ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БАЛ МАНЕКЕНОВ

О, синьора Вандемберг! Это была самая прекрасная женщина на свете, голландка…

(Из: «Sogno del leone in cantina»,[1] последнего фильма, снятого Ф. Феллини)

Я придумал Рим. Новый Рим. Тот Рим «сладкой жизни», который представляют себе, слыша это слово, был моей идеей. Всего лишь идеей, не более того. Столица была в упадке. Она пережила войну много лет назад, но все еще ежедневно ощущала ее последствия. И поскольку я ее любил, я чувствовал ее боль. Жители города были безработными, и им нечего было есть. Их дерзкий римский взгляд потух. В их глазах все еще читались предательство и смерть, которым они еще недавно были свидетелями. Слишком много горя все еще витало в тени под пиниями. Оно смешивалось с жаром от стен и прилипало к вам.

Молодым и полным жизни я покинул Романью,[2] и вошел в Вечный Город, подобно дрессировщику, входящему в клетку со львом. Поселившись на Виа Вольтана,[3] я намеревался раздразнить всех этих девушек и мужчин большого города своим здравым смыслом, чтобы затем покорить их своим огнем. Но разразилась война, и жизнь пропала с улиц. Она переместилась во дворы и на лестницы. Там люди переживали свою беду, и когда они снова высунулись из нор, пережитого оказалось слишком много, чтобы они захотели играть со мной. Львы лежали неподвижно и лизали свою свалявшуюся шкуру с тоскливым взглядом видавшего виды старого кота. Большинству было совсем нечего делать, разве что болтаться у Изола Тиберина[4] в надежде, что кому-то понадобится что-нибудь починить в обмен на тарелку триппы[5] и полбутылки разливного вина. Апатия каплями сочилась из их существования, так что, когда вы ночью возвращались домой по Пьяцца Соннино,[6] ступни прилипали к камням Трастевере.[7] С годами мне становилось все труднее соскабливать эту печаль, накопившуюся в течение дня, со своей души.

Однажды утром мне показалось, что я вижу, как она, моя желанная столица, лежит распростертая в собственной грязи прямо на мостовой. Она пыталась подняться из отбросов с рынка, скопившихся в канавах Порта-Портезе.[8] Я подошел ближе и увидел, что ее груди обвисли. Мухи копошились на шрамах, которые остались у нее после борьбы. И оттого, что это зрелище было невыносимо, я подобрал ее. Я сдул пыль с ее волос и с ее щуплых плеч и посадил ее в ванну. На Корсо[9] я купил ей новые туфли и дорогую французскую помаду. Потом надел на нее обтягивающее платье и посадил на сверкающий мотороллер «Веспа»[10] и сказал, что она ведет dolce vita — сладкую жизнь. И она мне поверила. Это была всего лишь мечта, но она последовала ей. Впервые за долгое время на лице столицы, которую я любил, появилась улыбка. К ней вернулась уверенность в себе. Я дал ей это. Обманув ее.

Я сказал ей, что она должна очертить свои границы. Когда ты потерял такую мелочь, как свое собственное счастье, не следует пытаться искать ее везде и сразу. Я сказал, что ее жизнь теперь не включает в себя развалины на Виа Кассиа[11] и что ее больше не должно волновать страдание в жилых бараках у вокзала Тибуртина. Я показал ей Виа Венето[12] и сообщил, что здесь мы вместе найдем то, что она искала. Это был небольшой отрезок улицы, менее двухсот метров, где дома, несмотря ни на что, сохранили свое великолепие. Я заказал его копию в свою студию, чтобы она могла там ходить взад-вперед на своих высоких каблуках, не отвлекаясь на правду. Оркестр, нанятый мной, играл боссанову[13] в ритме ее покачивающихся бедер. Фасады баров и гостиниц я приказал выкрасить сверкающей краской и использовал линзу с размытым фокусом, так что неоновые рекламы засветились, будто в ореоле. И, наконец, я направил на нее юпитер. И она заблистала в пучке лучей роскошью мегаполиса, и я наказал ей никогда не выходить за пределы этого узкого круга.

Это была моя фантазия, но столица нуждалась в вере. И поскольку она была готова поверить в себя, остальной мир тоже поверил ей. Сюда стали приезжать даже из Америки, чтобы увидеть ее своими глазами, стать причастными к ее новой жизни. С тех пор она вновь значится на карте. Потому что я определил ее границы: Рим террас с коктейлями, Рим моего друга Марчелло, город возбужденных папарацци и прохладного мрамора фонтанов. Такова итальянская столица, придуманная мною. Потому что я ее любил.

Если женщинам лгут, то из-за любви.

Та же студия сейчас пуста. Если не считать моей кровати. Это старая кушетка, стоявшая всегда наверху в моей конторе, я отдыхаю на ней в промежутках между съемками. Ее перенесли вниз и поставили в центре студии. Мне удобно лежать на ней, но я чувствую себя потерянным в этом громадном помещении. Вокруг на полу все еще видны пометки мелом для декораций к моему последнему фильму, но реквизита уже нет. Ни кабелей, ни захватанных сценариев, ни перышка, ни блестки от костюма. Даже шкурки от колбасы и оливковые косточки, которые каждый день оставались на полу после обеда, тщательно подметены. Высоко надо мной висит металлическая решетка, к которой раньше крепились лампы. Тоже пуста. Кто-то припрятал и длинные черные шторы, предназначенные для того, чтобы приглушать шум от статистов, который иначе был настолько гулким, что мне приходилось орать в мегафон.

Железные двери во всю стену, которые можно было раздвинуть одним движением руки и увидеть двор, закрыты на замок. Даже птицы, свившие гнезда под крышей, и те, казалось, улетели.

В шестнадцать лет я заработал свои первые деньги, нарисовав комиксы и карикатуры и разослав их во все римские журналы. На них обратил внимание издатель научно-фантастических комиксов и стал поручать мне заполнение «облачков» с текстом. Тупая работа. Чтобы это выдержать, я параллельно придумывал свои собственные приключения, героем которых был Зарко, командор планеты Гомба. Но когда многие уехали в другие города на заработки, чтобы содержать свои семьи, и число сотрудников в нашем бюро значительно сократилась, мне разрешили разработать несколько своих идей. Так что, в конце концов, я нарисовал несколько серий для нашей местной газеты «Il Resto del Carlino».

Первое, что я делал, взяв чистый лист, это прочерчивал линии. Еще не зная, что я буду рисовать, часто еще до того, как у меня был готовый рассказ, я чертил по линейке границы окошек, где будут происходить сцены. Так же, как позднее, я сначала выбирал композицию кадра, а потом заполнял его действующими лицами. Обычно страница комикса выстраивалась согласно определенному плану, по которому первая и последняя картинки получались самыми большими; первая, вводная, последняя — финал с завязкой для продолжения на следующий день. Изредка я отваживался использовать целую страницу под одну картинку, чтобы хватило места для чего — то необыкновенного: массовой сцены или панорамы. При этом главное — не стараться нарисовать сразу как можно больше, а, начав с нескольких линий, изобразить небольшую, но характерную фигурку где-нибудь на переднем плане.

Итак, я лежу здесь на своей кушетке, подобно осторожному наброску на пустой странице. Моя маленькая кушетка слева внизу, вокруг пустота, ограниченная стенами Студии № 5, рабочий пол подо мной, а сверху — решетка, куда вскоре подвесят юпитеры. Все вместе — это рамка, оболочка, которую я должен заселить своими мечтами. Над дверью в коридор висит стеклянное табло, за которым находится красная лампочка. Она только что включилась: ТИШИНА, ИДЕТ СЪЕМКА!

В детстве я считал, что в кинотеатре «Фульгор» в Римини самыми увлекательными были минуты до начала показа фильма. Все сидели и ждали. По-прежнему, громко разговаривали. Дети галдели. Мама смеялась и, шурша, открывала пакеты со сластями. Весь зал был полон радостного ожидания. Вскоре мы увидим Грету Гарбо,[14] Рональда Колмана или «Маркс Бразерс». Подобное состояние я ощущаю уже несколько дней. Только на этот раз напряжение значительней, взрослее. Оно подобно ощущению, возникавшему, когда я работал над своими фильмами и утром перед первыми съемками приходил в Студию № 5. Но сейчас от этого зависит нечто большее.

Это очень похоже на объятия любимой. Кажется, уже невозможно пошевелиться, но хочется, чтобы она обняла еще крепче. Чем больше ты ограничен в движении, тем сильнее страсть. Ты едва дышишь, и все же чувствуешь себя надежно защищенным. Когда ее объятия немного ослабевают, начинает казаться, что ты ее теряешь, и ты притягиваешь ее снова, а она обхватывает тебя не только руками, но и ногами и сжимает изо всех сил. Все, что ты хочешь сказать, сводится к нескольким вздохам. Их никто не поймет, и все же ими все сказано. Иногда моя строгая любовница обхватывает меня так крепко, что я чуть не умираю. Благодаря ей я чувствую границы своего тела. «Не отпускай, — плачу я, — не отпускай!» Тогда она целует меня, смеется и еще туже затягивает ремни своей любви.

«Тише, мой мальчик, — шепчет она, — фильм начинается».

1966

История Галы должна начаться с розы. С множества роз и тюльпанов, конечно, ибо ребенком она жила в Голландии, среди разноцветья, среди цветов всех мыслимых и немыслимых сортов. Да, впервые мы видим ее среди всех цветов мира.

Красочными пятнами лежали бутоны и стебли, разбросанные на бетонном полу перед аукционным залом, расплющенные грузовиками, отъезжающими и приезжающими в темноте раннего утра. Ее отец шел, наступая на цветы, но Гала не хотела пачкать свои новые лакированные туфельки. Поэтому, держа его за руку, она перепрыгивала через раздавленную массу. Иногда она подпрыгивала, повисала на его руке, подтягивала ноги и летела над землей, пока ему, наконец, это не надоело, и он попытался отцепить ее от себя, после чего она отпрыгнула и побежала впереди него.

Таким образом они почти подошли к высоким стальным дверям здания гигантского комплекса, как вдруг Гала остановилась перед букетом хризантем. Они лежали на земле недавно и были еще свежими и нетронутыми, что продолжалось бы недолго — грузовики не прекращали своего движения. Слепящие фары мешали девочке. Она зажмурила глаза.

Гала чувствительна к ритму света.

Порой, когда она ехала в машине солнечным днем по длинной улице, ей приходилось закрывать глаза руками, чтобы не кружилась голова. Недавно она в виде исключения не сделала этого, потому что ей вот-вот должно было исполниться восемь, а она решила отучиться от всех своих детских привычек еще до дня рождения. Она села в машине себе на руки и всю дорогу держала глаза широко раскрытыми. Чередование света и тени было розгами, которые она должна была вынести. Она выдержала три четверти расстояния, но потом ей показалось, будто сзади нее возникла волна, которая могла захлестнуть ее в любой момент. Она подумала, что за ней кто-то сидит, возможно, фокусник с огромной развевающейся накидкой, которую он хочет набросить на нее, она уже видела краешком глаза сверкание красной подкладки. Но Гала не обернулась. Ведь ей уже почти восемь, а этого достаточно, чтобы понимать, что сзади никого нет. В этот момент солнце непрерывно освещало ее лицо. Она смотрела на свое отражение в боковом окне и гордилась, что выдержала это испытание.

На площадке перед аукционом шофер замигал фарами, предупреждая девочку о том, что сейчас поедет. Другой опустил окошко и что-то крикнул ей, но его голос заглушило шуршание тяжелых резиновых шин по бетону. Чтобы закрыть лицо, Гала чуть не выбросила букет хризантем, который только что подняла. Но все же она этого не сделала, потому что цветы были для папы. Она поискала его глазами, но не смогла его разглядеть среди мигающих фар. Она крепко зажмурилась и почувствовала, что ее юбку тянет за собой проезжающий рядом грузовик. Внезапно она поняла, что папа сзади нее. Он бежал к ней издалека. Яркий пучок света увеличивал его тень, которая быстро становилась все короче, меньше, пока полностью не совпала с ее тенью.

Одной рукой отец подхватил ее, чертыхаясь от испуга, и только у входа в Информационный центр резко поставил снова на землю.

— В чем я провинился, — рявкнул он, — за какие грехи мне досталась такая дочь?

— Понятия не имею, — ответила Гала, — но, наверняка, это было гнусное преступление.

За эти слова она была вознаграждена поднятием уголков губ, так что саркастическое выражение его лица уступило место улыбке.

В их семье царила атмосфера взаимных насмешек. Отец Галы — его зовут Ян, как и всех мужчин в Голландии — казалось, всегда был готов дразнить, провоцировать других. От страха, что его дочери будут недостаточно защищены от окружающего мира, он старался как можно быстрее сделать их независимыми в суждениях. Он словно не мог успокоиться, пока они не научатся брать над ним верх, и каждый раз, когда у них это не получалось, казалось, что он в очередной раз в них разочарован. Чем больше нежности проявляли к нему его дочери или их мать, тем более жестокую взбучку он им задавал. И Гале повезло, она была его любимой жертвой. Ей нравились его хлесткие слова. Когда он на нее сердился, она, во всяком случае, была уверена, что он ее любит. Он хотел достать из нее лучшее, потому что видел в ней это. На самом деле, он просто-напросто ее поддразнивал, в надежде получить от нее той же монетой, но это была игра, от которой выигравший получал ничуть не больше радости, чем проигравший.

Прежде, чем Гала успела отдать отцу поднятые цветы, он отобрал их у нее и отбросил брезгливым жестом как можно дальше, при этом на его пальцах осталось моторное масло.

— Кажется, бывают такие родители, которых радуют их дети.

Было лишь полседьмого утра, но перед Информационным центром уже стояли два опустевших автобуса. Отец Галы прошел мимо стоящих в очереди японцев.

— Ян Вандемберг, — назвал он себя у стойки регистрации. — меня назначена встреча с профессором Догберри из Йельского университета.

Мужчина, с которым отец Галы собирался встретиться, был историком искусств, так же как и он, и крупным авторитетом в области раннего сиенского ренессанса. Несколько месяцев назад Ян пригласил его участвовать в симпозиуме в Государственном музее, и поскольку он тщательно подготовил его визит, то страшно нервничал при мысли о том, что что-нибудь не получится. Он всегда питал в своей душе пиетет к Обадии Догберри, чья работа о двух панельках в Нью-Хейвене[15] малоизвестного Маэстро дель Оссерванцо[16] в свое время настолько увлекла Яна, что на всю жизнь определила дальнейшую его карьеру. Это уважение подверглось испытанию, когда знаменитый профессор в день своего прибытия лишь мельком глянул на подробнейшую программу Яна и сообщил ему, что очень хочет посетить Кёкенхоф[17] и цветочный аукцион в Аалсмеере. Ян недоумевал, как можно было предпочесть его планам что-то столь незатейливое.

Ян Вандемберг взял с собой Галу в качестве доказательства, что далеко не все тратят свое время на глупости. Ранний подъем вверг его в еще более плохое настроение, а то, что господин авторитет еще и опаздывает, довершило остальное.

— Точно потерял свои кломпы во время фирлиеппена![18]

Гала вспоминала, когда она в последний раз куда-то ездила вдвоем с отцом в такую рань. Может быть, когда — то, когда они отправлялись в отпуск, но при этом были, во всяком случае, всегда мама и две сестренки. Вдвоем с отцом они не выходили из дома почти никогда.

По рабочим дням Ян ездил электричкой на занятия со студентами, после чего очень поздно возвращался домой. Остальное время он, в основном, работал в своем кабинете наверху. Детям туда заходить запрещалось, и если они нарушали запрет, то съедались заживо.

— Прямо с косточками, — постоянно предупреждал отец всех своих трех девочек и в подтверждение угрозы рычал и скрежетал зубами. Младшая Мара отползала от него назад в своем манеже, а Франциска всегда сразу же начинала безутешно плакать. Гала была единственная из трех, кто давала ему отпор и дерзко смотрела на него, не опуская глаз. Она боялась его ничуть не меньше своих младших сестер, но все же ей очень нравилось, когда этот страшный человек с широко разинутой пастью медленно наклонялся к ней так близко, что они сталкивались носами. Тогда она пищала от страха и боролась с собой, лишь бы не струсить. Это больше всего было похоже на момент, когда ты смертельно испуганный, все еще визжишь от страха после спуска с американских горок, но все же сразу хочешь опять встать в очередь, чтобы еще раз прокатиться. То напряжение, которое Гала чувствовала тогда, было как наркотик, поэтому когда ее отец отстранялся и прекращал пугать, она скорее сердилась, нежели вздыхала с облегчением. Как только он отворачивался и забывал производить устрашающее впечатление, Гала начинала чувствовать, что ее не воспринимают всерьез, словно он считал, что она не пойдет до конца, и считал ее не настолько важной, чтобы продолжать этот поединок. Она не могла вынести того, что она для него не была равноправным противником. В ярости хватала она тогда первое, что попадалось под руку, и швыряла ему в голову. Это мог быть цветной карандаш или салфетка, но также и книга или тарелка с горячей едой. Иногда он просто кидал это обратно, и если попадал в нее, то ликовал так, как некоторые отцы во время футбольного матча. Однако чаще всего он не снисходил до нее. Наказывать их ребенка он предоставлял своей жене, которую — как и всех женщин в нижних землях — звали Анна. В такие моменты Гале, если честно, очень хотелось продолжать дразнить его, сделать в следующий раз ему по-настоящему больно.

Однажды, чтобы добиться своего, она днем, когда точно знала, что он был поглощен своей работой, зашла к нему в комнату. Не поднимая взгляда, он попросил ее выйти, но это только прибавило ей решимости. Сначала она заползла под его стол, затем забралась за него и, наконец, уселась на стол, при этом отодвинув стопку бумаг в сторону, чтобы освободить себе место. Тогда он хлопнул по ней, словно по мухе, но, промахнувшись, оставил в покое, так что Гале пришлось предпринять еще один шаг. Когда он дочитал страницу и написал комментарии к дипломной работе, и положил ее в стопку с уже просмотренными страницами, она выхватила ее и стала читать вслух то, что он только что написал красным карандашом, при этом она пыталась придать своему голосу театральность. Затем она положила страницу вверх ногами и специально в стопку со страницами, которые он еще должен был просмотреть.

Первый раз он сделал вид, что это ему не мешает, положил лист на место и продолжал работать. Второй раз — точно так же, но когда на третьей странице Гала стала рисовать зеленым фломастером куколку, он отодвинул работу в сторону и смотрел на ее пальцы, пока она не дорисовала. Она не торопилась, пририсовала куколке еще усы, портфель и крылышки, и, наконец, еще шляпку, из которой торчал цветок с сердцевиной в виде лучащегося солнышка.

— Прекрасно, — сказал Ян, взял у нее лист и некоторое время его изучал, — спектакль окончен.

Он положил страницы в ящик стола, и в ту секунду, когда он с огромной силой задвинул ящик обратно, насмешливое выражение сошло с его лица.

— Главное, запомни, что все, что сейчас произойдет, ты накликала на себя сама.

Несколько мгновений он пристально смотрел на нее, минуты, за которые Гала успела задрожать как осиновый лист, такой дрожи она раньше никогда не испытывала.

Она сердилась на то, что он пытался задавить ее авторитетом, но, к счастью, сейчас не было ничего в целом свете, что отвлекало бы его внимание от нее. Когда она услышала, как он зарычал, она не знала, чего ей больше хочется, быть укушенной или укусить самой.

Это уже не было игрой, чувствовала она. Могло произойти так, что все привычное навсегда изменится. Возможно, она вызвала в нем что-то такое, что было опаснее, чем она могла предположить, но если она погибнет, то утащит его за собой. Она больше уже не была мухой, которую можно было прогнать взмахом руки.

Неожиданно он прыгнул в ее сторону и бросился на нее, как хищник. Девочка вся исчезла под ним, а он был настолько тяжел, что придавил ее грудную клетку. Она попыталась, визжа, освободиться от его хватки, но он вдавил ногти глубоко в ее руку и не отпускал ее. Она сражалась, но больше не могла вздохнуть, и чувствовала, как его пальцы впиваются в ее мышцы. Тогда она уперлась ногами ему в пах и оттолкнула его. Его ногти царапнули вдоль ее руки, а в руке оказалось лишь ее платье. Когда она вырвалась, пытаясь подняться, платье порвалось. Неожиданно высвободившись, она больно влетела плечом в дверной косяк, выбежала в коридор, добежала до лестницы, но увидела, что дорогу вниз преграждает мать, которая вышла посмотреть, что происходит. В комнате отец тоже вскочил с пола. Гала побежала наверх, а взрослый мужчина за ней по пятам. На чердаке она перепрыгнула через ящики и старую мебель, что ему удалось далеко не с такой легкостью. Они бежали, пока не достигли мансардного окна, где она попыталась укрыться за балкой. Солнечный свет, падавший из окна, осветил столбы пыли, вздымавшейся со старых тюков и ящиков, которые Ян отпихивал перед собой один за другим. В светящихся облаках Гала видела, как он медленно подбирался все ближе и ближе к ней. Она тяжело дышала, и вся сцена плыла у нее перед глазами. Когда он уже стоял почти рядом с ней, отделенный от нее только балкой, она увидела, как у него дрожат губы, и капельки крови выступали из царапинки в уголке рта. И его ранка как будто успокоила ее. Напряжение отпустило, когда она представляла себе его боль. В то же время она хотела сказать, что сожалеет о случившемся и любит его, но в его глазах было что-то, сказавшее ей, что наверное, уже поздно.

В тот же момент мужчина узнал в девочке собственную слепую ярость. Был ли он, на самом деле, готов ее мучить, чтобы сделать неуязвимой? Неожиданно испугавшись, он невольно взглянул в сторону окна. Навел ли он сейчас ее на эту мысль, или он почувствовал ее намерение? В следующее мгновение Гала уже вскочила на подоконник и двумя-тремя отчаянными пинками выбила прогнившее окно из пазов. Стекло разбилось, и осколок его оцарапал ей ногу, когда она ступила на кровельный желоб. Ее преследователь не колебался ни секунды и пошел за ней. Гала слышала, как мать с криками сбежала вниз по лестнице и чуть позже видела, как она вошла в сад и развела руки, как будто могла ее поймать. На углу дома желоб кончался, и у Галы оставался выбор, прыгать ли на плоскую крышу пристройки, или карабкаться еще выше. За ней звучали глухие шаги отца по цинку. Она поставила ногу на первую черепицу, которая закачалась, но держалась, вторую ногу — на следующую и так дальше, а потом почувствовала, как целый ряд черепицы стал проваливаться. Она ухватилась за черепицу над собой, но та перевернулась под ее тяжестью именно в тот момент, когда она ощутила железную хватку вокруг своих лодыжек. Она потеряла равновесие, стукнулась подбородком о черепицу и упала всем весом на отца, который обхватил ее руками, и так вместе они и приземлилась на шиферную крышу пристройки двумя метрами ниже.

Гала продолжала лежать в руках отца* Хохоча до слез, как и он, она знала, что теперь он навсегда самый особенный среди всех отцов в мире. Его руки — широкие, сильные, но все же мягкие, крепко ее держали. Все его тело сотрясала дрожь, и когда она посмотрела на него, то не знала, были его глаза влажны от ярости или от облегчения.

— Вот что получаешь, — вздохнул он, еще до того, как восстановилось дыхание, — когда тебя кто-то любит.

В лицо Гале ударил острый запах, когда отец распахнул двери аукционного зала. Она почувствовала запах миллионов цветов и пыталась представить, что еще не наступит вечер, а все эти сотни тысяч букетов будут расставлены в вазах по всему миру.

Во всю длину зала над полом висел мостик, на котором посетители могли смотреть вниз на то, что казалось одним большим, колышущимся морем цветов. Там стоял американский профессор, наблюдая за оживлением внизу. Когда он увидел Галу и ее отца, он поднял руку и еще до того, как девочка успела с ним поздороваться, сфотографировал ее одним из трех фотоаппаратов, висевших на его огромном животе. От вспышки стало больно глазам, и свет, будто обретя звук, продолжал отдаваться в черепе, как удар гонга.

Американец был само дружелюбие, и Гала не понимала, почему отец, будучи настолько умнее и сильнее, нервничал перед встречей с этим гномом. Уже несколько раз за прошедшие дни он внушал ей, что она должна произвести очень хорошее впечатление на Обадию Догберри. Так он наущал ее и раньше, когда опасался, что его одного не достаточно для хорошего впечатления. Гала знала, что ей предстоит делать; настало время снова продемонстрировать свои трюки.

Они шли над полем из подсолнухов, которое в вагончиках поезда проезжало под помостом в разные аукционные залы. Девочка перегнулась через перила заграждения, чтобы увидеть поворот, где тележки перекатывались по стрелке. Под стук колес Гала репетировала в уме высказывания, которые должна будет оттарабанить сразу же, как только объявят ее номер, перед гостем отца. Чтобы его ошеломить. На латыни.

Sunt aliquid manes, letum non omnia finit;[19] Alia voce psittacus, alia coturnix loquitur.[20] Для нее это были не более, чем звуки, и она запоминала их, как запоминала песенки на иностранном языке в школе, Хава Нагила, Калинка Калинка Калинка Моя, исключительно по мелодии и ритму, но впечатление, производимое на знакомых отца, было неизменным.

«Девочке восемь лет, ничего себе! Ян, твоя дочь — вундеркинд!»

Она показывала этот трюк с пяти лет, и за это время отец расширил ее арсенал греческими высказываниями, стихотворениями Катулла и отрывками из «Одиссеи». Иногда ей это надоедало, и она пряталась, когда родители снова устраивали прием, но чаще всего она доставляла отцу это маленькое удовольствие, потому что если реакции гостей были положительными, он весь сиял. Только когда она ошибалась — а она старалась этого не допустить, но все же — изредка, и именно при людях, которых она не знала, тогда…

В этот момент подсолнухи прервались и пропустили процессию розовых гербер, пересекавшую их путь. С тем же толчком, с каким остановились колесики, прервались и звуки у Галы в голове посреди стихотворения Марциала.[21]

Она попробовала повторить еще раз последнее предложение, но потеряла опору и снова запнулась. Тогда она начала с самого начала, как иногда повторяла перед сном, лежа в кровати, но боялась, что это не поможет. Прорываясь сквозь незнакомые звуки, она пыталась понять из разговора двух мужчин позади ее (они разговаривали на английском), сколько времени ей еще осталось до того, когда отец захочет ею похвастаться. Она не имеет права его разочаровать.

В прошлую осень перед домом Галы возник цирк, просто из ничего, на лужайке под холмом. Подобно красочному воздушному шару, который выбрал себе место, чтобы приземлиться там, где они обычно играли. Когда она вчера вечером пришла домой после занятий балетом, на лужайке еще ничего не было, но на следующее утро она проснулась от звуков тромбона, разучивавшего басовую партию, и трубного голоса слонов. Удивившись, она раздвинула шторы и увидела сквозь голые деревья веселые огоньки в конце аллеи.

По дороге в школу она ненадолго слезла с велосипеда, чтобы сквозь загородку посмотреть на лошадей на манеже. Они бегали рысью по кругу, а в центре стояла, выпрямившись, молодая женщина. Она так высоко подняла голову, что ее подбородок указывал в небо. Краткими окриками она останавливала своих лошадей, заставляла вставать на дыбы и повернуться вокруг своей оси, но за спиной на всякий случай держала кнут. Время от времени она щелкала кнутом, когда один из буланых пытался показать свой норов, не с тем, чтобы задеть его, только для острастки.

Гала опоздала в школу, поэтому ее оставили после уроков, но по дороге домой она опять слезла с велосипеда, когда поравнялась с цирком Ринци. На этот раз тут было гораздо более оживленно. В шатре давалось дневное представление. Играл оркестр. Снаружи ходили акробаты в блестящих костюмах, а на стальном тросе канатоходка отрабатывала шпагат, паря над фургоном, оборудованным под жилище. Гала ахнула от восхищения, но женщина, продолжая смотреть вдаль, ни на мгновение не потеряла равновесия. Через просвет в рододендронах, о котором девочка знала, потому что часто здесь играла, она пробралась на территорию цирка. В тени фургонов она искала диких животных, когда ее внимание привлекли электрические лампочки вокруг зеркала на туалетном столике.

Перед зеркалом гримировался клоун. Его щеки были жирно нарумянены. На губах нарисован маленький черный ротик. Теперь он рисовал большие глаза. Один он сделал лучащимся, с ресницами, как солнышко. Он был уже не молод, и ему приходилось разглаживать рукой кожу, чтобы провести прямые линии. Второй глаз он сделал совсем другим. Собственно говоря, это был не глаз, а только черная полоска точно от середины брови поперек века до середины щеки. Затем он прорепетировал взгляд, изображающий покорность судьбе: одновременно поднял уголки губ, брови и плечи. Когда его позвали выступать с его первым номером, он надел поверх помочей чересчур просторный пиджак, впрыгнул в огромные шаровары и исчез в щели палатки.

Гала последовала за ним. Через ту же щель она могла видеть часть арены. Она видела, как он стоял у зрительских мест, незамеченный публикой, до тех пор, пока пятно света не выделило его и не вытащило на середину арены. Он поскользнулся на опилках. Упал. Его поколотил белый клоун, сначала надменно требовавший от него сделать невозможные вещи и высмеявший его, когда тот не справился. Он выглядел несчастным: этакий бедолага, над которым все потешаются. Он напомнил Гале персонажа из комиксов, избитого толпой и ставшего плоским как бумага, но все равно встающего, выправляющегося и идущего дальше, помятого, но не сломленного. На долю этого клоуна выпадали насмешки, удары и презрение, но он принимал все весело, забавляя публику. Он изображал постоянно извиняющуюся гримасу — поднятые брови, уголки губ и плечи, чуть ли не до ушей. И публика не могла его не прощать. «Вот бы к нему прикоснуться», — думала Гала, которая никогда не видела такого необыкновенного существа. Глупого, но непобедимого.

Вдруг Галу больно схватили за шиворот и вытащили из палатки. Ее цепко держала полная блондинка с распущенными волосами. Шею обвивала толстая змея, голова которой лежала прямо на бюсте у циркачки.

— Без билета, естественно? — рявкнула она, и когда Гала покачала головой, женщина сделала вид, что хочет дать ей пинка.

— Приходи сегодня вечером, с деньгами, и тогда можешь смотреть, сколько душе угодно. Ну, давай, дуй домой, — она сняла змею, словно шарф, и помахала ею перед лицом Галы, — или я скормлю тебя Эннио.

Гала побежала под дождем домой, не переводя духа и не вспомнив о том, что ее велосипед и ранец остались у цирка.

Когда она, запыхавшись, вбежала в гостиную, то столкнулась лицом к лицу с пастором, который вместе с женой пришел навестить ее родителей.

— Здравствуй, малышка, — у мужчины был высокий голос, наверное, перехваченный тугим белым воротничком.

— Мы как раз говорили о тебе, — сказал Ян, а жена пастора взяла Галу за руку и усадила к себе на колени.

— Мы уже начали беспокоиться, — сказала она, подбрасывая Галу у себя на коленях.

Отец бросил на Галу взгляд, который говорил, что ей все простится, если она в ближайшие двадцать минут покажет себя с лучшей стороны. Вандемберги происходили из старинного рода пасторов, и хотя Ян читал свои лекции так, будто стоит на церковной кафедре, ему так и не простили того, что он не пошел по стопам своего отца и деда. Он не решился на это, сам слишком много сомневался, и благоговел перед пасторами не из-за их благочестия, а из-за их проповедей, которыми они могли по желанию нагнать на прихожан страх, вызвать чувство вины или утешить. Эти старомодные пастыри человеческих душ владели силой слова; сокровищем, которое Ян высоко ценил. Он втайне надеялся, что Гала тоже так научится, и в один прекрасный день — времена ж меняются — он увидит ее за церковной кафедрой, а сам будет сидеть в первом ряду, трепеща от ударов ее проповеди, мечущей громы и молнии.

— Твой папа говорит, что ты владеешь чудесным даром слова.

— Мне кажется, что чудеса, — парировала Гала, трясясь на коленях жены пастора, — это скорее ваша специальность.

Пастор зааплодировал.

— Ян, по-моему, ты посеял здесь талант.

— Она еще маленькая, — остудила его энтузиазм Анна. — Пусть играет, пока может.

— Ах, что вы, это не чудо, — сказал Ян. — Чудеса приходят готовыми к употреблению, а у Галы — дар. И такой дар обязывает. Над ним надо очень много трудиться. Но как говорят, dandum est aliquid…

— …cum tempus postulat aut res,[22] — подхватила его дочка.

У священника открылся рот от удивления, а его жена, пораженная, прекратила попытки сбросить Галу.

— Это еще что, — сказал Ян. — Ее маленькая сестренка так тоже уже умеет. Что я говорю, не так уж важно, лепечет ли малышка Катона в колыбели. Нет, новая любовь Галы — это Гомер, правда, зайка? Я читаю его по вечерам ей перед сном, а когда она просыпается, у нее уже все от зубов отскакивает.

— Ну, между тем и другим лежат недели две зубрежки и долбежки, — сказала мать Галы, которой уже надоело все представление. Она освободила дочь из объятий пасторши и спросила, где та была.

— Как не простить отцу его восторг, — благодушествовал пастор, — когда у него такой необыкновенный ребенок, такой…

В этот момент Гала вспомнила о велосипеде. Просто внезапно пришло в голову. И ее рюкзачок на багажнике!

— Муза, скажи мне… — начал Ян и взглянул с надеждой на дочь.

Через несколько минут у нее могут спросить тетрадь для домашних работ, чтобы показать гостям ее отличные отметки, но тетрадь лежит в велосипедной сумке и в данный момент мокнет под дождем.

— Муза, скажи мне о том многоопытном муже… — настаивал Ян, уже несколько нетерпеливо, — который долго скитался…

Скитался… — повторила Гала, — у ограды. — Она высвободилась из маминых объятий.

— Какой ограды? — спросила супруга пастора, ожидая продолжения, так как спутала Гомера с детским стишком. Но Гала знала, что ей предстоит сделать.

— У ограды цирка. Мне надо туда.

— Цирка! — передразнил ее Ян, словно она сказала глупость.

Он не мог понять, почему пастора это замечание развеселило не меньше, чем слова древнего Катона, и когда гость хлопнул себя по коленям, воскликнув: «Sunt pueri pueri, pueri puerilia tractant!»,[23] — Ян решил, что над ним посмеялись.

Он резко приказал Гале продекламировать первые строки из «Одиссеи» на языке оригинала. Девочка попробовала нащупать в кармане, встреченном в шов ее платьица, есть ли там велосипедный ключик, и поняла, что даже не закрыла велосипед на замок. И ее альбом со стихами тоже остался в сумке, и дневник, и альбом для рисования с новыми карандашами фирмы «Саrаn d’Ache», которые так приятно пахнут, когда откроешь коробку.

— Ян, честно, — сказала пасторша, открывая сумочку, — в этом нет ничего страшного, радуйся лучше огоньку у нее в глазах. — Она наклонилась к Гале и протянула ей купюру. — Может быть, папа в виде исключения разрешит тебе сегодня вечером сходить посмотреть на слонов.

Но улыбка сползла с ее лица, когда она взглянула на Яна.

— Иногда я не знаю, упрямишься ты или просто глупа.

Он покраснел, и слезы стыда показались у него на глазах.

— Она прекрасно все знает. Вперед, Гала, хватит мне хвастаться лысой индюшкой. Ты же помнишь: Andra moi ennepe Mousa polutropon hos mala polla..[24]

Гала слышала звуки, и они казались ей знакомыми. Они крутились в ее голове, как лошади карусели, которая вертится так быстро, что на нее не запрыгнуть. Когда она пожала плечами, то бровями и уголками губ скорчила такую же гримасу, как и клоун, которого она только что видела, в надежде, что все засмеются.

— Какие у меня все-таки глупые дети! — вздохнул Ян, и Гала выскочила за дверь.

Вагончики, нагруженные цветами, снова покатились по аукционному залу. Пурпурные далии и лососевые орхидеи тряслись на стрелках и скрипели на рельсах, а высоко над ними стояла на помосте Гала, все еще прямая как палка, подыскивая слова.

Последнее время это ей удавалось все хуже и хуже. Как будто слова бежали слишком быстро для нее. Тогда она представила себе, как впервые в тот вечер, когда их навещал пастор, что они мчатся мимо на карусели. Пока она, стоя в очереди, дожидаясь, чтобы ее впустили, концентрировалась на одной точке, она не могла с ними ничего сделать, но если она очень быстро вращала глазами по часовой стрелке, ей удавалось выловить все больше и больше звуков, несколько слогов одновременно, но, увы, не все предложение целиком.

Это были первые признаки начавшейся у Галы болезни: ускользающие слова, мелькающие огни, изменяющиеся звуки, но девочка не понимала, что этим следует обеспокоиться; что она должна рассказать родителям и что тогда можно будет избежать самого худшего. Когда слова плясали вместе с тенями, Гала смотрела на них, как на яркие видения, которые появляются перед тем, как засыпаешь. В крайнем случае, она иногда пыталась себя уговорить, что она не должна валять дурака, не должна нервничать, пока ее еще ни о чем не попросили. Когда отец хотел, чтобы они вместе разучивали новые стихи, она не говорила, что больше не в состоянии запомнить, но старалась сделать ему приятное, изо всех сил вдалбливая себе в голову эти звуки.

«Если бы я была смелее, — упрекала она себя в такие моменты, — если бы я решилась прыгнуть на карусель, тогда я снова смогла бы управлять словами».

Но все чаще ей было не за что уцепиться, и она ходила кругами вокруг этих странных понятий в своей голове.

Так же бешено вращались большие часы цветочного аукциона. Стрелки неслись по циферблату, который был сердцем аукциона, в то время как аукционатор в том же темпе провозглашал номера лотов, так же как и называемые цены на партии цветов, которые проезжали мимо, не снижая скорости. Покупатели сидели по двое на скамьях, расположенных амфитеатром, напротив часов. Здесь были и голландские фермеры с лицами круглыми, как сыры, и торговцы из ближнего востока, некоторые из которых носили тюрбаны, а другие черные бархатные капюшоны. Здесь были китайцы и чернокожий человек в синей джеллабе, которого едва было видно из-за густого дыма от сигар двоих кубинцев в военной форме, сидящих на ряд ниже его. Было поставлено специальное кресло для посланца из Ватикана, раз в неделю закупавшего цветы для всех алтарей католического мира, на этот раз нацелившегося на выгодную покупку аронников и бледно-лиловых петуний. Приземистому средиземноморскому священнику пришлось делить место с высокой дамой из Скандинавии, всякий раз, когда появлялось что-то по ее вкусу, вскакивавшей и опасно наклонявшейся, крича аукционатору:

— Это я хочу! Я хочу все! Я хочу все это! — так что другие участники аукциона отрывались от своих телефонов, которые они все утро держали у уха, спрашивая своих матерей, какой аромат им бы хотелось, чтобы наполнял все комнаты в их стране.

Прямо за последним рядом аукционеров Яну с дочерью и гостю разъяснили систему аукциона. Чем меньше стоила партия цветов, тем сильнее ее хотят приобрести.

Гала не слушала. Ритм часов и выкрики цифр образовали в ее голове ритм, за который она смогла уцепиться. В снижающихся ценах на гвоздики она узнала ритм Катулла: «Passer mortuus est meae puellae»,[25] — начала она и, чтобы лучше сосредоточиться, отошла подальше от других. Passer mortuus est.. танцевали звуки, имевшие для нее одно лишь значение — они были маленькими подарками, которыми она могла порадовать отца.

Чтобы не отвлекаться, она уставилась в землю. Там, под ногами, она открыла для себя нечто своеобразное, то, что, казалось, ускользало от взгляда взрослых. Под скамьями шел желоб, такой же крутой, как сама трибуна. Мужчины и женщины сидели над ним на железных решетках, сквозь которые они бросали все, что им было больше не нужно. Слева и справа лились вниз остатки кофе, падали коричневые окурки, бумажные стаканчики и скомканные салфетки, кусочки старого хлеба и шкурки от съеденных угрей. Все падало в широкую щель и исчезало в глубине. Кто знает, наверное, мужчины и женщины настолько боялись потерять свое драгоценное время, что даже облегчались на месте, как коровы в коровнике. Целая батарея сточных труб была здесь, по одной под каждым рядом стульев, по которым грязь уносилась вместе с водой, высокие желоба, конца которым не было видно. Вода непрерывно бурлила в крутых желобах, вода, вода в своем собственном темпе, волны воды со своим ритмом, прерываемым всплесками бросаемого мусора. Все это не было похоже ни на один из размеров, встречающихся у Катулла, поэтому Гала застряла посередине третьей строки второй строфы.

Она почувствовала, как кровь в венах давит ей в виски. «Неудивительно, — думала она, — что слова сбежали от меня. Их слишком много, вот и возник затор». Можно было почувствовать, как они давили, чтобы пробиться к ней.

— Это всего лишь игра, — повторяла Гала слова, которыми ее утешала мама после посещения пастора с супругой.

— Папа играет в игры и совсем не умеет проигрывать.

Ян запретил Гале идти на вечернее представление в цирк, окончательно и бесповоротно, когда узнал, почему ей так хочется туда попасть.

— Ну да, — проворчал он, — не хватало еще клоуна в нашем хозяйстве. Твоя мама дрессирует собак и обезьян, но директор здесь — я. Я тоже лучше бы возглавлял заведение повыше классом, но таков мой крест, и я буду нести его как можно элегантнее. Когда я вхожу в клетку, мне подчиняются, и того, кто откажется, ждет кнут.

Пока он произносил эту свою гневную тираду, к нему снова вернулось хорошее расположение духа, так что на губах заиграла улыбка.

— Так лев воспитывает своих львят, кусая их в шею, толкая туда-сюда, пока они не запищат. Какой-то богом забытый цирк, да, черт побери, и если кто-нибудь снова придет в гости, я повышу входную плату!

Лежа в кровати, Гала слышала далекую праздничную музыку. Мама ненадолго прилегла к ней на кровать, сначала почитала немного вслух, а потом осталась просто полежать.

— В большинстве случаев я даю Яну выиграть, — сказала она вдруг своей дочери, назвав мужа по имени, будто говорила о нем с подругой.

— И когда он ходит весь сияя, потому что думает, что он лучший, что у него самая милая жена и самые умные дети — это моя награда. Победитель — не мальчишка, получивший трофей, а тот, кто вручает ему этот трофей. Так же и со стихами у тебя в голове. Это призы в большом конкурсе. Они — твои. Папе очень хочется их получить, но он должен их заслужить. Ты можешь их вручать, когда сама захочешь, но помни о том, что ты можешь их и утаить. А цирк, милая, ах, он в будущем году снова приедет.

Наконец, пришел и отец пожелать ей спокойной ночи. Стоя спиной к ней, он посмотрел в окно, прислушиваясь к музыке в отдалении.

— Пусть мне хоть на том свете объяснят, — сказал он задумчиво, — как можно смеяться над клоуном.

С Галой что-то было не так. Она чувствовала, что что — то происходит, в то время как на огромных аукционных часах с каждой секундой дешевели цветы. Она слышала шум воды в желобах. Слова наплывали одно на другое, лишенные всякого смысла. Они крутились и неожиданно исчезали в глубине, словно их засасывало в воронку. У нее даже не было времени, чтобы добраться до стихов, вдолбленных в нее отцом, вся энергия уходила на то, чтобы овладеть своим собственным языком.

В этот момент ее подозвал отец. Экскурсия пошла дальше, но он и профессор Догберри остались, будто чего-то от нее ожидая. Настал момент, когда отец хочет ею похвастаться. Но ничего не получится, Гала знала это точно. Она подбежала к нему и схватила его за руку. Мужчины рассмеялись. Ян, как всегда, чуть приподнял ее. Гала не включилась в игру. Она трясла его за руку и открыла рот, чтобы его предупредить, но слова, вертевшиеся у нее на языке, были бессмыслицей. Она тут же отпустила отца. И вела себя тихо и незаметно, чтобы не привлекать внимания, и как только Ян и Догберри покинули амфитеатр и снова встали на помост, она убежала.

У нее больше не было призов для выдачи. Последнее, что она еще могла сделать для своего отца, — это уберечь его от своего поражения. Но не прошло и секунды, как он пришел за ней.

— Что случилось, девочка? — обеспокоенно воскликнул он. — Дочка, скажи мне, что произошло?

В панике Гала поднырнула под трибуну, и когда увидела, что приближаются его ноги, заползла еще дальше под скамейки. Он нагнулся и стал искать ее в тени под решетками. Она не знала, как объяснить свое странное поведение. Лучше умереть, чем рассказать о хаосе у нее в голове. Она отползла еще дальше, пока ей не преградил путь один из сточных желобов.

— Я хочу все! — услышала она в этот момент крик великанши-блондинки аукционатору. — Мне нравится все, я хочу это все!!!

Садясь на сток, как на ледяную горку, Гала почувствовала, как холод воды проникает сквозь одежду. Задрожав, она перестала бороться. Под ногами аукционеров скользнула во тьму. Сначала ее понесло прямо вниз, но уже вскоре желоба поворачивали налево и направо. Широкими поворотами они несли Галу зигзагами через аукционный зал, освещавшийся вспышками фотоаппаратов. Посередине большого зала она пронеслась по сортировочной территории, между поездами, она могла прикоснуться к изобилию цветочного груза лицом и руками, в воздухе поплыли их ароматы. Зеленые и желтые, пурпурные, фиолетовые, алые и синие лепестки взлетели в воздух. Все больше лепестков отделялось от стеблей и смешивалось с бутонами и уже распустившимися цветами в оттенки такой интенсивности, что девочке пришлось закрыть глаза. В тот момент ей показалось, будто она слетает с ледяной горки и прорывается сквозь все, что она знает, а вместе с цветами в ее голове взорвались все слова.

— Аааа! — закричала девочка с облегчением, — так вот, значит, как они летят вокруг мира!

Так в цветном смерче Гала Вандемберг впервые вошла в мои сны.

Она лежала неподвижно на больничной кровати. В ее густых черных волосах видны были маленькие выбритые места. К ним были подключены электроды, через которые можно было наблюдать за мозговой активностью девочки, фиксирующейся на ролике бумаги, непрерывно появлявшейся из машины.

Доктора считали, что кровоизлияние в мозг у такого маленького ребенка — это редкость, наверное, оно было вызвано врожденной слабостью капилляров либо тромбом в сосудах. Кровоизлияние произошло в левом полушарии и, возможно, было вызвано эпилептическим припадком. Пока Гала не придет в сознание и не сможет рассказать, что она в точности чувствовала, к этому вряд ли можно было что-то добавить.

В первый день около нее сидели отец и мать, рука в руке, слишком напряженные, чтобы дать волю слезам. Они молчали, боясь, что поверхностные слова утешения обнаружат их отчаяние. Когда Гала пережила без осложнений первую ночь, долгие часы, когда Ян и Анна вместе как безумные вслушивались в скрежет самописцев, отражавших на энцефалограмме неуправляемую деятельность в височной доле у Галы, Яну удалось уговорить жену поехать домой, потому что другие дочери тоже нуждаются в ее любви. Сам же он отказывался оставить Галу даже на миг. Два дня он сидел на стуле у ее кровати, не смыкая глаз. Он пропускал через свои руки каждый метр бумаги, появлявшейся из машины, в надежде прочесть мысли своего ребенка. Слой распечаток энцефалограммы был ему уже по колено, когда утром третьего дня он неожиданно встал. Он вышел из больницы и сел в автобус в сторону центра, там он зашел в магазин подарков. Примерно час спустя он вернулся к удивлению персонала на отделение неврологии с огромным цветком из ядовито-желтой пластмассы в петлице и круглым красным клоунским носом.

— Вы же не думаете, — сказал он, — что Лазарь бы воскрес, если бы Иисус не сумел его убедить, что в этой жизни есть еще над чем посмеяться?

После чего он вошел в палату Галы, нежно поцеловал ее в лоб и осторожно шепнул ей на ухо, что она должна поторопиться, потому что ее ждет клоун Август. Не прошло и двух минут, как он с легким сердцем и впервые за пятьдесят шесть часов, заснул, громко храпя из-под клоунского носа.

Еще три долгих недели он не отходил от нее, печальный и потерянный, как артист без публики. Не обращая внимания на слова жены и врачей, он отказывался снять клоунский нос; даже когда ее приходили навещать такие лица, ради которых в обычной ситуации он бы вытянулся в струнку, чтобы произвести благоприятное впечатление. Когда, наконец, пришел попрощаться сам Обадия Догберри за день до своего возвращения в Йель в сопровождении декана факультета, на котором преподавал Ян, они застали профессора истории искусств у кровати дочери, разговаривающим с ее любимым мишкой, который весело помахал лапой мужчинам в тройках. Ян не ответил ни на один из их вопросов, даже тогда, когда его начальник строго сказал, что если он дорожит своей должностью, ему следует немножко попытаться взять себя в руки. Когда посетители засобирались уходить, Ян выпустил на прощание из желтого цветка на отвороте три раза сильную струю воды.

Вскоре после этого самые страшные линии на энцефалограмме успокоились. Дыхание Галы стало сильней, и специалисты уверили родителей, что кризис миновал и теперь она точно поправится. Для этого ей нужен абсолютный покой. Обоим родителям, но в особенности Яну, категорически не советовали присутствовать в палате Галы, и когда выяснилось, что этого недостаточно, решительно запретили. В конце концов Ян кивнул, снял клоунский нос, и так тяжело, держась за руку жены, пошел к выходу из больницы, что портье принял его за больного и отказался вызвать для него такси без разрешения заведующего отделением.

На следующее утро Гала открыла глаза. Она пробыла почти неделю без сознания, но считала, что прошло не более двадцати секунд. Первое, что она заметила, было что-то черное в углу палаты. Солнце светило прямо в закрытые шторы, так что ее чувствительным глазам казалось, будто из ткани струилось белое сияние, и все же чуть правее середины находилось темное чернильное пятно. Как только она смогла делать движения глазами, пятно передвинулось вместе с ними, а когда смогла повернуть голову, оно оставалось все время на одном и том же месте, куда бы она ни посмотрела, всегда немного в стороне, из-за чего она никогда не могла четко разглядеть его контуры. Сначала они, казалось, двигались волнообразно, как будто ее дефект еще полностью не оформился, но через несколько дней они успокоились и осели в виде прямоугольника, маленького черного окошка, за которым впредь всегда будет скрываться кусочек того, на что будет смотреть Гала.

«Ах, — подумала она, когда поняла, что произошло, — как ужасно для папы!»

Держа Галу, у которой ниже шеи не слушалась ни одна мышца, на руках, мама дала волю чувствам. Она покрыла дочь поцелуями и ни за что не желала ее отпускать, даже когда Ян тоже захотел взять на руки свою маленькую девочку. Он прижимал ее к себе, ничего не говоря, долго, крепко, и после того как отпускал ее, брал снова, ненадолго, как будто что-то забыл. И только тогда положил ее на подушки. Он осторожно укрыл беззащитные руки, но до сих пор не мог ничего сказать. Даже когда они садились, и мама рассказывала ей, как они провели последние дни, Ян молчал и нащупывал в кармане брюк цветок и нос, нос и цветок, сомневаясь достать их или не достать. Цветок. Нос. Он не достал. Когда через полчаса старшая сестра пришла предупредить, что родителям пора уходить, он наклонился к Гале.

— Ну-с, мадмуазель, поздравляю, — сказал он строго, — ты снова превзошла самое себя. Ты так часто не оправдывала моих ожиданий, что я и не предполагал, что ты сможешь придумать какое-нибудь новое разочарование.

За это он получил тычок в бок от жены, а потом в коридоре возмущенное замечание медсестры, но Гала лежала в палате и вся сияла. Впервые она поняла, что это был лишь вопрос времени и что все снова станет таким, как прежде.

В один прекрасный день к ее кровати пришел профессор с группой студенток. Они жалели маленькую девочку, которую держали в полутьме, и им было разрешено по очереди проверить ее рефлексы, некоторые из них при этом в знак ободрения трепали ее за руку или за щеку. Профессор поднял ее веко и посветил лампой в зрачок. Длинными, гладкими предложениями он успокоил молодых женщин. Услышав, что Гала, наверное, полностью поправится, если не считать маленького дефекта зрения, некоторые студентки так глубоко вздохнули, что верхние пуговицы тесных белых халатов расстегнулись.

Так Гала продолжала неподвижно лежать, неделю за неделей, месяц за месяцем, одна в пустой палате. И всегда в уголке ее сознания парило это темное окошко. Были минуты, когда она его боялась. Боялась, может быть, что оно увеличится, иногда боялась, что его откроют ночные существа и проползут через него, сядут к ней на кровать, а она не сможет ничего сделать, чтобы отогнать их от себя. Но чем дольше она лежала и чем яснее становилось, что ее зрение никогда до конца не восстановится, тем любопытнее ей становилось, а что, собственно говоря, видно за этим окном. «Пока ты не знаешь, чем является что-то, — думала Гала, — оно может быть чем угодно». Так могло случиться, что в дни, когда была прекрасная погода и сестры поднимали кровать, чтобы ей было удобнее смотреть в окно, Галу почти не интересовало происходящее на парковке за окном. Ее гораздо больше интересовала часть панорамы, скрывавшаяся за слепым пятном. В ненастный день она представляла себе, что там, куда она не может посмотреть, сверкает вода солнечного озерца, а когда скучала по маме или хотела поиграть с сестрами, она просто фантазировала, что они на самом деле сидят у нее, только играют в прятки и скрываются в том единственном месте, где она их никогда не найдет.

И так получалось, что долгие месяцы выздоровления, когда Гале еще запрещено было двигаться, она была редко одна, она убегала через секретное окно из своей темницы так часто, сколько хотела и туда, куда хотела. Вещи, скрытые от Галы, почти всегда казались ей красивее и интереснее того, что попадало в поле ее зрения. И через некоторое время одной мысли о чем-то невидимом было достаточно, чтобы утешить ее — удрученную тем, что она, действительно, видела.

Свет — это история.

Полная эффектов, к которым так чувствительны глаза Галы. Из них состоят наши сны. От лучиков свечи до галлюциногенного галогена: снимки засвечиваются, как только его зажгут. Каждый луч отбрасывает магическое сияние и является источником чудес, которые добавляет или стирает, обогащает или обедняет, подчеркивает или размывает. Он дает веру фантазии, делает мрачнейшую действительность прозрачной и дрожит как мираж. Свет — это инструмент, которым я творил миры и свою собственную жизнь. Кто не стремится отсрочить угасание?

1976

— Ах, двигаться, — сказала она, — упиваться движением, это восхитительно! Трудно придумать большее мучение, чем месяцами стоять на одном и том же месте, правда?

Жизнь компонует факты жестче, чем мы сами можем придумать. Скоро, когда рассказ подойдет к концу, Максим не захочет верить, что это действительно были первые слова, которые он услышал от Галы. В один прекрасный день он снова заглянет в захватанный сценарий и вспомнит, как это было.

Гала сидела не шевелясь. Говорила медленно и осторожно, будто до этого молчала несколько месяцев и губы с трудом привыкали к словам. Только потом, через несколько часов, он заметил, что вообще все ее движения были медленными.

— Быть свободной! Ходить, куда хочешь! За одну такую ночь я готова отдать свою жизнь. Двигаться!

Положив локти на спинку стула, она с трудом подняла левую руку и с удивлением посмотрела, как ее безвольно висевшая кисть ожила и начала свободно двигаться.

— Не хочу думать о том, что эта ночь пройдет, — сказала она. #9632;- Не хочу об этом думать, а то я сойду с ума!

Первое прочтение «Бала манекенов» проходило в доме знаменитой пожилой актрисы, которая согласилась быть режиссером этой пьесы для амстердамского студенческого театра. Собралось много желающих, привлеченных ее именем. Максим, в компании всегда неуверенный, с растущим беспокойством рассматривал остальных первокурсников, кружком сидящих в гостиной. Он не знал никого из них. Они так суетились, стараясь, чтобы все увидели и услышали, что они собой представляют, что у него угасла всякая потребность показать себя. Его всегда сбивала с толку манера людей в компании делать одно, когда он ясно видел, что думали они совсем другое.

Интересно, это только он один замечал, или остальные просто делали вид, что ничего не видят. В компании он чувствовал себя, как путешественник в чужой стране, интересующийся местными обычаями и страдающий от невозможности их понять. В то же время, в том расстоянии, которое чувствовал Максим, была некая безопасность. Он мог совершенно спокойно оценивать их намерения и опережать их. Даже если он сидел напротив кого-то, у него все равно было ощущение, будто он наблюдает со стороны, наполовину спрятавшись, и, действительно, большинство присутствующих были слишком заняты рассказами о себе, чтобы по-настоящему увидеть Максима.

Он безошибочно угадал, кто из студентов записался на летний проект лишь потому, что хотел сбежать из своих студенческих комнатушек, а у кого был настоящий актерский интерес. Последние старались всячески произвести впечатление на великую актрису. Она же была занята, в основном, своими лайками, непрерывно тявкавшими и писавшими на все подряд. Время от времени пожилая женщина перед кем-то останавливалась и смотрела большими детскими глазами, пока ей внезапно не надоедало, тогда она шла дальше и через некоторое время кричала из коридора какую роль, тот или иной гость должны будут играть. В центре комнаты вела записи ассистентка.

У ассистентки был ленивый взгляд, и на плечах шубка.

— Когда я била маленькой, я била польской Ширли Темпл,[26] — говорила ассистентка каждому входящему и, наконец, с глубоким вздохом, как будто теперь уже все потеряно, сказала: — И зал в университете уже снят на конец сентября!

Было начало мая.

Гала опоздала на полчаса. Она появилась в дверях в длинной юбке фиалкового цвета с тремя воланами и футболке с очень большим вырезом. Вместо извинений она улыбнулась. Одной этой улыбки было достаточно, чтобы простить двойное убийство. Один из самых проворных молодых людей уступил ей свой стул, а сам сел на пол. Полька рассказывала об авторе этой пьесы и его значении для футуризма и социализма двадцатых годов. Затем она раздала роли, и старая актриса, которая уже теперь работала в саду, крикнула в раскрытые двери, что вновь прибывшая должна будет читать главную роль.

— Да, та в темно-лиловом, аппетитная, чувственная!

Гала открыла первую страницу. Зажмурилась, словно страница ее ослепила. У нее было удивительное лицо.

Скулы были скорее широкими, чем высокими, а лицо казалось бы плоским, если бы маленький вздернутый носик не придавал ему что-то классическое. Как будто ее никто не ждал, она сначала прочитала про себя свой текст, с которого начиналась пьеса. Наконец раскрыла рот. Ее полные губы были накрашены ярко-красной помадой, уголки губ от природы чуть приподняты.

— Ах, двигаться, — сказала она томно.

Пьеса была старомодной сатирой на презрение буржуазии к массам: в карнавальную ночь оживают манекены парижского Дома мод. С ними сталкивается некий депутат, и они его обезглавливают. Один из манекенов водружает его голову себе на плечи и идет на бал к крупному промышленнику, месье Арно, и там сводит на нет все интриги высшего света. В конце концов он все же выбирает свою деревянную голову вместо человеческой, потому что та полна интриг. Он отказывается от свободы и снова становится манекеном. Короче говоря, все можно было бы рассказать в пятиминутном скетче. Чтение длилось два с половиной часа, с одним перерывом, потому что все пили кофе, и вторым, потому что одна из лаек подняла ножку над юношей, сидевшим у ног Галы. Не успел несчастный высохнуть, как ему сообщили, что вместо роли месье Арно, предложенной ему сначала, ему придется играть второстепенную роль Манекена № 2.

— На главную роль пойдет вон тот длинный, с головой! — крикнула старая актриса, занявшаяся теперь уборкой стенного шкафа, полного старых рукописей времен ее славы.

— С какой головой? — Полька оглядела всех присутствующих.

— Вон тот, — ответила актриса, показывая на Максима, — что стоит, откинув голову, будто смотрит на все свысока.

В заключение пришел художник с набросками декораций или того, что должно было называться декорациями при бюджете в четыреста пятьдесят гульденов. В дверях знаменитая актриса заявила дрожащим голосом, что она, пожилая женщина, все-таки не чувствует себя достаточно сильной для молодежного проекта, и передает режиссуру польской звезде детского кино, после чего все смущенно попрощались и рассыпались по большой площади.

В проходе под Государственным музеем Максима нагнала велосипедистка. Это была Гала. Проезжая мимо него, она обернулась и крикнула: «Пока, до вторника!» Она видела, что Максим невольно оглянулся, решив, что она сказала это кому-то другому, и не зная его настоящего имени, крикнула снова:

— A bientot, Monsieur Arnaux![27]

— Да-да, — крикнул он, подыскивая остроумный ответ, — до вторника!

Но Гала была уже далеко. Максим никогда до этого не видел, чтобы велосипедистки покачивали бедрами. Он пошел быстрее, ему хотелось подольше любоваться ее пышным задом, покачивающимся на седле вправо-влево. Ему было восемнадцать, поэтому в мыслях он сидел голым сзади на багажнике, держась руками за эти самые бедра.

В следующий вторник Максим пришел на сорок пять минут раньше. Театральные репетиции проводились в холодном лекционном зале на университетском острове. Он ждал, сидя на одной из скамеек, поднимавшихся амфитеатром. Задником маленькой сцены служили высокие окна, открывающие вид на широкий канал и монументальный фасад фабрики бриллиантов на противоположной стороне. К пристани причаливала рекламная лодочка в форме огромного бриллианта. На ней сверкающими буквами было нанесен слоган: «Тысяча граней Амстердама».

Дома Максим придумал целый арсенал остроумных ответов на любую реплику Галы, но Галы не было. Она никогда не приходила раньше времени.

Впрочем, вовремя Гала тоже никогда не приходила. Даже принятые академические пятнадцать минут не давали ей достаточно свободы, так что все лекции, репетиции и другие собрания вскоре после начала прерывались ее появлением. Она ничего не говорила и не делала, и все же невозможно было не отвлечься, когда она шла на свое место. Юноши и мужчины провожали ее взглядами, разинув рот, к раздражению многих женщин, которые обменивались гримасами, предполагая, что Гала опаздывала намеренно. Было невозможно поверить, что эта молодая красивая женщина совершенно не осознает, какое она производит впечатление. Несколько минут после того, как она садилась на свое место, там, где она только что прошла, еще ощущалось дуновение чего-то томительного, непонятного, тревожно-женского. Людей, вызывающих такой эффект своим появлением, можно было увидеть только в старых фильмах, но там они либо подчеркнуто медленно спускаются с высокой лестницы, либо их везут на колеснице голые рабы. Это нужно было видеть, чтобы поверить. Единственным, кто ничего не замечал, была сама Гала. Словно ее восприятие самой себя было закрыто тем черным пятном, которое навсегда осталось у нее перед глазами. Наверное, больше всего привлекала внимание именно та естественность, с которой она мгновенно развеивала все подозрения в рисовке.

Она переживала, что своим опозданием мешает другим, но время ее настолько не интересовало, она с ним не считалась.

— Все и так только и делают, что все организуют, — говорила она иногда, — поэтому мне нет никакого смысла об этом беспокоиться.

И тот, кто знал Галу чуть дольше, должен был признать, что несмотря на медлительность, она никогда не пропускала ничего важного. Казалось, все схемы и расписания, календари и еженедельники старались приспособиться к ней, а не наоборот.

— Ах, — улыбалась она, когда кто-то ей об этом говорил, — правила строги только к тем, кто их придерживается.

В этот вечер было отрепетировано только несколько сцен. Больше всего времени заняла хореография первой сцены, когда манекены впервые чувствуют, что могут двигаться. Каждому студенту выделили место для отработки движений и проговаривания текста. Было заметно, как скованно они играют, и хотя изображались манекены, деревянная игра не прибавляла убедительности.

Лишь в последние четверть часа настала очередь Галы и Максима, который должен был ее соблазнить. Он еще никогда никого не соблазнял и еще много лет бы не осмелился, если бы ему тогда не представилась возможность спрятаться за чужие слова. Он держал текст в левой руке, а другой обнял Галу за талию и притянул к себе. Она, казалось, не была удивлена, что ее любовник находится позади нее, положила свою руку на его и мгновенно уступила. Она медленно легла на него лицом вверх, повернула голову и положила ему на грудь. При этом ее волосы скользнули по его щеке, а ягодицы прижались к его члену. Максим часто задышал, словно все было по — настоящему, но в то же время мысль о том, что это всего лишь роль, дала ему мужество продолжать. Он чуть пошевелил бедрами и почувствовал, как отреагировала его партнерша. Он заглянул в свой текст и произнес следующую реплику, повернув голову к Гале с тем, чтобы поцеловать ее в шею.

— Ты что индейку выбираешь? — прервала их игру полька, после чего все последние минуты репетиции ругательствами, вздохами и насмешками пыталась заставить молодых людей изобразить больше интимности.

После репетиции вся компания направилась в кафе кинотеатра напротив. Даже переходя улицу, Гала отстала от всех, так что Максим, вошедший в кафе первым, уже подумал было, что она не придет, но через некоторое время полька попросила всех потесниться, чтобы Гала могла сесть рядом с ней.

Максим сам никогда не ходил в кафе и вообще не понимал, зачем это делают другие. Он видел, как люди смеются — сдержанно или во весь голос, но еще яснее он видел, что они не получают удовольствия, и делают все, чтобы скрыть это. Если они пришли сюда не для приятного времяпрепровождения, тогда зачем? Максим слышал, как они вечера напролет рассказывали о себе, чем занимаются, о чем думают, но у него самого не было такой потребности. Когда у него просто-напросто спрашивали, как дела, он с удивлением подыскивал ответ, будто о таких пустяках никогда не задумывался.

На самом деле ему просто не хотелось говорить о себе. Раньше он думал, что так происходит потому, что он не считает себя и свои мысли достаточно важными, но после выпускных экзаменов почувствовал себя сильнее. Теперь он понимал, что его мысли были ему, наоборот, слишком дороги, чтобы делиться ими с незнакомцами. Подумать страшно, как они с ними обращаются! В отличие от большинства, Максим свои мечты и идеи не оттачивал в общении с другими, но с трудом выстраивал в одиночестве. Они казались ему слишком хрупкими, чтобы выдержать словесное насилие, возникающее в компании.

Речи большинства людей заключаются в том, что они просто спорят с другими, не слушая их. Самим же им очень хочется быть услышанными. Поэтому они часто так рады человеку, не старающемуся что-то сообщить. В обществе Максим производил впечатление идеального слушателя. Всегда глядя людям в глаза и вовремя кивая, он поощрял их открывать ему свою душу.

Теперь он заметил, что Гала в основном тоже слушала. Сейчас ее присвоила полька, наслаждавшаяся вниманием молодых людей, подсевших к ним. Она провоцировала их сексуальными намеками и задавала насмешливые вопросы Гале, надеясь, что та подыграет ей и еще больше возбудит мужчин. Однако Гала реагировала всякий раз загадочным смешком, который мог означать как все, так и ничего. Когда же ей наконец приходилось что-то сказать, она произносила одну-две короткие фразы, сводившие на нет старания польки, чем вызывала смех у молодых людей, желавших показать, что они сидят здесь не ради престарелой Ширли Темпл, а ради нее.

Максим заранее постарался сесть достаточно далеко, чтобы его не втянули в разговор, но ему трижды показалось, что Гала посмотрела на него. Дважды их взгляды встретились после ее острот, словно она хотела быть уверена, что он услышал ее. Третий раз был около половины двенадцатого. Кафе тогда наполнилось людьми, зашедшими сюда после очередного киносеанса, так что театральному кружку пришлось потесниться. Некоторые решили, что пора уходить, но маленькая группка осталась в кафе и заказала бутылку вина. Максим видел, как Гала решительно, почти грубо, шуганула двух парней, но, как ни странно, с улыбкой, обещавшей им противоположное, так что они ушли несолоно хлебавши, но скорее обнадеженные, чем разочарованные.

Максим должен был успеть на поезд. Он уже встал и ждал лишь паузы в разговоре, чтобы попрощаться, когда Гала и посмотрела ему в глаза в третий раз. Казалось, будто ее настроение в один миг полностью изменилось. Она резко погрустнела и словно искала у него поддержки, будто больше никто не мог ее понять.

«Как мы далеко отсюда, ты и я» — прочел в ее взгляде Максим, и хотя он тут же сказал себе, что это его фантазии, все же опять повесил свою куртку, придвинул стул поближе и взял бокал вина.

Поезд он пропустил не только из-за Галы. Честно говоря, скорее из-за того, что сидя в кафе, он около полуночи почувствовал, как в нем забило ключом ощущение свободы. Если люди искали здесь именно это, то он, пожалуй, их понимал. Всю жизнь, сколько он себя помнил, его согревала мысль о поджидающей его большей жизни. В детстве, лежа в кровати, он слушал звуки и голоса в доме и представлял себе, что где-то идет праздник. Он не вставал и не выходил из спальни только потому, что уже сама мысль, что где-то там его ждут, была чересчур возбуждающей. Именно это тревожное ожидание и вело его по юности. Каждый раз, когда он из-за своего характера или обстоятельств не осмеливался принять участие в настоящей жизни, его утешали долетавшие до него обрывки того, что еще будет, словно далекая музыка в открытое окно. Абстрактная страсть, неоформившаяся, без имени и без направления, но в этот вечер ему впервые показалось, что он узнал еще одного человека, званого на праздник. В Гале он увидел то, что, наверное, всегда понимал и раньше: каким волнующим может быть ощущение одиночества среди всеобщего веселья.

Когда кафе закрылось, его, пьяного вдрызг, выставили на улицу. Пока остальные прощались, Максим пытался посмотреть на часы.

— Десять минут назад я еще успел бы на ночной автобус, — пробормотал он себе под нос, и в следующую секунду уже оказался, смутно понимая, как это произошло, за Галой на багажнике ее велосипеда. Его мутило от маячившей перспективы и смущала та скорость, с которой он, похоже, нагонял жизнь.

Он не знал, за что ухватиться и не решался ухватиться за тело у него перед глазами. Эти же самые ягодицы сегодня на репетиции он запросто прижимал к себе, будто иначе и быть не могло. «Значит, не имеет значения, как ты что-то играешь, — подумал он, — важно лишь, верят тебе или нет», — и он вцепился в стальную раму.

— Иногда, — сказала Гала, — они мне так надоедают своей болтовней, что я не могу сдерживаться.

— А мне сдерживаться всегда удается, — ответил Максим, — да, если нужно что-то сдержать, обращайтесь ко мне.

— Но ведь это ни к чему… разве ты не знаешь? Люди слишком довольны собой, им в голову не приходит, что тебе они неинтересны.

— Больше всего меня удивляет тяжесть их слов. Чем они легковеснее, тем сильнее на меня давят.

— Они словно пачкают мозги, их глупость словно приклеивается.

— Но ты все-таки досидела до конца.

— Это только казалось. Я была очень далеко.

На дороге были выбоины, а Галин велосипед был слишком нагружен, чтобы их объезжать. Так что Максиму все-таки пришлось держаться за ее талию. Она не была мягкой, как на репетиции. Он чувствовал пальцами, как ее бока по очереди то напрягались, то расслаблялись, пока Гала изо всех сил крутила педалями.

— Заткнитесь, кричу я им, когда они болтают и болтают, заткнитесь или я сойду с ума, но они этого даже не замечают. Иногда я воображаю, как ударяю их по лицу. Попробуй, становится легче.

— А если они все равно не замолкают?

— Тогда я пытаюсь выцарапать им глаза. — Гала словно царапнула в воздухе.

— Иначе я не могу, ведь если я не дам воли своей фантазии, то взорвусь. В конце концов, я вижу, как они продолжают свой треп, а с их кровоточащих лиц свисают клочья кожи.

Гала рассмеялась, но Максим на всякий случай решил промолчать.

Последний автобус вопреки расписанию все еще стоял на остановке, но когда они были уже совсем близко, шофер вдруг завел мотор и отъехал. Гала не колебалась ни секунды, поставила велосипед поперек дороги и заставила его остановиться.

— Никогда не должно быть скучно, — вздохнула она, когда закрывшиеся двери их разделили, а затем добавила громче: — Возможностям нет предела.

Когда Максим помахал ей, ему показалось, что она послала ему воздушный поцелуй, но он не был уверен, потому что видел в окне свое отражение, а когда автобус тронулся, потерял равновесие и полетел по проходу назад.

Ах, двигаться!

В семидесятые годы в Амстердаме, если двое уезжали ночью вместе на одном велосипеде, то это могло означать только одно. На следующей репетиции Максим заметил, что все молодые люди смотрят на него ревниво. И хотя он не заслужил этой чести, поймал себя на том, что испытывает гордость, словно еще больше стал господином Арно.

Когда наконец пришла Гала и можно было репетировать их сцену, Максим поцеловал ее в шею гораздо более спокойным и долгим поцелуем, так что никто даже и не подумал о выборе домашней птицы.

В последующие недели Максим с Галой постепенно привыкли к соприкосновению своих тел, но исключительно как Соланж и Арно. Однажды, когда он провел руками по ее груди, он почувствовал, как под черным крепом платья отреагировали ее соски.

«Тысяча граней Амстердама» — кричали неоновые буквы, которые как обычно в это время загорались за актерами на фасаде фабрики бриллиантов. Где-то в амфитеатре кто-то хихикал, но оба исполнителя были поглощены друг другом.

Гала произносила свой текст в точности, как написано, да и Максим в своей реплике через некоторое время тоже перестал запинаться, хотя его пальцы снова вернулись на те же места, словно не могли поверить в то, что там почувствовали. От наслаждения у него закружилась голова, и не столько от того, что сердце с неслыханной силой погнало кровь по телу, сколько от остроты осознания, что он, именно он вызвал такую реакцию. Это его растрогало. Может быть, да, может быть, на какой-то миг, это было не возбуждение, тронувшее его, а растроганность, которая его возбудила.

Максим хотел исчезнуть.

Максим хотел, чтобы его увидели.

Именно поэтому он хотел играть на сцене. Это казалось ему единственным способом уравновесить силы, которые боролись в нем. Ребяческое желание. Рисунок без линий. Всего лишь идея. Он был полон подобных идей, великих, но смутных. Он доверял им, как друзьям, и реальные факты были для него как враги.

«Пока ты не видишь что-то отчетливо, — думал он, — оно еще может принимать любые формы». Так же смутно он чувствовал, что носит в себе другие я. У него было столько желаний и таких острых, что они никакими силами не умещались в сложившемся у него собственном образе. Это-то и казалось ему парадоксом актерской профессии: человек скрывается за своими возможностями.

И в самом деле, сегодня вечером, когда он ощупывал контуры Галы, он наконец впервые прорвался через собственные границы. Не только Максим почувствовал себя значительней, сильней, наглее, чем был в действительности, это почувствовала и Гала. Ее тело ответило на его мечту. А когда ему верили, он мог поверить в себя.

От этого он и испытал чувство восторга. Сегодня вечером он стал более заметным. Совсем ненадолго в роли исчез он сам.

В следующий вторник Максим играл сцену обольщения скованно. Всю неделю до следующей репетиции он боялся. Чем сладостней становился этот момент в его воспоминаниях, тем меньше ему хотелось еще раз продемонстрировать свой трюк. Но перед самой репетицией мысль о том, что такой застенчивый человек, как он, должен играть обольстителя, показалась ему полным гротеском. Даже тонкий психологический подход польки: «Ну схвати же ее, как сучку в период течки, ты же просто кобель, который ее хочет!» — не помог ему.

Только через несколько недель он снова решился положить руку на грудь Гале, и теперь его пальцы задержались здесь еще дольше и уверенней, чем в первый раз, но реакции не вызвали. За минувшее время Гала так заучила свой текст, что почти не слушала себя. Даже ее интонации от репетиции к репетиции оставались одни и те же. Поскольку Максим с самого начала оставил ей мало места для ответной актерской игры, она не чувствовала необходимости включать эмоции и отдаваться сцене. Она просто повторяла все движения, как в тот первый раз. А страсть из них ушла.

Максим испугался. Сначала ее холодности, затем своей собственной ярости. Из-за ее безразличия он чувствовал себя преданным, словно она его обманула. Он был зол, ему было горько, его мутило от ее близости, и он гневным движением оттолкнул ее от себя. Несколько зрителей, сидевших у стены, внезапно проснулось. Он хлопнул со всей силы по ее ягодицам и сразу же замахнулся еще раз, теперь уже, чтобы ударить по голове, но она оттолкнула его руку.

— Ай, — воскликнула Гала, — но теперь уже к Максиму медленно повернулась Соланж, словно желая опалить ему лицо огнем.

Максим взял текст начала сцены. Их слова разносились по залу. Он снова привлек ее к себе. «Такой мужчина, как месье Арно, — решил он, — не даст обмануть себя дважды». Отныне он отбросит скромность и будет массировать ее соски средним и указательным пальцами пока они не затвердеют. Ему не пришлось долго ждать. Соланж начала запинаться, ее дыхание стало прерывистым.

После этого их внимание не ослабевало ни на секунду. Сколько ни было потом репетиций, им удавалось провоцировать друг друга — нагло, вызывающе, бесстыдно. Некоторые щипки и стоны остались их тайной — никто не видел, как она кусала его мочку уха, а он слизывал соль у нее из подмышки. Но в остальном Максим и Гала играли свое возбуждение на глазах у других студентов, вежливо смотревших, словно здесь было чему поучиться. Только польская Ширли Темпл, похоже, поняла, что происходит на самом деле. Она ничего не говорила, пока шли репетиции, потому что незапланированная эротика вносила хоть немного жизни в ее режиссуру, но после репетиций она иногда поглядывала на Максима и Галу, иронично подняв бровь.

Этим и отличаются непрофессионалы, — сказала она однажды лукаво, — они не знают, где кончается игра и где начинается жизнь.

Казалось, свобода в отношениях Максима и Галы всегда будет ограничиваться только репетициями. Вне театра застенчивость Максима была подобна стеклянному колпаку. Он боялся даже глубоко дышать, как будто экономил воздух. В бар напротив они шли с Галой вместе, но внутри садились не рядом, иногда даже за разные столики. Никто из присутствующих не догадывался, что Максим и Гала продолжали ощупывать друг друга на расстоянии. Чаще всего они слушали разговоры кого-то третьего, а Максим при этом упражнялся в остротах, которые Гале удавались так удивительно легко. Приветливо улыбаясь, он пытался несколькими словами победить скуку. Вначале после каждой победы он смотрел на свою партнершу по игре, ловя ее улыбку, порой их взгляды искали друг у друга поддержки, когда кто-то произносил какую-то банальность. В такие моменты они настолько уходили в себя, что им казалось, что они медленно взмывают над своими стульями и смотрят на всю компанию сверху. Им было достаточно одного взгляда, одного царапающего движения в воздухе, чтобы убедиться, что они поняли друг друга. Через некоторое время они настолько сыгрались, что не нужны были ни знаки, ни подмигивания. Они так были уверены, что знают, о чем думает другой, что им не требовалось никаких подтверждений.

Именно эта близость была для Галы гораздо важнее телесной. Она будоражила ее сильнее, чем моменты, когда они на репетиции сплетались в объятиях и она ощущала его пульсирующее возбуждение своим телом. Тогда она задиристо смеялась и слегка терлась бедром о его член, потому что это входило в ее роль. Она всего лишь Дразнила его, для нее это почти ничего не значило. Но мысль о том, что ее внутренний мир кому-то настолько интересен, что он согласует с ним свой, возбуждала ее Это не давало ей спать по ночам, словно в любой момент он мог появиться откуда ни возьмись и наброситься на нее. Именно это заставляло ее во всем его опережать, не переставая удивлять.

После того первого вечера Максим больше не опаздывал на поезд. Он уходил вовремя, часто первым, и если получалось, исчезал не попрощавшись. На улице он вздыхал с облегчением, оставшись наедине со своими мыслями. В то же время гогот и смешки, доносившиеся из открытого окна бара, успокаивали его, так же, как много лет назад звуки в доме: где-то был праздник!

Гала смотрела ему вслед, но он никогда ей не махал, по крайней мере, пока она могла видеть, пока он не исчезал за темным окошком в углу. Там он, несомненно, оборачивался. Чтобы вызвать его ревность, она однажды специально прислонилась к парню, игравшему Манекена № 2.

Дома в маленьком городке Максим закрывал глаза и, вспоминая Галу, наслаждался этими воспоминаниями, как все молодые люди. Затем, вернувшись к реальности, он пытался увязать представление о себе самом с тем, что с ним происходило.

Однажды в конце июня мечты Максима словно попали в стремнину. У Манекена № 2 был день рождения, поэтому вся труппа отправилась после репетиции не в кафе кинотеатра, а в гости к имениннику, живущему по соседству — над старым сарайчиком при фабрике бриллиантов, в переулке, выходящем прямо к воде. На чердаке не было ни стульев, ни диванов, только подушки и выцветшие матрасы. Полька позвала двух парней, чтобы они помогли ей сесть на подушки. Она скинула туфли, слегка опустила лямочки топика и устроилась на своей шубке, которую во время репетиций накидывала себе на плечи.

Все ползали на коленях между пледами и подстилками, поднимая пыль, которая плясала в ореолах свечей и вокруг горшочков с благовониями. Пока все усаживались в общий шумный круг, Максим открыл одно из деревянных окошек в крыше. Обернувшись, он увидел Галу, лежащую на животе рядом с Манекеном № 2, тот положил голову ей на спину с таким видом, словно уже получил свой подарок. Максим взял себя в руки и уговорил трех человек подвинуться, так что ему, наконец, удалось оказаться рядом с Галой, твердо решив сделать все, чтобы не дать Манекену № 2 приступить к распаковке своего подарка.

Пока раздавали травку, Максим задумался, будет ли он курить вместе со всеми. Это бы вписалось в его представление большой жизни, где полно запретных удовольствий и удовлетворенных желаний, если бы люди, которых он до сих пор видел курящими травку, не казались ему такими убогими. Они курили не потому, что хотели изведать что-то неизведанное, как он, а потому, что потеряли всякую надежду, что в их жизни еще будет что-то неизведанное. Именно так, причмокивая, и лежал Манекен № 2. Он наслаждался вяло и скучно. Он передал косяк Гале. Она взяла его и принялась изучать сквозь прищуренные ресницы, словно не хотела сдаваться без борьбы. Затем она сложила свои огненно-красные губы в трубочку, затянулась и закрыла глаза. Потом отдала косяк Максиму и, глядя ему в глаза, открыла рот и выпустила кольцо дыма.

Максим играл свою роль как можно лучше. Он никогда раньше не курил, поэтому последовала обычная комедия: он втянул в себя дым, задержал его внутри, закашлялся и хотел скрыть, что задыхается, но после четвертой или пятой затяжки дело пошло лучше.

Он задержал дыхание, пока Гала на него не посмотрела. Тогда он открыл рот, как она минуту назад. Вскоре она, казалось, растворилась в дыму, который он выдыхал.

Он очнулся оттого, что его трясла Гала. Настойчиво. В углу парочка, до этого тискавшая друг друга, поспешно искала свою одежду, а потом выбежала наружу. Манекен № 2 прыгал туда-сюда по подушкам.

— Какой идиот открыл окно?.- кричал он, выливая ведро воды на кусок тюля, охваченного огнем. От сквозняка одна из штор оказалась слишком близко к горшочку с благовониями. Полька заметила это первой и хотела потушить огонь своим виски. В конце концов ей пришлось пожертвовать шубкой, и Манекен № 2 набросил ее на тлеющие подушки. Ему удалось остановить пожар, но праздничного настроения как не бывало.

Когда Максим с Галой оказались внизу в переулке, он понял, что на этот раз не успевает даже на ночной автобус. Гала побежала в противоположную сторону в конец переулка, к воде. Она встала на мостки и несколько раз глубоко вздохнула.

— У меня кружится голова, — сказала она. — Мне нужно лечь.

— Зря мы накурились.

Он обнял ее за плечи. Его испугало, как резко исчезла улыбка, всегда сиявшая у нее на лице. Она зашаталась и схватилась за него.

— Я отвезу тебя домой, — сказал он, хотя видел, что уже было слишком поздно.

— Это не из-за курения.

Гала внезапно осела, а потом легла во весь рост на досках. Максим огляделся, словно ждал чьих-то указаний. Низко над водой дул пронизывающий влажный ветер. На Гале была тонкая юбка и футболка без рукавов. Максим сел рядом с ней.

— Послушай, — сказал он тихо, — так же нельзя?

— Мне хорошо лежать.

Ее голос звучал отчетливо. Она знала, чего хочет.

— Только немножко отдохну, потом снова смогу идти.

Она зачерпнула ладошкой воды и протерла ею лицо.

Потом резко села.

— Хотя… голова еще болит, — сказала она, — надо всегда соблюдать осторожность, чтобы не пораниться.

Да, всегда, — сказал Максим еще более неуверенно, — и везде.

Теперь он уже по-настоящему хотел, чтобы им пришли на помощь. Он бы отправился за подмогой, если бы не боялся, что Гала без него может скатиться в канал. Гала смотрела по сторонам. Она пыталась увидеть, что скрыто за ее слепым пятном, и повернув голову достаточно далеко, заметила рекламную лодочку, стоявшую все время у причала.

— Смотри, — воскликнула она, сияя, как дитя, — бриллиант!

Это открытие, казалось, придало ей энергии.

— Да, бриллиант, как красиво!

Она хотела попасть на лодочку и попробовала встать, но у нее не получилось, и она поползла туда на четвереньках. Ее юбка зацепилась за гвоздь и порвалась. Максим вскочил и попытался ее удержать и поднять. Она реагировала как рассердившийся ребенок и колотила его обеими руками, словно ее в последний момент не пустили к сокровищу, которое она много лет искала.

— Мне надо туда. Мне же надо туда! — кричала она, и Максим, не зная, что делать, отпустил ее.

Это была всего лишь маленькая лодочка с конструкцией из стекла. Дешево смонтированные панели должны были изображать огранку алмаза, и на самой широкой грани сверкающими буквами было написано название фабрики. У панели, служащей дверью, были расшатаны шарниры. Гала без труда открыла ее и села на дне стеклянной клетки, защищавшей ее от ветра.

— Теперь поплыли! — крикнула она.

Хорошо, — ответил Максим, боясь возразить, — вот теперь мы как будто плывем.

Когда он ступил на борт, лодка под ним закачалась.

— Нет, — сказала Гала серьезно, словно ей надо было сосредоточиться прежде, чем пуститься в приключения, — не как будто. Мы отплываем по-настоящему.

— Это невозможно, — возразил Максим, а когда она продолжала настаивать, добавил: — Для этого нужен ключ от зажигания!

Нетерпеливо встав, Гала начала развязывать своими изящными руками толстый канат.

— Сейчас. Сейчас.

Он помог, и пока они распутывали трос, их руки соприкоснулись. Наконец он поставил ногу на причал и оттолкнулся. Сначала их вынесло на середину канала, где они попали в медленное течение, ведь на ночь на окраинах города открывают шлюзы. В чистой воде из польдеров, наполнявшей каналы, их несло все дальше и дальше под высоким каменным мостом в старый город.

— Мне всегда становится грустно среди этих домов.

Гала лежала на дне лодки, а Максим рядом с ней. Им были видны торжественные фасады домов на берегу только по частям, так как их искажали стеклянные грани рекламного бриллианта.

— Грустно?

— Какими они будут через триста лет, эти разбитые окна, эти рухнувшие стены. — Она зажмурилась. — Роспись на стенах отстала от влаги и все больше отрывается на ветру. Разрушенные комнаты, где сохранился лишь мраморный камин. Я не могу этого вынести.

— Почему они должны погибнуть? Они стоят уже столько веков.

Но ты же видишь это? — Гала с удивлением села и показала в небо. — Вон там остатки дымовой трубы. В лунном свете на фоне неба выделяются обломки разрушенных балок!

Максим все еще надеялся, что все это окажется игрой, чем-то вроде угадывания, на что похожи облака, или, в крайнем случае, фрагментом из монодрамы[28] Стриндберга,[29] но когда у нее задрожал голос и он заметил слезу в уголке ее глаза, тогда он понял, что дело обстоит серьезно.

— И набережные, разбитые, осыпавшиеся.

Да, теперь она, точно, плакала по-настоящему.

— Вода медленно несет песок в море.

Она снова посмотрела на него таким странным, пронизывающим взглядом, как иногда смотрят на детей старые люди, словно им хотелось бы высосать из них жизнь.

— Я думала, все это видят.

Максим осторожно покачал головой.

— Нет, — продолжала она, — и как бы они могли? Девушки, там, на велосипедах… Они уже разложились. Скелеты людей сидят у окна. Рекламы сдувает с магазинов. Их неоновые трубки разбиваются о фасад. Они еще висят на нескольких толстых кабелях и качаются на ветру. Но могут упасть в любой момент. Боже мой, почему никто этого не видит? Я всегда думала, что все это видят.

— Да, — сказал Максим. — Да, конечно, теперь я вижу, — но он, естественно, не видел ничего.

Сердце отбивало барабанную дробь. Он очень жалел об этом приключении. Большая жизнь требовала от человека слишком много. Почему нельзя было войти в нее шажок за шажком, а не окунуться сразу с головой?

Он с облегчением обнаружил под сиденьем весло, Их несло по одному из самых широких каналов, недалеко от жилой баржи, куда он мог бы подгрести.

Но именно в тот момент, когда он хотел подняться, Гала повернулась и положила голову ему на грудь. Неожиданно успокоившись, она приподнялась, так что он смог ее обнять.

— Теперь уже это скоро пройдет, — сказала она. — Ты будешь заботиться обо мне. Обещаешь? Обещай, что ты будешь заботиться обо мне!

Он пообещал, и она улыбнулась — открыто, солнечно.

— Все идет хорошо, правда, ведь я еще говорю. Да-да. Я слышу себя. Может быть, пронесет.

Жилая баржа была уже позади них, когда рекламная лодочка чуть не застряла за одним из базальтовых титанов, поддерживающих быки[30] моста тридцатых годов. Гала с Максимом плыли посреди мусора, собравшегося когда-то в этой мертвой зоне. На них уставились чомги, сидевшие в гнезде. Но наконец они миновали высокие мрачные фигуры, опустившие головы под тяжелой ношей, и быстро поплыли прочь от центра.

— Я боюсь только, когда я одна, — проговорила Гала распухшим языком, — но я же не одна? Странно звучит: одна, одна, одна, одна.

Она улыбнулась.

— Слушай, какое странное слово, «одна», просто идиотское: одна, одна, одна…

— Да нет же, — возразил Максим, — я с тобой.

— Да.

Гала засияла, как ребенок, получивший подарок.

— Да.

Она показала на свой рот и сказала:

— Спри билиссити?

Поскольку он не понял ее, она сложила губы в трубочку и показала на них. Теперь она приклеилась взглядом к нему. Полуприкрыла ресницы. Но под ними смотрела настойчиво на него, хрупкая.

— Спри билиссити!

Она открыла рот и показала на свой язык. Максим понимал, что вот-вот стрясется беда. Он попробовал освободиться, чтобы грести, но Гала его не пустила. Вцепилась пальцами ему в грудь, словно боялась упасть. Вскрикнув, как испуганное животное, она хотела дать ему понять, что он не должен ее отпускать. Он почувствовал напряжение, но не панику. Может быть, потому что Гала мгновенно расслабилась, как только он снова лег. Больше всего он чувствовал себя польщенным, что она решилась уйти в его руках. Ибо она уходила. Она медленно ускользала, Максим ясно чувствовал это. И в то время как она ускользала от него, он воспарял над самим собой на крыльях ее доверия. Он успокоился. Именно в такие моменты, когда все может решиться в одну секунду, необходимо полное спокойствие.

Она показала на свой рот, настойчивей.

— Что ты хочешь, любимая? — спросил Максим, и впервые услышал себя, произносящим такие слова. Но кому он их сказал: женщине или ребенку?

— Успокойся, пожалуйста, что я должен сделать?

Его очень растрогало, что кто-то решился ему довериться.

— Ты хочешь пить?

Гала покачала головой. И показала на рот. Ему не пришло в голову ничего лучше, как поцеловать ее в лоб. Потом еще раз. Она покачала головой и опять показала на свой рот. Ее рот! Она не могла больше говорить, но издавала стонущие звуки, плача глубоко внутри из-за того, что ее невозможно понять. Тогда он ее поцеловал, не страстно и провоцируя, как на сцене, для других, а осторожно. Сначала их губы соприкоснулись легко, словно случайно, и только помедлили, но когда она открыла рот и он почувствовал у себя в горле ее дыхание, он непроизвольно пошел дальше.

Их первый поцелуй длился не больше полминуты. Затем мышцы ее тела напряглись, она резко села, как Ванька-встанька. И продолжала сидеть — неподвижно, с руками, вытянутыми вперед, кулаки сжаты, пока ее голова не дернулась влево, так далеко, как только возможно.

А потом все-таки еще дальше, словно она делала невозможное, чтобы увидеть, что находится позади нее.

— О! — воскликнула она с восхищением и засияла.

Максим сел за ней вплотную, обхватив ее ногами, так же как делал в свое время, сидя на багажнике ее велосипеда, и когда увидел, как у Галы закатываются широко раскрытые глаза и начался эпилептический припадок, он обхватил ее уже изо всех сил.

Гала, успокойся, я здесь, солнышко, я же здесь? Гала, милая, дорогая Гала, Гала, голубушка, все будет хорошо.

Это могло напоминать борьбу в пылу страсти, — попытки поймать друг друга и снова ускользнуть, так же как по очереди поднимают друг друга и снова придавливают тела новоиспеченных любовников. Ее плечи, ступни, локти и лодыжки ударялись о доски лодки. Струился пот, и в ночи раздавалось шумное дыхание. Если бы в этот час по набережной еще кто-то ходил, то он бы мог с улыбкой или легкой ревностью вспомнить те часы, когда он в свое время так же откровенно предавался любви. Толчки молодых тел распространяли круги по воде, которые потом разбивались о борт лодки.

Сидя на дне лодки, Максим соразмерял свою силу с силой Галы. Он был сильнее, но в течение нескольких минут у нее было преимущество безумия, не останавливающегося ни перед чем. Но даже самые яростные ее удары казались непроизвольными, словно они направлялись извне. Снова и снова он поражался причудливости, с которой ее мышцы сводились судорогой, ударяли, пинали. Непредсказуемо. Опасно. По-видимому, стремясь пораниться. Раз за разом билась голова Галы о шпангоуты, и хотя он пытался поймать удары, все равно рука, грудь или нога вырывались и ударялись с силой, расщепляющей дерево лодки.

Но наконец ее тело успокоилось. Скрюченные мышцы расправились и подрагивали, расслабляясь. Максим с облегчением лег на спину и позволил ее ослабевшему телу тихонько упасть на себя, где она продолжала лежать, вздымаясь в такт его дыханию. Прядь за прядью он отвел назад ее черные волосы, прилипшие ко лбу. Он погладил ее по щеке и смахнул пальцем капельки крови в уголке губ, стер слюной размазанную тушь под ресницами. Потом обнял, ощутил ее дыхание и на несколько мгновений почувствовал себя настолько интимно связанным с этой женщиной, как будто еще секунда и он растворится в ней.

Почувствовав жжение ран и свои ссадины, Максим положил голову на дно лодки. Так он лежал долгое время с Галой на груди, глядя на лунный свет, преломляемый по-разному гранями бриллиантов, сверкающий и падающий на них с Галой бесчисленными лучами.

Лодочка уже некоторое время была неподвижна. Максим открыл стеклянную дверь, вынес Галу на воздух и осторожно положил на песок. Лодка ткнулась носом недалеко от города в большую песчаную отмель — может быть, это был амстердамский пляж, увеличившийся во время отлива. Максим снял рубашку и намочил ее в воде. Затем тщательно протер Гале все участки тела, которые запачкались во время припадка, даже самые интимные. До сих пор он никогда так не прикасался к женщине. Он делал это медленно и нежно, но без смущения и без задней мысли, ибо хотел лишь одного: чтобы Гала, придя в себя, ничего не стыдилась и ощущала чистоту и прохладу.

Когда она открыла глаза, он сидел рядом с ней на земле и прикладывал рубашку ей ко лбу. Прошло некоторое время, прежде чем она смогла сказать что-то вразумительное. Максим пытался ей в этом помочь, непрерывно задавая вопросы: как дела? как меня зовут? что произошло? видишь, как красиво отражается луна в воде? ты хочешь пить? у тебя что-то болит? ты хочешь плакать? давай я тогда тебе спою, где ты сейчас? — не для того, чтобы получить от нее ответ, но от страха, что ее внимание снова рассеется и она опять ускользнет от него. Он то и дело смачивал ей водой губы, которые в двух местах все еще продолжали кровоточить.

Мило, — наконец сказала она распухшим языком, прикушенным во время припадка.

— Может быть, тебе нужно принять таблетку?

Она кивнула, но пожала плечами.

— Забыла.

— Как можно такое забыть?

— Я от них тупею. Не хочу, чтобы ты думал, что я заторможенная.

— Тупеешь? Максим поцеловал ее в лоб, так же естественно, как когда она была без сознания.

Она легла на бок и подтянула ноги, это вызвало боль. Он смахнул песок с ее спины, мокрой от пота, повернулся и прижался к ней.

— Ну, тогда я могу тебя успокоить… — сказал он.

Максим чувствовал, как пытается дышать в такт с Галой.

— Что-что, а заторможенной ты точно не была.

— Чудесно, — сказала Гала и, помолчав, добавила: — Всегда боюсь что-то пропустить.

— Я тоже, — сказал Максим жадно.

Внезапно ему показалось невыносимым осознание того, что он упускал так много всего в жизни. Словно он прошел мимо, не обращая внимания. Теперь, когда Гала лежала спокойно и напряжение спало, он едва сдерживал слезы. Аежа на песке, он слышал шум волн. Откатываясь по песку назад, волны издавали шипящий звук. Постепенно он стал понимать, что все это время совсем не вспоминал о себе. Так же, как во время сцен, которые они играли вместе с Галой, он делал все, что надо, сам того не замечая. Такое поведение он считал взрослостью: действовать самостоятельно, не раздумывая ни о чем. Потребность держать себя в руках и всегда думать о последствиях ему показалась детской — напряженность, которая когда-нибудь пройдет. Он попробовал вспомнить, случалось ли с ним раньше, что он забывал так о себе, думая о ком-то другом. «Я должен быть поблизости от Галы, — подумал он, — и учиться смотреть на вещи ее глазами».

— Ну что, ты ее наконец лишил девственности? — через всю аудиторию крикнула полька Максиму со свойственным ей обаянием.

Все заметили, что последние остатки напряженности между Соланж и месье Арно разом исчезли. Сцена соблазнения приобрела совершенную естественность. Это уже не было дерзкой демонстрацией интимности. Несмотря на то, что руки Максима, как всегда, играли с грудью Галы, а сама она извивалась, как требовалось по сценарию, провокация в их игре уступила место сдержанной нежности, которая польке была совершенно ни к чему.

— Хорошо, уж я-то знаю, что голландским мужчинам нужно немного помочь, милочка, — сказала она Гале, — но неужели вы не могли подождать до премьеры? Теперь вы похожи на супружескую пару со стажем!

После той ночи на амстердамском пляже Максим и Гала стали встречаться каждый день. По окончании лекций они забегали в чайную съесть по пирожному, вечером иногда шли в кино, а в среду днем лежали, вытянувшись, на покрытых красным плюшем ступенях в «Концертгебау», слушая бесплатное выступление знаменитого Королевского оркестра. После концерта им захотелось выпить по бокалу вина, и Гала предложила пойти в кафе Музея современного искусства, расположенного на противоположной стороне площади и окруженного большим прудом. Она не пошла через главный вход, а сняв туфли, заправив подол своей длинной юбки под ремень, шагнула в воду, испугав стайку карпов.

— Давай и ты! — сказала она, шлепая по дну бассейна в сторону террасы, — если знаешь, куда хочешь попасть, то зачем идти в обход?

Максим, никогда не ходивший даже по газону, если на нем была запрещающая табличка, решил не отставать от Галы. Подбадриваемый криками публики на террасе, он сбросил свои ботинки и подвернул брюки. С Галой он не боялся показаться смешным.

Сидя в кафе где-нибудь в городе, они вели долгие неторопливые разговоры. Кто-нибудь другой мог бы сократить их беседы до получаса, но Максим и Гала были так поглощены друг другом, что порой подолгу молчали. Пока было достаточно мыслей, слова казались ненужными. Паузы в беседах состояли на три четверти из удовольствия от совместного молчания и на четверть из неловкости, вызванной взаимным непониманием. Каждый считал речи другого ярче и не хотел мешать словесному оформлению сокровенных мыслей собеседника. Впрочем, было не совсем так. Оба наслаждались паузами, и когда один из них снова начинал говорить, это было ценно прежде всего потому, что влюбленные чувствовали искренность друг друга.

Лишь после нескольких недель таких совместных размышлений они заговорили об эпилептическом припадке Галы. В тот вечер они лежали под деревом перед пивоварней посередине площади с оживленным трамвайным движением. Солнце отражалось от огромных медных котлов и сквозь ветки бросало на двух молодых людей теплые золотые отблески, так что Гале пришлось прикрыть глаза рукой. Она рассказывала о своей обостренной чувствительности к свету и о кровозлиянии в мозг, произошедшем в детстве. Из-за этого у Галы появилось черное пятно перед глазами и начались эпилептические припадки.

Я нерегулярно принимаю таблетки, — сказала она так, словно гордилась этим. — А если и принимаю, то не очень-то придерживаюсь предписаний. Вернее, совсем не придерживаюсь. Не пить, не курить, рано ложиться спать. Мне что, теперь жить, как старушке?

— Значит, эти приступы не опасны?

— Конечно, тут кое-что всегда может треснуть. — Она рассмеялась и постучала пальцами по виску.

Максим спросил себя, почему его так раздражает беспечность Галы.

— Я не понимаю, когда люди не думают о своем благополучии.

— Ты считаешь, что безопасность — лучшее, что может предложить жизнь? — спросила Гала удивленно.

Наступило молчание. Девушка смотрела на него своими большими глазами. Он вспомнил ее взгляд в ту ночь на пляже. Гала была похожа на зверя в свете автомобильных фар. Максима охватило такое сильное чувство, что он чуть не разрыдался. Он принялся целовать девушку: сначала осторожно, как в первый раз, когда он еще не знал о ее болезни. Но когда Максим почувствовал, как язык Галы скользнул к нему в рот, он набросился на нее, словно от поцелуев зависела его жизнь.

Так, не расплетая объятий, они пролежали весь день и весь вечер на газоне среди нарциссов, в центре площади. Вокруг ходили трамваи, пассажиры пытались разглядеть целующуюся парочку, катающуюся по траве. И что бы там полька ни думала, они оба впервые почувствовали тела друг друга. Время от времени, освободясь от объятий и подняв голову, Максим видел лица пассажиров. Дети махали им руками, прижав носы к стеклу, дородная женщина, державшая сумку овощей на коленях, подмигнула им. Будто все люди знали, что в жизни самое главное. Двое парней подначивали Максима непристойными жестами, а один из водителей проехался вокруг пары еще раз, изо всех сил нажимая на звонок своего трамвая. Влюбленные одновременно расхохотались, но не дали себя отвлечь. Напротив, то, что все их видят, только подстегивало Максима. Словно, демонстрируя себя всему миру, он доказывал, что живет. До сих пор ему казалось, что возможность принять участие в празднике жизни поджидала где-то в другом месте, где-то впереди — в подвальчиках ресторанов, откуда струился свет и доносилась музыка.

— Это было получше, чем тот первый поцелуй, — вздохнул Максим, перекатившись на спину, чтобы отдышаться.

Его Губы горели от укусов Галы. Она оперлась на локти и посмотрела прищурившись, будто глядела против солнца.

Наконец Максим понял, кого Гала напомнила в ту ночь: маленькую девочку, которую он видел в бассейне. Малышка не умела плавать и, дрожа от страха, стояла у края бассейна в своих надувных нарукавниках, глядя на отца, который уже был в воде. Тот протянул к ней руки и жестами приглашал ее прыгнуть. Взгляд девочки был прикован к отцу, словно весь мир вокруг них растаял. Она не могла решиться: шагнуть вперед или отступить назад, и, пока раздумывала, лицо ее исказилось, словно девочке было невыносимо стоять совсем одной. У нее задрожали губы. Слезы выступили на глазах, и Максим почувствовал, что сам сейчас расплачется. Его заворожила невидимая нить, соединявшая взгляды отца и девочки. Папа предал ее, оставив одну, но теперь просил снова ему поверить. И это сработало. Девочку тянула в воду только сила его взгляда. Она уже встала на бортик бассейна, как вдруг горько-горько заплакала, но взгляд мужчины был неумолим. Когда дочь поняла, что назад дороги нет, она сдалась и прыгнула к отцу в воду.

— Какой такой первый поцелуй? — спросила Гала. — Разве ты уже целовал меня?

Максим не сразу понял: девушка не помнила, что происходило во время ее приступа.

— Я, должно быть, просила, чтобы ты мне положил что-нибудь между зубами — деревяшку, тряпку, чтобы не пораниться, а ты подумал… Чудо мое, я же могла откусить тебе язык!

Эта мысль, казалось, ее развеселила. Она, конечно, знала, что у нее был приступ и что Максим ей помогал, но ничего не помнила. Самый интимный момент Максим пережил один.

— Последнее, что я обычно помню, это ощущение, словно кто-то или что-то приближается ко мне сзади, гигантская волна, которая вот-вот захлестнет. После этого я не осознаю ничего, пока не приду в себя. Я хорошо помню, как я очнулась. Это было где-то на песке, да? Ты был рядом со мной, и мне было очень спокойно. Да, теперь я все помню совершенно отчетливо, мы долго лежали на берегу. Ведь так?

Максим не знал, почему, возможно, от счастья, возможно, от усталости, теперь уже оставшейся в прошлом, но он неожиданно так растрогался от воспоминания о дрожащей девочке, что начал плакать. Пока Гала целовала его мокрые от слез щеки, он принял решение в будущем стать достойным такого доверия.

Так, постепенно, я заполняю это огромное, пустое пространство. Пустую оболочку. Я стремлюсь к большим формам и тончайшему воздействию. Я заполняю кадр мельчайшими деталями. Накалываю причудливых бабочек. Мой белый цвет состоит из стольких цветов! Никто из тех, кто видел массовки в моих фильмах, не верит мне, но я стремлюсь к тишине японской гравюры.

Японские гравюры меня всегда зачаровывали. Обычно большую их часть занимает какая-то деталь — ветка, затылок — увеличенные второстепенные элементы, которые вдруг как-то очутились на переднем плане — роскошный веер, гротескная голова актера театра Но.[31] Случайно — по крайней мере, так кажется — они пойманы в тот момент, когда медленно проплывают на переднем плане. Плечо гейши закрывает большую часть Фудзиямы. Зонтик успокаивает уличную суматоху. Лампион, качающийся над дверью на ветру, становится важнее чайного домика.

Я показываю жизнь так, как она является передо мной; самое главное скрывается от нас за огромным бедром, случайно качнувшимся рядом. Я мог бы напрячься изо всех сил и отодвинуть это платье в цветочек, чтобы обнажить истину, но истина не так привлекательна. Если я чего-то не вижу, это не означает, что там этого нет. Если я чего-то не показываю, это не означает, что его не видно.

Пока тело лежит неподвижно, сознание свободно. Плоть устала, но душа устремляется вперед. Поэтому мы видим сны. Тело покоится, но мысли разлетаются во все стороны. Эти ночные видения были для меня всегда важнее дневных заблуждений. Воспоминания о моих снах мне более дороги, чем воспоминания о моей жизни. С пятидесятых годов я веду дневник, куда записываю все свои сны и зарисовываю свои невероятные ночные видения. Они — мое прибежище и моя золотая жила. Я использую их в фильмах. Тогда сны превращаются в мою работу и становятся частью моей сознательной жизни.

До начала съемок следующего фильма у меня свободны все дни и все ночи, и я могу видеть сны. Один проект за другим мелькает у меня в голове. Истории, рисунки, пейзажи — я не знаю, с чего начать.

Сценарий для этой комедии приобретает все более ясные очертания: двое старых артистов варьете встречаются через много лет в больнице. Оба перенесли инсульт и лежат в клинике на Монтеверде.[32] Оба парализованы, но говорить-то они могут! И они начинают общаться с помощью старых шуток. Этим они приводят в отчаянье докторов, но для них самих наступает самый замечательный период в их жизни. Наконец-то успех! Наконец-то они нашли публику, которая не сможет выйти из зала.

Come Prima! «Как раньше!»[33] — могло бы быть рабочее название для этого фильма. Как только смогу, отправлюсь в Японию искать инвесторов для этого проекта.

Кроме того, есть еще одно псевдонаучное исследование, постоянно требующее моего внимания. Это не обычное историческое полотно. В нем описывается эволюция согласно принципу сужения возможностей. Мой тезис состоит в том, что всем прогрессом мы обязаны ограничениям. Не знаю точно, что это значит. Так у меня бывает со всем, что для меня важно. Поэтому я все больше и больше убеждаюсь в том, что я на верном пути. Сквозь мои сны ко мне прорываются обрывки этого бредового исследования. Так что остается только упорядочить мысли. Я представляю себе три части: 1. Бог ограничивает человека; 2. Человек ограничивает Бога; 3. Человек ограничивает самого себя. Весь мир вертится только вокруг этого. Едва понимаешь это, как удивляешься, почему не видел этого раньше: человек делает шаг вперед только тогда, когда во всех остальных направлениях проход закрыт. Как у меня сейчас. Но все получится. Для того, кто придумал Рим, нетрудно придумать и самого себя.

Сразу после войны нам захотелось снимать кино. Мы с друзьями хотели поведать о том, что видели и пережили. Но студии Чинечитты[34] лежали в развалинах. Поэтому мы снимали улицы, используя солнечный свет вместо ламп. Прохожие стали актерами. Так родился неореализм. Потому что других возможностей не было.

Мои герои навсегда остались реалистичными. Они проходят мимо, настоящие люди, на фоне толпы проплывают их ягодицы, их груди, их гримасы. Но этих людей нельзя увидеть целиком. Из-за этого они кажутся огромными, необъятными. Так я их рисую и стараюсь показать жизнь, скрывающуюся за их увеличенным изображением, подобно чайному домику за лампионом.

Вечерами мы с друзьями просматривали на «Мувиоле»[35] кадры, сделанные в этот день, прокручивая вручную сцену за сценой, без звука. И по сей день это лучший способ просматривать фильмы: в маленькой темной комнатушке, без звука, так что маленькое изображение на мониторе должно рассказать обо всем.

Потом говорили, что я, дескать, не способен показать настоящего человека, существо из плоти и крови в полном расцвете, что я слишком барочен и занимаюсь карикатурами, потому что боюсь психологии. Чушь. В каждой части содержится целое. Какое мне дело до прекрасно разработанного характера, когда я замечаю жест какого — то прохожего? Этому случайному жесту предшествует целая жизнь, он — результат всего горя и всех переживаний. Я считываю их с него. Конечно, я узнаю в нем и свои собственные слезы. И те и другие одинаково правдивы. Так я вижу всего человека, когда он всего-то кривит рот, даже не зная, что я на него смотрю. Этот жест — сумма всего характера. Это все, что я знаю об этом человеке, и все, что я хочу о нем знать. Такие моменты я коллекционирую. Увеличиваю. В барочном стиле. Руки, головы, образы, рассказывающие историю без слов.

Поэтому кажется, что мои истории изобилуют деталями, а с моими актерами происходят невероятные приключения. Но все, что я показываю, когда-то действительно существовало. Я увидел это в реальности. И сорвал, как цветок, ибо что есть еще в действительности помимо правды? От правды человеку нет никакого прока. Она лишь все искажает.

Загрузка...