Сколь бы проблематичным ни выглядело понятие сообщества, запрос на сообщество давно выступает одной из главных тем социальных наук и тесно связан с развитием социологии (Mazlish 1989; рассмотрение того, что говорили о сообществе Дюркгейм, Вебер и Маркс, см. также в: Day 2006).
В этой главе, прежде чем представить собственные соображения о том, каким может быть наилучший способ теоретического осмысления сообщества, я продемонстрирую, откуда происходят эти идеи и как они выстраиваются на фундаменте предшествующих теорий других исследователей. Я не намереваюсь дать краткий обзор status quaestionis[5] и отобрала только те идеи, которые оказали наиболее значительное влияние на суждения, вошедшие в мою книгу. В первую очередь мы увидим, каким образом на мышление социологов повлиял страх по поводу смерти сообщества; затем рассмотрим, как произошло появление альтернативного способа изучения сообщества – сетевого анализа.
Социальные критики, социальные реформаторы и социологи разделяли и продолжают разделять опасения, что сообщество утрачено (Anderson 1959: 68; Fischer 1982: 2). Алексис де Токвиль, бывший социологом avant la lettre[6], описывая свои путешествия по американскому континенту в XIX[7] веке, беспокоился, что
каждый человек, замкнувшийся в самом себе, ведет себя так, будто ему чужда участь всех остальных. Весь род человеческий составляют для него его дети и близкие друзья. Что же касается его взаимодействий со своими согражданами, то он может смешиваться с ними, но не видит в них именно сограждан, он соприкасается с ними, но не чувствует их, он существует лишь в себе и для себя единственного. И если в подобных условиях в его сознании остается некое ощущение семьи, то ощущение общества в нем больше не существует (Tocqueville 2003, цит. по: Sennett 1992b: vi[8]).
В качестве «науки» социология стала появляться на свет из литературной и социальной критики в конце XIX века на севере Западной Европы. Благодаря эксплуатации колоний, индустриализации и урбанизации (в рамках последнего процесса население более динамично растет в городах, нежели в сельской местности) в этой части света аграрные и главным образом феодальные общества превращались в индустриализованные, основанные на классовом разделении социальные формации. По мере того как города расширялись с невероятной скоростью и становились символами порока, дезинтеграции, анонимности и аморальности, непосредственным результатом всего этого оказывалось опасение за исчезновение сообществ, которое с самого начала воспринималось как взаимосвязанное с городским развитием. Вслед за Фердинандом Тённисом (Tönnies 1887 / Тённис 2002), который рассматривал социальное изменение как некий сдвиг в континууме от Gemeinschaft[9] и Gesellschaft[10] (см. Bell and Newby 1971: 23), многие социологи, например ученый Чикагской школы Луис Вирт (Wirth 1938 / Вирт 2005: 93–118), рассматривали исчезновение традиционных «естественных» скреп как нечто имеющее причинно-следственную связь с городом. Урбанизм оказывался жизненным укладом, спровоцированным плотностью, гетерогенностью и размером большого города. Некоторые исследователи, например Георг Зиммель (Simmel 1995 / Зиммель 2018), считали, что он даст человечеству свободу. Но по мере распада социального контроля нарастало характерное для городов опасение, что люди будут жить в состоянии атомизации, разъединенности и одиночества.
Многочисленные исследования дискуссий по данной теме демонстрируют, что интерес к социальным связям занимал важное место в социальной науке с самого ее начала (обзорное изложение см. в: Vidich, Bensman and Stein 1964; Bell and Newby 1974; Saunders 1986; Nisbet 1993). Одной из неизменных проблем при этом оставалось смешение того, чем сообщество должно быть – то есть нормативного предписания для сообщества, – и того, чем оно оказывается в актуальном опыте людей – его эмпирического описания (Bell and Newby 1974: xlvii; см. также de Valk 1977: 108). Различные ранние определения сообщества и точки зрения на него дают понять, что сообщество представляло собой некую социальную сущность (entity), располагающуюся в физическом пространстве, что оно подразумевало общие и устоявшиеся жизненные стили, а также включало то или иное представление о коллективном поведении (Kaufman 1959: 9; см. также Kolaja and Sutton 1960). Теперь для того, чтобы проиллюстрировать эти ранние представления, обратимся вкратце к некоторым историческим направлениям урбанистических исследований, в особенности в области социологии города.
Многие характерные для Запада опасения по поводу сообщества напрямую связаны с трансформациями, происходившими в индустриальную эпоху (см. Janowitz 1978: 264), как в сельской местности, так и в городе. Разделение жизни на отдельные сферы – рабочую и нерабочую, публичную и приватную, производственную и репродуктивную – породило сложный набор изменений, которые неизбежно повлияли на способы взаимосвязи и обособления людей, или, используя терминологию Зиммеля (Simmel 1964), на то, как они формируют сети принадлежностей (affiliations). Индустриализация отделила работу от места проживания и сформировала сообщества жилых районов, однако включенность в них их участников и их привязанность к подобным сообществам различались очень существенно (Janowitz 1978: 264). Макс Глакман (Gluckman 1961) и его коллеги отмечали, что в городах Центральной Африки «доминирующей реальностью была индустриальная система, а первоочередными пунктами ориентации для горожанина выступали сообщества по интересам и возникшая вместе с ними система престижа» (цит. в: Hannerz 1980: 141). Как утверждает Моррис Яновиц, социальная ткань столичного города в условиях индустриализации менялась не потому, что город увеличивался в размерах, а потому, что менялся его организационный масштаб (Janowitz 1982: xi). Однако на протяжении долгого времени городские районы, населенные рабочим классом, по-прежнему рассматривались как имеющие географическую организацию и обеспечивающие семьям рабочих их первоочередные потребности (ibid.). В условиях индустриализации миграция в крупный город означала, что для домохозяйств новоприбывших реалистичным ответом на проблемы низких доходов, экономической нужды и непредсказуемых кризисов выступали сети самопомощи (Bulmer 1987: 49), если иные альтернативы отсутствовали (ibid.: 55). Сэмюэл Овуор и Дик Фукен (Owuor and Foeken 2006: 22) продемонстрировали, каким образом в трех районах города Накуру в Кении прослеживалась тенденция к выстраиванию различной неформальной экономической деятельности мигрантов на базе соседства. Аналогичные утверждения делают Назнин Канджи (Kanji 1995) применительно к Хараре в Зимбабве и Сандра Уоллмен (Wallman 1996) применительно к Кампале в Уганде. Жан Омасомбо также демонстрирует, каким образом развивались новые формы социальных контактов и связей в Кисангани (Конго) после коллапса государства в эпоху Мобуту (Omasombo 2005: 96–117). Феномен традиционных районных сообществ (neighbourhoodism), по утверждению Мартина Балмера,
не основывался на какой-то «естественной» человеческой склонности приходить на помощь или на абстрактной доброжелательности к другим, а выступал специфической реакцией на экономические невзгоды и обездоленность – взаимопомощь оказывалась способом справляться с этим. В изменившихся обстоятельствах конца ХX века – в условиях гораздо большего процветания, стабильности и выбора – подобные традиционные модели едва ли сохранятся (Bulmer 1987: 91; см. также Gans 1975).
Как только поле исследования смещалось от первоочередного интереса к морфологическим характеристикам пространства в направлении преемственности между деревней и городом, исследование сообщества оказывалось прежде всего – в особенности в Великобритании – исследованием районов проживания рабочего класса. Подобную разновидность исследований тоже необходимо рассматривать на фоне, сформированном опасением за смерть сообщества. Колин Белл и Говард Ньюби (Bell and Newby 1974: 42) утверждают даже, что изучение сельских и рабочих сообществ Великобритании могло быть порождено самим представлением о наличии некой «умирающей культуры». Богатое индустриальное наследие и коллективные публичные воспоминания о «традиционных» сообществах рабочего класса (их отражением, например, выступают выставки Народного музея истории в Манчестере или Куорри-Бэнк-Милл[11], расположенная рядом с этим городом) усиливают впечатление, что для локальной культуры рабочего класса, несмотря на его бедность, были характерны солидарность и сочувствие, которых больше не найти в сегодняшних бедных кварталах. Указанные экспозиции умалчивают о власти и эксплуатации, на которых была основана целая производственная система. Например, авторы текста, сопровождающего экспозицию в Куорри-Бэнк-Милл, объясняют отсутствие на этой фабрике волнений трудящихся хорошими условиями труда и великолепными отношениями между работодателем и работником, а не угнетением в рабочем поселке или устрашением людей на их рабочем месте (см. также Blokland 2003: 5). Сами фабрики давали ощущение сообщества – это было «не просто сборище работающих мужчин и женщин»: «Там постоянно шутили, собирались в уборных… Постоянное стремление к коммунальности выступало признаком естественного образа жизни» (Jackson 1968: 156). О том, что среди рабочего класса можно было обнаружить наиболее тесные взаимосвязи, утверждала и Элизабет Ботт (Bott 1968: 103). У всех перечисленных авторов мало говорится о преимуществах послушных работников для воспроизводства труда, – преимуществах, которые давали тихие, семейные, неполитические сообщества и которые были столь выгодны для элит. Особенно действенным, основанным на неосознаваемом классовом статусе инструментом против воинственных сообществ было формирование религиозных и этнических сообществ. Стимулируя идентификацию с иными категориями, нежели категория класса, элиты могли предотвратить формирование класса «для себя» – или по меньшей мере держать его под контролем. Там, где религия продолжает господствовать в общественной жизни, подобным эффектом по-прежнему обладают религиозные организации наподобие тех, что существуют в Бейруте (Bou Akar 2012), или религиозные ритуалы, такие как пуджа