеты летят дальше на восток, за Волгу, и не возвращаются назад. Запеленгованные противником и ложно наводимые им, они, вероятно, при такой погоде приземляются где-нибудь на его аэродромах. Последствия для нас ясны. Ремень затягивается еще туже, автотранспорт сокращается еще более жестко, а стрельба по противнику почти прекращается. Врачам не хватает патентованных лекарств, аспирина, йода, касторки. Терпи и харкай – вот тебе эрзац лечения. Но так не вылечишься.
Посреди всех этих бедствий генерал, не желающий пренебречь ни удобствами, ни личным комфортом. Его жилой вагон в замаскированном овраге словно мирный оазис. Салон со столами, креслами, гардинами и портьерами – все стильно, любовно подобрано. Раздвижная дверь, напоминающая меха гармони, ведет в спальню. Здесь стоит широкая, манящая к отдыху постель господина генерала, застеленная белоснежным бельем. А дальше – опять за портьерой – туалетная комната с умывальником, зеркалами, стеклянными стаканами и зубной пастой. Несмотря на зимний холод, здесь уютно я тепло. Чему удивляться! Снаружи под открытым небом стоит железная печка, рядом с ней солдат; целый день он только и делает, что подбрасывает дрова и следит, чтобы огонь не гас. От этого источника тепла в вагон тянется труба. Господин генерал могут быть довольны. На всем убранстве, несомненно, лежит печать умения устраиваться и изысканного вкуса. Еще бы, здесь можно строго придерживаться его! Но тот, кто живет так, спит в тепле и уюте, не может понимать нужд своих солдат. В лучшем, случае он может сделать понимающее лицо, не больше. Доброй ночи, господин генерал, приятных сновидений! Покорнейшая просьба, когда господин генерал будут предаваться мечтам о родине, засвидетельствовать мое нижайшее почтение фрау супруге и фрейлейн дочери. Мы с удовольствием будем удерживать позиции и охотно умирать за таких начальников. С этим твердым убеждением господин генерал могут спокойно почивать. Прямое попадание в эту идиллию не означало бы для нас, право, никакой потери!
Посреди всех этих бедствий есть и другой генерал – во время наступления своей дивизии он до одурения напивается, так что даже двух слов связать не может и заплетающимся языком с трудом отдает приказания по телефону. Командир корпуса обнаруживает его в таком состоянии на КП дивизии и отстраняет тут же от командования. Но разве можно так запросто отослать генерала домой? Нет, это не годится. Дивизионный врач и врачи санитарной роты в затруднении, но потом находят выход. Генералу выдается медицинское заключение: ранение, полученное еще в первую мировую войну, доставляет ему страшные боли, а потому он вынужден постоянно прибегать к никотину и алкоголю. Таким образом, господин генерал могут с незапятнанной жилеткой гордо отправиться на родину и принимать там почести как «герой Сталинграда». Ах, господин генерал, нам так будет не хватать вас, с вашим обликом солдата-рубаки, с вашим вполне заслуженным – другими! – «Рыцарским крестом» и всегда наполненным стаканом!
Пока еще оба генерала – исключение. Их подчиненные – наши камрады, и они начинают плевать на шитые золотом красные воротники. Дистанция, обусловленная образованием, чинами и командной властью, все больше исчезает в этом бурном, грозовом углу Европы. Погоны и отшлифованный ум все больше начинают уступать голосу сердца.
Скоро рождество. О праздниках на этот раз говорить не приходится, для этого нет никаких оснований. Даже деревце не так-то легко здесь раздобыть, а уж о елке и думать нечего. В конце концов елку может заменить и старая сосна. Но и ее удается разыскать только после долгих поисков. Не удивительно: в степи так мало деревьев. К тому же стоят холода, а дров не хватает. Все, что было под рукой, давно спилено, срублено и сожжено в печках. Надо радоваться, что вообще хоть что-то есть. Бергер берется украшать. Он принимается за дело с ножиком и ножницами, прилежно вырезает фигурки, звездочки и всякую всячину. Да, грустны будут эти рождественские дни в котле! Никаких подарков, никаких сюрпризов, только, может быть, от русских! И полевая почта вряд ли что-нибудь доставит нам. Она, по существу, перестала действовать. Правда, иногда удается отправить из котла на родину какую-нибудь весточку с транспортным самолетом, но это случается редко: уж очень должно повезти! А оттуда прибывает в лучшем случае один мешок с почтой.
В прошлом месяце я получил одно-единственное письмо и знаю, что жена пишет мне ежедневно. Ужасно, еще будучи живым, медленно умирать для внешнего мира. Изредка какой-то признак жизни, какое-то напоминание о себе, и вот уже замолчал навсегда. Со сцены мировой истории мы уже сошли, хотя еще и живы, хотя никогда не стояли так резко освещенные светом ее рампы, как именно сейчас. Весь мир смотрит на нас, с напряжением ожидая, чем кончится эта битва, которая по своей суровости, длительности, количеству участвующих в ней войск и своему решающему значению не имеет себе равных. И тем не менее нас еще связывают с внешним миром лишь последние нити. Зато внешний мир не забывает нас. Об этом говорит с каждым днем усиливающийся артогонь противника, об этом кричит радио, призывающее нас держаться до последнего, об этом свидетельствует сокращающееся с каждым днем снабжение по воздуху. У нас нет ничего. Скоро у нас не хватит сил даже крикнуть о помощи. За всех нас, сидящих в мышеловке, это делает Паулюс. Он радирует день за днем: помощь, помощь! Это единственный признак нашей жизни. И этот сигнал «SOS» точно отражает то, о чем мы думаем днем и ночью. Воля к жизни в нас еще не сломлена. Она подорвана, да, но мы не хотим погибать. Даже если нам все время твердят, что мы пример героизма германского солдата, а гибель наша почетна!
Сегодня Франц пришел ко мне в необычное время. Он возбужден, совершенно вне себя, ругается и чертыхается так, что я даже не сразу понимаю в чем дело. Оказывается, его взбесило письмо – одно из тех немногих, что мы еще получаем.
– Ну нет, не такой я дурак! Фокус не пройдет. Перевести меня в Днепропетровск! Господин капитан, ну разве это не неслыханное свинство?
Начинаю расспрашивать. Франц отвечает, потом показывает письмо. Там ясно и понятно написано: фирма, в которой он служил перед мобилизацией в армию, переводит его на первые три года после войны инженером в Днепропетровск. Возражения бесполезны.
– И вот, пожал-те, изволь подчиняться! А за что же я здесь воевал? За то, чтобы меня ссылали, как современного раба? Я им не какое-нибудь пушечное мясо вроде румын, что за нас тут гибнут. А что, собственно, значит «за нас»? До сегодняшнего дня я верил. Потому и участвовал в этом цирке, даже когда самого тошнило. Я ведь говорил себе: «Это всем нам на пользу». Потому и лез в дело! Но здесь, вот, читайте, черным по белому написано. Мы такое же орудие для других, как эти румыны, итальянцы, хорваты и все эти вспомогательные народы – названий не упомнишь. Я добровольно возвращаюсь на фронт, а эти толстопузые сидят себе преспокойно в тылу и решают после войны перевести меня в Россию! Стоит ли возвращаться домой после победы? Хватай свое барахло и снова отправляйся в чужую страну!
Пытаюсь его успокоить. Ведь последнее слово еще не сказано. Будем дома, все выяснится.
– Нет, для меня уже сегодня все выяснилось, вот сейчас, в эту минуту! Пусть поцелуют меня в… По очереди и крест-накрест! Не для того я своей головой рискую, чтобы меня под конец сослали в глушь. Я еще им всем покажу! Если вернусь, пусть поостерегутся! Рассчитаюсь! Начну сверху, с этой братии. Они нас погнали эту страну завоевывать, чтобы самим плоды пожинать. А я сыт по горло!
Его никак не успокоить. Уходит таким же возбужденным, как и пришел. Этот уже излечился. А ведь как был убежден в правильности своих взглядов! Так всегда. Фанатики его склада отрезвляются только тогда, когда их самих хватают за глотку. Других жизнь учит быстрее. Они видят несправедливости, которые чинятся в отношении их товарищей, и делают для себя выводы, по крайней мере в главном. Как бы то ни было, недовольство Гитлером и верхушкой германского государства растет. И именно у нас – у тех, кого на родине изображают примером для других. Поистине непонятное, вопиющее противоречие. Но должен же быть какой-нибудь выход!
А может быть, противоречие это вообще неразрешимо до тех пор, пока мысли наши все еще не сбросили давно сношенные детские башмаки? Примерно так сказал мне на днях один ефрейтор из взвода подвоза инженерно-саперного имущества. Когда на прошлой неделе я зашел в роту Люка посмотреть, что там делается, этот ефрейтор сидел за столом с двумя другими солдатами. Они говорили о котле и, когда я вошел, стали задавать мне вопросы, требовавшие от меня ясных ответов. Я попытался, насколько возможно, обойти подводные рифы. Но эти трое не удовлетворились моими ответами. Они высказали довольно разумный взгляд на вещи: было ясно, что они придерживаются только фактов и отвергают всякие отговорки и, кроме того, что думают они совсем не так, как разрешено в Германии. Сделав вид, что не заметил этого, я вышел. Прежде я реагировал бы совсем по-другому, сомневаться нечего: Значит – это совершенно ясно – и сам я уже не такой, каким был несколько лет или даже месяцев назад.
На следующий день – 21 декабря – в небольшой лощине у нас происходит праздничное богослужение… Закончилась молитва, прозвучало благословение. Люди расходятся. После кратких пожеланий уезжает и дивизионный священник. Тем самым, в сущности, кончается и рождество. Но для меня – и наверняка еще для многих – оно не кончилось. Воспоминания все сильнее охватывают меня. Передо мной мысленно проходят годы, месяцы, дни и самые последние минуты. Архитектор с нашей улицы, брошенный в концлагерь… Роммингер… Настроение в Германии… Зейдлиц, Тони, а теперь – патер… Они обступают меня. Они представители всех слоев нашего народа и здесь, и на родине. И все они недовольны происходящим. То громко ругаются, то причитают, то шлют радиограммы о помощи, то шепчутся и передают друг другу слухи из уст в уста. Нет, пожалуй, среди нас никого, кто сейчас был бы всем доволен. Во всяком случае я таких не знаю. Но почему же тогда мы миримся с этим гнетом? Жить так, как мы не хотим? Почему мы послушно, со всем служебным рвением выполняем приказы, которые нам дают? Разве только война необычное состояние – заставляет нас делать это?
После долгих переговоров с нашим 1а («Не выйдет», «А что будете делать, если в это время что-нибудь случится?", „Рождество можно праздновать дома, когда вся заваруха минует“, „Ваше место в батальоне, а не позади“), после всего этого водопада слов, который обрушился на меня, мне все-таки удается получить от него разрешение навестить наших раненых на дивизионном медпункте.
– Ну ладно, благословляю! Раз уж так хотите, поезжайте! Оставьте за себя Фидлера.
Быстро заправляем машину последними каплями бензина. Если нам больше не выделят бензина (на это надеяться не приходится), а у Глока его «случайно» не найдется или же не выгорит товарообмен мины – горючее, с поездками на машине скоро будет покончено, придется передвигаться только пешком. Но на сегодня бензина хватит.
Сразу же после завтрака выезжаю вместе с доктором. Сунули в карманы несколько плиток шоколада, тюбики леденцов, сигареты и доставленные полевой почтой последние письма – их всего двадцать на сотню наших раненых, которым так и пришлось остаться в котле. Шоколад выдается только тем, кто участвует в ближнем бою. Но нам удалось скопить немного, так как он выдается всегда по количеству активных штыков на вчерашний день, а за это время кого-нибудь всегда убьют. Я приберег эти мелочи специально для сегодняшней поездки. Они настоящие драгоценности, дороже, чем целые шоколадные наборы дома.
Первая наша цель – дивизионный медицинский пункт. Он расположен на полпути до Разгуляевки. Это капитальные здания, бывшая школа с пристройками. они расположены высоко и видны издалека. К входу подъехать не можем, приходится вылезти из машины, не доезжая метров пятидесяти. Много саней, грузовиков, повозок, привозят раненых, больных, обмороженных. Одни ковыляют сами, других ведут под руки, большинство несут на носилках. Одного за другим направляют в приемный покой. Здесь длинная очередь, конца которой не видно. Молодые и пожилые, офицеры и солдаты, тяжело и легко раненные. Многие скончались еще в пути.
Справа от большого здания тянется снежный вал – метра два с половиной высоты и метров тридцать длины. В нем проделан узкий проход. Через него санитары выносят покойников, потом с пустыми носилками возвращаются за следующим. Земля тверда, лопаты тупы, рабочей силы нет, а те, кто есть, слишком слабы. Дело упрощается: мертвецов забрасывают снегом. Вырастают снежные валы. Так возникло замкнутое снежное каре.
Вот лежат они, мертвецы, окаменелые от мороза, вытянувшиеся или скрюченные, без ног, без рук, с забинтованными головами, с закрытыми или уставленными в небо глазами, с сжатыми кулаками или искаженными лицами, скаля желтые зубы в разверстых ртах. Смерть сделала их всех одинаковыми. Ввалившиеся щеки, тощие от голода тела. Не успевает человек издать последний вздох, как его уже хватают четыре руки, мертвеца стаскивают с койки, чтобы освободить место для других, которые уже ждут на улице. Здесь, в тишине, мертвеца бросают к другим, уже покорно лежащим в безмолвном строю; пара лопат снега – и можно браться за следующего.
Растет до самого неба зловещий монумент человеческого горя и страдания, избавления от ужаса, принуждения и преследования. Пока он еще скрыт от людских взоров за снежным валом, но он растет все выше, неудержимо, с каждым часом. Те, кто сегодня стоят перед ним, завтра, быть может, сами лягут следующим слоем, и настанет день, когда каждый проезжающий мимо увидит эту гору одеревенелых трупов. А такие монументы, заставляющие задуматься, предостерегающе растут во многих местах – повсюду, где висит белый флаг с красным крестом. Этот флаг, обещающий помощь и спасение, стал здесь символом бессилия.
Командир санитарной роты доктор Бланкмайстер стоит у входа и принимает парад обреченных. Бледно-желтый, с почти отсутствующим взглядом, протягивает он мне руку. Видно, что он падает с ног от усталости. Жалуется мне на свои горести. Сначала раненых еще удавалось эвакуировать в полевой госпиталь, а некоторых на транспортном самолете даже в глубокий тыл. Теперь с этим покончено. Все помещения забиты ранеными и больными, на каждое место приходится двое-трое.
Помещение, в которое мы входим, напоминает муравейник: здесь кишмя кишит солдатами, офицерами, врачами, ранеными, больными. Прямо на полу, в полутьме, на сквозняке лежат бесконечными рядами тяжелораненые, между носилками даже нельзя пройти. В зловонном воздухе стоны и жалобы, всхлипывания и вздохи, вдруг раздается чей-то буйный выкрик, и снова позади, где совсем темно, кричат от боли солдаты, зовут врача, орут, ругаются, проклинают все на свете. Один молится, другой только выкрикивает: «Дерьмо, дерьмо вонючее! " Один пытается привлечь к себе внимание командным тоном, другие умоляют и клянчат. Некоторые лежат с закрытыми глазами, апатично и безучастно, наверное без сознания. Прямо здесь и умирают, ожидая, надеясь, а помощь в белых халатах проходит мимо. Двое санитаров берут мертвеца за ноги и за руки, выносят в снежное каре – туда, где уже лежат под снегом другие. Освободилось место. Вносят новые носилки. А голоса разной силы по-прежнему заглушают друг друга: то юные и совсем детские, мальчишеские, то низкие басы. Когда слышишь эту вакханалию молитв, богохульств, призывов, обращенных к жене и матери, и самых грязных окопных ругательств, кажется, что попал в сумасшедший дом. Здесь, как. и там, соседствуют небо и ад. И так всюду.
В длинном, примитивно оборудованном помещении находится то, что в нормальных условиях именуется операционным залом. Столы и два складных столика с бурой резиновой клеенкой, допотопные дампы, которым место только в музее. На школьной скамье разложены хирургические инструменты и перевязочный материал. Слева, в шкафчике без дверок, – медикаменты, перед ним – тазик для умывания. На обоих операционных столах днем и ночью идет работа. Здесь орудуют трое врачей в забрызганных кровью халатах, ни на кого и ни на что не глядя. Смены им нет. Режут, пилят, ампутируют, пока не падают от усталости. В месяц через это помещение проходит полторы тысячи человек. Можно представить себе, какой необычайный запас энергии необходим врачам, чтобы справиться с таким потоком. К тому же у многих не просто огнестрельная рана или обморожение, когда достаточно одного движения ножа. Большинство ранено в ближнем бою, и их тело усеяно множеством осколков ручных гранат, которые надо терпеливо извлекать. Другие настолько изуродованы авиационными бомбами и снарядами, что без ампутации не обойтись. Многие случаи требуют от врачей целых часов огромного напряжения и самопожертвования.
Соседнее помещение – бывший школьный класс – занимают страдающие от истощения на почве голода. Здесь врачам приходится встречаться с такими неизвестными им явлениями, как всевозможные отеки и температура тела ниже тридцати четырех градусов. Умерших от голода каждый час выносят и кладут в снег. Еды истощенным могут дать очень мало, большей частью кипяток и немного конины, да и то один раз в день. Бланкмайстеру самому приходится объезжать все расположенные поблизости части и продовольственные склады, чтобы раздобыть чего-нибудь съестного. Иногда не удается достать ничего. О хлебе тут почти забыли. Его едва хватает для тех, кто в окопах и охранении, им положено по 800 калорий в день – голодный паек, на котором можно протянуть только несколько недель. И все-таки раненые, лежащие вповалку в этой обители горя, завидуют тем.
Проходим через все комнаты, идем от койки к койке. На стенах немного рождественской зелени. У некоторых коек фотографии – свадебные и семейные снимки. Жены и дети глядят на того, кто уже почти недвижим. А сам он тих, глаза закрыты, на лице уже умиротворение. Другие натянули одеяла на голову; они не хотят ничего видеть и слышать, они бегут от действительности. Но суровая действительность не выпускает их из своих лап. Из-под одеял слышны стоны, всхлипывания, там льются невидимые слезы – сегодня, в рождественский день, в этот праздник любви и радости. Они хотели бы выкрикнуть всю свою боль этому одичавшему миру, где издевкой звучат слова о «мире на земле». Сердца их обливаются кровью, но губы сжаты: они знают, что их сосед переживает то же самое. Они знают: им никто не поможет. Ни камрад, ни врач, ни бог.
Вечером должен прибыть священник, чтобы благословить их по случаю рождества. Одни воспринимают эту весть с радостью, другим совершенно безразлично, придет он или нет. А некоторые даже открыто выражают свое нежелание. Пусть их оставят в покое, они заранее знают, что скажет патер, они не хотят его слышать! Пусть их оставят наедине с собственными страданиями – и мыслями, под их одеялами, с закрытыми глазами и заткнутыми ушами!
Среди них есть и мои солдаты. В каждом углу видишь знакомое лицо. Обмениваюсь короткими словами приветствия, пожимаю им руки – потные, бессильные, мертвенно-холодные. За некоторыми уже пришла смерть. Каждый получает подарок. Некоторым вручаю письмо – привет из далекого дома, где с любовью помнят о нем, страшатся за его судьбу. Письма почти вырывают из рук, лихорадочно вскрывают, пробегают глазами, с трудом проглатывая слезы. А незнакомый солдат, лежащий рядом, корчится от болей. Он видит только шоколад: что-то съедобное, он голоден, а о нем никто не позаботился.
Беседую с одним солдатом из третьей роты, а сосед его ищет в это время вшей. Ничто на свете его больше не интересует. Сосредоточенно щелкает одну за другой, еще одну, третью, четвертую, не обращая на нас никакого внимания. В изголовье висит его мундир с офицерскими погонами – обер-лейтенант.
В соседнем помещении гремит выстрел. Среди тридцати других раненых на койке в собственной крови лежит лейтенант – молодой, двадцатилетний парень. Правая рука бессильно свесилась вниз, на полу валяется пистолет. «Легкораненый», – сообщает прибежавший Бланкмайстер. Да, возможно. Здесь, в этом городе, сердце разрывают не только пули и осколки.
Сзади кто-то буйствует в бреду. Искаженный судорогой рот выкрикивает приказы, ругается, орет: «Каждый должен умереть достойно, как положено! " На угловатом лице поблескивает монокль. На краю койки сидит денщик и гладит своему командиру левую руку – правой нет, голени раздроблены. „К утру кончится“, – говорит Бланкмайстер.
Обход закончен. Теперь я понимаю, почему так измучены врачи и санитары, почему они так апатичны, а иногда даже бесчувственны и бессердечны. Тот, кто работает здесь денно и нощно не покладая рук, должен иметь нервы, как проволочные канаты; он становится глух к страданиям и боли, к мольбам и жалобам, перестает замечать раны и кровь. Для него это больше не люди, для него это «случаи», одни только «случаи». Он ставит диагноз: «ранение в живот», «легочное», «раздробление», дает распоряжения: «ампутировать», «оперировать», «перевязать», а осмотрев некоторых, произносит: «Тут мы ничем не поможем, все равно помрет». Здесь механически регистрируют, механически работают, механически переходят к следующему «случаю», и в конце концов сам врач становится машиной. Это закономерно.
На прощание Бланкмайстер говорит мне, что некоторые люди моего батальона лежат на перевязочном пункте по ту сторону Татарского вала. Он случайно узнал об этом от другого врача. Так как я хочу по возможности навестить всех своих раненых, отправляемся туда. Немного шоколаду и пару сигарет мы еще приберегли, так что явимся не с пустыми руками.
Не проходит и четверти часа – и мы у цели. Внешне все здесь выглядит иначе, чем у Бланкмайстера. Не только потому, что нет белого флага с красным крестом. Небольшой указатель да протоптанные тропинки и снежный вал говорят о том, что здесь находится нечто вроде лазарета. Весь перевязочный пункт расположен под землей. Блиндаж за блиндажом. А перед ними какие-то жалкие тени, скелеты, на которых кожа еле держится.
Командир санитарной роты тоже рассказывает мне, что из-за недостатка места не может принимать новых раненых. Обмороженных не берут уже целую неделю. так как нет никакой мази. Мертвецов здесь тоже складывают в сугроб. Мы видим их, пока следуем за молодым врачом-капитаном в операционное помещение. Несколько составленных вместе ящиков, на них натянута клеенка. Автомобильная фара бросает свет на стонущего солдата. Из инструментов замечаю только железную пилу, явно взятую из аварийного самолетного имущества. Раненым занимаются двое хирургов. Халаты их напоминают одежду мясников, от многонедельной носки они стали серыми и желтыми, покрыты буро-коричневыми пятнами. Один берет ампулу, хочет сделать укол. Но жидкость замерзла. Ампулу приходится согревать во рту. Хотя в жестяном корыте горит пламя, здесь, внизу, собачий холод. Промерзшие земляные стены покрыты только тонкими досками. Ассистент протягивает шприц. Операция начинается. Врач делает скальпелем круговой надрез.
У меня нет времени дожидаться конца операции, и я отправляюсь разыскивать людей своего батальона. Перехожу из одного блиндажа в другой. Как и на дивизионном медпункте, кое-где по случаю рождества немного зеленых веток. Повсюду нас встречают любопытными взглядами. А когда мы находим кого-нибудь из наших солдат, лица их светятся радостью. Ведь для них наш приход – рождественский подарок. Для многих он последняя радость, потому что умирают и здесь. Врачи и санитары настолько перегружены, что замечают умершего спустя несколько часов после смерти.
Во время своего обхода попадаем в блиндаж, явно предназначенный для легкораненых. Одни лежат на койках, другие бродят, спотыкаясь и хватаясь за воздух, – по-видимому, из-за голода и общей слабости. На мое приветствие никакого ответа, не отвечают и на вопросы. Фельдфебель-санитар спешно уводит нас оттуда.
– Господин капитан, это люди с ранениями в голову. Беднягам уже никто не в силах помочь. Стерильная перевязка – вот и все, что мы можем сейчас для них сделать. Это блиндаж смертников. Но иногда они еще живут день-другой, поднимаются на ноги, бродят по блиндажу, уже ничего не сознавая.
На прощание хочу поздравить врача с рождеством и попросить его уделить хоть чуточку внимания моим людям. В блиндаже врача стоит ослепший солдат, сейчас его будут перевязывать. Камрады, которые его привели, потихоньку исчезли. Несчастный стоит, как подкидыш, ощупывая предметы руками, – ищущий, беспомощный. Выясняется к тому же, что его обокрали, утащили все, что у него было. В отчаянии он жалобно причитает и плачет. Плачет по дружбе и товариществу, в которые верил, по своей судьбе и по всему на свете. Да разве стоит после этого всего еще жить! Сознавать это именно сегодня, в рождество, особенно горько.
На обратном пути меня не покидают мысли о виденном. Мы можем списать своих раненых, мы можем списать не только наш батальон, но и всю армию. Мы и раньше получали более или менее крупные пополнения только за счет выздоравливающих, из госпиталей. Однако теперь и это уже в прошлом. Но что можно сделать в котле, где мы, так сказать, подрубаем сук, на котором сидим? Списав своих раненых, мы списали самих себя.
В моем блиндаже меня ожидают новые сюрпризы. В батальон назначены двое молодых офицеров, они докладывают о своем прибытии: лейтенант Туш и лейтенант Хюртген. Оба «прилетные». Так называют теперь у нас всех офицеров и солдат, доставленных в котел по воздуху. Они прибыли в Питомник из офицерского резерва «Дон». Рассказывают о неразберихе в районе Миллерово и Воронежа, но тем не менее полны самых радужных надежд. Судя по всему, что им известно, Гот располагает достаточными силами, чтобы пробиться к нам. Это дело всего нескольких дней. Оба они охотно готовы примириться с «небольшими неудобствами», пребывая в полной уверенности и гордом сознании, что и они окажутся при этих радостных событиях.
Туш всего неделю как из Берлина и может рассказать последние новости о том, что делается в Германии. Там и понятия не имеют о той катастрофе, которая уже нависла здесь. Известно только о зимнем наступлении Красной Армии. Да, разумеется, о нем говорят, но пренебрежительно, конечно. О масштабах его, о событиях на Дону, о нашем окружении никакого понятия! Да и сами Туш и Хюртген только в Ростове получили более ясную информацию об обстановке. Котел они себе представляют так, как тот, кто ни разу в жизни в него не заглядывал. По их мнению, наш фронт обороны стабилен, запасы боеприпасов огромны, а продовольственное снабжение достаточное; конечно, кое-чего, может, и не хватает, но в общем-то вполне… Долговязый Хюртген даже заявляет категорически: «Ну, конину я есть никогда не стану!»
Предоставляю Бергеру просветить обоих «прилетных» насчет действительного положения – уж он-то сумеет сделать это! – и перехожу к следующему нежданному рождественскому подарку. Мне представляется другой офицер – пожилой обер-лейтенант, низенького роста, хлипкого телосложения, красноносый. Он из строительного батальона, который работал гдето на северных отсечных позициях. Фамилия – Люнебург или что-то вроде, не расслышал. Прибыл по поручению своего командира доложить, что завтра утром в мое подчинение на «Цветочный горшок» явятся все. три роты батальона. Просит дать указания о размещении. Да, пожалуй, так мое войско скоро разрастется до небольшой дивизии. Остатки моего батальона, рота пекарей, скотобойный взвод, обе роты румын, а теперь еще и эти три строительные роты – если так и дальше пойдет, скоро поблизости не останется оврагов, чтобы разместить всех солдат в небольших землянках. Пока это еще удается. Строительный батальон придется расположить неподалеку от румын. Эмиг отправляется показать место обер-лейтенанту.
Но меня ждет еще и третий сюрприз. Стол украшен зеленью. В центре несколько рядов солодовых конфет. Рядом открытки с рождественскими поздравлениями – от офицеров, унтер-офицеров и рядовых. Сегодня рождество, а мы в такой беде, каждый занят только собой с утра до вечера, а иногда и полночи, у каждого тяжело на душе, и все-таки они подумали обо мне. Не позабыли. Радуюсь в этот момент больше, чем если бы в мирное время получил в подарок билет для кругосветного путешествия.
Бергер рассказывает, как удалось раздобыть солодовые конфеты. Недалеко от цеха № 7, на открытой местности, чуть прикрытый, стоит чан с сиропообразной вязкой массой. Хотя эта точка просматривается противником и регулярно обстреливается пулеметным огнем, солдаты все время бегают туда с канистрами, набирая в них черную жидкость. При этом есть потери: у пехоты – трое убитых, а у нас – всего один раненный в ногу. Потом решили попробовать что-нибудь сделать из этой жидкости. Сварили с двойным количеством воды, охладили, вылили загустевшую массу на железный щит, поджарили, разрезали на четырехугольные кусочки. Продукт этого творчества и есть солодовые конфеты. Пробую одну. Привкус минерального масла еще остался, но сладко, и все-таки хоть какое-то угощение.
По случаю праздника выданы двойные порции еды. Каждый в батальоне получил по два больших битка и полный котелок супа. Это единственное, что мы можем.
Наступает вечер, сочельник. Один за другим приходят офицеры из старых рот, батальонные интенданты из Питомника. Рассаживаемся за маленьким столом. Сосна вместо елки, горящие свечи, рождественское пение из радиоприемника и зеленые ветки создают торжественное настроение. Но разговор никак не клеится, хотя и делимся воспоминаниями о рождественских военных днях на Сааре, на Марне и на Донце. Вспоминаем и о том, как проводили рождество в кругу семьи – тогда, четыре года назад, и еще раньше – в мирное время. Разговор то и дело замирает. Смотрят на горящие свечи, вдыхают сосновый запах, отодвигаются к стене в полутьму, за спину соседа, а мысли уходят далеко, устремляются к дому.
Сейчас восемь часов вечера. Родные сидят все вместе и тоже смотрят на свечи, как и мы. Сейчас они передают друг другу мою фотографию, думают обо мне. Но как? С прежней ли гордостью? Верят ли они тому, что мы «победоносно стоим на Волге, высоко держа знамя»? Возможно, еще верят. Я помню, как радовалась мать, впервые увидев меня в офицерской форме. Но с тех пор многое переменилось, мы воюем уже четвертый год. И не отступает ли сегодня на задний план все другое, все тяготы и заботы перед одним таким понятным желанием: чтобы праздник мира на земле стал действительно праздником мира. Перед желанием быть в этот день с любимым сыном. Да, мне это хорошо понятно. Представляю себе, как тщетно ждет мать сегодня письма от меня, как слезятся ее глаза. Она будет искать утешения у моей жены, та поможет ей перенести эти тяжелые часы. Жена постарается казаться сильнее, чем она есть, я знаю ее. Впрочем, у них, на родине, нет сегодня причин думать о нас с особенной печалью. Ведь они ничего не знают о котле. Туш только что подтвердил это. А еще меньше знают они о тех условиях, в каких мы находимся: о голоде, усталости, вечном ближнем бое, о массовых могилах и трупах за снежным валом. Об этом немецкий народ узнает только потом, когда все останется позади. Но даже и сейчас, когда он еще не знает об этом, скорбь тихо проникнет во многие дома, где стоит елка с зажженными свечами, и скорбь эта укажет своим перстом на нас. Будут говорить слова утешения, будут лелеять надежду на встречу. Будут смотреть на фотографию и говорить себе: «Не будем отчаиваться: ведь он обязательно вернется, ведь до сих пор с ним ничего не случилось, ему везет, не надо бояться…»
Но сам он – капитан в Сталинграде – не имеет времени предаваться всем этим мыслям. Сейчас 21.00, и Геббельс только что начал свою рождественскую речь. В блиндаже становится еще тише.
По голосу оратора чувствуется, как досадно ему, что он не может сообщить всей слушающей его Германии победные вести о положении на фронтах. Приходится ему признавать: «Хотя обычно я за словами в карман не лезу, сегодня мне их не хватает».
Но у него их все-таки хватает, чтобы обрушить на своих слушателей целый водопад, чтобы наполнить новыми слезами глаза матерей и жен, чтобы внести смятение в их души и вместе с тем попытаться укрепить доверие к руководству рейха, заклиная всех и вся не задумываться, ибо «мужество сердца в годину войны следует ценить выше, чем умничающий интеллект». И, словно в насмешку над нашим положением, он под конец слащавым голосом цитирует Гельдерлина{32}: «Летят гонцы: мы выиграли битву! Живи, о родина, и павших не считай! "
С горьким чувством слушаем мы эту бессодержательную речь. Геббельсу, который много лет умел на бумаге превращать поражения в успехи и высокопарными словами маскировать разочарование, сегодня нечего сказать нам. Только одна фраза действительно звучит подходяще: «Мы знаем, что для нас наступил поворотный момент, и теперь все дело в том, чтобы понять это и действовать соответственно, осознать, что судьба давно уже испытывает нас, действительно ли мы призваны руководить всем миром…»
Да, это верно, судьба испытывает нас уже с последних дней августа. А предварительные результаты этого испытания уже давно известны в ставке фюрера. Только их не публикуют. И Геббельс тоже утаил их сегодня: «Время, которое я хотел посвятить разговору с вами, истекло». Да, именно, время истекло, и для нас тоже.
Передо мной стоит румынский капитан Попеску. Совершенно вне себя и плача сообщает трагическую весть. Погибла его скаковая кобыла! Та самая, для которой строили специальную конюшню и при которой всегда дремал конюх. Полчаса назад капитан нашел его на соломе связанным, рядом валялась голова Мадмуазель, а поодаль – отрубленные копыта – все, что от нее осталось. Я ничем не могу помочь ему: тем более, денщик никого не опознал, а только твердит, что это были немцы.
Наш разговор прерывает телефонный звонок. Тревога! Русские прорвались у цеха № 2, все силы туда! Дальше все как обычно. Выдвижение подразделений на передний край, разведка, боевая готовность, контратака. Последними боеприпасами отбиваем старые окопы.
В первые часы нового дня я уже опять в своем блиндаже. Позиции заняла пехота. Франц с 50 солдатами остался там в подкрепление. Остальные отходят.
У нас двое убитых. Эмиг ранен, но легко – касательное ранение руки. Это и есть рождество. Но еще хорошо, что все обошлось так. Может быть, несколько дней будет спокойно. Ради этого мы и наступаем ради этого и ради блиндажа, ради крыши над головой. Самый низкий подвальный коридор – великолепное место по сравнению с ямой в снегу. При двадцатитридцати градусах мороза за это стоит идти в контратаку, стрелять и бросаться вперед. А все остальное безразлично.
И вдруг я ощущаю, что больше не могу. Пусть другие делают что хотят. Сегодня во всяком случае хочу побыть один. Не могу больше слушать: «А помнишь?.. Ты еще припоминаешь?.. " Все это пустая болтовня. Хочу отпраздновать рождество наедине со своими мыслями.
Но утром русский ночной прорыв заставляет меня призадуматься. Лучше бы пододвинуть строительный батальон поближе к переднему краю, чтобы на случай непредвиденных инцидентов иметь под рукой резерв наготове. Пожалуй, в районе Белых домов. Там найдется несколько подвалов для размещения солдат. Там можно двигаться более или менее незаметно, а подразделения, находящиеся там, могут быть в любую минуту, если потребуется, подброшены на передний край. До него всего несколько сот метров.
Отправляюсь осмотреть сам. Со мной Бергер. Обследуем всю местность, перебегаем от дома к дому, от развалины к развалине, от подъезда к подъезду, то подымаемся по лестницам, то спускаемся вниз. У Бергера в руках полевая книжка, он вносит в нее каждый пустой подвал. Некоторые подвалы совершенно загажены, некоторые полуобвалились, но привести в порядок можно все. Нельзя дольше искать и выбирать, здесь надо расквартировать целый батальон, нужна каждая свободная дыра. Подсчитываем: подвалов недостаточно.
Спускаемся снова в один из подвалов. Открываем дверь, видим тусклый свет. Здесь кто-то есть. Мой карманный фонарик не горит. Бергер зажигает спичку. Боже мой, огромный погреб набит до предела солдатами! Куда ни глянь, одни солдаты: румыны, немцы, хорваты, опять немцы… Лежат, вытянувшись на полу или прислонившись к стенам, в тесноте прижимаются друг к другу. Никто не двигается. Глядят на нас, но никто не открывает рта, не произносит ни слова, не реагирует на наш приход. Спрашиваю одного из немцев:
– Из какой части?
Он зевает мне прямо в лицо, смотрит мимо и даже не думает отвечать. Еще одна спичка.
– Отвечать немедленно. Из какой части? Теперь получаем ответ:
– Убирайся отсюда и не тревожь нас. Мы никою не звали и не желаем никого видеть!
– Что? А ну, отвечать на мой вопрос!
– Ну что ж, если хочешь знать, мы этим дерьмом сыты по горло! Не хотим больше свои кости класть. Ни за что! Лучше подохнем здесь, зато спокойно. Теперь знаешь, ну и убирайся поживее!
Я взрываюсь от возмущения, но замечаю, что, в сущности, пытаюсь прошибить стену головой. Никто не обращает на меня внимания. Но ведь это же дезертирство, измена воинскому долгу, предательство по отношению к другим, которые продолжают сражаться!
Бергер зажигает уже, верно, двадцатую спичку. Я хочу только определить, сколько примерно солдат находится здесь, и перехожу в следующий подвал. Бергер за мной. Мы наступаем на чьи-то руки, спотыкаемся о чьи-то ноги, нащупываем каждый свой шаг. Поднимается шквал ругани и проклятий, нам бросают в лицо: «Свиньи, живодеры! " Шум такой, словно вся свора сейчас набросится на нас. Но кричат только немногие. Основная масса лежит и сидит совершенно безучастно, даже не двигается. Бергер снова зажигает спичку. Кто-то подходит к нам и задувает ее. Полная темнота. И вот уже в каждом кармане своей шинели я чувствую чью-то чужую руку. Все происходит в одно мгновение.
– Господин капитан, на помощь! С меня срывают одежду! – кричит позади мой адъютант.
Раздумывать нечего; бью кулаками и ногами куда попало, стряхиваю с себя держащих, наношу удары назад, пробиваюсь вперед. Мне удается быстро высвободиться. Но сзади все еще слышится хриплая борьба. Бросаюсь на помощь. Несколько ударов кулаками и ногами по катающейся куче, и вот уже Бергер тоже высвободился.
Где-то в глубине загорается свечка. Только теперь мы видим, как огромно это подземелье. Здесь скрывается не меньше сотни человек. Там, в дальнем конце, где зажегся свет, происходит страшная сцена. Не обращая никакого внимания на нас, трое солдат избивают четвертого. Видна лишь толстая палка, которой они лупят его. Потом трое набрасываются на упавшего и раздевают его догола. С него срывают все, не оставляют и нижней рубахи. Хищный блеск глаз виден нам. На защиту избиваемого никто не поднимается. Все лежат как ни в чем не бывало. Полная апатия, всхлипывания избитого. Сквозь темноту бросаемся туда прямо по ногам, рукам, телам и головам. Нас встречают палкой. Очки Бергера разлетаются, но мы не отступаем, и через две минуты палка уже в наших руках. Наношу удары во все стороны. Дубинкой мы наконец прокладываем себе путь. Обошлось лучше, чем я думал. Только несколько рук пытаются задержать нас. А остальные, как и прежде, лежат и сидят не двигаясь.
Это могила погребенных заживо. Это солдаты, которые когда-то вышли на войну, солдаты, которые когда-то побеждали в Польше, Норвегии, Франции, на Балканах-, а вначале и здесь. Они не верят больше, что нам удастся выбраться отсюда, они уже покончили счеты с жизнью, эти мужчины от двадцати до сорока лет, которых ждут дома их семьи. Надо было напомнить им об их камрадах. Но я сразу вспоминаю о медпункте, и мне больше уже не хочется орать. Здесь, как и там, они так же лежат вповалку, жалкие, потерявшие надежду. Здесь они так же списаны, как там, с той разницей, что у Татарского вала еще ведется регистрация. Если бы не это, подвал вполне можно было бы принять за какое-нибудь отделение для душевнобольных. И этот подвал не единственный, где нашли себе прибежище такие люди. Ведь расщелкана не только одна наша дивизия, а вся 6-я армия. Что будет дальше? И кто несет ответственность за все это! Командование? Да, конечно. Это оно вечно только приказывало, требовало, гнало вперед, это оно заставило нас голодать, говоря, что всего на несколько дней, это оно утаивало от нас то, что знало или должно было предвидеть. А мы, остальные офицеры? Разве сами мы говорили что-нибудь солдатам о своих сомнениях?
«Парламентеров встречать огнем!»
Новый год. 1943-й.
Новый год начался, а надежда и вера в возможность вскоре выбраться из смертельного окружения кончились. Операция Гота так и осталась эпизодом с трагическим исходом для нашего будущего. Незадолго до рождества острие наступающего клина деблокирующих войск приблизилось к нам на расстояние 40 километров и достигло рубежа Мышковой. Солдаты на южном фронте котла видели сквозь безлесную степь, как вдалеке пикировали бомбардировщики; по ночам острым глазом можно было различить орудийные вспышки по ту сторону русского кольца. Командир моторизованных и танковых соединений, которые должны были прорываться навстречу наступающей армии, только и ждал того момента, когда она на широком фронте выйдет к намеченному рубежу. Он уже сидел на своем командном пункте на дороге Дмитриевка – Питомник, склонившись над приказом на наступление: удар должен был наноситься на участке между 3-й и 29-й мотодивизиями. Но на рассвете 28 декабря Гот отступил.
На среднем Дону русские прорвали фронт 8-й итальянской армии. Чтобы прикрыть северный фланг группы армий, Манштейн приказал передать 6-ю танковую дивизию 3-й румынской армии. Это решающим образом ослабило Гота, который не смог устоять под натиском оперативных резервов противника. Неся большие потери в людях и технике, ему пришлось с боями отступить, и отступление это пока остановить не удалось. Судьба наша решена.
Слухи и радиограммы уже не могут помочь нам, хотя 1 января Гитлер и заверил еще раз, что он не бросит нас на произвол судьбы. Солдаты горько иронизируют над теми, кто не скупится на безответственные обещания. От Манштейна слышно только одно: деблокировать не могу, дай бог самому унести ноги. О Фибиге, командире 8-го авиационного корпуса, теперь ходит горький каламбур: «Fluchtrichtung beliebig, gezeichnet Fiebig»{33}. Да, бежать куда глаза глядят! Теперь это понимает даже самый неисправимый оптимист. Одно только неясно: когда же нас, погибающих от голода, с пустыми желудками и пустыми обоймами, наконец пристрелят из милости. Но это вопрос только времени. Лучше конец без мучений, чем мучения без конца – таково наше единственное желание. Выигрыш времени для нас вовсе не выигрыш.
Все мы, сидящие здесь в котле, знаем, что такое для нас время и для чего нужны часы на руке. Время – это муки. Неужели нам надо непрерывно глядеть на часы, чтобы говорить себе: еще одним часом ближе к смерти? Тиканье часов действует на нервы. Время тянется медленно: утро, полдень, вечер, ночь и опять утро, и опять утро… Словно время никогда не шло быстрее и теперь специально тянется так, чтобы мучить нас, истязать, вытягивать из нас жилы. Оно не хочет поторопиться, когда, шатаясь от голода, мы смотрим на блестящий циферблат и ждем не дождемся той минуты, когда перед нами окажется пустая, но Дымящаяся похлебка. Когда же надо занимать исходную позицию для контрудара, когда надо вставать в атаку, оно несется как сорвавшееся с цепи, как спринтер по гаревой дорожке, чтобы не дать нам ни на секунду задуматься, чтобы мы бездумно действовали и выполняли приказы, чтобы делали ошибки, а потом могли говорить в свое оправдание: у меня не было времени подумать. Таково оно, время, не поддающееся учету и жестокое, неудержимо быстрое для одних, смертельно медленное для других. Человек, который изобрел часы, был садистом. Он тиранит нас сегодня, заставляя здесь, на Волге, сотни раз в день смотреть на циферблат и говорить: нет, твой час еще не наступил, тебе еще придется подождать, а как долго – неизвестно, но ты должен ждать, ждать и опять же ждать!
В новогоднюю ночь, казалось, пришел наш последний час. Часа за два до полуночи на всем фронте города протяженностью 30 километров русские начали ураганный артобстрел из тысячи стволов. Пушки, гаубицы, реактивные установки и минометы открыли такой огонь, что мы совершенно ошалели и думали, что уже началось давно ожидаемое генеральное наступление. Но на сей раз это было еще не оно. Это, видно, просто был новогодний привет от противника. Русские громкоговорящие установки на различных участках фронта заранее оповестили о предстоящем «фейерверке»; солдаты должны уйти в убежище. А «фейерверк»? Нет уж, спасибо, а что, если русские действительно пойдут в наступление?
Этот новогодний ужас пронизал нас до самых костей. «Фейерверк» показал нам, что противник превосходит нас не только своими людскими резервами, но и техникой. В те дни мне вспомнилась одна книга, прочитанная еще до войны. Ее написал некий генерал фон Денневиц, теоретик блицкрига. В ней доказывалось, что Германия может выигрывать только молниеносные войны. Французов можно было победить в 1914 году, в 1915-м, даже еще в 1916-м. Но на третий или четвертый год войны, когда у англичан и американцев все еще имелись неисчерпаемые резервы, было уже слишком поздно. Насколько мне помнится, автор заканчивал книгу такими словами: «Если дело дойдет до стратегии истощения, Германия потерпит крах раньше своих противников».
Эти слова, кажется, сохранили свое значение и для нынешней войны. Первая осечка произошла в войне против Англии, а здесь, на Востоке, стратегия блицкрига обанкротилась окончательно. Мы вступили, таким образом, в стадию истощения. А при меньшем военном потенциале Германии дело быстро идет к закату ее военного счастья. Мы это видим на собственном опыте здесь, у стен Сталинграда. Если тысячи стволов непрерывно бьют по нас день и ночь, если у русских столько боеприпасов, что через Волгу гремит новогодняя канонада, если для одной-единственной атаки на Мариновку они выставляют 123 реактивные установки, то это такое материальное превосходство, перед лицом которого мы более или менее бессильны.
После всего пережитого нами здесь несомненно одно: наши методы создания опорных пунктов, прорыва, «клещей» и беспрерывного продвижения вперед здесь непригодны – у стен этого города им поставлен железный заслон.
Теперь у нас все больше поговаривают – особенно «прилетные» – о всяких невероятно скорострельных видах оружия, о таинственном «чудо-оружии», о сверхтяжелых танках, которые будто бы решат исход войны. Новый пулемет – единственное, что мы до сих пор из этого видели, пехоте выдано некоторое количество этого оружия. Но им исход войны не решить, это даже и доказывать нечего. А что еще нового мы имеем в военно-техническом отношении? В двадцатые годы, между двумя войнами, у нас много и весьма таинственно говорилось о каких-то эпохальных изобретениях и открытиях в области военной техники – о каких-то смертоносных лучах и токах высокого напряжения. На деле же никаких коренных новшеств, кроме создания авиадесантных войск, не произошло. Вооружение нынешней войны – это только дальнейшее развитие, улучшение и создание более современных разновидностей уже имеющихся боевых средств. А за те несколько дней, которые еще остаются нам, ничего не изменить.
Своей пропагандистской машиной Геббельс уже явно не может добиться желаемого успеха. Это видно по всему. Жуткие россказни преподносили нам о русских. В них воскрешались мрачное средневековье, аксессуары инквизиции, обстановка Тридцатилетней войны, на все лады расписывались жестокость, кровожадность и свирепый гнет. Благодаря этому многие немцы представляли себе Россию как страну, наводящую на всех парализующий страх, а самих русских как исчадие ада. Нам внушали, что в своей неуемной ненависти они не берут пленных, а предают смерти посредством чудовищных пыток.
Теперь мне стала ясна причина такой пропаганды: чтобы никому даже в голову не пришла мысль перебежать к русским. Да, этого в значительной мере добиться удалось. Но то, что целесообразно для блицкрига, теперь превратилось в свою противоположность. Теперь, когда русские наступают и немецкий солдат видит, что противник превосходит нас силами, получается, что фронта уже нет: все поглядывают назад и поспешно отходят, чтобы ни в коем случае не попасть в плен. Это заходит настолько далеко, что солдаты, обороняющиеся в необозримых развалинах стен, преждевременно сдают те позиции, которые им же самим потом приходится отбивать ценой новых кровавых жертв. Несмотря на нехватку обученных солдат, мы вынуждены никогда не оставлять на огневой точке по одному человеку. Немецкому солдату необходима теперь «локтевая связь», он боится одиночества на позиции. Такое внушение страха перед русскими оказалось ошибкой, потому что командование вермахта никогда не считалось с возможностью, что русские будут брать немецких солдат в плен или даже осуществлять контрнаступление.
Да и сам генералитет, попав в такой котел, распадается на различные слои.
Вот, к примеру, Паулюс с его тезисом: первейший долг солдата – повиновение. Тот, кто слушал сводки верховного командования вермахта, может легко представить себе, что творится в голове этого генерала. Справа и слева от его армии прорван фронт. Не только нам одним приходится отражать русское наступление. Уже далеко отсюда, на Украине, бушует зимняя битва. Советские танковые авангарды ежедневно пробиваются все дальше на запад и на юг, теперь под угрозой все наши войска на Кавказе. В этой ситуации Паулюс, вероятно, полагал, что, удерживая позиции на Волге, он сможет сковать большое количество русских дивизий и тем самым ослабить давление, оказываемое противником на Дону и Донце. Вероятно, это и было побудительным мотивом его действий. Но там, где на карту поставлена наша жизнь, «мы не можем считаться с правильностью искусственно притянутых стратегических выводов, даже если абстрактно они и верны. Паулюс прежде всего командующий 6-й армией и отвечает именно за этот, а не за какой-нибудь другой участок фронта.
Вот генерал Зейдлиц-Курцбах, командир 51-го корпуса. Он еще 24 ноября высказался за немедленный прорыв армии из кольца окружения и даже направил командованию армейской группы памятную записку. Он требовал этого и позднее, он даже сейчас требует от командующего армией принятия решения о прорыве на юго-запад. Вопреки приказу Гитлера, только из чувства ответственности перед немецким народом. В какой степени это решение должно послужить сигналом ко всеобщему неповиновению Гитлеру – тайна самого генерала, ее не откроет даже будущее. А Зейдлиц не одинок. Целый ряд генералов разделяет его мысли.
Вот остальные генералы – те, что предоставляют думать за себя другим. Для них приказ – это приказ Фюрер приказывает, мы повинуемся. Гитлер для них явление необычайное: примитивными средствами насилия по праву сильного он рушит один мир и воздвигает на его развалинах другой. Этот мир будет германским, а мы все, как верные паладины фюрера, будем купаться в лучах славы, считают они. В конце концов это мы выигрывали битвы, мы подымались все выше и выше по ступенькам чинов и наград, стали генералами, германскими генералами! А чем бы мы были в мирное время? В лучшем случае дослужились бы до начальника призывного округа. Так что будем же благодарны фюреру. А он тоже не оставит нас своими милостями. Одно только мы должны делать-воевать дальше – так приказывает он, а он все знает, знает что и зачем. Господа, посудите сами: если кто-нибудь из нас в самом деле откажется выполнить приказ, что с таким генералом станется? Он исчезнет навсегда, уж для него-то наверняка найдется местечко в самолете. А потом? Потом военный трибунал, заключение в крепость, а может, и… Вы-то знаете, какая там крепкая рука! Если мы не хотим сами погубить себя, остается только одно – повиноваться, повиноваться и еще раз повиноваться!
Генеральские руки дисциплинированно прикладываются к козырьку фуражки с золотой кокардой, хор голосов дружно произносит: «Яволь! " – и целая шеренга германских генералов – кругом через левое плечо – марш! – отправляется выполнять приказ.
7 января, чуть забрезжил рассвет, меня вызывают к телефону. Говорит 1а дивизии.
– Прошу немедленно явиться ко мне, остальные командиры уже в пути.
Прибываю в Разгуляевку. Вокруг подавленные лица. Здесь же полковник Айхлер, майор Шуххард, командиры разведбатальона, противотанкового дивизиона и батальона связи. Я седьмой. Одного полка больше нет, он расформирован, а подполковник Вольф по болезни эвакуирован на самолете. После меня являются начальник отдела личного состава и начальник тыла дивизии. Теперь все в сборе, 1-й офицер штаба отправляется доложить генералу.
Фон Шверин выглядит очень серьезным и больным. Кивком головы здоровается с нами и без долгих предисловий занимает место во главе стола.
– Господа, причина сегодняшнего совещания командиров и начальников печальна. Наша пехотная дивизия расформировывается. Причем немедленно. Прежде чем мы расстанемся, надо выяснись все до последней мелочи, так как я еще на сегодня вызван к командующему армией и завтра должен вылететь по высочайшему приказу. Мне нечего говорить вам, насколько это тяжело для меня.
Вот так здорово! Словно бомба разорвалась. Итак, расформировывается наша дивизия, разлетается в разные стороны, дивизия, в которой мы воевали по всей Европе, ликвидируется, вдали от своего тылового гарнизона. Одним словом, одним росчерком пера разрывается то, что до сих пор связывало нас всех. В каждом подразделении еще сохранилось по нескольку человек, которые воюют в этой дивизии с первых дней войны, их осталось так немного, но это еще крепче связывает их. И теперь расстаться с ними! Два с половиной года я командовал ротой в своем батальоне, а вот уже три четверти года я его командир. Я не только знаю фамилии солдат, я знаю их самих. Я шестой командир батальона и последний. Горько это. Но вдвойне горько, когда думаю о том, что именно под моим командованием батальон понес наибольшие потери – на Дону и здесь, у Сталинграда. От 730 человек осталась двузначная цифра. Эта сила распалась на кусочки в моих руках, я не смог удержать ее. А теперь все кончено. Называюсь командиром, только что стал майором, а на самом деле ничтожная пылинка. Тут никакие чины не помогут. Нет, нас ликвидирует не этот росчерк пера под приказом. Нас ликвидировало то, что происходило здесь, у стен Сталинграда, в течение целых месяцев, дивизии больше нет и без этого приказа.
Генерал говорит. Остается только один полк, он передается 305-й дивизии. В него будут сведены остатки наших подразделений: пехотинцы, саперы, разведчики и связисты. Артиллерийский полк и тылы целиком передаются соседней дивизии. Хуже всего противотанковому дивизиону: он расформировывается полностью. Офицеры и рядовые штаба дивизии вылетают вместе с генералом. С ними вместе и командир батальона связи. За исключением подразделений, которые передаются полностью, все командиры переходят в полк Айхлера и используются там в соответствии с необходимостью независимо от их специальности.
– А для вас, – обращается генерал ко мне, – у меня есть особенный сюрприз. Паулюс назначил вас командиром саперного батальона 16-й танковой дивизии… Ваш предшественник убит. Спокойно сдавайте свои дела, а потом явитесь лично к командующему. Недели через две, так я думаю.
Итак, я остаюсь в котле! Прекрасно, ничего другого я, собственно, и не ждал! В руки мне суют совершенно чужую часть. Насколько она сильна, никто сказать не может. При нынешних обстоятельствах переводят в совершенно незнакомую часть, в полностью моторизованный батальон, в котором днем с огнем не сыскать ни грамма горючего, а моих старых камрадов, которые мне так пригодились бы на новом месте, невзирая на лица распределяют по пехотным подразделениям. Только этого мне действительно не хватало!
– Сегодня, позднее, – заканчивает свою речь генерал, – прошу всех ко мне на небольшой прощальный вечер.
Переговорив с Айхлером и вернувшись на «Цветочный горшок», решаю так: Фидлер будет командовать пехотной ротой, а Франц возьмет на себя командование полковым саперным взводом – остатком моего батальона. Рембольд, Туш и Хюртген, Адерьян и фон дер Хейдт пойдут командирами взводов к Айхлеру, а доктор примет так называемую роту снабжения, которая состоит из 200 легкораненых. Бергер останется при мне. Его, Глока, Ленца, Тони, а также Байсмана впоследствии заберу с собой в батальон. У всех вытянутые лица. Иначе и быть не могло. С мыслью, что нашего батальона больше не существует, особенно трудно примириться Паулю Фидлеру – свежеиспеченному капитану, а также Францу и Рембольду, которые только что стали один обер-лейтенантом, другой лейтенантом. Даже Хюртген, быстро акклиматизировавшийся в батальоне, не может скрыть своего разочарования:
– Поистине жаль, – говорит он. – Ну ничего, увидимся в Кобленце, на небе или в Сибири!
После нескольких часов, проведенных в генеральском блиндаже, где предавались воспоминаниям, желали генералу всего наилучшего, а сам он уверял нас. что куда с большей' радостью остался бы с нами в котле (никто ему, разумеется, не поверил), после трогательного прощания, при котором фон Шверин даже немного прослезился, и после бессонной ночи, когда я прощался с тем кусочком родины, каким был для меня потерянный теперь батальон, я наутро отправился в Питомник, чтобы лично отдать новые приказы подразделениям обоза. Кроме того, я хотел на месте посмотреть, как обстоит дело с нашим имуществом.
В тот самый момент, когда я пересекаю железную дорогу у Гумрака, вижу, как мимо последних домов деревни в направлении Питомника проезжает длинная автоколонна. На машинах я вижу лотарингский крест – это отличительный знак нашей дивизии. На передней машине – черно-бело-красный флажок – наш дивизионный штандарт. Все ясно: штаб дивизии следует в дальний путь. Решаю посмотреть, кто и что отправляется по воздуху на родину.
На аэродроме царит лихорадочная спешка. Колонна въезжает, все быстро вылезают из машин, самолеты уже готовы к вылету. Посторонних на поле не допускает охрана. В то время как над нами разыгрывается воздушный бой и один «мессершмитт» ловко пытается подняться выше двух русских истребителей, двери серо-белых самолетов раскрываются, и вот уже первые офицеры сидят внутри. Денщики едва поспевают за ними. С ящиками, чемоданами и бельевыми мешками они рысцой бегут вслед. В самолеты грузят два мотоцикла. Пока их втаскивают наверх – а это нелегко, ибо вес у них солидный, – я успеваю переговорить со штабным писарем, в глазах которого светится радость нежданного спасения. Он настолько опьянен этой радостью, что готов дать самые подробные ответы на все вопросы. Генерал хочет сразу же после приземления – предположительно в Новочеркасске – как можно скорее двинуться дальше на запад, согласно приказу разумеется. Автомашину, к сожалению, в такой небольшой самолет не втащишь, вот и везем два мотоцикла, оба заправлены до самого верха.
Правильно. Раз нас уже списали, зачем оставлять нам бензин? Важно, чтобы у этого господина со старинной солдатской фамилией было на чем побыстрее смотаться подальше в тыл, пусть даже транспорт такой неказистый. К тому же это производит такое преотличное впечатление: генерал на мотоцикле – совсем по полевому уставу, сразу видно, откуда он прибыл, что немало понюхал пороха! Тут сразу пахнет «героем Сталинграда».
В самолет сажают и двух русских военнопленных. Это необходимо, хотя в первый момент кажется непонятным. Но ведь для двух мотоциклов нужны два слесаря по моторам. Никто отрицать не станет? А отъезд так внезапен, где тут найти время отыскать двух солдат в саперном батальоне и взять их с собой?
Только двух человек из штаба я не вижу здесь: обоих дивизионных священников{34}. Одному из них я хотел передать письмо домой. Всего несколько строк, написанных в страшной спешке. «Патер, патер? – писарь напрягает память. – Ахда, обоих священников оставляют здесь! Ведь каждому из них уже за семьдесят, а места в самолете не хватает даже для самого необходимого багажа. Ах, господин генерал особенно сожалеет об этом, ведь он так уважает церковь. Но приходится выбирать: патер, мотоциклы или слесари – что важнее? Здесь все решает война, то, что нужно для нее. А без священника как-нибудь обойтись можно, как ни тяжело, Это может понять каждый, даже набожный человек»
А в этих ящиках что? Гм, продукты. Надо же о себе позаботиться. Правда, полет длится всего два часа, можно было бы и без еды обойтись, да кто знает, как там будет внизу, после приземления? Надо себя обеспечить. Вчера каждому отлетающему выдали по десять банок мясных консервов и по буханке хлеба, наконец-то снова набили себе пузо. А остатки? Конечно, с собой. А что же с ними еще делать? Войскам оставить? Или раненым отдать? Какой смысл, на всех так и так не хватит, только многие себя обиженными почувствуют. Нет, со штабом дивизии все в порядке, он о своих людях заботится!
Да, это верно. Каждый думает только о себе, рука руку моет. Интендантский чиновник заботится о хорошем питании господина генерала, не забыл захватить для него даже сигары, за это его и самого берут. Начальник отдела «чего прикажете» все делает сам, по возможности не обременяя господина генерала всякими мелочами, за это его и берут. Генерал приказывает выдать особый паек шоколада для «мозгового треста» своего штаба, зато у него самого будет меньше работы и больше времени, чтобы решить наконец вопрос: может ли человек стать офицером, если его отец крестьянин?
Облака собираются в кучку: небо тоже как-никак понимает, что господину генералу надо лететь из котла, Нужно укрыть вылетевшие самолеты от взглядов русских. Драгоценный груз в полной целости и сохранности выгрузят где-нибудь позади, где опасность не так велика. А впереди всех гордо будет шагать полководец, который выбрался из самого тяжелого угла Сталинграда – завода «Красный Октябрь».
На широком летном поле видны засыпанные свежим снегом блиндажи; они напоминают кротовые норы или же противотанковые препятствия, после того как по ним прокатилась волна танков. На верхних ступеньках круто ведущих вниз лестниц стоит в облике полузакоченевших солдат само нетерпение, вглядываясь в угрюмое зимнее небо, с которого через невыносимо долгие промежутки приходит помощь. Вопль о помощи беззвучно срывается с их плотно сжатых, побелевших губ. Они выглядят как братья, которых воспитал один суровый отец – война, и каждому из них досталась здоровенная порция битья. Они похожи друг на друга до неразличимости. Индивидуальность стерта. Страдания и лишения наложили свой отпечаток на их заросшие щетиной лица, проложили глубокие морщины на их пожелтевшей коже, заострили выпирающие скулы. Закутанные в одеяла и платки, с почерневшими бинтами, они одна-единая семья, трепетно ждущая спасения. Как одна снежинка гонима ветром к другой, так и я встречаю взгляд одного из них, выходящего из своего подземного убежища. Да это же доктор Хюнерман, мой старый приятель Карл Хюнерман! Он тоже узнал меня и теперь короткими шажками приближается к моей машине. Трясем друг другу закоченевшие руки.
– Не делай такого удивленного лица. Я не из тех, кто разнюхивает насчет самолетов! – восклицает он.
– А что же ты делаешь тут, на аэродроме? – спрашиваю я.
– Только что прилетел и жду приказа о дальнейшем назначении. На рождество был дома, в Кобленце. Там никто ничего не знал о распаде армии. На обратном пути в Берлине посетил своего брата-генерала, я тебе о нем когда-то рассказывал. Он внес полную ясность. Мы здесь списанные. И нам больше никто помочь не может.
– Зачем же ты прилетел сюда? Ведь мы же кандидаты в смертники!
– Думаешь, добровольно? Ошибаешься! Я этого вовсе не добивался, можешь поверить. Но вчера пришел приказ: не хватает врачей. Должен немедленно отправляться в Питомник.
– А куда тебя, ты думаешь, назначат?
– Один бог ведает. Пока жду здесь. Кто бы мог подумать, что мы так глупо погибнем? Как бы то ни было, я решил: последнюю пулю – в лоб, но русским в руки не дамся.
В это время приземляется новый самолет, и вот уже нет никакой заградительной цепи. Как и тогда, в декабре, из всех нор выскакивает народ, начинается гонка, приз в которой – собственная жизнь. Возникает драка у входа в самолет, только теперь масштаб стал побольше. Теперь к самолету со всех сторон устремляется несколько сот человек. Им не до багажа. Жизнь, и больше ничего – вот что хотят они спасти. А на все остальное наплевать! За самолеты идет настоящий бой, происходит настоящая схватка. Взлетают и опускаются поблескивающие клинки штыков и ножи, падают раненые с проклятиями на покрытых коркой губах. Летчик, имеющий строгий приказ брать на борт самолета только тех солдат, у которых есть свидетельство, подписанное начальником медицинской службы армии, не в силах противостоять натиску не поддающейся учету огромной массы. Он забирается в свою кабину, а пахнущая гноем и потом куча тел протискивается через узкую дверь внутрь, внутрь, внутрь… Кто внутри – тот жив, кто остался снаружи – погиб.
В самолете молодой командир корабля просто вне себя. Он не может стартовать: машина перегружена, переполнена. Но каждый рад, что наконец внутри, никто не хочет вылезать. Не помогают ни просьбы, ни угрозы. Лишних приходится вышвыривать силой. Но как ни слабы эти полускелеты, силы у них возрастают, руки судорожно цепляются за что попало. Им отдавливают каблуками пальцы, пока те, окровавленные, не размыкаются, но они снова цепляются, и все повторяется сначала. В конце концов сброшенный падает на двойной ряд уже валяющихся у самолета и стукается головой о промерзшую землю. Схватка длится несколько минут. Никто больше не спрашивает никаких свидетельств: это уже не имеет никакого смысла, лишь бы число улетающих не помешало взлету. Но дверь в самолет все еще открыта, и тут же шесть-восемь рук цепляются за нее, чтобы проложить себе путь к спасению. Они пытаются подтянуться вверх, но им не удается: руки слишком слабы, ноги волочатся по полю. Но они все не отпускают, даже когда их бьют по суставам, в отчаянии судорожно цепляются за фюзеляж. Звучат выстрелы, и руки наконец опадают. Те, кто только что хотели улететь, теперь валяются в снегу, обессиленные, полумертвые, и к ним спешат санитары из больших палаток. Самолет уже стартует, поднимается в воздух и берет курс на юго-восток. В этот момент с него что-то падает – солдат, пытавшийся улететь. Слышится тяжелый звук удара – это падение в безнадежность, в котел, в смерть.
Потом я еду в свой обоз. Люди уже в курсе дела. Один офицер начальника обоза еще вчера вечером привез известие о расформировании дивизии. Даю указания о свертывании дел. Основная масса снаряжения передается армейскому складу инженерного имущества. Грузовики, кроме трех, следует на месте передать 305-й дивизии. После этого саперам сесть на оставшиеся автомашины и отправиться к «Цветочному горшку», где они получат от меня последний приказ.
Сегодня 8 января. Это день не такой, как все другие. Он требует от командования важного решения, самого важного, какое оно только может принять в данный момент. Каково будет это решение – никто из нас не знает. Нам известно только одно: решающее слово может быть сказано только в течение двадцати четырех часов. Это знает каждый, кто принадлежит к 6-й армии. О том позаботились сотни тысяч русских листовок. Их целый день сбрасывают над нами медленно кружащие советские самолеты. На нас изливается ливень тоненьких листовок. Целыми пачками и врассыпную, подхваченные ветром, падают они на землю: красные, зеленые, голубые, желтые и белые – всех цветов. Они падают на снежные сугробы, на дороги, на деревни и позиции. Каждый видит листовку, каждый читает ее, каждый сберегает ее и каждый высказывает свое мнение. Ультиматум. Капитуляция. Плен. Питание. Возвращение на родину после войны. Все это проносится в мозгу, сменяя друг друга, воспламеняет умы, вызывает острые споры.
У меня в блиндаже на столе тоже лежит такая матово-белая листовка. Правда, Бергер, как приказано, перечеркнул ее красным карандашом и написал поперек: «Вражеская пропаганда», дважды подчеркнув эти слова. Но это не такая листовка, как все те, которые сбрасывали нам до сих пор. От нее зависит многое, можно сказать, все! В ней ясно и четко говорится:
«Командующему окруженной под Сталинградом
6-й германской армией генерал-полковнику Паулюсу или его заместителю
6-я германская армия, соединения 4-й танковой армии и приданные им части усиления находятся в полном окружении с 23 ноября 1942 года. Части Красной Армии окружили эту группу германских войск плотным кольцом. Все надежды на спасение Ваших войск путем наступления германских войск с юга и юго-запада не оправдались. Спешившие вам на помощь германские войска разбиты Красной Армией и остатки этих войск отступают на Ростов. Германская транспортная авиация, перевозящая вам голодную норму продовольствия, боеприпасов и горючего, в связи с успешным, стремительным продвижением Красной Армии вынуждена часто менять аэродромы и летать в расположение окруженных издалека. К тому же германская транспортная авиация несет огромные потери в самолетах и экипажах от русской авиации. Ее помощь окруженным войскам становится нереальной.
Положение Ваших окруженных войск тяжелое. Они испытывают голод, болезни и холод. Суровая русская зима только начинается, сильные морозы, холодные ветры и метели еще впереди, а Ваши солдаты не обеспечены зимним обмундированием и находятся в тяжелых антисанитарных условиях.
Вы как Командующий и все офицеры окруженных войск отлично понимаете, что у Вас нет никаких реальных возможностей прорвать кольцо окружения. Ваше положение безнадежное, и дальнейшее сопротивление не имеет никакого смысла.
В условиях сложившейся для Вас безвыходной обстановки во избежание напрасного кровопролития предлагаем Вам принять следующие условия капитуляции.
1) Всем германским окруженным войскам во главе с Вами и Вашим штабом прекратить сопротивление.
2) Вам организованно передать в наше распоряжение весь личный состав, вооружение, всю боевую технику и военное имущество в исправном состоянии.
Мы гарантируем всем прекратившим сопротивление офицерам, унтер-офицерам и солдатам жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или любую страну. куда изъявят желание военнопленные.
Всему личному состава сдавшихся войск сохраняем военную форму, знаки различия и ордена, личные вещи, ценности, а высшему офицерскому составу и холодное оружие.
Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам немедленно будет установлено нормальное питание. Всем раненым, больным и обмороженным будет оказана медицинская помощь.
Ваш ответ ожидается в 15 часов 00 минут по московскому времени 9 января 1943 года в письменном виде через лично Вами назначенного представителя, которому надлежит следовать в легковой машине с белым флагом по дороге разъезд Конный – станция Котлубань.
Ваш представитель будет встречен русскими доверенными командирами в районе «Б» 0,5 км юго-восточнее разъезда 564 в 15 часов 00 минут 9 января 1943 года.
При отклонении Вами нашего предложения о капитуляции предупреждаем, что войска Красной Армии и Красного Воздушного Флота будут вынуждены вести дело на уничтожение окруженных германских войск, а за их уничтожение Вы будете нести ответственность.
Представитель Ставки Верховного
Главного Командования Красной Армии генерал-полковник артиллерии Воронов
Командующий войсками Донского фронта генерал-лейтенант Рокоссовский»
Так-то. Факты изложены трезво, без всякого преувеличения. Что мы в железном кольце – знает каждый из нас. Что нас после краха наступления армии Гота больше не могут вызволить из окружения – тоже ясно. Новая попытка спасти нас могла бы быть предпринята только после основательной подготовки, а так долго нам не выдержать. Ежедневно доставляемый по воздуху голодный паек слишком мизерный. Транспортные части люфтваффе при самой доброй воле не могут доставлять больше этого. Сотни самолетов уже сбиты и валяются на земле. Резервы наши далеко не неисчерпаемы. Нет, наивно было бы верить, что мы сможем остаться здесь и ждать, пока, скажем, весной будет предпринята новая операция с целью выручить нас.
Но уже нереальна и другая возможность: концентрированными силами прорвать окружение и двинуться на запад. Время упущено. Теперь слишком поздно. Вся армия страдает от удушья, блуждает в лабиринте, скорчилась без сил в снегу. Как ни крути, а приходишь к одному выводу: дни немецких войск, сжатых на узком пространстве, сочтены, умирающая армия не способна сковать сколько-нибудь значительные силы противника, а другой задачи у нас нет. Следовательно, продолжать кровопролитие бессмысленно. Капитуляция – требование разума, требование товарищества, требование посчитаться с судьбой бесчисленного количества раненых солдат, которые по большей части лежат в подвалах без всякого медицинского ухода. Такая капитуляция не наносит ущерба достоинству германского солдата. Подразделения в полном составе походным маршем отправятся в почетный плен. Мы сделали все, что было в наших силах. Ни один человек, ни один солдат в мире не упрекнет нас за эту капитуляцию. Даже Блюхер{35} и тот капитулировал при Раткау, потому что у него больше не было ни пороха, ни хлеба, но ни одному историю до сих пор не приходило в голову упрекать его за это в несолдатском поведении. История повидала за века немало. Победы и поражения в бесчисленном множестве сменяли друг друга, но славные имена, которыми гордятся, были у каждого народа.
Преследующая вполне определенную цель пропаганда «русские в плен не берут» потеряла для нас свою силу. Обращения по радио попавших в плен немецких солдат, их высказывания, помещенные на листовках вместе с их фотографиями, опровергают это утверждение. Значит, нет больше причин продолжать борьб) любой ценой, чтобы сохранить себе жизнь. Напротив, она гарантируется нам условиями капитуляции.
И только один голос поднимается против. Это голос самого Гитлера. Его приказ гласит: стоять и биться до последнего патрона! У Паулюса и сейчас столь же мало свободы действий, как и тогда, когда он просил разрешения прорываться, – в этом я твердо убежден. Первый раз командующий армией подчинился. Но тогда был на подходе Гот. А как командующий поступит сегодня? Ведь сегодня положение совсем иное. Сегодня Паулюс должен решить: либо без всякой перспективы на успех продолжать биться до последнего и пожертвовать остатками своей армии, либо капитулировать и тем спасти то, что еще вообще можно спасти. Огромность ответственности должна облегчить ему решение вопроса во имя жизни своих солдат вопреки приказу Гитлера и присяге.
Да, конечно, долг и главная добродетель хорошего солдата – повиноваться всегда и всюду, даже если он и не понимает смысла полученного приказа. Но здесь, у нас, своим властным языком говорят сами факты. Только за последние шесть недель погибло круглым числом 100 тысяч человек. Тот, кто в таких условиях намерен ценой гибели остальных 200 тысяч человек сохранить свое слепое и тупое повиновение, не солдат и не человек – он хорошо действующая машина, не больше! Долг перед собственным народом, который спросит отчет за гибель своих сынов, выше, чем долг формального послушания. Знает это и Паулюс. И он будет действовать именно так. Но только если будет решать сам, а не станет прислушиваться к тому, что ему внушают.
Таково во всяком случае наше мнение. Ведь мы не знаем, что генерал Хубе только что вернулся из ставки фюрера и привез строжайший приказ – держаться до тех пор, пока в конце февраля к армии не пробьется танковый корпус войск СС; для этой операции предназначены и уже готовятся «лейб-штандарт»{36} фюрера «Адольф Гитлер» и дивизия «Рейх».
Как на арене Колизее древнего Рима побежденный гладиатор обращал свой взор с мольбой о пощаде к ложе императора, так и 6-я армия замерла в ожидании решения своего командующего.
На другой день приходит приказ: «Парламентеров встречать огнем! " Жребий брошен.
Лишь только забрезжил рассвет 10 января и над необозримой снежной равниной еще не рассеялся густой утренний туман, на нас обрушился артиллерийский огонь такой силы, какого нам даже здесь не приходилось переживать никогда. Залп за залпом, разрыв за разрывом, а там, где ударяет снаряд, вихрем несутся в зимней дымке куски дерева, осколки, ледяные глыбы, части оружия, клочья одежды. Между разрывами доли секунды. Ухо не в состоянии различить отдельные орудийные выстрелы. Залпы сливаются воедино, по позициям перекатывается жуткий, как светопреставление, огненный вал, вокруг один сплошной грохот и вой. Все сотрясается и дрожит так, что никто не в состоянии удержаться на ногах и даже в самых глубоких блиндажах на столах танцуют стаканы.
Бесконечно тянутся минуты ожидания, проходит полчаса – огонь не ослабевает, поток смертоносного металла не утихает. Наоборот, кажется, вступают в действие все новые и новые батареи – на севере и юге, на востоке и западе. Со всех сторон в котел рвутся смерть и разрушение, и нет нигде ни одного укромного уголка, нет защиты, нет даже временной безопасности, потому что нет больше ни одной не простреливаемой противником точки. А огненная волна все нарастает и катится вперед. Вот уже превзойдено все мыслимое, сознание и чувства отказываются воспринимать происходящее. Всем существом ощущаешь лишь ужас: приближается конец мира, нашего маленького, ограниченного мирка, он уже зашатался и вот-вот рухнет.
И вот уже крадутся и ползут вперед русские солдаты в маскхалатах, едва различимые, быстрые, как молния, с красными от мороза лицами, с автоматами в руках. Не будь тумана, их можно было бы заметить раньше: некоторые участки нашего западного фронта при ясной погоде хорошо просматриваются. Но закрепиться, оборудовать позиции в насквозь промерзшей земле можно только с величайшим трудом. В большинстве случаев солдату приходится довольствоваться только наскоро возведенными снежными валами. Они опираются на немногие пункты местности, то там, то сям возвышающиеся наподобие верблюжьих горбов на гладкой, как стол, равнине. Лощины и складки местности, пересекающие степь, в это время года почти неразличимы: белый снег скрадывает их, создавая впечатление совершенно ровной поверхности.
Теперь по этой равнине катится волна атаки, то появляются, то вновь исчезают белые фигуры. Развернутые в боевые порядки группы, преодолевая лощины и балки, становятся то больше, то меньше. Как волна морского прибоя, которая то набегает, то откатывается, но со смертельной неизбежностью все равно настигнет нас. А в разрывах пелены тумана видны устремившиеся на нас белые чудовища, и из стволов их грохочут залпы. Это бронированная смерть, вал, который раздавит нас всех.
– Впереди танки! Тревога! Тревога!
За снежными валами возбуждение. Обороняющиеся уже залегли в окопах и напряженно всматриваются вперед, в туман. Они ждут атаки и сжимают в руках оружие. Трещат первые винтовочные выстрелы. Начинают бить противотанковые пушки. Но отчего молчит наш сосед? Куда делись части, расположенные слева? Там зияет брешь. Противник беспрепятственно продвигается вперед. Грозит вклинение, грозит прорыв нашей линии обороны, но сосед до сих пор не шевелится, не оказывает никакого сопротивления. Непонятно. Там, где перед мощным огневым налетом еще была жизнь, теперь зияют огромные воронки. Развороченные позиции утюжатся танками, а следом за ними продвигается пехота.
Сегодня перешел в наступление весь русский фронт. В то время как наши войска отражают в городе массированные удары и ликвидируют мелкие прорывы, в то время как северный фронт нашего котла со своим правым флангом все еще держится, танковые клинья противника прорывают недостаточно плотную линию обороны на западе и юге. Несмотря на ожесточеннейшее сопротивление, отдана Мариновка. С потерей этого населенного пункта фронт наш разваливается. Русские наступательные волны неудержимо движутся дальше вперед. Отдельные очаги нашего сопротивления блокируются, а в промежутки между ними в малоукрепленные районы устремляются свежие штурмовые роты.
Теперь у немецкого солдата, выброшенного из построенных с таким трудом позиций, уже не осталось ровным счетом ничего. Нет у него больше даже места на нарах, где он спал по очереди со своими камрадами, нет никакой защиты от зимнего холода, потерян ранец, пропало последнее одеяло. Ураганный огонь разнес, уничтожил все. Буквально с пустыми руками стоит немецкий солдат посреди снежной равнины, копает себе норку, как заяц-беляк, пока русские снова не вышвырнут его оттуда и не погонят дальше. Вечером он уже сказывается на новом месте, и опять те же трудности. Он больше не может с ними справиться, он слишком ослаб. И он видит устремившегося на него противника – противника, привычного к такой зиме, одетого в теплые ватники и полушубки. Этого противника не сдержать. Того, что ему не удалось достигнуть сегодня, он добьется завтра.
Удар за ударом – и все новые грозные вести, едва завуалированные командованием, день за днем поступают с западного фронта нашего котла. Русские соединения почти равномерно движутся с запада на восток. Время от времени это движение то замедляется на некоторых участках борьбой за отдельные укрепленные очаги сопротивления, то усиливается быстрыми ударами с целью изолировать эти очаги или перерезать важные коммуникации. В целом же продвижение русских происходит довольно равномерно, а фронт их наступления, несмотря на большую протяженность остается сомкнутым и единым. Кольцо окружения систематически сжимается все уже и уже. Через периферийные позиции противник вторгается теперь вовнутрь так называемой крепости. Наш фронт становится с каждым днем все тоньше, местами даже без связи отдельных звеньев, а тем самым гораздо уязвимее. Но у немецкого командования нет никаких резервов. Эта слабость – попутный ветер для замыслов русских.
Русский натиск все равно больше не сдержать Процесс сжимания кольца окружения идет самым быстрым темпом. Уже можно высчитать тот день и тол час, когда прогремит последний выстрел и свершится гибель нашей армии. Это гибель с часами и счетчиком километров в руках, гибель, происходящая с математической точностью. Кошмар безысходного отчаяния охватывает нас в эти огненные ночи. Сопротивление неотвратимой судьбе бесполезно. Сколько ни думай выхода нет! Или падешь там, где стоишь, или следующий вал растопчет тебя на новой линии обороны Все едино. А того, кто без приказа оставит позицию. позади схватят, предадут военному суду, расстреляют. Смерть ждет тебя и здесь, и там. Только чудо может принести спасение. Но в противоположность тем, кто трезво видит перед собой смерть, находится много и таких загнанных и усталых солдат, которые еще верят в чудо: «Фюрер сумеет! " С этими словами на устах сражаются они и гибнут, с этими словами зарываются в жалкие снежные ямы, чтобы уже никогда не подняться. Иссякают последние силы, напрасно проливается кровь. Обессиленный ежедневным кровопусканием, без кровинки в лице, не способный уже восстановить свои силы, тащится немецкий солдат сквозь эти мрачные январские дни. Силы его тают подобно догорающей свече, которая напоследок, прежде чем совсем погаснуть, вспыхивает ярким пламенем.
На сцене истории войн последний акт небывалой трагедии.
Тому, что мы еще вообще можем бороться, что наш пульс хоть и медленно, едва, с перебоями, но все еще бьется, мы обязаны аэродрому в Питомнике – единственному, которым еще обладает наша армия. Это источник нашей жизни: наша кладовая, склад боеприпасов, база горючего и аптека – все сразу. Правда, число прорывающихся к нам самолетов уменьшилось до минимума, а доставляемых грузов далеко не хватает, чтобы обеспечить необходимым 22 дивизии, но все-таки несколько ящиков патронов и несколько центнеров хлеба дают нам возможность хоть как-то сопротивляться. С каждым часом растет опасность потерять и этот источник, а тем самым последнее, без чего мы не можем жить. С начала большого русского наступления прошло всего шесть дней, а русские авангарды уже подошли к Питомнику. Они не просто подошли к нему, они атакуют и продвигаются. Они хорошо знают: с занятием этого аэродрома с немецкими войсками в Сталинграде будет покончено еще быстрее.
В блиндажном городке Питомника так далеко вперед не заглядывают. 15 января – обычный день. После полудня в большие палатки прибывает еще 800 раненых. Врачи отправили их сюда потому, что не имеют больше перевязочных материалов и медикаментов, а здесь есть надежда на эвакуацию по воздуху. Многие раненые отправились сюда на собственный страх и риск. Но палатки переполнены. Люди лежат вповалку: раненые – рядом с больными, дистрофики – рядом с обмороженными. Об их обеспечении нечего и думать. Вновь прибывшие длинными вереницами опоясали вход, другие втискиваются в блиндажи или землянки – туда, где есть хоть местечко. И у всех только одна мысль: выбраться отсюда!
Поздно вечером местность оживляется. Появляются группы солдат, офицеры отдают приказы, устанавливаются на позиции пулеметы – стволы их направлены на запад. Штабы, врачи и множество тыловиков, околачивающихся здесь со своими автомашинами, вскоре узнают, что это значит. Линия обороны снова отодвинулась и с рассвета завтрашнего дня будет проходить здесь, прямо через Питомник.
Все приходит в беспорядочное движение, как разворошенный муравейник. Упаковываться – вот пароль! Где мой чемодан? Скорее мою машину! Что, капут? Тогда большой дизельный грузовик, только немедленно; весь бензин, до последней капли, в бак! А куда? Кто, собственно, знает, куда подаваться? Может, кто скажет, куда спрятаться? В городе наверняка все забито. Бог мой, там увидим, лишь бы поскорее отсюда, подальше, вот что самое главное! Эй, ефрейтор Трег, не стоять, пошевеливаться, уложить все и доложить мне! Пусть другие смотрят со злостью – это они от зависти! Сами не лучше. Вместе спасаемся бегством. Что, что я сказал? Бегство? Какое бегство? Просто передислокация, внезапная передислокация, германский тыловик с десятью годами военной службы за плечами не бежит – это каждый ребенок знает! Ну, а теперь живо за дело, надо еще успеть переодеться! Быстрее вещевой мешок! Снять старое барахло, надеть новое белье и обмундирование; так, все идет быстро, как у хорошего рекрута, – недаром десять лет на военке. Чему учили, тому научили! А то Кто его знает, будет ли еще случай переодеться. Да и удастся ли тащить с собой брезентовую сумку, времена-то наступили дурацкие. Так, еще разочек глянуть в зеркало. Да, это я, германский офицер, привыкший шагать от победы к победе! Правда, лицо что-то побледнело, но это просто от спешки, а может, и от первого сомнения.
Во всех блиндажах происходят сейчас подобные сцены. В палатках готовятся к бегству врачи и медперсонал, им уже не до раненых, не до больных. Легкораненых строят в походные колонны для марша. Куда? А, все равно, этого мы и сами не знаем! Позаботьтесь о себе сами. И будьте еще рады, что вообще на своих двоих топаете. Сами знаете: тяжелораненых эвакуируют только частично, основная же масса остается здесь, ведь эти бедняги совсем беспомощны. А мы ничего поделать не можем. Санитарных машин раз-два и обчелся, бензина чуть-чуть, и он нужен для машины с перевязочным материалом и медикаментами.
Лихорадочно готовят к выезду автомашины. Все, кто раньше с трудом двигался, помогают расчищать дорогу от снега, толкают двух– и трехтонные грузовики, чтобы завести их. Жать на стартер бесполезно. Вспыхивают небольшие костры для подогрева моторов. Проходит десять минут. Еще попытка. Мотор не заводится. Что остается делать солдатам? Немногое. Они хотят прочь отсюда, больше ничего. Но почему никто не заботится об уничтожении остающегося имущества? Почему никто не вспоминает о лежащих наготове подрывных зарядах? Почему не выполняют приказа командования армии ничего не оставлять врагу? Никто и пальцем не шевелит, чтобы выполнить этот приказ: нет для этого свободных пальцев, у всех руки другим заняты.
Вдали слышится пулеметный огонь, надо поторапливаться. Вспыхивают новые костры, их становится все больше. И вдруг прямо по всей этой куче залп из крупнокалиберных. Гасите огонь, мы привлекаем внимание артиллерии! Но кто должен это делать? Я и тот, другой, мы вдвоем? Все разбежались кто куда. они уж не вернутся. Или те, что забрались от страха под машины? Посмотрите-ка и на этих, они вам тоже не помогут! Катаются по снегу с осколками в теле. А те уже мертвы. Слышите, вот опять свистит, завывает! Бамс! И еще раз: бамс! Эй, где вы, куда вы делись, послушайте разумного совета, алло! Но последний уже несется мимо, площадь опустела…
На дорогах страшная неразбериха. Машины и бегущие группы – все стремится на восток. Страх гонит к Сталинграду. Есть только одна-единственная дорога, один-единственный след в снегу. Но дороги почти не видно, нет ни наезженной колеи, ни углубления: ветер сегодня метет особенно сильно. Ни деревца, ни кустика. Железнодорожная линия на Гумрак – единственное земляное возвышение. Да и что за преграда невысокая насыпь для сурового норда, который гонит перед собой целые облака снега, наметает сугробы, не считаясь ни с дорогой, ни с колеей!
Машина за машиной медленно пробиваются вперед, метр за метром, ощупью, немыслимо медленно. Одна останавливается: не тянет мотор. Водитель и интендант спрыгивают, лезут под капот, быстро, лихорадочно быстро, потому что сзади скопились другие машины. Опытные водители вылезают, чертыхаются, идут вперед посмотреть, в чем дело. Молодые, которые чересчур торопятся и у которых опыта поменьше, пытаются объехать, съезжают с колеи и через несколько метров застревают накрепко – ни туда ни сюда. Колеса зарываются в снег все глубже, пока грузовик не садится на диффер. И скоро четыре застрявших грузовика – преграда для всех остальных. Толчок, первую машину уже вытолкнули, она кое-как вылезает. Колонна приходит в движение. Но ненадолго. Останавливается другая машина: кончился бензин. Грузовик просто-напросто опрокидывают в сторону и едут дальше. В морозном воздухе глухо слышны разрывы, поднимается густая метель, еще больше ухудшающая видимость, а караван машин с последними каплями бензина в баках, то и дело останавливаясь, с трудом пробирается на восток. За ним устало плетутся солдаты. Их цель – какой-нибудь подвал в городе. Там у них наконец хоть будут четыре стены и крыша над головой, защищающая от непогоды, немного покоя, а возможно, и еды. Но путь долог, очень долог, а ночь так зверски холодна.
В Питомнике все еще возятся у отдельных машин, упорно не желающих заводиться. Сотни автомашин брошены, а вместе с ними – продовольствие, которое всего несколько часов назад доставили по воздуху и уже не успели распределить, Ящики с бумагами, всякое имущество и, разумеется, обитатели палаток, а также преждевременно прибывшая сюда пехота.
Питомник стал местом боев раньше, чем этого хотело командование. Натиск русских оказался слишком силен. Сейчас полночь, может быть даже несколько позже, но о ночном отдыхе нечего и думать. Противник уже ведет пристрелку новых позиций. Но что означает здесь это слово – «позиции»? Жалкие ямы в снегу, как и повсюду. А снаряды крупного калибра систематически разносят в клочья людей, разбивают технику.
Прошло три часа с тех пор, как вышли в путь первые легкораненые. Картина изменилась. По дороге вдоль железнодорожной насыпи теперь движется олицетворение горя человеческого. Позади – малая толика пути, но десятки раненых и истощенных уже остались лежать на снегу. Это началось сразу же после выхода из Питомника. Сначала пытались поднимать их, ставить на ноги, поддерживать. Надо тащить – ясно: ведь это товарищеский долг. Даже если ты сам едва передвигаешь ноги, ты обязан, ты же знаешь их давно, вместе хлебнули горя на передовой, это связывает нас, особенно в беде. Падающих подхватывают под руки и волокут – иначе не назовешь. Но их становится все больше, а поддерживающих рук – все меньше. На минуту останавливаются около упавшего, но помочь ему невозможно. Завывает ветер, мороз прохватывает до костей сквозь рваное обмундирование, а колонна все топчется на одном месте.
Что же делать? Оставить лежать здесь? Это смерть. Но ему не помочь. И стоять дольше нельзя, от этого никому нет пользы, только свою смерть зовешь. И с тяжелым сердцем шагаешь дальше, а отставший падает в протоптанную колею, он ждет, он все еще надеется, надеется на кого-то, кто придет ему на помощь, ждет сострадания и милосердия, спасительного грузовика. Он чувствует непреодолимую усталость, веки смыкаются. Еще раз приподымается и оглядывается назад. Но никто не идет, никого и ничего. И тогда угасает надежда, а вместе с нею и он сам. Он медленно опускается и погружается в дремоту. А ветер поет ему последнюю песню, засыпает мягким снегом, все выше, пока не закроет совсем и не останется торчать из сугроба лишь рука, взывающая о помощи.
Но он не один. Сначала через каждую сотню метров, а потом все чаще лежат они, обреченные на смерть, ждут великого чуда. Пытаются ползти, несмотря на свои мучительные раны, отмороженные руки и ноги. А когда мимо них плетется кучка таких же едва передвигающих ноги и готовых упасть солдат, они молят, заклинают, шлют вслед проклятия. Слова «Помоги, камрад! " звучат до тех пор, пока не затихают вдали шаги и не наступает вновь одиночество. Призывают в помощь бога, дают обеты, молитвенно складывают руки, бормочут „Отче наш“. Последняя судорога, последний вздох, и вот уже голова падает набок. Рот и глаза открыты, они даже после смерти бросают в темную ночь свою немую жалобу.
Там, где железнодорожная насыпь круто заворачивает, стоят на рельсах три порожних товарных вагона. В них можно укрыться от ветра, и несколько солдат взобрались внутрь, прежде чем упасть без сил. Число их все растет, теперь уже набралось человек тридцать. Примостившись у стен, они лихорадочно оглядываются по сторонам, трут руки. Ноги у них уже обморожены. Последняя надежда – грузовик, который захватит их. Двое лежат снаружи, прижавшись к снегу, и всматриваются вдаль в меланхолическом свете чуть забрезжившего рассвета.
А толпы более сильных и выносливых продолжают свой путь. Поддерживая раненых и обмороженных товарищей, они едва передвигают ноги, напрягая последние силы. Это больше чем судорога. Перед ними, они знают, спасение; спасение это – Сталинград; огромное нагромождение развалин представляется им сущим раем. Мускулы их обрякли, желудок пуст, но стремление дойти придает им ту энергию, которая заставляет поднимать ноги и делать следующий шаг. Многие уже выдыхаются, отдают последнюю малость сил раненым товарищам и сами становятся жертвой этой ужасной ночи, так и оставшись лежать на обочине вместе с тем, кого они пытались спасти.
Позади, в Питомнике, удалось наконец привести в движение грузовик. На нем различим тактический знак саперного батальона. За рулем этой последней машины сидит Глок. Два других грузовика уже в пути, они хотят добраться до «Цветочного горшка», где командир батальона подводит итоговую черту в своем военном дневнике. Машина до отказа набита солдатами и ранеными, между ними втиснулся наш казначей. Грузовик кряхтит, пробирается сквозь вьюгу, иногда лишь на миг вспыхивают его фары, чтобы осветить путь. На дороге занесенные снегом холмики. Грузовик натыкается на них, мотор рычит. Включена первая передача, газ, полный газ! Колеса берут, преодолевают препятствие, раздавливают его тяжестью машины. Слышится треск и хруст, словно ломаются деревянные ножки стула, сплющенные куски прилипают к баллонам и, примерзнув, крутятся вместе с колесом, пока не отпадают на ближайшем повороте.
Впереди за ветровым стеклом сидит Глок, он не видит этого и невозмутимо ведет трехтонку вперед. Солдаты, стоя и лежа сгрудившиеся в кузове, тоже ощущают только толчки, думают, наверно, что это куски льда, камни или стволы деревьев. На этом холоде у них самих душа еле в теле. Каждый редкий удар пульса отдается в их ушах, как удар колокола, как погребальный звон над «крепостью Сталинград».
Машина обгоняет группку из трех солдат. Тот, что в середине, сидит на винтовке, за которую судорожно уцепились двое других. Недолго удается этим двоим пронести его; они падают вместе с ним и беспомощно лежат в снегу. Глок останавливает машину и, хотя все решительно против (в кузове действительно нет больше места), сажает их. Раненого поднимают в кузов, и теперь он со своей перебитой ногой сидит среди остальных. Но этим последняя возможность помощи исчерпана.
Там, на железнодорожной насыпи, где стоят товарные вагоны и где уже давно ждут не дождутся помощи, грузовик окружает толпа живых мертвецов. С ввалившимися глазами и тонкими, как плети, руками они кажутся выходцами с того света. Они появляются прямо перед передним бампером, так что водителю приходится резко затормозить и остановиться. «Возьмите нас с собой, мы больше не можем, нам пришел конец! " Костлявые пальцы крепко уцепились за борта машины, полускелеты судорожно держатся за крылья и радиатор, слева и справа в кабину сквозь стекло заглядывает сама смерть – шесть-семь желтых, страшных лиц. А за ними толпится бесформенная масса почти бесплотных существ, которые были когда-то людьми и снова хотят стать ими. Они обступили машину сплошным кольцом, судорожно прижались, прилипли к ней. Этот натиск отчаяния страшен, он опасен силой и угрозой, таящейся в нем. Но последние ряды колеблются, качаются, топчутся, падают наземь, и Глок понимает бессилие этих солдат, уже отмеченных печатью смерти. Пусть даже и поднимает угрожающе свою руку одна из этих теней, одно из этих привидений в военной форме, которое снова потонет в призрачном мире, если никто не сжалится над ним.
Но Глок бессилен помочь: у него нет больше места. Он открывает дверь и объясняет им. Он показывает им на кузов, в котором как сельди в бочке набиты солдаты из Питомника, потом качает головой и твердо говорит: «Нет! " Но никто не отступает, они не понимают ни просьб, ни угроз, они не хотят понимать этого, они хотят любой ценой отвести от себя руку, уже хватающую их за глотку. Натиск на машину усиливается, масса отчаявшихся растет, положение становится все опаснее. И вдруг мелькает чей-то штык, Глок чувствует удар в ногу. Он бьет кулаком в чье-то лицо, захлопывает дверцу, дает газ, и колеса приходят в движение. На лбу его выступают капли пота. Разговор со смертью окончен, он ведет машину дальше на восток.
Взят и Питомник. Остановилось сердце армии. Но мозг все еще не желает признать этого факта, не хочет сделать вывода. «Биться дальше, биться дальше! " – вот единственные слова, которые слышны от командования. Значит, до последнего патрона! Что ж, этот момент наступает. Западный фронт нашего окружения теперь твердо проходит западнее Гумрака по линии Песчанка – Большая Россошка. Пространство котла сократилось вдвое. Во многих дивизиях пулеметы стали редкостью, а об оружии более крупных калибров и говорить нечего. Тяжелое оружие большей частью попало в руки противника на оставленных позициях.
На отдельных участках остатки рот и батальонов бросают оружие. Солдаты осознают бесцельность дальнейшего сопротивления и не желают один за другим класть свои головы. Они хотят конца этого ужаса, а так как командование закрывает глаза на факты и упорствует в своем слепом подчинении приказам свыше, войска действуют самостоятельно. Командование отвечает введением военно-полевых судов. Каждый солдат, который по собственной воле прекратит сражаться, подлежит расстрелу, как дезертир или присвоивший сброшенное с самолета продовольствие. Этими драконовскими мерами командование рассчитывает положить конец разложению войск. Ружейные залпы, гремящие на задних дворах домов, и пробитые пулями тела, падающие на грязный снег, показывают, что штаб армии не останавливается ни перед какими средствами, чтобы заставить войска держаться, между тем как они физически уже находятся при последнем издыхании.
Около Гумрака теперь оборудован новый аэродром. В эти дни сюда из ОКХ прилетел один майор. Он имеет приказ осмотреть котел и затем доложить в ставке фюрера об обстановке. Его пребывание в котле длится всего десять минут. Во время встречи на летном поле русская артиллерия ведет беспокоящий огонь, снаряды падают в непосредственной близи. Для него этого достаточно, чтобы вскочить в готовый подняться самолет и побыстрее отправиться восвояси, даже позабыв в котле свой чемодан.
Немецкие транспортные самолеты, как и прежде, выполняя приказ, кружат над Сталинградом. Издалека, со своих баз, расположенных за сотни километров, они доставляют нам продовольствие, боеприпасы и медикаменты. Они кружат над нами, вот только приземляться мало у кого из них есть охота. На аэродроме Гумрак было уже слишком много аварий. Так как знаки места выброски выкладываются редко, контейнеры с грузами, с их частью драгоценным, а частью бесполезным содержимым в большинстве случаев попадают в руки противника словно крупный выигрыш в беспроигрышной лотерее.
Стоя с Бергером около блиндажа, наблюдаем, как из-за облаков появляется Ю-52, а сзади чуть выше на него бросаются два русских истребителя. Они атакуют тихоходный «юнкере», который даже не может как следует обороняться. Дымный след говорит о результате. Самолет хромает, неуверенно качается в воздухе, и вот уже он падает, переворачиваясь через правое крыло, пылая, ударяется о землю, и взрыв завершает спектакль. Когда мы подходим к месту взрыва, там смотреть не на что: плоская лощина в снегу, далеко разлетевшиеся куски металла, обломок пропеллера и несколько дюжин консервных банок, которые Бергер сразу берет под охрану.
Но там мы находим еще кое-что, то, что так редко поступало к нам и чего последнее время мы были лишены совсем, – мешок с почтой! Он лопнул, из него высыпались письма и открытки – полусгоревшие, обожженные. Хватаемся за мешок: нет ли там еще? Тонкий почерк жен, угловатые детские буквы. Перебираем, смотрим, кому эти письма. Незнакомые фамилии. Как найти этих людей? А может, они уже давно лежат под снегом. Как унтер-офицер Леман. Он убит еще на рождество, а спустя неделю дочурка пишет ему: «Дорогой папочка, желаем тебе всего доброго! " Нити, связывающие нас с родиной, оборваны. Мы стали недосягаемыми для них, недосягаемыми для последнего привета. Одна лишь смерть находит к нам дорогу да приказы, которые облегчают ей работу. Приказ сражаться и приказ умирать. Даже церемония нашей последней минуты разработана приказом штаба 6-й армии от 12 декабря. В нем говорится: сдаваться живыми в плен – позор; когда выхода больше нет, офицер обязан расстрелять солдат!
«Преждевременные заупокойные речи нежелательны»
Итак, прощальный приказ по батальону написан. Он вызывает в памяти путь, пройденный нами вместе по полям сражений в Европе, в нем говорится об успехах и о погибших камрадах. Заканчивается благодарностью за верность и доверие и призывом оставаться твердыми. Подписываю – это мое последнее действие как командира батальона. Офицеры, унтер-офицеры и рядовые уже переведены в другие части, снаряжение и обмундирование переданы, сдача имущества интенданту закончена.
Сегодня у нас 20 января. После передачи последних планов минных полей я свободен. Байсман подает машину. Глок, Ленц и Тони должны сопровождать меня в моей последней поездке в штаб армии. Они садятся сзади. Бергер остается. Заберу его, как только узнаю, где находится мой новый батальон.
Мрачное покрывало туч, все в черных пятнах, низко нависшее над головами, медленно плывет на юго-запад. Падает тяжелый снег. Над сугробами стелется пелена тумана, небо и земля сливаются в одно расплывчатое целое. Заметенный след дороги можно различить только непосредственно перед колесами автомашины, с трудом пробирающейся сквозь пургу.
Хотя разъехаться в этой снежной пустыне нет никакой возможности, рядом с нами как-то протискиваются машины, сани и орудия, целые колонны. Все они, без исключения, движутся в одном направлении – к Белым домам. Да, там, в городе, будут рады подкреплению, хотя оно, без сомнения, приходит слишком поздно. Что делали эти солдаты до сегодняшнего дня, где они околачивались раньше – на северном ли отсечном участке, или на отступающем западном фронте котла, или же это вообще какие-то неизвестные резервы?
Вопросы эти возникают, но ответа на них уже не требуется. Интерес ко всему окружающему ослаб, почти совсем пропал. За последние недели глаза столько навидались, а уши столько наслышались, столько было всяких предположений и пророчеств, а ход огромной битвы вопреки всем предсказаниям и обещаниям был вплоть до нынешнего дня настолько чудовищно уничтожающим для нас, что каждый в конце концов замкнулся в самом себе. Он делает только то, что нужно ему самому, думает только о том, к чему его принуждает служба или задание. Это стало правилом. К этому добавляется сознание неминуемого конца, которое парализует волю последних, еще ведущих бой солдат, делает их ко всему безразличными. Равнодушно смотрят они на танки и занятые противником стрелковые ячейки в снегу: все равно судьбы не миновать. Они слышат разрывы и пулеметные очереди, они слушают радио, но все это для них чепуха, неважно, ровно ни о чем не говорит.
Горький конец неотвратим, через две недели все мы будем принадлежать прошлому. Так зачем же и дальше мучить себя впечатлениями, которые только отвлекают и вводят в заблуждение, зачем задаваться вопросами, на которые никто не может ответить? Зачем, наконец, бросаться в снег, когда по тебе стреляют? Все бессмысленно. Суждено погибнуть сегодня – погибнешь сегодня, погибать завтра – погибнешь завтра. Очередь все равно дойдет. Какая кому радость, что жизнь его протянется еще несколько дней! Поэтому солдаты крайне редко ищут убежища от огня. Стоят под сильнейшим обстрелом и в ус не дуют. Бомбежки с воздуха вроде и замечать перестали. Инстинкт самосохранения притупился. Сторонний наблюдатель покачал бы головой: он или поразился бы нашей выдержке под огнем противника, или счел бы нас ненормальными. Скорее последнее. Особенно если бы подошел поближе и вгляделся в лица, на которые судьба уже наложила свой отпечаток.
Перед нами – Татарский вал. Проезд, который еще осенью имел ширину 10 метров, теперь забаррикадирован наваленными друг на друга глыбами льда. Машинам приходится проезжать через два узких закругления. Это сделано для того, чтобы не давать русским наблюдателям, расположившимся на высотах вокруг «Теннисной ракетки», бросать свои взгляды внутрь котла. Здесь что-то происходит. Машины стоят справа и слева от вала трехметровой высоты, люди прижались к его склонам. Один подымает голову и что-то показывает соседу рукой. На дороге тоже стоят маленькие группки, особенно около проезда. Какой-то капитан делает мне знак остановиться и идет навстречу:
– Осторожно, русские танки! Здесь не проехать!
– Где, где русские танки? Здесь, у Татарского вала?
– Господин майор может убедиться сам.
Карабкаюсь на вал. Ветер бросает мне в лицо пригоршни белой пыли, но все-таки сквозь завесу успеваю разглядеть, что там, впереди, на степном просторе, метрах в пятидесяти от нас, движется что-то белое, огромное. Черт побери, да, танк, русский танк Т-34! Справа можно заметить и еще. Они медленно, словно на ощупь, пробираются по заснеженной местности, движутся дальше, явно в поисках немецких войск. Но тех уже здесь нет. Не видно ни стального шлема, ни руки с противотанковой гранатой или подрывным зарядом. Широкое поле перед смотровыми щелями словно вымерло. Но танк не довольствуется этим. Он не уходит, а утюжит поле вдоль и поперек. За танками наверняка придет пехота, они должны оставить ей участок, где уже нет ни одного живого немца.
Рядом со мной совсем молодой лейтенант-артиллерист устанавливает рацию, дает своему единственному солдату указания, как ставить антенну:
– Быстро, быстро, быстро, нам надо открывать огонь, а то ни одна свинья не беспокоится!
Солдат бежит, а лейтенант начинает крутить ручки настройки.
Слева от меня залег седоволосый майор-зенитчик. Невыразимо печально, с горькой складкой у вялых губ смотрит он на надвигающуюся бронированную силу. Он уже не кричит, как артиллерист, он спокоен и устал, чертовски устал. Он хорошо знает: это конец. Но он должен высказать кому-то то, что гложет ему душу. А так как рядом с ним случайно оказался я, он обращается ко мне. Голос его дрожит от внутренней боли, такой мне приходилось слышать редко.
– Почему мне, старому человеку, суждено пережить это? Разве мало с меня девятьсот восемнадцатого? Почему?
Он плачет. С первой слезой он потерял все свое спокойствие. Теперь слезы уже без удержу текут по его щетинистым щекам, он вытирает их рукавом шинели, все старое тело его сотрясается, а в прерывающемся голосе звучит бессильная горечь поражений двух войн.
– Тысяча шестьсот! – слышу я снова голос лейтенанта справа. Позади гремит орудийный выстрел. Но что значит сейчас «позади»? Там, где сейчас огневые позиции, завтра, верно, будет уже проходить линия обороны. Котел станет таким узким, что пушки смогут стрелять только прямой наводкой. Недолет, разрыв прямо перед нами. «Тысяча восемьсот! " Снова грохочет выстрел – и снова разрыв. Перелет. «Вся батарея, огонь! " – орет теперь молодой лейтенант в микрофон, передавая уточненные координаты.
Но все усилия тщетны. Т-34 невозмутимо утюжат местность, а когда снаряды рвутся, они уже давно в другой точке. В ответ на снаряды нашей батареи они поворачивают к нам свои плоские башни и наводят орудия. Над нашими головами свистит выстрел за выстрелом. Иногда кажется, что снаряды пролетают всего на ладонь от головы. Часть их ударяет в вал перед нами, так что нас засыпает осколками и снегом.
Многие окружающие меня отправляются дальше в путь. Вдоль Татарского вала гуськом, один за другим шагают они на юг, туда, где стоит летная казарма и видны первые фасады домов центральной части города – «Сталинград-Центр». Бредут спотыкаясь, как измученные странники, с опущенными головами, как побитые собаки. Не имея, в сущности, цели, они тащатся в разрушенный город только потому, что там есть подвалы, есть тепло, потому, что при ясной погоде там иногда виден дым из труб, – может быть, там удастся раздобыть хоть порцию горячей пищи. Вот что движет этими людьми, вот что определяет их маршрут, больше ничего: ни приказ, ни боевое задание, ни что-либо вроде сознания своего долга, а тем более воли сражаться дальше.
И я тоже не могу до бесконечности торчать на этом пятачке, мне надо в штаб армии! Но дорога вдоль вала мне незнакома, а по шоссе гуляют русские танки. Заставляю себя подняться.
– В машину, направление – шоссе, газ!
И вот уже наша машина повышенной проходимости проскальзывает сквозь ледяной барьер и быстро мчится вперед. Газ, газ, полный газ, еще! Пока танкисты не разберутся, кто мы и чего хотим! Может быть, в тумане они примут нас за своих. Мы проносимся между остановившимися Т-34, дорога ровная, спидометр показывает 80 километров в час. С Байсмана льется пот, его большие руки судорожно сжимают руль. На юг, на юг, только бы не застрять в снегу! Пока остальные внимательно смотрят направо и налево, опасная зона постепенно остается позади. Но прежде чем мы успеваем спуститься в низину, справа от нас разрывается снаряд, русский или немецкий – неизвестно. Нам повезло!
Минуя маленькие домишки и занесенные снегом лощинки, подъезжаем к окраине города.
Развороченная мостовая, опрокинутые мачты и фонарные столбы, разбитые трамвайные вагоны, воронки, камни грудами и по отдельности, большие и маленькие, сгоревшие капитальные стены и косо снесенные фасады – все это сливается в одну сплошную картину разрушения. От всего центра города осталась только полная неразбериха подвалов и всевозможных укрытий. Где-то здесь находится командование армии. Спрашивая, пробираемся дальше. Посты полевой жандармерии, отдельные офицеры, группы раненых указывают нам дорогу. Впервые за несколько недель мы видим, проезжая мимо, более или менее сохранившиеся здания. Уже темно, когда добираемся до реки Царицы. По обледеневшей дороге съезжаем вниз, пересекаем реку, потом вновь взбираемся в гору. Мы в южной части города – «Сталинград-Зюд». На карте написано: «Минина». В этом пригороде война бушевала меньше всего. Улицу окаймляют неповрежденные дома и решетчатые заборы.
Проходит еще с полчаса, и мы добираемся до места. Перед нами огромное здание, так называемый Санаторий. В его подвалах разместился штаб армии.
Паулюс недосягаем. Меня принимает начальник отдела офицерского состава полковник Адам. На мой доклад он отвечает:
– Саперный батальон 16-й танковой дивизии расформирован. Слишком поздно прибыли. Но назад меня тоже не отпускает:
– Нет, останетесь тут, а завтра или послезавтра примете боевую группу на юге. Здоровых офицеров осталось очень мало. Хотите забрать вещи? С «Цветочного горшка»? Ну, туда вы вряд ли проберетесь. Выбросьте это из головы! Если хотите, пошлите туда свою машину. Пусть доставят вам абсолютно необходимое. А лично вы с этой минуты поступаете в распоряжение командования армии. Можете понадобиться в любой момент. Переночуйте в квартирмейстерском отделе, там еще есть место. Это прямо над нами. А теперь извините, я должен идти к шефу. Доброй ночи!
Адам уходит. А я стою. У меня нет ничего: ни умывальных принадлежностей, ни бритвы, ни шубы и теплого нижнего белья, ни ножа с ложкой, ни карты местности. Завтра на рассвете пошлю Байсмана на «Цветочный горшок», чтобы привез Бергера и все вещи. Это единственный выход. Поднимаюсь из подвала наверх и в прохватываемом сквозняком коридоре вместе с четырьмя моими провожатыми ищу указанную комнату.
– Квартирмейстерский отдел здесь?
– Яволь!
Яркая лампа тонет в облаках сигаретного дыма. Тепло, можно даже сказать, жарко. За столом – два интенданта, дымят, как фабричные трубы, перед ними – рюмки шнапса. Одна из шести деревянных коек занята, на ней растянулся спящий солдат.
– Да, можете располагаться. Сегодня комната освобождается, через полчаса отбываем.
Не найдется ли у них по сигарете и для нас?
– Ясное дело, господин майор, вот вам сотня! – И интендант сует мне в руку большую красную пачку. Австрийские, «Спорт». Лихорадочно открываю пачку. Получает каждый. Байсман протягивает спичку, мы уселись, наслаждаемся куревом, глубоко затягиваемся. Вот уже неделя прошла, как мы выкурили последнюю сигарету. Войска израсходовали свои последние запасы. Чтобы покурить вдоволь, надо было поехать в высший штаб. Тут сотня – за здорово живешь! Видно, здесь экономить не приходится. Табак для нас – морфий, покой. Никто из нас больше не вспоминает, как готов был бежать за жалким окурком, просить последнюю затяжку. Табак в армии означает все на свете. В этом мы убедились как раз в последние дни. Табак – это настроение, табак – это боевой дух и воля к сопротивлению. Но табак – это и нечто большее. Несколько граммов стоят хлеба, шоколада и горячей пищи. Обладая одной-единственной пачкой сигарет, можно облегчить себе несение службы, обеспечить для себя смену с поста и наряд полегче, место у печки.
Один из интендантов уходит в соседнее помещение и возвращается с двумя пачками сигарет, которые дает Глоку и Ленцу. Достается всем и по рюмке шнапса. Мы довольны. Шинели скинуты, койки распределены. Мы ложимся и курим вдоволь, пока три прежних обитателя комнаты упаковывают свои вещи и готовятся отчалить. Они хотят удрать, нам это ясно из их приглушенных слов, которыми они обмениваются, когда обсуждают между собой план. Вот они положили на стол карту и чертят на ней подробный маршрут бегства.
– Вот здесь, мимо этого пункта, мы должны обязательно пройти, я знаю там один незаметный блиндаж, где мы сможем переждать пару дней. Лес на дрова совсем близко. А вот здесь, в этом Боль… Боль… – черт, как называется это место? Никак не выговорю! Здесь я знаю одну избушку, она наверняка пуста. Кур и гусей там не счесть. А если повезет, то и свинью раздобудем. Сможем пополнить свои запасы. Ну, что скажешь, Вильгельм?
Вильгельм отвечает, что предложение хорошее. Третий присоединяется. Дневные переходы намечены вплоть до самого Миллерово. Надевают рюкзаки, набитые так, что чуть не лопаются, брезент плотно обтягивает бутылки. Застегнута последняя кнопка на белых маскхалатах, надеты меховые шапки, в руках лыжи с бамбуковыми палками.
– До свидания, господин майор, пожелайте нам счастливого пути, нам это поможет! Захлопывается дверь, мы одни. Глок отправляется в соседнюю комнату. Тони – за ним. У обоих хороший нюх. Повсюду, куда бы мы ни пришли, они всегда что-нибудь найдут. Особенно Глок, уж он-то превеликий мастер по части обеспечения и доставания, он большой организатор малых вещей. Когда не стало бензина и все машины дивизии оказались на приколе, баки наших батальонных машин наполнились из каких-то неведомых резервов. Когда вышла из строя почти половина машин и очередь их росла у ремонтных рот, у него сразу находился нужный винтик, которого как раз не хватало. Он или сразу лез в ящик и через минуту держал его в руке, или доставал на следующий день. Откуда он брал эти драгоценности, которые иногда нельзя было раздобыть ни за какие деньги, не знаю. По наряду ли, выторговывал, выменивал или находил – это меня не интересовало. Нужная деталь есть, и моторы работают – это для меня самое важное. Он всегда чувствовал, чего требует момент, и обеспечивал все нужное.
– Я так и знал! Господин майор, прошу, пойдите сюда! Стоит посмотреть.
Да, действительно стоит! Здесь полно драгоценностей, давно ушедших в прошлое. Из двух полуоткрытых мешков поблескивают банки с мясными и овощными консервами. Из третьего вылезают пачки бельгийского шоколада по 50 и 100 граммов, голландские плитки в синей обертке и круглые коробочки с надписью «Шокакола». Еще два мешка набиты сигаретами: «Аттика», «Нил», английские марки, самые лучшие сорта. Рядом лежат мучные лепешки, сложенные в точности по инструкции – прямо по-прусски выстроены столбиками в ряд, которым можно было бы накормить досыта добрую сотню человек. А в самом дальнем углу целая батарея бутылок, светлых и темных, пузатых и плоских, и все полны коньяком, бенедиктином, яичным ликером – на любой вкус.
Этот продовольственный склад, напоминающий гастрономический магазин, говорит сам за себя. Командование армии издает приказы о том, что войска должны экономить во всем, в чем только можно, в боеприпасах, бензине и прежде всего в продовольствии. Приказ устанавливает массу различных категорий питания – для солдат в окопах, для командиров батальонов, для штабов полков и для тех, кто «далеко позади». За нарушение этих норм и неподчинение приказам грозят военным судом и расстрелом. И не только грозят! Полевая жандармерия без лишних слов ставит к стенке людей, вся вина которых только в том, что они, поддавшись инстинкту самосохранения, бросились поднимать упавшую с машины буханку хлеба. А здесь, в штабе армии, который, вне всякого сомнения, по категории питания относится к тем, кто «далеко позади», и от которого все ожидают, что сам-то он строжайшим образом выполняет свои приказы, именно здесь целыми штабелями лежит то, что для фронта давно уже стало одним воспоминанием и что подбрасывается как подачка в виде жалких граммов тем самым людям, которые ежечасно кладут свои головы.
Снабженцы – эти господа, которым и делать-то больше нечего, как только отвечать в телефонную трубку: «Весьма сожалею, но у нас больше ничего нет! " – даже и не думают изменять свой образ жизни, ограничивать себя в чем-нибудь. Здесь объедаются, напиваются и курят вдосталь, словно нет никакого котла и человеческих смертей. Здесь никого не посылают в окопы прямо от богато накрытого стола, здесь не гремят винтовочные залпы. Вероятно, и полевая жандармерия тоже прикладывается к этим запасам – не знаю, только все они одного поля ягода, рука руку моет. Убежден, что проверки здесь очень редки, что и в других отделах штаба все шло да и идет так же. Полный состав штаба за накрытым к завтраку столом – и редеющие с каждым днем ряды солдат, зубы которых с остервенением вонзаются в конину, – таковы контрасты, такова пропасть, которая становится все шире и непреодолимее. Высший штаб – и передовая. Нормальный сон в теплой постели – и минутное забытье в снежной яме. Спиртное – и растопленный снег вместо воды. Длинные брюки с отглаженной складкой – и окровавленные отрепья с ног до головы. Тридцать градусов жары – и тридцать градусов холода. Санаторий – и цех № 4. Жизнь – и смерть.
Десять минут спустя в печке уже трещит огонь. В котелке тушится мясо. Тони накрывает на стол. А через полчаса пять голодных ртов уписывают деликатесы. Наедаемся до отвала, потом лихорадочно пьем из полных бутылок, пока весь безнадежно мрачный мир не отступает куда-то в сторону.
Ранним утром русский воздушный налет сносит часть Санатория. Пострадала и наша комната. Вываливаются оконные стекла, летят осколки. Четверо моих спутников успели броситься на пол вдоль коек, а меня ранило в голову. По виску течет кровь. Голова отяжелела, все закружилось перед глазами, но потом снова встало на место. Накладывают пластырь. У Ленца с собой всегда на всякий случай йод, лейкопласт и бинт. Все было бы в порядке, да в черепе моем застрял маленький осколочек.
Из поездки Байсмана на «Цветочный горшок» ничего не вышло. После бомбежки от нашей машины осталась груда металла, она лежит у самых дверей здания. Тони готовится отправиться за необходимыми вещами пешком.
Тянутся часы и дни. В однообразном шуме беспрерывных бомбежек, взрывов, стука сапог по лестницам и грубых голосов полевой жандармерии теряется всякое ощущение времени. К тому же окна подвалов забиты досками и завалены мешками с песком, так что почти все время приходится сидеть при свете свечи.
Неоднократно являюсь к начальнику связи армии. Полковник ван Хоовен, беседуя со мной, между прочим, замечает:
– Когда я еще был командиром роты, каждому ефрейтору, желающему стать унтер-офицером, у нас давали решить небольшую тактическую задачу. Да если бы такой ефрейтор изобразил на бумаге что-нибудь вроде Сталинградской операции, как мы ее провели, не бывать ему никогда унтером!
– А он и не стал унтером, этот богемский ефрейтор{37}! – раздается чей-то голос из дальнего темного угла.
Действия высшего командования теперь уже осуждаются повсюду. Люди сидят уже списанными на этом пятачке, можно сказать, живыми в собственной могиле и теперь воспоминаниями, словами, резкой критикой воскрешают пережитое, не скупясь на сильные выражения.
Каждый знает: от судьбы нам не уйти, она уже настигла нас. Что нам остается? Плен? Самоубийство? Прорываться? Или и впрямь погибнуть сражаясь, как этого от нас требуют? Но ради чего, ради чего? Этого никто не знает. И все-таки каждый должен принять для себя решение. Избежать его невозможно. Каждый должен сам дать себе ответ на этот вопрос и действовать так, как велит этот ответ. Огромный вопросительный знак висит повсюду, на него не закроешь глаза. Ни за едой, ни в разговорах.
Возвращается Тони, но с пустыми руками. За это время наступательный клин русских войск, пробившись между Татарским валом и «Цветочным горшком», достиг окраины города, разрубив таким образом надвое остатки 6-й армии. Бергер, наверно, держался вместе с доктором, рота которого находилась поблизости, – так мы договорились на всякий случай.
Итак, теперь существуют уже два котла. На севере командует Штреккер, постепенно отступающий с территории Тракторного завода. В особом приказе он говорит солдатам всю горькую правду. «Прощайте, солдаты мои! " – заканчивает он свой приказ. Эти слова – признание, что сила германского оружия окончательно сломлена. Германский орел, обессиленный и обращенный в бегство, в последних судорогах взмахивает крыльями и ждет, что его вот-вот пристрелят.
24 января мы оставляем Санаторий. Новые прорывы противника на юге и появление первых русских касок на окраине Минины заставляют командование армии переместиться в район «Сталинград-Центр». Сломя голову весь штаб армии несется на север. Мы тоже. В моем распоряжении автомашина полка связи. Погрузили в багажник хлеб, консервы, шоколад и сигареты.
На Красной площади колонна останавливается. Перед нами огромный дом, так называемый Универмаг. Здесь находится штаб 194-го полка, которым командует полковник Роске. Здание занимает первый эшелон штаба армии. Спускаемся по наклонному въезду, и вот мы уже стоим в слабо освещенном подвальном коридоре: дверь за дверью, комната за комнатой. Роске сразу указывает, где кому разместиться. Слева остаются помещения, занимаемые штабом полка, командирами батальонов, финансово-хозяйственной частью и медпунктом. Справа уже устанавливается рация. Соседнюю комнату занимает полковник ван Хоовен, за ним располагается хозяин дома со своим адъютантом.
В конце большого коридора слева висит рваная портьера, за ней – коридор поменьше с несколькими помещениями. Здесь разместился Паулюс – командующий армией, вместе с ним начальник штаба, начальник оперативного отдела и начальник тыла. Это наверняка последнее местопребывание командующего армией, потому что Красная площадь – самый центр южного котла. Отсюда уйти уже некуда, только разве по воздуху.
Меня определяют к начальнику связи армии. Тусклый свет едва освещает голые стены помещения. Вдоль стен – полки в три этажа. Распределяем их между собой, сбрасываем пожитки. В тот самый момент, когда я здороваюсь с майором Линденом (его саперный батальон ведет бои вне котла, а самому ему суждено пережить горький конец вдали от своей части), в помещение входит командующий армией. Он выглядит усталым и обессиленным. Весь ссутулился. Рукопожатие старика. «Добрый вечер» при входе, «Добрый вечер» при уходе – единственные слова, произнесенные им. Весь его облик – олицетворение слабости и военного поражения.
После ночи, которую мы проводим, скрючившись на полках и укрывшись шинелями, меня вместе с Линденом вызывают к полковнику Роске. Весь «Ста-линград-Зюд» сдан, линия фронта проходит теперь вдоль реки Царицы. Командует там генерал Вульц. Роске объявляет нам приказ штаба армии: отправиться на этот участок и принять там под команду боевую группу, ее назвали «полковой». Знаю я, что это за «полковая группа»! Сводят вместе всякие немыслимые подразделения, присваивают им громкие наименования, отдают им великолепные приказы, а за всем этим скрывается одно платоническое желание, полное бессилие. Мне-то, господин полковник, можете шарики не вкручивать! Но вдруг я слышу его слова:
– Мы должны ясно сказать себе: Сталинград нам больше не удержать! Но одно мы все же можем сделать, и это наш долг: мы должны дать германской молодежи пример солдатского героизма, невиданного во всей мировой истории. Пусть «Песнь о Нибелунгах» померкнет перед нашими деяниями и нашими жертвами! Пройдут века и тысячелетия, а имя «Сталинград» вечно будет сиять, как факел!
«Во имя чего, господин полковник? – хочется мне спросить. – Чтобы снова гнать на Восток и грядущие поколения? Взгляните на этот город, господин полковник! Где все те дивизии, что еще три месяца назад стояли здесь? Разве все эти солдаты, а их великое множество, погибли действительно только для того, чтобы дать пример своим детям и внукам?»
Но слова эти остаются невысказанными, с полковником на этот счет не поговоришь. Он приверженец Гитлера. Его офицеры рассказывали мне, что каждое совещание он открывает словами:
– Господа, вы знаете, в ставке фюрера висит огромная карта Восточного фронта. Один флажок на ней воткнут прямо в берег Волги, на нем цифра 194. Фюрер каждый день видит, где стоит наш полк. Вот о чем должны вы думать, это обязывает!..
С таким человеком говорить бесполезно. Произношу «Яволь!", сажусь в данный мне трофейный „джип“ и еду в направлении Царицы.
Мчимся сквозь сплошной туман. Справа и слева стоят, словно привидения, обрушившиеся дома. Водитель не обращает внимания ни на спуски и подъемы, ни на кучи щебня. Спидометр показывает 60, хотя видимости впереди нет и на 30 метров. Нас подстегивают разрывы снарядов русской артиллерии, которая нерегулярно, но целыми сериями залпов бьет по грудам развалин. Машина скрипит и трещит, трясется, приходится ухватиться обеими руками за стойку ветрового стекла, чтобы не вылететь. На поворотах машина накреняется так, что мы лишь чудом не перевертываемся. Но ефрейтор за рулем невозмутим и уверенно выезжает на большую улицу, тянущуюся параллельно берегу Царицы. Здесь нас встречают таким ураганным пулеметным огнем, что я приказываю остановиться. Вместе с Тони пешком пробираюсь к темному пятну по другую сторону мостовой. Перед нами вырисовывается силуэт, напоминающий по своей массивности американский небоскреб: огромное, десятиэтажное здание, крыша – в облаках гари. Сверху гремят выстрелы и пулеметные очереди, главным образом с бокового крыла, тянущегося вдоль впадины реки. Стрельба ведется в южном и юго-западном направлениях. Очевидно, противник пытается нащупать слабое место со стороны реки Царицы.
Проталкиваясь между едва различимыми фигурами, сидящими на полу в темных коридорах, я наконец попадаю в какое-то помещение вроде гимнастического зала. Помещение огромно, пол усыпан опилками, куда ни глянь – солдаты, группами и поодиночке. Одни уставились перед собой отсутствующим взглядом, другие дремлют, молчат, ждут – ждут смены, тревоги, приказа выступать, заряжать, стрелять, опять заряжать и опять стрелять, ждут конца. Все здесь мрачно, темно, расплывчато, серо…
Только в глубине горят два прикрепленных к стене факела, они бросают колеблющиеся желтые и красные блики, выхватывая из темноты круг, в котором у квадратного стола стоят несколько офицеров. Двое держат свои каски за подбородочный ремень, у остальных они на голове. Подхожу ближе. На плечах толстого невысокого офицера в кожаном пальто, стоящего в центре, замечаю витые золотом генеральские погоны. Это, наверно, и есть Вульц, которого я ищу. Докладываю, что я и Линден явились в его распоряжение. И тут же получаю задание. Все происходит в бешеном темпе. Успеваю только запомнить: правый участок, левая граница – это здание, правая – железнодорожная дамба, там стык с танковым корпусом, 500 человек, продовольствие доставят позже, КП лучше всего разместить в длинном доме на улице, остальное излишне, живо, раз-два! И вот я уже двигаюсь обратно тем же путем, каким прибыл.
Через несколько часов все уже утрясено. Границы моего участка ясны. Линия обороны проходит по спускающемуся к югу холму, ее удерживают подразделения, которые только сегодня прибыли с других участков и вообще не знакомы с местностью. Да и фамилий самих солдат толком никто не знает. Это сметенные русским ураганом, повылезавшие из подвалов раненые, больные и голодные, которые в поисках полевой кухни поневоле оказались на передовой: ведь только тут дают питание. Зенитная батарея, строительная колонна, три взвода связи, солдаты из дивизионной пекарни – вот костяк нашего войска. Для обогрева позади наших позиций (если только можно назвать так углубления в заледеневшем снегу) в нашем распоряжении подвалы обвалившихся домов. Их отапливают последними остатками заборов, фонарных столбов, бортов грузовиков и сломанными винтовочными прикладами.
Дом, где находится наш КП, стоит метрах в пятидесяти позади передних стрелковых ячеек, прямо на большой улице, продолжение которой по ту сторону железнодорожной насыпи ведет к так называемой тюрьме ГПУ. Жалкое пристанище. Практически только четыре стены, меж которыми свистит ветер. Стол, несколько скамеек и нары, по которым целыми полчищами бродят вши. Нас здесь двадцать человек: Линден и я. Тони, Глок, Ленц и Байсман, которые подошли, да еще небольшой резерв для контратак. Телефонную связь только еще прокладывают, обещали доставить и боеприпасы. А пока мы имеем лишь почетный приказ: удерживать позиции до последнего патрона. Ничего необходимого для этого нет. Что касается штатных единиц, то они с первого дня в полном комплекте. Прибывает начальник финансово-хозяйственной части, он будет нас обеспечивать. Чаем, супом и ста граммами хлеба в день, обещает он. Ладно, посмотрим, как долго наш организм выдержит это.
Всему есть свой предел. Так считает и врач, которого к нам прислали. Это молодой военный фельдшер из Вены, он браво и умело справляется со своим делом, но уже мысленно попрощался с жизнью. Адъютантом мне назначен капитан Фрикке – тот самый, которого я знаю еще как адъютанта начальника инженерных войск армии. Все это долго продлиться не может и долго не продлится. Но пока настанет конец, нам придется пережить мучительные часы. Бессмысленные часы.
Погода переменилась. Когда я выхожу осмотреть наши позиции, меня встречает прозрачно ясный зимний день, воздух звенит от мороза. Но вокруг такой вой и свист, что невольно втягиваешь голову в плечи. Непрерывно гремит и грохочет русская артиллерия, разрывая своими снарядами прямо-таки полярный воздух. Ища укрытия за стеной, я с фельдфебелем Ленцем бегу направо. Перепрыгиваем через небольшие воронки, преодолеваем покрытые снегом кучи щебня и кирпичей, скользим, падаем, поднимаемся, бежим вновь и переводим дух только у широкой улицы, ведущей прямо к Царице. За обломком кирпичной стены стоит хорошо замаскированная гаубица. Рядом лежат два канонира, глядят на юг, высматривают танки.
– Сколько выстрелов еще осталось?
– Четыре, господин майор!
Только не задумываться! Дальше! Быстрыми перебежками пересекаем улицу. Мчимся мимо поваленного забора, через еще стоящие ворота, вдоль одиноко высящейся стены. Вокруг нас рвутся снаряды, летят куски льда, комья земли, осколки. Но мы действуем, как рекруты. Укрываться приходится каждые сто метров, а то и вообще носа не высунуть: не прекращаются залпы орудий тяжелого калибра. Зарывшись, как крот, ждешь прямого попадания, которое навсегда избавит тебя от мучений. Навстречу нам – два подносчика патронов. Одежда их разорвана и покрыта грязью, лица заросли щетиной, на глазах, на носу и подбородке сосульки. Примерно так страх рисовал нам в детстве домового. Не обращая на нас никакого внимания, оба бегут дальше. Их гонят вперед приказ и воля.
Просто удивительно, что кровоточащий обрубок 6-й армии все еще как-то держится. Армия корчится в судорогах слабости, ярости и отчаяния, как человек с перебитым позвоночником, который сохраняет полное сознание, между тем, как тело его постепенно отмирает.
Теперь мы с Ленцем уже добрались до угла забора и бросаемся на землю передохнуть. Перед нами совершенно открытая местность, и нам надо броском преодолеть сто пятьдесят метров. Снежное поле похоже на свалку: вдоль и поперек – подбитые танки и разбитые орудия, некоторые с перевернутыми стволами и лафетами. Рядом валяются винтовки, каски, канистры, клочья обмундирования и множество патронов – лентами и россыпью, заржавевшие и недавно брошенные.
– Сюда, господин майор, по тропинке, прямо до того желтого дома! – кричит мне Ленц.
Поднимаемся, бежим. Я впереди, он за мной. Спотыкаюсь о занесенные снегом трупы. Русские пулеметы поливают нас огнем. Только не обращать внимания, только вскакивать и вперед, мы должны добежать! Едва переводя дыхание, подбегаю к желтой стене и бросаюсь на землю. Через доли секунды рядом уже лежит Ленц. Сдвигаю на затылок каску с потного лба. Там, впереди, где поперек улицы валяется разбитый грузовик, шагах в двадцати левее, виден дымок из короткой трубы. Это должен быть подвал зенитной батареи. Туда мне и надо.
– Теперь еще немного, господин майор, всего пятьдесят метров!
Вскакиваем, бежим к грузовику через телефонные мачты и фонарные столбы, обрушившиеся балконы и неразорвавшиеся снаряды, по обледеневшим сугробам и развороченной мостовой. Последний бросок через не занятую противником поперечную улицу – и мы скатываемся по обледеневшим крутым ступеням куда-то вниз, в темноту.
Прошли те времена, когда мы пополняли свой запас французских слов и слово «le chateau» имело для нас значения: «штаб-квартира», «командный пункт», «убежище». В котле все тесно прижаты друг к другу, как сардины в консервной банке. Приютом для нас служат обвалившиеся подвалы и примитивнейшие норы в земле. Капитан-зенитчик сидит в своем довольно вместительном помещении. Здесь еще человек тридцать из его батареи, они греются в натопленном подземелье. Один стрижет другому волосы. В углу – оказывается и это еще есть на свете! – говорит радио. «В районе между Доном и Манычем, – звучит из репродуктора, – германские войска продвигаются на северо-восток».
– Как вы думаете, это действительно может спасти нас? – засыпают меня вопросами. Я только пожимаю плечами. Откуда мне знать? Лично я считаю это расширением ростовского плацдарма для облегчения отступления наших войск с Кавказа. Но зенитчики цепляются за эту последнюю соломинку: операция предпринята ради нас, иначе и быть не может, в последнюю минуту фюрер сдержал свое слово…
Долго там не задерживаюсь. Капитан быстро собирается, и мы втроем отправляемся на позиции. Начинаем обход справа, у железнодорожной насыпи высотой метров пять. Она, слегка изгибаясь, ведет к железным конструкциям моста через Царицу. Ручной пулемет, установленный здесь для охраны фланга, хорошо замаскирован. Поле его обстрела простирается далеко в глубь занятой русскими южной части города, и он господствует над местностью перед позициями расположенных правее частей 14-го танкового корпуса. Слева примыкают огневые позиции 20-миллиметровых пушек. Плоские лощины, снежные палы и немного досок – вот и все. Между ними рассеяны мелкими группами стрелки. Их мало, но занятые ими точки выбраны хорошо. Солдаты производят довольно приличное впечатление; можно надеяться, что хоть тут пока все будет в порядке.
Когда мы уже закончили свой обход и возвращаемся на КП, я еще раз оглядываюсь на отчетливо видимую границу с соседом справа. Примерно метрах в пятидесяти от фланкирующего пулемета замечаю какое-то движение в сторону противника. Две фигуры, четко вырисовывающиеся на светлом фоне, под прикрытием насыпи приближаются к мосту. Неужели это кто-нибудь из моих солдат? Ну, это уж слишком! Это противоречит всем указаниям, согласно которым делать впереди нечего. Солдатам это категорически запрещено.
Поднимаю к глазам бинокль. Да, верно, двое совершенно спокойно и невозмутимо идут к русским позициям. На одном из них кожаное пальто – значит, офицер; на голове каска, за плечом винтовка. Он невысокого роста, приземист. Вот он поворачивает голову влево, и вдруг я замечаю на нем поблескивающие золотом погоны. Сомнения нет: генерал! Видно, жизнь ему недорога, раз вздумал гулять в нейтральной полосе. Или он кого-то ищет там, впереди? И никакой охраны, только один сопровождающий? Вглядываюсь во второго. На нем меховая шапка – этого еще недоставало! Винтовка перекинута через плечо, как у человека, отправившегося на воскресную охоту, ствол смотрит в сторону, длинная шинель. Черт возьми, я же его знаю! Это же Гартман, командир 71-й пехотной дивизии! Да, это он!
Итак, два генерала на ничейной полосе, не известив командира участка, без всякой охраны и ведут себя, как на прогулке. Невероятно! Не поверил бы никогда, если бы не видел собственными глазами. Ведь русские стреляют как сумасшедшие, и оба даже не пытаются укрыться. Да, страха у них нет, это видно. Или, может, они думают, что генералов пуля не берет?
С любопытством наблюдаю, чего же они хотят. Напряженно вглядываюсь. Теперь они идут друг за другом все дальше вдоль насыпи. Вот еще двадцать, двадцать пять шагов. Остановились. Теперь я хорошо их узнал. По движению губ видно, что они обмениваются несколькими словами. Один лезет в карман кожаного пальто, что-то передает другому, но что – мне не видно. Наверное, обойма с патронами, потому что Гартман приподнимает винтовку и перезаряжает ее, другой тоже. Не обращая внимания на дикую стрельбу, они продолжают говорить между собой. Недолго. Потом протягивают друг другу руку и смотрят друг другу в лицо. Короткое рукопожатие, видно только движение рук, и оба – нет, не поверил бы, если бы не видел сам! – быстро взбираются на насыпь и становятся между рельсами. Опираются на винтовки и стоят не двигаясь. Полы шинели и кожаного пальто развеваются на ветру. Такое стояние к добру не приведет. Но они продолжают стоять. Гартман снимает перчатку и бросает ее в снег. Поднимает винтовку, целится стоя, стреляет, перезаряжает и снова стреляет. Стреляет и второй генерал. И хотя по ним бьют из бесчисленного множества стволов, они все еще стоят на той же самой точке и, видимо, не собираются уходить. Разве это не самоубийство? Ни один человек в здравом рассудке не будет стоять так в качестве мишени для начинающего стрелка. Нет, это делается с умыслом, иначе не объяснишь.
Гартман вынимает новую обойму, вставляет в магазин и в этот самый момент падает, как спиленный дуб, на левый бок, катится вниз с насыпи. Второй спрыгивает, склоняется над своим сраженным камрадом. При таком демонстративном поведении иначе и быть не могло. Но таково, совершенно ясно, было их желание. Я вижу, как второй генерал пытается помочь своему другу. Он ощупывает голову, грудь, руки Гартмана, потом выпрямляется. Бросает взгляд, совсем короткий, на то место, где только что они стояли, поворачивается и тяжелой походкой отправляется назад. Вероятно, за помощью. С него наверняка хватит этой стрельбы. Очевидно, движущей силой был Гартман. Без него, отрезвленный его кровью, оставшийся в живых один шагает назад.
То, что я услышал о командире 71-й пехотной дивизии, сразу объяснило мне это упражнение в стрельбе на насыпи! Гартман был против продолжения бесперспективной борьбы, а следовательно, против командования и лично Гитлера. Он видел выход, но выход этот вел к неповиновению приказу, дисциплине, командующему, а потому, с его точки зрения, был неприемлем для германского генерала. Стать бунтарем и принять на свои плечи «позор измены присяге» ему было не под силу. На одной стороне – беспрекословное повиновение, приказ и его выполнение, на другой – действия вопреки сознанию и совести, бессмысленное принесение в жертву жизней и крови, за которое он отвечал. Назад дороги нет, впереди несокрушимая стена русских, а в стороны ведут два других пути, но ни по одному из них мужества пойти у него не было. Вот почему Гартман избрал смерть.
Это было бегством из жизни, попыткой пробить головой каменную стену отчаяния.
Вечером приходит подтверждение: генерал Гартман убит.
На следующий день радио захлебывается от восторга. Германский генерал погиб за фюрера, народ и рейх! На передовой! С винтовкой в руках! Звучат напыщенные слова об обороне германской «крепости Сталинград», где генерал рядом с простым пехотинцем с ручной гранатой и лопаткой в руке цепко держится за последние развалины стен бывшего индустриального центра на Волге. Эти россказни призваны осушить слезы немецкого народа, который оплакивает своих сыновей и с замиранием сердца следит за их судьбой.
«Преждевременные заупокойные речи нежелательны», – с убийственной иронией радирует в ставку командующий 11-м армейским корпусом. Подождите называть нас «конченными», пока нас не прикончили.
До последнего патрона
На нашем командном пункте собачий холод. Из-за непрерывных взрывов тонкая стена осыпалась. Через кое-как заделанные щели и хлопающие оконные рамы свистит ледяной восточный ветер. Как правило, мы в полном обмундировании, опоясанные патронными лентами, сидим наготове за шатким столом, высоко подняв воротники шинелей и глубоко засунув в карманы руки. Тема всех разговоров одна: как долго мы еще продержимся? И можно ли нас вообще деблокировать?
Мнения резко расходятся. Пока мы взвешиваем «за» и «против», полчища насекомых ползают по нас вдоль и поперек. Все тело чешется. Много дней, целые недели мы не раздеваемся, вши одолевают нас. Первые случаи сыпняка отмечались еще в конце осени. Но в данный момент все это уже не играет никакой роли. Солдаты даже не обращают внимания на укусы насекомых.
Нас непрерывно терзает голод. Долгое время только кусок хлеба и горячая вода два раза в день – от этого забастует любой организм. Конина стала редкой драгоценностью. Идут в пищу даже лошади, павшие недели тому назад; стоит ветру обнажить из-под снега конскую голову или бедро, как их тут же извлекают Замерзшее дотверда мясо сразу отделяют от костей и кладут в котел, а скелет заметается новым снегом. В первые дни я еще мог помогать своим пятистам солдатам за счет запасов, прихваченных из Санатория, но они быстро иссякли, а голод дает о себе знать каждый день. При этом нашим солдатам еще несколько лучше, так как они получают продовольствия гораздо больше, чем другие. Это объясняется тем, что, хотя из вечера в вечер нам доставляют паек на пятьсот человек, число солдат за это время уменьшилось наполовину, а временами и вообще оставалась всего одна десятая. И не только потому, что часть солдат убита, а другая – ранена и скрывается в каких-то неизвестных подвалах. Нет, увеличилось число перебежчиков.
Немецкие солдаты добровольно сдаются противнику – это ново, и в это настолько трудно поверить, что я сначала даже не могу осознать! Но донесения подтверждают этот факт. Очевидно, возможность остаться в живых после такой битвы и потом вернуться домой оказывается сильнее голода и неизбежности смерти, хотя с ней и связаны слова «честь» и «геройство». Однако нельзя сказать, чтобы на солдат оказывал большое влияние голос московского радио, которое неустанно повторяет: «Каждые семь секунд в России погибает один немецкий солдат». Нельзя сказать, чтобы их поколебало одно лишь напоминание: «Сталинград – массовая могила».
Нет, дело в том, что с рождества в котле зазвучало нечто новое. Это голоса самих немцев, обращающихся к нам через линию фронта, голоса офицеров, которые вот уже несколько месяцев считаются пропавшими без вести, голоса немецких писателей и даже одного депутата рейхстага. Его зовут Ульбрихт. Фамилия мне незнакома. Да и откуда мне знать ее: ведь прежде я так гордился, что стою вне политики! Но то, что говорит он нам, что повторяет ночь за ночью, находит своих слушателей. Словам его во всяком случае внимают гораздо сильнее, чем тем пластинкам, которые русские крутят нам последние недели. Это немецкий голос, это настоящий немецкий язык, а не перевод с русского, который отвергается как вражеская пропаганда. Нет, этого немца с той стороны слушают. И у него есть убедительные аргументы, когда он говорит о безвыходности нашего положения и о том, что каждый из нас еще понадобится после войны. То, что он рассказывает о военных монополиях, наживших на войне миллионы, для нас совершенно ново, а здесь, в Сталинграде, мы этого проверить не можем. Зато куда действеннее звучит другое: русские ненавидят только гитлеровское государство и его заправил, а не немецкий народ. Кажется, это и в самом деле так: иначе выступающие вслед за тем немецкие офицеры не стали бы тоже утверждать этого. Наш невидимый собеседник умеет немногими словами обрисовать бедствия каждого из нас в отдельности и показать их во всей взаимосвязи событий, поставив таким образом солдата-фронтовика перед решением: или бессмысленно продолжать сопротивление, или капитулировать. А если этого не хотят офицеры, то капитулировать на собственный страх и риск. «Ваша судьба – в ваших собственных руках!»
Бывают моменты, когда я понимаю, что группы немецких солдат начинают действовать самостоятельно и поворачиваться спиной к преданной высшим командованием армии: ведь они считают, что обязаны сделать это ради своих жен и детей. В мыслях я тоже давно изменил своему воинскому долгу. И только присяга и офицерские погоны удерживают меня от того, чтобы капитулировать вместе с моей боевой группой. Да еще то, что я не знаю точно, что действительно ожидает нас на той стороне.
Так или иначе, но однажды вечером от всей моей боевой группы остается всего пятьдесят человек. Ночью по телефону сообщают, что армия наскребает все, что только есть, прочесывает подвалы и лазареты, задерживает отбившихся от части. К утру прежняя численность восстановлена, и день кончается так же, как вчерашний.
Русские атаки требуют от нас новых жертв, артиллерия противника держит местность под огнем, не давая сделать ни шагу. Даже отправиться в отхожее место так же опасно, как пойти в разведку боем.
Смерть торжествует над нами легкую победу. Смерть приходит к нам в любом облике и в любой форме: то это свистящий снаряд пехотного орудия, то курлыкающий снаряд крупного калибра, то завывающая мина, то бронированная самоходка, то голодный паек, то алчный сыпняк или мороз намного ниже нуля. Смерть подобна тому сказочному барабанщику, за которым бежит народ. Район боев усеян трупами. Позеленевшие и замерзшие дотверда, в шинелях, покрытых бурыми пятнами крови, лежат они в снегу в тех позах, в каких настигла их смерть. Одни – в окопах, склонившись на импровизированный бруствер. Дозоры и разведгруппы – на нейтральной полосе, прижавшись к земле» Подносчики пищи – на краю протоптанной тропинки? с пробитыми термосами на спине. А рядом – связной, зажавший в окоченевшей руке письменный приказ.; Тут уже не до похоронных команд. Всех, кто еще может держать винтовку в руке, посылают на передний край, а оставшиеся нужны для доставки приказов.
У нашего правого соседа те же заботы. Майор Виллиг, прежде занимавший позиции в Мариновке, при первой же личной встрече рассказывает мне, как обстоит дело у него.
Под бывшей тюрьмой ГПУ, в надежно защищенном от бомбежек и снарядов подвале, расположились остатки штабов корпусов Зейдлица и Шлемера, дивизий Даниэльса и Ангерна. Этот участок рубежа у Царицы тоже упорно защищается осколками бывших фронтовых и тыловых частей, настолько пестрыми, что даже сами офицеры не знают их точного состава. Боеприпасы на исходе. Тяжелого оружия больше нет. Но пока еще в этих полуобмороженных, изголодавшихся, ободранных остатках уже не существующих полков все-таки временами вспыхивает воля к сопротивлению. А посреди всей этой трагедии – группа генералов, не знающих, что им делать, не способных принять никакого решения и бросающихся от одной крайности к другой. Скорей бы конец! Но какой?
Более молодые офицеры штабов высказываются за прорыв, они обсуждают путь выхода из окружения, пожирают еще имеющиеся (откуда, собственно?) запасы продовольствия, чтобы сохранить силы, и собирают необходимое вооружение. Эти авантюристические настроения подогреваются остатками спиртного.
Более пожилые офицеры, которым физически такую операцию не вынести, предаются мечтам о различных выходах из положения.
Несколько фронтовых командиров спрашивают генералов: что же дальше? Что делать теперь, когда разваливаются штабы, когда со стороны командования армии нет строгого руководства, а есть только один ответ: мы не капитулируем, сражаться до последнего патрона?
В хорошо натопленных подвалах при свете многочисленных свечей обсуждается пункт за пунктом: что делать с ранеными? Что сказать солдатам? Что предпринять при русской атаке? И вот поднимается командир корпуса и поистине классически изрекает венец своей мудрости: «Если завтра русские пойдут в атаку, бой будет начат, а потом закончен».
Командиры переглядываются. Неужели это говорит человек, всю свою жизнь носящий мундир офицера, генерал с известной солдатской фамилией, который отдавал приказы, решавшие судьбы десятков тысяч людей?
Каждый командир полка действует теперь самостоятельно. Многие из них не желают больше бросать своих людей в бой и брать на себя тяжкий груз ответственности за их бессмысленную гибель. Солдат расквартировывают в подвалах, распределяют между ними последние остатки продовольствия. Надо подготовить свои необходимые вещи для неизбежного плена. «Не убьют же всех русские, – думают офицеры, – а те, кто уцелеют и когда-нибудь вернутся в Германию, еще пригодятся ей». Такие офицеры говорят своим солдатам: «Я вас не покину. Я отвергаю самоубийство или прорыв. Ваша судьба – это и моя. Сохраняйте порядок и дисциплину! " А после этого решают, кто до конца останется с ранеными.
Но командиры подразделений впереди, у Царицы, узнают об этом только от хороших друзей, а потому продолжают стоять на своем рубеже, обороняться и сражаться.
И только один из потерявших голову генералов находит наконец в себе мужество действовать. Это генерал Даниэльс. Он хочет капитулировать. Он составляет письменный документ, который должен быть передан противнику. Он хочет сдаться вместе с остатками своих солдат и предлагает, чтобы до окончательной ликвидации котла они оставались в дающих тепло и защиту подвалах, около полевых кухонь, гарантирующих хоть самую малость жизни. А в заключение патетическая фраза: для себя лично он ничего не желает! Какое «величие души»! Документ готов.
Но кто доставит его русским? Ведь капитуляция запрещена. Разумеется, командующий армией не должен знать о ней. Ведь он лично вместе со своим штабом окажется в дурацком положении, если его расколошмаченная армия сложит оружие! Потому никаких колебаний: ведь решается вопрос о жизни и смерти! Но кто возьмется пойти туда, к русским? Сам Даниэльс? О нет, это невозможно! Чтобы германский генерал, собственной персоной?! Полковник Штайдле болен. А он был бы следующим по рангу как командир полка дивизии Даниэльса. Наконец один майор соглашается идти к русским, с ним еще один молодой офицер и переводчик-«зондерфюрер». Но с ними должен отправиться и офицер постарше чином. В коридоре подвала Даниэльс натыкается на командира полка Бойе.
– Бойе, вы за прекращение борьбы?
– Да.
– Тогда сейчас же отправляйтесь к русским!
Бойе соглашается. Он действительно за прекращение этого бессмысленного самоудушения и, будучи человеком последовательным, считает для себя недопустимым уклониться от выполнения этой задачи.
На автомашине с укрепленной на палке белой простыней они выезжают к Царице. Бесконечно долго ждут на одном КП, пока на этом участке фронта не прекратится огонь. Ведь командование армии дало приказ стрелять по парламентерам. И это приказывает командование той самой армии, которая до сих пор подчинялась любому приказу свыше и в штабе которой осталось совсем немного офицеров! Даже сам начштаба несколько дней тому назад сказал командующему, что он, начштаба, был бы гораздо полезнее армии, находясь вне котла, а потому должен был бы улететь при первой возможности.
Наконец на фронте устанавливается затишье. Четверо немецких офицеров вылезают из машины и спускаются вниз по крутому склону. Полковник держит в руках белый флаг. Он, командир когда-то одного из самых славных полков германской армии – «Дейч-майстеров», желает сдаться на милость победителя.
Прошло уже много часов, давно спустились сумерки. Наконец парламентеры возвращаются. С ними – два русских офицера. Все шестеро ранены. Огнем немецких пулеметов! Немцы стреляли, несмотря на белый флаг, несмотря на сигналы, несмотря на крики немецких офицеров-парламентеров: «Прекратите огонь! " Но все было напрасно, потому что тем временем произошел перелом: командование армии каким-то образом узнало о намерении капитулировать. Результат: любые самовольные переговоры с русскими запрещаются! В голосе начальника штаба армии звучала явная угроза. Даниэльс испугался собственного куража.
– Паулюс постарается меня арестовать и поставить к стенке. Сейчас он уже, наверное, радирует в ставку фюрера. Гитлер подвергнет репрессиям мою семью. Мою несчастную жену и детей! А ведь младшего я даже еще и не видел! – причитает он со слезами на глазах, совершенно потеряв самообладание. – Что мне теперь делать?
Русским офицерам сообщают, что ввиду изменений в командных сферах необходимо поставить в известность нескольких высших офицеров, чтобы не подвергнуть опасности все дело. Прежде чем Даниэльс укладывается спать, он просит Бойе выставить охрану на ночь. Он боится, как бы его не арестовал штаб армии.
На другой день русские не атакуют, а Даниэльс не арестован, совещания продолжаются. Прибывают фронтовые командиры, спрашивают указаний. Снова связываются по телефону со штабом армии. Из уст в уста передают, что начальник штаба будто бы сказал: ввиду того что многие офицеры, как приказано, покончили самоубийством, а другие рассматривают его как последнее средство, о капитуляции не может быть и речи, для нее нет никакой возможности, ибо необходимо сражаться до последнего патрона. Так, значит, в этом дьявольском котле нашлось место и фарсу с жалкими и лишенными всякого смысла фразами!
Около полудня в здании вдруг внезапно появляется напоминающий привидение командующий армией. Он ищет генералов. Переговоры о капитуляции недопустимы – такова тема его выступления. Но выхода он не указывает и армией командовать тоже не хочет. К тому же командование – это только иллюзия. Кольцо все сужается и сужается. Десятки тысяч раненых лежат без всякого ухода в развалинах, подвалах, землянках или гибнут от беспощадного мороза. Но командование армии не проявляет к ним никакого сострадания, не ужасается этому кошмару, окружающему его, и посреди апокалипсической вакханалии уничтожения остается холодным, бессердечным и неумолимым.
После всего рассказанного Виллигом я начинаю весьма опасаться, что справа от нас назревает кризис. Почти каждодневные перемены в командовании – то командует Шлемер, то Даниэльс, то один ранен, а другой не в настроении – увеличивают возможность всяких неожиданностей, которые могут надвинуться на нас с правого фланга. На обратном пути ориентируюсь в обстановке у командира зенитной батареи и приказываю ему особенно внимательно следить за нашим правым флангом.
28 января для «разнообразия» снова танковая тревога. Выскакиваю с Тони на большую улицу. От русла Царицы один за другим взбираются вверх два Т-34 метрах в двухстах от многоэтажного здания. Если они будут двигаться тем же курсом, они неминуемо выйдут прямо на нашу гаубицу. Своими четырьмя снарядами она могла бы поразить оба. Спешу вправо. Гаубица еще стоит там, но одинокая, брошенная, канониров нет. Зову. Тони забегает в близлежащий блиндаж. Их не найти. Вот так сюрприз! Наверняка перебежали к русским. Перед нами уже грохочет. Первый танк уже в каких-нибудь метрах тридцати, второй не отстает от него. Оба ведут огонь с ходу. Я вижу, как падают двое солдат, выбежавших из дома напротив. Танки в быстром темпе без единого выстрела с нашей стороны (откуда им взяться, если даже зениток здесь нет?) приближаются к улице. Мгновенная остановка, поворот – и вот танк устремляется в направлении железнодорожной насыпи, к путепроводу. Теперь очередь второго. Он явно заметил нас, потому что выпускает по нас несколько пулеметных очередей. Мы не можем связываться с ним и должны скрыться. На худой конец нам останется только одно средство обороны: белый платок и еще уцелевшие руки, поднятые вверх в знак сдачи в плен. Не правильнее ли поступили перебежавшие канониры?
29 января наступает то, чего я ждал уже два дня. 14-й танковый корпус капитулирует. Как только я узнаю об этом, мчусь к железнодорожной насыпи, за мной – Глок, Тони и Байсман, за ними спешит командир зенитной батареи. Местность по ту сторону путепровода, до сих пор безлюдная, теперь оживляется. Из всех ям и подвалов, из окон и дверей появляются солдаты. Они поднимаются из-за каждого снежного вала. Образуются группы, большие и маленькие толпы, они сносят в одно место карабины, пистолеты, пулеметы, упаковывают свои пожитки, некоторые солдаты хлопают друг друга по плечу или жмут друг другу руки. А победители расхаживают между ними в своих полушубках и ватниках с наискось висящими на груди автоматами или же взятыми наизготовку. Формируются колонны. Вот все построились по четыре в ряд. Здесь перемешалось все на свете: пехота, танкисты, авиация, разные чины, шинели и маскхалаты, солдаты старые и молодые, высокие и низкие, выпрямившиеся и согнувшиеся, без вещей и с ранцами на спине, каски, пилотки и фуражки.
Вдруг издалека раздаются шесть выстрелов. Там, в построившихся ротах, падает несколько солдат. Какое безумное ослепление! Немцы стреляют в немцев! Только потому, что есть приказ открывать огонь по перебежчикам! Посылаю Глока немедленно прекратить это убийство. Сейчас я сознательно действую вопреки приказу, мешаю его выполнению, а минуту спустя отдаю распоряжения, продиктованные духом того же самого приказа! Я больше сам не понимаю, что делаю. Но наверно, не только я один. Поражению и капитуляции нас в вермахте еще не обучили ни на плацах, ни на ящиках с песком.
Теперь справа у нас повисший в воздухе фланг, нам необходимо оборудовать отсечную позицию. С военной точки зрения это ясно, но с нашими силами невыполнимо. Надо взять одно отделение у зенитной батареи и повернуть у насыпи фронтом на запад. Больше никаких сил в моем распоряжении нет. А все, что выходит за эти рамки, дело командования армией. Пусть теперь оно действует само – так или эдак.
Мы уже заранее знаем решение, которое примут там, наверху: сражаться дальше, удерживать новую позицию любой ценой. Майор Добберкау, командир батальона полка Роске (вернее, полка, которым командовал Роске, так как тот занял должность Гартмана и только что произведен в чин генерала), получил от командования армии приказ занять новую линию фронта вдоль железнодорожной насыпи. Там обороняются только несколько больных и еще немного солдат, которых из-за отсутствия места не взяли в лазарет. Остальных майору придется самому разыскивать по подвалам. У нас с пополнением, которое необходимо для удержания наших позиций, дело тоже не лучше. Нам тоже указывают на необходимость использовать какие-то неохваченные людские резервы.
Около полудня я вместе с Ленцем спускаюсь в первый позади лежащий подвал. Вытянутое здание находится метрах в пятидесяти сзади нас. Гробовая тишина царит здесь, внизу, и все-таки тут должны быть люди. Распахиваю дверь. Светлое помещение. Лежащий снаружи снег через грязные оконные стекла отбрасывает отсвет на несколько десятков человек, спящих на полу в своих серых свитерах или же в расстегнутых мундирах. Солома, неструганые доски и снятые с петель двери служат им постелями. По оторванному и держащемуся только на одной пуговице погону опознаю среди них лейтенанта на вид лет тридцати. Немытый, на лицо падают светлые пряди, волосы над отмороженными ушами в диком беспорядке. Он приподнимается на локте.
– Что вы здесь делаете? – спрашиваю я.
Сначала он ничего не отвечает. Его полуоткрытые, устремленные на меня глаза смотрят тупо. Вместо ответа он поворачивается ко мне правым плечом: вместо руки обрубок, рукав свитера пуст. Калека. На свои вопросы я узнаю: ему двадцать лет, вот уже четыре дня он находится здесь, внизу, и с тех пор ел только один раз. Это было в последнюю ночь: двое солдат нашли сброшенное продовольствие и притащили сюда. Колбасу, хлеб и консервы сейчас же разделили и тут же съели. Ни один человек о них не заботится. Все солдаты здесь раненые.
В соседнем помещении абсолютно то же самое. Мне отвечают безумным смехом, сдержанной яростью, взрывами гнева или вообще не отвечают в зависимости от состояния и темперамента. Здесь нет никого, у кого не было бы хоть одной раны, из-за которой в нормальной обстановке его отправили бы в госпиталь.
– А этот, вон там? – указываю я на одного неподвижно лежащего солдата.
– Умер еще вчера.
Говорящий смотрит на меня так, как будто это само собой разумеется – лежать на трупах товарищей.
Так вот он, наш запасной полк, вот он, неисчерпаемый резерв 6-й армии! Эти солдаты тоже когда-то шагали вместе с нами в строю, сражались вместе с нами. У них не осталось теперь ни здоровья, ни человеческого достоинства. И я должен манить их на передовую обещанием горячего супа только затем, чтобы они побыстрее нашли свой конец, а сами мы отсрочили, может быть, на день свою неминуемую гибель!
Во второй половине дня я направляю донесение о недостаче людей и прошу подкрепления. Оно необходимо крайне срочно, так как новая линия фронта все еще не закреплена. Возможно, рано утром последует крупная русская атака с запада, и этот фланговый удар опрокинет нас. Поэтому я высылаю разведгруппу из шести человек. Хочу знать, что происходит справа от меня.
Но прежде чем я узнаю это, суровая действительность срывает все намерения и комбинации. Неожиданно перед соседним зданием, где еще недавно находился командный пункт Вульца, появляются шесть Т-34. Два занимают позицию по углам, а два въезжают во двор. Сидящая на них пехота спрыгивает, и танковые пушки уже бьют по развалившейся стене, так что снаряды рвутся по другую ее сторону.
Один эпизод еще больше затягивает закономерный ход событий. У въезда во двор появляется Вульц со своим штабом из пяти человек. У каждого в руках карабин, у каждого по одной обойме. Тридцать выстрелов сделаны быстро. С непокрытой головой и так же спокойно, как появился, генерал вновь исчезает в здании, остальные за ним. Никто не может даже пальцем пошевельнуть ради спасения командующего нашим южным фронтом, так как русские танки не дают двинуться. Наконец стрельба в непосредственной близи стихает, двое русских идут вслед за Вульцем и через несколько минут выводят его на улицу. Ему указывают место на броне танка, кладут и его багаж. Затем вся танковая колонна гуськом уходит на запад.
Из этого мы сделали для себя вывод: устраивать КП прямо на улице слишком заметно. Поэтому мы у перемещаем свой КП. Располагаемся в огромном здании с двумя флигелями – это так называемый Охотничий парк. Здесь я, хотя и с большим запозданием, получаю донесение от высланной разведгруппы.
Возвратились только двое – двое из шестерых, но оба сияют от радости и несут в руках и под мышками хлеб. Килограммов двадцать, быстро прикидываю я. Один докладывает:
– Русские нас схватили около «тюрьмы». Но ничего нам не сделали. Наоборот, мужики оказались хорошими парнями. Безо всяких повели нас к полевой кухне и накормили досыта. Каждому по четыре половника. Гороховый суп – прима! Ну, я вам скажу, господин майор, прямо поэма! Потом они нам сказали: «Двое могут вернуться». Мы бросили жребий: выпало мне и Вильгельму. Но сказать честно, лучше бы я там остался! Мы уж уходить собрались, а тут к нам подходит пожилой русский в очках и по-немецки говорит – ну, это так только называется, что по-немецки, – но мы его поняли: мол, переходите все, жратвы хватит! И еще дал нам хлеба на дорогу. И покурили тоже: Вильгельм три, а я две сигареты выкурил!
Насчет подготовки русских к атаке оба сказать ничего не могли. Ясное дело, ничего не заметили! А что принесли хлеб – это здорово. Так или иначе последствий ждать недолго.
Ночью все сотрясается от гула. Около полуночи русские танки врываются в наш район. Непрерывно грохочут по мостовой гусеницы. Ни одна противотанковая пушка, ни одно немецкое орудие не мешает разгуливать Т-34 вдоль и поперек. Посаженные на броню автоматчики спрыгивают, ведут бой в нашем расположении и выбивают наших солдат из отдельных домов, за несколько минут уничтожают командные пункты и целые штабы, которые еще совсем недавно чувствовали себя в полной безопасности.
Стрельба идет и в «Охотничьем парке». Среди руин появляются фигуры русских солдат в белых маскхалатах, они пробираются от стены к стене и пытаются молниеносными бросками захватить выходы из подвалов. Но мы отчаянно сопротивляемся. Мы боимся плена. Или, точнее говоря, того момента, когда нам придется поднять руки. Мне самому кажется это непонятным, уверен, что этого не поняли бы и мои родные, даже жена. Но это так. Это может понять только тот, кто с самого начала воевал в Сталинграде, кто видел, как здесь еще стояли дома и заводы, а улицы были почти целы. Чего мы можем ждать от русских после того, что мы творили здесь? Их ожесточение будет огромно, вдвойне огромно, потому что разрушение города продолжалось и в последние недели – тогда, когда судьба наша уже была решена. Это ожесточение будет огромно и потому, что именно последние дни принесли им большие потери. Мы поднимем руки, а они в первый момент подумают, что мы опять хотим бросать гранаты. Как отнесутся они к нам? У 14-го танкового корпуса все прошло благополучно, это мы видели. Но всегда ли будет так и что с нами станется потом – этого вообще никто не знает. Все это покрыто мраком неизвестности. Потому я и не могу решиться, потому все оттягиваю этот шаг.
Результат ночных боев – многочисленные потери. Убитые лежат на лестницах, раненых сносят в санитарные подвалы. Даже впереди, где танки только прошли и где боя вообще не было, тоже зияют новые бреши. Но ни убитых, ни раненых здесь нет. Здесь вообще нет солдат. Они перебежали к русским под покровом темноты. И не без воздействия нашей вчерашней разведгруппы и русского хлеба.
Нынешняя ночь показала, что оборону надо организовать более четко. Поэтому «Охотничий парк» мы разделили на две зоны: майор Линден принимает командование правым крылом, я – левым. Сразу же, в первые утренние часы, приступаем к постройке новых баррикад и оборудованию амбразур на верхних этажах.
Сегодня 30 января – праздник национал-социалистской Германии. Десять лет с того дня, как Гитлер пришел к власти. Достаточный повод, чтобы осыпать почестями рьяных приверженцев нацистского режима. Паулюс произведен в чин генерал-фельдмаршала. Не отстает в этом деле и командование армии. В эти дни, когда вода уже поистине подступает к самому горлу, оно не находит ничего более важного, как заниматься чинами, наградами и тому подобным. Опустошаются целые ящики орденов. Дождь «Рыцарских» и «Германских» крестов изливается на заслуживших и незаслуживших. Офицеры штаба армии и прочих штабов, провоевавшие всего несколько месяцев, получают высокие награды, на которые по всем инструкциям не имеют права. Производятся такие повышения в чинах и должностях, которые, видит бог, недопустимы даже в таком положении. Рождают на свет божий генералов, имеющих такую выслугу лет, какой раньше не хватило бы, пожалуй, и на чин капитана. Вот только отпусков на родину уже предоставить не могут, а то и их бы получили те, кому не положено. Видно, командование сказало себе: будем раздавать награды и чины обеими руками, все равно счастливцам от этого пользы немного. А между тем все-таки находятся и такие офицеры, которые считают эти награды и повышение заслуженными, гордятся ими!
Около полудня по радио передают речь Геринга. В соседнем подвале, где еще сохранился исправный приемник, свободные от службы солдаты прильнули к репродуктору. Некоторые до сих пор не отказались от надежды, они все еще верят обещанию Гитлера вызволить нас. «Вы можете положиться на меня, как на скалу! " – эту радиограмму тогда довели до сведения всех солдат и офицеров. За это обещание и цепляются неисправимые: „Фюрер не оставит нас сидеть здесь! Сегодня Геринг скажет нам все, как оно есть“. И кое у кого, кто уже мысленно попрощался с жизнью, тоже загорается слабая надежда.
Голос из репродуктора вешает о «народной общности» и «народном войске» – все это-«лова, которые мы слышали тысячи раз, они нам достаточно хорошо известны. Гитлер именуется величайшим немцем. Потом Геринг заявляет: «Противник тверд, но и германский солдат стал еще тверже! "
– А ну, приди сюда! – хочется крикнуть в лицо этому фразеру. – Приди, погляди сам на ставших «еще тверже» солдат! Вот они лежат в подвалах и снежных ямах едва в состоянии пошевелиться. Похлебка из конины, да и та раз в день, – вот вся их сила!
А Геринг не унимается: «Превыше всех гигантских сражений высится подобно огромному монументу Сталинград, битва за Сталинград. Это величайшая геройская битва из всех, какие только знала наша история!»
Он имеет в виду нас. Высокие слова, но нам от них ни жарко, ни холодно. Они весьма подозрительны. Так говорит священник у открытой могилы. Тогда тоже из покойника делают героя-небожителя. Но ему от этого не легче.
Геринг разглагольствует, как в бою генералы и солдаты стояли вместе плечом к плечу, распространяется насчет геройской битвы Нибелунгов: «Они тоже стояли до последнего!»
«Так, приговор произнесен! Мы окончательно списаны! – проносится в моей голове. – Списаны раз и навсегда! Нас принесли в жертву. Несмотря на обещание Гитлера. Уже сегодня на нашей смерти наживают капитал. Вот, смотрите, как стоят эти герои, отомстите за них, бейтесь с тем же ожесточением! " Геринг выкладывает это без обиняков: „Пусть каждый, кто ощутит в себе слабость, вспомнит о воинах Сталинграда!“
– Выключи ящик! – кричит Фрикке. – Заткни его! Или, может, хотите слушать надгробное слово самим себе? Толстяку хорошо говорить, он сидит в Берлине, а мы издыхаем тут!
– Выключить, выключить!
– Нет, шалишь, мы хотим слушать! – орет кто-то.
Поднимается страшный шум. Потом наконец снова воцаряется тишина.
Теперь речь идет уже о Леониде и его трехстах спартанцах. Геринг не жалеет слов, расписывая наш героизм, и ловко совершает переход к нашей судьбе: «Настанет время, и скажут: „О путник, как придешь ты в Германию, поведай о нас, о тех, что полегли в Сталинграде, как велел нам закон!“
– Пустите меня, пустите, не могу это слушать! – кричит пожилой ефрейтор. Он отталкивает своего соседа, пробивается к приемнику. Короткий удар прикладом винтовки – все происходит молниеносно, никто не успевает удержать его – и от приемника одни обломки. На полу валяются катушки и лампы, шесть, семь сапог давят их на мелкие куски. Голос замолк.
Я молчу, я считаю это правильным.
– Господин майор, русские! Рядом с нами уже капитулируют! – Это голос Байсмана. Он не ошибся.
– Тревога! – громко кричу я. Два связных выгоняют всех из подвала. Я бегу вверх по лестнице. Тони и Глок – за мной.
Наверху, перед зданием, снова стоят танки и ведут по местности огонь веером. Снопы снарядов летят вдоль улицы, взяты под обстрел все выходы. Над головой свистят рикошеты. Но мне необходимо знать, что происходит у нас. Быстрее всего я окажусь на позиции, если пробежать через большие ворота. Прыжок – я уже на улице, изо всех сил бегу вдоль стены, справа и слева от меня разрывы, каска съезжает мне на глаза. Еще десять метров, еще два, теперь скорей за угол, снова в ворота и… оглушающий удар по затылку валит меня с ног, я падаю в снег…
Надо мной стоит наклонившись широкоплечий красноармеец. Гляжу в дуло автомата.
– Давай! – кричит он и жестом приказа указывает рукой вправо.
Поворачиваю голову. Там один за другим вылезают из подвала немецкие солдаты с поднятыми руками, без оружия. В тридцати шагах дальше уже строится колонна в четыре ряда. Линден тоже стоит в строю. Становлюсь рядом с ним. Жмем друг другу руку. Потом он коротко рассказывает, как все произошло. Т-34 появились совершенно неожиданно. Посты у входа оказались бессильны. В подвал полетели ручные гранаты, результат страшен. Чтобы избежать дальнейшего кровопролития, говорит Линден, я сразу же капитулировал.
Невероятно медленно тянется наша колонна военнопленных через бесконечные развалины города на великой реке, безмолвная и безликая. Голод и кровь, ад и жестокость, безумие и предательство остались позади. Что впереди – не знаем. Бредем опустошенные, бесконечно усталые, выдохшиеся, конченные. Не слышно ни слова, головы поникли, думать невозможно, да и к чему – все напрасно, бессмысленна смерть, бессмысленна жизнь… Хоть бы я погиб тогда в цехе № 4!
– Ты обер-лейтенант?
Передо мной возникает русский унтер-офицер, трясет за шинель. Чего ему от меня надо?
– Обер-лейтенант? – повторяет он свой вопрос
– Нет, майор.
– А, майор, ты майор, майор!
И я уже чувствую, как он хватает меня, тащит, толкает, что-то с яростью кричит мне, замахивается, угрожает поднятым кулаком.
Но тут я слышу другой громкий голос. Кто-то удерживает его руку, отталкивает его в сторону. Молодой лейтенант хлопает меня по плечу:
– Господин майор, извините. Наши люди гут! Но здесь, в Сталинграде, много мертвых, много крови, понимаете? Не обижайтесь, идите за мной!
Лейтенант останавливает всю колонну и ведет меня вперед. Облегченно вздохнув, иду вслед за ним. Слышу, как он говорит с начальником колонны. Потом поворачивается ко мне:
– Камрад присмотрит. С вами ничего не случится, а там – войне капут. Гитлеру капут! Домой вернетесь! И он жмет мне руку.
Исход 6-й армии
В подвальном этаже Универмага полно солдат. Они сидят вдоль стен, тесно прижавшись друг к другу, словно слившись воедино, оставив просвет для дверей. Такая же картина и у другой стены. А тем временем в полутьме идет напряженная штабная деятельность. Писаря и радисты с документами в руках носятся, спотыкаясь о протянутые ноги и валяющиеся вокруг вещи, стучатся в двери, открывают, закрывают их, бегут назад, сталкиваясь с новыми связными. Мозг отмирающего тела все еще функционирует.
Весть об окончательном развале южного фронта котла вызывает огромное смятение. В то время как мы, оборонявшие этот участок, уже покинули город под конвоем русских солдат, начальник штаба 6-й армии генерал-лейтенант Шмидт приказывает ликвидировать прорыв. Вперед бросают наспех составленные боевые группы – неизвестны толком даже их названия. Они должны любой ценой не допустить дальнейшего продвижения русских через «Охотничий парк».
Всего этого я уже не вижу. Правдивую картину последних часов в подвале фельдмаршала Паулюса нарисовал мне майор Добберкау, которого я спустя три дня встретил в плену в Красноармейске. А капитан Маркграф из противотанкового дивизиона рассказал о северном котле.
Немецкий солдат в Сталинграде – явление противоречивое. С одной стороны, он сознает безвыходность своего положения, а с другой – ожесточенно бьется за последнюю груду развалин. В одиннадцать часов утра он проклинает командование и фюрера, разбивает радиоприемник, не желая слушать речь рейхсмаршала Геринга, а в двенадцать – снова вытягивает руки по швам, когда его гонят на смерть, произносит «Яволь! „ и повинуется. Последние дни германской армии в Сталинграде по-настоящему трагичны. Видя перед собой спасительный остров, хлеб, медикаменты, отдых, и все это в такой достижимой близи, немецкие солдаты, привыкшие не думая говорить «Яволь!“, сквозь стужу, сквозь лишения многих дней и ночей слепо шагают навстречу собственной гибели. Солдатское повиновение вошло в их плоть и кровь; они понимают под ним безусловное подчинение – тут же, не сходя с места, не задумываясь. Они давно утратили такие солдатские добродетели, как разумная храбрость, благородство, понятие о чести и достоинстве, уважение к жизни. Солдат больше не должен думать, он обязан только повиноваться, быть мужественным и смелым, верным до последней минуты, не спрашивая, ради чего и за что. Все, кто стоит здесь и бьется, все они только слуги своего господина, автоматы, которые совершают механические действия, когда в них опускают монету. Только на основе этого воспитания и стало вообще возможно, что сопротивление все еще продолжается, что в последнюю минуту все еще бессмысленно гибнут тысячи солдат. Так раскручивается годами закручивавшаяся пружина.
В помещении начальника связи армии царит неразбериха. Вокруг полковника ван Хоовена уселось человек двадцать офицеров. Здесь пожилой майор, который был где-то комендантом штаба, сейчас он с благоговением читает Новый завет. Рядом с ним копается в своих пожитках молодой капитан-артиллерист. Опустошает свой бумажник и планшет, потом подходит к железной печке посреди помещения, бросает в нее все, что теперь ему уже больше не нужно: солдатскую книжку, письма, фотографии и деньги. В углу, у подвального окна, стоят три обер-лейтенанта: они склонились над картой, которую держит один из них, и говорят о так называемых пунктах эвакуации.
Дело в том, что верховное командование вермахта (ОКВ) неделю назад прислало радиограмму: тому, кто желает прорваться, будет оказана помощь, авиации дано указание «регулярно летать над определенными пунктами между Волгой и линией фронта и сбрасывать продовольствие, а замеченные группы немецких солдат брать на борт и транспортировать в тыл. Ближайший такой указанный пункт находится в тридцати километрах юго-западнее, в районе Котельниково, и называется Новый путь. Его могли бы достигнуть многие. Но командование армии, боясь лишиться последних боевых сил, скрыло этот приказ. О нем знают только немногие офицеры высших штабов. Теперь они рассчитывают воспользоваться этим шансом выбраться из котла. Вносятся самые различные предложения. Один предлагает использовать захваченный танк Т-34 – вполне заправленный, он стоит в соседнем дворе. Другой считает, что надо попытаться ночью прорваться через линию фронта на машинах, ослепив противника светом прожекторов. Третий высказывается за бегство пешком. Еще кто-то предлагает окопаться в развалинах, переждать капитуляцию в подземелье, а когда большая волна русских схлынет, пробиваться. Все эти более молодые офицеры обсуждают уже десятый или двадцатый шаг, не соображая, что споткнутся и свалятся в пропасть уже при самом первом.
Невозможно понять, почему эти лейтенанты так самостоятельно и свободно могут распоряжаться своим временем. Фронтовым офицерам приказано, как и прежде, удерживать позиции и оставаться со своими солдатами, потому что любая попытка прорыва, с разрешения или без оного, группами или группками, даже сама мысль об этом оказала бы деморализующее действие на войска. Но для себя у штабов другая мерка. Все находящиеся сейчас в штабе армии непрошеные гости и офицеры, обсуждающие возможности выбраться, по существу, уже подводят печальный итог главы «Сталинград». Бесполезна и переброска в котел на самолетах отпускников, особенно офицеров: их и без того достаточно, к тому же осталось много штабов без войск и им ищут и находят всяческое применение. Однако некоторые штабы успели выбраться на самолетах. Они тащили с собой совершенно немыслимые вещи, например ящики со спиртными напитками. Не важнее ли было захватить раненых!
Собравшиеся здесь совершенно растеряны, сбиты с толку, ничего больше не понимают, ибо все происходящее вокруг совершается вопреки здравому смыслу и рассудку. Исчезло все то, к чему они до сих пор относились с почитанием и почтением, что одобряли, чему сами обучали и что прививали солдатам. Колесо истории движется вперед, оно переехало через них. Многие из офицеров за то, что пора кончать. Надо спасти тех, кто еще остался в живых. «Мы еще нужны Германии» – вот их лозунг. У них достаточно мужества для самопожертвования – они достаточно доказали это. Каждый из них стал здесь рядовым пехотинцем, каждый стрелял, и редко когда кто проявлял личную трусость. Но может ли сейчас командующий армией с чистой совестью все еще требовать выполнения приказа держаться?
Полковник ван Хоовен говорит с начальником оперативного отдела штаба армии, спрашивает его, знает ли действительно фельдмаршал о состоянии последних солдат, о безнадежном положении раненых. Тот подтверждает и вновь повторяет, что тем не менее надо сражаться до последнего. Но какую еще пользу могут принести командованию вермахта эти последние часы, стоящие потоков крови?
«Merde» – воскликнул маршал Камбронн и вложил свою саблю в ножны, когда в битве при Ватерлоо после последней попытки батальонов старой гвардии Наполеона восстановить положение концентрическая атака англичан и пруссаков заставила дрогнуть еще непоколебленное каре. У офицеров 6-й армии часто срывалось с губ это старое солдатское ругательство, и у них была на то причина. Но сегодня, 30 января, уже нет достаточно сильных слов и проклятий, чтобы выразить все возмущение тем, чего все еще требовал приказ.
Прошли часы, наступил вечер, офицеры сидят вокруг догорающей свечи. В ней осталось всего четыре сантиметра, и она последняя. Скоро наступит тьма.
Полковник ван Хоовен вернулся с совещания у командующего армией, принес пачку сигарет. Все закуривают по одной. Разрывы тяжелых снарядов сотрясают толстые стены подвала; молодой капитан-артиллерист нервно постукивает рукой по столу, переводит взгляд с одного лица на другое. Взгляд вопрошающий и неуверенный, словно капитан ищет поддержки. Потом он не выдерживает:
– Господин полковник, разрешите вопрос! Что вы будете делать, когда появятся русские?
Начальник связи армии спокойно смотрит на него. Ответ звучит четко и ясно:
– Сдамся в плен.
Капитан вздрагивает, не может скрыть своего изумления. Растерянно глядит на полковника, на его плетеные погоны с двумя золотыми звездами, качает головой:
– Господин полковник, нельзя! Мы, офицеры, не можем потом одни вернуться на родину и сказать немецкому народу: твои сыны остались лежать в Сталинграде, а мы единственные, кто остался жить, кто спасся, когда они уже пали!
– И все-таки можем! – повышает голос ван Хоовен. – Процент погибших офицеров такой же, как и солдат. Никто не сможет упрекнуть нас в этом. Мы не только можем вернуться в Германию, мы обязаны это сделать! Именно мы призваны сказать родине правду. Я прошел всю первую мировую войну, я дважды пережил этот ужас. Теперь хватит! Это больше не должно повториться!
– Господин полковник, но ведь мы все не хотели войны. Или, может быть, вы хотели?
– Нет, все мы не хотели. Но когда наступила пора больших успехов, все мы с восторгом шли в ногу. Пока не угодили в этот подвал. Это вы должны признать.
Капитан не сдается. Наконец-то он нашел старшего офицера, который отвечает на его вопросы.
– Этого добились «обработкой настроения».
– Называйте это обработкой настроения, как хотите! Пропаганда, воспитание – вот что завело нас так далеко. Но все это возможно только в таком государстве, где господствует принцип фюрера. Ведь у нас у всех есть свой здравый ум, можем же мы сегодня говорить об этом, так почему же не делали этого раньше? Демократия – вот что нам нужно.
Остальные внимательно прислушиваются, но в разговор не вступают. Только слушают.
– А как вы себе это представляете?
– Это уже похоже на интервью. Но об этом нам еще придется серьезно побеседовать после войны. Здесь, в этом подвале, никакого рецепта я вам дать не могу.
– Господин полковник, а вы думаете, после войны к нашему голосу прислушаются?
– Это будет нелегко, признаю, но небезуспешно. В последние дни я много думал над этим, и я вижу перед собой будущее. Если оно осуществится, то чудовищные жертвы, принесенные нами, не пропадут даром. Гибель наших камрадов здесь, в Сталинграде, приобретет тогда свой глубокий смысл.
Звучат разумные слова, становится яснее связь событий, в умах появляются первые проблески осознания.
Натиск противника усиливается. Он со всех сторон атакует измотанные немецкие войска. Поступают донесения из авиационной казармы, с железнодорожной насыпи, с позиций в южной части города. Все они говорят, что конец скачкообразно приближается. Через несколько часов русская пехота окажется уже у входа в Универмаг и Паулюсу, если он до-конца будет верен своему собственному приказу, останется лишь самому взяться за винтовку. Но кажется, он вовсе и не хочет этого.
Поздно вечером Паулюс созывает совещание, где будет принято окончательное решение. Говорят, командующий планирует на последний момент вооруженную вылазку, которая должна принести ему смерть во главе своих офицеров. Фельдмаршал, пример для своих подчиненных, с гранатой в руке на обложке иллюстрированного журнала, а под снимком подпись: «Он пал за фюрера, народ и рейх! " О да, именно этого хотят в ставке, именно это нужно, дабы увенчать достойной концовкой песнь о новых Нибелунгах! И командующий армией размышляет, должен ли и он пройти до конца путь, усеянный намогильными крестами и трупами сотен тысяч тех, кто погиб по высокому приказу у стен города и в самом городе.
Пока в самом дальнем углу подвала спорят, как лучше поставить последнюю сцену этой величайшей германской трагедии, пока снаружи красноармейцы в ближнем бою захватывают квартал за кварталом, под сводами подземелья раздаются единичные выстрелы. Это не выдерживают нервы у офицеров и солдат. Они не могут представить себе, что с ними будет, они не хотят сделать шаг в эту неизвестность, они боятся, и люди, которые еще вчера, образно говоря, шли босыми через преисподнюю, выбирают самый короткий путь из этого безнадежного ужаса – пулю. Но патронов уже не хватает порой даже для этого. Вот почему начинают собираться группами, действующими сообща.
В одном из подвалов, потемнее, собрался саперный взвод 191-го пехотного полка, к нему присоединились военный судья и дивизионный ветеринар. Оставшиеся боеприпасы сносят в одно место. Люди усаживаются на мины и заряды, напоследок роются в бумажниках, дрожащими руками вынимают фотографии. На них смотрят лица жен и широко раскрытые глаза детей. Командиру взвода не до того. Он приспосабливает бикфордов шнур, проверяет его. Все в порядке! Прикрепляет шнур к индуктивной подрывной машинке, заводит пружину четырехугольным ключом. Обводит всех взглядом.
– Готово! – произносит он. Секунда – и снаружи отступающие пехотинцы бросаются на землю возле огромной воронки. «Железнодорожное оружие грохнуло! – говорят они друг другу. – Невиданный калибр, слава богу, что нас не разнесло! " А следующая волна отступающих уже использует кратер как выгодное укрытие. Смерть одних отодвигает смерть других, а бой продолжается, подкатываясь все ближе к Универмагу, к германскому фельдмаршалу.
Тем временем Паулюс решает сдаться в плен. В последний момент он жирной чертой перечеркивает расчеты Гитлера, хотя знает, что в данный момент тому больше всего нужен мертвый фельдмаршал, нашедший свою смерть вместе со своими солдатами. Но Паулюс уже не хочет войти в учебники германской истории с маршальским жезлом в правой руке и с орденами на гордо выпяченной груди. Он не хочет, чтобы в берлинском «Спортпаласте» раздался клич: «Отомстим за Сталинград! Отомстим за павшего фельдмаршала! " Нет, он хочет разделить судьбу своих еще оставшихся в живых солдат. Так понимает он теперь долг командующего армией!
Кольцо сжимается все уже, русские захватывают один дивизионный медпункт за другим. Непрерывный поток раненых течет на Красную площадь и особенно в дом, на котором висит флаг с красным крестом. На каждой койке – по двое и по трое, но поток не уменьшается. И все нуждаются в помощи. Мертвецов выносят за дверь, а когда санитары возвращаются с пустыми носилками, там, где кое-как помещался один, уже лежат двое тяжелораненых. Стоны и крики с каждым часом все громче.
Это предел человеческих страданий, такого еще не знала мировая история. Ночное небо вздымается над этими Каннами, над германскими Каннами у великой русской реки, а потомок Эмилия Пауллюса сидит на своей походной койке. Он думает о солдатских добродетелях – верность и повиновении. И о том, каким тяжким крестом легли они на весь остаток его жизни.
Около 9 часов вечера на Красную площадь врываются первые русские танки. Двенадцать офицеров 194-го полка выстраиваются у выхода из подвала. Это личная охрана фельдмаршала. Генерал-майор Роске дает пароль: «Хорст Вессель». Не хватает только, пожалуй, трубачей сыграть национальный гимн, чтобы сцена выглядела вполне по-прусски. Внизу, в подвале, Паулюс дает последнюю радиограмму своему верховному главнокомандующему:
«… Русские танки перед входом… это конец 6-й армии… 6-я армия верно выполнила свою присягу… сражалась до последнего человека и последнего патрона… Паулюс, генерал-фельдмаршал».
В два часа ночи принят прощальный приказ Гитлера. Он высоко оценивает действия армии. Она войдет в историю. Но совершенно неясен конец радиограммы:
«… несмотря ни на что, сохранил нам 6-ю армию… ваш Гитлер».
Приказ регистрируется. Рации замолкают.
Теперь слово принадлежит Красной Армии. Около 3 часов утра у входа в Универмаг первые русские. Это капитаны. Их отсылают обратно, просят офицеров старше по званию. Через некоторое время появляется подполковник, его проводят к Роске. Переговоры кратки. Они заканчиваются пожеланием, чтобы прибыл русский генерал. О том, что сам Паулюс находится в подвале, не упоминается.
Тем временем двенадцать офицеров все еще стоят наверху, не допуская никого внутрь подвала. В двух метрах от них патрулируют красноармейцы. Никто уже не ведет себя как в бою. Никто не думает стрелять, вскакивать, бежать, искать укрытия. Советские солдаты чувствуют себя на Красной площади Сталинграда, как на главной площади своего родного города где-нибудь в тылу: в бескрайней России, в Сибири, в Туркмении, куда приехали в отпуск. Среди них много офицеров в хорошем, добротном обмундировании: полушубки, ватные брюки, валенки. Лица, опаленные огнем боев. Покуривают, переговариваются. А рядом немецкие солдаты. Чувствуется какая-то разрядка. Ночь проходит спокойно. Иногда, совсем редко, где-нибудь прогремит выстрел. Трудно определить, что это за выстрел: то ли в каком-то богом забытом углу, где еще не знают о происходящем, возобновилось сопротивление, то ли это пресловутый «последний патрон», то ли самоубийство.
Между 6 и 7 часами утра прибывает русский генерал-майор. Немецкий майор проводит его к командующему южной пастью котла. Тот вместе с офицерами своего штаба расположился за круглым столом. А в стороне, на краю койки, упершись локтями в колени, опустив голову, сидит еще один человек – генерал-лейтенант Шмидт. Лишь только начинаются переговоры, русским сразу же сообщают: командующий армией тоже находится в подвале Универмага. Поэтому немецкое командование согласно капитулировать лишь при одном условии: русские солдаты войдут в подвал только после того, как из него выйдет Паулюс. Русский генерал сразу же дает согласие. Поскольку от лица немецкого командования переговоры ведет один Роске, русские обращают внимание на ничем не объяснимое присутствие начальника штаба армии. На вопрос, что он здесь делает, Шмидт отвечает, что присутствует только в качестве наблюдателя от командующего армией. Больше ему сказать нечего, роль его кончилась. Этого человека, беспощадные приказы которого погнали на смерть десятки тысяч солдат, теперь не узнать. Сдержанно, послушно, покорно, можно даже сказать, боязливо ждет он теперь конца. Известный своей жестокостью, угрозами, террором, он теперь превратился в человека, стоящего в стороне, в нищего, ожидающего милости, подаяния, которое будет брошено ему великодушием противника.
Русского генерала сопровождают два подполковника. Тот, что помоложе, командир танкового полка, рассказывает, что принимал участие в прорыве фронта итальянской армии у Миллерово. Они продвинулись на пятьдесят километров в первый же день. В войне наступает поворот, Германия начинает катиться под гору – таково впечатление немецких офицеров, прислушивающихся к его словам. Второй подполковник – переводчик.
Беседа ведется вежливо. Ни одного гневного слова, ни одного грубого слова, чего боялись немецкие офицеры. Никаких угроз. Все происходит как положено, четко, корректно. Обмениваются выражениями вежливости. Русских угощают последними сигаретами, предназначавшимися для приемов. Победители улыбаются, вытаскивают из своих карманов целые пачки лучших немецких сигарет и кладут их на стол. Эти сигареты любезно сбросили им немецкие транспортные самолеты. Кроме того, они угощают апельсинами. Роске отвечает глюкозой.
Договариваются быстро. Немецкие офицеры и солдаты могут оставить при себе свои вещи, им гарантируется жизнь и возвращение на родину после войны. Под конец Роске диктует последний приказ. Русские офицеры кивают головой: они не возражают.
В комнате, где находится рация, царит возбуждение. Вбегает начальник оперативного отдела. Он приказывает: уничтожить все! Приказ немедленно выполняется. Топорами и молотками разбивают передатчик, приемник, шифровальные машины, сжигают документацию. Все превращается в tabula rasa. Когда в комнату входит начальник связи 62-й русской армии. он находит только обломки. Побледнев, как мел, он молча захлопывает дверь. Через две минуты появляется говорящий по-немецки русский офицер. У него только один вопрос:
– Когда все это уничтожено?
Начальник рации обер-лейтенант пытается что-то ответить, заикается, бормочет.
– Все ясно!
Возмущение русских понятно, ведь во время переговоров было четко договорено: сдать все так, как есть.
Около 10 часов утра к Универмагу подъезжает лимузин. Немецкие солдаты выносят из подвала тяжелые чемоданы, кладут их в багажник.
И вот к открытой двери из подвала подходит высокий человек. Он идет, слегка наклонившись вперед: лицо желтое и вялое, козырек фуражки низко надвинут на глаза. Это Паулюс. Бросает косые взгляды на стоящих по сторонам, на еще дымящиеся руины, потом садится в машину. Рядом со своим фельдмаршалом – начальник штаба, начальник оперативного отдела и начальник отдела офицерского состава. Опустошенные, сникшие и безучастные, они проносятся мимо погибших в последние часы, через горы трупов и развалин в плен, под защиту русских штыков от начинающих осознавать правду солдат, которых предали.
В штабе Роске наступает теперь тишина. Выдача раненым сорока восьми оставшихся колбас – таков последний служебный акт этого командира. После напряжения последней ночи и дня бывший командующий южным котлом ложится и засыпает. Когда придет время, его разбудят. Он арьергард армии, которая выступила, чтобы побеждать и двигаться на Восток, и теперь шагает туда, но только гораздо дальше, чем хотела, – в бараки за колючей проволокой.
Кое-где в подвалах Универмага собирают последние пожитки. Офицеры и солдаты склонились над ранцами. Несколько рубашек и полотенец, часы, карманный нож, вязаный жилет, ну еще котелок с ложкой да носки – вот и все. Ящики и чемоданы, набитые обмундированием, бельем, сапогами, остались позади, в обозе, в Питомнике и Гумраке, попали в руки Красной Армии, и с потерей их уже давно пришлось примириться. Теперь важно иметь хоть самое необходимое на первое время плена. Но многого не хватает.
У молодого капитана-артиллериста на правом плече скатанное одеяло, больше ничего у него нет. Каска и пистолет оставлены в подвале, теперь он медленно шагает под сводчатым потолком к выходу. По длинному коридору он пробирается между серыми, как тени, людьми, которые хотят, пусть еще на минуту, отсрочить момент своей окончательной сдачи в плен. Ему тяжело идти. Голод и усталость не давят с такой силой, как неизвестность будущего, как мысль, что тебе придется пройти долгий-долгий путь. Но самое страшное – это сознание, от которого никуда не уйдешь, сознание, что один человек злоупотреблял верой и доверием лучших своих солдат до тех самых пор, пока противник не овладел последним углом последнего подвала этого огромного города. Чувство, что солдат предали, теперь стало осознанным фактом. В мозгу и в сердце, которые еще только что были мучительно опустошенными, теперь растет противодействие.
Да, у многих немцев откроются теперь глаза, об этом позаботится суровая действительность. Поход на Восток прегражден. Он окончился массовой гибелью, массовой смертью немецких солдат.
Дрожащее пламя коптилок освещает пространство всего на несколько метров. Усталые ноги ступают медленно. Через доски, рюкзаки, пистолеты, ящики, радиоприемники и осколки стекла, растоптанные на полу, по грязному подтаявшему снегу. Офицеры и солдаты шагают к выходу по валяющимся под ногами уставам, гитлеровским речам и геббельсовским статьям из полковой библиотеки. Ящики из-под нее давно сожгли на топливо, а литература рассыпалась. Ее топчут грязными, промокшими сапогами.
Поближе к выходу становится светлее. Там, наверху, заслон раздваивается, оставляя узкий коридор, через который люди в разодранных серо-зеленых шинелях выходят на свет божий, словно призраки давно ушедшего времени. Подъем, ведущий из подвала, так утоптан за все эти часы, стал таким скользким, что выбраться без посторонней помощи просто невозможно. Навстречу капитану-артиллеристу протягиваются руки. Два стоящих справа и слева красноармейца добродушно помогают ему выкарабкаться наверх, навстречу ясному дню.
Дневной свет режет ему глаза, привыкшие к полутьме подвала. Он с трудом различает группы русских офицеров и краснощеких солдат, стоящих вокруг и разговаривающих между собой. В нескольких шагах от него фронтом на восток строятся немецкие офицеры и солдаты южного котла, чтобы начать свой марш в плен. Капитан становится рядом с ними.
Заканчиваются бои и в северном котле. Немецкие войска стиснуты на небольшом пространстве. Практически это только Тракторный завод с его цехами и остатками зданий, с листопрокатным цехом и литейной. Здесь обороняется генерал-полковник Штреккер. Как и на южном участке, нехватка боеприпасов, голод, мороз и вши подрывают силу последнего немецкого сопротивления. Командиры частей отвергли приказ командования корпуса о проведении 31 января и 1 февраля атак с целью выравнивания линии фронта. Они уже не в состоянии добиться каких-либо успехов с истекающими кровью частями. Официальное совещание тоже не может ничего изменить. Командир корпуса признает невозможность наступательных действий, но настаивает на дальнейшей обороне и особенно запрещает какие-либо самовольные поступки.
2 февраля на рассвете на переднем крае уже гремят противотанковые орудия и минометы. Восходит солнце, и наблюдатель с крыши цеха твердо устанавливает, что слева, перед позициями 26-го мотопехотного полка, без единого выстрела строятся русские колонны. Подразделения русской пехоты почти сомкнутыми боевыми порядками продвигаются в лощину, проходящую под углом к линии фронта метрах в двухстах от немецких позиций. Другие русские роты накапливаются и формируются на высотах западнее Спартаковки. Основная масса русских танков, противотанковых орудий и артиллерии в данный момент стоит еще довольно мирно, но угрожающе направлена на котел. На немецкой стороне никакого движения. Минометы и артиллерия еще вчера выстрелили свои последние боезапасы. Позиции 11-го корпуса беззащитны против русских полков. Чтобы не положить последних солдат под огневым ударом русских орудий, командиры сами, без приказа свыше, выбрасывают белые флаги, капитулируя один за другим. К полудню бросает оружие последняя группа. Генералы сдались в плен незадолго до этого.
Занавес падает.
В то время как бесконечные колонны пленных тащатся из последних сил по заснеженной степи, в то время как десятки тысяч раненых, не способных двигаться, ждут спасения в холодных ямах подвалов, в то время как свыше 100 тысяч погибших солдат лежат в развалинах непохороненные, одеревеневшие, засыпанные снегом, а рядом валяется винтовка с пустым магазином, родина с тревогой, с замиранием сердца прильнула к репродукторам. Она полна страха за отцов, мужей и сыновей. 3 февраля все флаги в Германии приспущены. Диктор читает сообщение верховного командования вермахта:
«Сражение в Сталинграде закончено. До последнего вздоха верная своей присяге, 6-я армия под образцовым командованием генерал-фельдмаршала Паулю-са пала перед лицом превосходящих сил врага и неблагоприятных обстоятельств. Под флагом со свастикой, укрепленным на самой высокой руине Сталинграда, свершился последний бой. Генералы, офицеры, унтер-офицеры и рядовые сражались плечом к плечу до последнего патрона. Они умирали, чтобы жила Германия. Их пример сохранится на вечные времена».
Так гласит сообщение верховного командования вермахта. Ему внимает весь немецкий народ. Многие верят ему, потому что руководство германской империи умеет выдавать военные катастрофы за успехи и класть пластырь героизма на кровоточащие раны, потому что никто в Германии не знает, какая трагедия действительно разыгралась к востоку от донских степей.
Да, с развалин и уцелевших фасадов домов, из пустых глазниц окон свешивались до самой земли флаги – черные полосы дыма и гари, взметались в небо языки пламени. Но там, где раздавался последний выстрел – «последний патрон!", где залпы русских реактивных минометов сокрушали последнее сопротивление, не было там никакого развевающегося флага со свастикой, не было никакого «зиг хайль!".
А кто утверждает, что это было, тот лжет.
За лучшую Германию
Глава под названием «Сталинград» закончена.
Позади – разрушенный, разбомбленный, сожженный город. Позади – могилы, сотня разбитых германских полков, двадцать две дивизии. Позади – смерть в снегу. Только мы уцелели, хотя в Берлине нас считают мертвецами, хотя там желают, чтобы вся 6-я армия лежала в одной могиле на всех: генералы, офицеры, унтер-офицеры, рядовые – все до единого человека. Но мы живем. И все высокопарные слова о «фронтовом товариществе», траурный креп и приспущенные флаги ничего не меняют.
Позади остаются километр за километром. Шаг за шагом мы движемся вперед. Через каждые несколько метров останавливаемся передохнуть. Сил больше нет, а воля потеряна в Сталинграде. Она погребена залпами ракетных минометов под развалинами огромного города на Волге, под окрашенной кровью ледяной, крышкой снежного гроба, разорвана в клочья вместе с погибшими от снарядов. Проходят часы. Но усталая череда уцелевших солдат все тянется своей дорогой, то в гору, то под гору, останавливаясь и снова двигаясь в путь.
Солнце клонится к западу. Уже скрылось за горизонтом огромное поле битвы. А мы все еще вновь встречаем на своем пути множество русских орудий, миномет за минометом, танк за танком. Видим резервные полки и дивизии. Они стоят и стояли здесь уже недели, чтобы закрыть любой прорыв. Нас опоясывало кольцо толщиной 30-40 километров. Только одной нашей боевой группе противостояло 120 реактивных минометов. А у нас уже не было ни единого орудия. Зато у нас были лазареты, перевязочные пункты, кладбища и могильщики. Темнеет в глазах, когда думаю, что противник был в состоянии нанести и еще более мощный удар. Теперь мы видим это сами. И мы понимаем: война проиграна.
Там, где Волга делает свой последний изгиб на восток, лежит город Красноармейск. На его холмистой западной окраине казармы, окруженные плотными рядами колючей проволоки. Шесть сторожевых вышек с пулеметами и мощными прожекторами, подходить близко к забору не разрешается.
В первые дни февраля 1943 года казармы переполнены. Уцелевшие солдаты и офицеры 6-й армии набиты здесь как сельди в бочке. Но они равнодушны к тесноте. Последние месяцы сделали их ко всему безразличными. Только вот волну холодов переносить тяжело. При сорока пяти градусах ниже нуля пленные думают: утонуть лучше, чем замерзнуть. И еще на пару сантиметров придвигаются поплотней друг к другу. Ошметки рядом с ошметками, рвань – с рванью, тысячи вшей переползают от одного к другому, от койки к койке, заражая сыпняком истощенные тела. Их температура тоже сорок градусов, только не мороза, а жара. Но никто из пленных не замечает этого.
Рядом со мной на нарах лежит полковник-пехотинец.
– Что с полковником Прештиеном?
– Застрелился.
– А его адъютант Келлер?
– Застрелился.
– А Айзбер?
– Убит.
– Что-нибудь знаете о генерале, командире 371-й?
– Да. Застрелился.
– Почему?
– В самом деле, почему?
Через неделю становится немного просторнее. Многие из тех, кто лежал рядом с нами, уже покоятся на улице. Причина – сыпняк, дизентерия, потеря сопротивляемости организма. Ведь около семидесяти дней мы почти не получали пищи. А теперь люди умирают от голода с куском хлеба и колбасы в руке. Организм ничего не принимает. Врачи качают головами и вскрывают следующего. Вскрытие показывает: сужение и антиперистальтика кишечника и желудка, они не могут выполнять свои функции.
Девяносто процентов всех пленных шло в лагерь с высокой температурой. Несмотря на самый тщательный уход, многих из них уже не спасти. Русские врачи борются за жизнь каждого. Медицинские сестры сидят у постелей день и ночь. Они делают все, что могут, не щадят сил и даже своей жизни: ведь многие из них заражаются и через несколько дней повторяют путь своих пациентов.
Один из пленных, открывая консервную банку, порезал левую руку. Из раны вытекло три капли крови. Этого достаточно. Поранившийся ложится на койку, через пять минут он умирает.
Голодный психоз удерживается, несмотря на регулярное питание. Мы потеряли меру всех вещей. Боимся умереть от истощения, если не поесть чего-нибудь через каждые полчаса. Это рождает ощущение неутолимого голода.
Прошло недели две – точно мы не знаем, это нас не интересует. Распорядок дня прост. Спим, дремлем, едим. И ходим посидеть на корточках на двор, под открытым небом, туда, где от мороза гудят телефонные провода и часовые бьют ногой об ногу. У всех у нас понос. Двух пленных часовые уже отгоняли выстрелами от забора, к которому они слишком приблизились, чтобы уединиться от других. В голову мы пули получали достаточно часто, но вот в зад… Это совсем ни к чему.
Однажды у входа в казармы останавливается элегантный лимузин. Из него выходят полковник в полушубке и пожилая женщина, они направляются к коменданту лагеря. Барометр спертой атмосферы наших нар сразу поднимается. Через несколько минут начинают курсировать самые невероятные слухи. Проходят минуты напряженного ожидания. И вот уже полковник с одетой в черное женщиной стоит у наших нар. Он обращается к нам со словами дружественного приветствия:
– Добрый день, господа! – А потом садится на шаткий табурет. Пока он закуривает сигарету, все жадно смотрят на нее, тогда он раздает наполненную на три четверти пачку. Тут уж не до вежливости, не до соблюдения рангов и чинов. Все хищно бросаются на сигареты, картина малопривлекательная. Полковник улыбается. Начинает беседовать. Пожилая женщина переводит.
– Господа, я приехал сказать вам, что вы сегодня поедете в Москву.
– Нам это ни к чему, господин полковник! – Это мой сосед полковник Вебер высказался за всех остальных. – При сорока пяти градусах мороза мы так и так замерзнем в вагонах для скота. Пусть уж лучше нас сразу поставят к стенке!
– Но, господа, вы же в Советском Союзе, а не в Германии! У нас с пленными обращаются по-человечески. Разве кто-нибудь говорил о вагонах для скота? Вы, разумеется, поедете в пассажирских вагонах.
– Особенно хорошего обращения мы пока не заметили.
– Может быть, и так. После такой битвы, какую мы пережили, жизнь нормализуется медленно. А чего вы, собственно, ожидали? Что мы отправим вас в дом отдыха? Будем кормить ветчиной и поить вином? Нет, господа, вы у нас не в гостях, мы вас к себе не звали, на Волгу не приглашали! И тем не менее все-таки будем обращаться с вами прилично, а после войны вернетесь на родину.
– Ну, это мы еще увидим. Но для начала нам нужны не пассажирские вагоны, а лучшая еда и санитарные условия.
– Ничего другого предложить вам не можем. Здесь все разрушено и опустошено вами же самими. Для регулярного обеспечения продовольствием девяноста тысяч пленных не хватает транспорта. Кроме того, мы опасаемся возникновения эпидемий, как только потеплеет. Поэтому наше правительство хочет, чтобы вы как можно скорее покинули этот район. Начнем с генералов и старших офицеров. Пройдете вошебойку, а потом отправитесь на вокзал.
Первый раз нам показали в зеркале наше недавнее прошлое, наши собственные дела и их последствия. И поэтому адресованные нам слова постепенно возымели свое действие. Но в данный момент мы не способны пережить ничего, кроме ужаса.
Через полчаса все мы сидим на своих нарах в чем мать родила. Наше барахло связали в узлы и унесли в дезинсекционную камеру. Оттуда наша одежда должна вернуться без насекомых. Насчет действительной цели нашей поездки высказываются самые разнообразные предположения. В пассажирские вагоны не верит никто.
Уже раздается команда «Выходи!", а мы еще только получаем жалкие отрепья. Поспешно натягиваем их на свои отощавшие тела. Но некоторых предметов одежды не хватает. Очевидно, военнопленные, обслуживающие баню и вошебойку, кое-что оставили себе „на память“. Так и получается, что полковник выходит в одних носках, а майор – в исподнем. A, все равно, до вокзала только два километра.
Двигаемся в темпе похоронной процессии. Ноги не слушаются. Теперь мы и сами замечаем, что только-только спрыгнули с лопаты могильщика. Поэтому нам понадобился битый час, пока мы добрались до путей, где стоит наш состав. Нас ведут мимо товарных вагонов, мимо общих вагонов. Стой! Да, действительно, перед нами купированные вагоны, настоящие купированные вагоны! Глазам своим не верим. Советский полковник сдержал свое слово!
Распределение по вагонам происходит быстро. Через пять минут мы уже сидим в своем купе, полки заправлены белоснежным бельем. Смотрим друг на друга, никто не решается лечь на него в своих грязных брюках. Но растерянность быстро проходит. Подтягиваюсь на руках на верхнюю полку и уже хочу устроиться поудобнее, как слышу молодой женский голос:
– Добрый вечер, господа, вы уже получали сегодня сигареты?
От неожиданности резко поворачиваюсь и чуть не падаю вниз. Внизу стоит, улыбаясь, сияющая чистотой девушка в белом переднике и с подносом в руке. На подносе – пачки сигарет. Когда пленных спрашивают, получили ли они что-нибудь, они, конечно, отвечают: нет. Но на этот раз оно действительно так. Сигарет нам в Красноармейске не давали. А теперь каждый получает по целой пачке! И даже спички.
Шинели и шапки висят на крючке. Лежу на верхней полке и затягиваюсь пряной сигаретой. После многих недель без курева перед глазами у меня плывут круги; лампа, полки, окно приобретают расплывчатые очертания, и я уже плохо соображаю, кто я и где я, правда это или сон. А может быть, все это уже на том свете и я давно истлел в массовой могиле? Или в последний момент ум мой помутился? Неужели после этой мясорубки я в пассажирском вагоне еду через Сталинград в купе с белоснежным бельем, с сигаретой в руке, небрежно расстегнув старый мундир, и со мной дружелюбно разговаривает русская девушка? Нет, это непостижимо, это невероятно, это не может быть правдой! Прикусываю себе язык, чтобы почувствовать боль и ощутить, что все это происходит наяву, так, как я вижу и слышу. Нет, я не мертв и не сошел с ума, но я и не мирный турист, который едет в Москву по путевке бюро путешествий. Я только военнопленный, с которым обращаются неожиданно хорошо.
В этот вечер я и мои соседи по купе не перестаем удивляться. Нас обеспечивают хлебом и салом, мясом, колбасой, рыбой, сахаром, дают ложки и вилки. И каждому даже выдают по куску туалетного мыла. Просто не знаем, куда положить эти богатства.
Нельзя отрицать, настроение наше поднялось. Еще несколько часов назад мы сидели на своих деревянных нарах, размышляли и фантазировали, что с нами будет, и ждали очередного ломтя хлеба. Не удивительно, что барометр наш тогда не указывал на «переменно». Никто не мог сказать, что принесет нам будущее. Правда, и теперь еще никто не может сказать нам этого, но исчезло чувство скованности, чувство, что на тебя в любой ситуации смотрят только как на врага, как на подстреленного хищника, с которого и в клетке нельзя спускать глаз. Исчезло чувство страха, что нам придется отвечать за все злодеяния нацистов, за вещи, о которых мы знали только по слухам, чувство вины за то, что мы никогда ничего не делали против этого. Сейчас все это как-то отошло на второй план. Человек снова дышит. И тесное купе наполняется оптимизмом.
В рубашке и кальсонах лежим мы на своих полках, под белыми пододеяльниками и курим. Иногда посматриваем в окно, когда проезжаем станцию или пропускаем военный эшелон с танками и иной техникой, который с грохотом проносится мимо нас к фронту. Наш разговор – и это вполне понятно – вертится вокруг одной и той же темы: неопределенность нашего будущего. После наглядного урока, который преподали нам Советы, нас в первую очередь волнует уже не исход войны. Поражение Германии почти все мы считаем неизбежным фактом. Теперь нас волнует наша собственная судьба. Тут полное раздолье для фантазии. Самое лучшее было бы – обмен пленными офицерами через Швецию или даже через Японию. Спорим до хрипоты, пока первый храп не напоминает нам о необходимости поспать.
Утром умываемся, бреемся, завтракаем. Потом приходит врач. Выслушивает жалобы каждого из нас: ведь все мы получили на память о Сталинграде что-нибудь – прострелы и поверхностные раны, лихорадку и переломы костей. Нас с большим терпением начинают лечить порошками, мазями, таблетками, а на прощание – добрым словом.
Майору Пулю еще перевязывают рану на ноге, когда в купе входит невысокий русский подполковник. Он присаживается на нижнюю полку. В руках у него большая карта и много газет. Он информирует нас о положении на фронтах. Звучат названия городов и населенных пунктов, где мы провели прошлую зиму и которые три месяца назад считались глубоким тылом. Как-то хватает за сердце, когда мы думаем о тех многих и многих километрах, которые нам пришлось пройти, чтобы дойти сюда, когда вспоминаем о бесчисленных немецких солдатских кладбищах, оставленных на пути, слева и справа от дороги, по которой мы шли вперед. Теперь война катится назад, к Германии. А сами мы катимся к Москве. Беседа не клеится. Она оживляется только тогда, когда разговор заходит об оружии, с которым теперь наступают русские. Как люди тактически и технически образованные, мы едины в высокой оценке русских минометов и многоствольных реактивных установок.
Шульц, низенький майор-пехотинец с верхней полки, сидящий сейчас внизу рядом со мной, горячится насчет упущений нашего командования:
– Почему, собственно, мы не скопировали у русских многоствольные реактивные установки{38}? Мы ведь на себе испытали, какие потери они наносят. Разве не следует в ходе войны учиться у противника? Думаю, это привело бы нас гораздо дальше.
Куда именно привело бы это нас, он умалчивает. Может быть, он думает об Урале или даже о Москве и Баку? Но нас это не интересует, для нас все это уже окончательно позади. Только Пуль, полный майор с простреленной ногой, все еще не может расстаться с этой мыслью:
– Правильно, Шульц, если бы те, наверху, реагировали побыстрее, нас бы, вероятно, не прихлопнули так на Волге. Я имею в виду не столько шестиствольные минометы – ну и их. конечно, тоже, – а танки: это поважнее. Т-34 – вот что мы должны были бы иметь! Он проходит повсюду, мы должны были его скопировать, только его одного – и этого было бы достаточно. У кого есть Т-34, тот и выиграет войну.
Советский подполковник, улыбнувшись, соглашается с Пулем:
– Да, конечно, вы правы, наши танки хороши. Но не это главное. Куда и каким темпом им двигаться, определяют люди, сидящие в них. А наши люди знают, чего они хотят. В этом все вы смогли убедиться. Или, может, все еще нет? Но то, что произошло с вами, – это только начало. А где все это кончится, сами можете рассчитать!
Регулярное питание, врачебный уход и информация русского подполковника о положении на фронтах, которую мы каждый раз ждем с нетерпением, а также не в последнюю очередь обильный сон становятся нормальным распорядком дня, к которому мы быстро привыкаем. По мне, хорошо бы, чтобы поезд так и ездил между Сталинградом и Владивостоком, пока не зазвонит первый колокол, возвещающий о мире.
Но тут у меня возникают разногласия с другими спутниками. Достаточное питание превращает усталых от войны и жизни офицеров в группу людей, которые хотя и рады, что выбрались из массовой могилы на Волге и могут облегченно вздохнуть, но у каждого из которых снова начинают проявляться собственное понимание вещей, характер, воспитание и темперамент. Причем настолько резко, что уже становятся видны первые трещины в монолите нашей общей судьбы. Одни каждый увиденный грузовик считают американским, предоставленным по ленд-лизу, и восхваляют как техническое чудо, а другие преклоняются перед красной звездой. Если майор Пуль не находит слов для выражения своей благодарности за лечение его огнестрельной раны, то визави считает каждый визит поездного врача ловким пропагандистским трюком. Для большинства пассажиров нашего поезда теперь уже ясно, что в минувшем году вермахт «перехватил», что поставленные цели в сравнении с нашими силами были, скажем мы, чрезмерны. Но находятся и такие, кто все еще считает Урал достижимой целью. В то время как я шутя высказываю желание пробыть в нашем поезде подольше, двое офицеров уже разрабатывают первый план побега. Во всяком случае мы, несколько майоров в одном купе, уже через четыре дня так далеко разошлись друг с другом, что трезво констатируем: наши взгляды привести к общему знаменателю невозможно. Впрочем, нам еще не раз придется поговорить на эту тему. Времени у нас хватит.
Длинная лента железнодорожных путей удерживает нас еще много дней. Под монотонный перестук колес лучше всего лежать вытянувшись на полке и следить за клубами сизого дыма сигареты. Передо мной проходит пережитое. Быстро и расплывчато – былые годы; медленно и с резкими контурами – последние месяцы, окружение, сопротивление, «последний патрон» и последний удар, от которого я уже не смог защититься. Да, почти чудо, что мне удалось выбраться живым из котла смерти.
Но удивительно и то, что все мы так долго и едино сопротивлялись. Вдвойне удивительно, когда смотрю на своих товарищей по купе. Нет, я ничего не имею против них лично, против их мыслей, против известных вариантов в восприятии и понимании вещей – на то у каждого собственная голова на плечах. Но у нас так мало общего в цели и желаниях, что невольно начинаешь сомневаться, а существует ли вообще это столь хваленое «фронтовое товарищество».
Начинаешь задумываться глубже и вспоминаешь о наемных солдатах Фрундсберга и Валленштейна{39}, а потом задаешь себе вопрос: что, собственно, связывает отдающего приказ офицера и солдата? Только совместно данная присяга? Нет, ведь она принесена ими на верность одной-единственной личности – Гитлеру, а не народу. Уже только это одно требовало выразить собственную точку зрения, вело к возникновению различных мнений и даже оппозиции, так как каждый вкладывал в присягу различный смысл. Но тут пришли успехи в Польше, на севере и западе Европы, позади остались многие сотни километров, пройденные офицерами вместе с солдатами; и, глядя друг на друга, они знали, что каждый из них в одно и то же время обливался потом, дрожал и чертыхался, когда они совершали бросок, вели огонь, искали укрытия. Это сблизило их. Кто-то произнес слово «товарищество», его подхватил хор голосов, и вскоре оно уже звучало из всех репродукторов, печаталось жирным шрифтом во всех газетах, но каждый понимал его по-разному, ибо общности цели не было.
Если полистать в книге германской истории, такую общую цель можно в виде исключения найти лишь в тех битвах, в которых борьба шла за свободу целых народов. Вот почему вплоть до наших дней не померкли имена Арминия, принца Евгения Савойского{40} и Блюхера.
Целая куча писателей приложила после первой мировой войны свою руку к тому, чтобы извратить понятия. И они добились успеха в этом, отрицать нельзя. Капля камень точит. Вот почему мы восприняли войну как «крещение сталью», по шаблону Юнгера, и «фронтовое товарищество», по шаблону Двингера{41}. Все наши переживания были норматизованы, а сами мы этого не сознавали. Больше того, мы насильно втискивали упрямую действительность в школьную форму своих представлений. Мы совали своим солдатам фальшивую монету, а говорили им, что это золото. Но мы и сами верили в то, что говорили, и нас в общем и целом считали честными маклерами. И все-таки я уже давно должен был бы задуматься над смыслом этого многократно превозносимого «фронтового товарищества»!
Мне вспомнился мой первый командир военных лет, я служил под его началом в 1939 году. Это был человек строгих правил. В нравственно скудной атмосфере он старался сохранить моральный облик и твердо держал в своих руках бразды воспитания офицеров. Вот десять пороков, о которых он напоминал нам изо дня в день, стремясь истребить их любой ценой: «пьянство, обжорство, курение, халатность, любовь к полным женщинам, самообогащение, самовосхваление, обожествление „Э-КА“, мечта об отпуске и езда налево». Тогда мы смеялись над этим, считали его упреки преувеличенными, а все вместе взятое – чудачеством. Но это было нечто большее, чем причуда. С одной стороны, в словах его было зерно истины, а. с другой – они могли бы послужить хотя бы поводом для разговора о товариществе.
Ведь понятие «товарищество» солдаты и офицеры всех чинов сводили к дюжине пива, «организованному» молочному поросенку и разделенной на всех пачке сигарет. Они называли себя камрадами, а на самом деле были в лучшем случае игроками одной команды, готовыми всегда пустить в ход локти, когда дело касалось их личной выгоды, карьеры или второй половины десяти командирских заповедей. Но «верный старый камрад» был опоэтизирован придворными одописцами и военными корреспондентами, для чего им вполне хватало таких выражений, как «Пауль, ты стреляй, а я прыгну», хором провозглашенного «ура! " в честь верховного главнокомандующего вермахтом и полевого бивуака на камнях; в довершение все это сдабривалось парой сентиментальных солдатских песен. Предостаточно, чтобы сочинять фронтовые репортажи и толстые романы и воздействовать на слезные железы людей в тылу! Ведь люди стали менее разборчивы и воспринимали подсовываемые им вымыслы как гимн „фронтовому товариществу“. Что и требовалось! На полях сражений гибли целые контингенты двух десятилетий, а все изображалось так, как не бывало и не могло быть в действительности. Внушалось ложное представление о силе: народ должен был верить этому и воевать упорнее.
Так средний немец всю жизнь верно и браво довольствовался иллюзией «товарищества» – сначала детского, потом школьного, а затем фронтового. А кончалось дело песенкой «Имел я камрада». Итак, «С нами бог – за короля и отечество!"; „С нами бог – за фюрера, народ и рейх!". Хваленое „товарищество“ превратилось в обрамление „геройской смерти“, поглотившей во цвете лет не одно поколение германской молодежи. Это „фронтовое товарищество“ стало, так сказать, золотым обрезом миллионов открыток с извещениями о смерти. И никто не хотел видеть, что сумма мелких внешних примет «товарищества“ далеко еще не создает товарищества настоящего. Вероятно, требовалось новое мировоззрение, чтобы на основе общих интересов и высокой цели родилось такое подлинное товарищество.
Закуривая новую сигарету, бросаю взгляд вниз. Там сидят трое моих спутников. Они явно заняты сейчас пунктом 7 из заповедей моего старого командира – самовосхвалением. Разглагольствует низенький майор-пехотинец:
– Спайка в моем батальоне была первый сорт! В предпоследнюю неделю – мы были тогда в районе Воропоново – являются ко мне двое солдат и просят послать их в дивизионный тыл. Ну, вы понимаете: организовать чего-нибудь. Я, конечно, не против. Вечером оба возвращаются с полными руками, притащили хлеб, сигареты. Откуда они взяли – мне все равно. Но вот что самое главное, из-за чего я всю эту историю рассказываю. Один лезет в карман и кладет на стол две пачки сигарет «Юно» – как раз те, что я курю, а у меня их давно не было. Представляете себе, в тогдашнем нашем положении! Господа, не скрою, я был по-настоящему тронут. Разве это не то товарищество, о котором в книгах пишут? Такого нигде больше не сыщешь!
С момента нашего отъезда прошла неделя. Поезд все идет через белые степи, через занесенные снегом леса; мелькают телеграфные столбы, остаются позади города и деревни, состав останавливается лишь изредка. В нашем купе стало спокойнее. Смолкли разговоры в нейтральной полосе между рухнувшим фронтом недавнего прошлого и колючей проволокой ближайшего будущего. Мы перестали просто нанизывать дни и события. Настало время осмыслить свое собственное место в этой битве, осознать, что делал ты правильно или неправильно и чем это оправдывалось.
Надо разобраться в собственных мыслях. Есть много вопросов, которые требуют и от меня ясного и окончательного ответа, но один волнует особенно сильно, не дает покоя. Как же могло случиться, что я сражался до конца, что стоял до последнего, хотя мне уже давно стала ясна вся бессмысленность нашего понимания долга?
Впервые этот вопрос встал передо мной, когда в начале января была разбита 79-я пехотная дивизия И номер ее был стерт с генштабистских карт. Ведь на территории завода вырос не только символический! невидимый крест над могилой дивизии, нет, рядом ним стоял крест поменьше, но настоящий – над могилой моих солдат, погибших там. И помимо собственной воли то, что я смутно начал понимать в те первые дни нового года, теперь превратилось во мне в неопровержимую уверенность: нет, я не могу снять с себя вину за то, что вел на гибель целый батальон. Несмотря на все сомнения, вопреки своему разумению я в конце концов всегда лишь отвечал «Яволь!", когда надо было выполнять далекие от реальности приказы и бросать мои роты в кровопролитные бои. Конечно, я и сам шел с солдатами, когда дело бывало дрянь, я тоже рисковал своей жизнью, как и другие. Но ведь тем самым я подавал им пример, а он оказался роковым для семисот из них. Смотрите, мол, какой я лихой офицер: где я – там победа, где я – там знамя, вокруг которого вы должны сплотиться! И они шли за мной. Все в Сталинграде шли за кем-нибудь: Паулюс – за ОКХ, генералы – за своим командующим армией, я – за своим командиром дивизии, а солдаты – за мной. Они шли за мной от позиции к позиции, от цеха к цеху, пока от сильного батальона не осталась жалкая горстка. Их гнали в бой, их гнали на смерть. И я тоже виновен в том, как и мой командир дивизии! Может быть, не в такой степени, но семьсот убитых и искалеченных неотступно глядят на меня, лишь только закрою глаза. Они спрашивают: а ты? Мы все равнялись на тебя, ты приказывал, куда нам идти, ты был с нами и ты не можешь скрыться от нас просто так, словно никогда не бывало „Красного Октября“! Что мне ответить им? Им и самому себе? Все, что я могу сказать, весит мало: в сравнении с семьюстами погибших и искалеченных это ничто.
Да, я с самого начала стоял за прорыв, пытался убедить генерала, но это не снимает с меня вины. Все это одни слова. Я должен был действовать. Но как? Саперный батальон меньше всего подходил для этого. Вечно приданный другим частям, на дни и недели подчиненный другим командирам, разбитый на группы и команды, он практически оказывался сосредоточенным в моих руках только тогда, когда мы наступали целиком или занимали оборону, как это было на территории завода. Но мысль восстать против приказа не приходила мне тогда в голову. Да тогда ее и не могло быть, ибо, несмотря на некоторые сомнения, я всего еще три месяца назад гнался за победой. А потом для нашего батальона уже стало слишком поздно. После Рождества только пехота могла прекратить ставшее безнадежным сражение. Но она не сделала этого. Ее командиры упорствовали в своем повиновении, словно нет на свете ничего более естественного, чем заставить истечь кровью целые полки, даже не спрашивая о смысле этого жертвоприношения. Лишенные чувства ответственности, офицеры превратились в орудие слепой силы самоуничтожения.
Но действовал бы я сам иначе, будучи пехотным командиром? Вероятно, тоже нет. Я бы точно так же, как и они, не зная ни минуты отдыха, выполнял приказы, давал распоряжения, штопал прорехи, укреплял позиции, звонил по телефону, велел устанавливать мины и проволочные заграждения и защищал подвал. И мозг бы мой все время сверлила одна и та же мысль: «Что сделают с нами те, там, когда мы выстрелим свой последний патрон? " И все время отвечал бы себе одно и то же: «Нечего тебе спрашивать, посмотри-ка лучше на этот завод, тогда поймешь, что нас ожидает! " А если бы кто-нибудь стал втолковывать мне другое, я сказал бы ему: «Я тоже хочу жить, а потому убирайся и оставь меня в покое! " Именно так оно и было бы, не надо себя обманывать.
Издали все выглядит по-иному, даже с «Цветочного горшках». Вот я сидел там, грозил кулаком в кармане. Тщетно ждал, но ничего так и не произошло, и тогда, чтобы заглушить совесть, я решил быть с солдатами до конца. Хотел разделить с ними их судьбу, все равно какой бы она ни оказалась, пусть даже смерть, все равно ничего другого мы уже не ждали. И это было бы лучшим выходом – погибнуть у стен огромного города, где уже лежали другие. Но даже этого мне не было дано. Мой генерал спалил в огне всю дивизию и тем выполнил свою задачу. Расформирование разгромленной дивизии явилось логическим следствием, и конец битвы мне пришлось пережить вместе с осколочными группами чужих частей.
Но ведь когда в конце января я занимал позиции у Царицы, была же у меня все-таки возможность в предпоследние часы действовать так, как должен был, по моему мнению, поступить пехотный командир. Я мог почетно капитулировать и по крайней мере хоть на этом клочке земли прекратить кровопролитие. Должен честно сказать: будь жив еще мой старый батальон, никакая присяга, никакие приказы не остановили бы меня перед тем, чтобы в полном составе походным строем отправиться в плен. Но боевая группа, к которой я принадлежал, была невероятно пестрой не только по номерам частей, из которых ее наспех сформировали, но и по своему отношению к Гитлеру и к битве в котле. Здесь было немало фанатичных нацистов, которых приходилось остерегаться. Сотни честных солдат, которые самовольно закончили для себя войну, уже валялись в снегу, расстрелянные за трусость по приговору военно-полевого суда. Я не хотел оказаться в их числе. Моя смерть не принесла бы никому пользы. Несмотря на все меры немецкого командования, стрелка часов уже вплотную подходила к двенадцати, разложение войск усиливалось. Еще два-три дня – и занавес падет. Поэтому так или иначе было уже поздно частичной капитуляцией дать толчок к полному прекращению боев. Единственное, что мне оставалось, – позаботиться о солдатах, оградить их от бессмысленных приказов и уберечь от полевой жандармерии. При этом я и мои адъютанты закрывали глаза, когда отдельные солдаты сами прекращали сопротивление и переходили линию фронта. Вот что вспоминается мне сейчас, в поезде. Вот тот итог, который я подвожу. Но положа руку на сердце я не могу сказать, что он сбалансирован. Пусть будет тысяча причин и оправданий, ясно одно: вина моя перед своими солдатами огромна. И эта вина гнетет меня. Сам я, если можно сказать, выбросился на парашюте из горящего самолета, а весь остальной экипаж погиб. Найду ли я под ногами твердую почву, пока еще неизвестно. Но когда я покину эту страну, навсегда оставив мой батальон лежать в ее земле, я больше не стану молчать! Я скажу сыновьям моих солдат, за что погибли их отцы! Открыть глаза молодежи, не допустить повторения, предостеречь от Третьей Пунической войны{42}, – вот что должно стать моей задачей! И только если мне удастся это, я почувствую себя в своей шкуре немного лучше. Но до этого еще долгий путь. Ведь пока еще я военнопленный, которому положены молчать, пока говорят пушки.
Зима близится к концу и в лагере № 27. По широкой лагерной улице взад-вперед прогуливаются пленные генералы и старшие офицеры, другие стоят небольшими группами. Хотя со времени капитуляции 6-й армии прошло уже порядочно времени, Сталинград все еще остается главной темой наших разговоров. В противоположность военнопленным с других участков Восточного фронта многие офицеры 6-й армии стали ожесточенными противниками нацистского режима. Мы излечились от пустых фраз. Ведь мы совершили сальто-мортале с трапеции под куполом цирка, большая часть разбилась при падении, но остальные – в том числе мы – упали в спасительную сетку. Здесь, в Красногорске, небольшом подмосковном городе, мы протерли себе глаза. Осматриваемся по сторонам, говорим, читаем, сопоставляем и снова беремся за книги и газеты. Если огромный масштаб и суровость битвы на Волге изменили арифметику войны, это же самое делает теперь с нашей личной «таблицей умножения», с нашим сознанием то новое, что теперь окружает нас. Избавившись от тягостного гнета приказа, мысля самостоятельно и устремив взгляд на самое существенное, мы постепенно все больше и больше осознаем, на какой кровавой основе зиждется вся та система, которой мы до сих пор служили. Мы начинаем понимать, что шли тем путем, который должен был привести к гибели нашего отечества. Мы знаем теперь и то, откуда взялась у Советского Союза сила погнать назад немецких захватчиков.
Но пока мы еще не пришли ни к какому решению, ни к каким поступкам, которые дали бы нам внутреннюю свободу. Присяга – вот что связывает нам руки, хотя в голове постепенно проясняется.
Присяга – вот что закрывает нам рот, когда нас вызывают в барак № 1. Там нас допрашивают. Я снова сижу в строгом помещении напротив офицера, он обращается со мной с изысканной вежливостью. Мне предлагают кофе, сигареты. Разговор идет о Берлине и Париже, о положении в Германии и моем самочувствии, о Боге и обо всем мире, о смысле этой войны. Непринужденная беседа со светской ловкостью направляется таким образом, что все настойчивее ставятся вопросы военного характера, но они наталкиваются на сопротивление. Однако несколько дружелюбных слов вновь восстанавливают прерванную нить беседы, в центре внимания вдруг оказываются политические проблемы, и я, жалкий военнопленный, вновь поражаюсь образованности своего собеседника. Выкуриваем еще по сигарете, и беседа заканчивается.
– Мы еще увидимся, – говорит советский офицер. – Возможно, к следующему разу вы вспомните то, чего не смогли припомнить сегодня.
И вот снова стоишь на лагерной улице. Раздумываешь. Сопоставляешь. И мысленно снимаешь шапку перед интеллектуальной гибкостью этого человека, который по воле моего правительства является моим врагом, поражаешься его начитанности, его способности видеть взаимосвязь вещей. Но должен же в конце концов возникнуть какой-то синтез из всех этих размышлений и рассуждений, из противоречий и проблесков осознания, из победы и поражения, из ложных решений и из стремления предотвратить гибель Германии, из того, что делалось вопреки собственной воле, и из собственных желаний! Должна же прийти какая-то полная, всеохватывающая ясность, которая включит в себя отдельные правильные мысли, и тогда должен открыться и какой-то новый путь, на который мы сможем вступить. Прежде мы учились рисковать своей жизнью, не спрашивая, во имя чего. Теперь же в противоположность прошлому надо дать себе четкий ответ на этот вопрос, решающий нашу судьбу, и затем показать, что, ясно осознав зачем, мы готовы не жалеть своей жизни во имя благородной цели.
Пока мы предаемся этим размышлениям, однажды приходит дежурный офицер и зачитывает нам длинный список фамилий. В списке числюсь и я.
– «Давай, ехать! " – звучит вокруг, и уже через двадцать минут мы шагаем через проходную, где нас еще раз регистрируют и проверяют. Держа в руке рыжеватый ранец, в котором уложены жалкие пожитки, сажусь в большой автобус, ждущий нас у лагерный ворот. Он быстро доставляет пленных на железнодорожную станцию. Еще несколько минут – и поезд все дальше уносит нас от бараков, в которых начался большой спор. Куда – никто из нас не знает.
А оставшиеся в Красногорске продолжают день за днем анализировать положение. В результате авиационных бомбежек Германия уже стала полем битвы. Крестьяне, ремесленники и рабочие остаются без крова и средств к существованию. Виноваты во всем нацисты. Они поставили Германию в положение изоляции, они породили ту ненависть, которая нас окружает повсюду. Они ввергли в бедствие весь немецкий народ. Ведь войну не выиграть – в этом нет никакого сомнения. Ее продолжение угрожает самому существованию нации. Значит, вопрос стоит только так: быть или не быть нашему отечеству. Поэтому войну надо кончить как можно скорее.
Но с Гитлером вести переговоры никто не станет, поэтому только его устранение и свержение его режима откроет путь к миру. Надо сказать это немецкому народу! Надо даже из плена воздействовать на командование армейских групп и армий, дать ясно понять, что война окончательно проиграна. Затем надо ликвидировать террор и создать твердый порядок. Первая задача нового правительства – отвести все немецкие войска на границы Германии и начать переговоры о мире.
Это единственный путь, который может вернуть гашу родину в семью всех народов.
На основе этой концепции летом 1943 года образовался Национальный комитет «Свободная Германия». Но не только офицеры и солдаты сделали этот мужественный шаг. Вместе с ними в одном строю писатели и врачи, депутаты и профсоюзные лидеры, на их стороне общественные деятели, которых Гитлер лишил гражданства, объявил вне закона, подверг преследованиям и гонениям; они уже многие годы живут в Советском Союзе, но продолжают любить свой народ, и в сердце их одно желание – вернуться в Германию Свободы. И вот, отбросив все прочие противоречия, протянули друг другу руку и те, кто в жертв» верности своим убеждениям принес десять лет собственной жизни, и те, кто только теперь, после горечи поражения, прозрел, обрел сознание, способность различать добро и зло. У всех у них одна общая благородная цель.
Инициаторы создания Национального комитета «Свободная Германия» стали продолжателями традиций германо-русских отношений. Символом и примером для них стала совместная национально-освободительная борьба, которую в 1812—1813 годах при поддержке русского народа вели с русской земли немецкие патриоты против наполеоновского господства. Эти подлинные патриоты Германии тоже через головы своих официальных правителей взывали к совести немецкого народа.
Напоминая славные имена барона фон Штейна, Арндта, Клаузевица и Йорка{43}, Манифест Национального комитета «Свободная Германия» провозглашал: «Подобно им мы не пожалеем всех своих сил и жизни своей, дабы предпринять все для того, чтобы развернуть освободительную борьбу нашего народа и ускорить свержение Гитлера».
На берегу реки Камы расположен лагерь для военнопленных № 97. В нем находится основная масса офицеров, взятых в плен в Сталинграде. Их десять тысяч, и их идейное развитие проходит весьма различно.
Часть из них стала тупой, озлобленной, отмалчивающейся и ничем не интересующейся. Эти с утра до вечера жалеют сами себя; самое большее, на что их хватает, – рассказывать старые пошлые анекдоты, обмениваться поваренными рецептами да поведывать друг другу автобиографию, из которой должно явствовать, что за герой сидит тут в лагере для пленных! Некоторые из этих офицеров боятся, как бы не уменьшили паек, а потому изо дня в день откладывают кусок хлеба, дабы заблаговременно подготовиться такому удару судьбы. Но их «плановое хозяйство» оказывается ни к чему, а собранные сокровища плесневеют в консервных банках. Чтобы сохранить свои силы, они лежат на койках, в результате слабеют и попадают в госпиталь.
Но в госпитальных палатах оказываются не только те пленные, которые сами подорвали свое здоровье, но и симулянты: ведь здесь питание получше, и его получает каждый, у кого повышена температура. Разыгрываются недостойные сцены: от набивания и подогревания спичками термометра до преднамеренного заражения. Рекорд пребывания на больничной койке принадлежит одному старшему офицеру, который три месяца обманывал врачей, пока его не изобличили. Нам за него стыдно.
Наряду с этими потерявшими всякое достоинство офицерами есть в лагере и группа «твердокаменных» нацистов. Они стараются держаться подчеркнуто браво и громко здороваются друг с другом словами: «Хайль Гитлер! " Но мне помнится, что в котле именно они первыми поносили своего „фюрера“ и не скупились по его адресу на такие выражения, как „предатель“ и „свинья“. Здесь же они становятся в геройскую позу и играют в „упорство“, якобы являющееся истинно германской добродетелью. Колючая проволока и необходимость подчиняться охране, узость лагерной жизни и отсутствие комфорта подогревают их коричневые страсти. Они утяжеляют себе и другим лагерную жизнь, противоречат лагерной охране в чем только могут и радуются, как подростки, если им удается совершить какую-нибудь выходку. Кроме того, шантажируя других пленных, они записывают все „антигосударственные высказывания“, грозят расправиться после возвращения в Германию и тем самым изолируют себя от всех остальных. Таких нацистов не очень много. Однако они дают о себе знать, особенно в дни нацистских праздников. Тогда они нацепляют все свои ордена и напевают националистические марши, что только лишний раз подчеркивает агонию гитлеровской Германии.
Презрительные взгляды таких пленных падают прежде всего на членов «Антифашистского актива», на тех офицеров и солдат, которые еще до Сталинграда, еще до образования Национального комитета, в 1941 году, подвели черту под прошлым и бескомпромиссно выступили против Гитлера, против войны, за мир. Среди нас, военнопленных, они авангард, разведка, идущая впереди огромной походной колонны, которая еще только пересматривает свой идеологический «НЗ». Разумеется, особенно ненавидят их пруссаки и прочие со свастикой. Атмосфера накаляется до того, что кажется, еще немного – и начнутся убийства по приговору тайного суда – «фемы».
Я пока еще не принадлежу ни к какой группе. Вместе с другими, прошедшими такой же путь, я стремлюсь обрести мужество, необходимое, чтобы принять решение для себя лично. Один из нас должен положить начало, совершить прорыв, пока фронты в лагере еще не закрепились навсегда. В бараках и на улицах идет спор вокруг последних препятствий, мешающих сделать такой шаг. Но как ничтожны они в сравнении с тем огромным поворотом, который уже свершился в моем сознании!
Первые члены Национального комитета отправляются в большую поездку. Они посещают все лагеря, чтобы расширить базу движения и активизировать основную массу военнопленных. Правильный шаг может сделать только тот, кто все осознал. Поэтому приходится бороться за каждого в отдельности. Для того чтобы голос Национального комитета звучал весомо, он должен быть уверен, что за каждым его обращением к немецкому народу твердо и едино стоит вся армия пленных.
Прибывают четверо немецких офицеров и в наш лагерь. Небольшую делегацию Национального комитета возглавляет генерал-майор Латтман, командовавший в Сталинграде 14-й танковой дивизией и известный нам как храбрый командир. Повсюду его и других членов делегации сердечно приветствуют. Но некоторые ведут себя сдержанно, а некоторые, лишь увидев мундир немецкого офицера, сразу же указывают на светлое пятно на груди от споротого германского орла со свастикой. Столь последовательная линия пугает прежде всего тех, кто, прикрываясь словами о присяге, хочет переждать, когда их призывают занять четкую позицию. Тем не менее большой разговор, начавшийся еще в Сталинграде, в Красногорске или здесь, на Каме, продолжается, возобновляясь в зависимости от той платформы, на которую каждый уже вступил за это время. В центре дискуссии – военное положение Германии и моральные вопросы. Разговор ведется открыто и непринужденно, в том числе и о миссии Национального комитета, и о перспективах Германии. Теперь я готов сделать решающий шаг. Я хочу принять участие в спасении своего народа.
Но, несмотря на все пережитое, несмотря на весь приобретенный опыт, несмотря на все, что было осознано мною за прошедшее время, решение это далось мне нелегко. Да, я пережил гибель целой армии, душевный паралич, приказ погибнуть. Я видел раздавленных и расплющенных солдат, отмороженные ноги, пустые гильзы, поднятые вверх руки. У меня до сих пор звучат в ушах безумные вопли и предсмертные крики, я до сих пор чувствую горький запах пожарищ. Все это, даже вшивые отрепья и сыпняк, имело бы смысл только в том случае, если бы могло уберечь немецкие города от судьбы Сталинграда, спасло бы немецкий народ от гибели. Но битва на Волге не достигла этой цели и не образумила властителей Германии. В берлинском «Спортпаласте» они подняли знамя тотальной войны, знамя безумия, которое обрекает женщин на кошмар ночных бомбежек и гонит на фронт детей. Закон, который приказывал нам умереть, стал смертным приговором для всего нашего народа. Не дать свершиться этому приговору, оказать сопротивление палачам, готовым привести его в исполнение, сказать громкое «нет! " императиву самоубийства и сознательно отказаться от присяги, принесенной на верность лично персоне Адольфа Гитлера, – таково веление чести и нравственный долг каждого честного немца!
Да, теперь для меня все это так ясно, так очевидно, что больше раздумывать нечего. И все-таки я в тысячный раз обдумываю свой шаг. Ведь, как и у многих других, многое связано у меня с германскими вооруженными силами, которыми я всегда до сих пор гордился и хотел гордиться. Здесь был мой дом, здесь нашли себе приют мои склонности, моя вера, мой идеализм и счастье жизни. Ради германской армии проливал я свой пот и кровь. И в ней я потерял своих лучших друзей и камрадов – во Франции, на Дону и в цехах Сталинграда. Я не хочу испытывать чувство стыда ни перед Вольфгангом Килем, ни перед обер-фельдфебелем Лимбахом, ни перед многими другими. Они погибли в бою, веря в то, что действуют правильно, и сознавая, что я вместе с ними. И вот теперь я должен сказать им, что эти бои принесли беду вместо счастья, что мужество наше служило ложным целям, что жизнь наша была бесцельна. Ведь именно это и означает тот шаг, который я хочу сделать. Но ничего не поделаешь; я должен вступить на этот путь, я не смею, не имею права упорствовать во лжи, если разглядел ее. Этого требуют от меня живые, но и мертвые не могли бы желать, чтобы миллионы других людей так и остались опутанными паутиной лжи и гибли в ней. Германия должна жить даже и после того, как пошла по ложному пути, с которого ей необходимо сойти.
И вот я совершаю самое трудное, что вообще может совершить человек: жирным крестом перечеркиваю многие годы своей жизни, объявляю их лишенными смысла, бросаю в мусорную корзину истории. Родина поймет меня, я еще понадоблюсь ей в будущем, как и другие, кто нашел в себе мужество осознать ошибки и начать новую жизнь. Все мои силы, весь опыт, все, что у меня есть, я хочу отдать для того, чтобы исправить ошибки прошлого и вложить свой посильный вклад в строительство нового здания немецкой нации.
На третий день по предложению делегации Национального комитета «Свободная Германия» в лагере созывается собрание. Пришли почти все офицеры. Латтман говорит о мотивах, побудивших его вступить в Национальный комитет, слова его убедительны. Аплодисменты сильнее, чем я ожидал. Старые нацисты попытались вчера запугать военнопленных своими угрозами. Латтман, мол, государственный изменник и предатель, а кто ему содействует, пусть пеняет на себя! Сидя здесь, в зале, наблюдают за происходящим, как авгуры, регистрируют малейшее движение. Но массу уже не запугать. Офицеры, еще полгода назад трезво смотревшие в глаза смерти и прошедшие через ураганный огонь Сталинграда, теперь вновь обрели свою выдержку. Теперь они хотят ясности, они приветствуют любую возможность узнать новое, сравнить его с прошлым и сделать выводы. Только незначительная часть пленных поддается запугиванию нацистов. Это слабые, трусливые.
Прошу слова и, обращаясь к собравшимся офицерам, говорю:
– Как и все вы, я принес присягу повиноваться фюреру германского рейха и народа. Но сегодня эта присяга больше не может связывать меня. Тог, кто сам действует вероломно, кто лжет и предает, кто ведет к гибели весь немецкий народ, как привел к ней 6-ю армию, тот не имеет права требовать верности. Наша присяга в конечном счете дана немецкому народу. Именно ему мы должны остаться верны, ему мы должны помочь чем только можем. Пришло время схватить за руку губителя нашего народа, начать бороться против него, даже находясь в плену. Вот. почему я присоединяюсь сегодня к движению «Свободная Германия». Наша цель – отечество без Гитлера, новая, свободная, лучшая Германия!
Послесловие
Я не писатель, и мне нелегко и непросто было написать эту книгу. Непросто хотя бы уже по одному тому, что в ней я попытался подвести итог важного этапа своей жизни, дать отчет перед самим собой и перед моим поколением, которое многие годы верило своим офицерам и начальникам. Но этот отчет и в малом, и в большом необходим ныне, после двух мировых войн, потому, что осознанием минувших событий тоже определяется место каждого из нас в сегодняшней действительности.
Тяжело говорить о своей собственной жизни, что лучшие ее годы были напрасно отданы служению дурному делу. К осознанию этого меня привел долгий путь. Я принадлежу к поколению, выросшему после первой мировой войны. В школе и университете я испытал на себе шовинистическое воспитание тех лет; оно внушало, что германская армия осталась в первой мировой войне непобежденной, и широко использовало империалистический Версальский мир для разжигания реваншистских чувств. Стремясь не связывать свою жизнь с политикой, я увидел единственный выход во вступлении в вермахт. С моей тогдашней точки зрения, отвечавшей взглядам немецкой мелкой буржуазии, он не имел ничего общего с политикой: мол, каждое государство имеет свою армию, почему же не иметь ее и Германии?
Но то, что всякая армия служит инструментом политики и что именно им и был гитлеровский вермахт, мне стало ясно только тогда, когда в советском плену у меня появилось время поразмыслить над этим. Этому способствовало не только время, но и дискуссии с немецкими коммунистами, жившими в качестве эмигрантов в СССР, а также с советскими офицерами.
Под свежим впечатлением военного разгрома у Сталинграда и под гнетом сознания, что я, как командир, отвечающий за жизнь своих людей, ничего не сделал для спасения батальона, я всем своим существом воспринял их аргументы. Мой личный опыт приобрел теперь иной вес. Я начал осознавать, что фашистская Германия должна была проиграть войну не только потому, что ее военные силы и средства уступали мощи антифашистской коалиции, в чем я смог лично убедиться на примере только что закончившейся битвы, но и потому, что фашистский режим вел войну несправедливую. Он преследовал в ней разбойничьи цели и действовал преступными средствами.
Раньше я поражался тому, что в Польше, на севере Европы, в начале боевых действий на Западе перед нами оказывался застигнутый врасплох противник, что нам удалось внезапно напасть на Советский Союз. Только в плену я понял, что эти первоначальные успехи вовсе не означали превосходства немецкого оружия, а свидетельствовали о том факте, что гитлеровская Германия попрала всякое международное право, нарушила все заявления о нейтралитете и договоры о ненападении. Мог ли я гордиться такими успехами, таким «солдатским поведением»? У меня исчезли иллюзии о войне как рыцарской битве, и я, человек, желавший остаться вне политики и потому ставший солдатом, осознал, насколько сильно действия мои на самом деле служили преступной политике. Во мне происходил тот же процесс, что и во многих молодых немцах в те годы или позднее. И процесс этот привел меня, как и многих других, к ненависти против фашизма и к признанию новой Германии. За осознанием последовало действие.
Это было делом не только рассудка, но и чувства. В плену я получил полное представление о всем масштабе фашистских преступлений против человечности. Я узнал правду о преступлениях фашизма в самой Германии и других странах. С осуждением этих преступлений было связано горькое сознание, что они, в сущности говоря, стали возможны прежде всего потому, что сначала рейхсвер, а затем вермахт оказали им военную защиту и задушили внутри страны всякое возмущение ими. И снова понял я, что недопустимо уклоняться от политического решения, а любое колебание лишь усиливает ответственность.
И еще одно начал я понимать: противоречие между фронтом и тылом, которое так возмутило меня после моего отпуска в Германию и заставило над многим задуматься, не было главным противоречием того времени, как мне тогда казалось. В те недели, которые я провел в Касселе, я ставил знак равенства между тылом и фашистским руководством, причисляя себя к фронту. Возможно, это было тогда попыткой смягчить собственную ответственность. Я исходил из внешних факторов, возмущался «безумной жизнью» в «тылу», той поверхностностью, с какой принимались решения в Виннице. Во время дискуссий с немецкими антифашистами и советскими офицерами они указывали мне, что изолированно решать это противоречие нельзя, что это возможно только вместе с решением основного противоречия – между планами завоевания мирового господства германского империализма и интересами немецкого народа.
Раньше я считал, что разбираюсь в истории Германии, но в этих беседах мне пришлось увидеть, насколько неверно я интерпретировал ее.
Только в плену, вдали от родины, я начал по-настоящему любить свои народ, и отчаяние сменилось уверенностью в том, что именно разгром германского фашизма поможет народу стать хозяином собственной жизни.
Борьба за полную ясность – вот что стало моей целью, и я сбросил с себя последние оковы старых взглядов. Уверен, что читатели моей книги одобряют то решение, которое я принял тогда против Гитлера и его государства, во имя немецкого народа, во имя Германии.
О том, что произошло со мной после освобождения Германии от фашизма, можно сказать в нескольких словах. Я трудился. В эти первые послевоенные месяцы восстановления, когда нужно было обеспечить самое необходимое для жизни, я оказался перед лицом таких задач, решить которые оказалось возможно только потому, что рядом со мной были опытные товарищи, а люди, которых я раньше совсем не знал, помогали мне своей работой. Как один из бургомистров Дрездена и руководитель его предприятий снабжения, я вновь и вновь видел подтверждение того, что понял в плену: немецкий народ в состоянии возродить свою родину и взять свою судьбу в собственные руки.
Я избрал для этой книги форму заметок, полагая, что таким образом смогу рельефнее изобразить события тех недель и месяцев. С первого до последнего слова я писал так, как думал и действовал тогда, потому что хотел на собственном опыте показать, что происходит с человеком, какую ответственность берет он на себя, когда считает, что может уклониться от решения.
Я старался воспроизвести все детали как можно точнее. Мне помогло и то, что первый вариант своей книги я написал еще в плену и многое мог уточнить на месте и по свежим воспоминаниям.
1964 г.
Приложение
ДИРЕКТИВА ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО ВЕРМАХТА
№ 41 от 5 апреля 1942 года
Фюрер и верховный главнокомандующий вермахта
Ставка фюрера
5.4.1942.
ОКВ/Шт. опер. рук. №55616/42 сов. секр.
Сов. секретно
Передавать только офицером
Директива № 41
Зимняя битва в России близится к концу.
Благодаря выдающейся храбрости и самоотверженным действиям солдат Восточного фронта достигнут грандиозный оборонительный успех германского оружия.
Противник понес тяжелейшие потери в людях и технике. Стремясь использовать мнимые начальные успехи, он этой зимой в значительной мере израсходовал также основную массу своих резервов, предназначенных для дальнейших операций.
Как только условия погоды и местности будут благоприятствовать, немецкое командование и войска вновь должны захватить в свои руки инициативу и навязать противнику свою волю.
Цель состоит в том, чтобы окончательно уничтожить живую силу, оставшуюся еще у Советов, лишить русских возможно большего количества важнейших военно-экономических центров.
Для этой цели будут использованы все войска, имеющиеся в распоряжении германских вооруженных сил и вооруженных сил союзников. Вместе с тем необходимо при всех условиях обеспечить удержание занятых территорий на западе и севере Европы, особенно побережий.
I. Общий замысел.
Придерживаясь исходных принципов Восточной кампании, необходимо, не предпринимая активных действий на центральном участке фронта, добиться на севере падения Ленинграда и установить связь с финнами по суше, а на южном крыле осуществить прорыв в район Кавказа.
Учитывая обстановку, сложившуюся ко времени окончания зимней битвы, при наличных силах и средствах, а также существующих транспортных условиях цель эта может быть достигнута только по этапам.
Первоначально необходимо сосредоточить все имеющиеся силы для проведения главной операции на южном участке фронта с целью уничтожить противника западнее р. Дон и в последующем захватить нефтяные районы Кавказа и перевалы через Кавказский хребет.
Окончательная блокада Ленинграда и захват района р. Нева будут осуществлены, как только позволит обстановка в районе окружения или высвобождение других, достаточных сил.
II. Проведение операций. a) Первоочередная задача сухопутных войск и авиации по окончании распутицы – создать предварительные условия для осуществления главной операции.
Для этого требуется упорядочение и укрепление положения на всем Восточном фронте и в оперативном тылу с целью привлечь возможно больше сил для главной операции, сохраняя вместе с тем на остальных участках фронта способность минимальными силами отразить любое наступление противника. Однако там, где для этого надлежит, согласно моим указаниям, осуществить наступательные операции с ограниченной целью, необходимо обеспечить превосходство сухопутных войск и авиации, чтобы введением в бой их наступательных средств добиться быстрых и решающих успехов. Лишь таким образом, причем прежде всего до начала крупных весенних операций, у наших войск будет вновь укреплена безусловная вера в победу, а противник в результате наших ударов вынужден будет осознать, что безнадежно уступает нам в силах. b) Следующими задачами в данных рамках являются: очищение от войск противника Керченского полуострова в Крыму и захват Севастополя. Авиации, а также и военно-морскому флоту в порядке подготовки этих операций решительнейшим образом парализовать вражеские коммуникации в Черном море и Керченском проливе.
На южном участке фронта отрезать и уничтожить в районе р. Донец противника, вклинившегося по обе стороны р. Изюм. Какие именно меры по корректированию линии фронта еще потребуются на центральном и северном участках Восточного фронта, можно будет окончательно установить и решить лишь после окончания текущих боевых действий и периода распутицы
Однако необходимые для того силы – как только позволит обстановка – должны быть получены за счет сокращения линии фронта с) Главная операция на Восточном фронте
Цель, ее, как уже подчеркнуто, состоит в том, чтобы для выхода к Кавказу нанести решающий удар по русским силам, расположенным в районе к югу от Воронежа, западнее, а также севернее р. Дон, и уничтожить их. По причинам, связанным с переброской предназначенных для нее войск, эта операция может быть проведена лишь путем ряда следующих друг за другом, но взаимосвязанных и взаимодополняющих наступлений. Поэтому осуществление их следует с севера на юг согласовать по времени таким образом, чтобы, кроме того, в каждом отдельном наступлении обеспечить максимальную концентрацию на решающих участках как сухопутных войск, так и особенно авиации.
Учитывая достаточно доказанную русскими нечувствительность к оперативным окружениям, решающее значение (как при сражении в районе Брянска и Вязьмы с целью окружения) придавать осуществлению отдельных прорывов в форме плотных двойных охватов.
Следует избежать, чтобы в результате слишком позднего поворота войск, осуществляющих окружение, у противника осталась возможность уйти от уничтожения.
Не допускать, чтобы из-за слишком быстрого и дальнего броска танковых и моторизованных соединений нарушалась их связь со следующей за ними пехотой или же сами эти соединения теряли возможность своими непосредственными действиями в тылу окруженных русских армий прийти на помощь пехотным войскам, с тяжелыми боями наступающим с фронта.
Таким образом, помимо главной оперативной цели в каждом отдельном случае необходимо при любых условиях обеспечить уничтожение атакованного противника уже самим характером постановки боевой задачи и методами командования собственными войсками.
Общую операцию начать охватывающим наступлением, соответственно прорывом из района южнее Орла в направлении Воронежа. Из обоих предназначенных для осуществления окружения танковых и моторизованных соединений действующее с севера должно быть сильнее, чем действующее с юга. Цель этого прорыва – захват самого Воронежа. В то время как часть пехотных дивизий должна немедленно создать сильный фронт обороны на рубеже от исходного пункта наступления из района Орла в направлении Воронежа, танковые и моторизованные соединения имеют задачей своим левым флангом, примыкая к р. Дон, продолжать наступление от Воронежа на юг с целью поддержки второго прорыва, осуществляемого примерно из района Харькова на восток. Основная цель и здесь – не оттеснить русскую линию фронта, как таковую, а во взаимодействии с пробивающимися вниз по течению р. Дон моторизованными соединениями уничтожить русские силы.
Третье наступление в рамках этих операций следует вести так, чтобы войска, продвигающиеся вниз по течению р. Дон, соединились в районе Сталинграда с теми силами, которые пробиваются на восток из района Таганрог – Артемовск через р. Донец между нижним течением р. Дон и Ворошиловградом. В завершение операции они должны войти в соприкосновение с танковой армией, наступающей на Сталинград.
Если же в ходе этих операций, особенно в результате овладения неповрежденными мостами, возникнет перспектива создания плацдармов восточнее или южнее р. Дон, такими возможностями надо воспользоваться. В любом случае следует попытаться достигнуть самого Сталинграда или же по меньшей мере подвергнуть его воздействию нашего оружия в такой степени, чтобы он перестал служить военно-промышленным и транспортным центром.
Особенно желательно, если бы удалось или захватить неповрежденные мосты, к примеру в самом Ростове, или надежно овладеть какими-либо предмостными укреплениями южнее р. Дон для продолжения операций, намеченных на более поздний срок
С целью не дать значительной части расположенных севернее р. Дон русских сил переправиться через него и уйти на юг важно, чтобы правое крыло боевой группы, продвигающейся из направления Таганрога на восток, было усилено танками и моторизованными войсками, которые в случае необходимости следует создавать также и в виде импровизированных соединений.
По мере продвижения в ходе указанных наступлений следует не только уделить внимание сильному обеспечению северо-восточного фланга наступательной операции, но и немедленно приступить к оборудованию позиций, примыкающих к р. Дон. При этом решающее значение придавать созданию максимально мощной противотанковой обороны. Расположение позиций следует заранее определить исходя из их возможного использования зимой, а также всемерно оборудовать для того.
Для занятия все более удлиняющейся в ходе этих операций линии фронта по р. Дон привлечь в первую очередь соединения союзников при том условии, что германские войска будут использоваться в качестве мощного барьера между Орлом и р. Дон, а также вдоль прибрежной полосы Сталинграда; в остальном же отдельные германские дивизии будут находиться позади линии, проходящей вдоль р. Дон, в качестве подвижного резерва.
Союзные войска следует использовать на занимаемых ими участках насколько возможно таким образом, чтобы севернее располагались венгры, затем – итальянцы и далее к юго-востоку – румыны. d) Быстрое продолжение движения через р. Дон на юг для достижения целей операции должно быть обеспечено с учетом условий времени года.
Н. – А. Jacobsen. 1939—1945. Der Zweite Wellkrieg In Chronik und Dokumenten Darmstadt, 1961, S. 287—300
ДИРЕКТИВА ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО ВЕРМАХТА
№ 45 от 23 июля 1942 года
Фюрер
Ставка фюрера 23.7.1942
ОКВ/Шт. опер. рук/On. № 551288/42
Сов. секретно
Директива № 45
О ПРОДОЛЖЕНИИ ОПЕРАЦИИ «БРАУНШВЕЙГ»
I. В ходе кампании продолжительностью немногим более трех недель поставленные мною перед южным крылом Восточного фронта дальние цели в основном достигнуты. Лишь незначительным силам вражеских армий под командованием Тимошенко удалось избежать окружения и переправиться на южный берег р. Дон. Следует считаться с возможностью их укрепления войсками из района Кавказа.
Сосредоточение еще одной вражеской группировки происходит в районе Сталинграда, который противник, предположительно, будет упорно оборонять.
II. Цели дальнейших операций. А. Сухопутные войска.
1. Ближайшая задача группы армий «А» – окружить и уничтожить в районе южнее и юго-восточнее Ростова вражеские силы, ушедшие за р. Дон
Для выполнения этой задачи с плацдармов, которые следует создать в районе Константиновская – Цымлянская, ввести в бой сильные моторизованные соединения в общем направлении на юго-запад – примерно на Тихорецк; пехотным, егерским и горнострелковым дивизиям форсировать р. Дон в районе Ростова.
Наряду с тем остается в силе задача авангардными частями перерезать железнодорожную линию Тихорецк – Сталинград.
Два танковых соединения группы армий «А» (В том числе 24-ю танковую дивизию) для продолжения операций в юго-восточном направлении подчинить группе армий «Б».
Пехотную дивизию «Великая Германия» следует оставить в качестве резерва ОКХ в районе севернее Дона. Подготовить ее отправку на запад.
2. После уничтожения группировки противника южнее р. Дон важнейшей задачей группы армий «А» является овладеть всем восточным побережьем Черного моря, тем самым выведя из строя черноморские порты и Черноморский флот противника.
С этой целью, как только станет эффективным продвижение главных сил группы армий «А», переправить через Керченский пролив предназначенные для того части 11-й армии (румынский горнопехотный корпус), чтобы. затем пробиваться на юго-восток вдоль шоссе, идущего по Черноморскому побережью.
Силами другой группировки, в которой следует сосредоточить все остальные егерские и горнострелковые дивизии, овладеть переправой через р Кубань и гористым районом Майкоп – Армавир.
Эта боевая группа, подлежащая усилению своевременно подброшенными высокогорными частями, в ходе своего дальнейшего продвижения к западной части Кавказа и через последнюю должна использовать все доступные горные проходы и таким образом во взаимодействии с силами 11-й армии захватить Черноморское побережье.
3. Одновременно боевой группе, которую следует сформировать в основном из моторизованных соединений, выделив фланговые прикрытия с востока, овладеть районом Грозного и частью сил перерезать Военно-Осетинскую и Военно-Грузинскую дороги, прилагая максимум усилий для захвата перевалов. Вслед за тем наступлением вдоль побережья Каспийского моря захватить Баку.
Группа армий может рассчитывать в дальнейшем на усиление ее итальянским альпийским корпусом. Эти операции группы армий «А» получают кодовое наименование «Эдельвейс». Степень секретности: сов. секретно.
4. Группа армий «Б» имеет своей задачей, согласно имеющемуся приказу, наряду с созданием линии обороны по р. Дон ударом на Сталинград разгромить формируемую там группировку, захватить сам город и блокировать сухопутный перешеек между р. Дон и р. Волга.
Вслед за тем направить моторизованные соединения вдоль р. Волга с задачей продвинуться до Астрахани и также перерезать там главное русло р. Волга.
Эти операции группы армий «Б» получают кодовое наименование «Серая цапля». Степень секретности: сов. секретно.
В. Авиация.
Задача авиации – первоначально крупными частями поддержка форсирования сухопутными войсками р. Дон, а затем – продвижения восточной группы войск направления главного удара вдоль железной дороги на Тихорецк и концентрация главных сил для уничтожения группы армий Тимошенко. Наряду с этим поддерживать операции группы армий «Б» против Сталинграда и западной части Астрахани. Особое значение имеет при этом заблаговременное разрушение города Сталинград. Кроме того, эпизодически осуществлять воздушные налеты на Астрахань; минированием нарушать судоходство в нижнем течении р. Волга.
В ходе дальнейшего проведения операции центр тяжести боевых действий в воздухе перенести на взаимодействие с силами, наступающими на черноморские порты, причем наряду с непосредственной поддержкой сухопутных войск следует во взаимодействии с военно-морским флотом препятствовать действиям военно-морских сил противника.
Во вторую очередь предусмотреть выделение достаточных сил для взаимодействия в наступлении через Грозный на Баку.
Ввиду решающе важного значения добычи нефти на Кавказе для дальнейшего ведения войны налеты авиации на расположенные там нефтепромыслы и крупные нефтехранилища, а также на черноморские перегрузочные порты производить только в тех случаях, когда этого безусловно требуют операции сухопутных войск. Однако с целью возможно быстрее лишить противника подвоза нефти с Кавказа особо важно своевременно парализовать движение на еще используемых участках железных дорог и перерезать нефтепроводы, а также и водные коммуникации на Каспийском море.
С. Военно-морской флот.
Военно-морскому флоту ставится задача наряду с непосредственной поддержкой сухопутных войск при форсировании Керченского пролива всеми своими силами на Черном море препятствовать действиям противника с моря, направленным против операций на Черноморском побережье.
Для облегчения снабжения сухопутных войск следует по возможности скорейшим образом переправить через Керченский пролив в р. Дон морские баржи.
Кроме того, ОКМ начать подготовку к боевому использованию легких военных судов в Каспийском море с целью нарушения морских коммуникаций противника (перевозок нефти и с«язи с англосаксами в Иране).
III. Находящиеся в стадии подготовки операции на участках фронта групп армий «Центр» и «Север» провести максимально быстро, одну за другой. Этим в значительной мере будут обеспечены разгром сил противника и падение морального состояния его. командного состава и войск. Группе армий «Север» подготовить захват Ленинграда до начала сентября. Кодовое наименование «Волшебный огонь». Для выполнения этой задачи передать ей 5 дивизий 11-й армии наряду с тяжелой артиллерией и артиллерией РГК, а также прочие необходимые войска…
IV. Особо указываю на необходимость при использовании и дальнейшей передаче настоящей директивы, а также связанных с нем приказов и распоряжений руководствоваться моим приказом от 12.7 о сохранении военной тайны.
Адольф Гитлер
Н. – А. Jacobsen. 1939—1945. Der Zweite Weltkrieg in Chronik und Dokumenten, S. 338—340
ПРИКАЗ 6-й АРМИИ О НАСТУПЛЕНИИ НА СТАЛИНГРАД
(Карта 1 100000)
КП, 19 августа 1942 г. 18 ч. 45м.
Штаб 6-й армии
Оперативный отдел
11 экземпляров (9-й экземпляр)
Дело № 1, № 3044/42
Сов. секретно
1. Русские войска будут упорно оборонять район Сталинграда. Они заняли высоты на восточном берегу Дона западнее Сталинграда и на большую глубину оборудовали здесь позиции.
Следует считаться с тем, что они, возможно, сосредоточили силы, в том числе танковые бригады, в районе Сталинграда и севернее перешейка между Волгой и Доном для организации контратак.
Поэтому войска при продвижении через Дон на Сталинград могут встретить сопротивление с фронта и сильные контратаки в сторону нашего северного фланга.
Возможно, что в результат сокрушительных ударов последних недель у русских уже не хватит сил для оказания решительного сопротивления.
2. 6-я армия имеет задачей овладеть перешейком между Волгой и Доном севернее железной дороги Калач – Сталинград и быть готовой к отражению атак противника с востока и севера.
Для этого армия форсирует Дон между Песковатка и Трехостровская главными силами по обе стороны от Вертячий. Обеспечивая себя от атак с севера, она наносит затем удар главными силами через цепь холмов между р. Россошка и истоками р. Б. Каренная* в район непосредственно севернее Сталинграда до Волги. Одновременно часть сил проникает в город с северо-запада и овладевает им.
Этот удар сопровождается на южном фланге продвижением части сил через р. Россошка в ее среднем течении, которые юго-западнее Сталинграда должны соединиться с продвигающимися с юга подвижными соединениями соседней армии.
Для обеспечения фланга войск в район между нижним течением рек Россошка и Карповка и р. Дон выше Калача с северо-востока выдвигаются пока что только слабые силы. С подходом сил соседней армии с юга к Карповка войска выводятся из этого района.
С переносом наступления на восточный берег р. Дон на ее западном берегу ниже Малый остаются только небольшие силы. Впоследствии они наносят удар через Дон по обе стороны от Калача и участвуют в уничтожении расположенных там сил противника.
3. Задачи:
24-му танковому корпусу оборонять р. Дон от правой разграничительной линии армии до Лученский (иск.); 71-й пехотной дивизии, оставив слабые заслоны на р. Дон, овладеть плацдармом по обе стороны от Калача и затем наступать в восточном направлении. Подготовиться к выполнению новой задачи
51-му армейскому корпусу захватить второй плацдарм на р. Дон по обе стороны от Вертячий. Для этого ему временно придаются артиллерия, инженерные части, группы регулирования движением, противотанковые части и необходимые средства связи из состава 14-го танкового корпуса.
С прохождением плацдарма 14-м танковым корпусом 51-му армейскому корпусу обеспечить его южный фланг. Для этого корпусу переправиться между Ново-Алексеевский и Бол. Россошка через р. Россошка, занять холмистую местность западнее Сталинграда и, продвигаясь на юго-восток, Соединиться с наступающими с юга подвижными соединениями соседней армии справа
Затем корпусу овладеть центральной и южной частями Сталинграда.
Частью сил корпуса нанести удар с северо-запада, ворваться в северную часть Сталинграда и захватить ее. Танки при этом не использовать
На цепи холмов юго-западнее Ерзовка н южнее р. Б. Грачевая выставить заслоны для обеспечения от ударов с севера. При этом поддерживать тесное взаимодействие с подходящим с запада 8-м армейским корпусом.
8-му армейскому корпусу прикрывать северный фланг 14-го танкового корпуса. Для этого нанести удар с плацдармов, захваченных между Нижний Герасимов и Трехостровская, на юго-восток и, постепенно поворачивая на север, выйти на рубеж (по возможности недоступный для танков противника) между Кузьмичи и Качалинская. Поддерживать тесное взаимодействие с 14-м танковым корпусом.
11-му и 17-му армейским корпусам обеспечивать северный фланг армии.
11-му армейскому корпусу – на рубеже р. Дон от Мелов до Клетская (иск.) и дальше по левой разграничительной линии армии.
11-му армейскому корпусу в ближайшее время направить 22-ю танковую дивизию в район Далий – Перековский, Ореховский, Селиванов в распоряжение командования армии.
4. День и время начала наступления будут указаны в особом приказе.
5. Разграничительные линии указаны на специально изготовленной карте.
6. 8-й авиационный корпус главными силами будет поддерживать вначале 51-й армейский корпус, затем 14-й танковый корпус.
7. КП армии с утра 21.8 – Осиновский.
8. Настоящий приказ довести до сведения соответствующих инстанций только в части, их касающейся.
Перевозить приказ на самолете запрещаю. Положения о сохранении тайны учтены в содержании приказа и расчете рассылки.
Командующий армией Паулюс
Г. Дерр. Поход на Сталинград (Оперативный обзор). М., 1957, стр. 134—135.
* В районе 10 километров восточнее Самофаловка.
РАДИОГРАММА КОМАНДУЮЩЕГО 6-Й АРМИЕЙ ПАУЛЮСА ГИТЛЕРУ от 23 ноября 1942 года
23 ноября 1942 г.
Сов. секретно
Радиограмма ОКХ
Копия: группе армий «Б»
Мой фюрер!
С момента поступления Вашей радиограммы, переданной вечером 22.11., события развивались стремительно.
Замкнуть котел на юго-западе и западе [противнику] не удалось. Здесь вырисовываются предстоящие вклинения противника.
Боеприпасы и горючее на исходе. Многие батареи и противотанковые орудия израсходовали весь боезапас. Своевременное достаточное снабжение исключено.
Армии в самое ближайшее время грозит уничтожение, если путем концентрации всех сил противнику, наступающему с юга и запада, не будет нанесен уничтожающий удар.
Для этого необходим немедленный отвод всех дивизий из Сталинграда и крупных сил с северного участка фронта Неотвратимым следствием должен явиться затем прорыв на юго-запад, ибо при таких слабых силах восточный и северный участки фронта удерживать более невозможно.
При этом мы потеряем много материально-технических средств, однако сохраним большинство ценных бойцов и хотя бы часть техники.
В полной мере неся ответственность за это весьма серьезное донесение, докладываю вместе с тем, что командиры корпусов генералы Хайтц, Штреккер, Хубе и Йеннеке оценивают обстановку таким же образом.
Исходя из сложившейся обстановки, еще раз прошу свободы действий.
Хайль мой фюрер!
Паулюс
Передано ОКХ. 23.11., 23.45
Н. A Jacobsen. 1939—1945 Der Zweite Weltkrieg in Chronik und Dokumenten, S. 357.
ПРИКАЗ ГИТЛЕРА ПАУЛЮСУ
Приказ фюрера.
Командующему 6-й армией.
6-я армия временно окружена русскими войсками. Я намерен сосредоточить армию в районе «Сталинград-Норд» – Котлубань – высота 137 – высота 35 – Мариновка – Цыбенко – «Сталинград-Зюд». Армия может быть убеждена в том, что я сделаю все, для того чтобы соответствующим образом обеспечить ее и своевременно деблокировать. Я знаю храбрую 6-ю армию и ее командующего и уверен, что она выполнит, свой долг.
Адольф Гитлер
Н. – А. Jacobsen. 1939—1945. Der Zweite Weltkrieg in Chronik und Dolkumenten, S. 357.
КОМАНДИР 51-ГО АРМЕЙСКОГО КОРПУСА ЗЕЙДЛИЦ – КОМАНДУЮЩЕМУ 6-Й АРМИЕЙ ПАУЛЮСУ
Командир 51-го армейского корпуса
КП, 25.11.1942, утро
№ 603/43 сов. секретно
Секретный документ командования
Господину командующему 6-й армией.
Получив приказ командования армии от 24.11.42 о продолжении борьбы, я, сознавая всю серьезность момента, чувствую себя обязанным еще раз письменно изложить свою оценку обстановки, лишь еще более подтверждаемую донесениями за последние сутки.
Армия стоит перед недвусмысленным «или-или»: или прорыв на юго-запад в общем направлении на Ко-тельниково, или гибель через несколько дней.
Понимание этого основывается на трезвом осознании фактических условий.
1. Поскольку еще к началу сражения не имелось почти никаких запасов, решающим для принятия окончательного решения является состояние снабжения…
Цифры говорят сами за себя.
Даже меньшие по масштабу оборонительные бои последних дней ощутимо сократили наличие боеприпасов Если же против корпуса будет предпринято наступление по всему фронту, а этого следует ожидать ежедневно, он за один, два или три дня полностью израсходует все свои боеприпасы. Едва ли можно предположить, чтобы в тех корпусах, которые уже в течение ряда дней участвуют в крупном сражении, положение с боеприпасами было лучшим.
Из произведенного подсчета видно, что достаточное снабжение по воздуху весьма сомнительно даже для одного 51-го армейского корпуса, а, следовательно, для всей армии полностью исключено. Доставленное (23.11) 31 самолетом «Ю» или то, что может быть доставлено пока еще только обещанной дополнительной сотней «Ю», – всего лишь капля в море. Возлагать на это надежды – значит хвататься за соломинку. Откуда может взяться необходимое для снабжения армии большое количество «Ю», не ясно. Если же оно вообще имеется, то сначала самолеты придется перебазировать со всей Европы и с Севера. Их собственная потребность в бензине при преодолении таких расстояний оказалась бы столь огромной, что ввиду уже переживаемой нехватки горючего покрытие этой потребности кажется крайне сомнительным, не говоря уже об оперативных последствиях такого расхода горючего для ведения всей войны. Даже при условии, что ежедневно будет приземляться -500 машин вместо обещанных 130, можно доставить не более 1000 т груза, чего для армии, насчитывающей 200 000 человек, ведущей крупное сражение и не имеющей никаких запасов, недостаточно. Не приходится ожидать ничего большего, нежели удовлетворения самой необходимейшей потребности в горючем, небольшой части потребности в некоторых видах боеприпасов и, возможно, части потребности в продовольствии для личного состава. Через несколько дней подохнут все лошади, что еще больше ограничит тактическую подвижность, значительно затруднит доставку боеприпасов и продовольствия в войска, а с другой стороны, повысит расход горючего
Не приходится сомневаться в том, что главные силы всепогодной русской истребительной авиации будут использованы для атак на приближающиеся к цели транспортные самолеты и на единственные пригодные для приема большого количества машин аэродромы Питомник и Песковатка. Значительные потери неизбежны; что же касается непрерывного прикрытия истребителями протяженных маршрутов подхода к обоим аэродромам, то оно едва ли может быть обеспечено. Объем доставляемых грузов будет зависеть и от метеорологических условий При доказанной таким образом невозможности достаточного снабжения по воздуху израсходование за несколько дней (боеприпасов примерно за 3-5 дней) наличных запасов армии может быть лишь немного замедлено, но никак не прекращено. Растянуть имеющееся продовольствие на большой срок возможно лишь до известной степени (в 51-м армейском корпусе уже несколько дней назад отдан приказ сократить его расход вдвое). Однако экономия горючего и наличных боеприпасов зависит почти исключительно от действий противника.
II. Предположительные действия противника, которому классического масштаба битва на уничтожение сулит победу, легко оценить. Зная его активный метод ведения боевых действий, не приходится сомневаться в том, что он с не уменьшающимся натиском будет продолжать свои атаки против окруженной 6-й армии. Надо исходить из того, что противник понимает необходимость уничтожить армию раньше, чем могут стать эффективными принимаемые с немецкой стороны меры по деблокированию. Как свидетельствует опыт, он не останавливается перед потерями в живой силе. Оборонительные успехи, особенно 24.11., и отмечающиеся на многих участках фронта большие потери противника не должны вызывать у нас самообман.
Противнику наверняка небезызвестны наши трудности с обеспечением. Чем упорнее и энергичнее он атакует, тем быстрее мы расходуем свои боеприпасы. Даже в том случае, если ни одно из предпринятых им наступлений само по себе не будет успешным, противник все равно одержит конечный успех, когда армия расстреляет все свои боеприпасы и останется безоружной. Отрицать наличие таких соображений у противника значило бы ожидать от него самых неверных действий, что в военной истории всегда вело к поражениям. Все это было бы игрой ва-банк, которая, приведя к катастрофе 6-й армии, имела бы тяжелейшие последствия для продолжительности, а вероятно, и для конечного итога войны.
III. Отсюда в оперативном отношении неопровержимо вытекает следующее: продолжая сражаться в условиях круговой обороны, 6-я армия может избегнуть своего уничтожения только в том случае, если в течение ближайших дней, т. е. примерно 5 дней, деблокирование станет настолько действенным, что противник окажется вынужденным прекратить свои атаки.
Ни единого подобного признака не имеется.
Если же деблокирование окажется менее эффективным, неизбежно наступит состояние беззащитности, т. е. уничтожения 6-й армии. Какие меры приняты ОКХ для деблокирования 6-й армии, судить трудно. Войска, предназначенные для прорыва окружения с запада, в данный момент могут находиться лишь на большом удалении от нас, ибо их части охранения расположены только западнее верхнего течения р. Чир и примерно у Обливская в нижнем течении р. Чир, а потому сосредоточение деблокирующих сил должно происходить вдали от 6-й армии. Сосредоточение при помощи действующей железнодорожной линии через Миллерово армии, достаточной для быстрого прорыва через р. Дон и одновременного прикрытия своего северного фланга, потребует нескольких недель
К этому добавляется срок, необходимый для проведения самой операции; в данное время при непогоде и коротких днях он значительно больше, чем летом.
На предпринятое с целью деблокирования с юга сосредоточение в районе Котельниково двух танковых дивизий и их переход в наступление следует положить минимум 10 дней. Перспективы быстрого прорыва в результате наступления сильно сокращаются ввиду необходимости прикрытия с каждым-шагом удлиняющихся флангов, особенно восточного, даже не говоря при этом о неизвестном нам состоянии этих дивизий и оставляя в стороне вопрос, достаточно ли вообще для такой операции двух танковых дивизий. На возможность ускорения сосредоточения деблокирующих войск и использования более значительного числа полностью моторизованных колонн рассчитывать не приходится. Ни таких колонн, ни горючего иметься не может, ибо иначе они были бы использованы в целях создания запасов для столь угрожаемого Сталинградского фронта еще раньше, когда требовался значительно меньший тоннаж.
IV. Перспектива относительно возможности в течение приемлемого с точки зрения снабжения периода, согласно приказу ОКХ, удерживать территорию путем круговой обороны до подхода помощи извне явно базируется на нереальных основах. Посему приказ этот невыполним и его неизбежное следствие – катастрофа для армии. Для своего спасения армия должна немедленно добиться иного приказа или же немедленно сама принять иное решение. Мысль о сознательном принесении армии в жертву даже не подлежит обсуждению, принимая во внимание оперативные, политические и моральные последствия такого шага.
V. Сопоставление расчета времени, требуемого как с точки зрения снабжения, так и с оперативной точки зрения, а также учет предположительных действий противника приводят к столь ясному выводу, что дальнейшие размышления в сущности излишни. Тем не менее следует указать на следующие пункты в том же направлении. а) Отнюдь не стабилизированное положение на западном участке круговой обороны. b) Невозможность длительное время противостоять на северном участке массированному наступлению превосходящих сил противника после вывода сначала 16-й танковой дивизии, а затем 3-й мотопехотной дивизии и отхода хотя и на более короткую, но почти необорудованную линию обороны. c) Напряженное положение на южном участке. d) Уменьшившаяся боеспособность сильно поредевшего волжского участка, которая еще больше упадет, когда река, чего следует ожидать вскоре, полностью покроется льдом и более не будет представлять препятствия для наступающего. e) Невозможность ввиду нехватки боеприпасов воспрепятствовать постоянной подброске подкреплений противника на его волжский плацдарм, где уже имевшие место атаки русских войск потребовали боевого использования всех местных резервов.
О Состояние дивизий, обескровленных наступлением в самом Сталинграде. g) Армия тесно сжата на пустынной степной территории, где нет почти никаких возможностей для расквартирования войск и для их укрытия, а потому войска и техника повсеместно подвержены воздействию непогоды и налетам авиации противника. h) Грозящее наступление холодов при почти полном отсутствии топлива на большей части ныне занимаемых линий обороны. i) Недостаточная поддержка авиацией ввиду нехватки удобно расположенных аэродромов. И напротив, отсутствие противовоздушной защиты, так как все зенитные части пришлось использовать для противотанковой обороны. Сравнение с прошлогодним Демьянским котлом может привести к опасным ложным заключениям. Трудные для наступающего условия местности благоприятствовали обороне, удаление от германской линии фронта было во много раз короче. Потребности в снабжении окруженного корпуса были значительно меньшими, так же как и количество подлежащих доставке боевых средств, совершенно необходимых здесь, в голой степи (танков, тяжелой артиллерии, минометов и т. д.). Несмотря на незначительное удаление от германской линии фронта, создание даже весьма узкого прохода в кольца окружения потребовало тогда многонедельных тяжелых зимних боев.
VI. Вывод ясен. Или 6-я армия, занимая круговую оборону, защищается до тех пор, пока израсходует все боеприпасы, т. е. станет безоружной, – такое пассивное поведение при несомненном продолжении и вероятном расширении наступательных действий противника на пока еще спокойные участки фронта означает конец армии. Или же армия активными действиями разорвет кольцо окружения.
Последнее еще возможно лишь в том случае, если армия оголением северного и волжского участков, т е. сокращением линии своего фронта, высвободит ударные силы, чтобы предпринять ими наступление на южном участке и, сдав Сталинград, пробиваться в направлении наименьшего сопротивления, т. е. в направлении Котельниково. Такое решение потребует бросить значительное количество техники, однако оно открывает перспективу разбить южный фланг вражеских тисков, спасти от катастрофы значительную часть армии и вооружения и сохранить ее для продолжения операций. Тем самым останется прочно скованной часть сил противника, между тем как при уничтожении армии на занимаемой позиции круговой обороны какое-либо сковывание вражеских войск прекратится. Чтобы избежать тяжелого морального ущерба, для внешнего мира происходящие события можно изобразить так: полностью уничтожив Сталинград – центр советской военной промышленности – и разгромив вражескую группировку, армия отошла от Волги.
Шансы на успех прорыва тем более велики потому, что имевшие до сих пор место бои показали незначительную сопротивляемость вражеской пехоты на открытой местности, а также потому, что на небольших речных участках восточнее р. Дон и на участке Аксай еще стоят наши войска. Учитывая расчет времени, прорыв должен быть начат и осуществлен незамедлительно. Любое промедление снижает его шансы на успех, уменьшает число бойцов и количество боеприпасов. Любое промедление усиливает противника в районе предстоящего прорыва; он сможет бросить против Котельнической группы больше войск заслона. Любое промедление сокращает боеспособность наших войск ввиду падежа лошадей и вызванной этим невозможности использования оружия на конной тяге.
Если ОКХ немедленно не отменит приказа упорно удерживать район круговой обороны, собственная совесть и со знание долга перед армией и германским народом властно велят обрести скованную ныне действующим приказом свободу действий и воспользоваться еще имеющейся сегодня возможностью путем собственного наступления избежать катастрофы. На карту поставлено полное уничтожение 200000 бойцов вместе со всем их вооружением и оснащением. Иного выхода нет… фон Зейдлиц генерал артиллерии
Н. – А. Jacobsen. 1939—1945 Der Zweite Wellkrieg in Chronik und Dokumenlen, S. 358—361.
ПИСЬМО ПАУЛЮСА КОМАНДУЮЩЕМУ ГРУППОЙ АРМИЙ «ДОН» МАНШТЕЙНУ
Командующий 6-й армией.
Вручить командующему и начштаба!
Ж. д. ст. Гумрак.
26 ноября 1942 г.
Написано под диктовку офицером
Генерал-фельдмаршалу фон Манштейну, командующему группой армий «Дон».
Глубокоуважаемый господин фельдмаршал!
I. Покорнейше благодарю за радиограмму of 24 ноября и обещанную помощь.
II. Для оценки моего положения позволю себе доложить следующее:
1. Когда 19 ноября по правому и левому соседу армии русскими были нанесены массированные удары, за два дня оба фланга армии оказались открытыми и подвижные части противника быстро устремились в прорыв. Продвигающиеся на запад через р. Дон наши моторизованные соединения (14-й танковый корпус) западнее р. Дон натолкнулись своими авангардами на превосходящие силы противника и попали в тяжелое положение; к тому же их маневренность была весьма затруднена нехваткой горючего. Одновременно противник заходил в тыл 11-му армейскому корпусу, который, согласно приказу, в полном составе удерживал свои позиции фронтом на север. Поскольку для отражения этой угрозы снять какие-либо силы с линии обороны более не представлялось возможным, не оставалось ничего иного, как повернуть левое крыло 11-го армейского корпуса фронтом на юг и в ходе дальнейших боев первоначально отвести корпус на предмостное укрепление западнее р. Дон с целью не допустить, чтобы части, находящиеся западнее р. Дон, были отрезаны от главных сил.
В процессе осуществления указанных мер был получен приказ фюрера, требовавший силами 14-го танкового корпуса наступать левым крылом на Добринская. Ход событий опередил этот приказ. Следовательно, выполнить его я не мог.
2. Утром 22-го мне был подчинен 4-й армейский корпус, до тех пор подчиненный командованию 4-й танковой армии. Правое крыло 4-го армейского корпуса в то время отходило с юга на север через Бузиновка. Тем самым весь южный и юго-западный фланги оказались открытыми. Чтобы не дать русским, продвигаясь в направлении Сталинграда, беспрепятственно зайти в тыл армии, мне не оставалось иного выхода, как отвести силы из Сталинграда и с северного участка фронта. Может быть, их еще удалось бы своевременно перебросить, между тем как с войсками из района западнее р. Дон этого сделать было нельзя.
4-му армейскому корпусу совместно с подброшенными ему со сталинградского участка силами удалось создать слабый южный фронт с западным крылом у Мариновка, однако 23-го здесь имело место несколько вклинений противника. Исход пока неопределенен. Во второй половине дня 23-го были обнаружены неоднократно подтвержденные сильные танковые соединения противника, в том числе 100 танков только в районе западнее Мариновка. На всем участке между Мариновка и р. Дон у нас имелись только растянутые боевые охранения. Для русских танковых и моторизованных частей путь был свободен, точно так же как и в направлении Песковатка для захвата моста через р. Дон.
От вышестоящего командования я в течение 36 часов не получал никаких приказов или информации. Через несколько часов я могу оказаться перед лицом такой обстановки: а) или удерживать фронт на западе и севере и наблюдать, как в кратчайший срок армия будет атакована с тыла, – формально повинуясь, однако, при этом данному мне приказу держаться; в) или принять единственно возможное в таком положении решение: всеми имеющимися силами повернуться лицом к противнику, имеющему намерение нанести армии удар кинжалом в спину. Само собою разумеется, при таком решении продолжать удерживать далее фронт на востоке и севере невозможно, и в дальнейшем стоит вопрос лишь о прорыве на юго-запад.
Во втором случае я хотя и действовал бы в соответствии с обстановкой, однако – уже вторично – оказался бы виновен в неподчинении приказу.
3. Находясь в этом тяжелом положении, я направил фюреру радиограмму с просьбой предоставить мне свободу действий для принятия такого крайнего решения, если оно станет необходимым.
В предоставлении мне такого полномочия я искал гарантии того, что единственно возможный в подобной обстановке приказ не будет отдан мною слишком поздно.
Возможности доказать, что такой приказ я дал бы только в случае крайней необходимости и никак не преждевременно, у меня нет, а потому могу лишь убедительно просить о доверии.
На свою радиограмму я никакого прямого ответа не получил…
III. Обстановка на сегодня показана на прилагаемой карте. Если бы на юго-западный участок фронта даже удалось перебросить еще некоторые силы, положение там все равно останется напряженным… Сталинградский участок фронта ежедневно отражает сильный натиск противника…
В результате начатого три дни назад снабжения по воздуху доставлена лишь малая часть минимальной расчетной потребности (600 т = 300 «Ю» ежедневно).
Состояние снабжения уже в ближайшие дни может привести к крайне серьезному кризису.
Тем не менее я полагаю, что некоторое время армия еще сумеет продержаться. Однако еще не вполне ясно, сможет ли она ввиду своей с каждым днем возрастающей слабости, нехватки убежищ для расквартирования войск, а также строительных материалов и топлива длительное время удерживать район Сталинграда, даже если, скажем, ко мне будет пробит коридор.
Поскольку меня ежедневно осаждают множеством вполне понятных запросов насчет будущего, я был бы благодарен за предоставление мне более обширного, чем до сих пор, материала, который я смог бы использовать для поднятия уверенности у своих людей.
Позвольте сказать Вам, господин фельдмаршал, что в Вашем командовании я вижу гарантию того, что будет предпринято все возможное, дабы помочь 6-й армии.
Ваш, господин фельдмаршал, покорный слуга
Паулюс
Прошу извинить обстоятельствами, что документ написан не по форме и от руки.
Н. – A. Jacobsen. 1939—1945. Der Zweite Weltkrieg in Chronik und Dokumenten, S. 362—363.
ИЗ ЗАПИСИ ОБСУЖДЕНИЯ ОБСТАНОВКИ В СТАВКЕ ГИТЛЕРА
12 декабря 1942 года
Фюрер: Я, если смотреть в целом, обдумал вот что, Цейтцлер* Мы ни при каких условиях не можем сдать это [Сталинград] Вновь захватить его нам уже больше не удастся. Что это означает, мы знаем. Не могу я предпринять и никакой внезапной операции. К сожалению, на этот раз и слишком поздно. Дело пошло бы быстрее, если бы мы не задержались так долго у Воронежа. Там, пожалуй, можно было проскочить с первого броска. Но воображать, что удастся сделать это второй раз, если отступить и бросить там технику, смешно…
Цейтцлер: У нас там огромная масса артиллерии резерва главного командования…
Фюрер: Нам даже не восполнить того, что мы там имеем. Если мы поступимся этим, мы поступимся, собственно, всем смыслом этого похода. Воображать, что я еще раз дойду досюда, безумие. Сейчас, зимой, мы с нашими силами можем создать отсечную позицию. У противника есть возможность подбрасывать по своей железной дороге. Как только вскроется лед, Волга – к его услугам и он сможет транспортировать. Он знает, что от этого зависит. Значит, сюда мы уж больше не придем. Потому-то мы и не имеем права уйти отсюда. Да и слишком много для того пролито крови… Но решающее – удержать все это. Только вот надо, конечно, при любых обстоятельствах покончить с этой историей… А поэтому я считал бы правильным первоначально нанести удар с юга на север (деблокирующий удар), чтобы пробить все это и расчленить на части, а уж только тогда продолжить удар на восток. Но все это, разумеется, дело будущего. Прежде всего речь идет о том, чтобы попытаться высвободить для этого силы…
Цейтцлер: Наступят весьма серьезные дни с серьезными событиями.
Фюрер: (…) Что бывают, конечно, ситуации куда более идеальные, чем эта, нам ясно. Но то, что мы отсюда не уйдем, должно стать фанатическим принципом…
Н. – А. Jacobsen. 1939—1945. Der Zweite Weltkrieg in Chronik und Dokumenten, S. 364.
* Тогдашний начальник генерального штаба сухопутных сил.
ПАУЛЮС О СТАЛИНГРАДСКОЙ БИТВЕ
[Сентябрь 1945 г. ]
Комплекс Сталинград состоит из трех последовательных фаз.
1. Продвижение к Волге.
В общих рамках [второй мировой] войны летнее наступление 1942 года означало еще одну попытку достигнуть тогбт~ чего не удалось добиться осенью 1941 года, а именно победоносного •окончания кампании на Востоке (являвшейся следствием наступления на Россию, носившего характер нападения), чтобы тем самым решить исход всей войны.
В сознании командных органов на первом плане стояла чисто военная задача. Эта основная установка относительно последнего шанса для Германии выиграть войну полностью владела умами высшего командования и в обоих последующих фазах.
2. С начала русского наступления в ноябре и окружения 6-й армии, а также частей 4-й танковой армии общей численностью около 220 000 человек, вопреки всем ложным обещаниям и иллюзиям ОКВ, все больше осознавался тот факт, что теперь вместо «победоносного окончания кампании на Востоке» встает вопрос: как избежать полного поражения на Востоке, а тем самым проигрыша всей [второй мировой] войны?
Эта мысль пронизывала действий командования и войск 6-й армии, между тем как вышестоящие командные органы (командование группы армий, начальник генерального штаба сухопутных сил и ОКВ) все еще верили, или по крайней мере делали вид, что верят, в шансы на победу.
Поэтому взгляды относительно мер командования и методов {ведения военных действий], вытекающих из этой обстановки, резко расходились. Поскольку вышестоящие командные инстанции, исходя из вышеприведенных соображений, отвергли прорыв, являвшийся еще возможным в первой фазе окружения, оставалось лишь держаться на занимаемых позициях, дабы не допустить, чтобы в результате самовольных действий возникла дезорганизация, а тем самым произошел развал всей южной части Восточного фронта. В таком случае погибли бы не только надежды на победу, но в короткий срок оказалась бы уничтоженной и возможность избежать решающего поражения, а тем самым краха Восточного фронта.
3. В третьей фазе, после срыва попыток деблокирования и при отсутствии обещанной помощи, речь шла лишь о выигрыше времени с целью восстановления южной части Восточного фронта и спасения германских войск, находящихся на Кавказе. В случае неудачи вся война была бы проиграна уже в силу предполагаемого масштаба поражения на Восточном фронте.
Итак, поэтому сами вышестоящие командные органы оперировали аргументом, что посредством «упорного сопротивления до последней возможности» следует избежать того наихудшего, что грозит всему фронту. Тем самым вопрос о сопротивлении 6-й армии у Сталинграда ставился крайне остро и сводился к следующему: как представлялась мне обстановка и как мне ее рисовали, тотальное поражение могло было быть предотвращено лишь путем упорного сопротивления армии до последней возможности… В этом направлении оказывали свое воздействие и радиограммы, поступавшие в последние дни: «Важно продержаться каждый лишний час». От правого соседа неоднократно поступали запросы: «Как долго продержится еще 6-й армия?»
Поэтому с момента образования котла, а особенно после краха попытки деблокирования, предпринятой 4-й танковой армией (конец декабря), командование моей армии оказалось в состоянии тяжелого противоречия.
С одной стороны, имелись категорические приказы держаться, постоянно повторяемые обещания помощи и все более резкие ссылки на общее положение. С другой стороны, имелись проистекавшие из все возраставшего бедственного состояния моих солдат гуманные побудительные мотивы, которые ставили передо мной вопрос, не должен ли я в определенный момент прекратить борьбу. Полностью сочувствуя вверенным мне войскам, я тем не менее считал, что обязан отдать предпочтение точке зрения высшего командования. 6-я армия должна была принять на себя неслыханные страдания и бесчисленные жертвы и для того, чтобы – в чем она была твердо убеждена – дать возможность спастись гораздо большему числу камрадов из соседних соединений.
Исходя из обстановки, сложившейся в конце 1942 – начале 1943 года, я полагал, что длительное удержание позиций у Сталинграда служит интересам немецкого народа, так как мне казалось, что разгром на Восточном фронте закрывает путь к любому политическому выходу.
Любой мой самостоятельный выход за общие рамки или же сознательное действие вопреки данным мне приказам означали бы, что я беру на себя ответственность: в начальной стадии, при прорыве, – за судьбу соседей, а в дальнейшем, при преждевременном прекращении сопротивления, – за судьбу южного участка и тем самым и всего Восточного фронта. Таким образом, в глазах немецкого народа это означало бы, по крайней мере внешне, происшедший по моей вине проигрыш войны. Меня не замедлили бы привлечь к ответственности за все оперативные последствия, вызванные этим на Восточном фронте.
Да и какие убедительные и основательные аргументы – особенно при незнании фактического исхода – могли бы быть приведены командующим 6-й армией в оправдание его противоречащего приказу поведения перед лицом врага? Разве угрожающая по существу или субъективно осознанная безвыходность положения содержит в себе право для полководца не повиноваться приказу? В конкретной ситуации Сталинграда отнюдь нельзя было абсолютно утверждать, что положение совершенно безвыходно, не говоря уж о том, что субъективно оно, как таковое, не осознавалось, за исключением последней стадии. Как смог бы или посмел бы я требовать в дальнейшем от любого подчиненного командира повиновения в подобном же тяжелом, по его мнению, положении?
Разве перспектива собственной смерти, а также вероятной гибели и пленения своих войск освобождает ответственное лицо от солдатского повиновения?
Пусть сегодня каждый сам найдет ответ на этот вопрос перед самим собой и собственной совестью.
В то время вермахт и народ не поняли бы такого образа действий с моей стороны. Он явился бы по своему воздействию явно выраженным революционным актом против Гитлера. Напротив, не дало ли бы самовольное оставление мною позиций вопреки приказу как раз аргумента в руки Гитлера для того, чтобы пригвоздить к позорному столбу трусость и неповиновение генералов и таким образом приписать им вину за все более ясно вырисовывающееся военное поражение?
Я создал бы почву для новой легенды – об ударе кинжалом в спину у Сталинграда, и это было бы во вред исторической концепции нашего народа и столь необходимому для него осознанию уроков этой войны.
Намерения совершить переворот, сознательно вызвать поражение, чтобы тем самым привести к падению Гитлера, а вместе с ним и всего национал-социалистского строя как препятствия к окончанию войны, не имелось у меня самого и, насколько мне известно, не проявлялось ни в какой форме у моих подчиненных.
Такие идеи находились тогда вне сферы моих размышлений. Они были и вне сферы моего политического характера. Я был солдат и верил тогда, что именно повиновением стужу своему народу. Что же касается ответственности подчиненных мне офицеров, то они, с тактической точки зрения, выполняя мои приказы, находились в таком же вынужденном положении, как и я сам, в рамках общей оперативной обстановки и отданных мне приказов.
Перед войсками и офицерами 6-й армии, а также перед немецким народом я несу ответственность за то, что вплоть до полного разгрома выполнял данные мне высшим командованием приказы держаться до последнего.
Фридрих Паулюс, генерал-фельдмаршал бывшей германской армии
«Paulus: „Ich stehe hier auf Befehl“. Lebensweg des Generalfeldmarschalls Friedrich Paulus. Mil den Aufzeichnungen aus dem Nachlass, Briefen und Doliumerrten herausgegeben von Walter Gorlitz. Frankfurt am Main. 1960, S. 261—263.