На снимке (слева направо): Моше Даян, Ицхак Саде и Игал Алон (1939 г.)
Дом на улице Зихрон Кдушим в Яффо. Вокруг него выстроились тополя, посаженные Ицхаком Саде полвека назад. Здесь он жил после Войны за Независимость. Здесь умер в августе 1952 года.
На этой улице, рывком вырывающейся к морю из каменных тисков старого Яффо, много подобных домов старинной кладки с ветхими резными воротами. Но этот дом — особенный. Крайний в ряду, он возвышается на одинокой скале, напоминающей корабельную рубку. На фоне убегающих к морю песков оазисом выделяется ухоженный сад. Его посадил Ицхак Саде в последние годы жизни, когда остался не у дел. Грубо обработанные базальтовые глыбы охраняют это зеленое великолепие. От дома к морю ведет дорожка, уложенная мелким гравием. Ее проложил Ицхак Саде для себя и друзей. Уходя из дома, Саде всегда оставлял двери открытыми. Друзья приходили, спускались к морю, купались, возвращались, принимали душ, открывали бар и коротали время, дожидаясь хозяина. Саде появлялся поздно вечером и присоединялся к компании. К утру обычно опустошалось несколько бутылок.
За домом стоит вагон, обитый померкшим от времени железом. В нем находился командный пункт Ицхака Саде. Вагон, приваренный к джипу, долго помнили бойцы, сражавшиеся на Южном фронте. Потом музейный этот экспонат много лет служил складом Йораму, сыну Ицхака Саде.
Порам и его жена Зива сохранили в неприкосновенности кабинет Старика. Это своего рода маленький музей. В кабинете большой, грубо сколоченный стол, покрытый толстым стеклом с эмблемой Пальмаха. Два массивных кресла с плюшевой обивкой. Скамейка. Здесь Ицхак Саде любил беседовать с друзьями. На стол ставилась бутылка, и велись бесконечные разговоры о философии, войне и политике. И о женщинах, конечно. Он их любил, первый командующий, как любят произведения искусства. На стене кабинета — неплохие репродукции картин Эль-Греко и Рембрандта. Рядом с ними фотографии военных лет и коллекция оружия. Вдоль стены — низкие, пузатые, застекленные шкафы с книгами. Библиотека свидетельствует, что ее хозяин увлекался военным делом, поэзией, историей и живописью.
Сегодня немногие приходят сюда, но все же приходят. Есть еще люди, которых интересует этот человек.
Ицхак Ландоберг (Саде) родился 19-го августа 1890 года в польском городе Люблине. Детство его было омрачено бесконечными сварами между отцом и матерью. Когда Ицхаку было пять лет, родители развелись, и мать забрала сына в русский город Ярославль, где почти не было евреев. Попав в эту цитадель православия, мальчик быстро ассимилировался. Не по годам рослый, он отличался храбростью и вспыльчивостью. После нескольких драк сверстники постарались забыть о его еврейском происхождении.
В 17 лет Ицхак считал себя социалистом и верил, что еврейский вопрос найдет свое разрешение в очистительной буре надвигающейся революции.
С началом Первой мировой войны Ицхака мобилизовали в армию. Он был ранен, участвовал в Брусиловском прорыве. Грудь его украсил георгиевский крест. Его произвели в сержанты и хотели направить в офицерскую школу, но помешала революция.
В 1918 году Ицхак Саде — тогда еще Ландоберг — вступил в Красную армию, командовал ротой и приобрел опыт партизанской войны, позднее так пригодившийся ему в борьбе с арабскими террористическими формированиями в Эрец-Исраэль. Поняв, что большевики пытаются вылепить всемирный идеал из грязи и крови, Саде дезертировал из Красной армии, перешел к белым. Культивируемая в Белой армии ненависть к евреям определила его окончательный выбор. Он вдруг вспомнил о своих еврейских корнях.
Исайя Берлин, — двоюродный племянник Ицхака Саде, один из самых утонченных умов нашего столетия, — любил этого родственника, сочетавшего разносторонние способности с богемным образом жизни. Позднее, уже в 50-е годы, часто с ним встречался, обычно в маленьком тель-авивском кафе, где за вечер Саде приканчивал бутылку водки, в то время как его рафинированный собеседник довольствовался лишь одной рюмкой вина.
После смерти Саде сэр Исайя Берлин написал о нем воспоминания[8] заслуживающие наивысшей оценки, как и все, что делал этот человек. Для полноты картины уместно привести из них хотя бы несколько фрагментов. Итак, Саде глазами Берлина:
«Когда я впервые увидел Саде, он был строен, элегантен и определенно гордился своей внешностью. Теперь он располнел, отрастил бороду, одежда его пообтрепалась, он явно не заботился о том, как выглядит, его совершенно не интересовали „прелести жизни“. Что он по-настоящему любил, так это действие, борьбу, он наслаждался существованием человека, за которым ведется охота. Он несомненно был счастлив, когда мы встретились в этом кафе, в нем не было ни малейшей нервозности, страха или подлинной тревоги за будущее — каждый день приносил свои трудности, каждый день приносил свои удовольствия, он попросту переходил от одного приключения к другому с ненасытным аппетитом к жизни…
В 1948 году, после ухода англичан из Палестины, Саде стал командующим „летучими отрядами“, он захватывал египетские крепости, брал пленных. Метод Саде, как рассказывали люди, которыми он командовал, состоял в том, что он попросту несся на египетские аванпосты с гранатой в каждой руке и с громким криком, приказав своим бойцам делать то же самое. Египтянам ничего не оставалось, как бежать, бросая башмаки. Крови проливалось немного. Потом он забирал приглянувшееся ему оружие.
Собранные трофеи ружья, кинжалы, ятаганы — впоследствии гордо украшали его дом в Яффо. Мы встретились с ним в этом доме после Войны за Независимость. К тому времени Саде был чем-то вроде народного героя. Он показывал мне многочисленные фотографии, где был заснят в бою с египтянами или при взятии укрепленных позиций. Когда я сказал, что он, пожалуй, еврейский Гарибальди (прославленный герой Италии, сражавшийся в 19-м веке против австрийцев), Ицхак Саде был в восторге. Оказалось, что он знает про Гарибальди все и всегда восхищался его жизнью и походами, а открытку, посланную мне вскоре после этой встречи, он подписал: „Гарибальди“…
…Он особенно гордился дружбой со своими учениками — так он о них думал — Моше Даяном и Игалом Алоном, в которых души не чаял. Есть известная фотография (одно время она была в широкой продаже), где он обнимает за плечи двух этих воинов. Саде решительно не желал, чтобы его принимали совсем всерьез. Он обожал рассказывать про свои подвиги, как отставной мексиканский революционный генерал, но даже его тщеславие было исполнено такой простоты и привлекательности, что ни у кого не возбуждало ревности.
К тому времени он уже был счастливо женат на известной партизанке, успев оставить много других женщин на своем победном пути. Он тепло расспрашивал о родственниках и потчевал меня рассказами о своем славном прошлом. В стране, исполненной трений, напряженности и серьезной целеустремленности, как и должно быть в любом обществе, закладывающем свои основы, этот огромный ребенок вносил элемент предельной свободы, неистребимой веселости, легкости, очарования и естественного полубогемного-полуаристократического изящества, слишком большая доза которого уничтожила бы всякую возможность порядка, но частица которого должна непременно быть в любом обществе, если ему суждено остаться свободным и достойным выживания.
Он был в жизни солдатом нерегулярных войск, из тех, что великолепны на войне, но тяготятся мирным, упорядоченным существованием, где нет ничего захватывающего. Троцкий однажды сказал, что те, кто желал спокойной жизни, ошиблись, родившись в двадцатом веке. Ицхак Саде наверняка не желал спокойствия. Он от души наслаждался жизнью и передавал свое наслаждение другим, он вдохновлял людей, волновал их и радовал. Мне он нравился чрезвычайно».
Знакомство с Трумпельдором[9] изменило всю жизнь Саде. Он сразу попал под обаяние этой великой души. Когда Саде попытался заговорить с ним о своих социалистических убеждениях, то был остановлен движением руки.
«Как ты смеешь забывать о том, что ты еврей?» — спросил его этот человек с печальным лицом, крайне редко озарявшимся улыбкой. Благодаря Трумпельдору в душе Саде забрезжила смутная догадка о его истинном призвании. Он понял, что судьба еврейского народа будет решаться в Эрец-Исраэль. Когда пришла весть о падении Тель-Хая и героической смерти Трумпельдора, Ицхак Саде стал собираться в дорогу.
В своем дневнике он писал: «Весть о смерти Трумпельдора поразила нас, подобно молнии. Погиб наш командир и друг. Члены созданной Трумпельдором в Крыму сионистской организации „Халуц“ стали обращаться ко мне со своими проблемами, и я неожиданно для себя оказался их руководителем. Нас ждала Палестина — Святая земля, орошенная кровью учителя. Я стал посылать туда людей. Потом понял, что и мне пора. И я двинулся в страну, о которой почти ничего не знал. Я даже не понимал до конца, зачем мне это нужно. Но чувство, двигавшее мной, было сильнее меня, и всем своим естеством я ощущал, что поступаю правильно».
Ицхак Саде прибыл в Эрец-Исраэль в середине 1920 года.
Боевой опыт, приобретенный Ицхаком Саде в России, был нужен, как воздух, еврейскому населению в Эрец-Исраэль, постоянно подвергавшемуся нападениям арабских банд. Руководство Хаганы поручило Саде командование отрядами самообороны в Иерусалиме. Он ввел железную дисциплину, загонял своих подопечных учениями, и в сжатые сроки превратил в солдат сугубо штатских людей. Тогда он сказал им: «Мало уметь воевать. Нужно научиться побеждать. Сегодня арабы нас не боятся. Но придет время, и они будут ужасаться звуку ивритской речи».
Саде совершил переворот в еврейском военном мышлении и впервые выдвинул принципы, на которых и сегодня во многом базируется стратегия и тактика израильской армии. «Мы не должны сидеть, как куры в курятнике, и ждать нападения врага, — говорил Саде. — Перехваченная инициатива — залог победы. Мы должны первыми наносить им удары внезапные и точные, там, где они меньше всего этого ждут».
Саде создал мобильные отряды хорошо тренированных бойцов, овладевших тактикой ночного боя. Эти люди возникали из мрака ночи, наносили удар и исчезали. Они устраивали засады на дорогах, ведущих к еврейским поселениям, и громили арабские отряды, как только те выходили из своих баз. Коммуникационные линии противника перестали быть безопасными, и инициатива прочно перешла в еврейские руки.
Новая тактика, введенная Саде, получила название «выход из-за ограды». Евреи больше не ждали по ночам прихода незваных гостей. Они сами шли туда, откуда грозила опасность. Теперь уже арабские деревни не знали покоя. Ицхак Саде заставил арабов перейти от нападения к самообороне.
В 1937 году полевые роты Ицхака Саде уже насчитывали 600 человек.
В 1938 году арабы попытались захватить еврейское поселение Ханита, расположенное в густонаселенном арабами районе. Саде со своими бойцами поспешил на выручку. Его отряд, совершивший изнурительный ночной переход, появился у Ханиты в самый критический момент и нанес удар, используя фактор внезапности. Арабы дрогнули и, несмотря на превосходство в силах, поспешно отступили, даже не пытаясь сохранить видимость порядка.
В тот же день Саде написал своей дочери Изе: «Изале, привет из Ханиты. У нас была трудная ночь. Дома я расскажу, как мы воевали. До встречи. Отец».
Вспоминает Иза: «Отец жил с нами, пока мне не исполнилось 17 лет. Когда я была маленькой, отец крайне редко бывал дома. Зато когда он появлялся, то это был лучший отец на свете. Я тогда не знала, что он необыкновенный человек, не подозревала, какую роль он играет в жизни ишува[10]. Однажды к нам в гости пришел Авраам Яффе. Он был командиром молодежной организации, членом которой я являлась. Я была ужасно горда такой честью и не понимала, почему Яффе так взволнован встречей с моим отцом. Лишь много лет спустя, уже взрослой, я поняла, кем был мой отец».
Ицхак Саде часто говорил: «Создать государство можно и без регулярной армии, но защитить его без нее нельзя». Но в 1939 году из-за финансовых и организационных трудностей созданные Ицхаком Саде полевые части были распущены. Бен-Гурион вызвал Саде для беседы. Они принадлежали к одному поколению, их отличала та же сила ума, та же воля и энергия. Но Бен-Гурион был всецело поглощен национальной идеей, а Ицхак Саде, при всей его занятости, не отказывал себе в маленьких человеческих удовольствиях. Они не любили друг друга.
«Ицхак, — сказал Бен-Гурион, нервно расхаживая по кабинету, — я знаю, ты прав, и нам еще придется формировать регулярную армию. Но время еще не пришло. Я хочу, чтобы ты создал специальный отряд для борьбы с арабскими бандами и, если понадобится, то и с мандатными властями. Мы не можем оставаться совсем уж беспомощными в военном отношении».
Ицхак Саде сам придирчиво отобрал около сотни людей и составил отряд. Ему уже стукнуло 50, но он не уступал своим бойцам ни в силе, ни в выносливости. Постепенно его, как и Бен-Гуриона, стали называть Стариком.
В мае 1941 года Саде создал Пальмах — ударные роты — динамичную силу Хаганы и костяк будущей регулярной армии. Он командовал Пальмахом до 1945 года. На этом посту в полной мере проявились способности Саде как военачальника. Все свои познания в военном деле он привел в логически-последовательную систему. Овладев искусством маневрирования, Саде основывал свою стратегию на теории подвижного боя с использованием всех особенностей местности.
«Наши резервы ограничены, — говорил он, — но мы можем крайним напряжением всех сил сосредоточить удар на главном участке сражения и добиться победы, невзирая на превосходство врага на второстепенных участках фронта». Саде разработал тактику ночного боя. «Ночью врагу кажется, что нас в десять раз больше», — любил он повторять.
Первый командующий считал, что успех сражения определяют не роты и батальоны, а взводы. К командирам взводов он был особенно требователен. «Вы — мои генералы», — говорил он им. Каждому командиру взвода он назначил заместителя. «Гибель командира не должна влиять на успех сражения», — утверждал Саде, предопределяя развитие израильского военного мышления.
Саде волновали не только военные проблемы. У Пальмаха не было средств, что ставило под угрозу его существование. Саде ездил из поселения в поселение, встречался с руководителями ишува, просил, требовал, умолял. «Поймите, — заклинал он, — мы сражаемся не с арабами, а со временем». И это сражение, может быть, самое трудное из всех, выиграл Ицхак Саде. Он сумел получить финансовую помощь даже от англичан. Они раскошелились в 1942 году, когда Африканский корпус Роммеля, перешедший в наступление в Египте, угрожал прорваться в Эрец-Исраэль.
На одной из встреч с руководителями ишува Ицхак Саде даже закричал срывающимся фальцетом: «Что будет с нашей обороной? Мне нужны сто тысяч человек. Где они?»
В конце концов Саде нашел решение. Каждая рота Пальмаха прикреплялась к какому-нибудь киббуцу. Пальмах стал сочетать труд с военным делом. К началу Войны за Независимость силы Пальмаха увеличились в десять раз и составляли три дивизии общей численностью до 6 тысяч бойцов.
Наступил 1945 год. Вторая мировая война закончилась. Силы ишува были теперь сконцентрированы на борьбе с мандатными властями. Ицхак Саде был назначен командующим всеми частями Хаганы. Командование Пальмахом было передано Игалю Алону. Англичане назначили за голову Саде большую награду. Их разведка всюду искала «Большого Айзека». Саде же скрывался в киббуце Наан. Здесь он познакомился с Маргот и создал новую семью. В 1944 году у них родился сын Йорам. Втроем они переехали на конспиративную квартиру в Тель-Авиве.
На улицах города часто видели куда-то спешащего старика могучего сложения, с густой белой бородой, лысым черепом и массивной палкой в руке.
Летом 1947 года Бен-Гурион был переизбран главой Еврейского агентства[11] и ответственным за безопасность ишува. Старик потребовал убрать другого Старика. Саде был вынужден передать командование Яакову Дрори.
«Будешь командовать бригадой Гивати», — сказали ему в штабе Хаганы. Саде согласился беспрекословно. Но как раз в это время он опубликовал в еженедельнике Рабочей партии статью, критикующую новое руководство Еврейского агентства. Этого Бен-Гурион вынести не мог. Он отменил назначение Саде и даже настаивал на его отчислении из армии.
«Я или он, — заявил Бен-Гурион руководству ишува. — Выбирайте».
С большим трудом удалось Йсраэлю Галили добиться назначения лучшего военного стратега советником Бен-Гуриона по проблемам безопасности. Должность эта оказалась пустым звуком. Бен-Гурион не нуждался в советниках.
29-го ноября 1947 года ООН приняла резолюцию о создании государства Израиль. Началась Война за Независимость. Отбросив самолюбие, Саде явился к Бен-Гуриону и попросил у него хоть какую-нибудь должность. Старику было в тот момент не до личных счетов, и он назначил Саде командующим бронетанковыми силами, которых тогда не было и в помине. Саде засел за книги, журналы, прочитал все, что можно было найти о войне в пустыне. На основе этих скудных сведений он создал чертежи, по которым на израильских кустарных фабриках сварганили первые броневики. Брали джип, ставили на него башню, сваренную из кусков листового железа, помещали внутри два пулемета — и готово. Позднее удалось приобрести несколько бронетранспортеров в Чехословакии и с десяток давно отслуживших свой век танков во Франции.
Еще труднее было с командирами. Ни в английской, ни в американской армии евреи не служили в бронетанковых частях. Но из Советского Союза как раз в это время прибыло несколько танкистов, отличившихся на фронте.
Одним из них был Рафаэль Батус. Выпускник Ленинградского бронетанкового училища, он в 28 лет был уже майором и командовал танковым батальоном в сражении под Курском. Саде сразу подключил его к созданию бронетанковых войск.
В своих воспоминаниях Батус писал: «Вскоре после моего приезда Ицхак Саде пригласил меня в одно из тель-авивских кафе. Мы с трудом разместились за небольшим круглым столиком: Ицхак Саде, Игал Алон, Дан Лернер и я. Сначала нам мешал языковой барьер. Но Саде говорил со мной по-русски и был очень сердечен. Это был сильный, упрямый, веселый человек.
— Феликс, — твердил он, — в современной войне не обойтись без танков. К счастью, кое-что у нас уже есть. Ты в них влюбишься. Настоящие красавцы.
— Ицхак, я хочу их видеть.
— Тогда поехали.
Минут через десять мы были в тель-авивском порту. Саде открыл огромный замок, висевший на одном из ангаров.
Я и сейчас затрудняюсь описать то, что увидел. Все-таки я командовал „тридцать-четверочками“, лучшими танками Второй мировой войны. Теперь же очутился в допотопном музее военной техники.
— Где же танки? — спросил я тихо.
— Да вот же они, — закричал Ицхак, взмахивая рукой с королевским величием. — Смотри. У нас есть танки!
Было в нем что-то детское. Наивное. Мне оставалось лишь скрыть свое разочарование, чтобы не огорчать его.
Потом я понял, что вера, воображение, фантазия и упорство этого человека творят чудеса. В моей жизни были два командира, которых я обожал. Один из них — советский генерал, второй — Ицхак Саде.
Он назвал меня Феликсом. Лишь после его смерти я сменил имя на Рафаэль».
Бронетанковые силы были созданы. Вначале пять батальонов бронетранспортеров, броневиков и танков. Потом все танки были собраны в один бронированный кулак, получивший название Восьмая танковая бригада. Командование над ней принял Ицхак Саде.
В 58 лет он получил звание генерал-майора Армии Обороны Израиля. Тогда и появился бронированный вагон, приваренный к джипу, — передвижной штаб командующего бронетанковыми силами. Старые, никуда не годные танки, вызывавшие смех специалистов, прошли славный путь до Эйлата и Абу-Агейлы на юге и реки Литани на севере.
В ноябре 1948 года бойцы бригад Негев и Гивати семь раз пытались захватить укрепленный пункт иракской жандармерии в Негбе. Семь раз они были отбиты с тяжелыми потерями. Тогда на поле боя появился Ицхак Саде и одной-единственной танковой атакой, почти без потерь, выбил противника.
В ходе Войны за Независимость старейший командир израильской армии Ицхак Саде командовал важнейшими операциями. Его танки разбили армию Каукаджи и проложили путь через Негев к Эйлату.
Вспоминает Батус: «Он был генератором идей. Мог проснуться утром, подать идею, а к вечеру она уже выполнялась. После взятия Беер-Шевы мы должны были добраться до Удж-эль-Хафира. Наш штаб собрался в здании беер-шевской полиции: Ицхак Саде, Игал Алон, Ицхак Рабин и я. Единственное шоссе, ведущее вглубь Негева, было надежно блокировано египетской моторизованной бригадой. Мы обсуждали варианты, спорили. Ицхак Саде молчал. Вдруг он бросил:
— Пройдем через Халсу.
— Да ты что, Ицхак, — изумились мы, — туда нет дорог. Это же пустыня.
Саде усмехнулся:
— А как прошел Алленби?
— Алленби шел на гусеницах, а у нас колеса, — рассудительно сказал Игал Алон.
— Подумаешь, — пожал плечами Саде, — Феликс (то есть я) воевал на снегу. Снег и песок почти одно и то же. Феликс возьмет самолет и осмотрит дорогу.
Я так и сделал. Сверху увидел, что дорога хоть и очень трудная, но, в принципе, проходимая.
Мы снова собрались. Я предложил перекрыть труднопроходимые места железными сетками.
— Молодец, Феликс, — восхитился Саде. — Башка у парня варит.
Мы прошли.
И так было всегда. Ицхак Саде подавал идею, а мы ее развивали и выполняли. Часто он говорил, что лучше литр пота, чем капля крови.
Мы все мыслили привычными стандартами, и лишь он ломал установившийся стереотип мышления. Выдвигал идеи, которые, несмотря на всю свою фантастичность, выдерживали проверку жизнью».
Ицхак Саде обожал поэзию, а Натана Альтермана[12] ставил выше всех поэтов. Альтерман тоже его любил, считал мистической личностью.
Они часто встречались в кафе «Маор» на улице Алленби. Вместе обедали, выпивали по рюмке. Иногда следовало продолжение, и они, не расставаясь до утра, приканчивали несколько бутылок.
Во время войны Саде забрал Альтермана с собой в армию, но всегда заботился, чтобы во время сражений он находился в тылу.
— Национальный поэт, — заявил Саде, — не может протирать брюки в тель-авивских кафе, когда решается судьба его народа.
— Брось, Ицхак, — усмехнулся Альтерман, — ты держишь меня при себе, чтобы было с кем выпить и потрепаться после боя.
После войны Бен-Гурион поторопился удалить Саде из армии. Он был первым генералом, отправленным в отставку. Даже в запасе не получил никакой должности.
«В нашей армии не будет шестидесятилетних генералов», — сказал Бен-Гурион.
Саде, оторванный от любимой работы, затосковал, но, сильный по натуре, сумел с собой справиться. Кроме пенсии, он получил от армии в подарок домик с садом на берегу моря в Яффо и поселится в нем с женой и сыном. Этот дом стал любимым пристанищем людей искусства, художников, поэтов, и, конечно, старых товарищей по оружию.
Ицхака Саде окружали люди, которые его любили. Они и водка скрашивали его внутреннее одиночество. Ему было трудно. Слишком много несправедливостей и обид выпало на его долю. Он создал Пальмах, а все лавры достались Игалу Алону. Потом Бен-Гурион сместил его с поста командующего армией. Наконец, сразу после войны, в которой он одержал самые громкие победы, с ним обошлись, как с хламом при уборке квартиры.
В молодости Ицхак Саде был прекрасно сложен, отличался остроумием и обаянием, вел богемный образ жизни, плевал на условности, пускался в загулы и обладал шармом, которому женщины не могли, да и не хотели противиться. Даже в старости у него были романы. Женат Саде был трижды.
Женя вышла за него замуж в 1912 году в России. Эта властная и гордая женщина страдала приступами тяжелой депрессии и была старше Ицхака на 15 лет. Склонная к авантюрам, она без колебаний последовала за мужем в Палестину, представлявшуюся ей страной из сказок Шехерезады.
В 1926 году, когда у Саде начался бурный роман с Захавой, Женя с разбитым сердцем вернулась в Россию, и следы ее затерялись.
Ицхак и Захава поженились. У них родились дочери: Иза и Ривка.
Захава очень страдала из-за донжуанских похождений мужа, но домашние скандалы не помешали Саде завести любовницу в Тель-Авиве.
Эта связь, длившаяся полтора года, закончилась трагически. Молодая особа до безумия влюбилась в стареющего льва. Ицхак Саде, перегруженный военными заботами, не мог делить себя между двумя семьями и прекратил роман, самые интересные страницы которого были давно прочитаны. Покинутая женщина впала в депрессию и приняла яд…
В начале 40-х годов Саде встретил Маргот. Она была моложе его на 20 лет и увлекалась музыкой, живописью и фотографией. Очарованный и покоренный Саде оставил Захаву и женился на Маргот. С нею он был до конца.
Маргот умерла в 1951 году, оставив Саде одного с семилетним сыном Йорамом. Тамар, сестра Маргот, поселилась с ними и помогала растить ребенка.
20 августа 1952 года первый командующий скончался от рака.
Вспоминает Иза: «Похороны отца напоминали съезд ветеранов Пальмаха. Собравшиеся запели свой старый гимн. Бен-Гурион, воспринявший это как политическую демонстрацию, направленную лично против него, резко отвернулся от открытой могилы и ушел. Все генералы последовали за ним. На месте остался лишь Моше Даян».
Игал Алон
И Ицхак Рабин, и Шимон Перес состарились вместе с государством. Уже в наши дни, дотягивая мафусаиловы свои сроки, стали они такой же частью израильских реалий, как турецкая стена, ограждающая Старый Иерусалим. Кажется, что у них всегда был нездоровый цвет лица, присущий кабинетным чинушам, одутловатые мешки под глазами, дряблость мускулов. Да полно, были ли они вообще молодыми?
А вот Игала Алона просто невозможно представить стариком. Потому, наверное, что ярость времени воплотилась в этом молодом главнокомандующем, победителе шести арабских армий в Войне за Независимость, первом генерале Пальмаха. И среди блистательной плеяды израильских военачальников лишь он один сравним с легендарными Маккавеями[13].
С его именем связано становление мифа о непобедимости израильской армии, и сегодня уже трудно различить, где кончается легенда и начинается истина.
Два американских еврея, всю жизнь занимавшиеся бизнесом и сколотившие под старость не один миллион, были потрясены созданием Еврейского государства. Отрешившись от мирской суеты, отправились они туда, где разворачивалась граничившая с чудом эпопея.
В Израиль они прибыли вскоре после того, как Игал Алон разгромил египетскую армию. Они хотели увидеть главнокомандующего и поклониться ему, как Мессии.
Преодолев все препоны, добрались они до линии фронта.
Нависшие края гранитных склонов, просвечивавших сквозь густой кустарник, надежно прикрывали со всех сторон небольшой военный лагерь. На обочине песчаной дороги они увидели высокого парня в запыленной солдатской форме без знаков различия. Он сидел на скалистом выступе и пытался куском проволоки починить порвавшуюся сандалию.
Курчавые волосы с медным отливом падали на высокий лоб, иссиня-темные глаза хранили выражение простоватой наивности. Гости представились. Один из них спросил:
— Давно воюешь, парень?
— Давно. С самого начала, — улыбнулся парень.
— Не знаешь ли ты, где мы можем найти командующего?
— Знаю. Вы его уже нашли.
Парень поднялся, все еще держа в руке сандалию.
Изумленные американцы молча смотрели на него.
Если бы Израиль мог взглянуть на себя в зеркало в день смерти Алона, он бы не узнал себя.
Да, ты сразу состарился, сын Сиона. Морщины зигзагами избороздили лицо, и потускнели глаза, не ведавшие страха. Смерть Алона означала конец целой эпохи. Прощаясь с ним, друзья прощались со своей юностью.
Поколение Алона состарилось за одну ночь, не почувствовав этого. Никто не мог поверить, что Игалу Алону перевалило за шестьдесят. Его сверстники выглядели рядом с ним стариками. Он же оставался молодым, этот сабра[14], воплощенная противоположность галутному еврею, солдат, политик и джентльмен. Время щадило этого человека и, остановив разрушительную свою работу, забрало его сразу, не дав состариться.
Сабры той эпохи резко отличались от восточноевропейских евреев с густой, медленной, тысячелетней кровью в жилах, никогда и не бывших молодыми. Казалось непостижимым, что «старик» Бегин старше «молодого» Даяна всего на несколько лет.
Судьба оказалась более жестокой к Даяну, чем к Алону. Даян, символ динамичного, сражающегося Израиля, заболел раком и умирал медленно и тяжело. С холодной отрешенностью анализировал свое состояние и даже писал статьи о жизни и смерти.
Из больницы Даян вышел маленьким сморщенным старичком.
С изумлением и страхом глянул Израиль на этого человека, воплощавшего вечную молодость, героя, полководца, политика, археолога, неутомимого любовника, — и отвернулся.
А со своей молодостью Израиль попрощался еще раньше, у свежей могилы Алона на берегу озера Киннерет.
Признаки старения появились у поколения основателей и защитников государства уже в Войну Судного дня. Эти люди, сражавшиеся в Войну за Независимость, в Синайскую кампанию, в Шестидневную войну, стали вдруг терять на фронтах своих сыновей. Вчерашние герои превратились в скорбящих отцов.
Смерть сыновей и стала стуком в дверь пришедшей старости.
Надгробное слово своей эпохе и своему поколению сказал Ицхак Рабин, близкий друг Алона, единственного, быть может, человека, к которому он испытывал настоящую привязанность. В Войну за Независимость Алон был его командиром. Потом, оказавшись у штурвала, Рабин стал начальником Алона. Но ничто не могло омрачить их отношений.
На похоронах друга, в киббуце Гиноссар, Рабин появился в старой военной форме, мешковато сидевшей на рыхлом теле. Человек, четверть века проносивший военный мундир, выглядел в нем как в карнавальном костюме.
Рабина никто не помнит молодым. А ведь четыре десятилетия назад он был таким же символом эпохи, как Алон и Даян. Сабра, жилистый, худощавый. Он, в отличие от Алона, дошел до самой вершины, сошел с нее неожиданно и нелепо, и вновь поднялся на ту же высоту уже в том возрасте, когда больше приличествует думать о спасении души.
На самом деле он стал стариком в тот день, когда хоронили Алона.
Есть глубокая символика в том, что Рабину дважды пришлось штурмовать вершину политической пирамиды, причем второй штурм растянулся на целых пятнадцать лет.
Поколение, преподнесшее еврейскому народу государство «на серебряном блюде»[15], не сумело вырвать власть из рук галутных евреев. После Войны за Независимость не было пира победителей. Бен-Гурион отстранил от ключевых должностей овеянных славой командиров Пальмаха. На политическом поприще вчерашние бойцы оказались беспомощными. И они сходили в тень, по одному, с чувством горечи и с уязвленным самолюбием. Некоторые выращивали розы в киббуцах. Некоторые занялись бизнесом. А некоторые остались в армии, заменившей расформированный Пальмах, и с честью носили мундир.
И все же воля, энергия, напор того поколения не исчезли бесследно. Они создали первоклассную армию и динамичную военную промышленность.
Игал Алон умер в 62 года, как раз в тот момент, когда у него были все шансы стать, наконец, руководителем государства.
В биографии этого человека есть несколько вех, определивших его судьбу. В самом конце Войны за Независимость Алон, будучи командующим, сосредоточил в своих руках всю реальную власть. И кто знает, как сложилась бы история государства, если бы он не выпустил нити, которые вложила в его руки судьба. Страна была обязана своим защитникам абсолютно всем, и многие надежды связывались с именем молодого полководца. Уже под занавес войны Алон отказался выполнить приказ об отступлении с захваченных в Синае территорий. Политическое руководство бросило на весы весь свой авторитет, чтобы заставить его подчиниться. Многие были уверены, что Бен-Гуриону придется уступить место этому сабре, отстоявшему государство силой оружия.
К сожалению, в политической жизни Алону была присуща странная нерешительность в невозвратимые мгновения. Не раз и не два он мешкал — все ждал чего-то, когда надо было действовать. Он позволил Бен-Гуриону распустить Пальмах.
«Я покончу с этой вольницей», — сказал Старик, и даже запретил офицерам регулярной армии участвовать в пальмаховских съездах. Нарушивший этот приказ молодой офицер Ицхак Рабин долго чувствовал на себе его мстительный гнев. Потом Старик, правда, простил его.
И кончилась прекрасная пальмаховская эпоха. Что от нее осталось? Несколько песен, легенд, да названия улиц…
Израиль, превратившийся в обыкновенное государство, семимильными шагами удалялся от своей романтической юности. Героические времена стали объектом ностальгии.
— Ну что ж, говаривали бывшие бойцы Пальмаха, — лучшие остаются лучшими. — И они стали лучшими в погоне за жизненными благами, в создании коммерческих предприятий. А когда страна призывала, безропотно вновь надевали военный мундир.
Не они определяли теперь облик государства, а те самые галутные евреи, ставшие профессиональными политиками.
Мать Алона умерла, когда ребенку было шесть лет, и его вырастил отец, человек, о котором до сих пор в Цфате рассказывают легенды.
Кто же не знал Пайковича, фермера, имевшего свой земельный надел в Кфар-Таборе? Он трудился с утра до ночи, превращая каменистую почву своего небольшого участка в плодородную землю. Человек суровый и неустрашимый, Пайкович напоминал американских героев Дикого Запада. Ему тоже не раз приходилось браться за оружие в борьбе с арабскими аборигенами, ничуть не уступавшими в свирепости племенам краснокожих.
Игал Алон посвятил отцу книгу «Отчий дом». Семилетним ребенком он видел, как отец в рукопашной схватке одолел двух здоровенных арабов. У отца был пистолет, но он им не воспользовался.
— Почему ты не стрелял? — спросил сын. Отец усмехнулся: — Выстрел может убить араба. Это откроет кровавый счет, который будет тянуться десятилетиями. Всегда надо стараться закончить дело руками. Только, когда нет иного выхода, когда жизнь твоя в опасности — стреляй.
«Для меня, — писал Алон, — этот случай был не только примером отваги отца (его смелость была известна всей Галилее), но и наукой: когда следует пользоваться силой оружия, а когда не следует. Даже в напряженные минуты боя, когда ярость застилает разум, отец сохранял умение владеть собой и действовал соответственно обстановке».
А вот его портрет, нарисованный сыном: «Мой отец был высоким широкоплечим человеком с синими глазами, черными вьющимися волосами и светлой бородкой. Такое странное необычное сочетание вызывало удивление у людей, впервые увидевших его. Он был хорошо известен своей честностью и любовью к чистоте и порядку. Нам, детям, он приказывал поднимать колос, упавший с телеги, и, конечно же, не из-за его стоимости».
Отец скончался на девяносто первом году жизни, когда сын был заместителем премьер-министра. На его могиле лежит черная базальтовая глыба, к которой не прикасалась рука каменотеса.
На камне выбито его имя и слова: «Один из первых».
Почему же все-таки Игал Алон не стал премьер-министром?
Ему мешали унаследованная от отца прямота, верность принципам, душевная тонкость, отвращение к интригам. Гарольд Вильсон сказал как-то, что Алон был бы лучшим из израильских премьер-министров, если бы умел стучать кулаком по столу.
«Брось представлять свое рабочее движение, — заявил ему один из друзей, — стань, наконец, вождем».
Вождем Алон так и не стал. Очень долго путь ему преграждал Давид Бен-Гурион. На совести Старика — «Сезон», одна из самых мрачных страниц в новейшей еврейской истории: по приказу Бен-Гуриона люди из Хаганы и Пальмаха устроили форменную охоту за подпольщиками из ревизионистских террористических организаций Эцель и Лехи.
Готовя «Сезон», Бен-Гурион вызвал Алона. «Игал, — сказал он командиру Пальмаха, — пора, наконец, покончить с этими ревизионистскими бандитами. Я хочу, чтобы ты сосредоточил все усилия на этой проблеме».
Алон молчал. «Ты, кажется, колеблешься?» — удивленно спросил Старик. «Нет, ответил Алон, — я просто отказываюсь. Охота на евреев противоречит моим принципам».
Никакие уговоры раздраженного Бен-Гуриона не помогли. Алон не взял на себя эту грязную работу.
Бен-Гурион ничего не забывал и прощал крайне редко. Вскоре после окончания Войны за Независимость он снял Алона с поста командующего и назначил на его место Даяна.
«Игал не любит черной работы», — сказал он о человеке, которого ценил и уважал больше всех.
Через несколько лет Бен-Гурион предложил Алону пост министра обороны при условии, что он оставит свою партию Ахдут ха-авода и перейдет в Мапай.
«Я не предаю друзей», — ответил Алон.
После смерти Леви Эшкола руководство партии Труда намеревалось отдать Алону портфель премьер-министра. Помешал Даян, который, угрожая отставкой, добился передачи высшего поста в государстве Голде Меир.
Как предвещающий несчастье черный кот, Даян всегда переходил Алону дорогу. Эти два человека не выносили друг друга, несмотря на разительное сходство их биографий. Оба — сабры, принадлежащие к одному поколению. Оба фермерские сыновья, выросшие среди арабов и понимающие их ментальность. Оба сделали блестящую военную карьеру. Оба прекрасные знатоки Библии и еврейской истории. На этом сходство кончается.
В отличие от Алона, Даян был циником и почти не имел сдерживающих начал в виде моральных принципов. Его опасались, а Алона любили.
Как-то один журналист обратился к нескольким политическим деятелям разных направлений с просьбой назвать главную отличительную черту Алона. Все они, не сговариваясь, заявили: порядочность.
О Даяне этого не сказал бы никто.
После Шестидневной войны Алон первым заговорил о демографической мине замедленного действия, приобретенной Израилем вместе с контролируемыми территориями. «Рано или поздно эта мина взорвется, если мы не обезвредим ее», — предупреждал он. Разработанный Алоном план, носящий его имя, хотя никогда и не был утвержден официально, учитывался в 1993 году правительством Рабина при заключении с палестинцами договора об автономии.
Алон предлагал включить в пределы Израиля малонаселенную часть территории Иудеи и Самарии, в основном полосу вдоль правого берега Иордана и Мертвого моря, шириной в 12–15 километров. Это обезопасило бы израильскую границу вдоль реки Иордан. Большая же часть арабского населения Иудеи и Самарии должна была получить автономию с узким проходом в долине Иерихона для экономических нужд иордано-палестинской федерации, если таковая будет создана.
«План Алона» вызвал резкое недовольство правых партий, обвинивших его в намерении отдать врагу исконно израильские земли.
Не только с противниками боролся Алон, отстаивая свой план, но и с самим собой. До Шестидневной войны он был сторонником целостного и неделимого Израиля. В юности мечтал создать киббуц в районе моста Дамия на реке Иордан.
Алон несколько раз встречался с королем Иордании Хусейном. «Вы гордый еврей, а я гордый араб, — сказал ему Хусейн. — Мы можем договориться». Но король не решился пойти на риск и подписать мирный договор с Израилем, основанный на «плане Алона». Таким образом, Алон остался без лавров миротворца, которые получили сначала Бегин, сумевший договориться с Садатом, а затем Рабин, умудрившийся поладить с Арафатом.
К просчетам Войны Судного дня Алон не причастен. Все военные дела Голда Меир обсуждала только с Даяном. В роковую пятницу, когда правительство собралось на решающее заседание, Алон был у себя дома, в киббуце Гиноссар. Он позвонил Голде и сказал, что готов вылететь в Иерусалим на вертолете. «Оставайся дома, — ответила Голда. — Сейчас не до министра иностранных дел». И в ходе войны Голда не советовалась с Алоном, потому что не хотела раздражать утратившего связь с реальностью Даяна.
Алон все это запомнил и, дождавшись прекращения военных действий, заявил: «Почему-то победа в Шестидневной войне приписывается одному Даяну, а за просчеты последней войны возлагают ответственность на всех министров. Я, например, как министр иностранных дел не имел к ним никакого отношения».
Навсегда останется Алон в народной памяти победоносным полководцем Войны за Независимость. Это были самые счастливые годы в его жизни. Евреи не только в Израиле, но и в самых отдаленных уголках диаспоры верили в звезду молодого полководца, благословляли его имя. Горечь, разочарования, поражения, усталость — все это пришло потом.
Судьба никогда не бывает благосклонной до конца к своим любимцам. За удачливость приходится расплачиваться — такова уж сила равновесия, на которой зиждется мир. И есть какая-то высшая справедливость в том, что с именем Алона связана одна из самых красивых легенд возрожденного Израиля.
Вот что рассказывают в Цфате о чудесном спасении города.
«Старейшины Цфата узнали, что молодой генерал Игал внук цфатского праведника рабби Алтера Шварца, оставившего свой дом и поселившегося в арабской деревушке Джауни, чтобы превратить ее в еврейское поселение Рош-Пина. И предсказали, что город святого Ари (рабби Ицхака Лурия, одного из основоположников каббалы) будет освобожден полководцем Игалом, в жилах которого течет цфатская кровь».
Достойные женщины Цфата так объясняют чудо освобождения их города:
«Все святые праведники, похороненные на местном кладбище, восстали из могил (многие женщины даже слышали поднятый ими шум, грозный, как буря). Праведники присоединились к боевым отрядам. За каждым бойцом Пальмаха следовали два праведника, которые берегли его, как зеницу ока. А Игала охраняли целых двенадцать великих праведников в сила, не уступающая танкам. И сам Алтер Шварц был среди них. И рабби Йосеф Каро[16]. И святой Ари. Так что же удивительного в том, что все враги разбежались, как зайцы?»
Кто еще вошел в еврейскую историю в сопровождении двенадцати праведников?
Король Иордании Хуссейн со своей супругой Нур
«Дипломатия — это продолжение войны иными средствами», — утверждал Клаузевиц. Военная победа обесценивается, если победитель не в состоянии навязать разбитому противнику свою волю, подавить его способность к сопротивлению и принудить закрепить в тексте мирного договора все, что угодно победителю.
Израиль, овладевший искусством побеждать на поле брани, вынужден был во всем полагаться на силу оружия и поэтому крайне редко мог воспользоваться плодами своих побед. Ему пришлось упорно учиться искусству тайной дипломатии — естественному оружию политиков.
Кемп-девидские соглашения показали, что и в этой области Израиль пошел далеко.
Но если в минувшие века тайные переговоры были единственным средством определения внешней политики и велись профессиональными дипломатами, то в наше время внешняя политика и тайная дипломатия далеко не всегда преследуют одни и те же цели. Ибо внешняя политика есть нечто большее, чем дипломатия, и определяется не только дипломатическими усилиями, но и совокупностью целого ряда других факторов. Идеологической платформой правящей партии, например.
И все же серьезные переговоры немыслимы без тайной дипломатии. Именно она гарантирует успех, если обе стороны заинтересованы в достижении соглашения. Когда интересы сторон сталкиваются слишком явно, тайная дипломатия помогает сгладить противоречия путем взаимных уступок. Но если одна из сторон видит в переговорах лишь этап к достижению своих специфических целей и сознательно вводит в заблуждение партнера, чтобы в дальнейшем принудить его к капитуляции, никакое соглашение невозможно.
Победа в Шестидневной войне поставила израильское руководство перед проблемами, с которыми ему прежде никогда не приходилось сталкиваться. Со всей остротой встал вопрос: как быть дальше?
Израиль получил новые стратегические границы, которые было гораздо легче защищать. Получил территории, на которые имел историческое право. Но вместе с ними приобрел демографическую бомбу в виде миллиона арабов и вызвал взрыв арабского национализма, с фатальной неизбежностью приближающий новую войну.
Израиль располагал тогда лучшим правительством за все годы существования. Леви Эшкол, сочетавший трезвость мышления с огромной работоспособностью. Аба Эвен с его утонченным аналитическим умом. Игал Алон, идеалист и прагматик, генерировавший идеи. И, наконец, Моше Даян, человек, безусловно, способный и творчески одаренный, но презирающий людей и в глубине души самого себя.
Эшкол сумел превратить этих ярких, непохожих друг на друга индивидуальностей в великолепный рабочий ансамбль.
Первым побуждением правительства Эшкола после как с неба свалившейся победы было обменять территории на мир. Но, по словам Абы Эвена, для этого арабы должны были понять, что мы не Всемирная выставка в Монреале, которую можно запаковать и увезти. Арабы не изъявили никакой готовности к такому пониманию, и постепенно надежды на мирные переговоры испарились. Тогда правительство попыталось разорвать кольцо арабской блокады в наиболее уязвимом месте.
Таковым считалась Иордания, понесшая самые ощутимые потери в Шестидневной войне. Предполагалось, что Хашемитское королевство с его преобладающим палестинским населением вполне может стать альтернативой палестинскому государству.
Началось зондирование почвы, а затем и тайные контакты с Иорданией со всякого рода сбоями, досадными недоразумениями, попятными шагами и новыми прорывами.
Наконец, в мае 1968 года Аба Эвен тайно встретился в Лондоне с королем Хусейном. «Маленький король» и рафинированный английский джентльмен, ставший израильским министром, не спешили выложить на стол свои карты. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга с любопытством, граничащим с изумлением. Беседа, похожая на завуалированную дуэль, продолжалась около часа. Эвен блестяще охарактеризовал положение Израиля и Иордании, используя неизвестные королю факты. С лапидарной, чисто британской лаконичностью обрисовал выгоды, которые ожидают Иорданию после установления мира.
Король молчал. Потом произнес, чеканя слова: «Я, господин Эвен, заинтересован в том, чтобы получить конкретные предложения вашего правительства. Без них мы зря теряем время».
В тот же день Эвен был уже в Иерусалиме. Выслушав его отчет, Эшкол сказал: «Вероятно, это наш шанс. Упустить его мы не имеем права».
29-го мая собрался узкий кабинет в составе Эшкола, Алона, Эвена и Даяна. Эти люди решали все. Охарактеризовав ситуацию, Эшкол спросил: «Что будем делать?» Поднялся Эвен. Это потом его интеллект стал раздражать пигмеев, составивших костяк руководства Рабочей партии. Тогда все считались с его авторитетом.
Эвен произнес: «Во-первых, нужно выработать четкую позицию по территориальному вопросу. Необходимо решить, что мы можем предложить королю. Во-вторых, я полагаю, что на следующую встречу с Хусейном должен отправиться премьер-министр. Арабы придают большое значение этикету».
«Хорошо, — усмехнулся Эшкол, — но тебя я возьму с собой».
«Господа, — взял слово Алон, — мы не можем и шагу сделать навстречу Хусейну, не получив одобрения всего правительства. И мы должны определить, где красная черта, переступить которую нельзя даже в обмен на мир».
Взгляды всех присутствующих остановились на Даяне. Министр обороны был, как всегда, сух и лаконичен. «Необходимо отдавать себе отчет в том, что мы можем предложить королю Хусейну, а что — палестинцам», — подчеркнул он.
Премьер-министр подвел итог: «Я согласен с Моше. Прежде чем идти к королю, нужно пойти к палестинцам. Возможно, с ними легче будет договориться».
В последующие недели Эшкол работал по уплотненному графику. Палестинцы Иудеи и Самарии посещали его кабинет в одиночку и целыми делегациями. Эшкол пытался выяснить, как они относятся к идее введения автономии в густонаселенных районах контролируемых территорий. Гости мялись и кряхтели. И, словно сговорившись, твердили одно: «Вступите в переговоры с королем. Как он решит, так и будет».
Эшкол потерял терпение. «Это не лидеры и даже не слуги, — сказал он, — это прислужники. Не с кем разговаривать».
И настал день, когда Эшкол заявил на заседании кабинета: «Я считаю, что урегулирование с Иорданией — наиболее приемлемый для нас путь, и хочу соглашения с королем. Да простит меня Господь, если это слабость. К тому же, я не понимаю, как мы переварим миллион арабов в нашей стране. Не лучше ли предоставить эту заботу Хусейну?»
К тому времени были разработаны два плана решения демографической и территориальной проблемы Иудеи и Самарии: «План Даяна» и «План Алона».
О «Плане Алона» мы уже говорили.
«План Даяна» предусматривал создание пяти еврейских центров на горных возвышенностях в Иудее и Самарии. От Дженина на севере до Хевронской горы на юге. Каждый центр, компактный, как сжатый кулак, должен был состоять из большого военного лагеря, окруженного цепочкой поселений, соединенных артериями шоссейных дорог с «метрополией» и друг с другом. Арабское население Иудеи и Самарии возвращалось под иорданский контроль, но проблемы безопасности и внешних сношений этих районов Израиль оставлял за собой.
Эшкол предпочитал «План Алона», и, поняв это, Даян не стал упрямиться. «Ну что ж, — сказал он на решающем заседании кабинета, — план Игала имеет свои плюсы, и если вы его предпочтете, то я возражать не буду».
План Алона был рассмотрен политической комиссией блока Маарах 3-го августа 1968 года. Выступая на этом форуме, Даян сказал: «Мы представим карту Игала королю Хусейну и спросим: Ваше Величество, готовы ли Вы вести с нами переговоры на этой основе? Если да, то начнем немедленно. Если нет, то, по-видимому, нам не о чем разговаривать. К границам, существовавшим до Шестидневной войны, мы не вернемся никогда…»
Итак, все, что Израиль мог предложить иорданскому королю, — это план Алона. Немного было шансов, что иорданский монарх его примет. Хусейн ведь сказал Эвену на встрече в Лондоне: «Вы должны решить, чего вы хотите. Мир или территории. Вы не можете получить и то, и другое. На территориальный компромисс я не пойду. Мир вы получите лишь в том случае, если вернете все, что забрали. Да и то, понимаете ли вы, чем я рискую?»
Эшкол даже не пытался скрыть своего пессимизма. Он боялся, что король блефует, и все время твердил: «Премьер-министр не должен так рисковать. Я не могу поехать в Лондон лишь для того, чтобы вернуться оттуда с пустыми руками».
А «час короля» неуклонно приближался. Генеральный директор канцелярии премьер-министра Яаков Герцог, поддерживавший контакты с доверенным лицом Хусейна Зиядом Рифаи, сообщил, что король готов отправиться в Лондон и ждет лишь согласия израильской стороны. Нужно срочно решать. Теперь или никогда.
20-го сентября вновь собрался узкий кабинет. Премьер-министр открыл заседание словами: — Король ждет, господа. — Потом обратился к Эвену:
— В Лондон поедешь ты. У тебя уже есть опыт.
— Один? — удивился Эвен.
— Почему один? — Эшкол задумался. Вопросительно посмотрел на Даяна.
— С тобой поедет министр обороны.
— Ни в коем случае, — немедленно отреагировал Даян. — Меня в это дело не впутывайте. Я себя знаю. Темнить не умею. Уже на второй минуте Хусейн спросит: что ты предлагаешь? Я отвечу прямо, без словесных выкрутасов. И на этом все кончится.
Эшкол пожал плечами, и повернулся к Алону: — Ну, Игал, твой план, тебе и ехать.
Через несколько дней Эвен, Алон и Яаков Герцог, опытнейший дипломат, уже не раз встречавшийся с Хусейном, вылетели в Лондон.
Король явился на встречу в сопровождении Зияда Рифаи. Он и Герцог приветствовали друг друга, как старые знакомые.
Король, изящный, пропорционально сложенный, с печальными живыми глазами, сказал после формального обмена приветствиями:
— К делу, господа.
Начал Эвен:
— Ваше Величество, правительство Израиля уполномочило нас предложить Вам мир. Эта историческая встреча многое может изменить в судьбах наших народов. Если Вы не примете протянутую нами руку, то тем самым возьмете на себя огромную ответственность за то, что наши страны еще долго не будут знать ни мира, ни покоя…
Эвен говорил красочно, образно, в лучших традициях восточной риторики. В самом конце своей речи он выложил на стол заранее припасенный козырь: «Если же Вы, Ваше Величество, предпочтете остаться в лагере наших врагов, то нам придется искать сепаратного урегулирования с палестинцами».
Король слушал внимательно. Его бесстрастное лицо не выражало никаких чувств. Потом говорил Алон. Он не оспаривал у Эвена лавров лучшего израильского оратора. Свои мысли излагал сжато, может быть, слишком резко, отбросив предписания этикета. Охарактеризовав преимущества, которые может получить Иордания от мира и экономического сотрудничества с Израилем, Алон сказал: «Беды надвигаются на Иорданию со всех сторон. Ваше государство хотят разрушить палестинцы. Его может смести с лица земли ударная волна мусульманского фанатизма. Да и призрак коммунизма уже стучится в ваши ворота. Нас Вы хорошо знаете. Мы готовы пойти на любые жертвы и сражаться до конца. Именно поэтому сводятся к нулю все преимущества наших многочисленных врагов. Заключив с нами союз, Вы сможете спать спокойно. Мы возьмем на себя охрану неприкосновенности и стабильности Вашего королевства».
Алон даже отметил, что Израиль проявляет великодушие, предлагая Иордании разделить контроль над Иудеей и Самарией, хотя мог бы потребовать гораздо более высокой платы, учитывая понесенное Хусейном военное поражение.
Алон кончил. Король молчал, погруженный в раздумье. Выражение грусти и сожаления странной тенью прошло по его лицу. Потом он заговорил, тщательно акцентируя фразы, расставляя их, как оборонные редуты.
«Не с сегодняшнего дня я ищу путей к политическому урегулированию. Факт, что мы сегодня беседуем здесь, говорит сам за себя. Я глубоко убежден, что отсутствие мира и стабильности в нашем регионе грозит всем нам неисчислимыми бедами. Я хочу мира. Меня искушает возможность прийти с вами к соглашению и открыть новые перспективы перед нашими народами. Но я хочу мира подлинного, основанного на взаимном уважении. Мира без аннексий и унижения. Такого мира, который не умалил бы чести и достоинства моего народа и получил бы одобрение всей арабской нации».
Король сделал паузу. Выражение грусти вновь появилось на его лице. «Я знаю силу Израиля. Но не обольщайтесь. Вы можете одержать еще много побед. Но что с вами будет, если вы потерпите хотя бы одно-единственное поражение?» Король умолк. Его собеседники молчали, потрясенные, словно увидели призрак. Гнетущую тишину нарушил Алон.
— Мы не можем позволить себе такой роскоши, Ваше Величество, и этого не будет, — произнес он, стараясь придать уверенность своему голосу.
— А теперь изложите свои предложения, прошу вас, — сказал Хусейн.
— Они сводятся к шести пунктам, — приступил к самой сути Алон. —
Первый. Израиль и Иордания обязуются заключить мирный договор и соглашение о сотрудничестве.
Второй. Границы шестьдесят седьмого года подлежат изменениям с учетом интересов безопасности Израиля. Мы исходим из предположения, что лишь дислокация израильских сил вдоль реки Иордан может гарантировать нашу безопасность. Арабское население Иудеи и Самарии будет подлежать юрисдикции королевства Иордании и сохранит с ним экономические связи.
Третий. Западный берег Иордана подлежит демилитаризации.
Четвертый. Иордания сможет пользоваться израильскими портами на Средиземном море.
Пятый. Статус объединенного Иерусалима останется неизменным, но Иордания сможет стать патроном святых мест ислама.
Шестой. Израиль и Иордания совместными усилиями решат проблему лагерей палестинских беженцев.
Алон закончил. Он не поднял глаз на короля, но весь напрягся, ожидая его ответа.
Хусейн тихо спросил:
— Насколько я понял, вы фактически аннексируете Западный берег Иордана?
Алон ответил:
— Не аннексируем, но наше присутствие там дискуссии не подлежит. Этого требуют наши жизненные интересы.
— Ваши жизненные интересы требуют только одного: чтобы вас приняли арабы. Неужели вы думаете, что будете в безопасности, сидя на штыках? — усмехнулся король. И после паузы добавил: — Оставьте мне ваши предложения. Я изучу их и уже на этой неделе дам ответ.
Король вышел, не оглядываясь. Алон смотрел ему вслед. Зияд Рифаи задержался в дверях и, быстро взглянув на Алона, сказал:
— Думаю, что Его Величество не сможет принять ваши предложения, но согласится продолжить с вами контакты.
Через два дня Рифаи позвонил Герцогу и сообщил, что король считает «План Алона» неприемлемым.
— Ну что ж, — сказал Алон Эвену, — поехали домой. — И добавил с едва уловимой ноткой сожаления:
— Он развязал нам руки. Теперь мы будем создавать в Иудее и Самарии еврейские поселения. В конце концов, это наша земля…
Голда Меир
В три часа утра Голда сама заваривала крепкий черный кофе и, почти мурлыкая от удовольствия, угощала им избранных — тех немногих, кто удостаивался этой чести. В неизменном длинном черном вечернем платье она сидела в своем любимом кресле в углу салона, с благосклонной улыбкой посматривая на слегка ошалевших от табачного дыма и государственных дел гостей.
Это была знаменитая «кухня» Голды, где принимались все важнейшие решения. Последнее слово всегда оставалось за хозяйкой дома. Обычно часам к четырем утра, когда уже не было нерешенных вопросов, она властным жестом распускала свой маленький форум.
За женским обликом скрывалась натура сильная, амбициозная и упрямая. Голда Меир никогда не теряла контроля над ситуацией и любого умела поставить на место, если было нужно. Интуиция подводила ее крайне редко.
Бен-Гурион как-то сказал: «Голда — единственный мужчина в правительстве». «Это не комплимент», — усмехнулась Голда.
Ее знаменитые кастрюли, овощи и приправы извлекались на свет, лишь когда этого требовали интересы государства. В 70-х годах, когда Голда была на вершине славы, к ней обратился редактор самой популярной в Соединенных Штатах телевизионной программы с просьбой поделиться с американскими домохозяйками секретами своей кухни.
«Аидише маме»[17], скрывая в душе улыбку, извлекла из кухонного шкафчика смятый листочек и сказала: «Записывайте, дорогие домохозяйки. Куриный бульон следует готовить следующим образом: курица должна вариться вместе с петрушкой, сельдереем, мелко нарезанной морковкой и луком». Это интервью, снискавшее огромный успех, Голда закончила рецептом приготовления клецок (кнейдлах). Америка долго ела куриный бульон и клецки, приготовленные по рецепту Голды Меир.
Мало кто знал, что кастрюли на кухне «аидише маме» обычно стояли пустыми, что дети Голды редко пробовали знаменитые кнейдлах и куриный бульон. В голдином холодильнике можно было найти лишь сыр и молоко. Завтрак детям готовила служанка, а обедать они ходили в общественное заведение, не отличавшееся изысканностью кухни.
В идеалистическом образе еврейской матери, заботящейся о своем народе, было много чисто женских атрибутов: мама Голда, маленькие дети, излучающие тепло глаза, надежное плечо, кухня, кошелка… Близкие к Голде люди волей-неволей вынуждены были включиться в эту игру.
Голда Меир была настоящим политическим лидером. Она могла приспособиться к любой ситуации. Она заключала политические блоки с несимпатичными ей людьми и, если этого требовала политическая реальность, рвала отношения с теми, с кем ее связывала многолетняя дружба. Она без колебаний принимала решения, от которых зависела судьба государства. Она могла быть жестокой и гибкой. Она пожертвовала всем ради политической карьеры. Даже семьей.
1915 год. У синагоги в американском городе Милуоки толпа евреев внимательно слушает ораторов, сменяющих друг друга на небольшом деревянном ящике. «Не смей!» — кричит отец тощей девчонке, явно намеревающейся забраться на эту примитивную трибуну. «Какой позор!», — продолжает вопить он из окна, видя, что дочь не прекращает своих попыток. «Как?! Дочь столяра Мабовича выставит себя на всеобщее обозрение и посмешище? Не будет этого! Я вот сейчас спущусь и за косу притащу тебя в дом».
Но дочь столяра Мабовича уже на ящике. Звонким голосом она произносит первую в своей жизни речь. Ее слушают с явным одобрением. Отец машет рукой и закрывает окно.
Так в 16 лет началась политическая карьера Голды Мабович. Два года назад столяр Мабович впервые задумался над будущим дочери, услышав в ее изложении теории сионистских идеологов.
— Мужчины не любят слишком умных женщин, — сказал он после раздумья. — Надо, чтобы ты выбросила дурь из головы. Я пошлю тебя на курсы кройки и шитья, а потом выдам замуж за хорошего еврея.
Но четырнадцатилетняя Голда не хотела ни на курсы, ни замуж. Ночью она уложила вещи в небольшой саквояж, оставила папе и маме записку и через час сидела в поезде, направлявшемся в Денвер, где жила ее старшая сестра Шейна.
Голда обожала Шейну, завидовала ее апломбу, самостоятельности, упорству. В 1904 году, когда умер Герцль[18], Шейна заявила, что в знак траура будет два года носить черное платье. И носила…
В доме Шейны всегда было накурено, тесно, крикливо. За столом собирались бородатые анархисты, социалисты всех мастей, сионисты. Они спорили до хрипоты, хлестали друг друга цитатами. То и дело слышались имена: Бакунин, Кропоткин, Маркс, Гегель, Кант, Герцль, Нордау. Голда узнала, что такое социализм, анархизм, диалектический материализм, в чем заключаются исторические функции пролетариата.
Ей больше всего нравились сионисты, которым она улыбалась чаще, чем другим.
Вскоре у Шейны стал бывать высокий парень с тонкими чертами некрасивого живого лица. Он не вступал в идеологические споры, а оставшись наедине с Годдой, пытался объяснить ей, что такое соната.
Его звали Морис Меерсон. В 1917 году он сделал Голде предложение. «Мы поженимся, — сказала Голда, — если ты поклянешься, что поедешь, со мной в Эрец-Исраэль». Жених пожал плечами и согласился.
Молодая пара поселилась в Иерусалиме. Каждое утро, на балконе, за чашкой кофе Морис слушал длинные монологи своей супруги. Она никогда не говорила о будущем семьи, об их совместной жизни. Она упоенно рассказывала о рабочем сионизме, о коллективной ответственности, о грядущем возрождении, о кознях ревизионистов. Высказавшись, Голда целовала мужа и убегала заниматься сионистскими делами до поздней ночи.
Морис грустно плелся в комнату и слушал на граммофоне Девятую симфонию Бетховена. У них родилось двое детей, но это не отучило молодую мать пропадать до полуночи на собраниях. Морис еще пробовал говорить с ней о детях, книгах, искусстве, музыке. В ответ он слышал — «Сионизм, сионизм, сионизм…»
Наконец, этот обреченный брак распался.
В автобиографической книге «Моя жизнь» Голда пишет: «Я должна была оставаться собой. Не могла меняться. Поэтому муж не нашел во мне той женщины, которая была ему нужна».
Голда забрала маленьких Сарру и Менахема и переехала в Тель-Авив.
Морис остался один в иерусалимской квартире. По субботам он приезжал в Тель-Авив, рассказывал детям сказки, говорил с ними о музыке. Морис Меерсон скончался в 1951 году. Голды не было на похоронах — она находилась в заграничной командировке.
Молодая мать, оставшаяся с двумя детьми, все свое время проводила на заседаниях, собраниях и конференциях. Руководители рабочего сионистского движения очень быстро оценили ее энергию, способности, упорство, ум, прекрасный английский и западный лоск, которого им самим так не хватало. Ее часто посылали в Америку, откуда она возвращалась с полным чемоданом чеков. Голда умела вышибать слезу у американских евреев и заставить их раскошелиться. Она знала их психологию.
— Голда, — спросил однажды Бен-Гурион, — ты привезешь деньги?
— Когда я их не привозила, Давид?
— Нужно много.
— Привезу много.
— О чем ты с ними будешь говорить на этот раз?
— О воде.
— О воде? — удивился Бен-Гурион.
— Да.
И она говорила о воде.
— Трудно, трудно, трудно, — начала Голда свою речь перед американской аудиторией. — У нас нет даже воды. Сначала я купаю двух своих маленьких детей. Потом в этой же воде стираю их пеленки. Затем стираю в ней свое платье. Но воду, упаси Боже, не выливаю после всего этого, а использую для мытья полов.
Американские евреи слушали, смахивали слезы и вынимали чековые книжки.
Ее никогда не было дома. Детьми занимались приходящие служанки, а потом долгие годы няня Техила Шапиро. Она шила, стирала, готовила и пела песни Сарре и Менахему, в то время как мать занималась идеологической работой. Няня спала на раскладушке в детской, мерила им температуру и давала лекарства, когда они болели.
Иногда появлялась Шейна. Строго спрашивала няню, дает ли она детям витамины, после чего шла домой и писала сестре письмо, в котором в сотый раз спрашивала, почему она позволяет партии издеваться над своими детьми.
Голда отмахивалась от критики в свой адрес, как от назойливых мух. Всю неделю, с утра до поздней ночи, она занималась партийными делами. В пятницу возвращалась домой поздно вечером. Целовала детей. С волнением рассказывала им о последней речи Берла Кацнельсона[19], объясняла трудные слова. И укладывала чемоданы. В субботу утром она уже отправлялась в Америку.
Рассказывает няня Техила Шапиро: «Я все делала: мыла, стирала, готовила, отправляла детей в школу, приготовляла с ними уроки, читала им книжки. С Менахемом было очень трудно. Он так нуждался в материнской ласке. Я помню, как он безжалостно избил Сареле. Я не могла его утихомирить. Сареле была такая сладкая. Она тоже нуждалась в матери и искала тепла у каждого, кто входил в дом. Ее сажали на колени, ласкали. Менахем был скрытным и застенчивым мальчиком. Он угрюмо смотрел из угла, как балуют Сареле, и ужасно завидовал.
Папа Меерсон приезжал каждую субботу: Он занимался с детьми, пытался дать им как можно больше тепла. Он был гораздо лучшим отцом, чем Голда матерью».
Однажды вечером некого было оставить с детьми, а Голда должна была выступать на собрании. Она уложила детей. Рассказала им сказку. Укрыла. И попросила вести себя хорошо, пока она будет на партийном собрании. Детям ужасно захотелось посмотреть, как выглядит партийное собрание. Когда мама ушла, они встали, оделись и вышли на улицу. Сели в автобус и приехали, куда надо. Тихо вошли в зал и уселись в темном уголке. Ораторы выступали. Дети внимательно слушали. Наконец, на трибуне появилась мама и говорила долго-долго. Дети хлопали ей вместе со всеми. Потом началось выдвижение кандидатов в руководящие органы. «Кто за Голду Меерсон?» — спросил председатель, и дети проголосовали за свою маму обеими руками.
Сареле была физически слабой девочкой и часто болела, что не мешало матери колесить по свету. Много лет спустя дочь сказала: «Она оставила тяжело больного ребенка и исчезла на долгие месяцы. Я не понимаю, как она могла так поступить. Я своих детей не могла бы оставить, даже если бы все партии мира умоляли меня об этом».
Менахем Меир не любил говорить на эту тему. Лишь однажды он нехотя признал: «В детстве мне очень не хватало матери, когда она уезжала». И тут же добавил: «Но ведь у нас был и отец».
Голда Меир пишет в книге «Моя жизнь»: «Мои дети очень сердились, что я так редко бываю дома. И я поняла, что человек ко всему привыкает. Даже к постоянному чувству своей вины».
Сегодняшнему читателю в это трудно поверить, но в молодости и зрелости Голда была женственной, обаятельной и пользовалась успехом у мужчин. Интимные отношения связывали ее с Залманом Шазаром и с Давидом Ремезом[20]. Когда Ремез сидел в латрунской тюрьме, Голда писала ему записки — очень интимные — и подписывала их: «Рут».
Много лет спустя, когда Голда была уже премьер-министром, она, краснея, попросила Аарона Ремеза, сына Давида, вернуть ей эти записки. «Я их не читал», — поспешно сказал Аарон и согласился, что лучше, чтобы они были у нее.
Рассказывает Техила Шапиро: «Есть женщины, о которых поляки говорят: она стоит греха. Такой женщиной была Голда. В ней было так много шарма, обаяния, вкуса. И, конечно, были у нее романы. Сначала с Шазаром. Потом с Ремезом. Приходил к ней часто и Берл Кацнельсон».
14-го мая 1948 года Бен-Гурион провозгласил независимость государства Израиль.
Голда, бледная, с воспаленными от бессонницы глазами, вымыла голову, причесалась, надела свое лучшее платье, взяла в руки сумочку и стала ждать. В два часа дня подъехала машина, доставившая ее в Тель-авивский музей на улице Ротшильда, где «отцы-основатели» подписывали Декларацию независимости. Голда поставила свою подпись — и заплакала. Пройдет еще 30 лет, но больше никто не увидит ее слез.
На следующий день Голду вызвал Бен-Гурион.
— Ты поедешь в Америку, — сказал он как нечто само собой разумеющееся.
— Когда?
— Сейчас.
— Давид, я нужна здесь.
— Ты нужна там.
Бен-Гурион помолчал и произнес:
— Начинается драка. Нам нужно много оружия. Мы знаем, где его можно приобрести, но у нас нет денег.
— Я привезу, Давид, — сказала Голда.
В Нью-Йорке эмиссары Сохнута организовали ей встречу с состоятельными евреями. На этот раз Голда говорила не о воде.
— Решается судьба еврейского государства, — сказала она. — Уже началось арабское нашествие. Все арабские армии напали на нас. Мы не просим вас сражаться вместе с нами. Это наше дело. Но для того, чтобы выстоять, нам нужно оружие. И только вы можете помочь нам приобрести его.
Они слушали и тихо плакали. И вынимали чековые книжки дрожащими руками. Они собрали столько денег, сколько никогда еще не собирала ни одна еврейская община.
Голда пользовалась огромной популярностью среди евреев диаспоры. Соприкасаясь с ней, даже самые ассимилированные из них чувствовали прилив национальной гордости. Именно поэтому Бен-Гурион решил назначить ее первым послом Израиля в Москве. И Голде — единственной — удалось на какое-то мгновение спуститься в тот круг ада, где корчилось «еврейство молчания» под занесенным над ним сталинским топором.
В Москву посол Голда Меир (в советских газетах сообщалось о прибытии Голды Меерсон) прилетела 3-го сентября 1948 года. Вскоре, в день еврейского Нового года, она посетила хоральную московскую синагогу на улице Архипова. И тут произошло нечто невообразимое: тысячи евреев, как призраки потустороннего мира внезапно возникшие из небытия, заполнили до отказа тихую московскую улицу. Они плакали и целовали Голде руки и платье. Они приветствовали ее, как долгожданного Избавителя.
Вспоминает Лу Кедар, секретарша: «В праздник Рош-ха-Шана мы пришли к синагоге пешком. Взяли с собой и спрятали под одеждой все секретные документы и шифры, чтобы не оставлять их в гостинице. Когда мы вошли в синагогу, женщины поднялись наверх, а мужчин посадили в первом ряду на самые почетные места.
И тут начали входить евреи. Они все шли, и шли, и шли, пока не заполнили все проходы. Старики, молодые, дети. Столпотворение было ужасное. Море лиц и все смотрели наверх, в сторону Голды.
В жизни я такого не видела. Лица евреев, полные страдания. Это было ужасно. Ни разу в жизни я не видела таких несчастных евреев. Я знала, что существует антисемитизм, но меня лично он никогда не касался. И вдруг возник рядом и ощерился прямо мне в лицо. Я начала плакать и не могла остановиться. Не слышала раввина. Не видела, что творится вокруг. Я совсем обессилела.
И тут к Торе вызвали нашего военного атташе, генерала Йоханана Ратнера, пятидесятилетнего высокого стройного красавца в военной форме. Когда он вышел читать Тору, люди стали кричать и рыдать во весь голос. Для них он стал воплощением еврея-воина, и это вызвало истерику.
Мне кажется, что единственным человеком во всей синагоге, который не плакал, была Голда. Она сидела, прямая, как статуя, и не двигалась. Не двигалась».
Сталин расценил все это как политическую провокацию, что ускорило подготовку ведомством Абакумова репрессивных мер против советского еврейства.
Переполнила чашу встреча Голды Меир с Полиной Жемчужиной, женой Молотова, состоявшаяся на приеме, который Молотов, как министр иностранных дел, устроил для дипломатического корпуса по случаю 31-й годовщины большевистской революции.
Голда Меир вспоминает в книге «Моя жизнь», что Жемчужина сама подошла к ней со словами: «Я рада нашей встрече». Жена Молотова изъявила желание познакомиться с детьми израильского посла, расспрашивала о киббуцах.
На прощание она произнесла фразу, которую Голда запомнила навсегда: «Если у вас все пойдет хорошо, то хорошо будет и всем евреям в мире».
Через несколько недель после этой беседы Полина Молотова была арестована.
Но память о том, что произошло на улице Архипова, обрастая молвой и легендами, продолжала жить в сознании советских евреев, и стала одним из зародышей грядущего национального ренессанса.
Звезда Голды Меир, наконец, ярче всех других засияла на израильском политическом небосклоне. Все признали ее неоспоримое лидерство. Все склонили перед ней головы.
«Будет сделано, госпожа Государство», — реагировал на ее распоряжения министр просвещения Залман Аран. Профсоюзный босс Ицхак Бен-Аарон называл ее «королевой Викторией». Эта женщина, не ведавшая сомнений, колебаний, нерешительности, несла в себе заряд волевой энергии, и создавалось впечатление, что она знает скрытую от других истину и не может ошибаться.
Политические единомышленники с радостью переложили на ее плечи ответственность за самые тяжкие решения, и она приняла ее, не дрогнув, руководствуясь своей житейской мудростью и прославленной интуицией. И народ верил ей. Создавалось впечатление, что ничего не может случиться, пока эта матрона оберегает своих детей.
Голда Меир, не знавшая такого понятия, как семья, влюбленная в политические идеалы, настолько занятая возрождением еврейской государственности, что забросила собственных детей, в политической жизни больше чем кто-либо другой нуждалась в теплоте и преданности. Ей хотелось, чтобы ее окружали только верные люди, воздерживающиеся от любой критики в ее адрес. И чтобы все они ловили каждое ее слово. Давид Ремез охарактеризовал эту черту Голды как «эмоциональный и интеллектуальный заскок, превратившийся в хроническую болезнь».
Она жила как бы в соответствии с рефреном знаменитой песни Окуджавы «Возьмемся за руки, друзья», и крепко держалась за руки Эшкола, Алона, Арана, Сапира и многих других. С Давидом Бен-Гурионом Голда была очень близка в канун и в первые годы после провозглашения независимости Израиля. Но созданное им движение Рафи не приняла, потому что «эти люди» не умели держаться за руки.
Аарон Ремез: «Я спросил Голду, почему она не последовала за Бен-Гурионом, а предпочла остаться с идеологически чуждыми ей людьми? — Очень просто, — ответила она, — Бен-Гурион всегда прав, но на него нельзя полагаться. Мои нынешние соратники, возможно, и не правы, но они никогда не оставят моей руки».
Сама Голда, однако, часто выпускала одну руку, чтобы схватиться за другую, более надежную.
В 1956 году Бен-Гурион отобрал портфель министра иностранных дел у Моше Шарета и отдал его Голде.
«Я солдат, выполняющий приказы», — заявила Голда, дружившая с Шаретом, но очень желавшая получить этот пост.
Уязвленный до глубины души коварством Старика и неблагодарностью Голды, граничившей с предательством, Шарет записал в дневнике:
«Не понимаю, как эта незаурядная женщина может с такой легкостью предавать старую дружбу. Еще меньше понимаю ее слепоту и самообольщение. Она садится не в свои сани. Мне хорошо известно, что она человек закомплексованный, остро ощущающий недостатки своего образования. Голда не в состоянии четко изложить свои мысли на бумаге, составить грамотную речь, изложить политическую позицию в четких формулировках. Как она может брать на себя такую ответственность?»
Интеллектуальные размышления, философские концепции, сложное теоретизирование — все это было ей чуждо. Она избегала ситуаций, в которых могла бы проявиться ее интеллектуальная ущербность. Начитанность никогда не была ее сильной стороной, она даже не пыталась завоевать симпатии интеллектуалов. Когда жизнь сталкивала ее с ними, она придерживалась резкого, даже вызывающего тона.
Писатель Амос Оз как-то спросил ее: «Какие сны вам снятся?»
«Амос, — ответила Голда, — я не вижу снов, потому что почти никогда не сплю».
Марка Шагала Голда Меир, тогда уже премьер-министр, спросила, не удержавшись: «Почему у вас коровы летают по небу, а скрипачи сидят на крышах?»
Шагал растерялся, и они несколько минут с изумлением смотрели друг на друга.
Своей секретарше Лу Кедар она задала вопрос: «Кто такой Джон Леннон?»
К счастью, Голда не нуждалась в абстрактном теоретизировании. Ее сила была в знании жизни. Ее козырями были интуиция и понимание человеческой психологии. Даже язык ее был по-солдатски простым и четким. Кто-то утверждал, что лексикон Голды состоит всего из пятисот слов.
«Забудь про это», — просто сказала она Генри Киссинджеру, требовавшему отвода израильских войск к линиям, существовавшим до 22-го октября 1973 года.
Она атаковала на всех фронтах и почти всегда одерживала победу, но это доставалось ей дорогой ценой. С годами она совсем разучилась нормально воспринимать критику, и из всей цветовой гаммы у нее остались лишь два цвета: черный и белый. Усвоив какую-либо концепцию, она уже не могла изменить отношение к ней, и даже когда заблуждалась, отстаивала свою позицию с фанатичным упорством. Ей был чужд гибкий динамичный подход к политическим реалиям. Еще Бен-Гурион подметил: «Голда фотографирует действительность и долго живет потом с этой фотографией».
«Палестинцев не существует. Я — палестинка», — заявила Голда в 70-е годы.
Каждый, кто с ней хоть раз не соглашался, превращался сначала в человека несимпатичного, потом во враждебно настроенного и, наконец, становился врагом.
Разочаровавшись в Бен-Аароне, после того, как сама добилась его избрания на пост генерального секретаря Гистадрута (Федерации профсоюзов), Голда вообще перестала видеть в нем какие-либо положительные качества.
Когда Яаков-Шимшон Шапиро потребовал отставки правительства после Войны Судного дня, он был исключен из числа избранных и уже не мог пить с Голдой кофе в три часа утра.
Те, кто вычеркивались из числа друзей, еще долго ощущали ее мстительный гнев.
Но случалось и так, что Голда с чисто женской непосредственностью вдруг меняла курс на 180 градусов и следовала в противоположном направлении как ни в чем не бывало.
Ицхак Бен-Аарон вспоминает: «Когда она была министром иностранных дел, я как-то встретился с ней в Нью-Йорке, в ее номере на 30-м этаже отеля. Мы говорили о Бен-Гурионе, которого я критиковал, а Голда защищала. Наконец, она сказала: „Ты не знаешь, что за человек Бен-Гурион. Если бы он приказал мне прыгнуть вниз с этого этажа, я бы прыгнула, не задумываясь ни на секунду. Моя вера в него безгранична“.
Я смотрел на нее, потрясенный.
Через несколько месяцев Бен-Гурион создал Рафи, и Голда стала одним из самых ожесточенных его противников».
26-го февраля 1969 года премьер-министр Леви Эшкол скончался от сердечного приступа. Секретариат партии Труда назначил Голду Меир его преемницей. Эта кандидатура была утверждена в Кнессете подавляющим большинством голосов. Правда, Бен-Гурион, маленький, похожий на мумию в Британском музее, не поднял руки за нее, когда-то очень близкого ему человека. Но Старик не мог омрачить триумфа Голды, принявшей оказанную ей честь как должное.
Вспоминает Аарон Ремез: «В начале 1969 года мы с женой навестили ее. Она сидела в кресле, нахохлившись, как больная птица, и курила. Ее всегда аккуратно зачесанные назад волосы были растрепаны. Надрывный кашель разрывал грудь. С фатальной обреченностью говорила она о том, что жизнь кончена. Как я любил и жалел ее в эти минуты! Не было жизни в ее глазах.
Через две недели Голда стала премьер-министром, а спустя месяц прибыла с визитом в Великобританию. Я, бывший тогда послом в Лондоне, поспешил в аэропорт, не сомневаясь, что увижу старую, сломленную женщину. Голда, помолодевшая лет на десять, выпорхнула из самолета, как на крыльях. Ни тени усталости. Ни следа пессимизма. Сгусток энергии. Ознакомившись с составленным мною распорядком дня, она удивленно взглянула на меня: „Ты думаешь, что я приехала сюда забавляться? Почему у меня всего две деловые встречи в день?“
Мы переделали расписание, и она была загружена работой с утра до вечера. Через несколько дней, поздно ночью, я провожал ее после насыщенного до предела рабочего дня. У дверей отеля она предложила:
— Поднимемся ко мне. Выпьем кофе.
— Голда, — сказал я, — месяц назад, когда мы с тобой прощались, у меня мелькнула мысль, что больше нам с тобой не увидеться в этом мире. И вот сегодня, после двенадцатичасового рабочего дня, когда я еле стою на ногах от усталости, ты выглядишь, как огурчик. В чем тут секрет?
Голда ответила с улыбкой: — Пост премьер-министра излечивает от всех болезней».
Голде 72 года. Мало кто знает, что она тяжело больна. Таблетки, сигареты и черный кофе помогают держаться. Время от времени Голда ложится на пару дней в онкологическое отделение больницы «Хадасса». В газетах появляется лаконичное сообщение: «Госпожа Голда Меир прошла курс обычных обследований в больнице „Хадасса“. Состояние ее здоровья удовлетворительное».
Даже самые близкие Голде люди не догадываются о мере ее страданий, о болях, не утихающих ни днем, ни ночью. Она зажимает боль в кулаке своей воли. Ни один стон не вырвется из плотно сжатых губ. Лишь горькая складка, появившаяся в углу рта, показывает, как ей тяжело.
С Голдой постоянно находится Лу Кедар, секретарша. Тридцать лет провела она рядом с Голдой и никогда не видела ее слез. Есть что-то величественное в этой старухе, победившей боль и отогнавшей на время смерть. Лу Кедар — единственная, кто знает о ее муках.
Иногда Лу не выдерживает, забивается в угол и дает волю слезам.
Каждое утро на рассвете Голда погружается в сизый табачный дым, давно ставший непременным атрибутом ее кабинета. «Курение — это единственное оружие, которым я владею не хуже, чем они», — говорит Голда об окружающих ее мужчинах.
Почтение, которое она вызывает, давно граничит с преклонением.
«Наша госпожа», — называют Голду министры. «Наша госпожа», — говорят плечистые парни, которым поручено дело государственной важности — охрана этой старой женщины. Они не разрешают Голде самой делать покупки в супермаркете. Напрасно она жалуется и умоляет. Напрасно говорит, что покупки — единственная радость, которая осталась еще в ее жизни. Ее знаменитая кошелка больше никогда не появляется на экранах телевизоров.
Впрочем, Голда умеет доставлять себе маленькие женские радости. Направляясь в Соединенные Штаты, тихо просит Лу Кедар купить ей «эту ужасную книгу, написанную ужасной-ужасной женщиной» (о любовных похождениях Даяна). Перед отлетом Лу сбегала в магазин и вернулась с книгой.
«Да, — сказала Голда, прикрывая рукавом ядовито-зеленую обложку, — но как же я это буду читать при всех?» Подумала, обернула обложку газетой и с наслаждением прочла книгу от первой до последней строчки.
Первая леди государства любила поспать по утрам. В восемь часов в ее иерусалимской квартире появлялась Лу. Она широко распахивала двери и окна, поднимала тяжелую портьеру, и лучи солнца падали на лицо спящего премьер-министра. Голда просыпалась медленно, нехотя открывала глаза, словно возвращаясь из потустороннего мира. Они завтракали вместе. На столе, рядом с привычным черным кофе, стояли тосты, маргарин, сыр. Иногда немного яблочного варенья.
Голдины знаменитые ночи оканчивались в четыре утра. Министры съезжались в ее квартиру поздно вечером. Голда встречала их подтянутая, в строгом вечернем платье, угощала кофе, иногда, расщедрившись, ставила на стол печенье. Начиналось обсуждение государственных дел.
Это был не просто узкий политический кабинет. Голда ненавидела одинокие вечера в своей квартире, и их у нее почти никогда не было.
«Кухня» заменяла ей потребность в личной жизни.
На рассвете, когда мужчины разъезжались по домам, Голда мыла голову, а заодно и посуду. Потом шла спать. Четырехчасовый сон не сопровождался сновидениями. Положив голову на подушку, она отключалась, проваливалась в пустоту до восьми утра.
Ее душа не ломалась под тяжестью самых суровых испытаний. Вспоминает Ицхак Бен-Аарон: «Даже в наиболее критические моменты Войны Судного дня, когда министры, члены ее кабинета, не выдерживали нервного напряжения, она была спокойной и уверенной в себе».
В книге «Моя жизнь» Голда писала: «В то роковое утро, в пятницу, я должна была прислушаться к голосу своего сердца и объявить всеобщую мобилизацию. Ничто и никогда не сможет стереть из моей души память об этой ошибке. Ни слова, ни логика, ни здравый смысл не принесут мне утешения. Важен лишь факт, что я… не приняла этого единственного решения. Ужасное чувство вины будет сопровождать меня до конца дней…»
Рассказывает Лу Кедар: «Во время войны был лишь один момент, когда она дрогнула и подумала о самоубийстве. Она вышла ко мне в коридор после встречи с министром обороны Моше Даяном. Никогда еще я не видела ее в таком состоянии.
— Даян предлагает обсудить условия капитуляции, — сказала она пепельными губами. — Я подумала, что мы примем таблетки и уйдем из жизни вместе…»
Настал день, когда она сняла корону со своей усталой головы.
«Есть граница тому, что я могу вынести», — сказала Голда Меир, уступая место Ицхаку Рабину.
Она умерла 8-го декабря 1978 года, ровно через пять лет после смерти Давида Бен-Гуриона.
Менахем Бегин
28-го августа 1983 года рабочий день в канцелярии Бегина начался, как обычно, ровно в восемь. Еще рано, но мостовые уже дышат зноем, и все уже на своих местах. Педантичный премьер-министр не выносит расхлябанности. Ровно в восемь у ворот застывает правительственный автомобиль. Телохранитель распахивает дверцу, и премьер-министр, поздоровавшись с охранником у входа, проходит в свой кабинет, тяжело прихрамывая. Секретарь Бегина Иехиэль Кадишай уже ждет босса, просматривая бумаги.
— Добрый день, — говорит он с улыбкой. Бегин хмуро кивает и садится в кресло, осторожно вытягивая больную ногу.
— Сегодня у нас на повестке дня…, — начинает Кадишай, но Бегин жестом прерывает его.
— Иехиэль, — говорит он хриплым голосом, и Кадишай застывает, как охотничий пес, почуявший дичь, — я больше не могу… Сегодня я намерен довести это до всеобщего сведения.
Кадишай, сдерживая слезы, смотрит на премьер-министра. Сказанное не явилось для него неожиданностью. Вот уже несколько месяцев Кадишай знает, как тяжело дается Бегину каждый прожитый день. На его глазах тает это тощее тело. И Кадишай молчит.
Молчит и Бегин. Впавшие щеки еще больше обострили черты его лица, а желтая кожа, изборожденная морщинами, напоминает пергамент с надписями на непонятном языке. Иехиэль и не пытается отговаривать премьер-министра. Он понимает, что это бесполезно.
Заседание кабинета назначено на девять, и директор канцелярии премьер-министра Мати Шмилевич спешит в зал. Бегин не любит опозданий. В коридоре он сталкивается с Кадишаем. «Это будет еще один длинный нудный экономический марафон», — говорит Шмилевич.
Кадишай грустно улыбается: «Нет, Мати, заседание будет коротким».
В зале уже собрались все министры. Бегин сидит на своем месте, поджав губы, сурово поблескивая стеклами очков. Еще угрюмее стало его лицо — он как бы совсем ушел в себя, но никто из министров не догадывается, что творится в его душе. Бегин терпеливо ждет, пока будет исчерпана повестка дня.
Значит, так: вывод израильских войск из Ливана задерживается из-за разногласий между министром обороны Моше Аренсом и его предшественником Ариэлем Шароном. Министры высказывают свои соображения по этому поводу. Министр иностранных дел докладывает о визите президента Либерии и о последних новостях из Вашингтона. Остается обсудить экономические проблемы.
Но тут Бегин нарушает молчание.
— Господа, — говорит он и поднимается. — Позвольте мне сделать личное заявление.
Голос Бегина спокоен, но министры шестым чувством понимают, что сейчас произойдет нечто ужасное, может быть, непоправимое.
Бегин продолжает:
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы меня поняли и простили. Коллеги и друзья, я специально пришел сегодня сюда, чтобы сообщить вам о своем решении уйти из политической жизни.
Сдавленный стон пронесся по залу, и Бегин, предупреждая спонтанный взрыв протеста, возвышает голос:
— Друзья мои, поймите меня. Я больше не в силах нести это бремя.
Начинается столпотворение. Члены кабинета окружают Бегина. Они просят, требуют, умоляют, предупреждают. Давид Леви петушком наскакивает на Бегина, ловит его за руку.
— Г-н премьер-министр, — кричит он, — пройдись по городам и поселениям. Загляни даже в социалистические киббуцы. Всюду любят тебя. Не оставляй нас. Тебя чтит весь Израиль. Ты — его надежда.
Ицхака Шамира душат слезы. В его прерывающемся голосе чувствуется подлинное отчаяние.
— Г-н премьер министр, — говорит он, — здесь собрались люди, готовые жизнь отдать за тебя. Они шли за тобой в огонь и в воду. Это с ними ты прошел славный и трудный путь. Откажись от своего намерения ради них…
Но Бегин непреклонен. Эпоха, продолжавшаяся сорок лет, кончилась.
Сорок лет Бегин был доминирующей личностью — сначала в подполье, потом в своей партии, в государстве, в Кнессете, в правительстве. Он обладал непререкаемым авторитетом. В своем движении он был первым и единственным. Бен-Гуриону и не снилось такое преклонение в Рабочей партии, каким Бегин пользовался в Херуте[21]. Ни Бен-Гурион, ни Бегин не позаботились о наследниках. Но если у Бен-Гуриона были соратники, то Бегин был обречен на одинокое стояние. И от крупности. И потому что индивидуальные качества вождя сказывались на окружении.
Лишь последователи были у него. На некоторых из них Бегин задерживал задумчивый взгляд. Выделял их, относился к ним с благожелательной и тиранической снисходительностью. Так скульптор взирает на мраморную глыбу, скрывающую прекрасную статую, которую еще предстоит извлечь. Но вот этого-то и не удавалось. И тогда Бегин безжалостно разбивал мрамор и выбрасывал обломки.
Такая судьба постигала каждого потенциального лидера, могущего со временем заменить бессменного капитана. Ари Жаботинский[22], Эзер Вейцман, Шмуэль Тамир — этот список можно продолжить.
Уходя, Бегин знал, что его наследником станет или Давид Леви, или Ицхак Шамир. Он все же дал понять, что предпочитает Шамира. Но это был выбор между Сциллой и Харибдой.
6-го июня 1977 года. Резиденция президента. «Я поручаю формирование правительства члену Кнессета Менахему Бегину», — объявил президент государства Эфраим Кацир. Бегин поблагодарил президента и, галантно склонившись, поцеловал руку г-же Кацир.
О его джентльменстве рассказывали легенды. Даже в несусветную жару он являлся в Кнесет в элегантном костюме и в галстуке.
В день, когда Кнессет распускался на летние каникулы и избранники нации с жеребячьим топотом спешили к своим машинам, лишь Бегин не торопился: он шел поблагодарить персонал буфета за услуги, которыми пользовался в течение парламентской сессии. Одна из официанток вспоминает: «Когда он наклонялся, чтобы поцеловать мне руку, я чувствовала себя королевой».
И в этот счастливый для него день, пришедший после тридцатилетнего ожидания, Бегин не собирался менять своих привычек.
— Домой, — сказал он водителю, устало откидываясь на сидении автомобиля. Машина остановилась в центре Тель-Авива, у старого дома с когда-то белыми, но давно уже пожелтевшими, как зубы заядлого курильщика, стенами. Здесь, в небольшой двухкомнатной квартире, почти 30 лет прожил Бегин с семьей — женой Ализой, сыном и дочерью. Ализа встретила мужа на улице. Не одна, к сожалению. Вокруг толпились журналисты. Сверкали блицы фотокамер. Бегин едва успевал отвечать на вопросы. Этот триумфальный день оказался крайне утомительным. Бегин устал. Но разве мог он отправить ни с чем людей, собравшихся здесь ради него?
Ализа, улучив момент, сказала заботливо:
— Ты ведь еще не завтракал.
Бегин секунду смотрел на нее, словно не понимая, о чем речь. Потом спросил, указывая театральным жестом на двух своих телохранителей:
— А для них ты приготовила завтрак?
Ализа молча кивнула. Один из журналистов, не симпатизировавший, по-видимому, ни Бегину, ни его партии, громко произнес:
— Показуха.
Бегин, пропустив вперед телохранителей, вошел в дом. Это не показуха. Подобное отношение к людям у Бегина в крови. Он усвоил его в раннем детстве, в доме своего отца в Брест-Литовске.
В интервью, опубликованном вскоре после прихода к власти в журнале «Ба-махане», Бегин рассказал: «Всем лучшим, что есть во мне, я обязан отцу и матери. Родился и вырос я в Брест-Литовске. Отец, Зеэв-Дов Бегин, был секретарем местной еврейской общины. Зарплата у отца была мизерная, семья остро нуждалась, и мы, дети, помогали родителям, как могли. Ни я, ни брат Герцль, ни сестра Рахель не гнушались любой работой.
Жили мы в антисемитском окружении, и гонений на нас было немало. Но чем сильнее теснила евреев ненависть, тем теплее и сердечней становилась их домашняя жизнь. Душой нашего очага была, конечно, мать Хася. Тонкая, деликатная, обладавшая врожденной интеллигентностью, она каждый вечер читала нам прелестные сказки. Мать всю душу отдавала детям.
Об отце разговор особый. Он весь был поглощен общественными делами, и его дом был всегда открыт для каждого еврея: зябнущий находил у нас тепло, голодный — накрытый стол. Мужество отца было просто поразительным. За всю мою жизнь не довелось мне встретить человека храбрее. А ведь судьба моя сложилась так, что смелые люди всегда окружали меня».
Однажды, когда Бегину было девять лет, в Брест-Литовск приехал маршал Юзеф Пилсудский. Надо быть поляком, чтобы понять, что значил в те времена для Польши этот человек, возродивший польскую государственность, разбивший орды большевиков под Варшавой, вернувший нации чувство собственного достоинства.
Маршал недолюбливал евреев, но считал, что, как глава государства, он не имеет права руководствоваться личными эмоциями. В Брест-Литовске Пилсудский возжелал побеседовать с евреями. Достойнейшие из них, в том числе Зеэв-Дов Бегин, предстали перед «отцом отечества». Маршал был не в духе и, расхаживая по залу, раздраженно посматривал на своих бородатых подданных, составлявших тогда в Польше чуть ли не двадцать процентов населения. Его короткая сухая речь свелась к тому, что евреи не должны заниматься гешефтами в ущерб государственной казне. «Я жду от вас лояльности и требую, чтобы вы сами выдавали властям спекулянтов и валютчиков из вашей среды. Мы раздавим червей, подтачивающих организм возрожденного нашего государства», — закончил маршал.
Ему ответил Зеэв-Дов Бегин: «Мы не полицейские ищейки и не доносчики, и не нам заниматься такими делами. Вы не по адресу обратились, господин маршал».
Разозлившийся Пилсудский хотел что-то сказать, но, взглянув на этого невозмутимого еврея, осекся и махнул рукой.
В первые же месяцы войны немецкие войска заняли Брест-Литовск.
Хасю Бегин нацисты вытащили из больницы и убили на улице. Оставшиеся в Брест-Литовске евреи, в том числе отец и брат Бегина, были утоплены в Немане. Зеэв-Дов вселил в них мужество и повел на смерть. Он первым двинулся в Неман, рассекая волны, подобно корпусу большого корабля, и шел до тех пор, пока вода не сомкнулась над его головой.
Бегин узнал о гибели семьи лишь через несколько лет, в Эрец-Исраэль, когда он, командир подпольной организации Эцель, скрывался от английских сыщиков.
В Брест-Литовске Бегин закончил ивритскую гимназию, стал членом основанного Жаботинским[23] движения Бетар[24].
Жаботинский дал униженной и забитой еврейской молодежи Восточной Европы возвышенную веру в то, что судьба нации находится в ее руках. Великий идеал поставил Жаботинский перед юношами и девушками из провинциальных еврейских местечек. Молодежь вступала в Бетар десятками тысяч. Девизом Бетара стали слова Жаботинского:
«Одно знамя, одна цель, одно стремление и один идеал».
Жаботинский создал систему политического анализа, которой и сегодня пользуются его ученики. «Бетар, — вспоминал Бегин, — заключал в себе идею универсального сионизма. Я сразу понял, что это движение прокладывает путь к еврейскому государству. Благодаря Бетару, мы в рабстве стали свободными и вернулись на древнюю родину свободными людьми».
Друг юности Жаботинского Корней Чуковский на закате долгой своей жизни, когда он уже ничего не боялся, переписывался с жительницей Иерусалима Рахель Марголиной, присылавшей ему редкие книги и фотографии. В одном из писем Чуковский набросал портрет-характеристику молодого Жаботинского: «От всей личности Владимира Жаботинского шла какая-то духовная радиация, в нем было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина. Рядом с ним я чувствовал себя невежой, бездарностью, меня восхищало в нем все: и его голос, и его смех, и его густые черные-черные волосы, свисавшие чубом над высоким лбом, и подбородок, выдававшийся вперед, что придавало ему вид задиры, бойца, драчуна… Я думаю, что даже враги его должны признать, что он всегда был светел душой, что он был грандиозно талантлив»[25].
Чуковский и Бегин принадлежали к полярным мирам. Все разделяло их: культура, воспитание, мировоззрение. Но на Жаботинского они смотрели одинаковыми глазами.
Осенью 1930 года Жаботинский, человек ренессанса, дарованный еврейскому народу в канун трагического перелома национальной судьбы, приехал в Брест-Литовск.
Бегин, сопровождавший Жаботинского в лекционной поездке по Польше, ловил каждое слово учителя, но в ответ встречал лишь холодную сдержанность. Жаботинский сразу подметил основной недостаток Бегина — страсть к риторике.
— Твои слова — бенгальский огонь, — говорил он своему оруженосцу. — Избавляйся от красивостей.
В 1935 году Бегин закончил юридический факультет Варшавского университета. Заниматься юридической практикой ему не довелось, но приобретенные знания пригодились впоследствии, когда пришлось разрабатывать формулировки Кемп-девидских соглашений.
В 1938 году, когда тень Катастрофы уже надвигалась на европейское еврейство, Жаботинский созвал в Варшаве третий и последний Всемирный съезд Бетара, где Бегин и его единомышленники из Эрец-Исраэль — Ури Цви Гринберг, Аба Ахимеир и Авраам (Яир) Штерн — неожиданно выступили против вождя…
Жаботинский сидит в президиуме, спокойный, невозмутимый, и слушает ораторов. Вот она, созданная им молодежь, которой он может гордиться. Почему же так горько?
Враги крушат великую республику культуры. Со всех сторон стекаются мрачные вести. Он знает, что вражеские полчища хотят уничтожить его народ. Он это предвидел. Разве не предупреждал он, что если еврейство не ликвидирует диаспору, то диаспора ликвидирует еврейство? Он по-прежнему верит, что Еврейское государство будет создано еще при жизни нынешнего поколения, но произойдет это лишь после победы над нацизмом. Разве время сейчас всаживать нож в спину Британской империи?
А эти волчата жаждут крови. Они не видят леса за деревьями и хотят лишь одного: вцепиться в горло англичанам.
На трибуну поднимается Бегин.
— Этот молодой человек чрезвычайно самоуверен, — думает Жаботинский. — Цветовая гамма его мира ограничена. И эта страсть бряцать фразами…
А Бегин уже говорит, обращаясь непосредственно к Жаботинскому:
— Мы уже сейчас должны освободить Эрец-Исраэль силой оружия. Я предлагаю внести этот пункт в устав организации.
Жаботинский тяжело поднимается и берет слово. Назвав выступление Бегина «скрипом несмазанной двери», Жаботинский произносит:
— Мир, в котором мы живем, еще, слава Богу, не принадлежит разбойникам. Есть еще справедливость и закон. У мира еще есть совесть.
Бегин кричит, прерывая вождя:
— Как можно верить в совесть мира после Мюнхена?
В зале воцаряется тишина. Жаботинский понимает, что это вызов, и не медлит с ответным ударом.
— Если ты не веришь в совесть мира, то пойди и утопись в Висле, — говорит он своему ученику.
На этом съезде молодые ревизионисты одержали победу над старым вождем, которому оставалось около двух лет жизни.
В начале 1939 года Жаботинский пригласил к себе Бегина и назначил его руководителем польского Бетара, насчитывавшего свыше 70 тысяч членов.
Бегин сразу же начал создавать внутри Бетара ячейки боевой организации Эцель, принявшие потом на себя тяжесть борьбы с англичанами в Эрец-Исраэль.
1-го сентября 1939 года нацистские бронетанковые дивизии вторглись в Польшу. В день они проходили по 50–60 километров. «Блицкриг» в действии.
Бегин пытался что-то предпринять. Бетаровцы ждали его распоряжений, но что он мог сделать? В последнюю минуту Бегин, Ализа, Исраэль Эльдад и Натан Елин-Мор покинули уже осажденную Варшаву и нашли убежище в Вильнюсе, принадлежавшем тогда Польше, но вскоре переданном завоевателями в подарок независимой Литве.
В Вильнюсе Бегин получил письмо бетаровцев из Эрец-Исраэль, содержавшее упреки в том, что он бежал из Варшавы, бросив на растерзание своих людей. «Капитан последним покидает тонущий корабль», — говорилось в этом письме, уязвившем Бегина в самое сердце.
Бегин созвал бетаровцев, находившихся в Вильнюсе, и сообщил, что он немедленно возвращается назад в Варшаву.
— Да ты в своем ли уме? — спросил Натан Елин-Мор командира.
— Тебя ведь пристрелят на границе. К тому же, скажи мне, чем твоя гибель поможет оставшимся в Варшаве нашим людям?
В Варшаву Бегин не вернулся. Но это фатальное обстоятельство всю жизнь грузом лежало на его душе…
Прошло несколько месяцев, и советские танки раздавили независимость Литвы.
— Они не лучше Гитлера, — бормотал Бегин. — Как теперь добраться до Эрец-Исраэль?
Однажды, когда Бегин обедал в общественной столовой, к нему подбежал потрясенный бетаровец:
— Менахем, — сказал он отдышавшись, — я всюду ищу тебя. Сегодня утром я слушал Би-Би-Си. В Нью-Йорке умер Жаботинский…
Бегин поехал в Каунас, где еще действовала синагога, и прочитал заупокойную молитву в память об Учителе.
Всего лишь год назад Бегин женился на Ализе. Это была печальная свадьба, омраченная предчувствием грядущих бед. Агенты НКВД глаз не сводили с «буржуазного националиста» и его окружения. Разве скроешься от недреманного ока? Бегин получил повестку с приказом явиться в 9 часов утра в комнату номер 23 вильнюсского горсовета. Поняв, что это ловушка, Бегин никуда не пошел.
Рассказывает Исраэль Эльдад:
«Мы с Бегином играли в шахматы. Много лет спустя я спросил его: „Менахем, ты помнишь позицию? Слона ведь я должен был выиграть“. Стук в дверь оторвал нас от партии. Вошли трое милиционеров. Один сказал: — Мы наряд из прокуратуры. Это привод. Почему вы, гражданин Бегин, не явились по вызову?
— Да что вы? — усмехнулся „гражданин Бегин“. — В вильнюсском горсовете нет двадцать третьей комнаты. Вы ведь пришли меня арестовать, господа?
„Господа“ молчали…
— Ну, хорошо, — продолжал Бегин, — я сейчас соберусь, а вы, будьте любезны, присаживайтесь к столу, выпейте чаю.
Бегин почистил ботинки, надел свой лучший костюм и повязал галстук.
— Я готов, — сказал он. Милиционеры направились к нему. Бегин остановил их: — Выходите первыми, господа. Вы — мои гости, и я не могу допустить, чтобы вы вышли последними.
Дверь закрылась. Ализа сдержала слезы, а моя жена разрыдалась».
Бегин был обвинен в содействии антикоммунистическим силам (статья 58/8 УК РСФСР) и приговорен к восьми годам заключения. Его отправили в концентрационный лагерь на Севере, на реке Печора. Этот период своей жизни Бегин описал сам в книге «Белые ночи». Освобожден он был в 1941 году в результате соглашения Сталина с польским эмигрантским правительством генерала Сикорского. Вступив в сформированную в России армию Андерса, Бегин вместе с ней благополучно добрался до Эрец-Исраэль в начале 1943 года.
На конспиративной квартире в Иерусалиме его встретили Ализа и доктор Эльдад.
«Тысячи евреев прибыли в страну с армией Андерса, — вспоминает Эльдад. — Все они сбросили польскую форму и влились в ряды нашего национального движения.
— Менахем, — сказал я Бегину, — сбрось скорее свое хаки, а то тебя чего доброго еще угонят в Италию. — Последовал типично бегиновский ответ:
— Исраэль, — произнес он смущенно, — я ведь давал присягу. Я не могу дезертировать.
— Еще как можешь, — засмеялся я. — У тебя иная судьба. Ты будешь командиром Эцеля…»
1-го февраля 1944 года штаб подпольной Национальной военной организации Эцель выпустил обращение к еврейскому народу в Эрец-Исраэль, призвавшее к войне до конца против английского колониального режима. Перемирия, на котором так настаивал Жаботинский, больше не существовало. Восстание против англичан началось.
Эцель последовательно осуществлял план борьбы, разработанный Бегином. За его голову была назначена награда в 10 тысяч лир (фунтов), сумма по тем временам значительная. Немногие из врагов британской империи удостаивались такой чести. Английские сыщики и их еврейские осведомители (что греха таить, были и такие) с ног сбились, разыскивая командира подполья, но того словно поглотила земля.
Бегин же, получив фальшивые документы на имя адвоката Гальперина, жил с женой и детьми в небольшой квартире в Петах-Тикве. Элегантный, со вкусом одетый и, по-видимому, богатый джентльмен не вызывал никаких подозрений. Так продолжалось до тех пор, пока охраняющие командира люди-невидимки не обнаружили слежку за домом Гальперина.
Преуспевающий адвокат исчез. Вместо него в доме номер пять на улице Иехошуа Бин-Нуна в Тель-Авиве появился скромный раввин Исраэль Сосовер, рассеянный молодой человек, всецело поглощенный изучением Торы.
Сотни операций против англичан и арабов провели бойцы Эцеля, влившиеся после провозглашения государства в ряды израильской армии.
Рядом сражались боевики из организации Лехи, отколовшейся от Эцеля еще в 1939 году.
Эцель была, в первую очередь, политической организацией, а Лехи — террористической. Но ни англичане, ни лидеры еврейского рабочего движения не видели никакого принципиального различия между ними.
6 ноября 1944 года боевики Лехи застрелили в Каире британского министра по делам колоний лорда Мойна. Бен-Гурион решил, что этот теракт — неплохой предлог для расправы с политическими соперниками. Начался так называемый «Сезон», период охоты членов бен-гурионовских организаций Хагана и Пальмах на бойцов Эцеля и Лехи. Они арестовывались, допрашивались и преследовались с такой яростью, словно были злейшими врагами еврейского народа.
15 членов штаба Эцеля, среди них Меридор и Ланкин, были выданы английской полиции. Ей же Еврейское агентство передало список 700 боевиков Лехи и Эцеля.
В самом начале «Сезона» к «раввину Сосоверу» пришел человек. Он был загримирован, и командир Эцеля не сразу узнал его.
— Менахем, — сказал гость, — мы ждем твоего приказа. Видит Бог, они первыми подняли меч, и пусть их кровь падет на их головы.
— Нет, — без колебаний ответил Бегин. — Мы не обратим оружия против евреев, и будь что будет.
Второй раз такое же нелегкое решение Бегину пришлось принимать уже после провозглашения государства, когда произошел эпизод с «Альталеной», судном, приобретенным Эцелем в Соединенных Штатах и прибывшим к берегам Израиля с грузом оружия. Эцель к тому времени вышел из подполья. Его отряды влились в ряды уже созданной израильской армии на автономных началах. Единственные независимые формирования Эцеля сохранялись лишь в Иерусалиме.
На борту «Альталены» находилось 900 бойцов из ячеек этой организации в диаспоре, призванных Бегином на защиту государства. Бегин требовал одного: передачи части привезенного оружия бойцам Эцеля — в армии и в Иерусалиме.
Но для Бен-Гуриона это судно стало настоящим кошмаром. Считая, что Бегин готовит путч с целью захвата власти, Старик в ультимативной форме потребовал немедленно сдать оружие Временному правительству. Бегин настолько возмутился, что даже потерял дар речи. Он поднялся на борт корабля, мирно покачивавшегося на волнах, и направил его в тель-авивский порт.
Получив отрицательный ответ на свой демарш, Бен-Гурион велел открыть стрельбу. Огненный смерч обрушился на «Альталену». Палуба судна была разбита, искромсана, опустошена, охвачена пламенем. 16 человек погибли. Корабль мог взорваться в любую минуту. Бегин приказал приступить к эвакуации людей. Сам же остался на мостике до конца.
Вспомнил ли он фразу из полученного в Вильнюсе письма: «Капитан последним покидает тонущий корабль»?
На сей раз он был последним.
Годы шли, то стремительно, то лениво сменяя друг друга, а Бегин по-прежнему оставался бессменным лидером оппозиции. Его время стало измеряться парламентскими сессиями. Сотни раз он поднимался на трибуну Кнессета, чтобы обрушить на находившихся у власти противников жар своего красноречия. Давид Бен-Гурион, Леви Эшкол, Голда Меир, Ицхак Рабин испытали на себе силу его сарказма и язвительной иронии.
Бегин выработал свой стиль. Он говорил спокойно, негромко, монотонным голосом, делая паузы в эффектных местах, что позволяло держать аудиторию в напряжении. Мастерством формулировок и искусством логических построений он овладел полностью. Теперь Жаботинский, пожалуй, не назвал бы его демагогом. Но Учителя давно не было в живых.
Бегину пятьдесят лет. Пятьдесят пять. Шестьдесят. Дочь вышла замуж. Сын Бени давно закончил учебу, стал доктором геологии.
Бегин устал от бесконечного ожидания. Облысел. Начал горбиться. Черты его лица обострились. Он напоминал теперь печальную птицу, ковыляющую по жизни с подбитым крылом.
Смежил глаза его грозный политический противник Давид Бен-Гурион, и Бегин на миг почувствовал пустоту, которая обычно появляется, когда теряют близких людей.
Годами Бен-Гурион пытался сокрушить этого человека, вновь и вновь появляющегося перед ним, подобно призраку Летучего голландца, предвещающему несчастье, сеющему сомнения в правильности избранного пути. Даже внешне они были антиподами: где бы не сошлись вода с огнем, стихия гневно шипит на стихию. Бен-Гурион даже имени Бегина не мог произнести, и в Кнессете обычно называл его «человек, сидящий рядом с депутатом Бадером». Но именно Бегин, вошедший в канун Шестидневной войны в правительство национального единства, явился к Эшколу и потребовал передать в грозный для страны час всю полноту власти затворнику из Сде-Бокера.
Поля Бен-Гурион не разделяла отношения своего мужа к лидеру оппозиции. Ей нравился этот джентльмен, всегда приветствовавший ее при встречах с чисто польской галантной обходительностью. Не раз она, прерывая гневные тирады Бен-Гуриона, тихо, но упрямо говорила: — А все же Бегин благородный человек.
С годами и ненависть Бен-Гуриона стала таять, как шапка ледника под лучами летнего солнца, что и нашло выражение в письме, посланном им своему давнему противнику в феврале 1969 года:
«Моя Поля была Вашей поклонницей. Я же всегда выступал — иногда очень жестко — против выбранного Вами пути. Я не сожалею об этом, потому что считал и считаю, что правда была на моей стороне. (Каждый человек может ошибаться, иногда даже не чувствуя этого.) Но личной неприязни я к Вам никогда не испытывал. В последние же годы, узнав вас ближе, я стал все больше ценить Вас, к радости моей Поли. С уважением и признательностью. Давид Бен-Гурион».
29 лет в оппозиции. 29 лет… Бегин уже сам перестал верить, что его час когда-нибудь придет. Даже после Войны Судного дня, до основания потрясшей все израильское общество, блок рабочих партий сумел удержаться у власти.
Его час пробил в июле 1977 года.
Летом 1977 года, вскоре после переворота, приведшего оппозиционный блок Ликуд к власти, лидер австрийских социалистов Бруно Крайский устроил в своем особняке ужин в излюбленном им стиле. Сидя во главе ломящегося от яств стола, Крайский, щурясь, как добродушный кот, неторопливо беседовал со своими гостями. Их было двое: член правления ООП Исам Сиртауи и один из левых израильских деятелей Арье Элиав. Израильтянин не скрывал своей озабоченности.
— Что теперь будет? — бормотал он, глядя перед собой остановившимся взором. — Бегин — это война, разруха. Конец всем нашим надеждам…
— Успокойся, — мягко сказал Крайский. — Знаю я этих правых демагогов, рвущихся к власти, размахивая шовинистическими лозунгами. Но, оказавшись у руля, эти люди очень быстро приспосабливаются к реальной действительности и становятся прагматиками. Если кому-то и суждено заключить мир с арабами, так это Бегину.
Венскому лису нельзя отказать в проницательности.
История любит парадоксы. Этот давно уже ставший банальностью афоризм не раз подтверждался политическими реалиями.
Десятилетиями находившаяся у власти Рабочая партия, постоянно декларировавшая готовность к миру, вынуждена была вести кровопролитные войны. Мир же с самым влиятельным и сильным арабским государством суждено было заключить партии, окопавшейся на правом фланге политического истеблишмента, выступавшей за целостный и неделимый Израиль, известной своей граничащей с фанатизмом холодной и жесткой неуступчивостью.
Кто бы мог поверить, что Бегину удастся сделать то, что не удалось Бен-Гуриону?
На самом деле, когда пробил исторический час, Бегин занимал идеальные позиции, позволившие ему с легкостью сделать шаг, какой и присниться не мог его предшественникам. Заключив мир с Египтом, Бегин выполнил программу своих идеологических противников, обезоружив тем самым всю левую оппозицию. Правые же, хоть и следили с тревогой за возраставшим радикализмом Бегина, не могли выступить против своего вождя…
Это было удивительное мгновение. Оппозиция, как слева, так и справа, прекратила существование, развязав руки премьер-министру.
Когда Бегин, приветствуя в Иерусалиме президента Египта Анвара Садата[26], сказал в микрофон: «Нам не воевать больше. Кончилась эпоха кровопролитий», — он верил, что так и будет, что начался период великого примирения с арабским миром, в котором одиноким маленьким островом возвышается Израиль. Обнимая гостя, Бегин не знал, что еще очень долго никто из арабских лидеров не последует примеру Садата, что Египет не только не станет мостом между Израилем и другими арабскими странами, но и на длительный срок окажется на Ближнем Востоке в такой же изоляции, как и еврейское государство. Мирный договор с Египтом выдержал, правда, испытание Ливанской войной, но стал для Каира обузой, надолго лишившей его лидирующего положения в арабском мире.
Бегин был вождем не им созданного движения и мог действовать лишь в рамках разработанной Жаботинским идеологической системы. В Кемп-Девиде Бегин отказался от Синая, Ямита, синайской нефти, но не хотел и не мог пожертвовать Иудеей и Самарией.
Синай не входил в идеологическую доктрину Жаботинского, и Бегин мог решать его судьбу, руководствуясь собственными взглядами, убеждениями и интуицией. Но он помнил завет Учителя: «Никто не смеет посягнуть на наше право на Эрец-Исраэль и, самое главное, да не посмеет еврейская рука коснуться его — оно свято, и никто не вправе от него отречься».
Усвоив в юности идеологическое учение Жаботинского, Бегин был не в состоянии что-либо в нем изменить, не мог приспособить его к требованиям, продиктованным принципиально новыми политическими реалиями. Скрепя сердце согласился он на тот пункт в Кемп-девидских соглашениях, в котором говорилось о предоставлении автономии арабскому населению контролируемых территорий.
На самом же деле премьер-министр решил воспользоваться миром с Египтом, чтобы все силы бросить на борьбу за Иудею и Самарию.
Ливанская война замаячила на горизонте еще за три года и три месяца до того, как началась. Она стала неизбежной в тот день, когда за тысячи миль от израильской северной границы, на зеленой лужайке перед Белым домом Бегин и Садат взошли на помост, украшенный национальными флагами обоих государств. Только что они подписали соглашение о мире и обнялись, как братья, встретившиеся после долгой разлуки. На фоне маячила физиономия Джимми Картера, со знаменитой улыбкой, к которой никто так и не смог привыкнуть. Настал час триумфа Менахема Бегина. Мог ли он знать, что в подписанном им мире скрыт зародыш злосчастной войны, которая приведет к печальному концу его политическую карьеру? Многие израильтяне придавали подписанию мирного договора с Египтом почти такое же значение, что и провозглашению Давидом Бен-Гурионом еврейской государственной независимости.
Лишь два человека сохранили самообладание среди массового энтузиазма и не поддались всеобщей эйфории: Моше Даян и Эзер Вейцман.
Они знали цену церемониям и декларациям и понимали, какую огромную работу предстоит совершить, прежде чем то, что написано на бумаге, станет необратимой реальностью. Они сразу поняли, что это будет далеко не легким делом.
Даян, всегда чутко относившийся к проблемам контролируемых территорий, с тревогой следил, как у него постепенно отнимают все полномочия по введению автономии. А ведь только в ней Даян видел прочную основу мира. Он считал, что автономию нужно вводить без промедления, поскольку лишь она дает какую-то надежду на всеобъемлющее урегулирование. Даян с его политическим чутьем сразу понял, что Бегин намерен дать населению территорий совсем не ту автономию, о которой шла речь в Кемп-девидских соглашениях.
В прошлом Даян всегда отзывался о Бегине уважительно и корректно. Но убедившись, что проблема автономии находится в тупике и что премьер-министр — последний, кто сожалеет об этом, Даян дал волю своему раздражению, правда, не открыто, а в конфиденциальных беседах.
Одному из своих друзей он сказал: «Бегину нельзя отказать в понимании истории. И вместе с тем, я не могу считать его серьезным и глубоким государственным деятелем. Он находится в плену концепции, с которой ничто не сдвинет его ни на пядь. Даже реальность».
Острым своим глазом Даян разглядел то, что было скрыто тогда и от ближайшего окружения Бегина. Он понял, что премьер-министр намерен использовать мир с Египтом для достижения целей, прямо противоречащих тем, которые были провозглашены в Кемп-Девиде.
Даян предпочел отставку. Несколько месяцев спустя и Эзер Вейцман почувствовал всю серьезность положения. В отличие от Даяна, оставшегося чужим для Ликуда, Вейцман находился в самой гуще партийной жизни, держал руку на пульсе движения. Он стал понимать, какая опасность грозит от совмещения несовместимого — Менахема Бегина и палестинского пункта Кемп-девидских соглашений. Из всех государственных деятелей Израиля именно Бегину довелось подписать исторический документ, признающий не только существование палестинской нации, но и ее права. Зная, что Бегин никак не сможет совместить свои идеологические убеждения с тем, что ему пришлось поставить свою подпись под таким документом, Вейцман опасался взрыва. Более того, он его предвидел и предсказал с точностью, которой позавидовал бы и Нострадамус.
Почувствовав, куда клонится дело, Эзер Вейцман подал в отставку и сосредоточил свои усилия на импорте японских автомобилей. Внешне он предпочитал хранить молчание и не выступал против того, с кем прошел долгий отрезок пути.
Однажды, приблизительно за год до начала Ливанской войны, Вейцман засиделся в своем кабинете, являвшемся одновременно и баром, и гостиной. Постаревший мушкетер потягивал виски со льдом, со снисходительной усмешкой прислушиваясь к тирадам собеседника.
— Ты понимаешь, Эзер, чего я боюсь, — говорил гость, — Бегин начнет проводить политику широких репрессий на территориях. Это заведет нас в такие дебри, что…
— Ерунда, — лениво прервал Вейцман. — Я знаю эту братию. Они пальцем не пошевелят в Иудее и Самарии, пока не двинутся в Ливанский поход, чтобы уничтожить ООП. Помяни мое слово, они дойдут до ворот Бейрута, чтобы добиться своего. Когда это произойдет? Думаю, через год. Шарону нужно время для подготовки, а там они ухватятся за первый попавшийся предлог.
Вейцман мог бы работать Кассандрой. План Ливанской кампании разработал новый министр обороны Ариэль Шарон, а начальник генштаба Рафаэль Эйтан (кстати, назначенный на этот пост Вейцманом) охотно взялся его выполнить.
Бегину сообщили, что Ливанская операция будет молниеносной, что большая цель будет достигнута малой кровью. Мало что смысливший в военных делах, Бегин слепо доверился Арику и Рафулю. Ведь это были легендарные командиры, сабры с глубокими корнями в стране, воплощавшие в его глазах новое поколение, о котором мечтал Жаботинский.
…4-го июня 1982 года в семь утра на столе Бегина зазвонил телефон. На проводе находился начальник Мосада. Он доложил премьер-министру, что в Лондоне совершено покушение на израильского посла в Великобритании Шломо Аргова.
— Кто это сделал? — спросил Бегин.
— Люди Абу-Нидаля, последовал ответ. Но для Бегина не существовало теперь разницы между Ясером Арафатом и его злейшим врагом. Повод для войны был найден. В девять утра собрался кабинет. Правительство возложило вину за покушение на ООП.
6-го июня израильские войска перешли ливанскую границу. Через несколько дней, когда сражения в Ливане были в разгаре, Бегин выступил в Кнессете. «Настало время великих свершений», — сказал он с гордостью.
Ему казалось, что круг замкнулся. Сначала мир с Египтом, потом уничтожение палестинского политического и военного потенциала, а затем населению Иудеи и Самарии можно будет предоставить автономию. Но такую, какую хочет он, Бегин. Автономию убирать мусор и чистить канализацию.
Прошло совсем немного времени, и триумф Бегина обернулся трагедией.
Недели сменялись неделями. Все чаще появлялись в израильских газетах траурные рамки. Израильская армия прочно завязла в ливанском болоте. Ставка на христианские фаланги оказалась битой после гибели Башира Джумайля. Израильское общество переживало раскол. Брожение проникло даже в армию.
Ничто так не раздражало руководителей Ликуда, как напоминания о гибнущей в Ливане израильской молодежи. «Мы провели в оппозиции почти тридцать лет, — говорили они, — но никогда не использовали погибших для достижения политических выгод».
Но Бегин не мог делать вид, что в Ливане все идет, как надо. Он знал, какую цену приходилось платить за каждый день пребывания на ливанской земле. Имя каждого погибшего уколом вонзалось в его сердце. После целого ряда террористических акций на ливанском побережье, когда солдаты гибли почти каждый день, премьер-министр оказался на грани нервного истощения.
И именно в это время ужасное несчастье обрушилось на него: умерла Ализа. 44 года прожили они вместе и были так близки, насколько это вообще возможно между людьми. Ализа ждала мужа, когда он находился в советском концлагере. Она единственная была рядом, когда он скрывался в подполье. Она находилась возле него все долгие 29 лет его борьбы в оппозиции. Она с легкостью переносила все горести и невзгоды. Лишь она умела его утешить, подбодрить и поддержать. Она была его единственным другом. По всей вероятности, других женщин никогда не было в его жизни.
Все чаще им овладевало отчаяние. Душа болела почти физически. И не было ему утешения. Однажды к нему пришла женщина, сын которой без вести пропал в Ливане. Она билась в истерике, и Бегин не отходил от нее, хотя у него была назначена на это время встреча с важным лицом из Вашингтона. Напрасно члены Кнессета и министры говорили ему, что займутся этой женщиной и отвезут ее домой.
— Я не уйду, — упрямо говорил Бегин, — пока она не придет в себя.
Окружающий его мир медленно колебался и исчезал.
Он уже не мог сосредоточиться, не мог работать. Это было уже нечто большее, чем одиночество, страшнее, чем отчаяние. Это была душевная болезнь. Три месяца страна фактически не имела премьер-министра, но об этом почти никто не знал. Окружение Бегина делало всю его работу, пыталось любой ценой скрыть его состояние. Близкие ему люди до конца надеялись, что это временный кризис, что Бегин придет в себя. Но он-то знал, что это не так. Собрав все оставшиеся силы, Бегин сделал решающий шаг. Ушел, чтобы обрести свою нирвану… И хотя еще целых девять лет жизни было отпущено ему, — никто не знает, как он их прожил. Он ничего не писал и ни с кем не встречался.
Ицхак Шамир
Единичный успех — случайность, ничто, но повторяясь, он превращается в закономерность. Кто помнит сегодня, как ликовали израильские левые, когда в канун выборов 1984 года кресло Бегина — «короля площадей» — занял Ицхак Шамир? Лидеры левой оппозиции знали, что против идеологического наследника Жаботинского у них нет шансов на успех. Но Шамир?! Кто вообще принимал его всерьез? Не только в левом, но и в правом лагере считали, что Шамир — фигура случайная. Человек, явившийся из мрака подполья, живой анахронизм, аскет и фанатик, давний противник Бегина, которому лишь снисходительность вождя открыла путь к ключевым постам в созданном Жаботинским движении. Разве можно сравнить его с Ариком Шароном, героем всех войн, которые вел Израиль, или с Давидом Леви, идолом сефардских евреев?
Но произошло чудо. Выборы 1984 года закончились вничью. Шамир и Перес поделили власть. Это было огромным достижением преемника Бегина, но оно бледнеет перед ошеломляющим успехом спустя четыре года, когда возглавляемое Шамиром движение добилось уже бесспорной победы. Результаты выборов показали, что Шамиру удалось взять ту крепость, которую столько лет безуспешно штурмовал Бегин.
Впервые израильские интеллектуалы, пусть с извиняющимися улыбками и с чувством неловкости, поддержали Ликуд. Движение «рынков и площадей» наконец-то сумело завоевать симпатии интеллектуальных кругов, традиционно занимавших позиции на левом фланге израильского политического истеблишмента. Наконец-то правая когорта сумела захватить плацдарм в лагере своих исконных противников.
О Шамире стали говорить с уважением. Ведь ни одна партия, даже тоталитарная, не любит править без поддержки интеллектуальной элиты. Даже популисты, апеллирующие к самым темным инстинктам народных масс, и те жаждут одобрения профессоров и писателей.
Шамир умело воспользовался плодами одержанной победы. Он не пошел на создание кабинета на узкой коалиционной основе, не стал пленником религиозных партий, не пригласил к государственному пирогу правых максималистов, таких, как Рехавам Зееви (Ганди), выступавший за трансфер палестинцев.
Кто не вздохнул с облегчением, убедившись, что Шамир не позволил нарушить религиозное статус-кво и ни на йоту не сдвинулся с центристских позиций? Мало этого? Шамир покорил сердца интеллектуалов, пообещав выступить с программой, которая сдвинет с мертвой точки процесс израильско-палестинского урегулирования.
И выступил, доказав тем самым, что у него слово не расходится с делом. Иной вопрос, что находилось в красивой шамировской упаковке. Лучше всего характеризует шамировскую программу то, чего в ней не было. А не было в ней ни одного конструктивного предложения, ни одного жеста доброй воли. Ни знамени, ни гимна, ни права чеканки собственной монеты не должны были получить палестинцы. И даже та куцая, выхолощенная автономия, которую он, насилуя себя, все же предлагал, должна была, по его замыслу, распространяться лишь на арабское население Иудеи и Самарии, — не на территории.
«Палестинцы этой программы никогда не примут», — осторожно намекали премьер-министру.
— Тем хуже для них, — отвечал Шамир. — Моя программа — это максимум, на что они могут рассчитывать.
Интифада не смущала Шамира. Ничего иного он от палестинцев и не ожидал. И отмечал при каждой возможности, что их движение носит не национальный, а националистический характер. В чем разница? А в том, что национальное движение отражает все лучшее, что есть в народе, а националистическое — все худшее. По мнению Шамира, вульгарный национализм палестинцев культивирует самые низменные инстинкты и черпает силы из ненависти, ни в чем не уступающей расовой.
Свой план израильско-палестинского урегулирования Шамир привез в Вашингтон и представил американскому президенту. Буш — ярко выраженный прагматик — с изумлением смотрел на человека, законсервировавшего свои взгляды и убеждения. Шамир ему явно не понравился.
Израильский лидер, не смущаясь холодностью приема, изложил свое кредо. Трижды прозвучало железное «нет» в кабинете американского президента.
Нет — ООП. Нет — палестинскому государству. Нет — территориальному компромиссу.
И с этой позиции никто не сумел сдвинуть Шамира ни на шаг вплоть до окончания пятнадцатилетнего периода ликудовского правления…
Как бы ни относиться к Ицхаку Шамиру, нельзя не признать, что он создан из прочнейшего материала. Ничто не могло посеять в его душе семян сомнения в правильности избранного пути, ибо в его восприятии время застыло, и до самого конца своей карьеры он мыслил категориями вождя компактной подпольной организации.
Сам Шамир считал эту свою черту скорее достоинством, чем недостатком. Он был глубоко убежден, что война за выживание, которую приходится вести Израилю, будет продолжаться еще очень долго. А на войне ведь воля полководца решает все. С этой точки зрения модель подполья казалась Шамиру идеальной для государства, находящегося в экстремальной ситуации. И Шамир следовал ей, насколько это вообще возможно в условиях демократической формы правления. Все важнейшие решения он принимал сам, а потом уже на заседаниях узкого кабинета требовал их одобрения, страдая от того, что приходилось что-то объяснять и доказывать. Не в будущее, а в прошлое смотрел Шамир, черпая из него силы, чтобы не согнуться под тяжким бременем, лежавшим на плечах этого уже старого человека.
Невольно приходишь в изумление, следя за слаломными виражами его удивительной карьеры. Человек без нервов, лишенный эмоций, обладающий высокоразвитым даром мимикрии, он исчезал, растворялся в окружающей среде, и возникал внезапно, как обретший плоть призрак, — в нужное время и в нужном месте. Он не добивался ответственных должностей, не шел к ним напролом. Все приходило к нему само из-за какого-то фатального стечения обстоятельств.
Боевую организацию Лехи он возглавил после гибели Яира Штерна. Пост премьер-министра получил после драматического ухода Бегина. Соперники не замечали его, не понимали, чем занимается этот человек, хотя он находился рядом с ними. А он внезапно возникал из-за их спин и финишировал первым.
Умение скрывать свои истинные возможности всегда было его самой сильной чертой. Шамир — это сгусток воли, спокойной, организованной, железной. Воли, лишенной темперамента. Он так и не овладел ни пером, ни ораторским искусством, и всегда терялся перед широкой аудиторией. Зато бывал весьма убедительным в закулисных и конфиденциальных беседах. Уходя с политической арены, Бегин сам указал на Шамира, как на своего преемника. Решение вождя оказалось неожиданным даже для его ближайших соратников.
Чтобы понять, почему так случилось, необходимо иметь представление об удивительной жизни и личных качествах Ицхака Шамира, бывшего руководителя боевой организации Лехи по кличке Михаэль.
Бегин, долго считавшийся супертеррористом, на самом деле никогда им не был. Этот хрестоматийный вождь и идеолог никогда не держал в руках оружия и не принимал личного участия в боевых операциях.
Не Бегин, а Шамир был террористом номер один в подмандатной Палестине. Прекрасно владевший оружием, отличавшийся необычайным хладнокровием, Михаэль не только разрабатывал планы террористических акций, но и осуществлял их непосредственно.
Ему приходилось бывать и судьей, и палачом. Стремительный взлет Шамира в возглавлявшемся Бегином движении объясняется тем, что его былые тактические разногласия с вождем никогда не приобретали идеологической окраски.
Бегину, которому временами недоставало волевых качеств, импонировала сила воли Шамира. К тому же Бегин понимал, что Шамир, прямой, вернее прямолинейный, ни разу не выдвинувший ни одной самостоятельной политической идеи, будет до конца следовать по пути, предначертанному чужой волей.
И Бегин не ошибся, полагая, что судьбу идеологической доктрины Жаботинского он оставляет в надежных руках.
Шамир был не крупномасштабным государственным деятелем, но крупномасштабным исполнителем. В этом был источник и его силы, и его слабости.
Ицхак Шамир (Езерницкий) принадлежит к тому же поколению «польской гвардии», что и Бегин. И у Шамира, и у Бегина родители и почти все близкие погибли в Катастрофе.
«Отца и мать убили соседи. Люди, с которыми они десятилетиями жили душа в душу», — вспоминал Шамир, уже будучи премьер-министром.
«Я знаю, — добавлял он, — что среди палестинцев есть люди, с которыми можно жить в мире и дружбе. Но я знаю также, что если обстоятельства изменятся, они попытаются убить меня, как убили отца и мать».
Первые двадцать лет своей жизни Шамир прожил в Польше. Закончил ивритскую гимназию. Вступил в Бетар. В 1935 году Шамир стал студентом Еврейского университета на горе Скопус в Иерусалиме. Как раз в это время обострение арабского национализма в Эрец-Исраэль нашло выражение в еврейских погромах. Верховный арабский комитет во главе с иерусалимским муфтием Хадж Амином эль-Хусейни повел против евреев настоящую войну. Арабские националисты швыряли бомбы в автобусы, взрывали мины в еврейских кварталах, жгли сады, уничтожали посевы, устраивали засады.
Ицхак Езерницкий бросил учебу, вступил в Эцель и, благодаря своим личным качествам, быстро стал одним из лучших боевиков. Со временем он взял себе подпольную кличку «Михаэль».
4-го августа 1940 года в лагере Бетара под Нью-Йорком умер Жаботинский, вождь и основатель ревизионистского движения. Вероятно, трагические события в Эрец-Исраэль ускорили его кончину.
К тому времени почти вся Европа стала коричневой. Польша была раздавлена. Франция разгромлена. Сталин не без злорадства наблюдал за тем, как Гитлер громит западных союзников. Америка все еще хранила нейтралитет. И лишь Англия — одна продолжала борьбу со всей неукротимостью англосаксонской расы. Стало совершенно очевидно, что нет у еврейского народа злейшего врага, чем нацизм. Все еврейское население Эрец-Исраэль было готово сотрудничать с англичанами в борьбе с общим врагом.
Мандатные власти не желали, однако, отказываться от политики Белой книги, запрещавшей иммиграцию евреев в Эрец-Исраэль. Они прибегали к насильственной депортации нелегальных иммигрантов, вновь запретили продажу земли евреям и обрушились с репрессиями на участников еврейского национального движения. Все это привело к расколу в Эцеле. Из него вышла группа Авраама (Яира) Штерна, создавшая собственную боевую организацию Лехи (Борцы за свободу Израиля). Причиной раскола было лишь одно принципиальное расхождение. Руководители Эцеля выступали за прекращение борьбы с англичанами до тех пор, пока Британская империя сражается против гитлеровского рейха.
Штерн требовал продолжения военных операций против англичан несмотря ни на что.
Более того, Яир не исключал возможности сотрудничества с нацистами в борьбе против «общего врага». Ненависть к англичанам стала основным стимулом его существования и отодвинула на задний план трагедию европейского еврейства.
Штерн несколько раз посылал своих людей в Европу, чтобы выяснить, существует ли какая-либо возможность использовать нацистскую военную машину в борьбе против «британского империализма».
Уже после войны в одном из немецких архивов был обнаружен любопытный документ. Его автор, офицер немецкой разведки Вернер фон-Гантинг, рекомендовал руководству рейха поддержать еврейское подполье в Палестине, чтобы подорвать британские интересы на Ближнем Востоке. Эта рекомендация не была принята из-за зоологического антисемитизма Гитлера, исключавшего любую возможность сотрудничества с евреями.
Как бы то ни было, с августа 1940 года лишь боевики Лехи проводили военные операции против англичан в Эрец-Исраэль. Англичане быстро почувствовали в Лехи своего главного врага. За членами этой конспиративной группировки началась форменная охота. Их травили, как диких зверей, убивали при каждой возможности, преследовали с неутолимой яростью. Руководители Лехи арестовывались один за другим, выслеженные шпиками или выданные евреями, частью по идейным соображениям, а частью из желания получить высокую денежную награду.
Яиру уже не с кем было работать. Конспиративные квартиры то и дело «сгорали». Его последнее убежище у Тувы Сабораи не могло считаться надежным, но другого не было. Муж Тувы, Моше, член Лехи, уже был арестован, и за домом следили.
О последних минутах жизни Яира мы знаем из рассказа Тувы:
«12 февраля 1942 года стояла холодная для нашего расхлябанного климата погода. Яир сидел в кресле, обняв колени худыми руками. Какая-то просветленность чувствовалась в нем в этот последний вечер.
— Конец близок, — сказал он и вдруг улыбнулся.
В полдесятого раздался стук в дверь. Яир, как обычно, укрылся в большом шкафу.
Стук повторился, тихий, осторожный, не похожий на стук полицейских. Я открыла. На пороге стоял хорошо мне известный детектив Вилкинс с двумя полицейскими. Вилкинс арестовывал моего мужа. Со мной он был всегда преувеличенно любезен, и когда смотрел на меня, то в его глазах вспыхивали зеленоватые огоньки.
Поздоровавшись с вкрадчивой вежливостью, Вилкинс приказал полицейским приступить к обыску. Сам же расположился в кресле, всем своим видом показывая, что ему некуда спешить. Полицейские медленно перелистывали книги, просматривали бумаги. Но вот один из них открыл шкаф — и словно игла вонзилась в мое сердце.
В шкафу никого не было… Полицейский не поленился и стал шарить внизу. Наткнувшись на тело, выхватил пистолет. Я мгновенно очутилась между ним и Яиром. И сказала: „Прежде чем стрелять в него, убей меня“. Медленно, вразвалку подошел Вилкинс и указал Яиру на диван.
Яир сел, спокойный, как всегда. Я подумала, что спасла Яиру жизнь. Мне казалось, что теперь, когда в комнате столько людей, а входили все новые и новые люди в военной форме и в штатском, англичане не посмеют убить его…
И вдруг в комнате появился еще один человек. Это был еврей с водянистыми глазами, вызывавший чувство гадливости. Он пристально посмотрел в лицо Яиру, как бы удостоверяя его личность, кивнул и вышел, не сказав ни слова.
Принесли веревки и связали Яиру руки. Вилкинс с улыбкой, которую мне никогда не забыть, велел спуститься вниз, где уже ждала полицейская машина. Когда я подошла к ней в сопровождении рослого сержанта, в доме один за другим раздались три выстрела. Я закричала…»
Ицхак Шамир оказался в Лехи, потому что слепо верил Яиру и готов был следовать за ним куда угодно и до конца. К тому же, ему нравилась организация, спаянная железной дисциплиной, напоминавшая по своей иерархии религиозный орден.
В декабре 1941 года Шамир, к тому времени уже «Михаэль», был арестован на квартире Иехошуа Залтера — одного из легендарных боевиков Лехи. Михаэль был выдан каким-то евреем, соблазнившимся высокой наградой, обещанной за его голову.
В концентрационном лагере Мезра вблизи Акко он встретился с Натаном Елиным-Мором (подпольная кличка Гара), заместителем и правой рукой Яира. Елин-Мор так описывает эту встречу в автобиографической книге «Борцы за свободу Израиля»: «Михаэль был малого роста, широкоплечий, с непропорционально большой головой, с тяжелой челюстью — признаком волевого характера, с непомерно густыми бровями, оттенявшими блеск живых глаз. Быстрота мышления, волевая целеустремленность, способность реально оценивать любую ситуацию в сочетании с незаурядным личным мужеством — все эти качества обеспечили Михаэлю ведущую роль в организации».
В Мезре Гара и Михаэль получили последнее письмо Яира. В нем говорилось о гибели многих бойцов, о том, что вражеское кольцо сужается, о тяжелейших условиях, в которых ему приходится действовать.
«Я приказываю вам бежать из заключения и вернуться в боевые ряды», — закончил Яир.
После его гибели этот приказ приобрел силу завещания, которое надо было выполнить во что бы то ни стало.
31-го августа 1942 года Ицхак Шамир и его близкий друг Элияху Гилади (Шауль) совершили дерзкий побег из Мезры. К тому времени уже было разгромлено все руководство Лехи. Англичанам не удалось арестовать лишь Иехошуа Когена, который, избегая явочных квартир, скрывался в заброшенном саду вблизи Кфар-Сабы. Коген передал руководство осколками организации Михаэлю, а Шауль стал его первым заместителем. Вскоре боевые ячейки вновь стали действовать.
Гилади был незаурядной личностью. Это признают все. Родился он в Венгрии, в семье мясника. Настоящее его имя Альберт Грин. Сестра и братья боготворили Альберта.
Гилади рано вступил в Бетар и не закончил школу. Служил в венгерской армии, где научился обращению с оружием. Прибыв в Эрец-Исраэль, вступил в Лехи.
До безумия храбрый, Гилади сочетал качества прирожденного революционера и фанатика-изувера. Его идеалом была строго централизованная боевая организация, возглавляемая всесильным центром, состоящим из нескольких лиц. Именно такую организацию Гилади нашел в Лехи.
Своим учителем и предшественником он считал русского революционера Сергея Нечаева, а из всех книг больше всего ценил «Государя» Макиавелли, где с математической четкостью формулируются принципы власти и управления.
Натан Елин-Мор пишет о Гилади в своих воспоминаниях: «Гилади, напоминавший хищное животное всеми повадками, был особенно безжалостен к подчиненным. Он считал, что все они обязаны слепо повиноваться ему. Он мог ударить по лицу не только мужчину, но и женщину. Просто так. Лишь бы показать, что их жизнь в его власти».
В пятидесятые годы в Израиле вышла в свет книга одного их командиров Лехи, Яакова Баная, «Неизвестные солдаты». Ицхак Шамир, прочитавший ее в рукописи, поздравил старого товарища с великолепной работой. Можно предположить, что версия Баная о смерти Гилади и характеристика его личности разделялись Шамиром.
Банай писал: «Михаэль решил устранить Шауля, когда понял, что этот человек представляет собой угрозу для всей организации и ее принципов. Я помню, как однажды в строжайшей секретности, в песках Бат-Яма собрались тринадцать руководителей боевых ячеек Лехи. Михаэль выступил с чрезвычайным сообщением. Первые же его слова нас поразили. Сообщив, что Шауль ликвидирован по его приказу, Михаэль разъяснил мотивы этого решения.
„Шауль, — говорил Михаэль, — стремился подчинить организацию своему контролю. Он не был заинтересован в борьбе с англичанами. Его цель заключалась в утверждении своей власти методами террора и насилия. Он хотел провести внутреннюю чистку. Предлагал ликвидировать все руководство Хаганы и Эцеля, от Бен-Гуриона до Бегина. Если этого не произошло, то лишь потому, что Шауль не успел осуществить своих намерений. Удалось опередить его“.
В заключение Михаэль сказал, что всю ответственность за принятое решение он берет на себя и готов дать за него ответ тут же на месте».
Банай особо отметил, что командиры Лехи единогласно утвердили смертный приговор, уже приведенный в исполнение.
А что им еще оставалось делать? У волчьей стаи может быть только один вожак. Каковы бы ни были личные качества Гилади, речь шла о контроле над боевой организацией. Именно это предопределило его судьбу. Известно, что Гилади никому не доверял и никогда не расставался с оружием. Застать его врасплох было невероятно трудно. Лишь одному человеку он доверял — Михаэлю…
Согласно одной из версий, убийца стрелял в Шауля в упор через стол. И все же Шауль успел вскочить и выхватить кольт…
Подробности этого убийства навсегда останутся тайной. Известно только, что не вражеская рука спустила курок. Не враги торопливо закапывали мертвое тело в еще теплый после летнего зноя песок.
Где это место — сегодня уже никто не знает.
Прошли годы. Подпольная организация убила своего сына, но когда ее вожди пришли к власти, воздала ему должное.
В 1981 году, по настоянию Ицхака Шамира, имя Гилади было внесено в Книгу памяти бойцов Лехи.
И еще один эпилог имела эта история. Сестра Элияху Гилади, Шошана Гафни, прибывшая в Израиль после создания государства, стала выяснять судьбу брата. Она обратилась с письмом к Шамиру, занимавшему тогда пост министра иностранных дел, и умоляла рассказать правду о смерти брата, открыть место захоронения его останков.
Ответа не последовало. Обращалась Шошана и к другим командирам Лехи, но все они отказывались говорить на эту тему.
И вдруг о деле Гилади заговорил весь Израиль.
Актеры Аси Хингави и Дина Лимон написали пьесу «Прощальный ужин в честь террориста» — по мотивам книги Яакова Баная «Неизвестные солдаты». В центральных персонажах, Йосефе и Банко, легко угадывались Шауль и Михаэль. В финале пьесы Йосеф собственноручно убивает Банко, чтобы спасти организацию, но, возможно, и из чувства личной мести.
Шошана была на премьере этой пьесы в Тель-Авиве. Домой вернулась потрясенная и тут же написала еще одно письмо Ицхаку Шамиру. Не письмо даже — крик души. И он не остался без ответа.
Однажды вечером ее навестил седой печальный человек. Это был Йосеф Захави, друг и бывший соратник Шамира.
«Можете расценивать мой визит как ответ на ваше письмо, — сказал он. — Шамир просил передать, что вам лучше не знать подробностей этой трагедии. Шамир ценил Гилади, но при сложившихся тогда обстоятельствах у него не было иного выхода. Судите сами, насколько Шамир был привязан к вашему брату, если своей дочери он дал имя Гилада…»
Жили-были два ковбоя. Один из них погиб в седле, пораженный смертельным выстрелом на последней прямой.
А второй… Второй стал со временем премьер-министром.
После гибели Шауля все приводные ремни боевой организации оказались в руках Михаэля. Елин-Мор (Гара), считавшийся «законным наследником» Яира, еще томился в Мезре, время от времени одобряя оттуда осуществляемые боевиками Михаэля операции.
Но ведь террора без идеологии не бывает. Устойчивые идеалы нужны революционерам не в меньшей степени, чем консерваторам. Чтобы с легкостью убивать во имя идеи, необходимо выразить эту идею в чеканно простых и убедительных формулировках. Сам Шамир, не имевший ни малейшей склонности к подобному занятию, поручил это важное дело Исраэлю Эльдаду (Шайбу) и ввел его в штаб Лехи.
Шайб, блестящий эрудит и историк, знаток и переводчик Ницше, стал идеологом боевой организации. Михаэль же сосредоточился на ее практической деятельности. Ударная сила Лехи неуклонно возрастала, и настал час, когда Михаэль занялся выполнением обещания, данного Елину-Мору, и организовал его побег.
Проведенная им операция и сегодня считается классической. К тому времени англичане, не полагаясь больше на надежность Мезры, перевели заключенных боевиков Лехи в Латрунскую тюрьму. Это было мрачное здание, настоящий каземат с толстыми стенами, охваченный, к тому же, несколькими рядами колючей проволоки. Изучив план тюрьмы, Михаэль понял, что преодолеть все препятствия под носом у бдительной охраны невозможно.
И решил: если не на земле, то под землей.
Вскоре Елин-Мор получил четкий план и лаконичные указания Михаэля, гарантировавшие полный успех. Заключенные сделали подкоп и в глухую ночь оказались по ту сторону проволочных заграждений. Там их уже ждал присланный Михаэлем автобус. 20 боевиков Лехи во главе с Елином-Мором оказались на свободе.
У англичан был повод для беспокойства — «банда Штерна» вновь превращалась в грозную силу.
Теперь организацией руководил центр из трех человек. Исраэль Эльдад был идеологом, а Натан Елин-Мор и Ицхак Шамир — оперативными командирами. Шамир ведал кадрами, отвечал за структуру и безопасность организации и лично руководил боевыми операциями. Англичане с ног сбились, разыскивая эту тройку, но введенная Шамиром система конспирации срабатывала без осечек.
Шамир маскировался под религиозного еврея. В ермолке, в старом лапсердаке, сгорбившись, прижимая к груди молитвенник, маленький подслеповатый еврей походкой лунатика проходил через все посты, вызывая улыбку британских солдат.
Адъютантом и неразлучным спутником Шамира была Сара Леви (Шуламит), ставшая впоследствии его женой. Шуламит прибыла в Эрец-Исраэль. в 1941 году из Болгарии, на последнем судне с еврейскими беженцами, отчалившем от берегов сражающейся Европы. Простое открытое лицо Шуламит располагало к доверию, и ее квартира постелено превратилась в конспиративный явочный центр.
Соседи начали подозревать неладное. Каждый вечер к их симпатичной соседке, воровато озираясь, приходили мужчины. Наконец, ее вызвали в полицию и прямо спросили, в чем дело. Шуламит скромно призналась, что зарабатывает на жизнь древнейшей профессией. Полицейские чины понимающе заулыбались. Древнейшая профессия оказалась лучшим явочным прикрытием.
Начиная с 1944 года возглавляемая Бегином Национальная военная организация Эцель возобновила вооруженную борьбу против англичан. Менахем Бегин, считая, что с возвращением Эцеля к военным операциям причина раскола устраняется сама собой, предложил Шамиру и Елину-Мору встретиться для обсуждения возможности объединения сил.
Бегин, худой, подтянутый, одетый так, словно он только что вернулся из оперного театра, произвел сильное впечатление на своих «конкурентов». Шамира он спросил не без сарказма:
— Ты действительно веришь, что при помощи нескольких жалких пистолетов сможешь изгнать англичан из Палестины?
Вообще-то Шамир терялся при встречах с Бегином, чувствуя себя, как набедокуривший школьник при появлении строгого учителя. Но тут проявил твердость.
Шамир и Елин-Мор отклонили предложение Бегина о преодолении раскола, понимая, что это может произойти лишь на основе принятия идеологической платформы Жаботинского и признания Бегина вождем. Руководители Лехи этого не желали. У них был свой идеолог.
Михаэль и Гара согласились все же информировать руководителя Эцеля о своих оперативных планах.
Это обещание не было выполнено.
В ноябре 1944 года был застрелен в Каире министр по делам колоний Великобритании лорд Мойн. Боевики Лехи, Элияху Хаким и Элияху Бен-Цури, схваченные на месте покушения, были преданы военному суду и повешены.
Менахем Бегин не был заранее осведомлен об этой операции, подготовленной Шамиром с педантичной тщательностью. Вождь Эцеля пришел в ярость. Убийство лорда Мойна не было продиктовано необходимостью и могло лишь ожесточить английское руководство.
— Эти люди играют в свои смертоносные игрушки, не задумываясь над тем, что вредят национальному делу, — сказал Бегин.
Сотрудничество между Эцелем и Лехи так и не наладилось.
Благодаря усилиям Михаэля, боевики Лехи стали профессионалами, не расстававшимися с оружием ни днем, ни ночью. У них почти не было ни случайных потерь, ни проваленных операций. Каждый, идя на задание, знал, что Михаэль все десять раз проверил и рассчитал. Но всего предусмотреть и Михаэль не мог. Англичане подняли на ноги всю полицию, придали ей в помощь крупные воинские силы и приступили к поискам руководителей Лехи, пользуясь данными, полученными от местных осведомителей.
В Тель-Авиве была организована грандиозная облава. Англичане прочесывали дом за домом, квартал за кварталом. В одной из квартир они лишь для проформы проверили документы у маленького еврея в ермолке, со смешно торчащими кустистыми бровями. Документы оказались в порядке. Сотрудники тайной полиции уже уходили, когда в квартире появился офицер следственного отдела прокуратуры Мартин. Бросив беглый взгляд на еврея в ермолке, Мартин распорядился:
— Это Езерницкий. Возьмите его.
Выходя под эскортом полицейских, весьма довольных крупной добычей, Михаэль на секунду задержал на Мартине задумчивый взгляд. Из тюрьмы он сумел передать в штаб Лехи свой последний приказ. Через несколько дней Мартин был застрелен на улице.
А Михаэль смог, наконец, отоспаться в тюремной камере за все свои бессонные ночи.
Англичане не хотели рисковать. Оставить Михаэля в Эрец-Исраэль было все равно, что дать боевикам Лехи срочное задание.
И англичане отправили опасного узника в концентрационный лагерь в дебрях Африки, в Эритрею, за тысячи миль от цивилизации. Не успев даже освоиться на новом месте, Михаэль стал готовить побег. Он выбрал подкоп — старый испытанный способ. Впрочем, обмануть бдительность стражи было нетрудно. Англичане не верили в возможность побега из этого лагеря и не столь уж ревностно его охраняли. Но что делать потом? Лагерь находился в пустыне, а вокруг на сотни миль простиралась враждебная территория.
Куда бежать?
Михаэля это не смутило. Он бежал, захватив с собой еще четырех подпольщиков. Без еды и без иных припасов беглецы прошли через пустыню и разыскали какого-то итальянца, согласившегося из ненависти к англичанам переправить их в Эфиопию — единственное независимое государство в этом регионе Африки. Ну, а из Адис-Абебы Михаэль перебрался во Францию. Британская администрация в Эрец-Исраэль, узнав о побеге Михаэля, арестовала его жену. Англичане год продержали Шуламит в тюрьме, не предъявляя никакого обвинения, а Михаэль тем временем отчаянно пытался переправиться из Франции домой. Ему это удалось лишь 20-го мая 1948 года — уже после провозглашения государства Израиль.
За годы, проведенные Шамиром в тюрьме и в изгнании, многое изменилось на родине. Вождь Эцеля не поддался соблазну и не развязал гражданскую войну в новорожденном Еврейском государстве. А соблазн был велик — ведь тот, кто руководит подпольной террористической группировкой, знает, что находящееся в его распоряжении монолитное ядро на все готовых бесстрашных людей является оружием, пригодным для любых целей.
Бегин, стоявший во главе такой группировки, опиравшийся, к тому же, на динамичное идеологическое движение, мог обрушить всю ее мощь на своих политических противников.
Он предпочел распустить Эцель и приказал своим боевикам влиться в ряды еврейской армии, созданной в ходе Войны за Независимость.
Организация Лехи, так и не выработавшая своей независимой идеологической платформы, вынуждена была последовать примеру Эцеля.
Уже действовало израильское правительство. Почти все бойцы Лехи уже сражались в рядах еврейской армии. Британского врага, с которым с таким самозабвением боролись Шамир и его товарищи, больше не существовало. Надо было приспосабливаться к принципиально новым политическим условиям. Шамиру это далось нелегко. Он все еще ощущал себя старым бойцом подполья, вожаком волчьей стаи, враждебной всему окружающему миру и готовой в любую секунду вступить в смертельную схватку. Он все еще был «Михаэлем» и нуждался в основательной встряске после застоя последних лет.
Иерусалим имел в то время особый статус. Юрисдикция израильского правительства на него официально еще не распространялась. Поэтому в городе сохранилась подпольная боевая ячейка Лехи, которую и возглавил истосковавшийся по практической деятельности Шамир. Как в добрые старые времена, он с головой ушел в подготовку покушения на графа Фольке Бернадотта, члена королевского дома Швеции, назначенного Советом Безопасности ООН посредником в израильско-арабском конфликте. Бернадотт, спасший свыше десяти тысяч евреев в годы Второй мировой войны, считал, что еврейская рука на него не поднимется и, прибыв в Иерусалим, не принимал особых мер предосторожности.
К несчастью, этот влиятельный дипломат в поисках урегулирования предложил урезать территорию еврейского государства, утвержденную резолюцией ООН о разделе Палестины. Израильское правительство его план отвергло. Казалось бы, и делу конец. С сожалением констатировав, что примирение между евреями и арабами невозможно, Бернадотт готовился покинуть пределы воюющего города.
Но старая тройка — Шамир, Елин-Мор и Эльдад, — собравшаяся на конспиративной квартире, уже вынесла Бернадотгу смертный приговор. Боевики Лехи привели его в исполнение на следующий день.
Враги Израиля ликовали:
— Никто не сделал для спасения евреев больше, чем Бернадотт, — кричали они. — И вот как евреи ему отплатили…
— Да они настоящие злодеи, — сказал премьер-министр Израиля Давид Бен-Гурион и распорядился поступить с подпольщиками по всей строгости закона. Елин-Мор, Эльдад и другие руководители Лехи оказались в тюрьме. На сей раз — в еврейской.
Шамир же привычно, как рыба в глубину, ушел в глухое подполье.
Создалась парадоксальная ситуация. Человек, все свои силы и энергию отдававший национальной идее, боровшийся, не щадя, что называется, живота своего, за возрождение Еврейского государства, вынужден был скрываться от израильских органов правосудия, как скрывался когда-то от мандатных властей. Сначала израильская полиция его действительно разыскивала. Потом перестала. У нее нашлись более важные дела.
Шамир сам говорил позднее об этом периоде своей жизни:
— Мне было больно и трудно скрываться от израильского правительства. Я считал это нелепостью и стал искать выхода из невыносимой ситуации.
Выход вскоре был найден. Влиятельные друзья организовали тайную встречу Ицхака Шамира с Шаулем Авигуром, бывшим командиром Хаганы, вошедшим в состав первого израильского правительства. Шамир заверил его, что члены Лехи не намерены бороться с правительством и правоохранительными органами Израиля.
— Мы уже самораспустились и сложили оружие, — говорил Шамир. — Если мы и будем в дальнейшем заниматься политикой, то только легально, на основе действующих в стране законов.
Ему поверили. Арестованные руководители Лехи были амнистированы. Ицхак Шамир сдержал слово. Убийство Бернадотта, во многом явившееся следствием ностальгии старого подпольщика по деяниям боевого прошлого, оказалось последним террористическим актом Лехи. С тех пор исчез «Михаэль» и появился Ицхак Шамир.
Для бывшего подпольщика наступили трудные дни. У него больше не было организации и не было партии, в которой могли бы найти применение его энергия и способности. Скучной вереницей тянулись дни. Шамир занялся бизнесом. Много внимания уделял семье. Родилась дочь, которую он назвал Гиладой — в память убитого им боевого товарища. Казалось, уделом Шамира стало забвение.
Но о нем не забыли.
Война, в сущности, не кончилась с обретением Израилем независимости. Она продолжалась — только другими методами и средствами, невидимая и жестокая. Тогда и был создан Мосад — израильская разведывательная служба. Ее возглавил Исер Харел, доверенный человек Бен-Гуриона, в прошлом — видный член Хаганы.
Но кому доверить оперативный отдел Мосада? Харел понимал, что ему нужен человек особого склада: энергичный, решительный, непоколебимый, отличающийся, к тому же, компьютерным стилем мышления, позволяющим предугадывать ходы противника в головоломных комбинациях тайной войны. По мнению Харела, Шамир являлся именно таким человеком. Они были даже внешне похожи. Недаром Харела называли «Маленький Исер». И одного, и другого отличала холодная, расчетливая, целенаправленная воля. Бен-Гурион отнесся к предложенной Харелом кандидатуре без особого энтузиазма, но все же утвердил ее. Ну, а Шамир воспринял предложение начальника Мосада как подарок судьбы.
Десять лет прослужил Ицхак Шамир в Мосаде. По понятным причинам, об этом периоде его жизни мы знаем очень мало. Можно предположить, что во многом благодаря Шамиру израильская разведка стала одной из самых эффективных в мире. Главари арабского террора быстро почувствовали, с кем имеют дело. Удары, точные и безжалостные, обрушивались на них повсюду. Есть основания полагать, что это Шамир организовал отправку заминированных конвертов немецким специалистам, работавшим в Египте над созданием ракетного оружия.
Почти десять лет Шамир в полной гармонии с самим собой делал важное и нужное дело. Но вновь пришли другие времена. В Мосаде сменилось руководство, и Шамир был вынужден уйти в отставку.
Когда Ицхак Шамир вышел на свет Божий из недр израильской разведки, ему было 49 лет. Именно тогда, в 1964 году появилась его первая фотография в израильской печати. Он стоит рядом с Бегином на траурном собрании, посвященном памяти Яира Штерна, маленький человек с непроницаемо-каменным выражением лица. В тот же период в одной из израильских газет появилась его статья, вызвавшая общественный резонанс.
«Об одном я жалею, — писал Шамир, — и никогда себе этого не прощу. Мы должны были совершить покушение на Гитлера. Мы обязаны были убить этого изверга. Вся история выглядела бы иначе, если бы мы это сделали».
В конце статьи Шамир выражал убежденность в том, что экстремальные обстоятельства, в которых находится Израиль, превращают индивидуальный террор в морально оправданное и исключительно эффективное средство самозащиты.
Несколько лет Шамир провел в полной безвестности. С несколькими компаньонами создал фирму оптовой торговли, но застой в экономике задушил это начинание, причинив новоиспеченному бизнесмену одни убытки.
Тогда Шамир стал директором небольшого заводика по производству резиновых прокладок. Каждое утро, поцеловав жену, он садился в автобус Тель-Авив — Петах-Тиква. Водительскими правами Шамир так и не обзавелся. Унылой вереницей тянулись дни, заполненные встречами с деловыми людьми. Надо ведь продавать прокладки, черт бы их побрал.
А годы шли… Шамир отходил душой, встречаясь в небольшом уютном кафе со старыми подпольщиками, свидетелями его боевой славы. С ними он обсуждал политическую ситуацию в стране, смутно ощущая, что его время еще не пришло. Но он бы рассмеялся, если бы кто-нибудь тогда предсказал ему его будущее.
А страна находилась на пороге великих событий. Разразилась Шестидневная война. Приобрел размах арабский террор. Пробили брешь в железном занавесе советские евреи.
И в один прекрасный день, неожиданно для себя самого, Шамир не поехал в Петах-Тикву. Период резиновых прокладок кончился.
В 1970 году, в возрасте 55-ти лет, когда многие уже заканчивают свою политическую карьеру, Шамир начал ее. Бывший руководитель Лехи вступил в движение Херут, которое бессменно возглавлял его прославленный соперник, вызывавший и зависть, и восхищение одновременно.
— Добро пожаловать, Ицхак, — сказал ему бывший командир Эцеля с мимолетной, но такой выразительной усмешкой. — Чувствуй себя как дома.
Вначале казалось, что политический путь Шамира не будет устлан розами. Все ключевые посты в партии были давно заняты. Шамир был не только новичком, но и чужаком, вчерашним политическим противником. Для начала ему дали второстепенную должность заведующего отделом репатриации в Центре Херута, и Шамир с присущей ему педантичной целеустремленностью занялся абсорбцией советских евреев. Далеко не сразу стало ясно, что в движении Бегина появилась новая динамичная сила.
А потом началась какая-то сумасшедшая ковбойская скачка. Война Судного дня, уход Голды, короткое бесславное правление Рабина, политический переворот, приведший к власти Ликуд, Кемп-девидские соглашения, возвращение Египту Синая, травма Ливанской войны, неожиданный уход Бегина. И это за каких-нибудь десять лет. Все эти годы Шамир демонстрировал полную лояльность по отношению к Бегину, понимая, что всей своей политической карьерой он обязан ему.
Шамир выжидал. Он верил, что его час придет. Слишком уж норовистые кони шли с Бегином в одной упряжке. Первым освободил место председатель правления Херута Эзер Вейцман. Он был нетерпелив, своеволен, ссорился с Бегином и, наконец, ушел, хлопнув дверью. Ицхак Шамир занял этот ключевой в партии пост.
Потом из-за проблем автономии подал в отставку министр иностранных дел Моше Даян. Его министерский портфель Бегин отдал Ицхаку Шамиру. Все были поражены. Шамир, казалось, не обладал необходимыми для этого поста качествами: английским владел слабо, оратор был никудышний, да и внешний вид его не производил впечатления.
Но Шамир вновь удивил всех. В отличие от Даяна, педанта и бюрократа, нетерпимого и неприятного в отношениях с подчиненными, Шамир отличался терпением, умел слушать, был строг, но справедлив. Свои обязанности выполнял с чувством личной ответственности. Все это не могло не вызывать уважения.
Произошло еще одно событие, расчистившее Шамиру путь к власти. Бегин разочаровался в Яакове Меридоре. Когда в 1942 году Бегин прибыл в Эрец-Исраэль с армией Андерса, во главе Эцеля стоял Меридор. Он добровольно передал командование Бегину, удовлетворившись ролью его заместителя. И хотя к тому времени Меридор развалил организацию, которую, фактически, пришлось создавать заново, Бегин сохранил к нему чувство благодарности, смешанное с неловкостью. Думая о своем преемнике, Бегин остановился на кандидатуре Меридора. Вернул ему ключевую роль в движении Херут, ввел в Кнессет.
Но Меридор повел себя так странно, что в Израиле потом долго спорили: аферист он или просто идиот. В разгар предвыборной кампании Меридор поведал изумленному народу, что располагает новым источником энергии, опровергающим теорию Эйнштейна и позволяющим при помощи одной лампочки осветить весь Рамат-Ган.
Это было уж слишком. Бегину пришлось искать нового наследника. Его выбор остановился на Шамире…
Старый подпольщик не скоро привык к яркому свету юпитеров. Как было не растеряться, оказавшись в полном одиночестве на ослепительно холодной вершине?
Казалось, что Бегин оставил его лишь на время у государственного штурвала, сказав:
— Стой здесь и не трогайся с места. Я скоро вернусь.
И не вернулся…
Постепенно Шамир освоился со своим новым положением. Стал действовать. И пусть он не одолел новых рубежей, зато сумел сохранить достигнутое. В самом конце своей карьеры он откровенно сказал:
— Я знаю, что устраивающее нас статус-кво увековечить нельзя. Многое придется менять, многим придется пожертвовать. Но сам я не в состоянии превратить в предмет политического торга нашу родину.
Пусть уж этим занимается мой преемник…
Моше Даян
Своими глазами видел я, как он искал смерти. В седьмой день седьмой Войны Судного дня наш полк удерживал три понтонных моста, переброшенных через Суэцкий канал. Непрерывным потоком шли амуниция и боеприпасы полкам Шарона, прорвавшимся в Африку. После разрыва очередного снаряда я поднял голову и увидел бронетранспортер, несшийся к мосту под плотным огнем. Из люка торчала всем знакомая голова, похожая на биллиардный шар.
Через несколько секунд после того, как Даян умчался в Африку, мост был разбит прямым попаданием снаряда…
Миллионы людей во всем мире видели в нем живой символ Израиля. Его черная повязка не уступала в популярности звезде Давида[27]. Газета «Дер Шпигель» писала после его смерти, что Даян был самым популярным в мире евреем после Иисуса Христа.
Полемика вокруг этой бесспорно незаурядной личности продолжается и сегодня, что показывает, насколько глубоко поразил Даян воображение современников. В оценке его жизни и деятельности нет однозначных критериев. Даяна ненавидят и любят, презирают и чтят точно так же, как это было при его жизни. Лишь равнодушия не вызывал он никогда и ни у кого.
Жизнь его была фантастической. Но его талант и ум, сила и отвага часто блокировались параличом воли, настигавшим его обычно в экстремальных для государства ситуациях. С его именем связаны юность Израиля и победы, каких немного знает история. Но на всяком поприще от истинно великого человека требуется, кроме природного таланта, еще и абсолютная самоотдача, полнейшая сосредоточенность. И вот этой-то высшей цельности никогда не было в характере Даяна.
Он отличался живым и быстрым умом, способностью мгновенно оценивать любую ситуацию, исключительным темпераментом. Концепции, которые он выдвигал, поражали нетривиальностыо мышления и тут же становились предметом острых дебатов. Был он археологом, знатоком Библии и еврейской истории. Обладал литературными способностями. Некоторые его книги будут еще долго читать.
Жизнь его расцвечена многочисленными любовными историями, хотя женщины не играли особой роли в его судьбе. Брал он их легко и так же легко оставлял. Романтические связи ценил за то, что они повышают жизненный тонус. Себя в них никогда не терял. Можно было бы сказать, что Даян покорял женщин, чтобы удовлетворить сжигавшее его властолюбие, если бы он не искал в них материнского начала, в котором так нуждался. К этому мы еще вернемся.
В Пантеоне израильской военной славы выделяется его фигура. Но все это лишь фасад, лицевая сторона жизни.
На самом же деле Даян был человеком душевно-чувственной одержимости, влюбленным в себя и себя же ненавидящим. До самого конца сочетались в нем и наивные мечты так и не повзрослевшего юноши, и трезвый расчет, и аморальная вера в право сильного. Был он одновременно и волком-одиночкой, и ребенком, затерявшимся в дремучем лесу.
Даяна уважали не за то, за что следовало бы уважать, и ценили в нем не те качества, за которые следовало ценить. Ненавидели же его за то, за что следовало бы жалеть. Принято считать, что Даян-военачальник не знал себе равных как стратег, а Даян-политик не уступал Даяну-военному. Это, конечно, красивый миф, разрушать который как-то неловко, почти кощунственно.
8-го июня 1967 года в Иерусалиме перестали стрелять… Уже удаляли ряды колючей проволоки, рассекшие его живое тело около двадцати лет назад. Город преображался на глазах, и лишь руинам двадцатилетней давности у бывшей демаркационной линии еще долго суждено было напоминать о прошлом…
Министр обороны Моше Даян знал, что настал час его триумфа.
Но он не знал, что именно ему суждено посеять семена, из которых проросло все то, что стало нашим кошмаром. Это Даяну мы обязаны фатальным историческим просчетом, грубейшей политической ошибкой, имевшей трагические, растянувшиеся на четверть века последствия…
Ведь это Даян, охваченный порывом не свойственного ему великодушия, послал гонцов, чтобы вернуть в панике убегавшее население Иудеи и Самарии…
Вечером 8-го июня журналисты со всего мира, собравшиеся во Дворце Наций в Иерусалиме, ждали победоносного полководца. И Даян, прилетевший на вертолете прямо с фронта, не вошел, а ворвался в зал, как пушечное ядро, счастливый, помолодевший, озаренный отблеском великой победы. Быстрыми шагами подошел он к микрофону.
— Спрашивайте, господа, — сказал он, улыбаясь кривой своей улыбкой, почти столь же знаменитой, как повязка на левом его глазу.
— Г-н министр, — встал корреспондент газеты «Нью-Йорк Таймс», — сколько нееврейского населения получило сейчас ваше государство?
— Мы их не считали, — последовал мгновенный ответ.
— Что вы предложите арабам в обмен на мир?
— Мир в обмен на мир.
Эта лапидарная формулировка стала зародышем бесплодной концепции, свидетельствующей об утрате чувства реальности. Война Судного дня и интифада — прямое ее следствие.
А опьяневший от триумфов Даян продолжал бросать зловещие семена на благодатную почву…
11-го июня он заявил корреспонденту американской телевизионной сети Си-Би-Эс:
— Мы не намерены возвращать ни Газу Египту, ни Иудею и Самарию Иордании. Защищать новые границы легко, и мы их будем защищать. Полное внутреннее самоуправление — это единственное, на что могут рассчитывать жители контролируемых территорий.
Это Даяну принадлежит идея палестинской автономии, ставшая краеугольным камнем политической платформы Ликуда. Это Даян вдохнул жизнь в прожорливое чудовище, именуемое «целостный и неделимый Израиль»…
Прошло еще несколько дней, и Даян заявил на находившемся в самом разгаре пире победителей: «Мы ждем звонка от арабских лидеров. Сами же не сделаем ни одного шага. К чему? Мы вполне довольны тем, что у нас есть. Если арабы желают изменить статус-кво, то пусть снимут телефонную трубку и наберут наш номер…» Израильский народ, вознесшийся на крыльях эйфории в заоблачные выси, быстро освоился с имперским величием. Не успев придти в себя, этот народ с огромной радостью принял, как подарок, политическую концепцию, предложенную обожаемым вождем.
Даян возвышался один на сияющей вершине. Кто мог тогда возражать ему? Отдельные трезвые голоса тонули в хоре славословий. Трудно иметь претензии к тогдашнему руководству. Нужен был вождь, обладающий величием души и огромным, почти фантастическим авторитетом, чтобы свернуть поднятые Данном паруса, наполненные ветром победы. Страна нуждалась в руководителе, который мог бы прекратить затянувшийся пир победителей и вернуть нацию на почву реальности.
Такого вождя у Израиля не было…
Не было конструктивной программы мирного урегулирования. Никто не посмел предложить альтернативу политическому курсу Даяна. Никто не желал испортить праздник зловещим стуком в дверь и появиться на пиру мрачным вестником грядущих потрясений…
Что же касается телефонного звонка от арабских лидеров, то его, по правде говоря, никто и не ждал. Они не сошли с ума, чтобы звонить в Иерусалим после того, как Даян заявил, что не будет отдано ни пяди из захваченных в ходе Шестидневной войны территорий.
А Даян продолжал свою линию. В 1971 году, будучи в качестве министра обороны ответственным за контролируемые территории, он стал энергично создавать на них «новые реалии» в виде еврейских поселений. В Синае по инициативе Даяна был основан Ямит, целый город, само существование которого на оккупированной египетской территории делало войну с Египтом неизбежной.
В апреле 1973 года, выступая в Масаде, древней крепости, ставшей символом сражающегося Израиля, Даян провозгласил:
«Я вижу отсюда новое могучее еврейское государство в широких границах, простирающихся от реки Иордан до Суэцкого канала».
Лишь шок Войны Судного дня избавил от имперских иллюзий неудавшегося кандидата в израильские диктаторы.
Даян не был генератором идей. Он получал их уже готовыми и шлифовал, как шлифуют алмазы. Его интеллект, легко решавший политические ребусы, был лишен творческой глубины. С удивительной ловкостью пользовался Даян чужими достижениями, придавая провинциальным идеям своих помощников нужную форму. Лавры же всегда доставались ему.
Даян за долгие годы своей карьеры вступал в тесные контакты и даже в дружеские отношения с очень многими людьми. И многие, разочаровавшись в нем, пытались развеять миф, сложившийся вокруг его имени. Но мифы живут по собственным законам, не имеющим ничего общего с реальной жизнью. Даян презирал людей, хотя охотно использовал их для своих целей. Таких понятий, как дружба и верность, просто не было в его лексиконе. Им восхищались лишь те, кто не имел сомнительного удовольствия знать его лично. Те же, кому приходилось вступать с ним в непосредственное общение, его не любили и боялись. Входивший одно время в состав правительства Голды Меир Гидеон Рафаэль как-то сказал:
— Никто не осмеливался перейти Даяну дорогу из-за боязни попасть под колеса его автомобиля на плохо освещенном политическом перекрестке.
План Синайской кампании до деталей разработал Меир Амит. Победой в Шестидневной войне мы обязаны Эзеру Вейцману и Ицхаку Рабину, а не Даяну, получившему портфель министра обороны за пять дней до начала военных действий.
Война Судного дня показала, каким стратегом был Даян, пользовавшийся славой непробиваемого щита еврейского государства.
…Израиль в вихре войны. В Синае пала линия Бар-Лева, а на Голанах сирийцы вот-вот прорвут линию фронта. Идет лихорадочная мобилизация резервистов. Но ведь нужно какое-то время, а его — нет.
Премьер-министр Голда Меир, с серым от бессонницы лицом, с пепельными губами, курит сигарету за сигаретой. Только что она разговаривала по телефону с Генри Киссинджером. Государственный секретарь обещал наладить по воздушному мосту бесперебойную доставку оружия и боеприпасов. Но ведь для этого тоже нужно время… Входит Даян, прибывший прямо с фронта. Его гимнастерка покрыта пылью, пропитана потом. Пыль покрывает тонким слоем его мертвенной бледности лицо.
— Голда, — говорит он, — это катастрофа. Я предлагаю обсудить условия возможной капитуляции.
Голда ошеломлена. Она бледнеет. Но у этой блистательной старухи неукротимая душа.
— Моше, — отвечает она резко, — успокойся и приди в себя.
— Слушай, Голда, — произносит Даян, — если ты считаешь, что кто-то лучше меня справится с обязанностями министра обороны — назначь его. Я бы на твоем месте не колебался ни минуты.
— Упаси Боже, — коротко роняет Голда.
Входит секретарша, Лу Кедар, и произносит одно слово: «Дадо». В глазах Голды вспыхивает и тут же гаснет радость.
— Вот и хорошо, — говорит Даян. — Посоветуйся с начальником генштаба. Дадо понимает ситуацию лучше меня. А я отправляюсь на Южный фронт.
Главнокомандующий Давид Элазар уже в дверях, и Даян кивает ему, выходя. Дадо, тоже не спавший четверо суток, как всегда, подтянут и спокоен. Голда смотрит на его ладную фигуру, излучающую хладнокровную уверенность, и ей становится немного легче.
— Дадо, — говорит она, — Даян только что предложил капитуляцию. Что скажешь?
— Даян переутомился, — сразу отвечает начальник генштаба, которого уже ничем невозможно удивить. — Голда, положение тяжелое, не спорю, но не безнадежное. На Севере мы мертвой хваткой держим Голанские высоты. На Юге египтяне боятся выйти из-под прикрытия ракетного зонта. Мобилизация резервистов заканчивается. Мы еще переломаем им кости.
Даян в это время уже мчался на Южный фронт, в эпицентр огня, в чем, в сущности, не было вовсе никакой необходимости…
Непостижимая слабость Даяна в те часы, когда страна и народ нуждались в нем больше всего, несмываемым пятном так и останется на его репутации.
Проводя исторические параллели, Даяна можно сравнить с Помпеем, прозванным «великим» Бог весть за что. Помпей воспользовался плодами побед Лукулла над Митридатом и приписал себе достижения Сертория в Испании. В час же истинного испытания, когда его армия встретилась с ветеранами Цезаря, в полной мере выявилось ничтожество Помпея как полководца. Цезарь разбил его с такой легкостью, что сам пришел в изумление.
Работая над этой главой, я не раз вспоминал Зигмунда Фрейда. Какой материал для психоаналитика! Очерк доктора Авнера Фалька, посвященный психоанализу личности Даяна, стал для меня чем-то вроде путеводной нити по тайному лабиринту его странной души. История и психиатрия всегда должны идти рука об руку, считает доктор Фальк, смело вторгшийся в область, монополизированную профессиональными историками.
Два года Фальк не расставался с Даяном. Два года Даян, давно скончавшийся от рака, незримо находился в его частной клинике в Иерусалиме. Доктор работал, и тень знаменитого пациента витала где-то рядом. Фальк вновь и вновь прокручивал записи с выступлениями Даяна, вслушивался в интонации его голоса. Он проштудировал все написанные о Даяне книги, статьи и воспоминания. Прочел все, что написал Даян. В завершающей стадии своей работы Фальк стал задавать вопросы, и ему казалось, что Даян сам отвечает на них, улыбаясь своей кривой, хмурой и загадочной улыбкой. К каким же выводам пришел доктор Фальк?
Даян обладал душой так и не повзрослевшего ребенка, раздираемой противоречивыми чувствами. В личной жизни национальный герой был фигурой трагической, с явно выраженным нарциссовым комплексом. Он был человеком с большими странностями и с неподдающимися обузданию страстями. Его завораживала и притягивала смерть, он вел с ней похожую на поединок игру на протяжении всей своей жизни. Выдающиеся достижения не могли компенсировать трагического душевного разлада. Ключ к пониманию личности Даяна скрыт в его детстве…
Родители Даяна не дали ему ни любви, ни тепла. Двора, мать, видела в сыне замену своему боготворимому отцу, оставшемуся в России. Видела она в своем ребенке и себя, маленькую девочку, затерянную в огромном мире, нуждающуюся в ласке и защите. И она приковала ребенка к себе незримой цепью, не давая ему и шагу ступить самостоятельно. Плакать маленькому Моше мама Двора запрещала, ибо не выносила детских слез. Всюду, где была она, находился и он. Все, что делал он, делала и она.
Семья долгие годы жила в одной комнате, и в детстве Даян бывал невольным свидетелем интимной жизни родителей, что не могло не сказаться на его психике. Отец, Шмуэль, ревновал жену к сыну, чувствовал себя обделенным ее вниманием. Что же касается Моше, то он перенял пренебрежительное отношение к отцу у доминировавшей в доме матери. В том возрасте, когда дети начинают выходить из-под материнской опеки, мать не позволила Моше этого сделать. Двора принадлежала к вымершей разновидности эмансипированных активисток израильского рабочего движения. Эти дамы бурно занимались переустройством мира и начинали обычно с собственной семьи. Деспотизм матери вызывал у ребенка чувство ярости, которое он подавлял в себе, считая его проявлением черной неблагодарности. Подсознательно мальчик хотел, чтобы мать исчезла, умерла, но боялся этой смерти, как своей собственной. Изнурительный поединок с матерью — нет, не в реальной жизни, а в душе — тяготел над ним, стал его кошмаром. Даян всю жизнь с неутоленной жаждой добивался восхищения, наград, похвал лишь для того, чтобы преодолеть ужасное чувство беспомощности, комплекс неполноценности, внутреннюю пустоту и крайний нигилизм, лишавший смысла все то, к чему он стремился.
В школе Даян хорошо рисовал, сочинял стихи и рассказы. Для него все эти занятия были средством, помогающим завоевать любовь и восхищение одноклассников. И он своего добивался, но лишь на короткое время. Ибо Даян, требуя слишком многого, слишком мало мог дать. Без сожаления отдалялся он от вчерашних друзей, становился нелюдимым и замкнутым. Ему уже не нужно было, чтобы его любили. Он хотел, чтобы ему подчинялись. Проснувшееся властолюбие требовало, чтобы он занял главенствующее положение в классе. Этого добивалась и мать, внушавшая сыну, что он должен быть лучшим из лучших, если хочет оправдать ее надежды. И Моше любой ценой старался утвердить свое превосходство. Если ребята играли в футбол, а ему это не нравилось, он хватал мяч, прокалывал его гвоздем и тут же предлагал какую-нибудь другую игру. Но играть с ним никто не желал, потому что он не умел проигрывать: бледнел от злости и ввязывался в драку. Но и дрался он не как другие, а со злобой и исступлением. Его боялись.
В 14 лет Даян вступил в Хагану, чтобы уйти из-под материнской опеки. Замену матери он искал в армии, партии, правительстве. Яростное чувство неудовлетворенности, никогда его не покидавшее, направил Даян против арабов. В них видел он квинтэссенцию зла. Он разбил их армии, захватил их земли и тем самым спас свою страну, которую тоже отождествлял с материнским началом, от уготованной ей страшной участи.
Даян чувствовал неодолимую потребность снова и снова доказывать самому себе, что его возможности безграничны, что чувство страха ему неведомо. В каждом ребенке живет подсознательный страх перед возможностью исчезновения матери. Ведь без нее ему не выжить. Даян, преодолевший этот страх в раннем детстве, пришел к полному отрицанию смерти. Для себя, не для других.
Он презирал опасность, ощущал себя высшим существом, не подвластным законам природы.
— Пули меня не берут, — повторял он и вел себя, как будто это действительно было так.
Он ходил по минному полю, вставал во весь рост под пулями, проводил археологические раскопки, пренебрегая элементарными мерами предосторожности. Однажды он даже был похоронен заживо обрушившимися пластами земли. Его спас случайно оказавшийся поблизости бедуин.
Он жил в атмосфере смерти. Вдыхал тяжелый, терпкий, со сладковатым привкусом воздух. Сад в его доме был уставлен древними гробами. И лишь на тех страницах своих книг, где описывается смерть, поднимается Даян до вершин подлинной поэзии. Он шел вслед за смертью с неутомимостью путника, спешащего к желанному ночлегу.
В июне 1941 года Даян без всякой необходимости проник с группой бойцов в Сирию, взял штурмом здание французской полиции и удерживал его несколько часов — неизвестно зачем. Из безопасного подвала поднялся Даян на крышу, находившуюся под огнем французских снайперов. Пули пели вокруг похоронную мелодию, а он невозмутимо рассматривал окрестности в бинокль, который и спас ему жизнь. Пуля ударила в линзу, осколки стекла и металла проникли в левый глаз… Даян, гордившийся своей внешностью, впал в депрессию. Пришлось надеть черную повязку, к которой он вначале чувствовал непреодолимое отвращение. А повязка эта со временем превратилась в символ и придала блеск его ореолу.
— Если бы Даян не потерял глаз, то должен был бы сам себе его выбить, чтобы достичь такой популярности, — заметил по этому поводу Эзер Вейцман. Вместе с глазом Даян утратил пятьдесят процентов зрения, гордости и самоуверенности.
В 1953 году, занимая пост начальника оперативного отдела генштаба, он отдал приказ, запрещавший командирам покидать поле боя прежде, чем они потеряют пятьдесят процентов людского состава. Странный этот приказ объясняется его личной трагедией.
Лишь под сенью смерти он чувствовал, что живет полной жизнью. Войны помогали Даяну добиваться тепла, любви и признания, которых ему так не хватало в детстве.
Политика была для Даяна средством, а не самоцелью. Лишь достигнув вершин власти, он мог компенсировать себя за пережитые на заре жизни обиды и разочарования. Предательство, переходы из лагеря в лагерь, удары ниже пояса стали вехами его политического пути.
Партия Мапай отождествлялась в его сознании со всей страной. Поэтому он тяжело переживал раскол 1965 года. Чувствовал себя так, словно обожаемая им мать вдруг превратилась в гулящую девку. Именно поэтому Бен-Гуриону, создавшему движение Рафи, пришлось целых три месяца ждать перехода к нему Даяна. А когда Даян все же ушел из Мапай, то ощутил жгучую потребность доказать «матери», что любит ее больше, чем Рафи. Бен-Гурион негодовал, говорил, что Даян поддерживает его лишь одной рукой.
Та же ситуация повторилась в 1977 году, когда Бегин предложил Даяну взять портфель министра иностранных дел в сформированном им кабинете. Даяну понадобилось три дня, чтобы решиться на этот шаг, но и решившись, он все же не смог полностью порвать с партией Труда. Полученный от нее мандат депутата Кнесета отказался возвратить.
И все же не правы те, кто утверждают, что в жизни Даяна не было ни одной подлинной страсти, бескорыстной и истинной привязанности.
Была. Библия.
Книга Книг играла огромную роль в его жизни. С ней он не расставался никогда, и библейские события переживал так, словно сам был их непосредственным участником. Библейская история была для него не меньшей реальностью, чем современность. Он как бы жил сразу в двух мирах. Не случайно его лучшая книга называется «Жить с Библией»[28].
Израильское общество ценило Даяна. Игра со смертью, презрение к закону, склонность к авантюрам, богемный образ жизни, любовные похождения лишь способствовали его популярности.
И Даян воспринимал всеобщее поклонение как должное. Считал, что ему все дозволено.
В личной же жизни Даян, словно продолжая семейную традицию, не дал ни тепла, ни любви своим детям. Изредка, словно по прихоти, он бывал любящим и веселым отцом. Но чаще всего дети видели угрюмого, холодного, жесткого и совсем чужого человека. Этого они не простили ему никогда. Правда, с дочерью Яэль его связывали особые отношения. Ее он любил больше, чем жену и других детей. В ней он видел себя, как его мать видела в свое время себя в нем. Ее он учил никогда не плакать, точно так же, как мать в детстве учила его.
И Яэль выросла такой же упрямой, ранимой, агрессивной и закомплексованной, как он сам.
Оставаясь верным своему характеру до самой смерти, Даян уже из могилы нанес детям последний удар. Когда вскрыли его завещание, то оказалось, что он лишил детей немалого по израильским меркам наследства в несколько миллионов долларов.
«Все остается моей второй жене Рахели, — распорядился старый барсук. — Дети же мои должны сами заботиться о себе, а не жить за счет мертвого…»
Яэль и младший сын Аси, сведший счеты с отцом еще при его жизни, спокойно отнеслись к этой загробной каверзе. Первенец же Даяна, Уди, заболел от огорчения, а оправившись, написал целую книгу, порочащую память отца.
С первой своей женой, Рут, Даян прожил 36 лет. Брак этот был со всех точек зрения неудачным и, возможно, поэтому продолжался так долго. Известно ведь, что счастливые браки часто кончаются разводом, а несчастные тянутся до бесконечности.
Ушел он от Рут лишь после того, как встретил Рахель, да и то не сразу. Рахель была женой преуспевающего иерусалимского адвоката, и ее роман с Даяном длился более двадцати лет. Муж Рахели, как всегда, узнал обо всем последним, а узнав, подал на развод. Тогда и Даян развелся. В Рахели он обрел все то, что так долго и тщетно искал, переходя из алькова в альков: материнское начало и рабскую преданность.
В канун Войны Судного дня Даян, словно испугавшийся грозы ребенок, бросился к премьер-министру, как к матери, искать утешения и защиты. Беспомощный и несчастный, ждал он спасения от властной, заряженной волевым импульсом Голды. Вместо того, чтобы объявить мобилизацию и нанести превентивный удар, как этого требовал Дадо, Даян выпустил нить судьбы из дрожащих рук.
Понятно, что неудачное начало войны ввергло его в состояние тяжелейшей депрессии, подорвало его громадную волю к самоутверждению. Он, стоявший над всеми, веривший в безграничность своих возможностей, вдруг увидел себя в истинном свете: маленьким, жалким, напуганным. Кровоточило чувство гордости, безжалостно терзало душу уязвленное самолюбие. Он знал, что погибшие упрекают его. И поспешил, по своему обыкновению, свалить вину за просчеты войны на Шмуэля Гонена и Давида Элазара, но и это не принесло ему облегчения. К тому же Дадо вскоре умер, и Даян почувствовал себя его убийцей.
Это и было началом конца.
Даяну нужно было наказать себя, чтобы избавиться от чувства вины. Может, если бы он подал в отставку, как Дадо, ему стало бы легче. Но Даян психологически не был готов к этому. Он знал, что тогда падет последняя преграда, отделяющая его от смерти…
Наказание должно было последовать, и Даян наказал себя смертельной болезнью.
Сломленный, постаревший, раздавленный, он жил анахоретом, никого не желая видеть, кроме Рахели. Лишь она облегчала его нравственные страдания. Но судьба, словно сжалившись, дала ему еще один, самый последний шанс.
В 1977 году пришедший к власти Бегин предложил ему портфель министра иностранных дел. Как бы вернувшись из небытия, Даян вновь мог доказать миру и себе, что его еще рано сбрасывать со счетов. На время он обрел и силы, и былое величие.
И он сражался за мир, стиснув зубы. Шел к миру с Египтом напролом, как танк, ибо видел в этом искупление своей вины.
Тени павших из-за него должны были отныне перестать тревожить его совесть.
Он, создавший когда-то город Ямит в Синае, требовал от Бегина стереть его с лица земли. Это была его искупительная жертва.
Не с Египтом заключал Даян мирный договор, а с самим собой.
Достигнув цели, он успокоился. Ему нечего было больше делать в правительстве Бегина, и он ушел в отставку.
Началась последняя игра со смертью, затянувшаяся на два года.
Наконец, смерть накрыла его своим покровом, словно та самая любящая мать, которую он столь тщетно искал всю жизнь.
Не дано было этому сабре стать премьер-министром. Кроме этого, в его жизни было все.
Ицхак Рабин
История не всегда пользуется великими личностями для достижения своих целей. Когда нет под рукой иного материала, на первые роли выдвигается посредственность, выведенная из пассивного состояния стечением обстоятельств.
Ординарный характер вдруг открывает в себе возможности, о которых прежде и не подозревал. Исчезают апатия, безволие, и возвысившись над своей ограниченностью, избранник оказывается способным принять на себя бремя исторической ответственности.
Как взыскательный художник, трудится история над таким характером долгие годы, приспосабливая его к своим задачам.
В случае с Ицхаком Рабином на это потребовалось 15 лет.
Дважды Рабин всходил на вершину израильской политической пирамиды. И если в первый раз он потерпел фиаско, то взяв бразды правления во второй раз, уже в старческие руки, он вверг Ближний Восток в вихрь политических комбинаций с непредсказуемыми последствиями.
Народы, как и люди, предпочитают жить иллюзиями. Легенда Рабина непотопляема, как крейсер «Аврора».
Все прощалось Рабину.
Скандальный долларовый счет, открытый в Америке, принадлежал его жене[29]. В перевороте 1977 года, принесшем власть Бегину, повинны просчеты Войны Судного дня, коррумпированность партийных функционеров, инфляция — что угодно, только не Рабин, бывший тогда премьер-министром.
Кто обращал внимание на манеру Рабина изрекать прописные истины монотонным голосом, уставившись в одну точку неподвижным взглядом сомнамбулы?
Кто замечал набрякшие мешки под его глазами?
Кто видел, что его лицо напоминает снимки поверхности Марса, сделанные «Викингом»?
Рабин олицетворял молодость государства, его героический эпос.
Какое кому дело, как Рабин выглядел?
Важно, что он всегда был с нами.
Мы не хотели замечать, что Израиль слишком быстро состарился, что у него такие же мешки под глазами и такие же морщины.
Израиль и Рабин слились в одно в нашем сознании: Пальмах. Война за Независимость. Шестидневная война.
Рабин — человек на все времена.
Америке повезло больше. Ей не пришлось увидеть состарившегося Джона Кеннеди или Мэрилин Монро в облике старушки с трясущейся головой. Кеннеди умер молодым, подарив Америке вечную молодость. Его юный профиль отчеканен на серебряном долларе. Вся Америка видит его каждый день. Он — зеркало, глядя в которое, Америка любит спрашивать: «Зеркальце, скажи, скажи…»
Нашим зеркалом был Рабин.
Как ликовала страна, когда в 1974 году воспитывавшихся в диаспоре евреев наконец-то сменил на посту премьер-министра уроженец Эрец-Исраэль, сабра. Ицхак Рабин.
Восемьдесят процентов населения верило, что Рабин изменит облик израильского общества, излечит его от травмы, полученной в Войну Судного дня. Ни один из израильских руководителей, даже Бен-Гурион, никогда не получал от общества такого кредита, какой был предоставлен Рабину. Народ, уставший от войн, коррупции, инфляции, бюрократизма, неуверенности в завтрашнем дне, жаждал перемен и связывал свои надежды с приходом к власти популярного генерала, находившегося в расцвете сил, считавшегося архитектором величайшей победы в еврейской истории.
Все ждали реформ. Народ готов был сплотиться вокруг нового лидера и следовать за ним куда угодно. В начале своего правления Рабин даже туманно намекнул, что наступила смена вех, что он намерен руководить иначе, чем его предшественники.
Тем горше было разочарование.
Не прошло и года, как опросы общественного мнения показали, что восемьдесят процентов населения видят будущее государства в мрачном свете. Ожидают новой войны, роста инфляции и дальнейшего падения нравов.
Война не разразилась. Но отсутствие у нового лидера хоть какой-то позитивной программы усугубило кризисное состояние, в котором находилось общество. Нация, получившая столь слабого вождя, утратила, что называется, чувство внутреннего ритма.
Что нам осталось от тех лет?
Яркая вспышка Энтеббе[30] — и ничего больше.
Стоит ли удивляться? Через несколько месяцев после того, как Рабин сел в кресло Бен-Гуриона, он заявил:
— Мы должны отдавать себе отчет в том, что не можем изменить политические реалии. Что поделаешь! Европа зависит от арабской нефти, военный потенциал арабов увеличивается. Поэтому основная задача Израиля должна заключаться в выигрыше времени.
«Не страшны дурные вести, мы в ответ бежим на месте. Бег на месте — общепримиряющий» — вот все, что смог предложить Рабин.
Да что же это за странная политическая программа, сводящаяся к тому, чтобы сидеть сложа руки? Тот, кто не надеется изменить политические реалии, не должен браться за руль.
Рабин взялся и очень быстро оказался в положении купеческого сынка, промотавшего отцовское наследство.
Пятнадцать лет понадобились ему, чтобы вновь пробиться к вершине власти. На сей раз — программой революционного прорыва к всеобъемлющему миру. Плохой или хорошей, это иной вопрос.
Сагу о Рабине нужно начинать с 1-го марта 1922 года. В этот день в Иерусалиме, в семье Нехемии и Розы Рабин (Робичевых) родился мальчик, названный Ицхаком. Отец Нехемия отличался рыхлостью характера и спокойной созерцательной душой. В доме всем заправляла мать, Роза, урожденная Коган, женщина энергичная и властная, преданная сионистским идеалам и настолько погруженная в общественную деятельность, что для семьи почти не оставалось времени. Отец, служащий Электрической компании, тоже редко бывал дома.
Но дети все же не росли, как сорняки у забора. Роза ввела в семье железную дисциплину. Ее власть над членами маленького семейного клана была безграничной. Ей, а не отцу, посвятил Рабин большую часть своей книги «Отчий дом».
«Мы с сестрой, — вспоминает Рабин, — делали все домашние работы: застилали кровати, сами стирали, готовили, убирали. Один из принципов мамы я очень не любил. Она считала, что еду нельзя выбрасывать. И то, что мы с сестрой не съедали утром, оставалось нам на обед».
Годами Нехемия вел с женой борьбу за то, чтобы она позволила купить маленький холодильник. Роза ненавидела роскошь, презирала излишества, но была амбициозной.
— Если ты не будешь первым, — говорила она сыну, — то я буду считать, что ты последний.
Роза была из тех женщин, что «в горящую избу войдут». А «коня на скаку» она и впрямь остановила.
«Не помню уже, какой шел год, но было мне тогда лет шесть, — вспоминает Рабин. — В одно весеннее утро мама разбудила нас очень рано и сказала: „Дети, мы идем на адлояду“. Мы с сестрой, весь год мечтавшие увидеть карнавальное пуримское шествие, знаменитую адлояду, завопили от радости. И вот мы сидим на местах для почетных гостей. Вокруг буйство красок. Мы то и дело показываем друг другу особенно смешную маску и хохочем.
Сейчас начнется адлояда. Откроют ее отцы города, гарцующие на лошадях, украшенных разноцветными ленточками.
— Вот Меир Дизенгоф[31], — говорит мама, — а вот…
И вдруг она срывается с места и оказывается прямо перед мордами лошадей, уже тронувшихся в путь по знаку Меира Дизенгофа. Первого коня мама хватает за узду, и все шествие останавливается.
— Ты не смеешь открывать адлояду, — кричит мама человеку, растерянно глядящему на нее с высоты конского крупа. — Ты — враг рабочего движения.
Этим „врагом“ оказывается мамин идеологический противник в то время — Авраам Шапиро.
Поднимается шум. Все обступают маму, кричат.
Я растерян. Моя мама остановила всю адлояду. Вдруг она машет рукой, легко взбегает к нам и говорит:
— Мы в этом участвовать не будем. Ицхак, Рахель, марш домой».
Мать умерла, когда Ицхаку едва исполнилось шестнадцать лет.
Всю жизнь Рабин находился в тени женщин, охваченных необоримым зудом общественной, социальной и политической деятельности.
Мама Роза, Биба Идельсон, Двора Нецер, Голда Меир — эти «мамаши» рабочей партии Мапай[32], обладавшие всеми качествами, кроме женственности, оставили глубокий след в его психике. И, конечно, неизбежен был его брак с Леей Шлоссберг, обладавшей совсем иной ментальностью.
Не было в ней ни капли аскетизма, присущего вышеперечисленным особам. Как канатоходец, шел Рабин от матери, заложившей основы его характера, к жене, завершившей его формирование.
Нетрудно представить, что сказала бы мама Роза, если бы смогла увидеть устроенное Леей семейное гнездышко. Да она выскочила бы за дверь, швырнув на пол горящую спичку.
В детстве он был застенчив, болезненно самолюбив, легко уязвим. Никогда не претендовал на роль вожака в гимназии Кадури, где учился. Не любил участвовать в шалостях сверстников. Но семена честолюбия, посеянные в его душе мамой Розой, дали всходы.
Стремление к лидерству Рабин воспитал в себе благодаря матери. Ему хотелось быть первым. И он быстро нашел поле, на котором сумел выдвинуться. Учеба стала его первым полигоном. У него были способности. Он отличался прилежанием и усидчивостью. К тому же ему нравились точные науки, в особенности математика с ее строгими рядами чисел и логикой формул.
Рабин вырвался вперед, стал первым учеником. Был серьезен и подтянут. Говорил медленно, но веско. И временами в нем вспыхивали искры пламени, возвышающего человека над толпой.
Зато гуманитарные науки в грош не ставил. Книги читал редко и неохотно. Все расплывчатое, абстрактное, умозрительное отталкивало его. Аналитический ум Рабина требовал ясности, конкретности. Бессистемное, беспорядочное так и осталось чуждым его математически точной натуре.
Он хотел было стать инженером, но остановился на военной карьере. Армия привлекла его логической выверенностью своей структуры.
Сотни интервью дал Ицхак Рабин за долгие годы своей военной и политической карьеры. И почти во всех прослеживается одна закономерность. Рабин не отвечает на вопросы типа: «Что было бы, если бы…»
— Я не пускаюсь в спекуляции, — обрывает он журналистов. — Я всегда имею дело с конкретными ситуациями и занимаюсь решением конкретных проблем.
Игал Алон, командир Рабина в Пальмахе, до конца остававшийся близким ему человеком, часто повторял:
— Ицхак — прекрасный штабной офицер.
Со свойственной ему мягкостью, возможно, сам того не заметив, Алон определил границу потенциальных возможностей Рабина как руководителя.
Он действительно был прекрасным штабным офицером. Проблемы начинались, когда Рабину приходилось выходить за пределы конкретности, где он чувствовал себя раскованно и непринужденно. Оказываясь в мире абстрактных понятий, перед необходимостью творить, создавать концепции, требующие самостоятельности мышления, он терял свою силу, как Антей, поднятый над землей.
Зато когда надо было обработать факты, Рабину не было равных. Он действовал, как кухонный комбайн. Кладешь помидор, огурец, головку лука — и получаешь салат. Но сделает ли кухонный комбайн салат, если в него ничего не вложить?
Для Пальмаха Рабин был кладом. Эта организация до сих пор умиляет нас своей романтической инфантильностью, импровизаторскими аккордами. Мы склонны считать, что великие мастера играли на этом пианино, настройщиком которого был Рабин, единственный, кто вносил в Пальмах элементы порядка и дисциплины.
Алон не мог обходиться без него.
И как бы ни относиться к Рабину, нельзя забывать, что он принадлежит к тем, ставшим уже легендой людям, которые «на серебряном блюде государство еврейское нам принесли».
После Войны за Независимость Рабин остался в армии. В конце 50-х годов уже командовал округом. Предстояло выяснить, достиг ли он потолка своих возможностей или у него есть шансы получить высший командный пост.
Казалось, что шансов почти нет, и Рабин стал подумывать об отставке. Бен-Гурион относился к нему хорошо, но Даян не желал даже обсуждать со Стариком перспективы Рабина.
Начальником генерального штаба должен был стать Заро. Рабин, упаковав чемоданы, готовился отправиться в Гарвардский университет изучать бизнес.
И вдруг все изменилось. Генштаб провел учебную мобилизацию с таким рвением, что вся страна была охвачена паникой, а арабы чуть было не взялись за оружие. Бен-Гурион пришел в ярость, и Заро вылетел из армии.
Вскоре вышел в отставку и Бен-Гурион. Но перед уходом он рекомендовал своему преемнику, Леви Эшколу, назначить начальником генштаба Ицхака Рабина. Эшкол не видел никакой причины спорить со Стариком по этому поводу.
Рабин был главнокомандующим в Шестидневную войну и занял свое место в пантеоне израильской славы.
Шестидневная война — национальное достижение, и не хочется писать о нервном срыве Рабина в период выжидания, в тот самый переломный момент, когда народ проявил такое величие духа. Но этого не избежать. Человека, претендующего на роль национального лидера, необходимо оценивать по самым строгим критериям. Важнейший из них — поведение руководителя в стрессовых ситуациях.
И с этой точки зрения Рабин испытания не выдержал.
Вот как сам Рабин рассказывает о том, что тогда произошло:
«Я смертельно устал. Впал в депрессию. Никогда прежде я не испытывал такой слабости, такого желания поделиться с кем-нибудь тем, что у меня на сердце. Человек я замкнутый, но тогда стремление, как говорится, излить душу было непреодолимым. И я позвонил Вейцману, начальнику оперативного отдела генштаба. Мы с ним часто спорили по различным поводам, но я знал его как человека прямого и порядочного.
Вейцман пришел. Я был предельно откровенен.
— Эзер, — сказал я, — мне очень тяжело. Такое чувство, словно меня выпотрошили. Какая-то свинцовая усталость и противная слабость. С одной стороны, знаю, что сделал все, чтобы подготовить армию к войне. С другой — не могу не думать, что вместе с нашим политическим руководством и я несу ответственность за крайне тяжелое положение, в котором оказалась страна. Может, я не в порядке? Должен ли я сдать командование?
Эзер ответил, чтобы я и думать об этом не смел.
— Ты еще станешь победоносным полководцем и приведешь наши войска к берегу Суэцкого канала, — сказал он с уверенностью, очень меня обрадовавшей».
Версия Вейцмана в целом совпадает с рассказом Рабина, за исключением натуралистических деталей, столь впечатляющих, что становится страшно за судьбу государства, оказавшуюся в столь ненадежных руках.
После победы Вейцман сказал Рабину:
— Ицхак, то, что произошло, навсегда останется между нами. Никто об этом не узнает. Но если ты будешь претендовать на пост премьер-министра, я сочту своим долгом рассказать народу о том, что случилось 23-го мая.
— Очень ты меня испугал, — усмехнулся победоносный главнокомандующий.
Вейцман выполнил свою угрозу. В газете «Гаарец» взорвалась его сенсационная «бомба» именно в тот день, когда стало известно, что Рабин вот-вот станет премьер-министром.
Рабин был готов к этому. Его ответ Вейцману пронизан чувством оскорбленного достоинства:
«Подтверждаю, что покинул вверенный мне пост начальника генштаба на одни сутки: с вечера 23-го мая до утра 25-го мая. Я пригласил к себе генерал-майора Вейцмана и попросил его заменить меня на этот короткий срок, чтобы дать мне возможность отдохнуть после того, как мною была проделана огромная работа по подготовке армии к войне.
25-го утром я вернулся к исполнению своих обязанностей и командовал армией в канун войны и в ее ходе вплоть до победы».
«Бомба» Вейцмана не повредила Рабину. Уж если Голда Меир решила, что он станет ее преемником, то не было такой силы, которая могла бы этому воспрепятствовать. К тому же израильская печать стала на сторону Рабина, подозревая Вейцмана в сведении личных счетов. Рабин, мол, помешал ему стать начальником генштаба, и поэтому Вейцман решил его морально уничтожить.
Вейцман только пожал плечами.
— Я всего лишь хотел избавить страну от слабого и неуравновешенного руководителя, — сказал он журналистам. — Но если они хотят такого лидера, то это уже не мое дело. Я свой долг выполнил.
В июне 1992 года партия Труда, выдвинув «нового» лидера Ицхака Рабина вместо «старого» Шимона Переса, одержала, наконец, победу на выборах после многолетнего прозябания в оппозиции. Оказавшись вновь у власти, Рабин доказал, что последние пятнадцать лет не прошли для него даром. Теперь он не боялся ни реформ, ни слаломных виражей политических комбинаций, ни риска, связанного с возможностью раскола в израильском обществе.
Легализация ООП, договор с Арафатом в Осло, предоставление палестинцам автономии в Иерихоне и Газе, политический блок с королем Иордании Хусейном и другие столь же радикальные шаги нового правительства за какие-нибудь два года до неузнаваемости изменили политическую ситуацию на Ближнем Востоке.
Рабин хорошо помнил, какое фиаско он потерпел пятнадцать лет назад из-за своей слабости, нерешительности и отсутствия четкой политической платформы. И новую свою концепцию стал реализовывать с почти маниакальной последовательностью на глазах впавшего в оцепенение израильского общества. Шамировский период застоя, волочившийся целое десятилетие, кончился.
Основные душевные качества человека формируются в раннем возрасте, и Рабин, разумеется, остался прежним. Просто доминировать в его характере стали те черты, которые были необходимы для завершения им же начатого миротворческого процесса.
Упорство. Строго логическая последовательность действий. Подчинение всего себя одной основополагающей идее. Способность перешагнуть через этические нормы и принципы, которые прежде казались незыблемыми.
И если раньше Рабин с неутомимостью античного героя рубил головы гидре интифады, то теперь его гнев обрушился на еврейских поселенцев. По разумению Рабина, еврейские поселения на контролируемых территориях стали препятствием на пути форсированного марша его правительства к миру с арабами. И поселенцы, доведенные до отчаяния перспективой проживания в палестинском государстве, отреагировали на политику Рабина гражданским неповиновением. Самовольно стали занимать возвышенности в Иудее и Самарии, отстаивая право евреев на исконно еврейские земли.
Рабин бросил против «мятежников» полицию и армию. Он все же не решился воспользоваться богатым опытом, приобретенным в борьбе с интифадой. В поселенцев не стреляли резиновыми пулями. Их не били дубинками. Но все же обошедшие весь мир телекадры оставляли гнетущее впечатление. Израильский ребенок, которого израильский солдат, отворачиваясь от стыда и позора, тащит куда-то в сторону; мать этого ребенка, удерживаемая двумя плачущими девочками в солдатской форме; вопли «Рабин — предатель»! постоянно звучавшие на многочисленных уличных митингах и шествиях… «Все это — издержки мирного процесса», — говорил Рабин без тени смущения.
Как ни странно, но именно беспощадная борьба с интифадой отшлифовала характер Рабина и предопределила поворот в его мировоззрении, выявившийся, лишь когда он вновь стал премьер-министром.
Интифада сравнима с извержением вулкана, с землетрясением в Армении. Но это бедствие, в отличие от стихийных, длилось годами.
Для ООП гражданское восстание на территориях явилось такой же неожиданностью, как и для израильского руководства. Не Арафат послал жителей Иудеи и Самарии на улицы, и он не смог бы, даже если бы захотел, заставить их разойтись по домам.
Палестинцы сами собой руководили, не смущаясь тем, что это не вписывалось в политическую доктрину двух Ицхаков: Шамира и Рабина.
Основные принципы израильской политики на территориях разработал Моше Даян.
— Если мы дадим им экономическое процветание, — говорил он, — нам легко будет задушить любую политическую инициативу.
И Даян открыл мосты через Иордан, одновременно разрешив жителям Иудеи и Самарии работать в Израиле.
Политика Даяна стала чем-то вроде «священной коровы» для его преемников. Они ее слепо копировали, не отступая в сторону ни на шаг.
Все были заинтересованы в том, чтобы на территориях царила благодатная тишина. Средство превратилось в самоцель. Успех министра обороны стал определяться не его способностью наладить контакты с местным населением на территориях и уж, конечно, не мерками политического характера. Точка отсчета была иной. Сумел зажать население в кулаке? Они и пикнуть не смеют? Значит, годишься для своей должности.
Министр обороны превратился в суперполицейского.
И никто лучше Рабина не подходил для этой роли.
10-го декабря 1987 года министр обороны отправился с официальным визитом в Соединенные Штаты. На территориях уже вздувались со всех сторон пепельно-серые мстительные волны.
Рабин ощущал смутное беспокойство. В глубине сознания вспыхнуло тревожное чувство. Вспыхнуло и погасло.
Тем не менее, министр обороны собрал в своей канцелярии все руководство израильской военной и гражданской администрации Иудеи, Самарии и Газы и приказал ввести на территории дополнительные силы.
Но Рабин не мог предвидеть масштабов волнений, и принятых мер оказалось недостаточно.
Когда на грозовом небе сверкнула первая вспышка, Рабин позвонил из Вашингтона в канцелярию премьер-министра.
— У нас все в порядке, — успокоил его Шамир. — Мы контролируем ситуацию.
Шамир, как выяснилось, вообще не понимал, что происходит на территориях. А успокоенный Рабин не спешил с возвращением, хотя американское телевидение несколько раз открывало сводку новостей зрелищем горящих покрышек. Весь мир уже знал, что в Хевроне, Шхеме и Газе идут настоящие уличные бои. Рабин же, выступая в популярной программе «Доброе утро, Америка», заявил, как вколотил гвозди:
— Силой они от нас ничего не добьются.
Вернувшись из Вашингтона, Рабин взялся за дело с присущей ему педантичностью. «Мы дурь из них выбьем, — сказал он, выступая на одном из брифингов. — Они и думать забудут про ООП и бунты».
Тогда Рабин считал, что существуют три пути к решению проблемы территорий: аннексия, уход и сохранение статус-кво до тех пор, пока не будет достигнуто политическое урегулирование с Иорданией.
Рабин верил в третий путь.
Но разве могла воля одного человека противостоять историческому процессу? Палестинцы уже не хотели удовлетвориться меньшим, чем национальное самоопределение.
После Войны Судного дня создалась принципиально новая реальность. Были подписаны Кемп-девидские соглашения. Мирные инициативы следовали одна за другой. Жители территорий в напряжении ждали решения своей участи. Постепенно они утратили все надежды. Питавший их политический источник высох. Да и арабские страны потеряли интерес к палестинской проблеме, занявшись своими делами.
Все это привело к тому, что вышел из строя клапан, регулирующий давление. Взрыв стал лишь вопросом времени.
На посту министра обороны Рабин был на своем месте. Этого не отрицали даже его враги. Когда он решал технические проблемы, ему не было равных.
Вывод войск из Ливана, карательные меры на территориях, оснащение армии новейшими видами вооружения — все эти проблемы решались им энергично и четко, с полным сознанием своей ответственности.
Как министр обороны, он сосредоточил в своих руках огромную власть. Не звучали критические голоса в его партии. Ликуд стал считать этого министра из лагеря соперников почти своим. Шамир был от него в восторге. Перескакивая через поставленные интифадой барьеры, Рабин слышал вокруг себя лишь гул одобрения.
А тем временем близились выборы 1988 года.
— Не трогайте Рабина, — предупредил Шамир своих людей перед началом предвыборной борьбы. — Он прекрасный министр обороны. Дай Бог нам такого.
И в период выборов Ликуд сосредоточил огонь своей тяжелой артиллерии на Шимоне Пересе. Ни один орудийный ствол не был повернут в сторону Рабина.
Но блок рабочих партий вновь потерпел поражение, и Рабин впервые проявил подлинное беспокойство. Шамир, конечно, очень хотел оставить портфель министра обороны в столь надежных руках, но все же перспектива отставки замаячила на горизонте.
Человек действия, Рабин приходил в ужас от мысли, что ему придется четыре года провести в оппозиции, не выполнив задуманного, не покончив с интифадой. И Рабин выступил самым горячим сторонником правительства национального единства, сделал все, чтобы склонить чашу весов в эту сторону. Его поддержал Перес, которому также не улыбалось прозябать в оппозиции.
И они своего добились. Старые соперники вновь впряглись в одну упряжку. Шамир вновь направлял внешнюю политику, Перес оздоровлял экономику, а Рабин подавлял интифаду.
Вновь пошла обычная рутина.
Рабин всегда начинал свой рабочий день в шесть утра. Читал газеты, как документы. В семь утра сидел уже в своей канцелярии. В семь вечера все еще был там. У него был ненормированный рабочий день.
То небольшое количество тепла, которое в нем еще оставалось, он хранил для семьи и для наиболее близких из старых друзей. Остальные, приближаясь к нему, ощущали леденящий душу холод.
Его часто видели в буфете Кнесета. Обычно он сидел один. Иногда к его столику присаживался старый приятель Шевах Вайс. Больше никто не осмеливался на подобную фамильярность. Холодное почтительное пространство неприступности отделяло его от окружающих.
Опрокинув порцию виски, Рабин возвращался в зал заседаний.
Как оратору, ему было далеко до лавров Цицерона, но слушали его охотно. Немного статистических данных. Глубокомысленное обобщение: «Это борьба двух народов за одну землю». Оперативные сведения: народные избранники любят находиться в курсе военных событий. Солидарность с армией: «Я горжусь нашими солдатами, с честью выполняющими свой долг». И уже в самом конце, как рефрен, знаменитое выражение: «Насилием они от нас ничего не добьются».
Так продолжалось довольно долго.
Вернувшись из Соединенных Штатов, Рабин обещал покончить с беспорядками в считанные дни. В январе он уже не был столь оптимистичен и признал на заседании кабинета министров, что и понятия не имел о размахе волнений. Через несколько недель, на встрече с солдатами в Рамалле, Рабин сказал:
— Мы приведем их в чувство в течение месяца.
Прошел месяц, и министр обороны, выступая по телевидению, неохотно выдавил из себя:
— Эта борьба носит затяжной характер, и неизвестно, когда закончится.
С тех пор Рабин перестал выступать в роли провидца.
Он не победил интифаду. Но и не потерпел поражения. И он действовал открыто, ничего не скрывая. Как гири, на чашу весов швырял цифры. И мы знали, сколько у нас и у них убитых и раненых. Знали, сколько взорвано, разрушено, зацементировано арабских домов.
Бойцам бригады Голани Рабин разъяснил, что от них требуется:
— Врежьте им. Бейте по рукам и ногам. По телу. Мы оставим бунтовщикам шрамы на всю жизнь.
Раньше солдатам разрешалось бить только в случае крайней необходимости.
Слюнтяйство.
Рабин приказал бить, чтобы наказать. Дабы неповадно было.
Ни разу нотка сожаления не прозвучала в его голосе. Ни разу он чисто по-человечески не посетовал на то, что приходится прибегать к столь жестоким мерам.
Жертвы? Кровь? Взаимное ожесточение?
Да. Так будет до тех пор, пока они не поймут, что насилием ничего не добьются.
А как тяжело отразилось все это на израильском престиже!
Миллионы людей во всем мире не только видели на голубых экранах дым горящих покрышек и палки в руках израильских солдат. Они слышали призывы Ицхака Рабина, произносимые без тени эмоций, монотонным голосом, и поэтому особенно страшные:
— Бейте их. Ломайте им кости. У нас еще никто не умирал от побоев.
Своим немногочисленным критикам Рабин ответил:
— Мы не можем ради симпатий мировой общественности жертвовать жизненными интересами нации.
Рабин не только говорил. Он отвечал за каждое свое слово. Его слова можно было расставить, как вехи, на том пути, по которому мы шли.
Куда?
Сначала были палки и газ. Потом пластиковые пули. Они тоже убивали. Все зависело от расстояния. Но кто же следил, с какого расстояния стреляли солдаты? Появились и железные сети, в которые бунтовщиков отлавливали, как диких зверей. И несмываемая краска. И длинная цепь запрещений и коллективных наказаний. В целых деревнях отключался газ, свет и телефон. Запрещалась обработка полей.
Изощренный мозг Рабина даже придумал налог на ослов и коз.
Министр обороны не согнулся под тяжестью обрушившегося на него бремени. Наоборот. Расправил плечи. Обрел вторую молодость. И трудился, с фантастической неутомимостью вникая в каждую деталь, на все накладывая отпечаток своей личности и воли.
Раз в неделю Рабин созывал в своей канцелярии форум интифады. За столом собирались люди, которым он доверил расправу со взбунтовавшимся населением. Командующие округами, руководители службы безопасности, командиры воинских частей.
Рабин давал им подробные указания, разработанные до мельчайших деталей бессонными ночами. Его недремлющее око все замечало. Все было предусмотрено, учтено и охвачено строгой логикой его приказов, которые оставалось лишь выполнять.
Опросы общественного мнения показывали, что вплоть до выборов 1992 года Рабин продолжал оставаться самым популярным израильским лидером.
Левые, правые, центр — все поддерживали его, ждали от него каких-то откровений.
Он честен. Не интриган. Не политический комбинатор. Патриот. Не какой-нибудь шахер-махер. Логичен. Последователен. Уж если он говорит, что силой они ничего не добьются — значит, так оно и будет.
Ввел коллективные наказания? Видно, так надо.
Велел бить? А что с ними еще делать, если они не понимают, когда их добром просят?
Несбыточные желания, самые смелые грезы рядового обывателя воплотились в Рабине. Как двуликий Янус, всесильное божество, добрый волшебник — он все может. Ему известно, как решить проблему волков и овец, как отдать территории, одновременно удерживая их. Как вступить в переговоры с врагом, ломая ему при этом все кости.
В обществе укоренилось мнение, что Рабин — панацея от всех бед.
Это и создало уникальные условия для разрушения мифов и создания иной политической реальности.
Новой точкой отсчета в мировоззрении Рабина стала, по-видимому, его старая формула: «Насилием они от нас ничего не добьются».
Перелом произошел, когда он понял, что насилием и мы от них ничего не добьемся.
Выгодный Израилю статус-кво на контролируемых территориях сохранялся неимоверно долго. Целых 20 лет. В такой же отрезок времени вмещается вся европейская история между двумя мировыми войнами, насыщенная такими событиями, как приход к власти Сталина, Муссолини, Гитлера и Гражданская война в Испании.
Дарованные нам годы тянулись однообразной вереницей, лишенные политической динамики. Жители территорий убирали наше дерьмо, чистили наши канализации, строили нам дома, прокладывали для нас шоссейные дороги. Мы воспринимали все это как должное, и считали, что так будет всегда.
Но какой же народ согласится навеки обречь себя на роль самой презираемой индийской касты?
Бесплодная борьба с интифадой заставила Рабина задуматься над этой проблемой.
Конечно, драконовские меры возымели действие. Армии удалось восстановить жесткий контроль над населенными пунктами Иудеи, Самарии и Газы. Но какой ценой?
Первобытная война с камнями, палками и сетями разлагала армию, развращала солдат, вела к амортизации души, к опустошению.
К тому же, Рабин знал, что уже ломится в ворота новая интифада.
Старые концепции исчерпали себя.
Резонно предположить, что когда Ицхак Рабин осознал все это, его мозг, как компьютер, переключился на поиски новых решений…
Ицхак Рабин был убит, когда начатый им политический процесс стал набирать силу, двинулся уже по инерции. За час до смерти он видел лишь дружеские лица, слышал гул толпы, собравшейся на площади Царей Израиля, чтобы выразить поддержку делу, которое наполнило новым смыслом его уходящую жизнь. И сразу после этого выстрелы в спину — и агония в машине, где его кровь смешалась с кровью раненого телохранителя. Машина неслась на предельной скорости, ее трижды останавливали полицейские патрули.
— Я везу в больницу раненого премьер-министра! — кричал водитель.
— Да ну?! — изумлялись полицейские. И светили фонариками в лицо умирающему. И бормотали: — Да, это Рабин…
Думается, что Рабин ничего не стал бы менять в своей жизни.
Вот только конец ее мог быть не столь драматичным, но история любит дешевые эффекты…
Шимон Перес
Когда Пересу исполнилось 64 года, он писал в автобиографических заметках: «Я не чувствую себя ни усталым, ни разочарованным. И я не потерял интереса к жизни. Сверстники, с которыми я когда-то учился, сегодня богаче меня. И квартиры у них получше, и отдыхают они чаще, и лучше едят и пьют, и, в отличие от меня, шьют костюмы у модных портных. Я же, оглядываясь на пройденный путь, говорю себе: „Не Бог весть какие у тебя заслуги, но кое-что ты сделал в жизни. Если на одну чашу весов сложить годы, а на другую все, что я успел совершить, неизвестно еще, что перевесит…“»
В этой цитате весь Шимон Перес.
Тут и самоуничижение паче гордости, и дрожь подавленного самолюбия, и тщеславие, стыдливо прикрытое ложной скромностью. Далеко не все сверстники Переса ели и пили лучше, чем он, да и квартира его отнюдь не напоминает хижину дяди Тома.
Фальшивая нота часто дребезжала и в публичных выступлениях Переса. Этот блестящий интеллектуал и технократ не понимал психологии толпы, старался льстить ей, подладиться под ее настроение. И толпа обычно ощетинивалась колючками недоверия и враждебности. Неприятие Переса широкими массами, вопреки всем его усилиям, даже вопреки логике и здравому смыслу, фатально обрекало его на роль вечного неудачника.
15 лет возглавлял Перес партию Труда. Четыре раз вел ее в предвыборные баталии, пытаясь поднять из низин оппозиции к вершинам власти. И ни разу не сумел завоевать доверие избирателя. Четыре поражения, как четыре незаживающих рубца, бередили душу. И, в конце концов, Перес устал от несправедливости судьбы. Именно ему почему-то не верили, хотя ни разу даже тень скандала не омрачала его безупречную в нравственном отношении политическую репутацию.
Ну кто сегодня помнит о скандале с долларовым счетом, открытом в Америке женой Рабина? Кто помнит о том, что у Рабина сдали нервы в канун Шестидневной войны? Кто ставит Рабину в вину то, что он проморгал начало интифады? Рабин всегда каким-то образом выходил сухим из воды. К Рабину все относились, как к принцу крови, а к Пересу — как к узурпатору.
Рабин — первый сабра, ставший премьер-министром, архитектор великой победы.
Переса же считали интриганом, проникшим в партийные чертоги с черного хода.
То, что Рабину преподносилось на блюдечке, Пересу приходилось завоевывать тяжким трудом. Да и чем бы мог Перес импонировать черни?
Ведь не был он ни мастером словесного фехтования, как Бегин, ни командиром боевиков-подпольщиков, как Шамир, ни героем-авантюристом, как Шарон. Никогда не было у него героического ореола.
Страна так и не научилась ценить этого человека с квакающим голосом и вызывающим раздражение грустным взглядом.
Перес стал одним из самых перспективных лидеров задолго до 1977 года, когда он повел в первое свое предвыборное сражение партию Труда и потерпел поражение в противоборстве с таким искушенным в политических баталиях трибуном, как Менахем Бегин. Сегодня мало кто помнит, что Перес считался восходящей звездой на израильском политическом небосклоне еще в пятидесятые годы. В возрасте 29-ти лет, став, с благословения своего учителя Давида Бен-Гуриона, генеральным директором министерства обороны, сосредоточил он в своих руках огромную власть. И даже противники его не отрицают, что воспользовался он ею наилучшим образом. За каких-нибудь семь лет создал костяк ядерной, авиационной и электронной промышленности, реорганизовал научно-исследовательскую работу в военной области и заложил основы той мощи, благодаря которой Израиль смог выстоять в грядущих испытаниях.
Уже тогда, вероятно, молодой энергичный политик, пользовавшийся полным доверием Бен-Гуриона, наделенный им фактически неограниченными полномочиями, мечтал о том дне, когда он займет кресло старого вождя. Ему казалось, что пройдет десять, ну максимум 15 лет, и его мечта осуществится. Возможно, так бы оно и было, если бы не фатальным образом сложившиеся обстоятельства.
Когда в 1959 году сошел с политической арены старый вождь, его преемник Леви Эшкол лично просил Переса остаться на посту заместителя министра обороны. Перес остался, и его считали человеком номер два в правящей партии. И вероятно, стал бы Перес премьер-министром в возрасте 45 лет, еще до того, как побелела его голова. И не было бы в его глазах печали, появившейся лишь после тридцати лет ожидания звездного часа…
Но в 1965 году находившийся уже на покое неукротимый Старик бросил перчатку своим вчерашним соратникам. Бен-Гурион вышел из созданной им когда-то партии Мапай и призвал под свое одинокое знамя самых близких ему людей.
Перес без колебаний отправился за сварливым вождем в пустыню политической оппозиции. И когда после Шестидневной войны созданное Бен-Гурионом движение Рафи объединилось с Мапай, образовав партию Труда, Пересу пришлось начинать все сначала, пядь за пядью отвоевывая утраченные позиции.
И Менахем Бегин потратил тридцать лет жизни, чтобы взойти на вершину политической пирамиды. Но, в отличие от Переса, ему не пришлось вести баталии в собственной партии, и он не должен был бороться с предвзятым мнением, сложившимся в обществе.
Перес больше чем кто-либо из его предшественников должен был обладать выдержкой и упорством, чтобы пробиться к цели сквозь все преграды, причем самые трудные испытания ждали его внутри собственной партии.
Борьба не с врагами, а с политическими единомышленниками закалила Переса, сделала его неуязвимым для личных выпадов и оскорблений. В столкновениях с противниками Перес доказал, что он — человек, прекрасно владеющий собой, не дающий воли ни эмоциям, ни гневу, ни уязвленному самолюбию. Ответил ли Перес хоть раз своим очернителям на их языке? Кто и когда слышал, чтобы Перес позволил себе оскорбить противника? Пользовался ли он хоть когда-нибудь непарламентскими выражениями? Потерял ли он хоть раз контроль над собой? Не существует человека, который ответил бы утвердительно хоть на один из этих вопросов.
Но этого, оказывается, недостаточно, чтобы из лидера превратиться в вождя. Судьба по-прежнему не баловала его… И когда в сентябре 1984 года Шимон Перес занял, наконец, кресло, в котором до него сидели Бен-Гурион, Шарет, Эшкол, Голда Меир, Рабин, Бегин и Шамир, то, в соответствии с соглашением о ротации, лишь два года вместо полновесных четырех были отпущены ему…
Заместителем Переса стал его антипод Шамир, а больше половины партнеров по тяжеловесной правительственной коалиции не выносили своего премьер-министра. Тем внушительнее его достижения.
Стабильность в стране не установилась сама собой, а была достигнута целым рядом тонких маневров.
Вывод израильских войск из Ливана способствовал умиротворению внутри страны и выбил любимое оружие из рук левых экстремистов. Эффективные экономические меры остановили разгул инфляции. Америка вновь стала щедро давать деньги, а большинство стран Черного континента возобновили дипломатические отношения с Израилем.
Перес — интеллектуал, и его популярность среди творческой интеллигенции также способствовала формированию в стране благоприятного для правительства общественного мнения. Когда разразился неприятный для Переса скандал в связи с убийством сотрудниками службы безопасности двух пленных террористов, то «властители умов», такие, как Амос Оз[33], грызли дома карандаши и молчали. А тем из них, кто попытался что-то пролепетать в печати, Перес просто позвонил по телефону, чем окончательно пресек все слабые попытки выяснить истину.
Разумеется, не обошлось и без счастливого стечения обстоятельств. Снижение цен на нефть, падение курса доллара, ирано-иракская война — все это вполне может считаться исторической удачей кабинета Переса. С другой стороны, в короткое время правления Переса администрация Белого дома проявляла удивительное равнодушие к ближневосточным проблемам. Ну что бы стоило Рейгану выступить с мирной инициативой в тот период, а не позднее, когда в кресле премьер-министра уже сидел угрюмый старый человек, вцепившийся мертвой хваткой в уже отжившую доктрину.
Как бы то ни было, за два года Перес сумел показать, на что способен, хоть многим он и напоминал кролика из «Алисы в стране чудес», ибо всегда спешил на какую-то очень важную встречу. Судьба не позволила ему руководить страной четыре года, но он и за два сделал больше, чем его антипод Шамир за все время своего пребывания у власти.
Оказалось, что и этого недостаточно для того, чтобы стать вождем.
Шимон Перес (Шимон Перский) детство свое провел в польском еврейском местечке Вишнёво, в котором проживало около ста еврейских семей. Все они ждали лишь благоприятного случая для эмиграции в Палестину. Атеистов и отступников от веры в местечке не было. И хотя Перес стал со временем лидером социалистической партии, к Богу он всегда относился с гораздо большим почтением, чем к социалистическим доктринам. Пожалуй, лишь к Бен-Гуриону относился Перес с похожим благоговением — как к старому, суровому и величественному еврейскому Богу.
По субботам Шимон обычно ходил с дедом в синагогу. Он любил деда, веселого сапожника, считавшего, что Господь создал этот мир для радости и веселья.
В ту субботу, войдя в дом, шестилетний Шимон нахмурился. На столе стояло радио, предмет отцовской гордости, большая редкость тогда. Коробка играла, нарушая святость субботы. Шимон, не задумываясь, потянул скатерть. Коробка грохнулась на пол, и наступила тишина. Вошел отец. Он посмотрел на ребенка долгим взглядом и ничего не сказал. Мать молча подмела обломки. Только через полгода смог отец купить новое радио, но оно уже никогда не включалось по субботам.
В девять лет Шимон стал сочинять стихи. Родители бережно собрали их и отправили Бялику[34]. Как гордился отец, когда национальный поэт прислал теплое письмо, в котором отметил безусловную одаренность ребенка. С тех пор литературные амбиции уже не покидали Переса и даже в большей степени, чем политика, болезненно язвили его самолюбие. Сверстники Переса, те самые, которые «лучше ели и пили», вспоминают, что будущий лидер был ребенком хилым, пресным, не выносившим «игрищ и забав», предпочитавшим проводить время за чтением занимательных историй. И дети реагировали на эту отчужденность единственно доступным им способом — Шимона поколачивали. Это было развлечение не только приятное, но и безопасное, ибо он никогда не давал сдачи.
— Почему ты позволяешь себя бить? — кричала мать, прикладывая примочки к его синякам.
— Мама, — отвечал Шимон, — я им ничего не сделал. Почему они не любят меня?
Риторический этот вопрос не терял с годами своей актуальности.
Первым в Палестину прибыл отец. Он много и тяжело работал, и когда почувствовал, что твердо стоит на ногах, вызвал к себе жену и детей. Весной 1933 года мать с детьми присоединилась к главе семьи.
Шимону шел десятый год. Он окончил престижную гимназию Бальфура, потом воспитывался в молодежном поселении Бейт-Шемен, стал активистом молодежного движения. Уже тогда его отличали энергия, целеустремленность и ровный спокойный характер. Без особого труда он стал лидером одной из молодежных организаций. И в детские годы, и в юности единственным другом Шимона оставался брат Гершон. Но, в отличие от Шимона, Гершон был начисто лишен честолюбивых амбиций. Шимон мечтал о славе, а Гершон — о богатстве. В дальнейшем пути братьев разошлись. Один стал профессиональным политиком, а второй — подрядчиком-миллионером.
Правда, Перес еще долго связывал свои надежды на нетленную славу с литературным творчеством. Время от времени в печати появлялись его стихи, статьи и проза. Особым успехом пользовалась серия репортажей «Из дневника женщины», публиковавшихся под женским псевдонимом. Критики не преминули отметить, что наконец-то в ивритской литературе зазвучал сильный и чистый женский голос. И все же литературные опыты Переса так и не вышли за рамки ученичества. Детские стихи, одобренные самим Бяликом, и юношеские репортажи, в которых он говорит от имени женщины, так и остались его лучшими достижениями на этом поприще.
Книги же Переса, несмотря на некоторые любопытные идеи, водянисты, дидактичны, лишены своеобразия и душевной значительности. То же самое можно сказать о его ораторских способностях. Один из его друзей отметил не без иронии:
— У Шимона сначала появляются слова, потом предложения, и лишь в самом конце мысли.
Перес не обиделся.
— По-моему, — сказал он, — это предпочтительнее, чем быть кем-то, кто не имеет ни слов, ни предложений, ни мыслей.
В юности Пересу протежировал идеолог сионистского рабочего движения Берл Кацнельсон, первым обративший внимание на его способности. Он утверждал, что этого молодого человека ожидает блестящее будущее на любом поприще, за исключением литературы.
Но идолом Переса стал Давид Бен-Гурион. Все восхищало его в этом человеке. Волевая целеустремленность, аналитический ум, темперамент бойца и, самое главное, способность без колебаний принимать судьбоносные решения. Это был вождь его поколения.
— Кто я в сравнении с ним? — думал Перес, и у него опускались руки…
Однажды, в конце 1946 года, Перес должен был отправиться по партийным делам из Тель-Авива в Хайфу. В те времена такая поездка была нелегким делом. На улице Дизенгоф на него внезапно налетел человек, которого он часто встречал у Кацнельсона, литератор и поэт, вечно куда-то несущийся, размахивая длинными, как жерди, руками.
— Шимон, — закричал он, — ты сегодня едешь в Хайфу? Я нашел тебе тремп. Тебя подвезет Бен-Гурион.
Перес похолодел, а его собеседник засмеялся.
«Что я ему скажу? — думал Перес, спеша к условленному месту. — Нет, я буду только слушать. Почти три часа мы проведем вместе. Это ведь целая вечность».
Бен-Гурион промолчал всю дорогу, закрыв глаза, и обняв колени худыми руками. Перес тоже молчал, с почтением глядя на своего кумира, погруженного в размышления. Когда за окном машины уже замаячила Хайфа, Бен-Гурион впервые взглянул на своего попутчика и сказал:
— А знаешь, Троцкий ведь был плохим политиком.
— Почему? — спросил растерявшийся Перес, мысли которого были в ту минуту далеки от Троцкого.
— Ну что это за политика — «ни мира, ни войны»? Это еврейские штучки. Выбирают либо войну со всеми последствиями, либо мир, за который надо платить. Ленин это понимал. Потому вождем русского народа был он, а не Троцкий.
— Вы приехали, молодой человек, — и Бен-Гурион протянул Пересу сухую руку.
«Мог ли я тогда вообразить, — вспоминал впоследствии Перес, — что уже не за горами дни, когда Бен-Гуриону придется принимать решения и о войне, и о мире».
Нельзя не усмотреть иронии судьбы в том, что Перес, любимый ученик Бен-Гуриона, ни в чем не похож на своего учителя. Он был вождем, этот индивидуалист из Сде-Бокера. У него не было соратников. Были лишь последователи, помощники и исполнители.
Перес говорил, что он не в состоянии понять Бен-Гуриона до конца, ибо тот был личностью настолько сложной, настолько гениальной, что все данные ему характеристики опадают с него, как листья с большого дерева.
Пересу удалось подметить противоречие между способностями Бен-Гуриона и его характером. «Он был подлинным интеллектуалом, — писал Перес в автобиографической книге „Иди с людьми“. — Ему не хватало лишь одного интеллектуального качества: способности оставаться нейтральным или, по крайней мере, объективным. Он был не в состоянии выжидать и сразу бросался в омут крайних решений».
По мнению Переса, это объясняется тем, что у Бен-Гуриона была натура бойца. «Он знал, что существуют страшные вещи, но не мог этого вообразить. Не мог заставить себя чего-то бояться. Он знал о существовании неизменных вещей, но не мог смириться с тем, что их нельзя изменить. Он утверждал, что каждое сражение можно выиграть, если бойцы не утратили уверенности в победе. Он учил, что соблюдать правила игры нужно лишь тогда, когда их нельзя заменить другими. И он всегда считал, что перемены важнее постоянства. У него было мужество все брать под сомнение: установившиеся исторические концепции, незыблемые философские учения — все то, что принято считать бесспорными истинами. Агнон как-то сказал о Бен-Гурионе: — Он не боится гоев. — И, подумав, добавил: — И евреев он тоже не боится».
Перес готов обеими руками подписаться под этими словами.
Но в том-то и дело, что ни одна из этих блестящих характеристик не применима к Пересу.
Бен-Гурион — вождь.
Перес — всего лишь лидер.
Бен-Гурион — интуитивный мистик.
Перес — прагматик.
Бен-Гурион работал в одиночку.
Работа Переса это коллективный труд целой группы превосходных специалистов.
Бен-Гурион возвышался над действительностью.
Перес — сливался с ней.
Бен-Гурион отличался железным характером.
Перес — железным терпением.
Бен-Гурион часто нарушал правила игры.
Перес возводил их в абсолют, к удовольствию своих партнеров по многочисленным коалициям.
Бен-Гурион был идеологом.
Перес никогда не придавал идеологии чрезмерного значения. Соратникам по партии, упрекавшим его за это, он отвечал: «Мы не нуждаемся в усилении идеологического доктринерства за счет сокращения числа наших потенциальных избирателей».
Лучшими премьер-министрами за всю историю Израиля считаются Давид Бен-Гурион и Леви Эшкол. Годами Перес изучал их опыт. Кто из них стал образцом для него?
На словах — Бен-Гурион.
На деле — Эшкол.
Уходя в отставку, Бен-Гурион сказал своему преемнику: «Эшкол, не будь соглашателем».
Но Эшкол был соглашателем. Он любил компромиссы. Компромисс — это наполовину поражение, но ведь наполовину и победа.
Перес, который в свое время выступал против Эшкола, что называется, на коне, научился не только ценить компромиссы, но и превратил их в свое основное оружие.
Свою автобиографическую книгу «Иди с людьми» Перес опубликовал в семидесятых годах. Интригующее название, не правда ли? Взглянешь на обложку, и сразу веет солидностью, положительностью и скукой. В книге этой Перес приводит любопытный разговор, состоявшийся у него с Эшколом в период так называемого «дела Лавона», связанного с провалом израильской шпионской сети в Египте.
«Эшкол прямо спросил:
Чего добивается Бен-Гурион, раздувая ажиотаж вокруг этого дела?
— Бен-Гурион ничего не добивается, — ответил я. — Он хочет только одного: чтобы от народа не скрывали правду. Старик утверждает, что в нашем руководстве усиливаются тенденции затушевывать правду, скрывать ее. Он считает их крайне опасными для Израиля. Люди, привыкшие жертвовать истиной во имя компромисса, поступят так, и когда судьба страны будет висеть на волоске.
Эшкол на секунду задумался, потом взглянул мне в глаза.
— И ты считаешь, что Старик прав, что всегда нужно говорить правду, всю правду? — спросил он с легким оттенком иронии.
— Да.
— Шимон, — засмеялся Эшкол, — ты всегда всем говоришь правду? Жене? Приятелям? Политическим противникам? У тебя никогда не бывает никаких тайн?
Я молчал…»
Ничто не выявляет характера человека лучше, чем испытание великолепием славы или огнем неудачи. Цельность характера отличает тех, кто живет и действует в четко очерченной сфере определенных идей, отождествляя себя с ними, не впадая в противоречие со своими чувствами и рассудком.
Каждый раз, когда волна отбрасывала Переса назад, к берегу, сосредоточенность его воли помогала ему физически и духовно преодолеть очередной кризис. Всю накопленную им мощь, всю силу воздействия, весь свой интеллект он направлял к единственной цели — и лишь для того, чтобы потерпеть очередную неудачу. Но когда проходили первые минуты отчаяния, Перес с вызывающим невольное уважение хладнокровием начинал все сначала.
И поразительнее всего то, что партия Труда пятнадцать лет не меняла лидера, ни разу не снискавшего победных лавров, следовала за ним с какой-то мазохистской покорностью от поражения к поражению.
Выборы — это тот фатальный рубеж, которого Перес так и не сумел преодолеть.
Когда разгневанный делом Лавона Бен-Гурион добровольно удалился в пустыню политического изгнания, вся молодая гвардия рабочей партии Мапай последовала за своим вождем. Это было подлинное созвездие талантов, но даже в нем выделялись победоносный главнокомандующий Синайской кампании Моше Даян и создатель оборонной промышленности Шимон Перес.
Неугомонный Старик, решивший любой ценой вырвать власть из рук своего преемника Леви Эшкола, создал партию Рафи и начал борьбу за голоса избирателей. Предвыборными баталиями Рафи руководил Перес. И на выборах 1965 года эта партия получила всего десять мандатов. — При чем тут Шимон? — говорили сторонники Переса. — Народ отказал сварливому старику в своем доверии.
Ну что ж, бывает…
На протяжении последующих двенадцати лет мало кто вспоминал о досадной неудаче талантливого технократа. Все эти годы Перес был той лошадкой, на которую не ставили.
Будущим преемником Голды Меир считался Моше Даян, но этого волка смертельно боялось овечье стадо партийных функционеров.
Даян сгорел в горниле Войны Судного дня.
Тогда Голда остановила свой взор на Рабине. Пересу Голда так и не простила его былой близости к Бен-Гуриону. Рабин стал премьер-министром, но быстро растранжирив полученный им кредит общественного доверия, подал в отставку в канун выборов 1977 года.
Пробил час Переса, возглавившего предвыборный список своей партии. Ни на секунду не сомневаясь в успехе, повел он свою когорту в бой против лагеря правых, возглавляемого «вечным оппозиционером» Менахемом Бегином.
И потерпел жесточайшее поражение. Партия Труда — впервые — была отброшена от пульта государственного управления.
— При чем тут Шимон? — спрашивали сторонники Переса. — Он ведь встал у партийного руля без пяти двенадцать. Не он, а Рабин повинен в этой катастрофе.
Ну что ж, бывает…
К выборам 1981 года Перес готовился с особой тщательностью. Преодолевая чувство внутреннего отвращения, он даже появился на иерусалимском рынке Махане-Иехуда, где был встречен гнилыми помидорами и истошными воплями «Бегин! Бегин!». Опросы общественного мнения давали перевес блоку левых партий.
И что же?
А то, что Перес получил 47 мандатов, а Бегин — 48.
Пересу оставалось следовать примеру волка из знаменитого мультсериала и повторять: «Ну, Бегин, погоди!». Пристроившись на скамье оппозиции, Перес терпеливо ждал своего часа.
И вдруг Бегин ушел, передав бразды правления Шамиру.
— Вот оно, — решил Перес, когда с политической арены исчез идеолог правых, чья популярность в определенных кругах граничила с идолопоклонством, — теперь осечки быть не должно.
Но словно чья-то шкодливая рука подсунула актерам сценарий предыдущих выборов. Вновь, как и в 1981 году, опросы общественного мнения предсказывали победу блоку рабочих партий. Уход Бегина привел к разброду в лагере правых. Израиль увяз в ливанском болоте. Головокружительная инфляция отбросила его на экономический уровень развивающихся стран.
Никто не сомневался в победе Переса, но выборы 84-го года закончились вничью. Пересу пришлось разделить власть с Шамиром.
Сторонники Переса уже молчали, а сам он лишь развел руками:
— Народ, уставший от межпартийных склок, впряг нас в одну упряжку, и мы вынуждены подчиниться его воле…
Тогда-то и совершил Перес ошибку. Более того, роковой просчет. По коалиционному соглашению лишь два года из полновесных четырех мог он находиться у власти. Ему бы взвалить на плечи Шамира и Ливанскую войну, и дикую инфляцию. Но Перес, увидев так близко от себя кресло премьера, услужливо пододвинутое к нему Шамиром, был уже не в состоянии обуздать властолюбие. И выбрал первые два года, забыв, что выборы чаще всего выигрывает тот, кто находится у власти.
Ну кто сегодня помнит, что лучшего премьера-министра у Израиля не было? За куцый отпущенный ему срок Перес вытащил Израиль из ливанского болота, снизил инфляцию, стабилизировал экономику, улучшил платежный баланс, вернул Израилю по праву принадлежащее ему место среди высокоразвитых стран. Плодами всех этих успехов воспользовался Шамир.
— Что ты делаешь? — говорили Пересу друзья. — Зачем ты преподносишь ему на блюдечке все свои достижения? Ты вовсе не должен выполнять соглашение о ротации, достигнутое под давлением обстоятельств. Откажись от этой нелепости, назначь, перевыборы. Народ поймет и поддержит тебя.
— Я дал слово, — отвечал Перес, — и сдержу его, хоть и понимаю, что для страны было бы лучше, будь я не столь щепетилен.
Выборы 1988 года дали блоку левых 39 мандатов, а Ликуду — 40. Теперь уже никто не говорил: «Ну что ж, бывает…»
Даже в ближайшем окружении Переса стали понимать, что закономерность — это повторяющаяся случайность.
Перес же вновь впрягся в колесницу национального единства. С той только разницей, что победивший Шамир занял кресло премьера на все четыре года. Он определял внешнюю политику и душил интифаду.
На долю же Переса досталась вновь впавшая в кризисное состояние экономика.
Когда в начале 1988 года Перес посетил канцелярию министра финансов Моше Нисима, он уже знал, что вскоре сменит его на этом непопулярном посту. В кабинет министра он вошел со скорбным выражением лица, чтобы выразить Нисиму соболезнование в связи с кончиной его матери. Нисим наклонил голову в знак признательности, а потом протянул Пересу пожелтевшую от времени книжку.
— Шимон, — произнес он, это мой подарок тебе. Я взял эту уникальную книгу из библиотеки главного раввина. Ее автор — твой дед, адмор[35] Перский.
Перес, искавший эту книгу по всему миру, растроганно обнял Нисима.
Ну, наверное, было бы преувеличением сказать, что сотрудники министерства финансов умилились при виде этой сцены. Однако они стали называть Переса, ставшего вскоре их боссом, «наш адмор». И действительно, было в Пересе что-то от раввина. Он любил поучать, что раздражало многих, хоть Перес старался делать это ненавязчиво и тактично.
В рабочий кабинет Переса, где бы он ни находился, не прекращалось паломничество. Поклонники, ученики и просители шли к нему, как мусульмане в Мекку. Перес всех принимал с благосклонной улыбкой. И все же что-то надломилось в нем после выборов 1988 года.
Прежде Перес, хоть и заигрывал с толпой, но никогда не пытался добиться дешевой популярности демагогическими обещаниями. Да и чем бы он мог импонировать черни? Сефардские евреи, например, и не вспоминавшие о польском происхождении Бегина, презрительно называли Переса «этот полячишка». И «этот полячишка» с несвойственным ему апломбом обещал народу, что к концу 1989 года инфляция будет сведена к однозначной цифре. Стоит ли удивляться, что апломб Переса ударил по нему бумерангом. Инфляция 1989 года составила 20,7 процента…
В обществе началось настоящее кликушество.
— Демагог! — кричали Пересу. — Дешевый популист!
Перес не смутился. «Ладно, — сказал он, — мне еще около трех лет сидеть в этом кресле. Судите меня потом».
Но его судили тогда.
Печать взахлеб писала, что у Переса квартира, как у булгаковского Воланда, что он ездит в такой машине, какую и во сне не увидят другие министры. Переса сравнивали с его предшественником. Нисим, дескать, был скромным. А Перес? При этом забывалось, что для Нисима пост министра финансов стал вершиной карьеры, а для Переса означал резкое падение. Перес ведь уже был премьер-министром.
Зеркало общественного мнения привыкло представлять личность Переса в искаженном свете. В жизни Перес человек добрый, отзывчивый, умный, отличающийся, к тому же, редкой работоспособностью. Общественное же мнение привыкло считать его сибаритствующим демагогом и властолюбцем.
— Неудачник, — смеялись противники, — если кто-то швырнет на улице кожуру банана, то Перес обязательно на ней поскользнется.
А Перес тем временем сдержал обещание — вновь снизил инфляцию до терпимого уровня.
Ну и что? Все восприняли это как должное. Ну кто же не знает, что Перес отличный работник?
Секрет успехов Переса не только в его личных качествах. Давно подмечено, что личности высокоодаренные стремятся опираться в своей деятельности на талантливых людей. Они не боятся конкуренции. Посредственность же тянется к посредственности.
Перес всегда был окружен молодыми талантами. Их так и называли: «мальчики Переса». Он подбирал их, руководствуясь лишь своей интуицией. Всех объединяло то, что были они непростительно молоды и очень талантливы. И Перес безоговорочно доверял своей гвардии, что вызывало ропот старых сотрудников.
Один из них вспоминает: «Мальчишки лет двадцати пяти расхаживают по нашим кабинетам и отдают приказы от имени министра. И вдруг то, над чем я работал в течение долгих месяцев, решается за каких-нибудь двадцать минут. И мальчишка со смехом хлопает меня по плечу: все, мол, в порядке, дедушка…»
Перес всегда стремился свести к минимуму бюрократию.
— Мне не нужны чиновники, — любил он говорить, мне нужны работники.
Но произошло то, что должно было произойти. Не только партия Переса, но даже его ближайшее окружение устало от вечных неудач…
В юности у Переса был старенький мотоцикл «Триумф». То он тащил Переса на себе, то Перес — его. Как-то раз, направляясь куда-то по партийным делам, захватил он с собой молодую особу, за которой тогда ухаживал. Желая пофорсить, Перес выжимал максимум из своей старой клячи. Когда он прибыл на место, девушки на заднем сиденьи не оказалось — потерялась где-то по дороге…
Пятнадцать лет вел Перес партийный автомобиль, битком набитый его сторонниками. Приближаясь к очередному виражу, он оглянулся и обнаружил, что на заднем сиденьи никого нет. Все его люди перебежали в лагерь Ицхака Рабина.
— Что поделаешь, — сказал один из них, — мы любим Переса, но лишь Рабин в состоянии вернуть партии утраченную власть…
Проиграв битву за лидерство в партии Труда, Перес сдал, постарел, почувствовал вдруг ту изнурительную усталость, которая обычно является следствием чрезмерной траты жизненных сил.
Даже победа на выборах, вернувшая, наконец, его партии власть и доминантное положение в обществе, лишь зыбким отголоском дошла до глубин его сознания, потрясенного безмерностью обрушившегося на него разочарования. Ибо Перес, оставшийся по милости Рабина на втором месте в партийной иерархии, понимал, что отныне он не имеет будущего.
Правда, у него был выбор. Он мог с честью уйти, но предпочел остаться, даже ценой унижения. Ибо обычно слаб человек, когда речь идет о самом для него дорогом. Нобелевская премия мира, которую Перес разделил с Рабином и Арафатом, лишь подсластила немного чашу горечи.
И вдруг произошло неожиданное: 4-го декабря 1995 года премьер-министр Ицхак Рабин был убит религиозным фанатиком на митинге левых сил в Тель-Авиве. Израильское общество, как-то сразу утратившее прежние ориентиры, билось, как в приступе падучей. Волна негодования, обрушившаяся на оппозицию, смела ее на политические задворки. Шимон Перес, оказавшийся один у руля, впервые почувствовал мощную общественную поддержку. Это не было, разумеется, запоздалым проявлением «народной любви», которой он так добивался. Просто после гибели Рабина народ стал видеть в нем единственного гаранта стабильности, своего рода «национальное достояние». Руки Переса были развязаны. Любая критика в его адрес стала расцениваться как подстрекательство к террору и насилию.
Но — вечный неудачник — и тут он не смог воспользоваться на редкость благоприятными обстоятельствами. Стал делать ошибку за ошибкой.
Неоправданное форсирование соглашений с палестинцами вызвало раздражение в обществе. Исламский террор и операция против шиитских фундаменталистов в Ливане — «Гроздья гнева», — проведенная с малоэффективной прямолинейностью, ускорили переориентацию общественного мнения.
Перес же, находясь во власти эйфории, этого не почувствовал. Впервые он окружил себя плохими советниками. Впервые абсолютно утратил способность к критическому самоанализу. И, в результате, в мае 1996 года проиграл прямые выборы премьер-министра молодому лидеру правого лагеря Биби Нетаньягу.
Это было не просто поражение на выборах. В Израиле произошел политический переворот. Нетаньягу, став премьер-министром, застопорил реализацию соглашений в Осло. Начиналась новая эпоха, в которой Шимону Пересу не было места. Время старой гвардии, создавшей имперский Израиль и определявшей его историю почти полвека, прошло…
Аба Эвен
Не то диво, что партия Труда выбросила его за борт. Поразительнее всего, что это произошло так поздно. Все раздражало в нем: огромный интеллект, знание языков, отточенное ораторское искусство и, конечно, то, что он был джентльменом до мозга костей, привыкшим к английскому рафинированному укладу жизни, носившему с собой свой маленький уютный мир.
Всю жизнь он напоминал экзотическое растение, укрывшееся под стеклянным колпаком от лучей тропического солнца.
Ему не могли простить ни изысканных манер, ни блестящих фраз и необычайных сравнений, придававших особый колорит его языку.
Человек книги, он не прокладывал дорог, не ворочал глыб, не строил страну «своими руками».
Большеголовый, с массивным подбородком, тяжелым зобом, круглыми глазами и похожим на клюв носом, он напоминал какаду, случайно попавшего на птицеферму и с удивлением прислушивающегося к галдежу и кудахтанью.
В самые трудные годы он твердой и осторожной рукой направлял израильскую политику, обеспечивая ей вес и значение на международной арене.
Лишь Шимон Перес был ему интеллектуально близок из всего партийного анклава. Аба Эвен без колебаний поддержал его, когда началась борьба за лидерство между Рабином и Пересом. Но тогда выиграл Рабин. Мстительный и злопамятный, он отнял у Эвена портфель министра иностранных дел и заставил удалиться в политическое изгнание.
Прошли годы, и тот, кто его понимал и был ему близок, в угоду черни бросил верного соратника на произвол судьбы.
Стоя у руля старого партийного судна с протекающим днищем, сломанными мачтами и порванными снастями, Перес надеялся привести его в надежную гавань. И не мог протянуть руку тому, кто стал ненужным балластом.
Июнь 1988 года. 1260 членов Центра партии Труда выбирают кандидатов в Кнессет. 7 первых мест забронированы. Остальные кандидаты будут определены тайным голосованием.
Шимон Перес сидит на почетном месте, благожелательно посматривая на свою гвардию, которую он скоро поведет в предвыборные баталии. К нему пробирается секретарь, аккуратный и исполнительный молодой человек, и, наклонившись, тихо шепчет:
— Эвен не прошел в первую десятку.
Перес хмурится. Потом встает и, расточая улыбки делегатам, спешит в соседнюю комнату, где пластом лежит на кушетке секретарь партии Узи Бар-Ам. У него прострел в спине, двигаться он не может, но, принесенный сюда на носилках, лично дирижирует событиями, от которых зависит будущее партии.
— Надо попросить Эвена баллотироваться во вторую десятку, — говорит Перес, но привычной уверенности не чувствуется в его голосе.
Бар-Ам не в восторге от предложения Переса.
— По-моему, этого не следует делать, — отвечает он после раздумья. — Мы не можем гарантировать, что Эвен войдет во вторую десятку. Если он провалится, вся ответственность за позор падет на наши головы. Пусть Эвен сам решает свою судьбу.
Перес колеблется секунду, потом наклоняет голову в знак согласия. 30 минут остается у Абы Эвена, чтобы решить, следует ли ему продолжать борьбу. Таких ударов судьбы он давно не испытывал. Он сидит, наклонив вперед грузное тело. На нем модный пиджак, элегантная рубашка и светлый галстук. В глазах недоумение и почти детское выражение обиды. Рядом, нахохлившись, как воробушек, примостилась Сюзен.
— Я не понимаю, как это могло случиться, — бормочет Эвен. Один из стоящих рядом друзей говорит нарочито бодрым голосом: — Ты должен прорваться во вторую десятку. Главное — стать членом Кнессета, а там кто будет помнить, под каким номером ты был избран.
В последнюю минуту, когда список уже закрывался, Эвен решился. Он баллотируется. Перес чувствует себя неловко. Он расхаживает от делегата к делегату и просящим тоном говорит:
— Эвен должен пройти. Он нужен партии.
Большинство делегатов, пряча глаза, не реагируют на призыв своего лидера.
Аба Эвен уезжает домой на ланч и возвращается в простой рубашке с короткими рукавами, в спортивных туфлях. Но и в этой одежде выглядит среди окружающих как инопланетянин.
Результаты подсчета голосов еще не объявлены, но Перес уже все знает. Он подходит к Эвену и говорит горячо, торопливо:
— Им ты не нужен, но партии нужен. Она нуждается в тебе больше, чем ты в ней. Я позабочусь, чтобы это нашло выражение на практике.
Эвен секунду смотрит ему в глаза, и Перес, как ему ни тяжело, не отводит взгляда. Эвен отворачивается, берет за руку Сюзен, и они уходят, не оглядываясь. Многие делегаты смотрят им вслед до тех пор пока, дойдя до поворота аллеи, они не исчезают из виду…
В кабинете Абы Эвена в его фешенебельном особняке в Герцлии над массивным письменным столом висят фотографии почти всех знаменитых людей нашего времени. Все они — с личными посвящениями.
Вот фотография Бен-Гуриона с надписью: «Абе Эвену, представителю народа Израиля». Рядом — с профессиональным добродушием усмехается Никсон. Под его фотографией размашистым почерком экс-президента написано: «С признательностью — одному из величайших дипломатов современности».
Развешены здесь и карикатуры, вызывающие невольную улыбку. На одной из них художник изобразил Эвена, выступающего на иврите перед обалдевшими рабочими, не понимающими ни единого слова.
В подстриженном на английский манер саду трудится садовник. У парадного подъезда ждет распоряжений личный шофер в американской машине. Все время звонят — то из Нью-Йорка, то из Кембриджа.
А почетные докторские степени многих университетов мира? А фонотека с записью сотен прочитанных им лекций? А написанные им статьи и книги, все названия которых и перечислить трудно, составившие целую библиотеку?
Чего стоит одна только многосерийная телепрограмма «Наследие», которую просмотрели 50 миллионов человек?
И это израильский политик?
Трудно отделаться от впечатления, что этот интеллектуал и аристократ, в течение нескольких десятилетий игравший видную роль в политической жизни Израиля, находится здесь по какому-то недоразумению. Не забыли ли его англичане, уходя из Палестины?
Не раз Эвену намекали, что он не вписывается в израильский интерьер. Эвен смеялся и пожимал плечами.
— Это моя страна и мой народ, — говорил он и сразу становился серьезным. — Руку на сердце положа, я кое-что для них сделал и еще могу быть им полезен.
В интервью газете «Маарив» Эвен рассказывал: «Мои родители не были ни аристократами, ни снобами. Отец умер, когда мне даже года не исполнилось. Меня вырастил отчим. Обыкновенный врач, хороший человек. Я ношу его фамилию. Жили мы небогато, судьба меня не баловала. Конечно, я мог без труда стать профессором Колумбийского университета или членом британского парламента. Мне не раз это предлагали. Но черт меня дернул связаться с сионизмом. С тех пор прошло полвека, но я ни разу не пожалел об этом».
Сионистское движение в его лице приобрело государственного деятеля глобального масштаба. И надо сказать, что было время, когда Эвена ценили. Не было такого события в жизни молодого динамичного государства, в котором Аба Эвен не принимал бы участия.
Он стал одним из самых выдающихся ораторов в мире. Ему платили 7000 долларов за лекцию. 20 университетов в США и в Европе присвоили ему степень почетного доктора. Американская академия составила список десяти самых выдающихся ораторов за всю историю существования английского языка. Наряду с Линкольном, Дизраэли и Черчиллем, в этом списке значился и Аба Эвен. Когда он позвонил в Академию, чтобы поблагодарить за оказанную честь, то секретарша чуть не упала в обморок. Она считала Эвена современником Шекспира.
Генри Киссинджер утверждал, что не встречал человека, который с таким виртуозным совершенством владел бы английским языком.
А известный израильский сатирик Эфраим Кишон рассказывал, что будучи в Нью-Йорке, он специально ходил на заседания сессий Генеральной ассамблеи ООН, чтобы слушать выступления Эвена. «Я-то считал, что знаю английский, — говорил Кишон, — но Эвен наказал меня за нахальную самоуверенность. На первом его выступлении я сидел, как китайский болванчик, и лишь хлопал глазами. На втором я вытащил из портфеля толстенный словарь Вебстера и с его помощью сумел кое-что понять, хотя далеко не все».
Почти столь же блестящ и иврит Эвена. Известный израильский журналист, сабра в третьем поколении, сказал после взятого у Эвена интервью:
— Его язык безупречен. Он течет и искрится, как горная речка. Мне стыдно было задавать ему вопросы на моем грубом иврите.
И это еще не все. Эвен прекрасно владеет французским, немецким, испанским и персидским. Ицхаку Рабину и Шимону Пересу было чему завидовать.
Со своей женой Сюзен Аба Эвен познакомился в годы Второй мировой войны, когда служил офицером в британской разведке. В соседнем полку Эвен обратил внимание на молодого лейтенанта с явно выраженным семитским профилем. Они подружились. Аба Эвен был и старше по званию, и более умудрен жизненным опытом. Однажды лейтенант зашел проститься. Его полк переводили в Каир. Эвен сказал:
— Возьми адрес чудесной еврейской семьи. Там три сестры, три красавицы. Старшая, Сюзен — моя будущая жена.
Лейтенант женился на младшей. Этим лейтенантом был Хаим Герцог, будущий президент Израиля.
В 1961 году Давид Бен-Гурион предложил Эвену портфель министра просвещения и культуры.
«Старик рехнулся», — а шептались в кулуарах люди, принадлежавшие к ближайшему окружению премьер-министра. Почтенная рабочая газета осмелилась даже спросить Бен-Гуриона, что общего у сравнительно нового репатрианта с культурой еврейского государства.
И действительно, Эвен ведь не был учителем в ивритской гимназии, не знал лично ни Бялика, ни Черниховского[36], не совершал походов с Натаном Альтерманом по тель-авивским кабакам, не прибыл в Эрец-Исраэль ни со Второй, ни с Третьей алией[37], не осушал болота и не выращивал бананы. Более того, он даже родился не в Восточной Европе, как вся израильская политическая элита, а в Кейптауне, в Южной Африке. И в детстве привезли его не в Тель-Авив, а в Лондон.
Видно, не мучила его тоска по Святой земле, если он с отличием окончил Кембриджский университет вместо того, чтобы научиться обрабатывать землю в каком-нибудь киббуце.
Да и потом Эвен не вступил в батальон Пальмаха, а надел форму армии Его Величества короля Великобритании и стал майором английской разведывательной службы на Ближнем Востоке.
Эвен был белой вороной не только среди элиты рабочей партии Мапай, но и вообще в стране победившего сионизма. Те, кто слушали в 60-е годы выступления членов Кнессета от различных фракций, даже не обладая музыкальным слухом, могли уловить русский, польский, румынский, вообще восточно-европейский акцент. Идейный и духовный багаж народных избранников легко сводился к общему знаменателю: Толстой, Бялик, сионистская организация, Вторая-Третья алия, проложенные дороги, осушенные болота, рабочий сионизм или ревизионизм, борьба с англичанами и т. д.
Эвену и приблизиться не удалось бы к этой публике, появись он в Эрец-Исраэль в тридцатые годы.
Аба Эвен, однако, окончательно бросил здесь якорь лишь в 1945 году, когда женился на Сюзен.
После дипломатической карьеры за границей, продолжавшейся с 1947 по 1959 год, Эвен возвратился в Израиль и сразу был включен в состав политического руководства.
Это был его звездный час. Он был идолом американского еврейства, им восторгались сенаторы и бизнесмены, журналисты и голливудские кинозвезды. Ни один израильский политический деятель не удостаивался в Америке столь шумных и единодушных похвал, такого всеобщего одобрения.
На израильском небосклоне новая звезда появилась в мае 1948 года, когда Бен-Гурион поручил Абе Эвену вести кампанию за создание еврейского государства. Перед политической комиссией сессии Генеральной ассамблеи ООН предстал элегантный молодой человек, отличающийся зрелостью политического мышления, ораторским талантом, государственным умом, тактом, тонкостью, эмоциональным зарядом и убежденностью в нравственной правоте защищаемого им дела.
Можно с уверенностью сказать, что личность и обаяние Эвена сыграли немалую роль в исходе политической баталии, конечным результатом которой явилось провозглашение Еврейского государства.
26 мая 1948 года Аба Эвен произнес в Совете Безопасности речь, в которой лапидарно изложил всю проблематику израильско-арабского конфликта. Эвен сказал: «Если арабские государства хотят жить в мире с Израилем, то будет мир. Если они желают войны, то получат войну. Но вне зависимости от того, хотят они войны или мира, им предстоит смириться с существованием Израиля».
Когда в 1959 году Эвен вернулся в страну, за его плечами были 14 лет дипломатической службы, прекрасно налаженные связи с людьми, определяющими мировую политику, и огромная работа, проделанная им на ключевых постах представителя при ООН и посла в Вашингтоне, укрепившая международный авторитет Израиля.
Страна встретила его как национального героя, и вскоре, понежившись в лучах славы, Аба Эвен вошел в круг вершителей государственных судеб. Он появился на израильской политической арене под аплодисменты и восторженный шепот, точно так же, как герой Синайской кампании Моше Даян, командир Пальмаха Игал Алон и создатель оборонной промышленности Шимон Перес.
Все они были молоды, талантливы, им чертовски везло.
«Молодая гвардия Бен-Гуриона» — так называли эту четверку.
Всем им пришлось испить чашу горечи. Каждому — свою.
Пока они шли от успеха к успеху, занимаясь каждый своим делом, все видели в них национальных героев. Как только они оказались на политическом поприще, под их ногами сразу стали рваться мины интриг, соперничества, зависти и тайной вражды.
Аба Эвен с его детской наивностью, неискушенный в интригах и кознях, был удобной мишенью. По нему стали вести прицельный огонь еще до того, как он успел акклиматизироваться в стране.
Какая-то газетка в самый канун выборов вдруг обнаружила, что Эвен не числится в списках израильских граждан. Оппозиционные деятели загалдели, тыча в Бен-Гуриона обличающими перстами: мол, какого это проходимца ты нам подсовываешь?
Выяснилось, что во время первой переписи населения Эвен находился в Вашингтоне. Обладая дипломатическим статусом и документами, он совсем забыл, что ему нужно позаботиться об израильском удостоверении личности.
На выборы 1959 года партия Мапай пришла, размахивая списком внушительных достижений, со свежей кровью в жилах. Все еще помнили Синайскую кампанию, обеспечившую свободу судоходства в Тиранском проливе и превратившую захудалую деревушку Эйлат в жемчужину Красного моря.
Лидеры партии собирали огромные толпы на предвыборных митингах, но все рекорды популярности побил Эвен. «После него невозможно выступать», — с горечью констатировали политические соперники и старались по крайней мере неделю не появляться там, где Эвен изумлял публику своим ораторским искусством.
Будучи человеком великодушным, Эвен щадил противников, даже обрушивая на них огонь своего сарказма. Он не понимал, что число врагов растет в прямой зависимости от успеха.
Газеты стали осыпать его ядовитыми стрелами. Но что делать, когда не к чему придраться? Личная жизнь Эвена была совершенно безупречной. Он не имел никаких сомнительных связей. Его нельзя было поймать на лжи. Он был безукоризненно честен.
Но свинья ведь, как известно, всегда грязь найдет, и газеты занялись социалистическими убеждениями Эвена: «Что общего у этого человека с Рабочей партией? — лейтмотивом звучало в газетных публикациях. — Какое отношение к социалистической идеологии может иметь этот английский джентльмен?»
Подобные инсинуации находили благоприятную почву. Это сегодня социалистические лидеры разъезжают в роскошных машинах и шьют костюмы у модных портных. А тогда они щеголяли с расстегнутыми воротничками, в помятых брюках и отличались, к тому же, дурными манерами. В те времена, когда владелец жалкого киоска считался капиталистом, Эвену легко можно было пришпилить ярлык «кровососа» и «эксплуататора».
На самом же деле Эвен вырос в небогатой семье, не имел нетрудовых доходов, никого не эксплуатировал и не наживал богатства нечестным путем.
Социалистические взгляды он усвоил в юности и даже вместе с Деннисом Хили основал в Кембридже организацию студентов-социалистов.
Много лет спустя Хили, папа которого, кстати, тоже не был шахтером, стал министром обороны Великобритании.
В 1959 году Эвен вошел в состав кабинета Бен-Гуриона. Портфель министра иностранных дел, который так хотел получить Эвен, был отдан Голде Меир.
— Не расстраивайся, — сказал ему Старик. — Этот портфель ты еще получишь. А пока возьми министерство культуры и просвещения.
— Но я никогда этим не занимался, — пробормотал Эвен.
— Так займись, — оборвал Бен-Гурион.
И Эвен занялся новым для себя делом. Он был первым, кто понял, что проблема воспитания относится не только к области педагогики, но и имеет большое социологическое и экономическое значение. Осуществленные им школьные реформы сохраняют свое значение до сих пор.
По его настоянию было создано учебное телевидение. Это он изменил систему преподавания английского языка в израильских школах.
— Наши дети должны знать практический английский, а не зубрить Шекспира, — заявил он, воспитанный на произведениях стратфордского гения.
По инициативе Эвена была созвана первая Реховотская конференция развивающихся стран. Аба Эвен, занимавший пост ректора Научно-исследовательского института имени Вейцмана, лично руководил всей организационной работой. Он понимал, что идет на определенный риск.
Воплощение этой идеи в жизнь стало бы великим делом, но ее провал граничил бы с фиглярством. Золотой середины тут быть не могло.
В Израиль съехались сотни политиков, ученых и бизнесменов из стран Азии, Африки, Южной Америки и Европы. Конференция прошла с огромным успехом. За ней последовала вторая, потом третья. В дальнейшем конференции подобного рода стали регулярно проводиться в Женеве.
Бен-Гурион первым поздравил Эвена с успехом. Страны Третьего мира начинали набирать силу и превращались в реальный противовес великим державам. Молодые государства, недавно освободившиеся от колониального владычества, не имеющие промышленности, испытывавшие острую нехватку научно-технических кадров, с благодарностью принимали израильскую помощь и были готовы платить за нее политической валютой. Связи Израиля со странами Черного континента стали крепнуть. После Реховотской конференции Израиль посетили главы нескольких десятков африканских государств.
И не будучи министром иностранных дел, Эвен сумел поднять политический престиж Израиля.
С 1967 по 1974 годы Аба Эвен был хозяином МИДа. Он отличался точностью оценок самых запутанных международных событий и способностью выделять факторы, кажущиеся малозначительными, но определяющими в конечном итоге глобальную политическую стратегию.
В 1974 году Ицхак Рабин, ставший премьер-министром, отнял у Эвена министерский портфель. У этих людей взаимная антипатия началась с момента, когда они впервые увидели друг друга. В своей автобиографической книге «Послужной список» Рабин писал: «Целых семь лет занимал Аба Эвен пост министра иностранных дел и за это время доказал, что он способен лишь разъяснять чужие концепции. Самостоятельным политическим мышлением этот человек не обладает». Эвен дочитал книгу Рабина до половины и бросил, сухо отметив, что она может представлять интерес лишь для психиатра.
На фатальных для блока Маарах выборах 1977 года Эвен значился вторым в предвыборном списке своей партии. После выборов и он, и Шимон Перес, и Ицхак Рабин оказались без министерских портфелей, без министерств и без власти.
Аба Эвен, конечно, не остался без работы. Помните про 7000 долларов, которые он получал за лекцию? Но его политическая карьера кончилась, хоть он этого и не понимал. Отстраивая ряды деморализованной партии, Перес вступил в блок с Рабином, а там, где властвовал этот дуумвират, Эвену не было места.
Зато популярный американский беллетрист Роберт Сент-Джон написал его биографию. Эвену эта книга очень понравилась, хотя апологией ее и не назовешь.
«Он блестящ, и в то же время ограничен, — писал Сент-Джон. — От его доброты веет холодом. Его уважают, но не любят. С ним соглашаются, не понимая его. Эвен — индивидуалист. Круг его друзей ограничен. Он любит не слушать, а говорить. Любой диалог с ним сразу же превращается в монолог. Эвен убежден, что все сказанное им гораздо важнее того, что он мог бы услышать».
— Ну и пусть он меня критикует, — сказал Эвен. — Все равно я горд тем, что Сент-Джон написал всего три биографии: Насера, Бен-Гуриона и мою.
Эйзер Вейцман
Он так и не стал премьер-министром, старый мушкетер, совершивший переход Хаджи-Мурата в стан идеологических противников, дважды изменивший политические реалии в государстве, человек не возглавлявший правительства, а создававший их.
Зато он стал седьмым президентом Израиля.
Полководец без армии, политический лидер без партии, он все же занял высший пост в государстве. Но, как известно, пост этот имеет чисто символическое значение.
Он сам создал свой образ, получивший законченную форму много лет назад и с тех пор воспринимавшийся всей страной как нечто само собой разумеющееся. Все знали его как светского льва. Длинное и тонкое лицо его с коротко подстриженными усиками напоминало знаменитого капитана мушкетеров.
Журналисты обожали брать у него интервью из-за язвительных и точных реплик, подобных ударам шпаги. Его остроумие, своей утонченной изысканностью напоминавшее восточную кухню, не каждому приходилось по вкусу. Люди, привыкшие ждать от него какой-нибудь хохмы, не воспринимали его серьезно, даже когда он говорил о проблемах исключительной важности. И никто не задумывался над тем, что этот кажущийся легкомысленным человек почти сорок лет был на первых ролях в военной и политической жизни Израиля.
Существовал совсем другой Вейцман, почти неизвестный широкой публике. Командир и политик, организатор и лидер, не боящийся ответственности, обладающий аналитическим складом ума, прозорливостью, редкой интуицией и способностью мгновенно оценивать любую ситуацию.
Долгая военная карьера Вейцмана была безупречной. В ней было все, кроме той самой капельки счастья, которая, по словам Наполеона, превращает генералов в маршалов.
Восемь лет командовал Вейцман израильскими ВВС. Это он разработал концепцию о решающей роли авиации в грядущих войнах. Это он добился выделения необходимых средств и превратил военную авиацию еврейского государства в одну из лучших в мире. Весь свет узнал об этом после Шестидневной войны. Тогда же о проделанной им огромной работе были осведомлены лишь немногие. Ицхак Рабин был одним из них.
Став начальником генерального штаба, Рабин предложил Вейцману пост своего заместителя. Вейцман обрадовался. Это была та самая капелька счастья…
— Хорошо, — сказал он, — я в течение двух недель передам все дела Моти Ходу и перейду к тебе.
— Постой, — нахмурился Рабин. — Кто сказал, что Ход станет командующим ВВС? Этот пост я уже обещал другому.
— Кому? — удивился Вейцман. Рабин назвал фамилию. Вейцман вспылил.
— Я не передам ВВС в чужие руки.
— Не ты ведаешь назначениями в армии, — оборвал его Рабин.
— Если так, то я остаюсь на своей должности. Меня ты снять не можешь…
— Да кто будет тебя снимать, — поморщился от такой несуразицы Рабин. — Только помни: не выполнив моего условия, ты не станешь моим преемником.
— Плевать, — ответил Вейцман. И покривил душой…
Вейцман настоял на своем. Он перешел в генштаб, лишь когда добился назначения Моти Хода на свое место. Произошло это за пять месяцев до Шестидневной войны, и Вейцман, военный летчик, получивший сухопутную должность, еще не успел освоиться, спустившись с небес на землю.
В канун Шестидневной войны произошло событие, прочно заблокировавшее впоследствии военную карьеру Вейцмана.
Стране, превратившейся в военный лагерь, предстояла война на трех фронтах. Начальник генштаба Ицхак Рабин готовил армию к решающему сражению. Вейцман был рядом, и оба работали по двадцать часов в сутки.
Рабин, нервный и впечатлительный, выкуривал ежедневно по три пачки сигарет, и в какой-то момент не выдержал напряжения. В конце мая заснувшего в своем кабинете Вейцмана разбудил телефонный звонок.
— Эзер, — сказал Рабин, — приезжай немедленно.
Голос начальника генштаба звучал странно. Через 10 минут Вейцман был у него. Рабин, нахохлившись, сидел в кресле с лицом, опухшим от никотина и бессонницы. На столе ежилась окурками мраморная пепельница. Вейцман сразу все понял.
— Эзер, — произнес Рабин глухим голосом, — ты видишь, в каком я состоянии. Прими командование.
В глазах Вейцмана мелькнул и сразу исчез хищный блеск.
— Нет, — сказал он, помедлив. — Отдохни пару дней. Приди в себя. И ни о чем не беспокойся. Я все сделаю.
Вернувшись в генштаб, Вейцман собрал совещание старших офицеров.
— Командующий будет отсутствовать некоторое время по делам государственной важности, — сухо сообщил он. — Я его заменяю.
Через сутки Рабин, бледный, осунувшийся, но решительный, вернулся к исполнению своих обязанностей. И он не простил человеку, ставшему свидетелем его слабости и унижения…
Начался израильский блицкриг. Рабин отстранил своего заместителя от руководства сухопутными сражениями. В действия ВВС, которыми командовал его друг и воспитанник, Вейцман не вмешивался. И фактически остался не у дел в решающие дни. Ему было тяжело. С горя он взял автомат и присоединился к войскам, победным маршем шедшим к Шарм-аш-Шейху. Там он узнал, что пропустил величайшее событие: взятие Старого Иерусалима и освобождение Стены плача. Годами Вейцман твердил, что мы должны вернуть себе наши национальные святыни, и даже получил за это выговор от Бен-Гуриона. Когда же, наконец, произошло то, о чем он так мечтал, его там не было.
После войны Вейцман, поняв, что ему не стать главнокомандующим, снял мундир.
Эзер Вейцман родился в 1924 году в Хайфе. Его отец, Ихиэль, младший брат Хаима Вейцмана, первого президента Израиля, был агрономом, занимавшимся лесонасаждениями в Галилее.
Эзеру было 15 лет, когда началась Вторая мировая война. Однажды, когда он работал в поле, мощный рев прорезал упругий воздух. Эзер поднял голову. В родниковом небе на бреющем полете неслись два английских истребителя.
— Bot это жизнь, — подумал Эзер, — они летают, а я ползаю…
В 16 лет Эзер закончил летные курсы в Тель-Авиве и подал заявление в английское летное училище.
— Палестинцам незачем летать, — сказали ему. Тогда он изменил тактику, поступил шофером в обслуживающий персонал английских ВВС и очутился в Африке, где подвозил боеприпасы войскам Монтгомери, атаковавшим под Эль-Аламейном корпус Роммеля. Отважный парень с насмешливыми глазами нравился английским офицерам, и кто-то из них поддержал одну из его бесчисленных просьб о зачислении в летную школу. В 1942 году Эзер Вейцман закончил летное училище в Родезии и стал боевым летчиком. Его часть отправили в Индию, где он и пробыл до конца войны, пилотируя истребители Ф-47.
После войны Вейцман остался в Англии и продолжал летать на легких самолетах частных клубов. В 1947 году, выступая на Всемирном сионистском конгрессе в Базеле, он потребовал создания еврейской военной авиации.
— Зачем? — спросил кто-то из делегатов.
— Чтобы экспортировать в Европу цветы из Палестины, — усмехнулся Вейцман.
Шокированные делегаты проигнорировали его предложение.
Незадолго до принятия ООН знаменитой резолюции о разделе Палестины Вейцман вернулся в Эрец-Исраэль и стал одним из девяти летчиков Хаганы, имевшей несколько «примусов» — так назывались легкие учебно-тренировочные самолеты. Все пилоты, которыми тогда располагала страна, направляясь на летное поле, помещались в двух машинах.
В первый боевой вылет Вейцман долго разглядывал раскрашенные мягкой акварелью домики и деревья, похожие на игрушки, аккуратно расставленные в витрине. Трудно было привыкнуть к мысли, что это его страна…
Борьба за эту скудную землю уже велась с предельным ожесточением. Боевые формирования палестинских арабов, мобильные, многочисленные, не испытывавшие недостатка в вооружении, объединялись в целые воинские соединения, устраивали засады на дорогах, атаковали поселения и города. Еврейские транспортные колонны все чаще подвергались нападениям. Потери росли. Иерусалим охватило кольцо блокады. Арабы стремились прервать связь между еврейскими районами, ибо знали, что лишь этот путь ведет к победе. Им удалось отрезать Негев, Западную Галилею. Огромные усилия тратили арабские вожди на блокировку ключевой шоссейной магистрали Иерусалим — Тель-Авив. Для еврейского Иерусалима это была артерия жизни.
Война за Независимость стала, по сути, войной за выживание. Тогда это понимал лишь один человек: Давид Бен-Гурион. Чтобы выжить, необходимо оружие. И Бен-Гурион слал эмиссаров в Европу. Одного за другим. Все они получали лишь один наказ: добыть оружие. Любой ценой.
15-го марта 1948 года в красное здание на улице Яркон в Тель-Авиве вошел невысокого роста крепыш в спортивной куртке и в солдатских ботинках. Часовой с чешской винтовкой знал его в лицо, но все же проверил документы. Миша Керен, начальник единственного еврейского военного аэродрома, улыбнулся ему и поднялся на второй этаж, в штаб Хаганы. К тому времени почти все его хозяйство состояло из нескольких безнадежно устаревших «Пайперов».
Его встретил Игаэль Ядин, начальник штаба Хаганы. Утиный нос придавал ему сходство с печальной птицей. Он горбился, что выдавало привычку много времени проводить за письменным столом. Вид он имел сугубо штатский. Ядин сразу приступил к делу:
— Сколько у тебя самолетов, готовых к выполнению оперативных заданий?
— Четыре.
— Не густо, — Ядин усмехнулся.
— Еще пять нуждаются в основательном ремонте. Я давно прошу запчасти, — поспешно сказал Миша.
— Знаю. Мы послали заказ в Европу, но я не для того тебя вызвал, чтобы обсуждать плачевное состояние нашей авиации. Ты и так для меня живой укор.
В словах Ядина чувствовалась ирония. Миша хотел было обидеться, но передумал.
— Бен-Гурион крайне озабочен положением дел в районе Гуш-Эцион. Пока все наши поселения, подвергшиеся атакам арабских банд, выстояли, но оснований для оптимизма нет. Ты помнишь, что произошло в январе?
Миша кивнул. Два месяца назад феллахи устроили в Хевронских горах засаду и атаковали взвод Хаганы, состоявший из 35 бойцов, в основном студентов Иерусалимского университета. Взвод спешил на помощь осажденному киббуцу Кфар-Эцион. Все наши бойцы погибли. Эта трагедия потрясла тогда всех. В Эрец-Исраэль не было еврея, который не знал бы хоть одну из осиротевших семей. Знал и Миша нескольких парней, погибших в Хевронских горах…
Ядин продолжал:
— Гуш-Эцион отрезан, а значит, обречен. И страшнее всего то, что мы бессильны им помочь… Нужны оружие и люди. Ни того, ни другого у нас нет. Нам удалось закупить крупную партию вооружения в Чехословакии, но потребуется несколько недель, чтобы доставить его сюда. Да и людские ресурсы у нас крайне ограничены. А Старик не устает повторять, что вскоре нам предстоит война с регулярными армиями всех арабских стран.
— Продержится ли Гуш-Эцион те несколько недель, о которых ты говоришь? — задал Миша тревоживший его вопрос.
— Не знаю, — просто ответил Ядин. — Я и вызвал тебя для того, чтобы ты совершил несколько патрульных полетов над этим районом и доложил нам обстановку. Сведения оттуда поступают неутешительные. Раньше в районе Хеврона действовали банды неорганизованные, точно броуновское движение.
Миша улыбнулся — Ядин любил щегольнуть образованностью.
— Теперь все изменилось. У арабов появился вождь. Энергичный, целеустремленный. Племянник иерусалимского муфтия.
— Абд эль-Кадер эль-Хусейни?
— Да. Он поклялся смести с лица земли все еврейские поселения. И можно не сомневаться, что это не пустая угроза. Слушай, Миша, — оживился Ядин, — мы кое-что знаем о привычках этого человека. Эль-Хусейни — щеголь. Одевается по-европейски. И, что самое главное, всегда ездит в джипе с белым капотом. Если ты вдруг увидишь такой джип…
— Я прыгну на него. Все мое оружие — старый парабеллум с двумя обоймами. Дай мне пулемет или хоть несколько гранат.
— Нету, — сказал Ядин и усмехнулся. Мишу раздражала и восхищала манера этого человека смеяться над тем, что у него ничего нет.
Миша вернулся на аэродром.
— Шмуэль, — позвал он механика, копавшегося во внутренностях небольшого «Тейлор-Крафта». Грузный человек лет пятидесяти поднял перепачканное маслом лицо.
— Что с двухместным «Пайпером»?
— Готов к полету.
Миша зашел в свой барак и взял парабеллум. Вбил в него обойму. Запасную сунул в карман.
— Миша, — окликнул его знакомый голос. На пороге стоял худой мускулистый парень с тонкими чертами узкого лица. Миша любил и ценил этого человека. Оба они считались лучшими летчиками в Эрец-Исраэль, но не особенно этим гордились — летчиков было тогда так мало…
— Куда ты собрался с этой пушкой? Не на дуэль ли? Тогда возьми меня в секунданты.
— Лечу в район Гуш-Эцион. А что касается дуэли, то, может, она и состоится. Слышал про белый джип эль-Хусейни?
— Я лечу с тобой, — решительно сказал Вейцман.
— Вдвоем веселее.
«Пайпер» легко оторвался от земли. Побывав в руках Шмуэля, старый самолет обрел вторую молодость. Эзер пилотировал. Миша держал на коленях свой парабеллум. Почему-то он был уверен, что именно сегодня они встретят Абда эль-Кадера эль-Хусейни.
Вот и Гуш-Эцион. Сверху видны белые домики всех четырех еврейских поселений, сбившиеся в кучу, как овцы. На всех дорогах и тропинках, ведущих в Гуш-Эцион, пенилось белыми барашками людское море. Арабы шли нескончаемым потоком с ружьями и ножами в руках. Кое-где черными пятнами бросались в глаза грузовики и телеги. Миша подумал о немногочисленных защитниках Гуш-Эциона, и у него сжалось сердце…
Арабы, услышавшие гудение самолета, подняли головы. Раздалось несколько одиночных выстрелов.
— Стрелки, мать их… — засмеялся Вейцман, но сразу же его голос прервался. — Смотри, Миша, смотри. Вот он, белый джип. Эль-Хусейни!
И Миша увидел джип с белым капотом, подпрыгивающий на ухабах петлистой боковой дороги, то исчезающий, то вновь появляющийся среди нависающих с обеих сторон скалистых выступов. Кое-где виднелись болезненно изломанные, черные, похожие на тарантулов, иудины деревья.
Вейцман перешел на бреющий. Самолет несся над джипом, почти касаясь его капота своими шасси. Джип увеличил скорость. Видно, водитель понял, что происходит. Миша поднял колпак кабины. Высунул руку с парабеллумом, стараясь найти упор, чтобы она не дрожала.
— Левее, Эзер, левее, — попросил он чужим голосом. Ведомый опытной рукой, самолет держался рядом с джипом, как на привязи. Миша разрядил парабеллум. Несколько фонтанчиков пыли взметнулись у дороги.
— Мимо! — простонал Миша.
— Дай мне, — сказал Вейцман. Миша перехватил управление. Вейцман взял у него с колен пистолет и запасную обойму. Миша спикировал прямо на белый капот. Вейцман, наполовину высунувшись из кабины, протянул длинную руку и, почти касаясь дулом брезента, выпустил всю обойму. Как раз в это мгновение джип вильнул в сторону и застыл.
— Попал?! — крикнул Миша. Вейцман пожал плечами. Они сделали еще один разворот, глядя на джип с любопытством, смешанным с ненавистью. Патронов больше не было. Со всех сторон, что-то крича, бежали арабы. Поднялась беспорядочная стрельба. Кончался бензин. С чувством унизительной беспомощности увидели они, как джип медленно тронулся с места и исчез за поворотом…
Выслушав их рассказ, Ядин схватился за голову.
— Упустили, — почти простонал он.
— Нам бы хоть одну гранату, — сказал Миша.
Вейцман произнес:
— Странно, но мне казалось, эль-Хусейни должен умереть. Я видел, как смерть витала над этим джипом…
Чутье не подвело Вейцмана. Через несколько недель, в самый разгар битвы за Иерусалим, эль-Хусейни был убит.
…Арабы понимали, что пока евреи удерживают Кастель, крепость на вершине горы, по которой целых пять километров вьется серпантином единственное ведущее в Иерусалим шоссе, им не овладеть городом.
Иерусалимский муфтий приказал племяннику взять Кастель любой ценой. По призыву эль-Хусейни к нему отовсюду стали стекаться толпы арабов. Ночью он сам повел их на штурм еврейской твердыни. Арабы упрямо ползли вверх, прячась за валунами. Бойцы Пальмаха встретили их пулеметным огнем и гранатами. Атака захлебнулась. Лишь трое арабов прорвались на территорию Кастеля. Часовой заметил их уже у самого здания штаба и открыл огонь. Одному из нападавших пуля пробила сердце. Двое других скрылись в темноте. Утром пальмаховцы обыскали тело погибшего. И обнаружили документы на имя Абда эль-Кадера эль-Хусейни. Погиб один из наиболее опасных врагов возрождающегося Израиля.
В мае, уже после провозглашения независимости, Моти Алон, Эзер Вейцман и еще несколько пилотов отправились в Чехословакию, чтобы доставить в страну приобретенные там «Мессершмиты». В целях конспирации их называли «ножи». Когда «ножи» находились уже на пути к тель-авивскому аэродрому, Алон передал по рации: — Внимание! Внизу моторизованная колонна противника.
Колонна эта, включающая танки и бронетранспортеры, змееобразно растянулась на шоссе вблизи Ашдода. Египтяне открыли заградительный огонь. «Мессершмит» Вейцмана встряхнуло взрывной волной, несколько осколков впились в борт и крыло, как в человеческое тело. Вейцман ввел самолет в пике, поливая разбегающихся египтян пулеметным огнем. Он видел, как «Мессершмит», ведомый его товарищем Эли Коэном, устремился вниз…
Это была первая воздушная атака евреев за всю историю авиации.
В конце войны Вейцман участвовал в воздушном бою над Синаем, в котором четыре еврейских самолета сбили пять английских «Спитфайеров».
В апреле 1949 года погиб Моти Алон, и Вейцман стал командиром единственной эскадрильи израильских ВВС. С течением времени под командование Вейцмана стали поступать летчики уже «израильского производства».
Их командир знал все о каждом из них.
— Мы — одна семья, — говорил он, и его подчиненные знали, что это не пустые слова.
— Умирать следует лишь за то, ради чего стоит жить, — учил их Вейцман. — Но помните, что в любом случае ваши шансы выжить зависят от степени вашего профессионализма…
Шли годы. Вейцман женился на Реуме Шварц, дочери иерусалимского адвоката, сестре Рут Даян. Реума, женщина не только обаятельная, но и одаренная, в 50-е годы выиграла конкурс газеты «Маарив» на лучший очерк. Ей предложили штатное место в газете, но Реума отказалась от личной карьеры.
— Я всего лишь жена пилота, — сказала она редактору «Маарива», — и все мои амбиции направлены лишь на то, чтобы быть хорошей женой.
Кстати, очерк ее так и назывался: «Жена пилота». Сам пилот как-то признал, что с браком ему повезло даже больше, чем с карьерой. Впрочем, отдавая жене должное, Вейцман себя идеальным мужем отнюдь не считал, хотя, как семьянин, выгодно отличался от своего свояка Моше Даяна с его донжуанской репутацией.
В 1951 году Вейцман был командирован на учебу в английскую королевскую военно-воздушную академию. С ним вместе учился капитан египетских ВВС, красивый человек, которому очень шла форма.
Вейцман часто ощущал на себе его внимательный взгляд, но старался держаться подальше, не желая навязывать свое общество человеку, которому это может быть неприятно.
Однажды после лекции египетский летчик сам подошел к нему.
— Гамаль Афифи, — представился он. — В последнюю войну я семь раз совершал налеты на ваши базы.
— Мне тоже есть чем похвастаться, — усмехнулся Вейцман. Афифи предложил отметить знакомство. Уже в баре Вейцман поинтересовался, не повредит ли их знакомство репутации египетского офицера.
— Я скажу, что пытался завербовать вас, — ответил Афифи и засмеялся.
После Синайской кампании Вейцман попросил египетского летчика, возвращавшегося из плена на родину:
— Передайте мой привет полковнику Афифи и скажите ему, что египетский следователь пытал нашего пленного пилота. Я уверен, что полковник не осведомлен об этом…
Через полгода один из западных дипломатов, прибывший в Израиль из Египта, не без удивления сказал Вейцману:
— Некий полковник Афифи просил передать вам всего одну фразу: «Мерзавец наказан».
Во время Синайской кампании бригадный генерал Эзер Вейцман был начальником центральной базы ВВС. Его обязанности заключались в том, чтобы из кабинета координировать действия своих летчиков. Но каждое утро он исчезал на час-полтора, оставляя инструкции укоризненно покачивавшему головой заместителю. Вейцман поднимал в воздух свой «Ураган» и направлял его в сторону Синая. Одинокий флибустьер искал добычи.
31-го октября 1956 года Вейцман с высоты в полторы тысячи метров обнаружил под Эль-Аришем беглецов разбитой египетской армии — и разметал их пулеметным огнем.
Он любил ощущение мощи, возникающее в кабине истребителя, когда человек, слитый в единое целое с великолепной машиной, превращается в живую молнию.
В середине 1958 года Вейцман стал третьим командующим израильскими ВВС. Вскоре нового хозяина боевой авиации принял Бен-Гурион.
— Эзер, — сказал Старик, благожелательно глядя на одного из самых талантливых командиров возрожденного Израиля, — я прочитал твой рапорт. Потрудись более подробно изложить свои соображения.
— Господин премьер-министр, — начал Вейцман, — следующая война будет молниеносной. Все решат не недели, даже не дни, а считанные часы, в которые Израиль должен будет добиться решающего стратегического перевеса, уничтожив ВВС противника еще на земле.
Бен-Гурион сидел полузакрыв глаза. Казалось, он дремлет. Но Вейцман знал, что Старик внимательно слушает.
Вейцман продолжал:
— Чтобы достичь этого, наши ВВС нанесут превентивный удар, а затем обеспечат оперативный простор армии благодаря полному превосходству в воздухе. Эти задачи могут быть достигнуты лишь при условии, что наши пилоты будут профессионалами высшего класса. За это я ручаюсь. Но есть и второе условие, выполнить которое, на мой взгляд, труднее. Как лучшие музыканты играют на скрипках Страдивари, так и мы должны добиться, чтобы наши асы летали на самых усовершенствованных самолетах. Об этом необходимо заботиться постоянно, потому что технология все время развивается.
— Ну и какие же самолеты ты хотел бы приобрести для наших ВВС? — подытожил Бен-Гурион.
— «Миражи», — не задумываясь, ответил Вейцман.
Уже в начале 1959 года Израиль получил первую партию этих великолепных машин.
Целых восемь лет пробыл Вейцман на посту командующего ВВС, и за это время они стали неузнаваемыми. В 1966 году Вейцман сказал, передавая командование своему ученику Мордехаю Ходу:
— Я относился к своим обязанностям, как садовник. Возможно, мне и приходилось иногда вместе с сорняками вырывать хорошие цветы, но в целом, думаю, что могу гордиться результатами.
После Шестидневной войны Вейцман прослужил на посту начальника оперативного отдела генштаба еще два с половиной года, а потом, поняв, что ему все равно не получить «маршальский жезл», подал в отставку. И тут он удивил многих, присоединившись не к правящей партии, а к той, которая уже более двадцати лет находилась в оппозиции.
В Херуте Вейцмана встретили с распростертыми объятиями. С места в карьер он был введен в существовавшее еще с дней Шестидневной войны правительство национального единства. Вейцман получил портфель министра транспорта. По проложенной им тропе и другие отставные генералы потянулись в Херут.
— Да они становятся милитаристами, — сказал Шимон Перес о своих политических противниках. — Если Херут когда-нибудь придет к власти, то у нас будет хунта.
Тем временем началась Война на истощение, принесшая горе в дом Вейцманов. В июле 1970 года Вейцману позвонил начальник генштаба Хаим Бар-Лев.
— Эзер, — сказал он и замолчал. У Вейцмана потемнело в глазах.
— Шауль убит? — спросил он тихо.
— Нет, нет, — поспешно произнес Бар-Лев. — Ранен. Врачи ручаются за его жизнь…
Шауль получил осколочное ранение в голову. Очень тяжелое. Несколько операций, сделанных лучшими нейрохирургами, продлили ему жизнь, но не вернули здоровья. Шауля изводили жесточайшие приступы головных болей и черной меланхолии. Отметившая его смерть маячила где-то поблизости, и через несколько лет он погиб в автомобильной катастрофе.
После ранения сына Вейцман сразу сдал и постарел. А тут еще Бегин, которому не понравились условия прекращения огня с Египтом, вышел из коалиционного кабинета. Вейцману пришлось последовать за лидером. Наступило утро, когда он сказал жене:
— Реума, мне всегда не хватало часов в сутках. А сегодня некуда спешить. Нечего делать. Да и телефон не звонит. Это так странно…
Правда, одна должность у Вейцмана осталась. Он был избран председателем правления партии Херут и со свойственной ему энергией взялся за работу. Но в каком же непривычном для себя мире он вдруг оказался! Раньше Вейцман распоряжался чужими жизнями и бюджетом в сотни миллионов. Его окружали преданные боевые товарищи, которых он любил, как собственную семью. Теперь же ему пришлось заниматься партийными дрязгами, утверждать бюджет в 7000 шекелей для филиала Херута в какой-нибудь там Димоне, а вокруг толпились люди со столь низменными интересами, что Вейцман просто диву давался.
Он попробовал влить свежую кровь в партийные жилы, но потерпел неудачу из-за сопротивления партийного руководства, не желавшего никаких перемен. Вейцман прекратил расчистку авгиевых партийных конюшен и занялся импортом в страну японских автомобилей. Дела шли неплохо, но он чувствовал какую-то смутную неудовлетворенность.
Теперь Вейцман «работал» Кассандрой. Предупреждал и предсказывал. Все сбывалось. Но ему никто не верил. Вейцман не только предсказал войну Судного дня, но и предвидел ее ход. Когда же война вспыхнула, испытал ужасное чувство беспомощности. У него не было поста в частях резервистов, и он остался не у дел. С огромным трудом добился Вейцман ничего не значащей должности советника начальника генерального штаба. Он находился рядом с командующим Давидом Элазаром на Голанах и в Синае в дни решающих сражений. Принимал участие в оперативных летучках генштаба. Но к его мнению прислушивались редко и неохотно. Старшее поколение его уже забыло, а младшее не знало. Вейцман был разочарован своим более чем скромным вкладом в победу.
— Ты знаешь, кем я был на фронте? — спросил он жену.
— Советником командующего, — ответила Реума.
— Ошибаешься. Его пепельницей.
Вейцману даже не потрудились лично вручить значок участника войны. Прислали по почте…
Отношения Вейцмана с Бегином изначально носили весьма специфический характер. Вейцман называл Бегина командиром, потому что в 1946 году вступил в его организацию. Но вскоре Вейцман уехал в Англию, а вернувшись, предпочел Хагану.
Не будучи особым поклонником Жаботинского, Вейцман, тем не менее, в 50-е годы считался самым правым из всех молодых и перспективных израильских военачальников. Он ратовал за целостный и неделимый Израиль, за освобождение национальных святынь.
В 1969 году, едва успев снять мундир, Вейцман вступил в Херут, где ему сразу же вручили министерский портфель. Бегин поморщился от столь нездорового ажиотажа, но и его захватил энтузиазм, с которым молодые лидеры партии встретили популярного генерала. Начался короткий «медовый месяц» в их отношениях. При встречах Бегин и Вейцман обнимались и таяли в комплиментах.
— Командир! — вытягивался Вейцман по стойке смирно.
— Мой генерал, — расплывался в радостной улыбке Бегин. Он даже сказал однажды, что счастлив народ, имеющий таких государственных мужей, как Эзер Вейцман.
Подобная идиллия не могла продолжаться долго. Вейцман, обожавший противоречия, излучавший то тепло, то холод, темпераментный, подвижный, как ртутный шарик, азартный и расчетливый, нарушавший правила любой игры в своем стремлении к предельной независимости, не мог не шокировать вождя, привыкшего к слепому повиновению. Вейцман голосовал против предложений Бегина в правительстве, вступал с ним в открытые дискуссии, а в 1970 году, когда правительство национального единства распалось, с энтузиазмом взялся за обновление партийного аппарата.
— Да он нас всех отправит на мусорную свалку, — ужасался Бегин. Вейцман же, наткнувшись в своем реформаторском рвении на сопротивление старых «священных коров», не скрывал раздражения.
Однажды он встретил в туалете Кнессета Игаля Алона.
— Ну, как дела в твоей партии? — поинтересовался Алон. Вейцман широким жестом обвел писсуары:
— Вот она, моя партия.
Алон расхохотался.
Об этом курьезном случае он рассказал Пинхасу Сапиру и Исраэлю Галили. Сапир, бывший тогда министром финансов, обожал интриги. В тот же день его полированная лысина замелькала по всем коридорам Кнессета. Он искал Бегина — и нашел.
— Господин Бегин, — зашептал Сапир, — Эзер такое о вас сказал…
— Что именно? — холодно поинтересовался Бегин, ценивший, но не уважавший Сапира.
— Господин Бегин, я слишком вас уважаю, чтобы повторить вслух эту гадость. Спросите у Галили…
И Бегин, узнав эту историю от Галили, обиделся, как ребенок.
— Эзер отзывается о нас всех казарменным языком, — пожаловался он своему секретарю Кадишаю.
Отношения между вождем и строптивым мушкетером совсем охладились. Вейцман сложил с себя полномочия председателя правления Херута и отошел от партийных дел.
Но в канун выборов 1977 года Бегин вновь призвал к себе опального строптивца.
— Что случилось с моим любимым генералом? — спросил он ласково.
— Я не хочу, чтобы мы пришли к власти, когда мне будет 70 лет, — ответил Вейцман.
— Что ж, — усмехнулся Бегин, — от тебя будет многое зависеть. Ведь именно ты будешь руководить нашей предвыборной кампанией.
— Значит, я стану министром обороны в 53 года, — весело закончил Вейцман.
Искусно дирижируя предвыборной борьбой, он во многом способствовал победе правого лагеря. Бегин стал премьер-министром после почти тридцатилетнего прозябания в оппозиции. Осенью 1977 года Вейцман получил портфель министра обороны, как он и предвидел, в 53 года, и стал одним из творцов Кемп-Девидских соглашений.
В течение всего периода переговоров с Египтом Вейцман вместе с Даяном уговаривал, подбадривал, убеждал Бегина. И Бегин им этого не простил. Ему казалось, что если бы не Даян и не Вейцман, он не пошел бы в Кемп-Девиде на столь болезненные для национального самолюбия уступки.
Вейцман же делал все для того, чтобы мир с Египтом превратился в подлинный мир. Он установил прочные личные связи с египетскими лидерами, регулярно посещал Каир и Александрию.
— Как жаль, что вы не египтянин, — однажды сказал ему Садат с грустной улыбкой. — Когда меня убьют, приезжайте на мои похороны…
— Господь не допустит этого, — ответил Вейцман. И ошибся… Творцы великих перемен обычно быстро сходят с политической сцены. Им не прощают ломки незыблемых устоев…
Недоброжелателей раздражала странная дружба Вейцмана с египетским президентом. Они утверждали, что Садат видел в Вейцмане слабое звено в израильском руководстве, которое старался использовать для давления на Бегина. Вейцман реагировал на эти обвинения непечатными выражениями.
За несколько дней до своего ухода он сказал на заседании партийного руководства:
— До чего докатилось нынешнее правительство! Вместо того, чтобы использовать мир с Египтом как мощный мотор, оно превратило его в национальную катастрофу.
Убедившись, что для Бегина палестинская автономия — лишь звук пустой, Вейцман вернул ему портфель министра обороны. Бегин не сожалел об этом.
Осенью 1979 года Вейцман был исключен из партии за резкую критику вождя и на время отошел от политической жизни.
С тех пор Вейцман и Бегин встретились лицом к лицу только один раз. Произошло это на церемонии обрезания сына заместителя министра транспорта Моше Кацава. Опоздавший Бегин, увидев Вейцмана, с интересом наблюдавшего за ритуалом, подошел к нему. Они обменялись рукопожатием и несколькими банальными фразами. «Ага!» — смекнул заметивший это журналист. И на следующий день тиснул статейку о том, что Вейцман, дескать, беседовал с Бегином о своем возвращении в Херут.
— Правда ли это, господин Вейцман? — налетели журналисты.
Тонкая улыбка появилась на его губах.
— Я не вернусь в эту партию ни через обрезанную пипиську сына Моше Кацава, ни каким-либо другим, более приличным способом, — оборвал он кривотолки.
Покинув большую политику, Вейцман делил свое время между роскошным офисом в Тель-Авиве и виллой в Кейсарии, где написал книгу «Битва за мир».
Ему предлагали кафедру в университете — он отклонил это лестное предложение. Уговаривали совершить лекционное турне по Соединенным Штатам — он отказался.
— Да ты что, — изумлялись друзья, — как можно отказываться от пяти тысяч долларов за лекцию?
— Нет, — отвечал Вейцман. — Я не поеду разъяснять политику этого правительства. Ругать его в Америке мне не пристало, а хвалить тех, кто, по моему глубокому убеждению, ведет Израиль к катастрофе, — не могу.
Ему и без Америки приходилось много разъезжать. И по делам бизнеса, и чтобы рекламировать свою книгу, содержащую описание событий, предшествовавших установление мира с Египтом.
И все-таки бывший министр обороны, человек, привыкший к совсем иному ритму жизни, старый политический дуэлянт, не мог не чувствовать внутренней пустоты, утратив привычное поле деятельности.
— Я вернусь, когда бардак, который они устроили, распространится на всю страну, — сказал Вейцман в своем излюбленном грубовато-образном стиле. То ли чувство какой-то внутренней неловкости, то ли смутная, не осознанная им самим надежда на возвращение в партию, которой он все же отдал часть души, долго удерживала Вейцмана, не позволяла ему обнажить шпагу против вчерашних соратников.
Час Вейцмана настал осенью 1984 года. Созданное им движение Яхад, крошечное суденышко, утлое, но управляемое твердой рукой, вышло в бурное море большой политики. Яхад — это Вейцман. Нельзя же всерьез называть движением нескольких мушкетеров, обнаживших шпаги и сомкнувшихся вокруг своего капитана.
И произошло чудо. Имя Вейцмана возымело магическое действие. Вопреки всем прогнозам, Яхад получил на выборах целых три мандата. Когда же выяснилось, что Ликуд и Маарах финишировали, что называется, голова к голове, все козыри оказались в руках у Вейцмана. Без него ни правящая коалиция, ни оппозиция не могли обойтись.
И тогда на виллу Вейцмана в Кейсарии нагрянул Ариэль Шарон. Вейцман морщился от грубой прямолинейности Арика, но ему нравилось его бульдожье упрямство. В молодости они были друзьями.
— Чему я обязан такой честью? — спросил Вейцман нежданного гостя.
— Разве я не могу просто так навестить старого товарища? — ответил Арик, со слоновьей грацией целуя руку Реумы.
— Этому ты научился у Бегина? — засмеялся Вейцман.
Когда они остались наедине, Шарон стал серьезным.
— Эзер, — сказал он, — меня прислал Шамир. Твое место с нами, в Ликуде. Бегина уже нет, а с Шамиром ты всегда ладил.
— Что он просил передать? — задавая этот вопрос, Вейцман уже знал ответ.
— Шамир сказал, что если мы с твоей помощью заблокируем Маарах, то ты можешь рассчитывать на любой министерский портфель. Более того, Шамир согласен, чтобы ты стал его заместителем и в правительстве, и в партии. Это твой шанс, Эзер. Сколько там ему осталось? А потом ты станешь хозяином. И повернешь руль, куда захочешь. Ну, что скажешь?
Вейцман долго молчал. Потом поднял глаза.
— Скажи Шамиру, что я подумаю, — произнес он и перевел разговор на другую тему. «Этот старый лис, кажется, недоволен, — подумал Шарон. — Перес ведь не предложит ему большего. Так чего он хочет, черт возьми?»
Когда Арик ушел, Вейцман сказал жене:
— Власть интересует этих людей больше, чем судьба государства. Они ведут себя, как дети, у которых отбирают любимую игрушку.
Перес нетерпеливо ждал звонка Вейцмана. Изнуренный событиями последних дней, как-то сразу потускневший, он думал о несправедливости судьбы. Он так верил в победу. Так ждал ее. И вот она ускользнула в самый последний момент. Перес понимал, что лишь с помощью Вейцмана он сможет добиться сформирования кабинета национального единства.
А если Эзер поладит с Шамиром?
Об этой возможности Пересу даже думать не хотелось.
Раздался телефонный звонок.
— Шимон, — сказал Вейцман, — я решил идти с тобой и хочу, чтобы все формальности закончились как можно быстрее.
На следующий день, когда они встретились для обсуждения коалиционного соглашения, Перес с тревогой сказал:
— Эзер, ты будешь играть важную роль в моем узком кабинете, но я не могу отобрать ни у одного из старых моих соратников министерский портфель и отдать тебе.
— Шимон, — засмеялся Вейцман, — если бы я гнался за портфелями, то в Ликуде получил бы целых три.
В правительстве национального единства Эзер Вейцман стал министром без портфеля…
Вейцман — единственный влиятельный израильский политик, открыто выступавший за переговоры с ООП. Он говорил, что это неизбежно, еще в те времена, когда не только Шамиру, но даже Рабину с Пересом подобная мысль и в голову не могла придти.
Шамир не понимал столь непохожего на него человека, вызывавшего раздражение и беспокойство, и терялся в догадках, пытаясь разгадать мотивы его действий. Все знали, что у Вейцмана свои налаженные каналы связи с палестинцами, но никто не полагал, что это подрывает устои государства.
Разумеется, и Шамир не считал Вейцмана способным на предательство. Но слишком уж велик был соблазн одним ударом рассчитаться с человеком, впрягшим Ликуд в одну упряжку с ненавистным социалистическим блоком…
Ни облачка не было на политическом небосклоне, когда правительство собралось на свое последнее заседание в уходящем 1989 году. Как обычно, премьер-министр выступал первым. Шамир встал и глухим монотонным голосом начал зачитывать заранее заготовленное заявление.
Перес — единственный, знавший, какая бомба сейчас взорвется — побледнел. Растерянно переглянулись министры. А Шамир продолжал:
«Я располагаю неопровержимыми доказательствами, свидетельствующими, что министр Эзер Вейцман вступал в прямые и косвенные контакты с ООП на самом высоком уровне как путем личных встреч в европейских столицах с руководящими деятелями этой организации, так и посредством посланий, которые он отправлял им при каждом удобном случае. Поскольку действия Вейцмана представляют собой прямое нарушение закона и идут вразрез с официальной политикой правительства, у меня нет иного выхода, кроме увольнения министра, не считающегося ни с законодательством, ни с решениями кабинета, членом которого он является».
Взгляды всех обратились в сторону Вейцмана.
Лишь беспомощное движение руки, поправившей галстук, выдало его волнение. Вейцман спокойно сказал:
— Все, что я делал и делаю, направлено на благо государства.
На следующий день министры от блока рабочих партий собрались на экстренное совещание. На горизонте замаячил правительственный кризис. Поднялся Рабин. Все знали, что сейчас в его руках находится политическая судьба Вейцмана и будущее кабинета национального единства.
Несколько секунд Рабин пристально смотрел на человека, с которым у него были старые счеты.
— Какого черта ты прешь на рожон? — сказал он наконец. — У Шамира на руках все козыри. Ты нарушил закон, и он вправе тебя уволить. Так что же, из-за тебя мы преподнесем народу такой новогодний подарок, как правительственный кризис?
Рабин сделал эффектную паузу и закончил заранее заготовленной фразой:
— Твое счастье, что мы не оставляем раненых на поле боя.
Вейцман улыбнулся с видимым облегчением. Он не любил Рабина, но с течением времени научился его ценить.
Рабин пошел к Шамиру, а Рабину обычно не отказывали, если он чего-нибудь просил. Рабин вообще крайне редко выступал в роли просителя. И Шамир уступил. Вейцман сохранил министерский портфель. Впрочем, вскоре он сам отошел от политической деятельности. Но Рабина из виду не терял. Он одним из первых понял, что период возмужалости, затянувшийся у этого человека вплоть до порога старости, наконец-то завершен.
— Этот человек, — сказал Вейцман после победы Рабина на выборах 1992 года, — созрел для того, чтобы принять на себя бремя огромной ответственности.
Рабин, со своей стороны, поддержал кандидатуру Вейцмана на пост президента.
Вражда этих двух людей, затянувшаяся на десятилетия, кончилась.
Ариэль Шарон
Уже на второй день Войны Судного дня наш полк занял оборонительные позиции в Иудее. Мы перекрыли дороги, по которым могли двинуться иорданские танки, и ждали Хусейна, зарывшись в тяжелый, с золотистым отливом песок Иудейских гор.
Но мудрый маленький король не спешил. Потом стало известно, что в самые критические минуты сражения на Голанах президент Сирии Хафез Асад дважды звонил Хусейну и заклинал его немедленно выступить.
— Ваше Величество, — говорил Асад не свойственным ему просящим тоном, — мы потеряли фактор внезапности. Израиль уже мобилизовал резервистов, и его танки идут на Голаны. Вся сила Израиля брошена на юг и на север. Не медлите, Ваше Величество. Доблестная иорданская армия должна прорваться в логово сионистского врага и поразить его в самое сердце.
— Г-н президент, — холодно отвечал Хусейн, — я выступлю без промедления, если вы обеспечите моим легионерам воздушное прикрытие.
Этого Асад сделать не мог. Хусейн не выступил.
Но мы ждали его ежеминутно, и каждый час слушали радио.
Все, что я видел тогда и пережил, запомнилось как разрозненные фрагменты грандиозного, неизвестно кем поставленного спектакля.
Вот два из них.
Холодная ночь с огромными гроздьями низко висящих звезд. Солдаты разожгли костер. Его искры, как трассирующие пули, вспыхивают и тут же исчезают во тьме. Наш командир стоит в отблесках пламени.
«Нас перебрасывают в Синай, и мы поступаем в распоряжение генерала Шарона, — говорит он. И добавляет: — Это большая честь для нас всех».
Наш батальон охраняет два моста через Суэцкий канал, по которым непрерывным потоком идут подкрепления на тот берег, в Африку, где полки Шарона ломают врагу хребет. Батареи ракет типа «САМ», причинившие нам столько хлопот, уже уничтожены, и египетская авиация бездействует. Время от времени над нами с ревом проносятся «Фантомы» и поворачивают на север. Там идет наступление на шоссейную магистраль Исмаилия — Каир.
Справа от нас «Китайская ферма», где, как допотопные чудища, застыли десятки сгоревших танков — наших и египетских. Здесь Давид Элазар нанес отвлекающий удар, когда Шарон форсировал канал, вбив клин в узкий проход между 2-й и 3-й армиями противника.
Полдень. В мутной ряби канала, покачиваясь, как большие ленивые рыбы, то и дело проплывают трупы египетских солдат.
— Смотри, — сказал товарищ и тронул за руку. К переправе медленно двигались тупорылые «Шерманы». Впереди ехал открытый джип, нелепо подпрыгивая на плохо утрамбованной дороге. В нем сидел грузный человек в расстегнутой гимнастерке, обнажившей бронзовую бычью шею. На фоне сиреневых гор четко вырисовывался его римский профиль. Он и был похож скорее на римского консула, чем на еврейского военачальника. Я взглянул на своих товарищей. Они стояли, побледнев, не сводя глаз с этого человека.
Один из «Шерманов», лязгнув гусеницами, остановился. Вдоль его борта, чуть наискосок, вилась надпись, сделанная чьей-то торопливой рукой. Мой товарищ прочитал ее вслух: «Арик — царь Израиля».
* * *
Восторженные почитатели Шарона, а их очень много, утверждают, что он, как Маккавеи, создан из несокрушимого материала. Враги, а их тоже немало, считают его наглым, хвастливым, лживым и безответственным.
Но никогда не ставились под сомнение его военные способности. Ариэль Шарон, пожалуй, самый талантливый военачальник за всю перенасыщенную войнами историю возрожденного Израиля. Сражения, которыми руководил Шарон, изучаются в военных академиях.
Но, созданный, чтобы повелевать, он совсем не умеет повиноваться. Поэтому карьера Шарона не раз висела на волоске за четверть века его военной службы.
В интервью, опубликованном в свое время в газете «Маарив», Шарон так сформулировал свои принципы: «У меня три критерия оценки каждого приказа, который я получаю. Первый и самый главный — это благо государства. Второй — мой долг по отношению к моим солдатам. И наконец, третий — это моя обязанность выполнять приказы главного командования».
Сразу ясно, что два первых критерия целиком зависят от личной воли Шарона.
«Человек, не умеющий повиноваться, не должен командовать», — сказала Голда Меир, и Шарон не получил высшего командного поста, которого так добивался.
Когда в 1974 году Ариэль Шарон навсегда покидал армию, он обратился к своим войскам с последним приказом, звучавшим так, словно он написан под стальным римским небом консулом, спасшим империю и отозванным неблагодарным сенатом.
«Солдаты, — писал Шарон, — вы вырвали у врага победу[38] вопреки катастрофическим ошибкам и бездарности руководства, утратившего контроль над ситуацией». Приказ этот так и хочется перевести на латынь…
Летом 1979 года в Александрии стояла жара, от которой плавились мозги. Но в самом фешенебельном ресторане города было всегда прохладно. Из окна, занимающего полстены, видна ошеломляющая панорама александрийского порта. Трудно отвести взгляд от этого варварского великолепия.
За столом для почетных гостей собрались участники израильско-египетских переговоров об автономии, люди, которых всего шесть лет назад судьба свела в смертельной схватке.
Израильских гостей — Эзера Вейцмана, Ариэля Шарона и Авраама Тамира — угощал министр обороны Египта генерал Али. Меню выбирал начальник оперативного отдела египетского генштаба генерал Лабиб, заказавший шесть блюд, которым гости отдали должное.
Шарон пытался разъяснить хозяевам принципы израильской поселенческой политики, но не это их интересовало.
— Вы считаетесь у нас героем войны, лучшим израильским генералом, — обратился Али к Шарону. — Как вы расцениваете боеспособность нашего солдата и египетской армии в целом?
Шарон помолчал, обдумывая ответ.
— Когда египтяне сражались, они стояли насмерть. Особенно в последнюю войну, — сказал он после затянувшейся паузы.
Али улыбнулся. Ответ ему понравился.
Арик продолжал:
— Но я предпочитаю говорить не о прошлом, а о будущем. Вы, арабы, должны понять, что нет такой силы, которая могла бы заставить нас покинуть эту землю. Наше право на Эрец-Исраэль не подлежит сомнению. Президент Садат первым понял, что все эти бессмысленные и жестокие войны ни к чему не приведут.
Но если вы дали нам мир, то и мы взамен дали вам мир. Не забывайте этого…
Египетские генералы не в восторге от слов Шарона, но от него они готовы выслушать что угодно. Для них он не политический деятель, не министр сельского хозяйства в правительстве Бегина.
— Вы, генерал Шарон, всегда желанный гость в Египте, — сказал Али. — Мы ценим вашу солдатскую прямоту и горды тем, что скрестили с вами оружие. Вы для нас олицетворение воинской доблести.
Это не комплимент. Египтяне прекрасно знали Шарона. Когда в октябре 1973 года его полки, сметая все на своем пути, стремительным натиском форсировали Суэцкий канал, уничтожили египетские ракетные батареи и вышли на подступы к Каиру, то это означало не только перемену военного счастья. Именно тогда Шарон, подобно бульдозеру, расчистил путь к миру.
Президент Садат не сразу понял, что победа вырвана из его рук. Войска Шарона рвались вперед. В египетском штабе царила растерянность. Командующий египетскими силами генерал Шазли получил шок и был не в состоянии принимать решения. Садат, в качестве верховного главнокомандующего, все взял в свои руки и отчаянным усилием попытался переломить ход войны. Рядом с ним находился человек со стальными нервами — начальник оперативного отдела генштаба генерал Рани Гамаси. Они сочли, что не все еще потеряно. Садат лично связался по телефону с командующими 2-й и 3-й армиями и кричал в трубку:
— Я приказываю уничтожить Шарона и его силы. Повторяю: уничтожить!
Но было уже поздно.
Вспомнив все это, Али взглянул на Шарона так, словно видел его впервые, и произнес, чеканя слова:
— Человек, форсировавший канал всего лишь с семью танками, мог быть или блефующим игроком, или великим полководцем. К сожалению, мы ошиблись и поняли, с кем имеем дело, с роковым опозданием в несколько часов…
Президент Садат, впервые ступив на израильскую землю, сразу же стал искать кого-то глазами в толпе встречающих и, наконец, спросил:
— Здесь ли генерал Шарон?
Арик, стоявший в стороне, подошел. Садат пожал ему руку и сказал, улыбаясь:
— Я хотел захватить тебя на нашем берегу канала.
— А я, господин президент, счастлив видеть вас здесь, — дипломатично ответил Шарон.
Военная карьера Шарона началась еще в период Войны за Независимость. 20-летний офицер прекрасно зарекомендовал себя на египетском фронте. После войны Израилю, если он хотел выжить, предстояло быстрыми темпами создать первоклассную армию. В 50-е годы до этого было еще далеко, и положение складывалось не лучшим образом.
Террористические банды постоянно прорывались в Израиль из Газы и Иордании. Майору Ариэлю Шарону поручили создать спецотряд по борьбе с террором, которому суждено было стать впоследствии основой израильских парашютно-десантных войск.
Тогда и появился знаменитый 101-й полк. Начались ответные рейды, молниеносные и беспощадные. Сжигались целые арабские деревни, если из них выходили террористы. Каждый успех доставался им теперь дорогой ценой.
Были, конечно, и перегибы, вызывавшие крупные скандалы. У Шарона появилось много врагов. Особенно крупный скандал вспыхнул в 1953 году, когда люди Шарона убили в иорданской деревне Кибия 70 арабов.
Газеты неистовствовали. Совет Безопасности ООН принял антиизраильскую резолюцию. Последовал запрос в Кнессете. Отставка Шарона казалась делом решенным, но его неожиданно для всех взял под защиту сам премьер-министр Давид Бен-Гурион. Он понимал, что Израилю сейчас нужны военные успехи, пусть даже самые незначительные. К тому же, благодаря Шарону были сведены к минимуму набеги федаинов на израильские поселения.
Странные отношения сложились у старого вождя с молодым майором. Двери Бен-Гуриона были всегда открыты для Шарона, и он часто приходил к Старику, чтобы излить душу после очередного конфликта с генералами. Бен-Гурион любил этого офицера, воплощавшего в его глазах облик нового Израиля. Он первым оценил военные способности Шарона. Но он углядел и специфические черты характера этого человека, которые со временем могли заблокировать его карьеру.
«Грубая солдатская прямолинейность, которой так гордится Арик, часто переходит в сварливость. Но больше всего печалит меня его склонность ко лжи», — записал Старик в своем дневнике.
После расформирования 101-го полка Шарон стал командовать дивизией парашютистов. В командных кругах у него сложилась репутация тяжелого, трудно выносимого человека. Многие генералы, которых Шарон нашел способ задеть или обидеть, его терпеть не могли. Арик умудрился поссориться с двумя начальниками генерального штаба: сначала с Хаимом Ласковым, затем — с Моше Даяном. Давид Бен-Гурион был его единственной защитой, и Старик, хотя и не без колебаний, взял Шарона под покровительство.
— Ему надо дать шанс, — уговаривал Бен-Гурион Ласкова, а потом Даяна, — я знаю, что Арик работает над собой, и верю, что он избавится от своих недостатков.
В своем дневнике он пишет: «Я несколько раз ловил Арика на лжи. Только одно мешает ему стать нашим выдающимся полководцем. Он сам».
Уже после смерти Бен-Гуриона Шарон признал: «Я несколько раз не то чтобы лгал Старику, но не говорил ему всей правды. В свое оправдание могу сказать только то, что во всех этих случаях я не преследовал личных интересов, а спасал от тяжелого наказания нескольких своих солдат и офицеров, совершивших тяжкие проступки. Я их высоко ценил несмотря ни на что. Бен-Гурион все понял и простил, хоть и сердился на меня из-за дела Меира Хар-Циона». Событие, известное как личная война Хар-Циона, произошло в феврале 1955 года. Двое молодых людей, Одед и Шошана, отправились на прогулку в Эйн-Геди и не вернулись. Лишь через два месяца были найдены в колодце их изуродованные тела. Шошана была любимой сестрой Меира Хар-Циона, лучшего командира 101-го полка. Меир, ошалев от горя, взял нескольких людей и отправился мстить. Когда стало известно, что он вытворяет, начальник генштаба Моше Даян послал за ним целое подразделение, но Меир вернулся сам и сдал оружие своему командиру Ариэлю Шарону.
Общественное мнение было потрясено. Моше Шарет, занимавший в то время пост премьер-министра, записал в своем дневнике: «Этот Меир — гнусный злодей. Но не лучше и Шарон, берущий его под защиту. 101-й полк ни что иное, как банда головорезов, считающих, что им все дозволено. Такое положение нетерпимо».
Бен-Гурион, ставший в кабинете Шарета министром обороны, лично допрашивал Шарона и вынес ему строгий выговор в присутствии всех офицеров генерального штаба.
Шарет был недоволен и записал в дневник:
«На этот раз я не спустил Арику, — сказал нам Старик с наивной гордостью. Мы с Голдой обменялись красноречивыми взглядами. Устный выговор… Теперь бедный Шарон не будет спать по ночам…»
Долгая карьера Шарона похожа на поединок, который он вел не только с врагами Израиля, но и с израильскими генералами. На всей его в целом безупречной военной репутации было лишь одно пятно.
Оно преследовало Шарона годами как наваждение. Подобно кошмару, не давало спать по ночам и исчезло только после Войны Судного дня. Пятно это возникло в результате операции по захвату перевала Митле в Синайскую кампанию 1956 года.
Получилось так, что полковник Шарон послал прямо в ловушку своих парашютистов. Они оказались в узком ущелье, где сверху на них обрушился шквал огня. Египтяне били из пулеметов и базук, швыряли гранаты. Парашютисты не могли поднять головы и вжимались в песок, а вокруг бушевал настоящий ад, продолжавшийся до тех пор, пока Шарон не ввел в бой резервы и не очистил от врага прилегавшие к ущелью возвышенности.
38 парашютистов погибли, 120 получили ранения.
И ничто не спасло бы Шарона, не помог бы ему Бен-Гурион, вылетел бы он из армии как пробка, если бы не старый, везде и всегда чтимый принцип: победителей не судят.
Шарон — это Шарон. Он все-таки взял перевал и обеспечил кинжальный прорыв израильской армии вглубь Синайского полуострова.
— Как ты смел, вопреки моему приказу, бросить людей в пекло, не выслав сначала разведки? — кричал взбешенный Даян.
Шарон отвечал с чисто римским хладнокровием:
— Может, я и ошибся. Но мне на поле боя виднее, чем тебе в генеральном штабе. Я сделал то, что считал нужным в той ситуации.
Но в сражении при Митле произошло и нечто иное, гораздо более страшное для репутации Шарона, чем его стратегическая ошибка. Он не принял личного участия в бою. Не повел за собой бойцов, как это делают израильские командиры. Шарон облюбовал надежную скалу, устроил под ней свой штаб и руководил боем, как Наполеон, рассылая адъютантов с приказами. Это привело к тому, что его обвинили в трусости его собственные офицеры — Мота Гур и Ицхак Хофи.
Слухи ширились, расползались, авторитет Шарона был поколеблен, его военная карьера приостановлена. Шарон не показывал виду, что уязвлен в самое сердце. Но с тех пор, в каких бы военных операциях ему ни доводилось участвовать, всегда лез в самое пекло.
Единственным человеком, с которым Шарон поделился своими горестями, был Давид Бен-Гурион.
В 1963 году премьер-министр Леви Эшкол назначил начальником генерального штаба Ицхака Рабина. Новый командующий знал, что его рекомендовал на этот пост Бен-Гурион перед своей отставкой, и поехал в Сде-Бокер, чтобы поблагодарить. Старик встретил его приветливо и в конце долгой беседы сказал:
— У меня к тебе просьба, Ицхак. Ты знаешь о моем особом отношении к Арику Шарону. Я считаю его одним из самых талантливых наших командиров. Если бы он всегда говорил правду! Тогда ему не было бы равных. Обещай мне, Ицхак, что ты будешь относиться к нему не так, как твои предшественники.
Рабин пообещал и сдержал слово. Не только потому, что любил Бен-Гуриона и был ему обязан. Он уже давно присматривался к Шарону и, зная его недостатки, ценил этого полковника больше, чем многих генералов.
«Я вызвал Арика, — вспоминал позднее Рабин, — и сказал ему: — Всем известно, что ты превосходный командир. Твоя проблема в том, что некоторые черты твоего характера невыносимы для окружающих. Я хочу продвинуть тебя на командные посты. Но сначала я должен убедиться, что прав ты, а не твои враги».
Через год Рабин присвоил Шарону звание бригадного генерала. В этот радостный день Арик получил письмо из Сде-Бокера. Бен-Гурион писал: «Я рад, что ты теперь генерал, хотя в моих глазах ты был им уже давно. Но больше всего меня радует, что ты сумел избавиться от своих недостатков. Я верил, что так и будет. Ты не разочаровал меня, и за это я тебе благодарен. И я знаю, что тебя еще ждут большие свершения».
Наступила зрелость. В канун Шестидневной войны Шарон уже твердо стоял на ногах и знал себе цену. В период выжидания, в мае 1967 года, лишь три генерала требовали немедленного выступления. Одним из них был Шарон, предвидевший быструю и сокрушительную победу.
Но генеральный штаб и правительство колебались.
2-го июня начальник генштаба принял своих генералов и разрешил им в присутствии премьер-министра, Леви Эшкола, свободно высказать свою точку зрения. «Ни армия, ни народ не могут больше ждать», — сказал Шарон на этом совещании.
В понедельник 5-го июня войска Шарона уже штурмовали Абу-Агейлу — узловой центр египетской стратегической обороны в Синае. Фортификационные укрепления Абу-Агейлы растянулись на три мили, ощетинившись многими рядами колючей проволоки, надежно прикрытые бетонными траншеями и минными полями. Абу-Агейла господствует над пересечением коммуникационных линий Эль-Ариша, Джебель Ливне и Нусейбы. Гарнизон состоял из отборных механизированных частей египетской армии. Взятие Абу-Агейлы — самая сложная операция, какую когда-либо выполняло израильское командование. Она считается классической.
Прорвав оборону противника в районе Абу-Агейлы, войска Шарона оказались в тылу главных египетских сил. Война, фактически, была выиграна.
В следующей «своей» войне Шарон потерпел поражение. Это была его личная война против линии Бар-Лева. Союзником Шарона был генерал Таль. Но если Таль предпочитал вести борьбу за кулисами, то Шарон не упускал ни одной возможности обрушить огонь язвительной критики на план Бар-Лева, предусматривающий создание в зоне Суэцкого канала сети фортификационных укреплений для защиты Синайского полуострова от египетского вторжения.
Шарон, ненавидевший писанину, рассылал доклады, рефераты, объяснительные записки, напоминал о судьбе линии Мажино во Франции, подчеркивал, что не в традициях Израиля вести оборонительную войну, доказывал свою правоту в долгих беседах с Голдой и Данном.
В 1969 году Даян разрешил Шарону выступить в генеральном штабе с обоснованием своей точки зрения на линию Бар-Лева, строительство которой шло полным ходом. Миллиарды уже текли в карманы израильских подрядчиков.
Генералы не давали Шарону говорить, выкрикивали оскорбления, вели себя, как стая собак, окружившая волка. Никто не попытался вникнуть в суть дела, обсудить конкретно план Шарона, предлагавшего оставить линию Бар-Лева и строить оборону Синая на стратегии динамичного маневрирования.
Увидев, что ему не с кем говорить, Шарон оборвал своих оппонентов.
— Здесь не военный трибунал, — сказал он и вышел, хлопнув дверью. Но поскольку и в самых верхах были сомнения в эффективности линии Бар-Лева, Даян именно Шарона назначил командующим Южным военным округом.
Шарон на своих плечах вынес всю тяжесть Войны на истощение и пытался, насколько это возможно, уменьшить вред, наносимый линией Бар-Лева, которую он теперь должен был защищать.
В конце 1970 года, когда на Суэцком канале установилось относительное спокойствие, Шарон занялся проблемой террора в Газе. Ни Даян, ни Мота Гур, назначенный военным комендантом Газы, не смогли ее решить.
Ячейки террористов, подобно сыпи, усеяли весь сектор Газы. Это была настоящая подпольная армия. Каждый день газеты сообщали о новых диверсиях и убийствах. Моше Даян, ставший мишенью для критических стрел, вызвал командующего Южным округом и приказал искоренить террор в Газе в кратчайший срок.
— Считай Газу своей провинцией, — сказал с кривой своей усмешкой Даян. — Делай там, что хочешь, но чтобы был порядок.
Шарон действовал жестокими методами. Коллективные наказания, высылки, экономическое давление — все это, в сочетании с его бульдожьим упорством, привело к долгожданным результатам.
Грузный постаревший генерал с мальчишеской легкостью носился в открытом джипе из одного лагеря беженцев в другой. У него была черная записная книжка со списком всех разыскиваемых террористов. Каждый день Шарон вычеркивал из нее несколько имен.
Через полтора месяца он спрятал эту книжечку в свой сейф, где хранились ненужные документы.
В январе 1973 года начальник генерального штаба Давид Элазар сообщил генералу Шарону, что через два месяца заканчивается срок его командования Южным округом.
— К сожалению, я не вижу для тебя никакой должности ни в регулярной армии, ни в запасе, — сказал Элазар.
«Наконец-то мы избавились от тебя, голубчик», — прочитал Шарон в его глазах и молча вышел.
С огромным трудом, нажав на все рычаги, удалось Шарону добиться назначения командующим корпусом резервистов. Приказ об этом, подписанный министром обороны, возможно, самая большая заслуга Даяна перед Израилем.
Рафаэль Эйтан
Мошав[39] Тель-Адашим утопает в зелени. Кажется, что здесь легче переносится трудно выносимая тяжесть израильского лета. Зной, пронизанный устоявшимся тонким ароматом, почти неощутим под навесом лениво раскинувшихся деревьев.
В Израиле все знают этот мошав. Если вы приедете в Тель-Адашим и спросите любого встречного, где живет столяр Рафуль, тот не задумываясь ответит: «Первый поворот направо».
Однажды сюда приехала пожилая чета из Иерусалима. Их сын, гривастый молодой человек, привел в дом симпатичную девушку и сказал:
— Познакомьтесь с моей будущей женой.
Родители, как водится, засуетились. Через неделю они уже готовились к свадьбе.
— А где живут твои родители? — спросил отец. — Надо же поехать к ним. Познакомиться.
— В мошаве Тель-Адашим, — ответила невеста. — Спросите там, где дом столяра Рафуля. Вам каждый покажет.
Дом столяра Рафуля они нашли без труда. И обомлели, увидев в дверях человека, столь хорошо им известного по фотографиям.
Со дня своего рождения живет в Тель-Адашим Рафаэль Эйтан, крестьянин и краснодеревщик, с детства привыкший к тяжелой работе, надежный, как сама земля с ее запахами, родниками, зеленью и навозом. Многие считали его одним из лучших генералов израильской армии, выдвинувшей немало военачальников первоклассного дарования.
Как маршала Нея, Рафуля называли «храбрейшим из храбрых».
Его послужной список говорит сам за себя. Командир роты в Войну за Независимость, командир батальона в Синайскую кампанию, командир полка в Шестидневную войну, командующий бригадой в войну Судного дня. Потом командующий Северным военным округом и, наконец, начальник генштаба.
Итак, Рафуль оказался из тех солдат, которые носят в ранце маршальский жезл.
Тем не менее, его военная карьера не была устлана розами. Простоватый вид Рафуля вводил в заблуждение. Медлительность и неразговорчивость заставляли подозревать замедленность реакции. Годы прошли, прежде чем люди научились понимать, что за крестьянской внешностью и скупостью на слова кроется недюжинный ум.
Когда он юношей вступил в Пальмах, о нем говорили:
— Конечно, Рафуль — храбрый солдат, но, увы, военная карьера парню не светит.
Его назначили командиром полка парашютистов. Знатоки усмехались:
— Рафуль достиг потолка своих возможностей.
В Шестидневную войну парашютисты Рафуля одержали важную победу под Рафияхом.
— Молодец, — снисходительно хвалили скептики. — Но теперь ему придется снять форму и отправиться в свой мошав выращивать розы.
А Рафуль стал командиром спецподразделений.
— Ну, ясно, — кивали «доброжелатели», — старый служака получил перед отставкой награду за беспорочную службу.
Рафуль же, не прислушиваясь к этому жужжащему как в греческой трагедии хору, разработал и осуществил ряд рейдов в тылы противника во время Войны на истощение. Он сам вел своих людей и не знал неудач. Проведенные им операции отличались такой классической завершенностью, что даже в генеральном штабе не скрывали изумления.
Ему присвоили звание полковника и назначили командиром бригады.
Усмешки недоброжелателей превратились в скорбные гримасы. Они разводили руками и сожалеюще качали головами: как низко, мол, упал уровень командования.
А бригада Рафуля приняла на себя удар многократно превосходящих сирийских бронетанковых войск на Голанских высотах.
И выстояла, несмотря ни на что, и обеспечила перелом в Войне Судного дня. Командование просто вынуждено было присвоить Рафулю звание генерал-майора и назначить командующим Северным округом.
Скептики отказывались верить. Хор голосов возбужденно звенел:
— Да что они там, с ума посходили? Рафуль — прекрасный боевой командир, но какой он командующий округом? Ведь чтобы занимать этот пост, нужны совсем другие качества.
Какие именно — скептики точно не знали, но были уверены, что Рафуль ими не обладает.
Время шло. Рафуль стал начальником генерального штаба. Скептики уже молчали…
Чтобы не возвращаться к этой теме, отметим, что несмотря на все свои способности, Рафуль был и остался человеком малообразованным, почти невежественным. Литература и искусство не входили в сферу его интересов. Музыка вызывала головную боль. Живопись оставляла равнодушным. Для него как бы не существовало все то, что окрыляет человека, заставляет его переживать холодок восторга и вдохновения.
Зато его крестьянский разум был инструментом отточенным и надежным, ибо не зависел от инстинктов, влечений и страстей, перед которыми человек столь часто оказывается бессилен.
Израильский генералитет — это элита, и интеллектуальная ущербность Рафуля на ее фоне бросалась в глаза. Многие генералы, и даже первый командир Рафуля по Пальмаху Давид Элазар, не без скептицизма относились к его служебному продвижению. Им казалось, что человек, не читавший Джойса, не может стать хорошим командующим.
Впрочем, Цури, офицер-парашютист, прослуживший под командованием Рафуля долгие годы, так не считал:
«Если бы меня спросили, какое одно качество больше всего характерно для Рафуля, я не задумываясь ответил бы: храбрость. Но, вместе с тем, он умеет быть осторожным. У него абсолютное чутье и феноменально развитые инстинкты. Поле боя он видит удивительно, ничего не упуская из внимания. Ориентировка на местности блестящая. Рафуль прислушивается к чужому мнению, советуется с подчиненными. Но, приняв решение, не изменит в нем ни одной детали. Нет такой силы, которая остановит его».
Огонь и железо действовали на него, как шпоры на хорошую лошадь. Сражения, которыми он командовал, столь же часто подходили к грани поражения, как и к победе. Рафуль не стратег. Он не мог рассчитывать на десять ходов вперед все варианты, но его интуиция проявлялась, когда наступало время мгновенных решений. Это — стихия Рафуля, тут он не имел себе равных. Он был мастером неожиданных переходов от непробиваемой обороны к доведенному до предела стремительностью передвижений маневренному наступлению.
Исключение составляла, пожалуй, Ливанская война. Да и то лишь потому, что она выявила несостоятельность Рафуля-политика, в отличие от Рафуля-военного.
Рафаэль Эйтан родился в 1929 году в Тель-Адашим. Его родители Элияху Каминский и Мириам Орлова приехали из России в Палестину со Второй алией. Элияху, один из создателей организации «Ха-шомер», за неукротимость нрава был приговорен турецкими властями к смертной казни, бежал из Палестины и вернулся назад уже в разгар Первой мировой войны с войсками английского генерала Алленби.
Рафуль был поздним ребенком, шестым в семье. Детство было спартанской закалки, но веселое. Окончив начальную школу, мальчик стал выезжать в поле на тракторе.
— Лучше бы ты продолжал учебу, — сказала мать.
— Я хочу работать, — ответил сын.
В шестнадцать лет он вступил в Пальмах.
Шла Вторая мировая война. Корпус Роммеля, лихорадочно развивая наступление, рвался в Палестину. Евреи учились владеть оружием.
Однажды группа подростков-пальмахников отправилась в поход. Лето было жаркое и сухое. Песок накалился настолько, что над ним, как над жаровней, дрожал воздух.
Ребята 13–14 лет шли строем. Единственный пистолет, дававший им ощущение безопасности, был у командира похода. Вся группа гуськом подошла к ручью. Командир присвистнул: у ручья стояли двое арабов. Один — коренастый, длиннорукий, сжимал ружье. Второй, в грязной до черноты рубахе, небрежно помахивал пистолетом и ухмылялся.
— Попались, голубчики, — сказал он и захохотал. — Не бойтесь, мы вас не тронем. Лишь заберем то, что сочтем нужным. Станьте в ряд и откройте сумки.
Ребята молча повиновались.
— Я его беру, — шепнул Рафуль командиру. — А ты стреляй в того, с ружьем…
Первый араб сел на камень, взяв ружье наизготовку. Второй стал шарить по сумкам, недовольно ворча. Рафуль, напружинившись, прыгнул на него. Сцепившись, они оба скатились в ручей.
Командир навел на первого араба пистолет и нажал курок. Осечка. Тот отбежал в сторону и стал стрелять, но ни в кого не попал.
Тем временем Рафуль управился со своим противником. Он держал его голову под водой, пока враг не захлебнулся. Так закончился первый бой Рафуля.
Войну за Независимость Рафуль начал сержантом четвертого батальона бригады Харель. Его отделенным был Дадо (Давид Элазар).
«Рафуль обладал железными нервами, — вспоминал Дадо впоследствии, — никто не мог сравниться с ним ни в храбрости, ни в выносливости».
Рафуль участвовал в тяжелых боях в Иерусалиме и его окрестностях. В ходе сражения за район Катамон его взвод совершил ночной рейд вглубь позиций противника и захватил монастырь Сен-Симон. Подобно скале, возвышалось это старинное, из добротного иерусалимского камня здание прямо в сердцевине арабских оборонительных линий. Арабское командование, понимавшее, что без монастыря район Катамон удержать нельзя, сконцентрировало на этом участке свои резервы.
Всю ночь продолжался затяжной штурм. Люди Рафуля отбивали атаку за атакой. Арабы накатывались волнами, ступали по телам павших. Раненный в голову Рафуль вел огонь из ручного пулемета. В минуту затишья один из раненых ему сказал:
— Рафуль, живые должны уйти. Но сначала пристрелите тех, кто не может двигаться…
— Молчи, — крикнул Рафуль, — не будет этого.
Арабы вновь поперли. Рафуль видел их потные перекошенные лица. Пулемет вновь затрясся в его руках. И вдруг захлебнулся. Рафуль швырнул гранату. К середине дня, когда не оставалось уже никакой надежды, нервы арабов не выдержали. Наступила тишина.
Рафуль был страшен. Его волосы слиплись от крови, струившейся по черному от копоти и грязи лицу, похожему на чудовищную маску. Но глаза командира, сверкая торжеством и гордостью, неестественно ярко выделялись на этом фоне…
После войны Рафуль демобилизовался и вернулся в Тель-Адашим. Его тянуло к земле, он с наслаждением принялся за работу, но вскоре понял, что совершил ошибку. В армию его тянуло еще больше, и он вернулся. Закончил офицерские курсы.
Получил назначение в полк парашютистов, которым командовал подполковник Ариэль Шарон — тогда еще стройный, с тонкой талией.
Шарон вызвал новичка и сказал:
— Хорошо, что ты уже здесь. Командир моей пятой роты подорвался сегодня на мине. Я хочу назначить тебя на его место. Что скажешь?
— Расцениваю это как аванс, — ответил Рафуль.
Десятки рейдов совершили парашютисты Рафуля в сектор Газы, уничтожая гнезда федаинов, не прекращавших разбойничьи набеги на израильскую территорию. Тогда и сложились у Рафуля особые отношения с солдатами, сохранявшиеся свыше трех десятилетий, вплоть до его окончательного ухода из армии. Рафуль никогда не пользовался ни офицерскими столовыми, ни какими либо другими привилегиями. Ел со своими бойцами, спал на голой земле. И, главное, в бою за их спины не прятался.
В ходе одной из «операций возмездия» произошел случай, вошедший в анналы израильской военной истории. Рота Рафуля атаковала укрепленный пункт противника в районе Газы. А роту в самый решающий момент атаковал… понос. Тухлые консервы поставили под угрозу срыва всю операцию. Как сражаться в таких условиях?
— Делайте, как я, — приказал Рафуль бойцам и отсек кинжалом заднюю часть штанов. В мгновение ока парашютисты смяли врага и в довершение всего так изгадили захваченную позицию, что египтяне в нее уже не вернулись. Предпочли создать новую.
— Хоть вы и храбрецы, — встретил Рафуля Шарон, — но разве можно назвать героями обдриставшихся солдат? Да рядом с тобой стоять нет мочи. — И Шарон захохотал. Рафулю, однако, было совсем не смешно.
К тому же Шарон, чрезвычайно любивший подобные ситуации, послал Рафуля докладывать премьер-министру Давиду Бен-Гуриону об успехе операции.
— Да не расстраивайся ты так, — успокаивал он своего офицера. — Старик подарит тебе свои брюки.
Рафуль успел все же переодеться и принять душ, прежде чем отправился в канцелярию премьер-министра.
В декабре 1955 года Рафуль был тяжело ранен в живот в ходе операции «Киннерет» на Голанских высотах. В строй он вернулся лишь через два месяца. К тому времени в армии многое изменилось. Она окрепла, прошла реорганизацию, получила новые виды вооружения. Арик Шарон стал командовать дивизией, а старый полк парашютистов возглавил Рафаэль Эйтан.
В Синайскую кампанию 1956 года парашютисты Рафуля были сброшены в тыл врага. Они захватили район, расположенный к востоку от перевала Митле, перерезали коммуникационные линии противника и удерживали позиции 24 часа до подхода основных израильских сил.
Ознакомившись с планом кампании, премьер-министр Давид Бен-Гурион спросил своего министра обороны Моше Даяна:
— Моше, этот полк целые сутки будет находиться в окружении превосходящих вражеских сил. Его не сомнут?
Даян усмехнулся:
— Я знаю командира этого полка и его людей. Это человеческая сталь. Будь спокоен, Давид.
После Синайской кампании Рафуль учился в военной академии, занимал важные посты в генштабе, командовал парашютно-десантной дивизией. На его плечи легла основная тяжесть борьбы с арабским террором, и он заставлял террористов дорого расплачиваться за каждую проведенную операцию. Биография Рафуля — это героическая эпопея, растянувшаяся на тридцать пять лет. Обо всем не расскажешь.
В июне 1967 года богиня Нике распростерла над Израилем свои крылья. В победу, которую она принесла, внесли свою лепту и парашютисты Рафуля.
На четвертый день войны, когда бригада Рафуля уже выходила на подступы к Суэцкому каналу, пуля снайпера пробила его голову и застряла в двух миллиметрах от мозга.
В своей книге «Рассказ солдата» Рафуль вспоминает: «Доставили меня на вертолете в беер-шевскую больницу. Я был невероятно грязен. Четверо суток мы не меняли одежду. Белье пришлось выбросить, а смены не было. Слышу, как в приемной сестры, раздевая меня, удивляются: „Он без носков. Без майки. Без трусов“.
Операционная, почему-то вся зеленая.
Прихожу в сознание. Открываю глаза. На столике у койки — пять мелких осколков. Врач спрашивает: „Откуда эти осколки? Они не от последнего ранения“. Я внимательно их рассматриваю. „Ах, эти, — говорю, — они сидят в моей башке с Войны за Независимость. 19 лет назад их просто не успели извлечь“».
Война Судного дня застала Рафуля командиром бригады на Северном фронте. Командующий Северным округом генерал-майор Ицхак Хофи (Хака) возложил на него ответственность за сдерживающий бой с сирийцами до подхода резервистов.
Решающее наступление сирийцы развернули на третий день войны, когда ввели в бой все свои танковые резервы. Фактически вся сирийская армия была брошена в вихрь грандиозного сражения на Голанских высотах.
Ставка Рафуля находится в непосредственной близости к линии огня, сразу за полком Авигдора Кахалани — единственной преградой на пути сирийской стальной лавины. Положение настолько серьезно, что Хака, связавшись с начальником генштаба Давидом Элазаром, говорит ему сдавленным голосом: «Я не уверен, что мы выстоим».
Сирийцы атакуют не только днем, но и ночью, используя приборы ночного видения. Израильские бронетанковые части не имеют столь совершенного оборудования, но подбитые сирийские танки пылают, освещая местность. На рассвете танкисты сражаются уже на нулевом расстоянии, как в рукопашной. Кое-где на флангах сирийские танки все же прорываются, проникают в тыл. Линия израильской обороны вытягивается, как тетива туго натянутого лука.
В 11 утра Рафуль слышит по рации голос командира сражающегося полка. В этом хриплом отрешенном голосе нет уже ничего человеческого.
— Это все, — говорит командир, — это все…
Рафуль понимает, что в эти секунды сирийцы прорывают линию фронта.
— Продержись еще пять минут. Не больше, — спокойно и очень ласково говорит Рафуль. Командир полка не отвечает, но через пять минут он слышит взволнованный голос капитана Йоси Бен-Ханана, спешащего на поле боя с одиннадцатью танками. Эта капля и склонила чашу весов в нашу сторону. Сирийцы сломались.
Выиграно не только сражение на Голанах. Выиграна вся война…
После Войны Судного дня Рафуль впервые стал помышлять о политической карьере. Он, никогда не жаловавший израильскую прессу с ее левизной и крикливой безответственностью, стал все чаще выступать в печати. Генерал призывал экономнее относиться к национальным ресурсам, не гнаться за неоправданным повышением жизненного уровня, проявлять заботу о нуждах государства.
«Война за Независимость еще не окончена, — говорил Рафуль. — Страна находится в экстремальной ситуации и не может позволить себе транжирство, безответственность, коррупцию. Все это следует выжигать каленым железом».
Подобные заявления способствовали популярности знаменитого генерала.
Рафуль пытался воздействовать и личным примером. Он отказался от прибавки к зарплате. Многие смеялись над генеральской наивностью. Мол, можно ли вообще исправить израильские нравы?
Судьба, однако, оставалась благосклонной к нему. Рафуль стал начальником генерального штаба. Ему есть чем гордиться. Ведь даже такие легендарные генералы, как Шарон и Таль, не получили высшего командного поста.
К удивлению многих, Рафуль быстро освоился с непривычной для него работой. Безропотно возился с бумагами, составлял оперативные планы, координировал взаимодействие различных родов войск.
Между тем, вновь выдвинулась на первый план борьба с палестинским террором, укоренившимся в Ливане. Кого только нет в этой небольшой республике: террористы, христиане, шииты, сунниты, друзы, сирийцы — все со всеми воюют, все торгуют всем по частям и на вынос.
Есть у Израиля в этой стране свои интересы. Есть и союзник — христианские фаланги во главе с Баширом Джумайлем. Израиль, казалось, располагал всем необходимым, чтобы выкорчевать палестинских террористов с ливанской территории.
Политическое и военное руководство приступило в глубокой тайне к разработке операции «Мир Галилее». План предстоящей кампаний разработали генерал-лейтенант Рафаэль Эйтан и его оперативный отдел.
Не будем здесь анализировать просчеты Ливанской войны, вызвавшей раскол в израильском обществе. Это — особая тема. Отметим лишь, что тяжелые обвинения выдвигались против премьер-министра Менахема Бегина, еще более тяжелые — против министра обороны Ариэля Шарона. На Рафуля же крайне редко обрушивался огонь критики. Все признавали, что он провел Ливанскую кампанию на высоком профессиональном уровне.
Руководимая Рафулем армия оказалась на высоте и в столкновении с сирийцами. Сирийские ракеты в долине Бекаа были уничтожены. Сирийская авиация потеряла 25 процентов своих самолетов. Сирийский бронетанковый корпус в Ливане был разгромлен. Никто не возражал против внесения всех этих достижений в послужной список главнокомандующего.
Много лет прошло с тех пор, как Рафуль снял мундир и занялся политикой. За это время он успел создать движение Цомет, вступить с ним в партию Тхия, порвать с Тхией и создать новый Цомет («Обновленный сионизм»). Политическая платформа? Простенькая, но привлекательная. Цомет провозглашал такие цели, как безопасность, ликвидация угрозы существованию Израиля, создание общества, которое стало бы магнитом для евреев диаспоры, уменьшение экономической зависимости страны от внешних факторов, обеспечение права евреев на целостный и неделимый Израиль.
— Красиво, конечно. Но как всего этого добиться? — интересовались скептики.
— Чего уж проще? — осаживали маловеров сторонники нового движения, — надо лишь проголосовать за Рафуля.
Оказалось, однако, что все не так просто.
На выборах 1988 года Цомет получил два мандата. На выборах 1992 года — целых восемь. «Генерал Эйтан и семь гномов», — изощрялись карикатуристы. В этом был резон. Никто не знал кандидатов новой партии, случайных в политике людей. Знали лишь Рафуля.
С ним были сила и слава незапятнанного имени. 200 тысяч избирателей проголосовали за этого человека, — бесстрашного, как Ахиллес, и неподкупного, как Катон.
Первые «пятна на солнце» появились, однако, еще в 1984 году, когда Рафуль только начинал свою политическую карьеру. Многим памятен эпизод с оливковым маслом, который все тогда сочли досадной случайностью.
В хозяйстве Рафуля в Тель-Адашим были оливковые деревья, приносившие неплохой урожай. Рафуль обычно сам приготовлял оливковое масло и для домашних нужд, и на продажу. Вдруг выяснилось, что успешная военная карьера способствует сбыту этой кустарной продукции. Многие готовы были переплачивать за масло, приготовленное руками прославленного генерала. Бутылки с этикеткой «Рафаэль Эйтан, Тель-Адашим» расходились как экстренный выпуск популярной газеты и приносили солидный доход. Удовлетворить все заказы генерал мог лишь в том случае, если бы посвятил свою дальнейшую жизнь производству оливкового масла. Но Рафуль предпочел политическую карьеру, умудрившись при этом не только не свернуть, но и значительно расширить доходное предприятие. Генерал нашел соломоново решение. Заказал на оливковом заводе в Галилее цистерну масла. Заказал бутылки с этикетками. Добросовестно разлил товар по бутылкам и отправил заказчикам.
Газеты возмущались. Общество защиты прав потребителя квалифицировало эту манипуляцию как мошенничество. Рафуль же, казалось, искренне не понимал, из-за чего весь сыр-бор разгорелся.
Кризис движения Цомет явственно обозначился в 1994 году.
Началось с того, что в бюджете партии обнаружился дефицит в 800 тысяч шекелей. И произошло невероятное — трое из семи «гномов» обвинили «Катона» в использовании партийной кассы для личных нужд.
Выяснилось, что Рафуль пожертвовал благотворительному обществу «Ахава» («Любовь») сто тысяч шекелей. Оказалось, что директором этого общества является некая Офра Меирсон — любовница Рафуля. Рафуль выстроил даме сердца роскошный особняк в Тель-Адашим, не делая при этом различия между собственными сбережениями и партийными средствами.
И пошло-поехало. Фракция Цомет в Кнессете раскололась. Трое из семи «гномов» ушли от Рафуля, забрав с собой мандаты, полученные от избирателей. Авторитет этого движения и его лидера стал падать как раз в тот момент, когда правый лагерь предпринимал отчаянные усилия для блокирования шагов правительства Рабина — Переса, направленных на реализацию принципа «территории в обмен на мир».
В Израиле убеждены, что хорошие солдаты превращаются в хороших политиков.
А почему, собственно?
Саад Хадад
Рак был роковой болезнью этой маронитской семьи. Отец и младший брат майора Саада Хадада умерли от рака. Он видел их мучения и навсегда запомнил унизительное чувство своей беспомощности.
В последние месяцы жизни, когда ни на минуту не утихала тупая боль, раздиравшая внутренности, он часто задумывался над странными превратностями своей судьбы. Была ли в ней какая-то предопределенность?
Рок… Рак…
Теперь, когда Косая стоит в углу, смотрит на него пустыми глазницами и ухмыляется, он может сказать самому себе, что не осуществилось ни одно из его сокровенных желаний. Он — ливанский патриот, а его считают предателем. Он — союзник Израиля, а в нем видят коллаборациониста. Он хотел спасти Ливан, изгнать террористов и сирийцев, заслужить благодарность своего народа.
Пустые мечты…
Господь видит, что не честолюбивые помыслы двигали им. Он — солдат, знающий потолок своих возможностей. Никогда и не помышлял он о политической карьере. Прав ли он был, связав с Израилем свою судьбу и жизни тех, кто ему доверился? Ему казалось, что Израиль, как опытный хирург, избавит ливанский организм от злокачественной опухоли палестинского террора.
Он ошибся…
И сына у него никогда не было и уже не будет… Терез — верная подруга. Шестерых дочерей она родила ему. Но сына не дал Господь…
Майор Саад Хадад умирал. На белизне подушки резко выделялась желтизна его воскового лица. Высохшая, подобная пергаменту кожа обострила скулы, делая лицо похожим на череп. Боль вдруг утихла, и ему стало хорошо.
Невысокая черноволосая женщина с выцветшим лицом вошла в комнату и тихо сказала: «Рафуль». Рафаэль Эйтан в голубой расстегнутой рубашке и в солдатских ботинках уже стоял у ложа умирающего. Он, пышущий крестьянским здоровьем, чувствовал себя неловко в обители смерти.
Хадад открыл глаза, постепенно принявшие осмысленное выражение. Губы его зашевелились. Рафуль нагнулся и с трудом расслышал шепот:
— Генерал… неужели… все… было напрасно?
— Будь спокоен, старый товарищ, — сказал Рафуль, не пытаясь скрыть волнения. Все, что ты сделал, останется.
Его называли шерифом Южного Ливана. Разве не похож на легендарный Дикий Запад ливанский юг? «Ковбои» на джипах, разбитые дороги, пятнадцатилетние мальчишки с автоматами, опасности, подстерегающие за каждым поворотом, и, вместе с тем, непонятная экономическая стабильность. В Южном Ливане всего в достатке. Газеты, сигареты, арак, швейцарский сыр и датское масло поступают из Бейрута. Ладскнехты Хадада, отвоевав свою смену, отправляются развлекаться в Хайфу или в Тверию. Здесь не дорожат человеческой жизнью. Здесь живут прекрасными мгновениями. Денег хватает. Израиль хорошо оплачивает «варваров», охраняющих его северную границу.
И разве не был похож на шерифа этот майор, никогда не снимающий мундира, простой и надежный парень, на которого можно положиться, как на героя вестерна? Он держал в узде свою пеструю вольницу. Его ненавидели и боялись террористы.
Созданные Хададом христианские анклавы, подобно скале, возвышались в водовороте хаоса и анархии, захлестнувшем Ливан.
Хадад никогда не кричал на своих людей. Приказы отдавал тихим, спокойным голосом. Но они всегда выполнялись.
Было в нем что-то от племенного вождя, от человека, рожденного повелевать. Он был упрям, этот патриот уже не существующего отечества. Не случайно именно он сумел подчинить Южный Ливан своему контролю, превратить его в израильского союзника. В октябре 1976 года в Южном Ливане хватало офицеров, стремящихся стать местными удельными князьками. У Хадада были соперники. Все они исчезли, не выдержав нервного напряжения. Хадад остался. Достаточно вспомнить Сами Шадиака, имевшего то же воинское звание, что и Хадад. Шадиак командовал христианскими анклавами в западной части Южного Ливана в то время, когда власть Хадада еще ограничивалась его родной деревней Мардж-Аюн.
Сегодня Шадиак с женой-еврейкой беззаботно живет в Канаде и видит Южный Ливан разве что в кошмарных снах.
Разница между двумя майорами сразу бросалась в глаза.
Хадад держал свою семью в Мардж-Аюне, где она не раз спасалась в бомбоубежище от артиллерийских обстрелов.
Шадиак предпочитал жить в Нагарии, в роскошной квартире, предоставленной ему израильским военным командованием.
Хадад был прост в обращении со своими людьми, знал их нужды, помогал им.
Шадиак держал дистанцию и относился к своим солдатам, как к пушечному мясу.
Когда начитался бой, Хадад всегда был на месте.
Шадиака приходилось искать.
Однажды бойцы Шадиака взбунтовались и чуть было не учинили самосуд над своим командиром.
Такого никогда не случалось с Хададом.
Никто не провожал Шадиака, когда он улетал в Канаду.
Сотни жителей Южного Ливана навестили в хайфской больнице «Рамбам» смертельно больного Хадада.
Шадиака презирали.
Хадада любили.
Многие считали Хадада израильской марионеткой. В действительности он никогда ею не был. Хадад создал себя сам. Конечно, для того, чтобы существовать, ему необходим был Израиль. Но и Израиль нуждался в Хададе.
Без израильской артиллерии, авиации, танков, боеприпасов, инструкторов и денег христианские анклавы были бы смяты. Но тогда Израилю пришлось бы оккупировать весь Южный Ливан и держать в нем крупные силы. Хадад и его люди, своими телами прикрывшие Южный Ливан от террористов, избавили Израиль от многих хлопот.
Конечно, Хадад понимал, что он и Израиль — не равноправные партнеры. Но майор знал, что он все же партнер, а не предатель, перешедший на сторону сильного врага. За свой идеал, за свободный Ливан сражался Хадад единственными доступными ему средствами.
Рафаэль Эйтан, первым оценивший Хадада по достоинству, как-то сказал: «Если бы этот майор был израильтянином, я без колебаний назначил бы его командиром полка». Это высший комплимент, какой только мог получить Хадад от скупого на похвалы начальника израильского генерального штаба.
Много суббот провел Хадад в гостях у Эйтана в Тель-Адашим. Медлительные, спокойные, по-крестьянски обстоятельные, ливанский майор и израильский генерал понимали друг друга с полуслова.
Они стали не только союзниками, но и друзьями. Хадад боготворил Рафуля. Считал, что никто не сравнится в доблести и мужестве с израильским главнокомандующим. И, главное, знал, что Рафуль не принесет его в жертву постоянно меняющимся политическим обстоятельствам.
Военная карьера Хадада вела его до 1976 года прямо к пенсии. Как многие христиане-марониты, Хадад стал профессиональным военным. Окончил трехгодичное военное училище в Бейруте. Получил звание лейтенанта. Командовал ротой. Был послан на курсы во Францию, а через год — в американскую военную академию Форт-Нокс.
Вернувшись на родину, был повышен в чине и занимал командные должности в первом стрелковом полку ливанской армии. Хадад считал, что Ливан должен остаться плюралистическим государством и что армия, состоящая из христиан, мусульман и друзов, обязана руководствоваться не этническими, а общеливанскими интересами.
Первый полк был дислоцирован в Южном Ливане. Его штаб размещался в Мардж-Аюне, родной деревне Хадада. Здесь он вырос. Здесь женился. Одна за другой родились здесь шестеро его дочерей.
Хадад тянул обычную лямку старого служаки. Ничто не предвещало бури.
В 1968 году начались столкновения первого полка с палестинскими террористами. Отряды Фатха осуществляли рейды против Израиля с ливанской территории. Ответные израильские удары далеко не всегда карали только виновных. Страдало мирное население. Под давлением общественности ливанское правительство приказало первому полку блокировать вылазки террористов. Хадад, бывший тогда начальником оперативного отдела полкового штаба, взялся за выполнение этой задачи.
В августе 1968 года Хадад руководил военной операцией против отряда Фатха и был ранен. Но террористы были уничтожены все до единого. Командир полка, пожилой уже подполковник, сказал ему, пряча глаза: «Слишком усердствуете, майор».
Вскоре Хадад понял горькую истину: ливанское правительство готово противодействовать террористам лишь на словах.
В июле 1972 года израильский бронетанковый батальон утюгом прошелся по гнездам террористов в северном секторе Южного Ливана.
На обратном пути три израильских танка потеряли ориентацию и шли наугад по незнакомой гористой дороге. Быстро темнело.
Майор Хадад слышал у себя в штабе отзвуки далекого боя. По своему обыкновению он решил лично провести рекогносцировку, и один, в открытом виллисе, выехал на север. Минут через двадцать виллис вырулил на дорогу, прямо навстречу громыхающим танкам. Вспыхнувший свет дальних фар ослепил Хадада. Он затормозил.
— Кто ты, приятель? — резко окликнул его молодой голос.
— Майор ливанской армии, — ответил Хадад, а в голове мелькнуло: «Это израильтяне. Конец».
— Вот так птица, — удивился танкист и спрыгнул на землю. Перед Хададом стоял высокий красивый человек, смотревший на него со спокойным дружелюбием.
— Простите, майор, — сказал он, — но вам придется стать нашим проводником. Мы заблудились в этом чертовом Ливане.
— Охотно, — ответил Хадад.
— Так поезжайте впереди нас. Только без фокусов.
Кавалькада двинулась. Через несколько часов, когда уже рассвело, Хадад остановил машину и сказал танкисту:
— Вон там ваш Израиль.
Впереди виднелась цепочка невысоких сиреневых гор. Танкист ничего не ответил и нырнул в люк. «Сейчас он меня пристрелит», — обреченно подумал Хадад. А танкист уже протягивал ему бутылку коньяку.
— Согрейся, майор. Замерз ведь…
Израильские танки скрылись из виду, а Хадад еще долго смотрел им вслед.
В октябре 1976 года, когда гражданская война в Ливане уже шла полным ходом, Хадад был вызван в генеральный штаб в Бейруте.
Его принял главнокомандующий ливанской армии генерал Хана Саид.
— Майор, — сказал он без предисловий, — вы знаете, что происходит в нашем бедном отечестве. Решается вопрос о самом существовании ливанского государства. Нас крайне тревожит положение на Юге Ливана. Вы ведь уроженец тех мест?
Хадад кивнул.
Генерал помолчал, рассматривая стоящего перед ним немолодого уже человека в военной форме, словно не понимая, зачем он вообще здесь находится. Потом продолжил:
— Палестинские террористы хотят захватить этот район, чтобы оказаться поближе к израильской границе. Израильтяне этого никогда не допустят и попытаются установить над Южным Ливаном свой контроль. Мы заинтересованы, чтобы не произошло ни того, ни другого. Но, в крайнем случае… Из двух зол выбирают меньшее. Вы понимаете меня, майор?
— Значит ли это, что в случае крайней необходимости я могу вступить в контакт с израильтянами? — прямо спросил Хадад.
Генерал Саид пожал плечами:
— Мы решили назначить вас военным комендантом Южного Ливана. Вот приказ, подписанный президентом Франжие. Помочь в ближайшее время мы вам, к сожалению, ничем не сможем. Зато вам предоставляются неограниченные полномочия. Это и есть косвенный ответ на ваш вопрос. Не так ли, майор? Помните одно: Южный Ливан — это часть нашей родины. Желаю успеха.
До успехов, однако, было далеко. Мусульманский фанатик, лейтенант Ахмед эль-Хатиб, заручившись поддержкой Сирии и террористов, стал занимать христианские деревни в Южном Ливане одну за другой.
Хадад был захвачен врасплох. У него не было ни артиллерии, ни боеприпасов, ни достаточного количества людей.
Мардж-Аюн пришлось оставить. Впервые эта христианская цитадель попала в руки врага.
Хадад выехал в Бейрут просить помощи. И вернулся ни с чем.
Помощь пришла с неожиданной стороны. Сотни христианских солдат ливанской армии, узнав о падении Мардж-Аюна, дезертировали и прибыли в Южный Ливан. Хадад, принявший над ними командование, сконцентрировал их в деревне Келия. Но он отлично понимал, что это пока еще сброд, а не войско.
Вот тогда он и приказал повесить на «добрый забор» — проволочное ограждение, отделяющее Ливан от Израиля — письмо премьер-министру Ицхаку Рабину.
Но у Рабина — свои заботы. Он не пришел в восторг от новых союзников, и его скептицизм вполне разделял Мота Гур, занимавший в тот период пост начальника генштаба.
— Они не умеют сражаться, — кривил губы Мота Гур, и его добродушное, розовое, как у поросенка, лицо принимало брезгливое выражение. — Ничего, кроме неприятностей, от таких союзничков ждать не приходится.
Но командующий Северным округом Рафаэль Эйтан был другого мнения.
Хадад получил инструкторов и оружие.
Вскоре стремительной ночной атакой он выбил террористов из Мардж-Аюна.
А потом пришла зима 1977 года — тяжелая для Хадада и его людей. Прилегающие к Мардж-Аюну деревни удерживались террористами, не испытывавшими недостатка в боеприпасах. Мардж-Аюн подвергался бомбардировкам днем и ночью. Время от времени ночную тьму пронизывал свет желтой или зеленой ракеты, после чего окружающий мрак еще больше сгущался. Снаряды рвались в деревне с интервалом в несколько минут. Все население укрылось в бомбоубежищах.
Штаб Хадада находится в покосившемся доме, сложенном из каменных глыб. Этот дом несколько раз выдерживал прямое попадание снарядов.
Электричества нет. В колеблющемся свете керосиновой лампы тень Хадада нелепо и растерянно горбится на стене. Рядом с ним израильский капитан связи Йорам Мизрахи. После очередного, особенно сильного разрыва Хадад резко поворачивается к нему:
— Йорам, позвони полковнику. Ради Бога, уговори его подавить огневые точки этих бестий.
Йорам звонит и через минуту в сердцах швыряет трубку полевого телефона.
— Гур запретил, — коротко отвечает он на вопрошающий взгляд Хадада.
В глазах майора боль и растерянность.
— Нас убивают, а вам наплевать, — произносит он тихо.
— Не всем наплевать, отвечает Йорам и пытается дозвониться до Рафуля. С десятой попытки это удается.
— Здесь я хозяин, а не Гур, — говорит командующий округом, выслушав Йорама. — Передай майору, что все будет в порядке.
В мае 1977 года в Израиле произошел долгожданный политический переворот. Партия Труда, бессменно находившаяся у власти со времени создания государства, проиграла выборы. Победил правый блок Ликуд во главе с Менахемом Бегином. В сформированном Бегином кабинете портфель министра обороны получил Эзер Вейцман. Мордехай Гур был оставлен новым руководителем государства на посту начальника генштаба до истечения срока его полномочий.
Хадад был уверен, что следующим израильским главнокомандующим станет генерал Эйтан, и связывал с этой перспективой большие надежды.
По настоянию Эйтана новый премьер-министр лично прибыл в Метулу на встречу с майором Хададом. Бегина сопровождал Гур.
Хадад понимал, что эта встреча решит все, и был — как натянутая струна.
— У нас общий враг, — убеждал Бегина Хадад. — Я предлагаю вам союз от имени маронитской христианской общины. Помогите нам очистить от террористов весь Южный Ливан. Это в ваших интересах не меньше, чем в наших.
Бегин, не склонный принимать поспешных решений, молчал.
Гур же сказал не без сарказма:
— Допустим, мы это сделаем. А дальше что? Вы же не сможете удержаться. Опыт прошлого показывает, что ставка на вас — это стопроцентный проигрыш.
Хадад был в ярости. Отчаяние сделало его совсем косноязычным. Почему все против него? Ливанское правительство, террористы, сирийцы, шииты, а теперь и этот малосимпатичный израильский генерал…
Но Бегин уже принял решение.
— Майор, — сказал он и встал. Встал и Хадад. Он понял, что сейчас в лице этого человека с ним говорит государство.
— Докажите нам, что вы способны воевать и держаться без нас. Выбейте террористов из Тель-Шарифа, их основной базы на Юге. Если вы это сделаете, можете рассчитывать на нашу помощь.
Хадад подготавливает наступление на Тель-Шариф. У него красные от бессонницы глаза. Сдают нервы. Трясутся руки.
— Йорам, — говорит он чуть не со слезами израильскому офицеру связи, — что будет, если все провалится? Тогда конец всем нашим надеждам.
Христианских бойцов повел в ночную атаку заместитель Хадада старший сержант Абу-Джони. Майор Хадад, разработавший всю операцию до мельчайших деталей, руководит боем по двум полевым телефонам.
Хадад все же не израильский офицер. Он знает, что лишь уронил бы свой авторитет, если бы лично повел атакующую роту.
Внезапность удара обеспечила успех. Тель-Шариф взят. Хадад и его штаб ликуют.
Звонок. На проводе министр обороны Эзер Вейцман. Поздравляет с успехом.
И сразу яростные контратаки террористов. Христиане с трудом удерживают позиции, но удерживают. Поступает сообщение о потерях. Хадад бледнеет и говорит Йораму:
— Расскажи Бегину, как мы умираем ради вас…
Зима 1978 года. Командующий западными анклавами, соперник Хадада, майор Сами Шадиак выбивает террористов из важного стратегического пункта Марон-а-Рас. Через несколько часов террористы из организации «А-Саика» идут в контратаку. Шадиак умоляет Хадада о помощи. Хадад быстро формирует танковую колонну. Но как перебросить ее в западные анклавы? Все коммуникационные линии перерезаны. Есть только один путь. Через израильскую территорию.
Хадад позвонил Гуру. Начальник генштаба, после некоторого колебания, отказал.
— Я не могу ввязаться в такое дело без санкции правительства, — произнес он почти с сожалением.
Хадад взорвался и крикнул в трубку:
— Генерал, я брошу все к чертовой матери и уйду. Вы, израильтяне, бесчеловечны…
Марон-а-Рас пал.
Потери христиан ужасны. Террористы сфотографировались на захваченном у Шадиака танке. Снимок этот обошел всю западную печать как символ палестинской победы.
Через день в штаб Хадада приехал Шадиак. Он начал рассказывать о бое, но не выдержал и истерически разрыдался.
Хадад, как мог, успокаивал его: — Ливан нельзя спасти без крови. А ты, Шадиак, веди себя как мужчина.
11-го марта 1978 года группа террористов из организации Фатх, прибывшая на лодках из Ливана, захватила два автобуса на магистрали Хайфа — Тель-Авив. 37 пассажиров были убиты. 82 ранены. Таких ударов Израиль не испытывал уже давно.
14-го марта началась операция «Литани» — широкомасштабная военная акция, направленная на ликвидацию баз и опорных пунктов террористов на всей территории Южного Ливана до реки Литани. Операция эта привела к созданию зоны безопасности на Юге Ливана. Все христианские анклавы были теперь объединены под командованием Хадада, образовав мощный оборонный редут. Но это было единственным утешением в свете обрушившихся на него крупных неприятностей.
В соответствии с израильско-ливанским соглашением, достигнутым при американском посредничестве, в Южном Ливане дислоцируются чрезвычайные силы ООН. Они просто игнорировали майора-коллаборациониста и его анклавы, и Хадад возненавидел их на всю жизнь.
Более того, жалкая ливанская армия, давно ставшая сирийской марионеткой, должна занять все ключевые стратегические пункты в Южном Ливане.
Это удар по престижу Хадада. Даже командующий Северным округом Януш Бен-Галь, даже Рафуль, ставший уже начальником генштаба, не решаются сообщить майору, что произошло.
— Глупости, — взорвался Эзер Вейцман. — Вы что, дети?
Он сам позвонил Хададу и сухо проинформировал его о происшедшем.
Когда на следующий день Хадад приехал к Янушу в Метулу, на нем лица не было. Напрасно Януш пытался его успокоить и утешить.
Хадад сказал: «Ни один из этих сирийских жополизов не ступит на освобожденную мною ливанскую землю. Даже если мне придется разорвать союз с Израилем. Я ко всему готов».
Хадад уже достаточно силен, чтобы сдержать свое слово. Полк регулярной ливанской армии, попытавшийся проникнуть в контролируемый силами Хадада район, был разбит и отброшен с тяжелыми потерями. На этот раз Хадад поставил Израиль перед свершившимся фактом и перед выбором. Его расчет оказался верным. Израиль стал на сторону Хадада и теперь уже был с ним до конца.
И тогда на Хадада обрушился новый и, пожалуй, самый тяжкий удар.
Ливанское правительство объявило его вне закона. Он разжалован и заочно предан военному суду…
Через неделю после похорон Хадада Рафуль приехал в Мардж-Аюн. Терез встретила его в дверях, и он поцеловал руку этой маленькой храброй женщины. Подавая кофе, она вдруг сказала: «Рафуль, ты знаешь, что мой муж умер счастливым?»
Рафуль удивленно вскинул брови. Терез дала ему какой-то листок со словами:
— Это он получил за день до смерти.
Рафуль взял его и прочел: «Решением от 4 января 1984 года Верховный суд Ливана отменяет выдвинутые против майора Хадада обвинения, восстанавливает его во всех правах и возвращает ему его воинское звание».
Ицхак Хофи
17-го июня 1977 года. Восемь утра. Премьер-министр Менахем Бегин работает в своем кабинете, просматривает бумаги, отчеты. Некоторые откладывает в сторону. Прочитав какую-то депешу, Бегин задумывается. Откидывается назад в мягком, столь привычном кресле, присланном сюда из их уютной квартирки заботливой Ализой.
Премьер-министр позволяет себе по утрам такую минуту полной расслабленности. Он еще не привык к этому кабинету, олицетворяющему высшую власть в стране. Всего лишь месяц назад Бегин, после трех десятилетий изнурительной оппозиционной борьбы, победил, наконец, идеологических противников, использовавших всю мощь государственного аппарата для дискредитации его и возглавляемого им движения.
И вот, народ отказал им в своем доверии. Ждать пришлось долго. Трудный путь он прошел, часто не видя впереди ни зги, изнемогая до губительной внутренней лихорадки.
Но сейчас он здесь. Пусть ему уже 64 года. Пусть сердцебиение и противный привкус во рту мешают спать по ночам. Ум его еще ясен, и работоспособность осталась прежней. Он еще может кое-что сделать ради торжества идеи, с юности овладевшей всеми его мыслями и чувствами.
Бегин поднял голову и посмотрел на фотографию — единственную, вывешенную по его распоряжению на этой стене. Лицо, в котором чувствуется нечто уверенное, характерное. Тяжелые усталые губы. Бегин вспомнил вождя, словно озаренного тайным светом собственного духа, и то, каким маленьким он чувствовал себя в его присутствии.
Вошел его секретарь, Иехиэль Кадишай, и доложил:
— Начальник Мосада.
Бегин встал навстречу посетителю. Он хорошо знал этого человека, но не встречался с ним с тех пор, как генерал-майор Ицхак Хофи снял мундир и возглавил израильскую разведывательную службу.
Круглое, похожее на подрумяненный блин лицо, мясистый нос, не имеющий ничего общего с классическими римскими, греческими или семитскими типами, живот, свободно нависающий над ремнем, какая-то округлость всех линий. Его можно было принять за бухгалтера, строительного подрядчика, за кого угодно, но не за генерала, и уж конечно, не за руководителя одной из самых эффективных разведок мира. Только глаза, выразительные, темные, спокойные, свидетельствовали о том, что внешность бывает обманчива.
— Господин премьер-министр, — начал Хофи глуховатым будничным голосом, — несколько лет назад нам удалось внедрить в высшие круги руководства ООП своего агента. Излишне говорить, какую ценность представляет для нас этот сверхсекретный осведомитель. Мы настолько им дорожим, что почти не поручаем заданий. Более того, мы даже позволяем ему активно участвовать в подрывной деятельности против нас. За все эти годы мы получили от него всего лишь три сообщения. Значение каждого из них трудно переоценить. Вчера пришло четвертое.
Хофи неторопливо открыл портфель и протянул Бегину какой-то листок. Премьер-министр пробежал его глазами. Лицо его сохранило бесстрастное выражение.
— Как видите, г-н премьер-министр, — возобновил свой доклад начальник Мосада, — речь идет о плане убийства президента Садата, подготовленном правителем Ливии Муамаром Каддафи и имеющем все шансы на успех. Каддафи, ненавидящий Садата из-за отказа пойти на объединение Египта с Ливией, решил убрать президента руками палестинских террористов. Плату за этот акт террора он предложил столь высокую, что руководство ООП выделило для этой цели лучших своих боевиков. Мы знаем, когда исполнители прибудут в Египет, и нам известны их явочные квартиры в Каире. Если мы хотим что-то предпринять, то теперь самое время.
— Как понимать ваши слова: «Если хотим?» — спросил Бегин.
Начальник Мосада пожал плечами.
— Мы получили сообщение огромной важности, могущее изменить политические реалии в арабском мире. Но непосредственного отношения к Израилю оно не имеет. С какой стати нам спасать Садата? Он вел против нас истребительную войну, ни разу не проявил готовности к какому-либо компромиссному соглашению. Не лучше ли передать полученные нами сведения ЦРУ, вручив тем самым судьбу египетского президента американцам? Да за информацию такого рода мы можем потребовать от Вашингтона что угодно.
Хофи сделал паузу. Бегин слушал внимательно, не делая никаких замечаний. Начальник Мосада вдруг улыбнулся неожиданно мягкой улыбкой, совершенно преобразившей его лицо.
— Есть и второй вариант. Почему бы нам не спасти Садата? Что мы выиграем от его смерти? Но если Садат будет знать, что Израилю он обязан жизнью, то со временем это может принести свои плоды.
Согласно оценке наших аналитиков, президент Египта обладает натурой благородной, совмещающей разносторонние способности, сочетающиеся, правда, не совсем удачно. Интеллект у Садата — сильный, живой, но импульсивный. Ему трудно надолго сосредоточиться на какой-нибудь одной проблеме. Его волевая энергия часто растрачивается впустую из-за недостаточно развитого самоконтроля. Такие люди способны на самые неожиданные поступки.
Начальник Мосада замолк и вопросительно посмотрел на премьер-министра.
Бегин помолчал, обдумывая услышанное. И подвел итог:
— Генерал-майор Хофи, я очень доволен вашим докладом. Принимайте к исполнению второй вариант. Немедленно, вы слышите, немедленно передайте полученные от вашего агента сведения президенту Садату. Желаю успеха, генерал.
Через сутки Хофи был в Рабате, где во дворце короля Марокко Хасана его уже ждал начальник египетской военной разведки Камаль Али.
— Генерал, — сказал египтянин, поднимая большое тело навстречу израильскому коллеге, — мы не понимаем мотивов ваших действий, но президент Садат просил передать вам свою благодарность.
Палестинские террористы, прибывшие в Каир по заданию Каддафи, были арестованы на своих явочных квартирах. Когда выяснились масштабы заговора, президент Садат понял, что его спасло лишь чудо, принявшее на сей раз облик израильской разведки.
Путь к Кемп-Девиду был открыт.
18 сентября состоялась церемония подписания Кемп-девидских соглашений. По завершении всех необходимых формальностей, Садат и Бегин взглянули друг на друга и обнялись — неожиданно для себя.
— Вы, по крайней мере, сможете приехать на мои похороны, сказал Садат.
— Не приведи Господь, — ответил Бегин.
Они еще раз вернулись к этой теме перед тем, как покинули резиденцию гостеприимного хозяина.
Начал Садат:
— Я думаю, сказал он, — что подписал себе смертный приговор.
Неподдельная печаль и глубокая убежденность, прозвучавшие в голосе египетского лидера, потрясли Бегина.
— Г-н президент, — произнес он, — вы уже убедились в возможностях нашей разведки. Она сумеет создать вокруг вас непреодолимый и невидимый защитный барьер.
— Мы очень ценим вашу разведку, — усмехнулся Садат. — Я знаю, что обязан жизнью генералу Хофи.
— Генерал-майор Ицхак Хофи — человек аналитического ума. Позвольте ему принять участие в обеспечении вашей безопасности, — в голосе Бегина звучала почти мольба.
Садат молчал. Казалось, он колеблется. И все же президент с твердостью сказал:
— Благодарю вас за ваше великодушное предложение. Но и наша разведка не столь уж плоха. К тому же, если в Египте узнают, что меня охраняют израильтяне, то…
Президент не договорил. Его рука, сжимавшая трубку, описала в воздухе круг, напоминавший петлю.
Садат совершил роковую ошибку, отказавшись от услуг израильской разведки. Пули убийц настигли его. И стоя над свежей могилой этого человека, Бегин, крайне огорченный и подавленный, подумал: «Надолго ли Кемп-девидские соглашения переживут своего творца?»
Есть люди, их очень немного, с огромным зарядом внутренней энергии, в обыденной жизни ни в чем не проявляющейся. В экстремальных же ситуациях энергия эта концентрирует волю, интеллект и силу духа в единый сгусток и направляет его туда, где зажигается красный свет, предупреждающий об опасности. Таким образом создается напор, противостоять которому почти невозможно.
Ицхак Хофи — один из таких людей.
Вырос он в Тель-Авиве, в семье нелегальных иммигрантов из Одессы, в квартале бедноты, где жили и тяжким трудом добывали хлеб насущный выходцы из Восточной Европы.
Отец был мягким, добрым, безвольным подкаблучником, боготворившим свою жену. Это от матери Хофи унаследовал упорство, обстоятельность и несокрушимость воли.
Ярчайшее воспоминание его детства относится к пятилетнему возрасту. Отец и мать работали с утра до ночи. Малыш целые дни проводил на улице, где ему часто задавал трепку соседский мальчишка лет семи. В тот день обидчик был особенно свиреп и толкнул его прямо на каменный забор. Лицо было разбито. Бровь повисла, закрыв собой весь глаз. Соседи доставили ребенка в больницу, где ему наложили швы и забинтовали голову. Примчавшийся отец разрыдался, увидев сына. Потом пришла мать.
— Глаз не поврежден? — спросила она спокойно. — Ну, значит, все в порядке.
Говорят, у кошки девять жизней.
У Хофи их три.
Тридцать лет он не снимал мундира.
А когда снял, то на восемь лет исчез из поля зрения общественности, возглавив Мосад.
В 1983 году Хофи стал генеральным директором израильской Электрической компании.
Всюду он добивался успехов столь значительных, что и одного из них хватило бы на всю жизнь.
Когда в 1974 году Ицхак Рабин, сменивший Голду Меир на посту премьер-министра, назначил Хофи начальником Мосада, изумились даже самые близкие к Рабину люди.
— Ицхак, — недоумевали они, — Хака (так называли Хофи друзья) имеет, конечно, свои достоинства. Но ведь он сер, как чижик. Разве может такой человек руководить организацией, требующей интеллектуальной изощренности?
— Много вы понимаете, — успокаивал их Рабин. — Ваши интеллектуалы, Цви Замир и Эли Заира, чуть было не погубили страну. Хака — единственный, кто предвидел Войну Судного дня, не располагая секретной информацией, не имея в своем распоряжении сотен тайных агентов, как Замир и Заира. Если бы к его голосу тогда прислушались, то все выглядело бы иначе. И вообще, «не судите, да не судимы будете».
Рабину не откажешь в проницательности. Самые значительные политические и военные достижения Израиля связаны с тем периодом, когда израильское разведывательное управление возглавлял Ицхак Хофи.
Операция в Энтеббе, предотвращение покушения на Садата, бомбардировка иракского ядерного реактора и многие другие операции, о которых мы ничего не знаем и, возможно, не узнаем никогда.
Хаке пришлось работать с двумя премьер-министрами — Ицхаком Рабином и Менахемом Бегином. И тот, и другой относились к нему с огромным уважением.
Бегин — понятно. Рафинированный джентльмен, он и к уборщице в Кнессете обращался как к английской королеве.
Но и Рабин, человек желчный, надменный, в служебном общении раздражительный, неприятный, не скрывал своего особого отношения к начальнику Мосада. Когда Рабин беседовал с Хофи, его голос становился мягким, спокойным, словно он разговаривал с женщиной.
А вот что говорит Хофи: «И с Рабином, и с Бегином я работал в полной гармонии. А ведь трудно найти столь непохожих друг на друга людей. К Рабину, которого знаю очень давно, я обращался по имени. Но у меня язык бы никогда не повернулся сказать „Менахем“. Бегин же долгое время называл меня „генерал-майор Хофи“.
Лишь к концу нашего сотрудничества он стал звать меня просто Хака».
В начале 1973 года арабские лидеры энергично готовились к войне, а израильское руководство, как политическое, так и военное, почивало на лаврах.
Невероятным казалось предположение, что арабы в состоянии за каких-нибудь пять-шесть лет оправиться от страшного разгрома и бросить вызов армии, считавшейся одной из лучших в мире.
Начальником военной разведки был в 1973 году Эли Заира, офицер разносторонних способностей. Отточенный интеллект, личное мужество, аналитический ум, граничащая с педантизмом аккуратность — все эти качества выделяли его в любом окружении. К тому же он обладал даром убеждать людей в своей правоте и непогрешимости. Его самоуверенность многим импонировала. Его профессиональные достоинства считались образцовыми.
Среди немногочисленных скептиков был Ицхак Хофи, считавший, что непомерное самомнение начальника военной разведки может стать причиной большой беды.
Заира разработал концепцию, слепо принятую на веру как генштабом, так и правительством. «Арабы, — утверждал он, — могут вести против Израиля лишь ограниченную войну. Но если они ее начнут, то Израиль навяжет им свои правила игры. Война неизбежно превратится во всеобщую и молниеносную. Израильская авиация обеспечит сухопутным силам свободу действий, и они в считанные часы выйдут на подступы к Каиру и Дамаску. Зная все это, арабы будут нагнетать напряженность, трепать Израилю нервы, но на широкомасштабную войну не решатся».
Эта концепция воспринималась как аксиома. Разделял ее и начальник Мосада Цви Замир.
Арабы же на этот раз оказались на высоте. Их печать искусно проводила кампанию по дезинформации Израиля, публикуя материалы о резком охлаждении арабо-советских отношений, об отказе Москвы поставлять Каиру и Дамаску новейшие виды вооружения. И это в то время, когда советские специалисты не покладая рук трудились над созданием в Сирии и в Египте самой эффективной системы ракетной противовоздушной обороны.
И не то, чтобы Эли Заира не располагал необходимой информацией. Ее было сколько угодно. Агенты Мосада и военной разведки слали донесение за донесением о том, что арабские армии готовятся к войне. Разведка установила, что египтяне создали истребительные противотанковые отряды, оснащенные советскими наплечными ракетами.
Скрыть дислокацию вражеских армий на линиях прекращения огня было невозможно.
А интенсивные военные учения в Сирии?
А маневры на уровне крупных воинских формирований с обязательным форсированием водных преград, проводимые египетской армией?
А новейшие ракеты класса «земля-воздух», лишившие на первом этапе войны израильскую авиацию свободы действий?
Все это не было секретом. И на все это Заира реагировал с удивительной беспечностью. Донесения агентов, противоречащие его концепции, он просто клал под сукно.
«Ерунда, — утверждал начальник военной разведки с присущим ему апломбом, — бряцают оружием и пускают пыль в глаза. Войны не будет».
А она уже приближалась железным шагом.
Лишь один человек, рискуя карьерой и репутацией, слал в высшие инстанции тревожные рапорты. Лишь командующий Северным военным округом Ицхак Хофи не уставал твердить, что эскалация сирийских военных приготовлений — это прелюдия к войне, которая может разразиться в любое время.
«Концепция Заиры не просто ошибочна, — открыто говорил Хофи, — она преступна».
«Ну что он лезет не в свои дела?» — пренебрежительно вопрошал начальник военной разведки. И добавлял: «Хофи — старый служака. Но все ведь знают, что звезд он с неба не хватает».
6-го октября 1973 года в 2 часа 30 минут дня началась самая тяжелая из всех войн, которые когда-либо приходилось вести Израилю.
На Южном фронте израильские силы, имевшие стратегическое пространство, оправившись от первого шока, перехватили инициативу. На Северном же все висело на волоске в течение первых 48 часов. Конечно, огромны заслуги Рафаэля Эйтана, Януша Бен-Галя, Авигдора Кахалани. Это их танкисты остановили стальную лавину.
Хофи, в большей степени штабной офицер, чем полевой командир, не стоял насмерть со своими бойцами на первой линии. Но он, командуя фронтом, схватывал всю картину сражения и успевал вовремя закрывать бреши, все же пробитые сирийским тараном.
И самое главное: генерал-майор Хофи, то выпрашивая с маниакальной назойливостью, то угрожая отставкой, сумел выбить необходимые средства и успел укрепить оборонные рубежи на Голанах перед самой войной. Прорытый по его приказу противотанковый ров задержал продвижение около 150 сирийских танков, и они не приняли участия в решающей фазе сражения.
Защитники линии Бар-Лева были захвачены врасплох, и она пала в считанные часы. Бойцы укреплений на Голанских высотах встретили врага в полной боевой готовности — и выстояли.
На Голанских высотах каждый солдат знал, что ему нужно делать. Командующий Северным округом позаботился об этом.
Победы в войнах складываются из множества факторов, являются результатом коллективных усилий многих талантливых людей. Но журналисты, этот рупор популистского мнения, не любят распылять своих восторгов. Чаще всего они выбирают одного человека, чтобы превратить его в символ победы.
После Войны Судного дня таким человеком стал Шарон. Газеты раструбили, что его прорыв на тот берег Суэцкого канала стал переломным моментом в ходе военных действий. Более сдержанно, но все же с энтузиазмом хвалила пресса Рафуля за оборонительные бои на Голанах.
И почти никто не вспоминал об Ицхаке Хофи. Слишком уж негеройский вид был у командующего.
Об истинной роли Хаки помнили, однако, несколько людей, занимавших ключевые посты в государственном аппарате. Одним из них был Ицхак Рабин, сменивший Голду Меир на посту премьер-министра. И он назначил начальником Мосада единственного человека, пробившего тревогу в канун войны.
Восемь лет, дольше, чем кто-либо из его предшественников, занимал Хофи один из самых ответственных в государстве постов. Но вот он возник из недр разведки, как шахтер из-под земли. Началась его третья жизнь.
Хофи стал генеральным директором Электрической компании.
На первый взгляд, это явное понижение по сравнению с теми должностями, которые он уже занимал. Но если вспомнить, что израильская Электрокомпания — это концерн-монополист, обеспечивающий нормальную жизнь всей страны, то от поспешных выводов придется отказаться.
В тот период Электрокомпанию лихорадило из-за непродуктивной работы. Между правлением и советом директоров не было согласия. Устарело оборудование. Отжила свой век административная структура.
Хофи приступил к исполнению новых обязанностей, имея самое смутное представление о том, чем ему надлежит заниматься. Он не был ни инженером, ни экономистом, ни администратором. Не имел технического образования. Ему надо было начинать с азов, и он засел за учебники. Через полгода он уже не только был в курсе всех дел, но и поражал специалистов обширными познаниями в самых специфических областях.
Несоответствие внешнего облика Хофи с его внутренней сущностью вначале многих поражало, потом к этому привыкли.
Один из членов правления Электрокомпании вспоминает: «Новый генеральный директор оказался человеком спокойным, даже флегматичным, уравновешенным, немногословным. Вид у него был настолько заурядный, что мы с недоумением спрашивали себя: „Неужели это он разгромил сирийцев и восемь лет возглавлял израильскую разведку?“ Но вскоре мы поняли, что за прозаической внешностью и кажущейся простотой скрываются незаурядные качества. Он умел слушать, но умел и приказывать. Его авторитет рос с каждым днем. И если Электрокомпанин работает сегодня эффективно и четко, то это заслуга Хаки. Какой бы пост не занимал этот человек, он всегда на своем месте».
…Ицхак Хофи с женой Эстер, подругой детства, живет в четырехомнатной квартире в Рамат-Гане. У него двое дочерей. Он ни в чем не изменил своих привычек. Любит книги, музыку, садик возле дома, им же выращенный. Терпеть не может политиков, болтунов и журналистов. Круг его друзей крайне узок, и нет среди них ни одной знаменитости. Воспоминаний, к сожалению, писать не собирается.
Мотке Кейдар (вверху слева), Рехаваам Зеэви (вверху справа) и Меир Кахане (внизу слева)
Представим на минуту такую картину. Американский генерал в отставке, занимающий общественную должность, в один прекрасный день публично призывает к изгнанию четырех миллионов евреев из Соединенных Штатов под тем предлогом, что Америка уже приняла достаточное количество иммигрантов других национальностей. Нетрудно вообразить, что бы произошло. Генерал был бы тотчас уволен, ошельмован и привлечен к судебной ответственности.
А вот в Израиле генерал запаса Рехавам Зеэви (Ганди) не только создал партию Моледет, базирующуюся на идее трансфера арабов, но и приплыл на волнах арабского террора и интифады прямо в Кнессет.
Как прореагировал бы Зеэви, если бы, каким-то чудом овладев русским языком, прочитал вышенаписанные строки?
— Американские евреи лояльны по отношению к американскому правительству и государству, — сказал бы он. — В этом разница.
А разве немецкие евреи были нелояльны? Разве не были они преданы Германии всей душой? Остановило это Гитлера?
И вообще, осуществимо ли в наше время насильственное перемещение полутора миллионов человек? Или это всего лишь плод больного воображения? Кто их примет? И как отреагирует весь мир на подобное деяние? Ведь живем мы не в вакууме…
Не вникая во все эти тонкости, отметим лишь, что не генерал запаса Рехавам Зеэви изобрел идею трансфера. Уже почти столетие она, подобно белому клинку, вспыхивает и гаснет в наэлектризованной ненавистью атмосфере Ближнего Востока. Зеэви даже не смог придать интеллектуальный блеск этой идее. Он просто стал пользоваться ею, как взятой напрокат машиной…
Сам Зеэви, кстати, и не пытался выдать себя за первопроходца. Генерал сделал ставку на трансфер лишь в июле 1987 года. К этому времени уже стало ясно, что путь к лидерству в движении Тхия ему закрыт. Там прочно удерживали бразды правления Геула Коэн и профессор Юваль Нееман, пуритане в личной жизни, осуждавшие скандальную славу генерала и его сомнительные общественные связи. Надо было создавать свою партию. Выборы-то не за горами. А Зеэви очень хотелось в Кнессет.
Генералу нельзя отказать в политическом чутье. Он сразу понял, что в сложившейся обстановке идея трансфера — это те мощные крылья, которые поднимут его и понесут…
Его расчет оправдался. Выступление генерала было воспринято как скандал. Вся израильская печать обрушилась на Зеэви, создавая рекламный ажиотаж вокруг его имени. Генерал и не думал оправдываться. Он только отметил, что идея трансфера арабов отнюдь не нова.
«Насильственное выселение арабов из Эрец-Исраэль всегда считалось одной из самых реальных возможностей в сионистском движении, — утверждал Зеэви. — Эту идею выдвигали такие легендарные личности, как Ицхак Табенкин[40] и Берл Кацнельсон. Мой же план может считаться умеренным по сравнению с их максималистскими требованиями. Он ведь предусматривает трансфер лишь тех арабов, которые проживают в Иудее и Самарии, в то время как отцы сионистского движения выступали за изгнание всего арабского населения без исключения».
Подобные откровения генерала сразу были встречены в штыки. Оппоненты указывали, что во времена Табенкина и Кацнельсона сложились совсем другие исторические условия. Не было национально-освободительных движений, не существовало стран Третьего мира. Отмечалось, что после Катастрофы европейского еврейства в мире укрепились принципы, ставящие идею трансфера вне правовых норм мирового цивилизованного сообщества, неотъемлемой частью которого является Израиль. Но в одном Зеэви был прав. Идея изгнания арабов из Эрец-Исраэль действительно зародилась в начале века, в недрах набиравшего силу сионистского движения.
В 1897 году Палестину посетил Исраэль Зангвилл, писатель, публицист, религиозный мыслитель, один из ближайших сподвижников Теодора Герцля. Это Зангвилл высказал любопытную мысль, что из лучших черт иудаизма, эллинизма и христианства возникнет общая для всего человечества религия будущего. После смерти Герцля Зангвилл некоторое время возглавлял сионистское движение.
Сойдя с палубы корабля на Святую землю, Зангвилл, польский еврей, ставший рафинированным английским джентльменом, был поражен ее бедностью, огорчен и раздражен тем, что евреев почти не видно. Зато на каждом шагу попадались ему потные меднолицые арабы на маленьких, упрямых, вечно куда-то спешащих осликах.
В 1904 году, уже после смерти Герцля, Зангвилл сказал, выступая на сионистской конференции в Нью-Йорке: «Герцль ошибся, назвав Палестину страной без народа. Сегодня мы, евреи, составляем лишь двенадцать процентов населения в Эрец-Исраэль. И мы должны быть готовы к тому, чтобы изгнать арабов силой оружия, как это сделал с языческими племенами Иехошуа Бин-Нун[41] при завоевании Земли обетованной».
Призыв Зангвилла был встречен с явной недоброжелательностью, а Всемирную сионистскую организацию вскоре возглавил Хаим Вейцман, стремившийся к соглашению с арабами.
Барон Эдмон Ротшильд, скупавший в Эрец-Исраэль земли для евреев, неоднократно говорил, что готов заплатить арабам любую цену, лишь бы они собрали свои манатки и убрались куда-нибудь.
Создатель ревизионистского движения Зеэв Жаботинский в статье, опубликованной в 1927 году в газете «Мир», назвал идею трансфера «нереальной и аморальной». Но шли годы. Постаревший и уставший от десятилетиями длившейся борьбы вождь отбросил свои прежние оценки перспектив еврейско-арабского конфликта:
«Отчуждение части колоссальной территории у народа-латифундиста, чтобы дать очаг народу-скитальцу, есть акт справедливости», — писал он еще в 1924 году.
В сионистском рабочем движении знамя трансфера подняли Ицхак Табенкин и Берл Кацнельсон. На Сионистском конгрессе в 1937 году в Цюрихе они выступили против идеи Бен-Гуриона о разделе территории Эрец-Исраэль между евреями и арабами. «Вся Святая земля должна принадлежать евреям, — утверждал Табенкин. А с арабами можно договориться. Найдутся деньги, чтобы заплатить им за согласие переселиться в другое место».
Табенкину и его сторонникам ответил Жаботинский: «Покуда есть у арабов хоть искра надежды избавиться от нас, они этой надежды не продадут ни за какие сладкие слова и ни за какие питательные бутерброды, именно потому, что они живой народ, а не сброд».
Желание одним махом освободиться от арабов, этой петли, стягивающей еврейскую шею, было слишком соблазнительным, чтобы от него можно было с легкостью отказаться после создания Израиля. В период с 1947 по 1950 годы предпринималось несколько попыток вытеснения арабов, но все они носили локальный характер. Израильское правительство никогда серьезно идею трансфера не обсуждало. Даже после Шестидневной войны, когда арабы находились в шоковом состоянии.
31-го июля 1967 года министр иностранных дел Аба Эвен заявил с трибуны Кнессета: «Мы не предпринимали ни административных, ни каких-либо других мер для поощрения эмиграции арабов с занятых территорий и не намерены прибегать к ним и впредь. Более того, всем беженцам, покинувшим свои дома после 4 июля, будет разрешено вернуться на прежнее место жительства».
Правда, сразу после Шестидневной войны имели место отдельные неприятные инциденты, но все они являлись следствием местной инициативы, а не приказов сверху. Израильские бульдозеры смели с лица земли три арабских деревни вблизи Калькилии. Жители Калькилии бежали, и уже отдан был приказ о разрушении этого города. Моше Даян успел отменить его в последний момент. В Шхем прибыли десятки армейских грузовиков. «Домой! Домой!» — радостно кричали израильские солдаты беженцам из Калькилии, не заставившим себя упрашивать.
Тем не менее, израильские левые десятилетиями подозревали правительство в тайной подготовке трансфера. Сама мысль о подобной возможности доводила левых интеллектуалов до исступления. Писатель Амос Оз говорил: «Если правительство посмеет организовать трансфер арабов, то мы взорвем мосты, по которым поедут грузовики, сами ляжем под их колеса. Да что там мосты! Мы взорвем все государство!»
А Йоси Сарид — лидер левого движения Мерец — писал: «Если правительство отдаст приказ о трансфере арабов, то я и мои единомышленники не позволим его выполнить».
Но вернемся к нашему генералу. Идею трансфера Зеэви почерпнул не из истории сионистского движения, и она не осенила его внезапным озарением. Почти четверть века назад выпорхнула эта идея из каземата израильской тюрьмы и легла на стол премьер-министра Голды Меир в виде стопки листов, исписанных плотным летящим почерком.
У генерала Зеэви был предтеча, человек удивительной судьбы. Мотке Кейдар, а не Рехавам Зеэви, разработал идею трансфера. Голда Меир приказала размножить попавший в ее руки документ и разослать его израильским генералам. В числе адресатов был и тогдашний командующий Центральным военным округом генерал-майор Зеэви.
В октябре 1957 года с пассажирского лайнера, приземлившегося в аэропорту Бен-Гурион, сошел элегантно одетый пассажир с небольшим чемоданчиком в руке. Его лицо с острыми лисьими чертами хранило выражение брезгливой скуки. Он шел пружинистой походкой, и люди, сами не понимая почему, вдруг приостанавливались и смотрели ему вслед. Уже у самого выхода к гостю подошли три человека. Еще двое стояли в стороне, держа руки в карманах.
— Спокойно, Кейдар, — сказал один из них. — Не делай глупостей. Кое-кто хочет задать тебе пару вопросов.
Приезжий пожал плечами с видимым равнодушием и сел в подъехавший черный лимузин с занавесками на окнах. И для всего мира Кейдар исчез, растворился, растаял в пространстве, словно его и не было никогда. А он очутился в холодном сыром каземате площадью в три квадратных метра. В этот каменный колодец с трудом втиснули железную койку. Даже для тумбочки здесь не было места. Здесь можно было биться на полу в припадке отчаяния, проклинать небеса, взывать о милосердии — все равно никто не услышит. Звуки поглощаются камнем.
Узника лишили книг, газет, радио, права переписки, любой связи с внешним миром. Он не мог подать близким весточку о себе. И неоткуда было ждать помощи. Не на что было надеяться. Он словно провалился в темный, бесконечный, медленно вращающийся туннель, в котором уже не было разделения на дни и ночи. Узник Икс, без прошлого и без будущего. Родственники его оплакали. Друзья забыли. Единственная реальность — жесткий, страшный в своей беспощадности поединок со следователями. Но и он велся с перерывами. Все реже и реже. Все чаще из глубин души накатывала волна хихикающего мрака, и лишь благодаря огромной воле и мощному интеллекту безумие не смогло поглотить его.
На стене своей камеры он нацарапал: 2+2=4.
— Это была формула жизни, — вспоминал Кейдар много лет спустя. — Следователи, как ни бились, не смогли заставить меня изменить последнюю цифру этой формулы на «5».
Два года провел Кейдар в таких условиях, а затем военный суд приговорил его к пожизненному заключению.
После приговора узника перевели в обычную одиночку, показавшуюся ему раем. Разрешили переписку и книги. Можно было жить.
Прошло еще пять лет, и Кейдар очутился в общей камере. Увидел людей. И все эти бандиты, воры, наркоманы и террористы долго казались ему ужасными симпатягами.
Мы и сегодня толком не знаем, за что заплатил Кейдар столь высокую цену. Прошло уже почти сорок лет, но лишь сгущается мрак, окутывающий эту тайну. Развеять его мог бы сам Кейдар, но выйдя на свободу, он не пожелал продолжить поединок с системой.
Женился. Уехал в Америку. Начал новую жизнь. И хранит молчание. Нам же известно немногое. Мы знаем только, что Мотке Кейдар был агентом израильской разведки, и на него возложили ответственность за так называемое «Гиблое дело» — провал израильской разведывательной сети в Египте в 1954 году.
Кейдар утверждает, что его сделали козлом отпущения.
Родился Кейдар в Польше. В Израиль прибыл уже подростком. Жил в Хадере. С детства отличался страстным, ищущим, беспокойным складом души. Любые рамки казались ему тесными. Любые ограничения раздражали. Сжигавшая его внутренняя лихорадка выражалась в непрерывном поиске. В этом человеке не очень удачно совмещались разносторонние способности. Развитый интеллект, страсть к риску, упрямое своеволие, жалость и жестокость — все эти качества не мог сплавить в единое целое его ум, пытливый, но не основательный, лишенный организующего начала, склонный к авантюрам.
В преступный мир он попал, по-видимому, из чистого любопытства. Его привлекало не само преступление, а его атрибуты. Нравилось оставлять в дураках полицию, играть в покер с правосудием.
В декабре 1950 года Кейдар был арестован по подозрению в убийстве водителя такси Хаима Липскера и вскоре освобожден из-за отсутствия улик. Полиция была убеждена, что это Кейдар организовал ограбление банка в Афуле. Но доказать ничего не могла. Его арестовывали и выпускали. И снова арестовывали. Он же, как бы играючи, парировал все попытки предъявить ему хоть какое-нибудь обвинение.
Наконец, Кейдаром заинтересовался известный социолог, доктор Давид Руди. Его поразило отношение Кейдара к жизни как к неизвестно кем поставленному эксперименту. Социологу очень хотелось приручить этого великолепного и опасного зверя.
— Хватит дурака валять, — сказал он однажды своему подопечному. — Я нашел тебе работу.
Кейдар поморщился.
— Напрасно старались, доктор.
— Не торопись, посоветовал Руди. — Я нашел работу, для которой ты создан. Она требует риска, точного расчета, выдержки и умения носить маску. Тебе придется рисковать жизнью и, если понадобится, убивать. Но на службе у государства. Ты будешь работать в разведке.
Кейдар согласился, не раздумывая, и доктор Руди свел его с начальником военной разведки Иехошафатом Гаркави.
Это знакомство обошлось Кейдару в 17 лет жизни…
Освободившись, Кейдар не искал справедливости, не пытался добиться реабилитации. Его предупредили, что любая подобная попытка будет равнозначна разглашению государственных секретов. А за это его вновь отправят туда, где начались его тюремные злоключения.
Но прошло тридцать лет, и Кейдар нарушил обет молчания. Рассказал кое-что дотошным израильским журналистам, которые, если надо, доберутся и до самого Вельзевула, чтобы взять у него интервью.
Итак, рассказывает Кейдар: «Не я изобрел идею трансфера. Ее успешно применил на практике Сталин в самом конце Второй мировой войны. Я всего лишь изложил в письме к Голде содержание беседы, которая произошла у меня с арабским националистом Хасаном Ясином, человеком чистым и порядочным. Было это года через два после Шестидневной войны, когда я уже попал из одиночки в общий котел. Очутившись в новой обстановке, я первым делом спросил:
— Кто здесь самый интеллигентный араб?
— Хасан Ясин, — ответили мне. Потом я узнал, что среди арабских заключенных он пользовался репутацией чуть ли не святого.
— Где он?
— В третьей камере.
Я отправился туда и увидел двух арабов, склонившихся над шахматной доской. Один из них лениво поднял курчавую голову с выразительными маленькими глазками.
— Сыграем?
— Дождись очереди.
Я дождался. Я выиграл у Ясина пять партий подряд.
— Здорово ты насобачился, — сказал он с видимым огорчением.
— Просто мне знакома теория, — улыбнулся я. — Хочешь, научу?
Мы стали часто встречаться. Хасан Ясин был националистом. Он сидел за создание шпионской сети на Голанах, поставлявшей информацию сирийской разведке.
Набросав заметки о трансфере, я показал их Ясину, и мы вместе подвергли эту идею строгой логической проверке.
— Хасан, — сказал я, — в нашем лице жизнь свела двух людей, которые могут сидеть за одним столом, круглым или квадратным — это все равно, и дискутировать, строго придерживаясь законов логики и здравого смысла.
Он согласился. Я продолжал.
— Представим на минуту, что лидеры человечества, каким-то чудом обретя способность здраво рассуждать и трезво мыслить, решили заново разделить мир. Ясно, что им придется действовать по какому-то принципу. По какому? Ты согласен, что в первую очередь они должны учитывать демографический фактор? Отлично. Резонно предположить, что если какой-то народ насчитывает сто миллионов, а другой — всего два, то целесообразно разделить территорию между ними с учетом этой пропорции.
Ясин не возражал, и я перешел к самому трудному.
— Второй принцип — это историческая связь между народом и территорией. Разве кому-то придет в голову отдать Францию немцам, а Германию — французам? Нет? И я так думаю. Теперь установленные критерии применим к Израилю. Его территория никогда не была колыбелью арабской нации. Арабская культура сформировалась не в Палестине. И к тому же, арабы составляют сегодня в Израиле меньшинство. Значит, принципы, о которых мы говорили, к арабам неприменимы.
Евреи — другое дело. Здесь их родина и все национальные святыни. У них нет другой земли. Здесь они осознали себя нацией. Так не логично ли считать, что руководствуясь рациональными принципами, сильные мира сего отдали бы эту землю евреям?
Ясин долго молчал. Наконец, неохотно произнес:
— В том, что ты говоришь, есть часть правды. Но только часть.
— Да, — согласился я, — но большая часть.
Ясин опять замолк. Облокотись на стол и полузакрыв глаза, он обдумывал мои аргументы. Потом сказал:
— Я — сторонник всеарабской конфедерации, в которую входили бы и евреи.
— Ясин, — усмехнулся я, — будь реалистом. Для того, чтобы танцевать танго, нужна партнерша. Наиболее рациональное решение палестинской проблемы — это трансфер. Но осуществить его можно лишь совместными усилиями лидеров Израиля, великих держав и арабских стран, если им надоест весь этот балаган. Для трансфера нужны условия.
Мы долго спорили и, наконец, пришли к выводу, что поскольку абсолютной истины не существует, то правы и евреи, и арабы. Предки Ясина жили в его деревне 700 лет. Так что же, я отберу у него землю?
С точки зрения отдельного индивидуума правы арабы. С точки зрения национального дела — евреи. Обо всем этом я и написал Голде».
Хасан Ясин, преуспевающий хайфский адвокат, не забыл Кейдара.
«Мотке», — говорит он и улыбается. Такая улыбка обычно появляется у людей, когда они вспоминают друга детства или первую любовь. Все это уже давно не более чем воспоминания, но дорогие, бережно хранимые на дне памяти.
«Мотке тогда был под впечатлением книги Йен Ренд „Падение гигантов“ и проповедовал теорию разумного эгоизма. Я же выступал за конфедерацию всех ближневосточных стран, включая Израиль. Его идею о трансфере я не принял.
— Ты реалист, — сказал я ему, — но предложенное тобою решение нереально.
— Зато оно самое рациональное, — ответил Кейдар и, подумав, добавил:
— Я ведь понимаю, что у мира не хватит здравого смысла выбрать наиболее рациональный путь решения палестинской проблемы. А жаль…
Перед отъездом в Америку Мотке навестил меня с молодой женой. Я пожелал ему счастья. Мы обнялись и расстались…»
Последние сведения, которые мы имеем о Кейдаре, относятся к 1988 году, когда в Лос-Анджелесе его посетил израильский приятель.
Кейдар постарел. Тревожными зигзагами пересекли лоб морщины. Под впавшими глазами появились восковые круги, — разрушительная печать времени.
— Я гораздо старше своих 60 лет, — сказал другу Кейдар. — Два года в каменном мешке можно считать за пять лет, а семь лет одиночки сойдут за 14. Значит, лишних десять годов на мне. Теперь я уже уверен, что умру в своей постели. Из всех моих врагов в живых остался лишь Шимон Перес. Но, насколько я понимаю, ему теперь не до меня…
Метаморфозы на родине Кейдару очень не нравятся:
— В Израиле неуклонно продолжается девальвация всех ценностей. Как поступают на войне, когда погибают лошади? Взваливают поклажу на ослов. Но ослы — это ослы…
Знакомясь с программой Рехавама Зеэви, поражаешься ее сходству с мыслями, изложенными Кейдаром в письме к Голде Меир. И Кейдар, и Зеэви считают, что трансфер можно осуществить лишь в результате израильско-арабского соглашения или с согласия великих держав. Оба подчеркивают, что их программы не имеют ничего общего с расовыми теориями.
— В арабах нет никакой генетической ущербности, — писал Кейдар, и Зеэви полностью с ним согласен.
Правда, Зеэви оптимист, а Кейдар скептик. Зеэви утверждает, что трансфер арабов — это лишь вопрос времени. Кейдар же убежден, что благоприятствующие трансферу условия никогда не сложатся…
— Я не знаком с программой движения Моледет и никогда не встречался с Ганди, — сказал Кейдар. — Знаю лишь, что у него не менее бурная биография, чем у меня. Интересно, что он за человек…
Начало военной карьеры Рехавама Зеэви (Ганди) датируется 1950 годом, когда он с отличием закончил впервые организованные генштабом курсы полковых командиров. Начальник курсов полковник Ицхак Рабин записал в личном деле двадцатичетырехлетнего майора: «Годен к исполнению любой должности».
И действительно, послужной список Ганди производит впечатление.
Родился в 1926 году. Пятое поколение в Иерусалиме. В Войну за Независимость был офицером разведки. Отличался личным бесстрашием. Командовал бригадой Голани, был начальником оперативного отдела генштаба и, наконец, в 1968 году стал командующим Центральным военным округом. На этом посту пробыл пять лет. 120 раз принимал личное участие в преследовании террористических банд, проникавших к нам из Иордании, и в конце концов, обескровив террористов, герметически закрыл восточную границу.
30 лет Ганди не снимал мундира и ушел в отставку за неделю до Войны Судного дня. Но сразу после вспышки военных действий был вновь мобилизован и всю войну неотлучно находился при Давиде Элазаре в качестве специального советника.
В 1974 году окончательно ушел из армии и сразу стал советником премьер-министра Ицхака Рабина по борьбе с террором.
С декабря 1981 года Ганди — директор Тель-авивского музея. Его хобби — география и история Эрец-Исраэль. В этих областях немногие могут с ним сравниться. И разменяв седьмой десяток, Ганди не изменился. Все тот же угрюмо удлиненный овал лица с острыми мефистофельскими чертами, с выразительным, словно вырезанным резцом, ртом. Все та же манера говорить, по-солдатски рубя фразы, с апломбом человека, не сомневающегося в своей правоте.
Сняв мундир, Ганди не упускал ни одной возможности изложить свои взгляды по проблемам войны и мира, безопасности и положения на контролируемых территориях. Политиков он раздражал. Интеллектуалов выводил из себя. Газеты писали о нем охотно и часто. Но вот что удивительно: старые товарищи по оружию, прошедшие вместе с Ганди долгий и славный путь, не обращали на его «филиппики» никакого внимания.
В декабре 1986 года Ганди посетил религиозную школу в Восточном Иерусалиме, где учился его сын. И метал громы и молнии.
— Куда смотрит Бар-Лев?! — гремел Ганди. — Евреи не чувствуют себя в безопасности в своей столице. Почему в Старом городе полно полицейских-арабов? Им что, можно доверить безопасность евреев? Необходимо ввести в Иерусалим батальон пограничников. Учащимся религиозных школ нужно раздать оружие.
Министр полиции Хаим Бар-Лев, его старый коллега по военной службе, отнесся к рекомендациям Ганди как к жужжанию назойливой мухи.
— Что вы скажете по поводу заявления Ганди, господин министр? — засуетились журналисты.
— Ничего. Я не придаю значения его болтовне, — флегматично ответил Бар-Лев.
В июне 1987 года по израильскому телевидению транслировалась большая программа, посвященная 20-й годовщине Шестидневной войны. В ней участвовали все генералы того легендарного времени. От ставшего крайне левым Мати Пеледа до Ганди. Но если выступление Пеледа присутствовавшие слушали внимательно, то слова Ганди вызывали пренебрежительное оживление. И когда ведущий задал Ганди какой-то вопрос, Ицхак Рабин его оборвал:
— Нашел кого спрашивать, — проворчал бывший начальник генштаба. Это слышала вся страна…
И так всегда. Ганди говорит, а его бывшие товарищи снисходительно пожимают плечами. Ицхак Рабин, Хаим Бар-Лев, Узи Наркис, Рафаэль Эйтан и даже Арик Шарон, не выносящий критических стрел в свой адрес, — все как бы не слышат ни критики Ганди, ни его предложений.
В чем тут дело? Ведь все эти люди знают Ганди как прекрасного офицера доброго старого времени.
А дело в том, что они знают не одного, а двух Ганди — две ипостаси одного человека. Знают его как бесстрашного оперативного офицера с острым аналитическим умом и твердостью кремня, образец абсолютного послушания и самоотречения. Командиры могли поручить ему любое задание, не сомневаясь, что оно будет выполнено, если это вообще в человеческих силах.
И все снисходительно относились к другой ипостаси серьезного и исполнительного офицера. К тому, что Ганди в чем-то остался капризным и тщеславным пятнадцатилетним подростком, так никогда и не повзрослевшим.
Кто обращал внимание на его взгляды? В числе его друзей всегда были и старые пальмахники, и левые журналисты, и такие типы, которые вполне могли бы стать украшением бала у Воланда.
Друзьям он был предан, политиков презирал, обожал силу, ценил мужество и с неизменной враждебностью относился к арабам.
Кстати, прозвище «Ганди» он получил потому, что однажды явился на пуримский вечер-маскарад в белом хитоне, с наголо обритой головой.
Центральный военный округ Ганди превратил в свое вассальное владение, но командование знало, что на этого вассала можно положиться, и закрывало глаза на его экстравагантные выходки. К тому же, по большому счету, он никогда не переступал границ дозволенного.
Командуя Центральным округом, Ганди осуждал политику открытых мостов, проводимую министром обороны Моше Данном, что, однако, не мешало ему ревностно ее осуществлять.
Он выступал за создание широкой сети еврейских поселений в Иудее и Самарии, но ни одно из них не возникло в период его командования без разрешения свыше. И это Ганди разработал концепцию борьбы с инфильтрацией палестинских террористов на вверенную ему территорию, создал целую науку о преследовании.
Шла Война на истощение. Террористы накатывались волнами, пересекали Иордан, рвались вглубь Израиля. Не многим суждено было вернуться назад. Люди Ганди преследовали их бесшумно, как призраки. И часто парашютистов вел худой, сутулый, неутомимо легкий на ногу человек с «Калашниковым» в длинных цепких руках.
Два начальника генерального штаба — Хаим Бар-Лев и Давид Элазар — делали Ганди выговоры, указывали ему, что негоже командующему округом гоняться по пустыне за террористами. Но ничто не могло отучить Ганди от привычки, ставшей уже потребностью души. Неутолимая охотничья страсть проснулась в нем, и Ганди часто превращал охоту на террористов в невиданные спектакли, на которые приглашал друзей. Как римляне в Колизее, наблюдали они за кровавой драмой, разворачивавшейся на их глазах. С безопасного места, разумеется.
В 1970 году на подобный спектакль был приглашен лидер оппозиции Менахем Бегин. Было ему тогда 57 лет. Бодрый, полный сил и энергии, в военной куртке и в солдатской кепке с козырьком, Бегин хотел лично участвовать в преследовании, и Ганди уважил его просьбу. Почетный гость, охваченный кольцом парашютистов во избежание неприятных неожиданностей, находился рядом с генерал-майором, лично руководившим операцией. И Бегин видел, с какой точностью действовали парашютисты, двигаясь по каменистым горным тропинкам среди не отбрасывающих тени валунов, охватывая прорвавшуюся банду все туже затягивающейся петлей облавы. Короткие автоматные очереди, взрывы гранат — и тишина… Ганди подарил Бегину пистолет, взятый у мертвого террориста. Бегин был в восторге и через несколько дней послал гостеприимному хозяину благодарственное письмо.
Все прощалось Ганди. И кто принимал всерьез его речи? Все знали, что Ганди заносит. «Ганди — это Ганди», — говорили генералы и разводили руками, узнав о его новых чудачествах. А их было немало.
Однажды из-за Ганди чуть было не вспыхнула война с Иорданией. Произошла эта история в 1954 году, когда, реагируя на вылазки федаинов, израильское командование прибегло к тактике ответных ударов. В ходе одной из операций против базы террористов на иорданской территории попал в плен боец 101-го ударного отряда Ицхак Джибли, отчаянный сорвиголова. Ганди решил освободить его партизанскими методами. План его был крайне прост, но переходил грань допустимого риска. Ганди это мало смущало. Он хотел захватить иорданского офицера и обменять его на Джибли. Несколько добровольцев были переодеты в форму военнослужащих ООН. Ганди посадил своих солдат в джип и пересек границу, направляясь к иорданскому пограничному пункту. Но заподозривший неладное иорданский пограничник поднял тревогу. Со всех сторон высыпали неизвестно откуда появившиеся легионеры. Засвистели пули.
— Назад! — бешено кривя рот, крикнул Ганди. Джип, взвизгнув колесами, развернулся и помчался обратно, раскачиваясь, как жук, пытающийся взлететь. Восемнадцать пулевых пробоин насчитали потом в его капоте. Чудом обошлось без жертв.
История эта наделала много шуму. Пинхас Лавон, бывший тогда министром обороны, рвал и метал. «Убери из армии этого типа, — кричал он Даяну, или я предам его суду». Даян, скрывая улыбку, успокаивал разгневанного министра. Ганди был отправлен в отпуск. А потом Даян взял его к себе в штаб.
Ганди — это Ганди… Став командующим Центральным округом, он приобрел для своего штаба живой талисман. Молодую львицу, содержавшуюся, правда, в клетке с прутьями толщиной в ослиный хвост. Свой командный пункт Ганди стал называть «Львиная крепость». Он сам кормил свою любимицу, и при виде командующего она мурлыкала, как большая кошка. Зато на некоторых штабных офицеров она рычала. Стали поговаривать, что Ганди относится к подчиненным в соответствии с настроением своей львицы.
Однажды к командующему пришел младший лейтенант и остановился на пороге с сокрушенным видом.
— В чем дело? — спросил Ганди, и офицер, вздыхая, признался, что стал приударять за его красавицей-женой, не зная, кто она. И теперь он просит прощения за свою оплошность. Ганди пришел в восторг и тут же повысил незадачливого ухажера в звании. Но генерал-лейтенант Хаим Бар-Лев приказа не утвердил.
«Способности, проявленные этим офицером, не имеют никакого отношения к принятым в армии критериям», — написал он Ганди.
Любовь Ганди к Эрец-Исраэль вошла в поговорку. Своих сыновей и дочерей он назвал: Саер-Биньямин, Пальмах-Ифтах, Масада, Арава и Цахала. Дни рождения детей всегда праздновались на вершине Масады, куда вся семья поднималась по крутому склону.
У Ганди — одна из лучших в стране библиотек старинных еврейских книг, которые он собирал по всему миру. Некоторые издания стоили больших денег.
— Откуда у него средства? — спрашивали враги. — Не на армейскую же зарплату приобрел он все эти книги и виллу, нашпигованную произведениями искусства.
Действительно, откуда?
— Чужие деньги считать — ума не надо, — говорили друзья. — Мало ли откуда! Ганди, например, весьма успешно играет на бирже…
Как бы то ни было, но тот факт, что в течение многих лет ближайшими друзьями Ганди были строительный подрядчик миллионер Бецалель Мизрахи и его «темный оруженосец» Мордехай Царфати, наводит на размышления. Об этих людях ходили мрачные, поражающие воображение слухи. Они считались невидимыми и всесильными архитекторами организованной преступности в Израиле. Ганди им многим обязан. Он широко пользовался их житейской мудростью, связями и кошельком.
В 1975 году молодой и амбициозный адвокат, член Кнессета Эхуд Ольмерт[42] объявил крестовый поход против организованной преступности. Со временем выяснилось, что Ольмерта гораздо больше заботила собственная карьера, чем борьба с негативными явлениями в израильском обществе. Но тогда он, развив неукротимую энергию и создав собственную сеть осведомителей, собрал материал о структуре преступного мира и о тех, кто управляет этой мрачной империей. Забегая вперед, скажем, что полицейские следователи не нашли в собранной Ольмертом навозной куче ни одного жемчужного зерна. Во всяком случае, никто не был привлечен к ответственности на основе составленного им досье. Нуждаясь хотя бы в видимости конкретности, Ольмерт позволил себе полунамек. В одной из своих статей он упомянул о видном в прошлом военном, связанным узами странной дружбы со строительным подрядчиком сомнительной репутации. И вызвал этим бурю.
Однажды утром в его офисе зазвонил телефон.
— Говорит Бецалель Мизрахи, — услышал Ольмерт в трубке грубовато-властный голос человека, привыкшего, чтобы с ним считались. — Ты бездоказательно утверждаешь, что я чуть ли не крестный отец израильской мафии, да еще бросаешь тень на безупречную репутацию боевого генерала. Да я тебя, сукин сын, привлеку к суду за диффамацию!
— Полегче на поворотах, господин Мизрахи, — сказал растерявшийся было, но быстро пришедший в себя Ольмерт. — Меня не запугаешь! Вы не адвокат и даже представить себе не можете, что будет означать для вас лично и для Ганди такой процесс. Да я задам вам пятьсот вопросов, а ответы опубликую. Вы у меня предстанете голенькими перед всей страной.
— Ладно, парень, — оборвал Мизрахи. — Я знаю, что у тебя язык ловко подвешен. Но слушай внимательно. Мы с Ганди решили с тобой встретиться, прежде чем что-либо предпримем. Твое мнение?
— Я готов. Приходите в Кнессет.
— Не думаю, чтобы Ганди твоя идея понравилась. Но я поговорю с ним. Жди звонка.
Через два дня позвонил сам Ганди.
— Слушай, Ольмерт, — сказал бывший генерал, а теперь советник премьер-министра по проблемам террора. — Все это очень серьезно. Тебя ждут большие неприятности, если ты публично не принесешь мне и Бецалелю свои извинения. Но это не телефонный разговор. Нужно встретиться. Только не в Кнессете. Я не хочу, чтобы Рабин видел меня там.
Встреча состоялась 29-го ноября 1976 года на восьмом этаже отеля «Шалом» в Иерусалиме. Ольмерт пришел один, не забыв, разумеется, сообщить друзьям, куда он направляется. В апартаментах для привилегированных гостей, где Ганди жил месяцами, его встретили с холодной учтивостью. Никто Ольмерта не обыскивал, и портативный магнитофон в его портфеле не подвел хозяина. Ганди начал беседу с солдатской прямотой:
— Ты не знаешь, кто такой Мизрахи, — сказал он, глядя на Ольмерта чуть ли не с жалостью. — У него очень влиятельные друзья. Среди них пять генералов. Они на все пойдут ради Бецалеля. Если ты не извинишься, тебя раздавят. Я пока играю роль тормозов, но пойми, что мне это может надоесть.
— Это угроза? — принужденно усмехнувшись, спросил Ольмерт.
— Нет, предупреждение.
И Ганди встал, давая понять, что разговор окончен.
Запись этой беседы Ольмерт отправил премьер-министру Ицхаку Рабину. Через несколько дней Рабин вызвал его и сказал:
— Я ознакомился с присланным тобой материалом. Он не дает юридических оснований для предъявления Ганди каких-либо обвинений.
— Да, — сказал Ольмерт, — у меня нет доказательств противозаконной деятельности Ганди, но он своим авторитетом покрывает людей, связанных с преступным миром.
— Не пойман — не вор, — пожал плечами Рабин.
…Однажды ночью Ганди позвонила любовница Тувии Ошри, короля израильского рэкета, и сестра его не менее известного дружка Рахамима Ахарони. Она умоляла Ганди приехать немедленно, потому что произошло нечто ужасное. Осторожный Ганди не поехал. Сказав перепуганной женщине несколько ободряющих слов, он повесил трубку. Телефон этой дамочки прослушивался полицией. Их беседа, записанная на пленку, была опубликована в печати. Разразился скандал. Ошри и Ахарони, закадычные друзья Бецалеля Мизрахи, совершили в тот день двойное убийство. Позднее их приговорили к пожизненному заключению.
Ганди же его сомнительные связи лишь прибавили популярности. Именно тогда мэр Тель-Авива Шломо Лахат предложил бывшему генералу пост директора Тель-авивского музея. Ганди это предложение принял и взялся за работу, позволившую развернуться его организаторскому таланту.
22 года существовал этот музей до того, как Ганди стал его директором. Музей как музей. Коллекция старинных монет. Археологический отдел. Во всех почти провинциальных европейских городах есть такие.
Не узнать сегодня музея. Из заурядного собрания древностей он превратился в прекрасный культурный центр, поражающий богатством экспонатов, подчиненных одной задаче: дать посетителям наиболее полное представление об истории и культуре Святой земли.
Нетрудно угадать, с чего Ганди начал. С того, что подтянул дисциплину. Строго-настрого приказал сотрудникам являться на работу ровно в семь утра. К дисциплине привыкнуть нелегко. Но вскоре уже все торопились отбить время на часах, исправно доносящих начальству о нарушителях трудового режима. Сам Ганди всегда приходил на работу в одно и то же время: в полседьмого утра.
Так продолжалось до тех пор, пока бывший генерал не отплыл в море большой политики под флагом трансфера. Он создал движение Моледет («Родина») и трижды бросал якорь в Кнессете.
При каждом удобном случае Ганди твердил о неизбежности трансфера.
— Мы должны и обязаны бороться с террором, чтобы свести его к минимуму, но я не верю, что нам удастся полностью ликвидировать это явление, пока мы не уничтожим причину, его порождающую, — настойчиво повторял Ганди.
Причина эта — арабское население Иудеи и Самарии. Чем скорее они окажутся по ту сторону Иордана, тем лучше.
Ганди подчеркивал, что с 1948 года и до Шестидневной войны из Иудеи и Самарии ежегодно эмигрировали в соседние арабские страны тысячи арабов.
— Мы создадим международные фонды, соберем средства и побудим палестинцев расселиться на необъятных просторах арабского мира. Это ли не гуманное решение проблемы? У них будут деньги. Они хорошо устроятся. А Ближний Восток забудет, наконец, про все эти бесконечные войны и обретет мир и покой. Это ли не достойная цель? Но Израиль должен перестать быть для палестинцев магнитом. После Шестидневной войны мы предоставили работу всем жителям контролируемых территорий. Их жизненный уровень возрос в три раза. Муниципальные услуги, которые они стали получать, им прежде и не снились. Со всем этим пора покончить. Палестинцы должны вернуться к тому уровню, который у них был до Шестидневной войны, когда они отправлялись на заработки в соседние арабские страны.
Жизнь показала полную несостоятельность всех генеральских постулатов. Палестинцы, добившиеся автономии, стремятся к созданию собственного государства, и демагогия Ганди не вызывает у них даже презрительной усмешки. Палестинцы просто игнорируют идеолога трансфера. Да и сам Ганди отлично понимает, что его программа может осуществиться только насильственным путем. Правила игры, однако, не позволяют ему заявить об этом открыто.
«Какая разница между вами и раввином Кахане? — спросили как-то Ганди. — Почему ему запретили баллотироваться в Кнессет, а вам нет?»
«Кахане выступет за изгнание арабов, а я за трансфер, — ответил Ганди. — Трансфер — это перемещение. Я не утверждаю, что оно будет добровольным. Я не настолько наивен. Но оно будет согласованным и произойдет по договоренности, достигнутой между правительствами. Разве не ликвидировали мы два наших города и двенадцать наших поселений в Синае для того, чтобы заключить мирный договор с Египтом? Это был трансфер евреев. Точно так же произойдет и трансфер арабов. Трансфер, а не, упаси Боже, изгнание. К тому же, Кахане расист, а я не принадлежу к ненавистникам арабов. Они такие же люди, как и мы. Конфликт между нами не расовый, а политический, и урегулировать его можно лишь политическим путем».
— Да Ганди просто болтун, — отреагировал на это высказывание лидер движения Ках Меир Кахане. — У него те же цели, что и у меня. Арабов необходимо вышвырнуть отсюда. Вот и все. А будет это называться трансфером или же как-то иначе — не имеет никакого значения. И, в отличие от Ганди, я готов взять на себя всю черную работу. Его же интересует лишь политическая карьера…
Мой товарищ, художник-монументалист, сказал как-то с грустной улыбкой:
— Кахане любит евреев — и я тоже. Кахане заботит будущее Израиля — и меня не меньше. Но если он придет к власти, то отправит меня в концлагерь еще раньше, чем арабов.
— Не могу с тобой согласиться, сказал я. — Ты чудовищно преувеличиваешь. Этого никогда не будет.
И вот теперь, много лет спустя, я думаю: а так ли уж мой товарищ был тогда не прав?
В 1987 году опросы общественного мнения показали, что электоральный потенциал движения Ках дает Меиру Кахане все основания рассчитывать на 3–4 мандата на выборах в Кнессет 12-го созыва. Его движение набирало силу и поднималось вверх на гребне националистической волны. Избрание Кахане в Кнессет 11-го созыва превратило его из парии в перспективного лидера, сумевшего завоевать себе место в израильском политическом истеблишменте. Люди уже не стыдились открыто заявлять о своей солидарности с его программой.
В каждом народе живут бациллы нацизма, но размножаются они лишь попав в благоприятную среду. Пример Германии показывает, что и с вершин духовности можно низвергнуться в бездну. Метаморфоза, произошедшая с немецким народом в 30-е годы, имела свои причины — проигранная война, уязвленная национальная гордость, экономическая стагнация и т. д. По крайней мере, некоторые из этих факторов давно уже являются хроническими болезнями израильского общества.
Иное дело, что израильская демократия обладает развитым инстинктом самосохранения. Против движения Ках были предприняты драконовские меры. Кахане запретили баллотироваться в Кнессет 12-го созыва, средства массовой информации травили его. И все равно — число его сторонников продолжало неуклонно возрастать. Кахане ведь был раввином и, провозглашая свою доктрину о необходимости изгнания арабов со всей территории Эрец-Исраэль, ссылался на авторитет Священного писания. Сторонники его считали своего вождя мессией грядущего освобождения еврейского государства от ненавистных арабов.
Он шел напролом к гражданской войне и насильственному захвату власти, и кто знает, как развернулись бы события, если бы пуля палестинского террориста не настигла его в Нью-Йорке, на встрече с активистами созданного им движения, которое так и не смогло оправиться после гибели вождя.
Прошли уже годы с тех пор, как был убит Кахане, но разве исчезли причины, его породившие? Давно известно, что история повторяется, если из исторического опыта не извлекается уроков.
Сам раввин Кахане нисколько не смущался, когда его сравнивали с Гитлером. В мае 1985 года он сказал, выступая перед поселенцами Карней-Шомрон:
— Говорят, что Ках — нацистская партия. А я утверждаю, что евреи не угрожали немцам, не стремились их уничтожить и не хотели отнять у них землю и родину.
Кахане одел свою когорту в желто-черные рубашки и со своей программой, простой, как мычание, двинулся в массы. Он никогда не обращался к отдельным людям, предпочитая апеллировать к толпе, к тем, кому понятны и близки его броские лозунги. Ввести в стране расовые законы, подобные Нюрнбергским, изгнать всех арабов, блюсти честь еврейской женщины. Эти слова-семена падали на благодатную почву.
Кахане шел в народ, на рынки, в города развития, в поселения. Дня не проходило, чтобы он где-то не выступал. Напрасно кое-кто считал его безумцем. Искорки безумия редко появлялись в его глазах-буравчиках. Его речи отличались точностью и продуманностью. Подобно опытному режиссеру, Кахане знал, в каком месте нужно бросить проклятие сквозь стиснутые зубы и когда по его лицу должны катиться скупые слезы боли и гнева. Он всегда держал руку на пульсе толпы.
И надо отдать ему должное. Он не лгал своей аудитории, не пользовался двусмысленными формулировками. Сила его речей заключалась в предельной откровенности. Вот только акценты он расставлял в зависимости от социального состава своей публики, ее уровня, этнического происхождения и благосостояния.
Выступая в поселениях на контролируемых территориях, Кахане обращался к своими единомышленникам, убежденным в правоте его дела. В других местах он должен был сыпать соль на отверстые раны, чтобы расшевелить толпу и завоевать ее симпатии.
Меир Кахане жил среди нас. Куда он нас звал? Чему учил?
Карней-Шомрон. 15-го мая 1985 года. 200 человек в кипах сидят в просторном актовом зале местной школы. Появляется Кахане. В его глазах нет фанатичного блеска. Движения спокойны, даже величественны. Его словно грубо высеченное из камня лицо приобретает торжественное выражение. И слушают его внимательно, по-деловому.
«Добрый вечер, евреи. Когда я призываю изгнать арабов — это не политический лозунг. Так велит Галаха[43]. Арабы — это раковая опухоль в сердце нации. Они размножаются, как тараканы. В Шестидневную войну в наши ворота стучался Мессия. Ему не открыли… Мы недостойны считаться евреями. Вместо того, чтобы служить Господу нашему, мы пресмыкаемся перед Рейганом.
Арабы, вон!!! Так велит Галаха. И не спрашивайте меня — как? Через двадцать лет нами будет править ООП, а вы меня спрашиваете — как. Не бойтесь, добрые евреи. Рейган лишь орудие в руках Господних, да будет благословенно имя Его…»
В Карней-Шомроне Кахане не говорит о шмуцниках-мапамниках, мапайниках-киббуцниках, да сотрет Господь память о них, отнявших честь у марокканских евреев, не дающих им работы без гистадрутовского билета. Эта тема хороша для городов развития. Кахане не скажет в этой аудитории о Шуламит Алони: «Шули, Шули, Шулинька моя». Это — для примитивов. Кахане не унизит здесь интеллект своих слушателей рассуждениями о том, что арабы отнимают у евреев работу. Население Карней-Шомрон — сплошь ортодоксальные евреи. Здесь Кахане — прежде всего раввин, беседующий со своей паствой. В Явне и Иехуде он разговаривает иначе.
Явне. 17-го мая 1985 года. Кахане выходит из белой субару, по-бычьи наклонив голову. Рядом с ним несколько охранников в желто-черных рубашках. На площади никого нет, кроме корреспондента, стоящего с растерянным видом. Сам Кахане, не избалованный вниманием прессы, разрешил ему присутствовать на митинге.
— Ничего, — успокаивают корреспондента люди Кахане, — сейчас поставим громкоговоритель и народ повалит.
Так и происходит. Появляются рабочие с соседней фабрики, женщины с колясками, гимназисты, рыночные торговцы. Собралось человек триста. «Добрый вечер, добрые евреи, — начинает свою речь Кахане. — 21 год назад родился мальчик в еврейской семье в Рош-ха-Аин. Назвали его Шалтиэлем. Был он усладой родителей, вырос хорошим евреем. Месяц назад я был на его похоронах. Он погиб не в Ливане и не на территориях. Грязные и подлые арабы убили его. Это были израильские арабы. Хорошие. Я сидел в Кнессете и ждал. Может, Йоси Сарид[44] скажет хоть слово? Где там! Все эти левые гои как воды в рот набрали. Вот если бы убили араба… Ой… ой… ой! Помню, что было, когда Бен-Шимуль выпустил ракету в арабский автобус. Что творилось! Специальное заседание Кнессета. Все эти макаки кричали, кривлялись, осуждали. Осуждать? За какое преступление? Не к пожизненному заключению следовало приговаривать Бен-Шимуля. Орден надо было дать этому герою. Орден».
Толпа бурно аплодирует. Люди сочувственно кивают. Раздаются крики: «Честь и хвала Кахане!» Чей-то взгляд падает на микрофон корреспондента. Кто-то вопит: «Кахане, будь осторожен! Тебя записывают…»
Толпа ворчит. Кто-то пытается вырвать микрофон. Вмешивается плечистый парень в желто-черной рубахе.
— Корреспондент здесь с разрешения Кахане, — говорит он. Все сразу успокаиваются. Кахане приказал своим людям корректно относиться к представителям прессы. Молодое, набирающее силу движение должно научиться использовать ее в своих интересах.
Город Иехуд. 17-го июня 1987 года. 5 часов 30 минут вечера. Громкоговорители уже орут на центральной улице. Медленно собирается народ. Появляется Кахане в неизменном черном костюме и в сверкающей белизной рубашке с расстегнутым воротом. Размашистым шагом он подходит к микрофону и берет его за горло.
«Добрый вечер, добрые евреи. Через час в Тель-Авиве, Хайфе, Иерусалиме, Ащдоде — в каждом израильском городе в кафе появятся евреи и арабы. Через час… Кафе. Вечер. Входит Муса из Кфар-Касема или Сахнина, Тайбы, Ум-эль-Фахема, Газы. Он видит красивую еврейскую девушку. Подходит к ней и говорит: „Здравствуйте. Можно с вами познакомиться? Меня зовут Моше“. Он уже не Муса. Он — Моше. Сабра! Вы смеетесь? Я плачу… (Кахане плачет).
Девушки Израиля… Многие из них прибыли из стран рассеяния, где им и в голову не могло прийти такое — гулять с гоем. Сколько еврейских девушек были подругами арабов в Марокко, Алжире, Египте, Сирии, Ираке? Кто слышал хоть когда-нибудь о чем-либо подобном? И вот они прибыли на Святую землю… Левые выродки… Губят ее…
Четыре тысячи еврейских девушек вышли замуж за арабов и приняли ислам. Я уже не говорю о тысячах и тысячах дочерей Израиля, якшающихся с арабами без брака… И это избранный народ?
Друзья! Так продолжаться не может. Не может!»
Вот еще несколько отрывков из выступлений Кахане, дающих представление о его политической платформе.
О причинах экономического кризиса в Израиле
«Куда идут все деньги? Их транжирят на арабов. Поэтому мы должны так дорого платить за хлеб, масло, транспорт, жилье и, самое ужасное, сокращать оборонный бюджет. Дайте мне силу, и я решу арабскую проблему. Тогда появятся средства на все».
О демократии и диктатуре в Израиле
«Если меня поддержат сорок процентов избирателей, то я, возможно, должен буду, в соответствии с Галахой, взять власть силой. Для меня государство не представляет абсолютной ценности. Государство служит правящей клике. Я же служу народу. Народ же служит только Господу».
Об арабах
«Однажды утром арабы услышат, что раввин Кахане назначен министром обороны. Что они сделают? Убегут. Как кролики… Ни одного араба не останется здесь…»
О трансфере
«На первом этапе мы перестанем выплачивать пособия по национальному страхованию. Затем на три года мобилизуем их в трудовые бригады. Заставим прокладывать дороги. Обложим тяжелыми налогами. Лишим права участвовать в выборах. Но все это лишь начало. Потом им скажут: „Возьмите репарации и уходите. Когда Кахане станет премьер-министром, вы не получите и этого“. Тогда и начнется тот самый трансфер, о котором любит помечтать Ганди».
Меир Кахане сердился, когда вспоминали о его американском происхождении.
— Я не сын галутных евреев, говорил он, — а происхожу из семьи раввинов, жившей в Цфате несколько поколений. Лишь в начале века моя семья под давлением обстоятельств эмигрировала в Америку.
1-го августа 1932 года в Бруклине родился ребенок, которого отец, раввин Чарльз Кахане, назвал Меиром-Мартином. Раввин, никогда не забывавший о своем элитарном происхождении, дал сыну сионистское воспитание. Мальчиком Меир вступил в ревизионистское молодежное движение Бетар.
Когда Меиру было три года, в доме его отца целый месяц прожил вождь ревизионистов Зеэв Жаботинский. Кахане всю жизнь этим гордился, хоть и никогда не был его последователем.
В 1947 году, когда сессия Генеральной ассамблеи ООН обсуждала вопрос о разделе Эрец-Исраэль, пятнадцатилетний Кахане швырнул гнилой помидор в министра иностранных дел Великобритании лорда Бевина и впервые удостоился внимания американской печати.
Вскоре Кахане по настоянию отца покинул Бетар из-за его светского характера, перешел в религиозное движение Бней-Акива и закончил нью-йоркскую иешиву «Мир». Мысли Кахане были в то время далеки от политики. Он приехал в Израиль, где тщетно пытался получить место раввина. Не найдя себя в Израиле 50-х годов, Кахане возвратился в Штаты и основал еврейский еженедельник правого толка «Джуиш пресс».
Шли годы. Кахане, уже разменявший третий десяток, продолжал пребывать в полной безвестности. Его статьи, расплывчатые, водянистые, отличавшиеся напыщенной риторикой, популярностью не пользовались. Удача пришла, когда Кахане уже перестал ее ждать. Однажды утром, направляясь в редакцию своего еженедельника, он чуть не столкнулся с кем-то на улице и не сразу узнал худое загорелое лицо. Это был друг его детства Йосеф Чорба. Они вместе учились, вместе были в Бетаре и вот уже лет десять как не виделись. Выяснилось, что Чорба преуспевает, сотрудничает с ЦРУ. У него налаженные связи. Друзья долго проговорили в тот день, обсуждая планы на будущее.
В те годы Соединенные Штаты все больше увязали в болоте вьетнамской войны. Протесты против нее ширились, тон в них задавали студенческие кампусы, а среди студентов особо выделялись своей непримиримостью евреи. ЦРУ и ФБР, пытаясь вывести студентов из-под влияния левых, стали создавать свои организации для ведения пропаганды в нужном направлении.
Одной из них и стала правая студенческая организация «4-е июля» (День Независимости Соединенных Штатов), созданная Йосефом Чорбой и Меиром Кахане, взявшим себе псевдоним Майкл Кинг. Организация эта устраивала в студенческих кампусах настоящие побоища, терроризируя своих идеологических противников.
Сам Кахане не отрицал, что был Майклом Кингом, платным агентом ЦРУ. В интервью журналу «Плейбой» он оправдывал себя тем, что цель его заключалась в выяснении источников финансирования антисемитской организации Джона Берча, в которую ему даже пришлось вступить.
После Шестидневной войны, когда американские евреи прониклись, наконец, национальной гордостью, Кахане создал знаменитую Лигу, открыто выступившую в защиту советских евреев.
На практике это выражалось в поджогах автомашин советских дипломатов, в срыве выступлений советских артистов, в организации демонстраций, часто сопровождавшихся уличными беспорядками. Каждая такая акция широко освещалась печатью. «Лига защиты евреев» и ее лидер Меир Кахане приобрели популярность.
Приблизительно к этому времени относятся связи Кахане с итальянской мафией и ее боссом Джо Коломбо. Этот мафиози создал свою «Лигу защиты прав американских граждан итальянского происхождения». Сотрудничество между двумя лигами продолжалось до тех пор, пока убийца из соперничающей гангстерской организации не разрядил в Коломбо автомат.
Политический климат в США постепенно менялся. Президент Никсон пытался растопить лед в американо-советских отношениях. Американская полиция уже не закрывала глаза на деятельность «Лиги защиты евреев». Ее членов стали штрафовать, арестовывать, бросать в тюрьмы.
Кахане, чувствуя бесперспективность дальнейшей своей деятельности в Америке, решился на отъезд в Израиль. Тогда же вышла в свет его книга «Никогда больше», в которой он впервые попытался систематизировать свои взгляды и убеждения. Он утверждал, что советско-американское сотрудничество обрушит на еврейский народ новую Катастрофу, что еврейские организации прогнили, а их руководители трусливы и бездарны. Спасение, разумеется, придет от Меира Кахане и возглавляемого им движения.
В 1969 году раввин Меир Кахане репатриировался в Израиль с несколькими преданными ему людьми. И сразу же поставил перед собой две цели: завоевать массы и средства массовой информации. В эти первые годы, когда Кахане создавал костяк движения Ках, он, как и каждое новое явление, вызывал всеобщее любопытство и охотно его удовлетворял. Кахане часто выступал по радио и телевидению, участвовал в симпозиумах. Его люди прошли первую пробу сил в столкновениях с арабскими и левыми еврейскими студентами в университетских кампусах.
В сентябре 1972 года полиция арестовала бывшего оперативного командира Эцеля Амихая Паглина. Его обвинили в попытке нелегальной доставки в США вооружения, предназначенного для «Лиги защиты евреев». У Паглина были давние связи, и предварительное заключение он отбывал в роскошном номере тель-авивской гостиницы.
Через пять лет, в 1977 году, когда давно уже угасли последние волны этого скандала, Паглин был даже назначен специальным советником премьер-министра Менахема Бегина по борьбе с террором. Но в то время шум поднялся большой. Американцы негодовали. Израильская общественность возмущалась. Движение Ках выступило в защиту Паглина, организовывало митинги, собрания, петиции, максимально используя благоприятную ситуацию для идеологической пропаганды.
Такой же тактики Ках придерживался и во время процесса Алена Гудмена, открывшего огонь по молящимся в мечети Аль-Акса, и когда был обстрелян арабский автобус в Рамалле. Люди, совершавшие уголовно наказуемые деяния, формально не являлись членами движения, Кахане старался не вступать в конфликт с законом. Но они получали от Кахане и его людей помощь и моральную поддержку.
После Войны Судного дня возникло религиозное движение Гуш-Эмуним (Блок верных), оттеснившее движение Кахане на задний план. На Гуш-Эмуним падал теперь свет прожекторов. Его лидеры пошли в авангарде той колонны, которую хотел вести Кахане. Он не мог и не желал вступать в борьбу с теми, в ком видел единомышленников и союзников. Гуш-Эмуним затмил на время движение Ках, влияние которого упало почти до нуля. На выборах в Кнессет 9-го и 10-го созывов Кахане терпит провал. Тогда он прибегает к тактике челночной пропаганды, регулярно устраивает в городах развития и поселениях собрания и митинги.
Во время эвакуации Ямита члены движения Ках забаррикадировались в бункере и угрожали коллективным самоубийством. Прибывший в Ямит Кахане запретил им это по религиозным соображениям.
О том, какая атмосфера царила в штабе Кахане после Кемп-девидских соглашений, рассказал в газете «Едиот ахронот» студент Цадик Иехезкелъ:
«Я присутствовал на собрании руководства Ках в ноябре 1980 года. Кахане, говоря о Бегине, впал в неистовство.
— Он был легендой, — вопил лидер движения Ках, — был мифом. Сегодня он ничто. Есть только позор, прикрытый его именем. Человек, сказавший, что он не склонит головы перед силой человеческой, встал на колени перед жалким американским президентом…
После этой инвективы Кахане все умолкли. Потом один из доверенных людей вождя предложил… отравить премьер-министра.
— Я служу на центральной базе ВВС, — начал он, и было в его голосе нечто такое, от чего мурашки пробежали по коже у присутствующих. — К нам должен приехать Бегин. Можно подсыпать ему чего-нибудь в пищу. Я готов на серьезное дело, и пожизненное заключение меня не пугает….
У всех буквально заледенела кровь. Даже самые ярые экстремисты боялись поднять глаза… Кахане сидел за столом, опустив отяжелевшую голову, насупив брови. Вдруг он стремительно поднялся, опрокинув стул, и резко бросил: — Нет!»
О Кахане много писали и говорили, но мало кто по-настоящему знал его. Андрей Кольчинский, художник, бывший член правления партии Херут, познакомился с Кахане два десятилетия назад. Он помог «Лиге защиты евреев» преодолеть целый ряд трудностей, побывал в руководстве движения Ках, а потом ушел от Кахане, хлопнув дверью.
Кольчинский — из семьи праведников, спасавших евреев в годы оккупации Польши нацистами. Он принял иудаизм. Евреи стали его народом. Израиль — родиной. С Кахане Кольчинский впервые встретился в 1976 году. Как раз тогда в израильской печати появились сообщения, что Андрей Кольчинский стоит во главе тайной организации «Не забыто». Ее цель — выявлять и карать нацистских преступников, где бы они ни находились. На Кахане эти публикации произвели столь сильное впечатление, что он позвонил Кольчинскому и предложил встретиться.
— Кахане, — вспоминает Кольчинский, — рассказал мне, что нацистское движение в Америке поднимает голову. В этой сфере я пошел бы на сотрудничество с кем угодно.
— Мне нужны смелые люди, — говорил Кахане, — готовые стрелять в наци без колебаний.
Я тоже считал, что приговор нацистам может быть только один: смерть. Кахане предложил финансировать поездку в Штаты моих людей. Я согласился. Мои ребята отправились в Чикаго. Кое-что сделали там без всякого участия Кахане, но об этом я не могу пока говорить…
Кахане и Кольчинский настолько сблизились, что перед выборами в Кнессет 10-го созыва лидер Ках предложил своему союзнику второе место в предвыборном списке движения. Кольчинский отказался из-за своей принадлежности к партии Бегина.
В 1980 году, когда Кахане и его секретарь Барух Грин были арестованы на долгий срок по подозрению в создании нелегальных складов оружия, Кольчинский стал фактическим руководителем всего движения. Он не замещал Кахане, а просто приезжал каждый день в штаб Ках на улице Агриппас в Иерусалиме и принимал решения. Но недалеко уже было то время, когда Кольчинский скажет:
— Я сам человек крайних убеждений и именно поэтому считаю своим долгом предупредить каждого: не идите за Кахане. Он — безумец.
Узнав Кахане ближе, Кольчинский стал обращать внимание на странности его поведения. Но лучше пусть об этом расскажет сам Кольчинский:
«Кахане не раз говорил мне, что он — продолжатель дела древних израильских пророков. Его миссия — спасти народ Израиля. Он — посланник. Поэтому он всегда прав. И только он знает истину и что и когда надо делать. Он не выносит возражений и не терпит чужого мнения. Последнее слово всегда остается за ним. Когда кто-то из его клевретов осмеливается ему перечить, Кахане смотрит на нарушителя канонов тяжелым взглядом до тех пор, пока тот не начинает каяться.
Кахане не говорит, а изрекает. Не убеждает, а навязывает свои взгляды. Внезапно он впадает в транс. Начинает дрожать, дергаться. Остановившиеся глаза смотрят через голову собеседника куда-то в пространство. В эти минуты он особенно похож на безумца.
Все это производило на меня гнетущее впечатление, и я стал отдаляться от Кахане. Окончательный разрыв наступил после одной нашей беседы. Разговор зашел о левых в Израиле. Кахане впал в экстаз. Энергично взмахивая кулаком, кричал, что необходимо физически уничтожить этих отступников от веры. Я наивно спросил:
— Какой суд вынесет им смертный приговор?
— Не будет суда, — ответил Кахане с ужасающим спокойствием. — Я приму решение, а выполнят его мои люди.
Я был потрясен. В моем сознании не могло уместиться такое: чтобы евреи убивали евреев. А Кахане тем временем продолжал:
— Первыми будут ликвидированы Меир Вильнер, Ури Авнери, Йоси Сарид и Шуламит Алони.
Тогда я спросил:
— А где же граница? Где гарантия, что завтра ты не прикажешь убить меня, а послезавтра Менахема Бегина?
Кахане вскочил, как ужаленный.
— Бегин?! — крикнул он. — Этот предатель! Эта мумия, которую нужно повесить на площади Царей Израиля!
Это было уж слишком. Я Бегина знаю и люблю. И это ничтожество смеет так говорить о нем?
— Твоя идеология неотличима от нацистской, — сказал я ему. И навсегда ушел, хлопнув дверью».
…12-го августа 1986 года в восемь часов вечера тишину в Хевроне разорвали выстрелы и истошные вопли. Волнами накатывались вопли на улицы города, быстро заполнившиеся обезумевшими от ужаса людьми. Раздавались крики: «Кахане! Кахане! Они напали на наши дома!»
Жители Хеврона звонили в полицию и умоляли: «Приезжайте немедленно. В Хевроне начался арабский погром».
Когда через несколько минут в город прибыли усиленные наряды полиции, то выяснилось, что никакого погрома не было. Просто несколько кахановцев, проникших в Хеврон, швыряли камни в окна арабских домов, что и вызвало панику.
Это колеблющаяся тень мессии трансфера заставила выть от ужаса целый город…
Получив мандат на выборах в Кнессет 11-го созыва, Кахане сказал на митинге своих сторонников:
— Сегодня — ночь исхода из Египта. А начиная с завтрашнего дня мы — евреи, живущие в еврейском государстве. На следующих выборах мы получим уже восемь мандатов.
Толпа завыла. Десятки рук подхватили Кахане и понесли. Не к власти и славе, как думал он, а к смерти и забвению…