Если вы думаете, что Сыкер — это фамилия Шломы, то вы ошибаетесь. Сыкер — это на идиш «пьяница». Такое имя Шломе дала его жена Перла. Шлома, конечно, любил выпить и умел выпить, но никто никогда не видал его валяющимся под забором или в каком ином непотребном виде. И поэтому имя Сыкер ему по-настоящему никак не подходило, но Перла упорно называла его так, и, в конце концов, все Краснополье привыкло, что Шлома — это Сыкер. И самое главное, что и сам Шлома привык к этому имени и спокойно отзывался на него.
Работал Шлома парикмахером, и посему он знал всех не только в Краснополье, но и всех во всем районе, ибо в базарный день стричься к Шломе приезжали даже с Горок, самой далекой от райцентра деревни. Как это можно было побывать в райцентре и не постричься у Шломы! Стриглось у Шломы и все краснопольское начальство: к секретарю райкома и военкому Шлома ходил на дом, а все остальные сами приходили к нему. Шлома мог сделать любую причёску, но не гнушался и стричь под нулёвку призывников. Ходил слух, что во время войны он стриг однажды самого Жукова. Шлома решительно опровергал этот слух и пояснял, что к парикмахерству во время войны не имел никакого отношения, а был полковым разведчиком.
Призывники знали, что у Шломы добрая рука, и верили, что, если их перед армией постриг Шлома, служба будет легкой. Когда однажды в день отправки призывников Шлома приболел и стричь пришел Шломов напарник Евсей, который, кстати, был родным братом Шломы, возник маленький бедлам, и военкому пришлось позвонить в Могилёв и перенести отправку новобранцев на следующую неделю, чтобы дождаться выздоровления Шломы.
Что же касается краснопольских евреев, то для них парикмахерская была чем-то вроде синагоги: туда заходили поговорить про жизнь. И, между прочим, выпить немножко вина. Заходили с любимым шломиным портвейном, который в те времена стоил всего два рубля, дешевле стрижки, а закуска у Шломы всегда была: тетя Поля давала Шломе обед на роту солдат. После питья рука у Шломы не дрожала, и продолжал он свою работу с тем же блеском, как и до питья, а может быть, даже и с большей ловкостью, ибо как он говорил:
— Абисалэ вайн махт а лебун абисэлэ бетэр! Немножко вина делает жизнь немножко лучшей! Ты забываешь про плохое и вспоминаешь про хорошее! И понимаешь, что все остальное в жизни шерри-бренди, чепуха.
Что такое шерри-бренди, никто в Краснополье не знал, и сам Шлома толком объяснить не мог, только с этой поговоркой пришел он с финской войны, с ней ушел в Отечественную, и прилипла она к нему так же, как и Перлин «Сыкер».
У Шломы и Перлы не было своих детей и, как бывает в таких семьях, они смотрели на всех детей с трепетом и любовью. Шлома особенно любил Пашку, сына уборщицы Дома Быта тети Насти. Начали её звать тетей лет в двадцать… Может, оттого что в эти годы она имела уже Пашку. Как говорили в Краснополье, набайстручила она Пашку от заезжего лейтенанта, который приезжал в поселок за новобранцами. Когда Пашка был маленький, тетя Настя брала его с собой на работу, и он послушно сидел на диване вместе с ожидающими клиентами. Шлома всегда давал ему рубль на мороженое и на детское кино в воскресенье, и ещё угощал Перлиными сладостями, которые она всегда готовила на шабес. Когда Пашка пошел в школу, Шлома подарил ему ранец и пообещал за каждую пятерку давать рубль. Надо сказать, что в младших классах Пашка учился хорошо, и даже в пятом классе районка напечатала его сатирическое стихотворение. Стихотворение очень понравилось Шломе, он всем читал его, а Пашку стал звать с этого времени Феферкой. Настя знала немножко на идиш, как-никак жила среди евреев, и когда Пашка спросил у нее, что такое Фефер, она объяснила ему, что это Перчик.
— Понятно, — понял Пашка, — Перчик потому, что я написал сатиру. Мы в школе проходили, что поэт Атрахович взял псевдоним Крапива.
А Шлома, прочитав Перле Пашкино стихотворение, сказал:
— Хорошо написано. Как у Изика Фефера. Просто и понятно. Юный Феферчик!
Пашка любил Шлому и по-своему защищал его. Перед своими дружками. Когда он был маленьким, то объяснял дружкам, что Шлома не еврей, его из детдома тетя Перла взяла и дала еврейское имя, а по-настоящему его зовут Иван. А когда вырос, успокаивал пацанов более круто:
— Помолчи, а то услышит Шлома, быстро сделает секир-башка. Будешь стричься, не там чиркнет и каюк! И ему ничего не будет. У него справка от Жукова. Моя матка сама видела…
Шлома был спокойный, уживчивый, можно сказать уступчивый человек, но в жизни были одна вещь, которую он не мог спокойно переносить: это когда кто-то при нем произносил слово «жид»!
Он не обижался на любые шутки, но в этом случае Шлома не уступал ни на йоту, даже если это не сулило ему ничего хорошего. Он загорался, как индюк, и мчался напролом, круша всё на своем пути к справедливости. Это знали самые отпетые краснопольские хулиганы и не задирались с ним. Кроме Лешки Картавого. В роду у Лешки все мужики были рыжие, долгоносые, картавые, похожие на евреев, и это выводило их из себя. Евреи говорили, что когда-то их прабабушка была горничной у барона Розенфельда, посему их род стал похожим на евреев. Говорили это евреи между собой, потому что такой обиды Картавые не спустили бы ни кому. Лешкин дед вырезал половину краснопольских евреев во время погрома в гражданскую, а батька в Отечественную был полицаем и, как рассказывали в Краснополье, убивал еврейских детей. После войны, вернувшись из лагеря, он был тише воды, ниже травы, но свою ненависть передал Лешке. Самое обидное для Лешки было то, что он был, как и его отец, похожий на еврея, и это выводило его из себя:
— Не жид я, а немец, — доводил он каждому, — батька мой из немцев!
Вымахал он дылдою в два метра, во всех драках и пьянках был первым, но в открытую со Шломой не сталкивался и даже, когда забирали в армию, подсунул свою голову под Шломову машинку. Чтобы повезло.
Хоть и уверяли плакаты в военкомате, что армия исправляет самых отпетых хулиганов, Лешка вернулся прежним, даже худшим. И силы прибавилось, и злобы. Опять он стал верховодить в поселке…
А Пашку под нулёвку стригли в Могилеве. После школы он поступил в техникум и оттуда ушел служить. Попал в Афганистан и вернулся без ног.
Окончил техникум и устроился в Кричеве на автобазе. В Краснополье приезжал только на праздники. И всегда заходил к Шломе постричься и поговорить. Хоть он больше стихов не писал, но Шлома все равно называл его Феферкой, и Пашка на это не обижался. Ему даже нравилось это имя…
Когда из Краснополья начали уезжать евреи, и одним из первых подался в Америку Евсей, Пашка сказал Шломе:
— Все ваши едут. У нас в Кричеве уже ни одного еврея не осталось. А вы чего ждете?
— Не знаю, чего жду. У моря погоды, наверное, — грустно сказал Шлома и добавил, — Перла каждый день про это разговоры заводит. Ей кажется, что там булка с маслом. А там, как и везде, шерри-бренди, чепуха…
— Может, и шерри-бренди, а лучше, чем здесь, — сказал Пашка и неожиданно добавил, — там вас хоть Лешка Немец жидом не назовет!
— Тебе уже рассказали, — вздохнул Шлома и добавил, не ожидая ответа, — не на одних Лешках Краснополье держится.
А назвал Лешка Шлому жидом на День Победы, можно сказать, в святой для Шломы день. В этот день в Краснополье всегда устраивали маевку возле кургана на чериковской дороге. Шлома всегда в этот день надевал свою единственную медаль «За отвагу» и первым домбытовским автобусом уезжал на курган. Как всегда, он подходил ко всем компаниям, всюду его поздравляли и угощали и он чувствовал себя самым счастливым человеком. В этот день возле кургана всегда было много приезжих, бывших краснопольцев, Шломе было что вспомнить и о чём поговорить. Как говорила Перла, он сиял в этот день, как субботняя хала, только что вынутая из печки.
У Лешкиной компании Шлома оказался где-то к середине дня. Останавливаться он не хотел возле них, но Лешка его окликнул сам:
— Шлома, — сказал он, — у нас тут к тебе вопросик есть. Как к ветерану.
— Какой? — спросил Шлома.
— Я тут пацанам говорю, что тебе за стрижку медаль дали, а они не верят. Подтверди!
Маленький Шлома посмотрел на него снизу вверх и сказал:
— Перебрал ты сегодня. Не то говоришь.
— Я, перебрал?! — хмыкнул Лешка. — Тебе и не снилось, сколько я могу выпить! Кстати, второй есть вопросик: почему вы, жиды, не можете пить по-мужицки? Давай, кто кого перепьёт. Тут узнаем, служил ты на фронте или в Ташкенте! Наш полковник говорил, настоящий русский солдат может выпить цистерну. А ихний на первой бутылке загнется.
— Давай, — сказал Шлома и сжал до хруста кулаки. — Посмотрим, солдат ты или шерри-бренди.
Шлома уже с утра выпил свою долю и сейчас в душе сомневался, сможет ли он перепить этого здорового парня, но отступить, услышав слово «жид», он не мог. Вся надежда была на то, что и Лешка был уже не первой свежести.
Пацаны, сидевшие с Лешкой, растерянно забегали глазами, но под взглядом Лешки протянули две не начатые бутылки…
— Из горлышка, — сказал Лешка, — или по-жидовски стаканами?
— Из горлышка, так из горлышка, — сказал Шлома.
Он губами вытянул из бутылки пробку, потом одним долгим глотком втянул внутрь всю жидкость, несколько минут смотрел, как Лешка давится рвущимся назад вином, и сказал:
— Следующую.
Её Шлома тоже осилил почти одним глотком. Перед глазами шли круги, ноги становились ватными, но Шлома стоял и смотрел сверху вниз на Лешку, осевшего на траву, так и не допившего первую бутылку. Потом презрительно плюнул и сказал:
— Ну, кто из нас солдат? — и, повернувшись к пацанам, спросил. — Следующую пить или вам оставить?
Пацаны ничего не ответили, а Лешка пьяно прошипел:
— Все равно я погуляю на твоих похоронах ….
— Не дождешься, — ответил Шлома и пошел.
Он не помнил, как его привезли знакомые домой, но войдя в дом, пришел в себя и извиняюще сказал:
— Прости, Перл, перебрал я сегодня. Но ведь День Победы…
С этого дня Лешка Немец старался не попадаться Шломе на глаза: хотя зловещие слова, что он погуляет на Шломовых похоронах, повторял, чуть ли не каждый день, на что Шлома, когда ему передавали эти угрозы, неизменно отвечал, что этого немец не дождется!
Евреи потихоньку уезжали из Краснополья и, в конце концов, остался в Краснополье из евреев один Шлома и приезжий инструктор райкома… И тогда Шлома махнул рукой: вся родня там, не оставаться же одному, и начал собираться к Евсею в Нью-Йорк. Все, что у них было, Шлома не распродавал, а оставил Пашке:
— Бери, Феферка, и пользуйся на здоровье! Голова есть, руки есть, там заработаю!
И с этого начал в Америке жизнь. На удивление всех наотрез отказался оформлять бумаги на пособие по старости.
— Ду бист а мишугинер, — кричала Перла, — ты сумасшедший, самый настоящий, Печерск по тебе плачет! Ему на блюдечке дают доллары, а он не хочет брать! Вы видали когда-нибудь такого дурака?
— Не кричи, — останавливал её Шлома. — Что я сделал для Америки, чтобы брать у неё деньги! Ну, был бы я больной, не приведи Бог, тогда другой разговор! Но у меня же руки есть, ноги есть, и голова совсем неплохо работает.
— Шлома, — объяснял ему Евсей, — парикмахеров здесь, как резаных гусей на Пасху: ешь, не хочу! Разве ты не знаешь мудрые слова: дают деньги — бери! Ты уже там своё отработал! Кому тут нужен парикмахер из задрипаного Краснополья? Здесь в пятьдесят лет трудно найти работу, а тебе уже семьдесят! До ста лет!
— Что вы все раскричались, как куры на крусадне! — отбрил всех Шлома. — Я сказал, что буду работать — и буду! А все ваши разговоры — это шерри-бренди!
— Попрыгает-успокоится, — махнул на него рукой Евсей, а Перла сказала, что если бы знала, что он устроит здесь такие фокусы, то оставила бы его в Краснополье.
Но на удивление всем Шлома нашел работу, и не где-нибудь в Бруклине в русской парикмахерской, а в Манхеттене, у такого же старого, как он сам, итальянца, мистера Бонаверто, в парикмахерской которого стригся едва ли не весь Бродвей. Как на него набрел Шлома, никто не знал, но все знали, что испытывал Шлому мистер Бонаверто на себе!
— Ничего сверхъестественного я ему не сделал, — объяснял Шлома, — обыкновенную полечку с полубоксом сзади. У нас в Краснополье я это делал каждому второму. И в это время к нему заходит этот высокий итальянец из кино. Правда, в кино он высокий, а в жизни нет. Я не помню, как его звать, но этот фильм я видел ещё в Краснополье. Ты помнишь, Перла, как он из русского боксера делал грушу. О, я забылся, ты такие фильмы не смотришь. Так вот этот сеньор захотел, что бы я ему сделал такую же полечку, как мистеру Бонаверто! И я ему сделал! И он дал мне тип! Перлочка, ты знаешь, что такое тип? Я так и думал, что ты по-американски знаешь только, что такое асисай! А тип — это по-нашему пару копеек на чай! Так вот он дал мне на чай сто долларов! Ты пила когда-нибудь чай за сто долларов?
Эту историю Перла заставила Шлому рассказывать раз десять: всем своим родственникам, потом Шломиным родственникам, потом соседям, потом знакомым соседей…
— Чтобы знали, что Шлома не хуже их! — объясняла она. — А я на него кричала за асисай! Слава Богу, что он меня не послушался! Он бы этого асисая не выдержал! Он не может без дела сидеть! Слава Богу! Слава Богу! Живем, как первый секретарь райкома. И даже немножко лучше! Дай Бог и дальше так!
Оно и шло дальше так. Но человеческая дорога, как ни крути и ни верти, все равно идет не вверх, а вниз. Как говорил краснопольский равин, этот поезд у всех в одну сторону.
Первый инфаркт Шлома перенес на ногах, никому ничего не говоря, поскрипело в сердце, и успокоилось. Через год случился второй инфаркт, забрали Шлому ночью из дома, повалялся он дня три в госпитале и опять вернулся на работу.
— Обойдется, — успокоил он Перлу, — все это шерри-бренди, чепуха.
А третий инфаркт случился на работе.
Пришел Шлома в себя на вторые сутки, ночью. В первую минуту он не мог сообразить, где находится, потом его взгляд заскользил по трубочкам, проводам, бутылочкам, бинтам, которыми он был обвешан и обклеен, как новогодняя елка, и он понял, что опять попал в госпиталь.
— Шерри-бренди, — прошептали губы.
Шлома с усилием повернул голову в бок, осматривая палату, и его взгляд неожиданно встретился с взглядом соседа. На соседней кровати лежал Лешка Немец.
— Ты?! — не веря своим глазам, прошептал, едва шевеля губами, Шлома. В этом звуке трудно было что-нибудь разобрать, но Лешка понял…
— Я, — хмыкнул он. — Не ожидал?
— Не ожидал, — признались глаза Шломы.
— На вашей женился и приехал сюда, — усмехнулся Лёшка. — Мне завтра на выписку… Могли и не свидеться. Глазам не поверил, как увидел тебя. Бежал от меня и попался. Сестра, что тебя притащила, сказала, что ты нежилец. День-два — и каюк! А ты говорил, на халтурах твоих не станцую!
— Не дождешься! — глазами сказал Шлома.
И превозмогая боль, сжав зубы, Шлома стал рвать на себе наклейки, провода и бинты. Потом рывком оторвался от подушки, приподнялся и, держась за спинку, сполз с кровати и ВСТАЛ.
Лешка от страха закричал, хотел вскочить и бежать, но ноги не послушались: сердце забилось, как у крысы, увидевшей лапу кота. Оно дёрнулось и… разорвалось.
А Шлома, сделав два шага, так и не дойдя до Лешкиной кровати, рухнул на пол. Он пережил Лешку всего на два дня.
Это были самые счастливые Шломины дни. У него уже не было сил говорить, и он улыбался глазами. Перла все эти дни сидела возле него и плакала. А он мотал головой и показывал глазами, что плакать не надо. А за несколько минут до конца губы его неожиданно зашевелились и он спросил:
— Перла, ты меня слышишь?
— Да! Да! — закричала Перла.
— Не кричи, я, слава Богу, не глухой! Я все слышал и раньше, но не мог сказать. Но сейчас могу. И пока я могу, я хочу тебе, Перл, сказать, что ты напрасно плачешь. Есть из-за чего плакать? Главное, он не дождался! Я ему это говорил там, он не поверил, приехал сюда. И что? Не дождался. И это главное. А все остальное шерри-бренди, чепуха. Все там будем. Пройдет время, встретимся, не волнуйся. Только прошу тебя, не спеши… Не бойся, я там не пропаду. Парикмахеры везде нужны! Конечно, если они хорошие, — он подмигнул Перле, как когда-то в молодости, и закрыл глаза. Навсегда.
Шерри-бренди, шерри-бренди, чепуха…