В чайную на пристани пришлось завернуть по настоянию Василия Павловича Барашкова: с самого начала путешествия старик искал случая купить в подарок сыновьям связку знаменитой волжской воблы, незаменимой, по его мнению, прикуски к бочковому жигулевскому пиву. Вывеску чайной Барашков заметил еще утром, когда сошли с теплохода и стали рассаживаться в экскурсионные автобусы.
Степан Ильич Кравцов, отставной подполковник, друг Барашкова, считал, что глупо спрашивать воблу в чайной, если ее не нашлось даже на городском рынке, где какие-то вороватые личности украдкой предлагали приезжим прозрачные мешочки с подсохшей паюсной икрой. Однако отговаривать Барашкова, зная его упрямство, Степан Ильич не стал и вместе со всей компанией, незаметно сложившейся за время поездки, потянулся к небольшому бревенчатому дому с высоким деревянным крылечком.
День выдался знойный, пыльный. Жара давила на город, на улицы, на дома, она делала вялой воду в фонтанах и сваривала листву несчастных деревьев. К тому же обедать сегодня пришлось не на теплоходе, а в городе, и от несвежей ухи (в меню значилось заманчиво: стерляжья) подполковника мучила изжога. Ступая по улежавшейся горячей пыли, он враждебно поглядывал на крепкую обритую голову Барашкова с двумя твердыми складочками на побуревшем затылке. Его злила невосприимчивость упрямого старика к усталости, к жаре, хотя одет он был совсем не по-летнему: в черный выходной костюм и новенькие запылившиеся штиблеты, одна из которых, как он жаловался, нестерпимо жала. Но нет, топает, и хоть бы ему что!
На взгляд Степана Ильича, чайная, куда Барашков, бесцеремонно схватив за руку Наталью Сергеевну, потащил с собою всю компанию, была типичной забегаловкой, и он представил, какая там должна быть духотища — топором не прорубишь. С какой стати он должен все это терпеть!
— Наталья Сергеевна, — сварливым голосом позвал Степан Ильич, — подождемте, ради бога, здесь. Ну его с этой дурацкой воблой!
Барашков оглянулся и покачал блестевшей голой головой. Жилистый, как корень хрена, он твердо держал шею на расправленных плечах. С годами в нем все заметней становился этот вот прямой постанов обритой головы, точно свидетельство сопротивления возрасту.
Вместе с Натальей Сергеевной остановился и четвертый участник сложившейся компании, профессор Владислав Семенович. Он один из четверых был умело и практично одет для летнего путешествия: в сандалиях, легкой разлетайке из пестрого ситчика, темные очки. Человек умеренный, воспитанный, профессор тем не менее чем-то постоянно раздражал Степана Ильича. Вот и сейчас — он же не его позвал!
Кажется, Наталья Сергеевна догадалась, что происходит с подполковником. Протянув руку, точно капризному ребенку, она позвала его с той милой, установившейся между ними простотой, которую Степан Ильич с удовольствием замечал только в ее обращении к нему:
— Идемте, идемте. Как вам не стыдно! Ну, идемте же!
А когда он подчинился, Наталья Сергеевна негромко, чтобы не слышал профессор, укорила:
— Вот вы упрямец какой! Василий же Павлович опять будет сердиться.
— Василий Павлович!.. Опять!.. — возмутился он, но уже без прежнего раздражения. — Это я буду сердиться! Я!
— Ой, ой, ну вас! — с притворным ужасом отступилась Наталья Сергеевна. — Как петухи, честное слово!
Подполковник и Барашков дружили с фронтовых времен, но давность их устоявшихся отношений сказывалась странно: несколько раз на дню они, как выразился профессор, заводились по любому пустяку. Наталье Сергеевне, вокруг которой, в общем-то, и сложилась компания немолодых предупредительных мужчин, постоянно приходилось улаживать их шумные ссоры.
Занятые своим разговором, Наталья Сергеевна и подполковник совершенно не смотрели на дожидавшегося профессора, и тот, почувствовав себя лишним, оставил их одних и пустился догонять Барашкова. Степан Ильич с удовлетворением посмотрел ему вслед. Давно бы так!
— Неловко… — спохватилась Наталья Сергеевна, застенчиво показав глазами на уходившего.
Спина профессора выглядела обиженной.
Подполковнику стало его жаль, но он возразил:
— Да ну!
— Давайте зайдем, — и Наталья Сергеевна потащила его к высокому крылечку. — Зайдем, зайдем, без разговоров!
Внутри чайной пахло той же прогорклой ухой, точно во всем городе кормили из одного котла. Ощутив во рту противную горечь, Степан Ильич выпрямился всем сухим стройным телом, завел руки за спину и с неприязнью огляделся. Солонки с крупной солью вперемешку с красным перцем, окаменевшая горчица, на окнах липучки от мух… М-да, неаппетитно!
— Степан, — позвал его от буфетной стойки возмущенный Барашков, — дожили, а? На Волге и без рыбы!
В поездке Василий Павлович походил на строгого хозяина, проверяющего свои владения после долгой вынужденной отлучки. Придирчивый глаз старика всюду находил тысячи досадных упущений, и спутники Барашкова уже привыкли, что обо всем вокруг он судит прямо и громко, нисколько не думая о том, что его слышит кто-нибудь кроме своих. Иногда Наталья Сергеевна ойкала и всплескивала руками, а профессор подавлял усмешку и крякал, — тогда Степан Ильич по-дружески делал предостережение, но всякий раз Барашков останавливался, начинал буреть и раздувать шею: «Да ты в уме, Степан? Или мы не у себя дома?» Впрочем, таким он был всегда, всю жизнь, и в танковой бригаде, насколько помнил Степан Ильич, его так и звали: каждой дыре гвоздь!.. Вот и сейчас он, откинув с плеч накаленный солнцем пиджак и отдирая от груди рубашку, оглядывал убогое помещение и высказывался во весь голос.
— Тебя ж не переспоришь, — упрекнул Степан Ильич, приближаясь вместе со своей спутницей. Наталья Сергеевна держалась за его локоть, словно испытывала необходимость в защите.
Еще не старая дебелая буфетчица, царившая за стойкой, приняла возмущенный возглас Барашкова на свой счет и с оскорбленным видом стала поправлять товар на витрине: ломтики хлеба с окаменевшими корочками сыра. Потом она скользнула взглядом по стройной фигуре отставного подполковника, выделила его одного из четверых и, подняв к многоэтажной увесистой прическе переспелые руки, отвернулась к зеркальцу, прислоненному на полке к бутылке «Перцовой».
— Эк!.. — хмыкнул Барашков, разглядывая замысловатую башню на голове буфетчицы, — На что у людей время уходит! А, Степан?
Буфетчица, не опуская рук, мрачно повела в его сторону подчерненными глазами.
— Василий, ты схлопочешь! — негромкой скороговоркой предостерег Степан Ильич.
В эту минуту Наталья Сергеевна затормошила его за локоть:
— Смотрите, смотрите, какая прелесть!
В помещении появились дети, мальчик и девочка. Мальчишка, в картузе и сапогах, с достоинством старшего вел девочку за руку. Когда дети проходили мимо, Наталья Сергеевна в умилении сцепила под подбородком пальцы. Дома у нее остался внук, и всю дорогу ее точило беспокойство, что молодые что-нибудь сделают не так и ребенок заболеет. Она уже была не рада, что отправилась в это долгое утомительное путешествие, и в каждом городе первым делом спешила на переговорный пункт. Так было и сегодня, и профессор Владислав Семенович иронически заметил, что теплоход пристает к берегу только затем, чтобы Наталья Сергеевна имела возможность позвонить домой. В последние дни ее уже ничто не интересовало, она считала часы, когда вернется.
— Братик и сестричка! — прошептала Наталья Сергеевна, наблюдая уверенную повадку мальчишки. Девочка в толстой длинной кофте и платочке шла за ним и диковато смотрела себе под ноги.
Усадив сестренку за пустой столик, мальчишка подошел к буфету и, поднявшись на носки, выставил над прилавком нос. Что он спросил, никто не расслышал. Величественно двигаясь за стойкой, буфетчица небрежно сыпанула на весы горсть конфет подушечек, смела их в тарелку, затем прибавила большой глазированный пряник, налила два стакана чаю.
Вытягивая руку, точно собираясь влезть на прилавок, мальчишка выложил зажатые в кулаке деньги; буфетчица смахнула их в коробку.
У девочки, дожидавшейся братишку, при виде лакомств блеснули глазенки. Мальчишка поискал, куда бы положить картуз, ногой придвинул стул и сел пировать.
Стакан обжигал девочке пальцы, мальчишка сам налил ей в блюдце. Пряник он разломил надвое, сравнил половинки и ту, что побольше, протянул сестренке. Она решительно замотала головой. Тогда он отдал ей меньшую, она взяла, откусила и, наклоняясь к блюдцу, вдруг улыбнулась, — вкусно.
— Нет, не могу! — простонала Наталья Сергеевна и, прослезившись, быстро пошла к дверям.
— У-у, крохотулечка! — неожиданно размяк и профессор и пальцем пощекотал девочке щеку.
С блюдцем в руках она совсем задичилась, втянула голову в кофту. На профессора строго глянул мальчишка: лезут тут, а чай стынет… Попить не дадут спокойно!
Подошел Барашков, молча расстегнул девочке кофту под горлом, и ей стало удобнее тянуться к блюдцу. Платочек она развязала сама, по-женски спустила на плечи.
— Деньги-то, — спросил Василий Павлович мальчишку, — в бабки наиграл?
Неторопливо наливая из стакана в блюдце, мальчишка утер лоб и ответил:
— Траву сдавали.
— А, вон как! Ну, тогда совсем молодец.
Спутникам своим, умиляющимся взрослой повадке ребенка, Барашков объяснил:
— Для нас старались. А то сунешься в аптеку — того нет, другого нет. Ромашки даже не стало. Будто совсем уж на асфальте живем! Молодец! — Василий Павлович одобрительно похлопал мальчишку по плечу и отошел от стола.
— Послушайте, — засекретничал с ним Владислав Семенович, — может, им купить чего? Шоколадку?
Барашков решительно потряс обритой головой:
— Не возьмет. «Что я вам, — скажет, — побирушка?»
Профессор оглянулся на детей, подумал и ничего не сказал.
Брат и сестра напились чаю и стали собираться. У мальчишки был сытый, немного усталый вид. Прощаясь, он подал руку Барашкову, как своему, остальным кивнул. На крыльце он надел картуз и взял сестренку за руку.
— Хозяин! — изрек Барашков. — А, Степан? Этот не пропадет.
Профессор снял свои темные очки и, покусывая кончик дужки, смотрел вслед уходившим детям с грустным выражением. Недавно на палубе в общем разговоре он высказался в том смысле, что многие современные молодые люди настолько привыкли сидеть у родителей на шее, что затянули свое детство, а вернее, иждивенчество до безответственности. Впрочем, вина здесь и родителей. Верный своей иронической манере, он пошутил: «Главное — довести детей до пенсии, а там уж они как-нибудь сами». И вот — такой крохотный и такой самостоятельный!
К теплоходу все четверо возвращались в задумчивости, без разговоров.
По разбитой дороге к пристани, переваливаясь на кочках, в клубах пыли пробирались автобусы. Разомлевшие туристы тащились из последних сил. Почти у каждого на шее висел фотоаппарат. Степан Ильич всю дорогу посмеивался над болезненной страстью к фотографированию и донимал Барашкова, что тот не утерпел и уговорил кого-то несколько раз щелкнуть его на фоне исторических зданий и монументов: засвидетельствовать родным и знакомым факт своего посещения этих мест.
На берегу среди обессиленных зноем туристов вертелся бойкий человечек с воспаленным шелушившимся лицом. Кланяясь, он сыпал прибаутками и подставлял ладонь. Подавали слабо. Завидев Наталью Сергеевну в сопровождении мужчин, человечек подбежал и сорвал с головы кепчонку.
— Дамочке ор-ригинальной! Мужчинам достойным! — И зорко смотрел, не полезет ли кто в карман.
Компания прошла мимо, избегая глядеть в его просительные и в то же время нахальные глазки.
— Папаш-шки, мамаш-шки! — зачастил пропойца, заметив колебания Натальи Сергеевны. — Бр-ратишки, сестренки! Не на синий бостоновый костюм, не на зеленую велюровую шляпу пр-рошу я вашу тр-рудовую копейку… Не я пр-рошу, ор-рганизм просит! — воскликнул он с надрывом и ударил себя в грудь.
Лишь Наталья Сергеевна остановилась и достала кошелек. Пока она рылась, отыскивая мелочь, пропойца показал понимание человеческой души: уловив ее смущение, он негромко произнес что-то о руке дающей, которая не оскудевает. Устыдившись своей скупости, Наталья Сергеевна сунула ему бумажный рубль. Он принял милостыню небрежно, двумя пальцами, в полупоклоне поискал ее взгляда, но она не захотела благодарности и побежала догонять своих.
Молчание мужчин, когда она их догнала, показалось ей осуждающим. Каждый принял ее поступок как укор себе в недостойной скупости. Степан Ильич, с руками за спиной, не смотрел по сторонам и первым направился к спущенному с теплохода трапу. Неприятный случай с развязным пропойцей усилил ощущение усталости. Целый день на ногах, да еще по такой жаре!
— Лодырь! Ох, лодырь! — проговорил Барашков, оглядываясь с трапа. — Драть его некому.
— Перестаньте, — тихо попросила расстроенная Наталья Сергеевна. Ей казалось, что, остановившись и подав милостыню, она в чем-то подвела своих постоянных спутников.
Усталость и раздражение прошли, едва Степан Ильич пустил в душевой кабине обильную, не особенно горячую воду.
Мытье, свежее сухое полотенце, чистое белье вернули ему ровное расположение духа, и он с раскаянием вспомнил, что, отправляясь прямо с трапа в свою каюту, ни словом не перемолвился с Натальей Сергеевной, не назначил ей, против обыкновения, встречи на палубе, чтобы погулять час-полтора, оставшиеся до ужина. «Невежливо-с!» — упрекнул он себя и, закончив одевание, бодро отправился наверх.
Вечерело, теплоход готовился к отплытию. Сердитые матросы бегали по палубе и старались быть вежливыми с пассажирами, которые им сейчас особенно мешали.
Неторопливо обходя уголки, где могла быть Наталья Сергеевна, подполковник все больше корил себя за несдержанность характера. Что стоило повернуться и спросить: «Наталья Сергеевна, как обычно, да?» Эти час-полтора перед ужином были для них лучшим временем. Днем, в поездках, и вечерами, после ужина, вокруг постоянно народ, компания, а сейчас, пока идут приготовления, можно и вдвоем постоять.
Невольная размолвка была досадна еще и потому, что завтра путешествию конец, значит, сегодня последний вечер, последние минуты, последний разговор. Степан Ильич ругал приставшего на берегу пропойцу. Из-за него так получилось!
На нижней палубе, сразу за рестораном, где между белевшими столиками скользили нагруженные подносами официантки, находился тихий шахматный уголок. Степан Ильич издалека услышал ненавистный вульгарный стук костяшек домино. Ну так и есть! Он непременно повернул бы назад, но, к сожалению, пройти на другую сторону, минуя этот уголок, было невозможно. И он заранее принял надменный, неприступный вид.
За шахматным столиком, отодвинутым с дороги к кормовому флагу, четверо грузных стариков, расставив ноги и выпятив животы, нарочито громко лупили костяшками домино. Животы держали игроков от стола на расстоянии. Все четверо беспрерывно курили, роняли пепел где попало и, не вставая с мест, швыряли окурки за борт. Несколько окурков валялось на палубе у перил. Все здесь было оскорбительно Степану Ильичу: и эта пошлая игра, о которой профессор Владислав Семенович как-то остроумно заметил, что по интеллектуальному уровню она соперничает лишь с перетягиванием каната, и сами игроки, словно бахвалящиеся своей неказистостью, в которую поверг их возраст. У Степана Ильича укоренилась армейская привычка следить за своим телом: всеми силами старался он не впасть именно в стариковскую неряшливость. Эти же были с постоянно расстегнутыми пуговицами, шумно болтливы и непристойно веселы; каждую проходившую мимо женщину они, перемигиваясь и хихикая, без всякого стеснения обшаривали глазами.
Увидев высокую фигуру подполковника, игроки, ерничая, быстро переглянулись и все разом с преувеличенным вниманием уставились в зажатые в ладонях костяшки домино. Однако Степан Ильич знал, что, едва он минует столик, в спину ему глумливо уставятся четыре пары бесстыжих глаз. Дескать, ну, ну, понятно, с какой целью принарядился и выступает моложавый отставник! В прошлые вечера, гуляя с Натальей Сергеевной, Степан Ильич старался не попадаться им на глаза.
Он даже стиснул зубы — так оскорбительно показалось ему потаенное переглядывание «забойщиков».
— Степан! — позвал его в эту минуту Барашков и потарахтел шахматной коробкой. — Ищу-ищу тебя, а ты вот, оказывается, где. Ну, сыграем?
Состояния приятеля он не замечал.
Играть Степану Ильичу не хотелось, он не сомневался, что Наталья Сергеевна где-то одна, видимо обижена его невежливостью, но все-таки стоит и ждет. Однако вместо того, чтобы отказаться и продолжить свой неторопливый обход, он с принужденным видом пожал плечами и сел за столик.
Барашков был вымыт, розов, благоухал одеколоном. На палубу он вышел в домашних тапочках на босу ногу, словно находился у себя дома во дворе.
Старики за домино в его присутствии притихли. Однажды, когда они уж очень расшумелись, Барашков оторвался от доски и цыкнул на них, пригрозив выгнать из шахматного уголка, — здесь «забойщикам» было не место.
Зажав по пешке в каждом кулаке, Василий Павлович предложил приятелю выбирать, затем расставили фигуры. Раньше Барашков и сам был не прочь засесть за домино, но в поездке, пользуясь снисходительностью Степана Ильича, задался целью освоить шахматную премудрость, постоянно проигрывал, но с каждым проигрышем только ожесточался в своем упорстве.
С первого хода он весь ушел в игру. Степан Ильич же, небрежно отвечая, не переставал поглядывать по сторонам. Ну так и есть: вот и она! Ведь знал же, чувствовал: стоит только сесть… Надо, надо было отказаться! А сейчас еще черт принесет профессора!
Увидев подполковника за шахматами, Наталья Сергеевна направилась к нему с вопросительной полуулыбкой, как бы предлагая забыть невольную размолвку. Действительно, жара, усталость… Она, во всяком случае, нисколько на него не сердилась.
Степан Ильич порывисто вскочил навстречу:
— Присядьте, отдохните. Мы сейчас.
Боковым зрением он заметил, что старики за домино поглядывают на принаряженную женщину, но сейчас это нисколько его не задевало, может быть оттого, что он чувствовал себя под надежной защитой Барашкова.
Василий Павлович, стиснув голый загорелый череп, на мгновение глянул и вновь ушел в изучение фигур. Положение его было отчаянное.
— Сейчас, посидите, — повторил Степан Ильич, обещая скоро освободиться. До ужина еще оставалось около часа.
Наталья Сергеевна вежливо посмотрела на доску с фигурами.
— Василий Павлович, — спросила она, — почему вы поставили свою лошадку сюда, а не сюда?
— А? Что? — ошалело переспросил Барашков. — Нет, сюда нельзя.
Не выпуская головы из рук, он напряженно размышлял над кажущимся беспорядком фигур.
Степан Ильич очень быстро сделал ответный ход и, поднимаясь, вновь обратился к Наталье Сергеевне:
— Ну, кажется, я освободился!
Барашков с досадой ударил себя по коленям:
— Опять прозевал! Ну надо же! Вот ведь…
Глядя сверху, Степан Ильич великодушно предложил:
— Ладно, Василий, переходи. Не убивайся.
— Нет, нет, — строптиво возразил Барашков. — Ущипнул — женись.
Его простонародные грубоватые присловья и манеры частенько коробили Наталью Сергеевну (сморкался он, например, приставив палец к носу, после чего вынимал чистый носовой платок). В этих случаях Степан Ильич терпеливой улыбкой просил у Натальи Сергеевны великодушного снисхождения.
Негромко чертыхнувшись, Василий Павлович принялся хлопать себя по карманам, достал коробку папирос, спички и закурил, все так же не отрывая глаз от доски.
— Да ну же, ну! — поторапливал его Степан Ильич. — Чего тут думать-то?
— Наталья Сергеевна, голубушка, — услышал вдруг он ласковый распев профессорского голоса, — и охота вам травить себя табачищем? Такой вечер! Идемте на тот борт, пока они тут сражаются. Чудесный вид!
Для Барашкова появление профессора осталось незамеченным. В напряженном размышлении он весь окутался дымом.
— Фу! — проговорила Наталья Сергеевна, разгоняя дым перед своим лицом, а поднялась, оставив Степана Ильича доигрывать.
— Василий… ну, какого черта? Тебе же мат в два хода.
— Как это мат? — уперся Барашков. — Быстрый какой! Ты постой.
— Да вот же, вот! — Степан Ильич показал один вариант, затем еще один, — спасения не было.
— Ага!.. Нет, нет, надо подумать.
— Ну, думай, черт с тобой! Потом скажешь, — окончательно рассердился Степан Ильич и оставил его одного за шахматной доской.
Отражаясь в темных окнах кают первого класса, он быстрым шагом прошел вдоль правого борта и заглянул в небольшой закуток под настилом верхней палубы, где стоял широкий фанерный стол для пинг-понга. Этот угол теплохода был сейчас заброшен, безлюден, лишь одна-единственная фигура, зачарованно глядя вдаль, переживала медленное умирание светлых речных сумерек. Тлел огонек папиросы, долетал дым крепкого табака. Степан Ильич узнал «мадаму» — так окрестил эту отчаянно молодящуюся пассажирку Василий Павлович Барашков. Накрашенная, с резкими манерами, «мадама» была невыносима еще и тем, что беспрерывно курила. Несколько раз она пыталась прибиться к их компании, но от нее обычно избавлялись. От общества стариков, любителей «забить козла», она отстранилась сама, побывав с ними всего однажды. Сегодня утром, когда пристали к берегу и на пристани в длинный ряд выстроились экскурсионные автобусы, Барашков поторопил Степана Ильича: «Собирайся ты скорей, Степан. Опять эта «мадама» увяжется!» Избавляться от нее как раз тем и удавалось, что она много времени тратила на косметику и не успевала занять место в первых автобусах.
Стоявшая в задумчивости у борта пассажирка могла обернуться, задать вопрос, затеять разговор, и Степан Ильич был доволен, что ему удалось пройти незамеченным.
Наталью Сергеевну он нашел не сразу: они, оказывается, не стали подниматься наверх, на общую палубу, а спустились ниже.
Профессор увлеченно говорил и, точно убеждая верить ему и не сомневаться, прикладывал руки к груди. «Златоуст!» — подумал Степан Ильич. Он ревниво пытался угадать, о чем так горячо может разглагольствовать мужчина перед женщиной. Со вчерашнего дня профессор делал неуклюжие попытки уединиться с Натальей Сергеевной, увести ее от компании.
Приближавшегося подполковника первой заметила Наталья Сергеевна. Она сразу перестала слушать своего собеседника и обернулась к Степану Ильичу с просветленным лицом: «Ну, выиграли?» Степану Ильичу показалось, что в ее глазах мелькнуло выражение вины.
— А мы, представьте, — стал торопливо объяснять профессор подошедшему, — сделали открытие. Оказывается, с Натальей Сергеевной мы заочно знакомы уже давным-давно. Да-авным-давно!.. Нет, вы подумайте: едем-едем и только в последний вечер узнаем…
Он старался показать, что изумлению его нет предела, однако Степан Ильич ему не верил: слишком уж он заспешил со своими объяснениями, слишком убедительно заглядывал в глаза.
Но тут и Наталья Сергеевна, словно желая рассеять подозрения подполковника, сказала, что профессор, как это выяснилось только что, преподает в том самом институте, где учатся ее дочь с мужем, и даже отлично знает их обоих.
— Я теперь тоже вспомнила, — говорила она Степану Ильичу. — Наш Никита постоянно поминает какого-то профессора. «Профессо́ре», как он зовет. А это вот, оказывается, кто!
— Как же я сразу не догадался! — с веселым отчаянием бил себя в лоб Владислав Семенович. — Ваша Машенька вылитая вы! Вылитая! Где были мои глаза?
Степан Ильич, слушая и наблюдая, почесал пальцем щеку: «Черт, кажется, и в самом деле…» И его тяжелое настроение пошло на убыль.
А профессор, теперь уже снова обращаясь к одной Наталье Сергеевне, рассказывал, что молодые супруги бывают у него дома, берут книги. Оба они интересуются серьезной литературой, театром.
— Но только вот этот ваш зятек… — профессор театрально возвел глаза. — Мы с ним в последний раз крупно поговорили и поссорились.
— А что такое? — удивилась Наталья Сергеевна.
Профессор помялся.
— Ох уж эти молодые дарования! Вы не обращали внимания, куда он девает мои книги?
Лицо Натальи Сергеевны залилось краской.
— Вы хотите сказать…
— Да уж чего там говорить! Представляете, взял у меня довольно редкую книгу и не вернул. Под честное слово выпросил!
— Но, может быть, потерял? — беспомощно защищалась Наталья Сергеевна, посматривая на подполковника.
— Он-то уверяет, что да. Но я сильно подозреваю, что он ее попросту… м-м… реализовал.
— То есть?
— Ну… продал.
— Уж вы скажете! — запротестовала Наталья Сергеевна. Ей было неловко за зятя.
Их разговор перебили приближающиеся громкие голоса. Степан Ильич резко повернул голову. Сомнений не было — это «забойщики» оставили свое домино и всей компанией отправились размяться перед ужином. Ну, так и есть: ковыляют на ножках, обтянутых дешевенькими спортивными брюками; пузыри на коленях усиливают впечатление старческой косолапости.
— …Какие амуры, какие женщины? — разглагольствовал один под хриплый смех остальных. — Доволен, если утром сработает желудок.
Наталья Сергеевна передернула плечами:
— Идемте отсюда!
Обе компании сошлись и разминулись в неприязненном молчании. Старики прошли, покачивая животами, у кого-то свистели прокуренные бронхи. Степан Ильич, выпрямленный, неприступный, всей командирской статью пресекал любое проявление игривости во взгляде, даже вздохе. «Брр!..» — говорил его надменный подбородок.
Некоторое время никто из них троих не произнес ни слова.
Глаза всех смягчились при виде Василия Павловича Барашкова, стоявшего у борта в своих домашних тапочках. Или уже сжились настолько во время путешествия, или действительно опрятный пенсионер Барашков не мог идти ни в какое сравнение с вызывающей распущенностью старых циников, но на него было приятно поглядеть. Вся его фигура источала такой покой, такое непоколебимое право стоять и наслаждаться вечером, прохладой, меркнущей рекой, что его не задевали даже сердитые матросы. У Степана Ильича шевельнулось сожаление, что он, увлеченный новыми знакомствами в поездке, не всегда справедлив к своему старому товарищу. А ведь это Василий Павлович вытащил его в поездку, уговорил, сломил сопротивление.
Где-то наверху в невидимом динамике проворчал голос дежурного помощника капитана, и заскрипевшая лебедка стала поднимать спущенный с теплохода трап. Грянул марш.
Жалея Барашкова, Наталья Сергеевна сказала подполковнику:
— Проиграйте вы ему хоть один раз! Ну что вам стоит?
— Когда же теперь, милая Наталья Сергеевна? — И Степан Ильич, накрыв ладонью лежавшую у него на сгибе руку, крепко сжал ее. — Завтра все, приезжаем.
— Значит, надо было сегодня проиграть!
— Не догадался!
Здесь, на нижней палубе, ощутимо пахло речной сыростью; пресный запах близкой воды время от времени перешибался дымом барашковских папирос.
— «На берегу угрюмых волн…» — шутливо продекламировал Степан Ильич и подошел к Барашкову.
Барашков показал дымящейся папиросой на берег:
— Любуюсь вот.
Чем же там было любоваться?
С берега, очень близко, на всю собравшуюся компанию дружелюбно смотрел какой-то оборванец, подмигивал, качал головой. Раз или два он указал Степану Ильичу на его даму и поднял большой палец. А, старый знакомый!
Человек на берегу, когда его узнали, игриво отдал честь и двумя пальцами прижал козырек своей кепчонки, затем подбросил ее и поймал прямо на голову, после чего поклонился и шаркнул ногой. На верхней палубе раздался смех.
— Ой, не дай бог такой старости! — украдкой пожаловалась Наталья Сергеевна подполковнику.
Барашков услыхал ее слова.
— Да какой он, к черту, старый? Тоже, нашла старика! Лодырь он просто, вот и все. Ишь, артист!
— Василий Павлович, голубчик, — с укором произнесла Наталья Сергеевна, — ну что уж вы так на себя напускаете? Будто вам его совсем и не жалко!
От удивления Барашков захлопал глазами:
— Жалко? Его? Да за что его жалеть-то, черта драного? Или он руки-ноги потерял? Слепой? Немощный? Да ему об лоб хоть поросят бей!
— Ну уж… тоже, нашел богатыря! — счел нужным вступить Степан Ильич. На его взгляд, пропойца был жалок, изможден, ободрил его, видимо, стаканчик, выпитый на заработанную милостыню.
— А что ему сделается? Что? — напустился на приятеля Барашков. — Он еще нас с тобой переживет и похоронит!
— Начинается! — выразительно вздохнул профессор, предчувствуя очередной горячий спор. — Наталья Сергеевна, оставим их, пускай они тут дискутируют на здоровье. У меня есть один вопрос, и я хотел бы выяснить…
Бровь Степана Ильича приподнялась. Давешние подозрения ожили с новой силой. Он обратил взгляд на Барашкова, как бы спрашивая его, что он думает насчет постоянных домогательств профессора, — теперь-то уж в этом не было никаких сомнений! — но вспыльчивого подполковника успокоила сама Наталья Сергеевна. Будто не слыша предложения уйти, она повернулась к Барашкову и стала возражать ему, говоря, что люди пьющие, по сути дела, губят себя сами: ничто так не сокращает человеческую жизнь, как пьянство.
Барашков заспорил. Гуляющие перед ужином пассажиры с улыбкой оборачивались на его громкий голос. Этого лысого чудаковатого старика на теплоходе знали все. Василий Павлович со своим характером легко завел обширные знакомства среди пассажиров. Внимание посторонних подогревало красноречие Барашкова. Он сел на своего любимого конька: что было раньше и стало теперь. Раньше, уверял он, все было надежней — крепче, долговечней. Владислав Семенович, уязвленный тем, что его предложение уйти отсюда как бы повисло в воздухе, слушал сбоку и разочарованно почесывал нос: неплохой мужик этот Барашков, однако умом, увы, не блещет…
Запахло крепким табаком. Степан Ильич оглянулся и узнал «мадаму». Щурясь от дыма закушенной папиросы, она незаметно приблизилась и теперь не сводила с Барашкова глаз.
— Или долголетие это самое возьми! — все больше расходился Василий Павлович. — И чего уж люди этой старости боятся? Ума не приложу! Будто старик не человек вовсе.
— В этом я с вами согласен, — слегка оживился профессор. — Пора старости — прекрасная пора. Прекрасная! — повторил он, точно кому-то наперекор. — Есть тысячи примеров, когда люди именно к преклонным годам постигали весь, так сказать, смысл человеческого…
— Простите, — перебил его резкий голос, и «мадама», поперхнувшись дымом, трескуче закашлялась. — Простите, но вы городите чепуху!
У профессора полезли вверх брови, но, дожидаясь, пока она прокашляется, он вежливо молчал. Потирая горло, «мадама» сморщилась.
— Какая она, к чертовой матери, прекрасная? Это же старость… ста-рость! Вы посмотрите, что она делает с человеком! А вы… Извините, противно слушать! — оборвала она и, ломая спички, чтобы раскурить потухшую папиросу, сердито отошла прочь.
Вспышка этой странной женщины оставила у всех ощущение неловкости. Помолчали, переглянулись.
— Василий Павлович, — лукаво позвала Наталья Сергеевна, — а вот вы… боитесь смерти?
Вопрос удивил Барашкова.
— Еще чего! Или я нисколько не жил, ничего не видел? Да и похоронить меня, закрыть глаза, слава богу, есть кому. И похоронят, и помянут… Я, если уж по совести сказать, больше пожара боюсь, чем ее. Ну конечно, пожил бы еще, дело хорошее, но если уж… значит, пора. Время.
Наталья Сергеевна не поверила ему.
— И семьи нисколько вам не жалко? Жены, детей…
— А что жена? Если что… не одна останется. Дети? Уже большие, при деле. Вот Игорек разве… Сынишка у меня в армии, скоро прийти должен. А может, уже и пришел, пока мы тут с вами ездим.
— Сын? — переспросил профессор, будто ослышался. — Может, внук?
Василий Павлович слегка смутился.
— Да нет, сын, сын. Так получилось, поздно родился. Поскребыш наш, самый последний.
Забавляясь смущением старика, профессор игриво погрозил ему пальцем:
— Ка-кой вы, оказывается! А?
Василий Павлович не знал, куда девать глаза. Выручила Наталья Сергеевна. Она неожиданно взяла его за голову обеими руками, привстала на цыпочки и поцеловала в щеку.
— Милый Василий Павлович, не слушайте… ну их! Вы молодец. Я представляю, какая у вас с женой появилась радость. Маленькие дети… это же чудо! Большие уже совсем не то. А маленькие…
Она не договорила и, расстроившись, суетливо полезла за платочком. Василий Павлович, растроганно покашливая, изо всех сил старался сохранять невозмутимый вид.
Младший сынишка Барашкова вырос на глазах Степана Ильича. Старые родители не чаяли в нем души. У парня, как находил Степан Ильич, с детства были золотые руки — рос умельцем. Не попав по конкурсу в педагогический — единственный в городе — институт, Игорек полгода работал вместе с отцом и старшими братьями на автобазе, а затем ушел в армию. Подполковник совсем забыл, что срок службы Игорька кончается нынешней весной. В самом деле, может, парень уже дома?
Наталья Сергеевна, понурившись, сосредоточенно нюхала платочек, прогоняла слезы. Барашков был всей душой признателен ей за поддержку.
— Я, мать, и тебе советую не бояться этой смерти. Пускай лучше она боится нас! Правда, Степан? А в общем-то, — и он, расставив руки, как бы предложил себя на суд компании, — иногда проснешься ночью и слушаешь, слушаешь: болит где, не болит? Нет, нигде вроде!
— Да уж вы… — рассмеялась Наталья Сергеевна, с удовольствием оглядывая всю его крепкую загорелую фигуру. По запасам здоровья Барашков никак не походил на человека, которого называют стариком; скорее так — старикан.
С польщенным видом Василий Павлович кашлянул в ладошку.
— А вспомнить — как жили-то! Господи боже! Квас, лук. Хлеба не вдосталь. Или бабы… родит, бывало, прямо в полосе и снова за работу принимается. И штук десять их, посчитай, настрогают! Керосину-то мало, дорогой керосин, вот и… — стеснительно выворачивая глаза в сторону женщины, он показал в улыбке новенькие стальные зубы вперемежку с уцелевшими своими, желтыми.
Двусмысленность заставила Наталью Сергеевну зардеться.
— Да ну вас, Василий Павлович! Вечно вы…
Старик захохотал.
— Ну, извините… извините, если что не так сказал. Извините!
Грубоватый юмор и здоровый хохот старика постоянно коробили профессора. Для него Барашков был самым неприятным человеком в компании.
— Интересно узнать, — спросил он, стараясь не выказывать своего нерасположения, — сколько вас было в семье? Я имею в виду — детей?
Досмеиваясь, Василий Павлович утер ребром ладони слезинку в уголке глаза.
— Как сколько? Да много! Это сейчас — народят одного и молятся на него. А раньше, понимаешь…
— Так сколько, сколько?
— А вот сколько: я, например, десятый! — И он с победоносным видом ударил себя в грудь.
В глазах профессора блеснул огонек тайного удовлетворения. Он ловко подводил бесхитростного старика к поражению.
— И что же, — осведомился он, — все остались живы?
— Ну… чего захотел! Двое только сохранились, двое нас. Я да сестра.
— Вот видите! А говорите — здоровье, здоровье. Долголетие. Сказочки рассказываете!
И, не дав Барашкову опомниться, профессор тоном победителя пустился в рассуждения. Миф о прежнем здоровье людей, в особенности так называемого простого человека, зиждется на россказнях о всяческих дедах и бабках, которым, видите ли, нипочем были ни мороз, ни жара, ни самые опасные болезни. Да, такие люди встречались, но их феноменальное здоровье объяснялось очень просто: из множества новорожденных выживали лишь наиболее крепкие, здоровые. Другими словами, обыкновеннейший естественный отбор.
— И вот вам пример, — плавный жест в сторону Барашкова. — Из десяти детей в семье выжило всего двое! Двое! А восемь где?.. И так везде, во всех семьях. Смертность поразительная! А сейчас медицина вытягивает самых безнадежных и тянет их всю жизнь, до седых волос, до пенсии.
Слова профессора произвели на Барашкова впечатление.
— Ну, а рак? — не хотел сдаваться он. — Да разве раньше было столько рака?
— Диагностика, — небрежно, со знанием дела пояснил Владислав Семенович. — Успехи диагностики, только и всего. Раньше человек умрет, особенно в деревне, — родные и не знают, от чего. Но должен вам сказать, что проблема рака отнюдь не основная. О нет, совсем нет! Доказано, что если мы решим проблему рака, а заодно с ней и проблему сердечно-сосудистых заболеваний, то все равно продлим жизнь человека всего-навсего на семь лет. На семь!
— Только?! — изумился Барашков. — Тогда с чем же нам бороться? Я читал — человек может до двухсот лет жить.
— Меньше, — снисходительно поправил профессор. — Сто двадцать пять. Я это говорю, потому что у меня сын в Киеве работает, в институте геронтологии.
— Ага, ага… Ну, ну, ну! — заинтересованно придвинулся Барашков. — И что же он пишет? Что же нам жить-то мешает, не дает?
— Простая вещь — волнение. — Многознающий профессор словно отнекивался от расспросов, хотя такой жадный интерес был ему по сердцу, старик его уже не раздражал.
— Да иди ты!.. — Барашков хлопнул себя по бокам. Вот будет о чем порассказать своим домашним! Туристическая поездка тем ему и нравилась, что он не только увидел новые места, но и поговорил со знающими, умными людьми.
Украдкой от остальных Наталья Сергеевна призналась подполковнику:
— А я так не могу без волнения. Хоть убейте!
Одобряя ее, Степан Ильич наклонил голову.
— Но тоже вот — не волноваться, — задумчиво проговорил Барашков. — Да как же это без волнения совсем? Человеки же! Игорька мы в армию провожали. Ну, мать плачет — понятно: баба. Но ведь и сам! Хотя, правда, держишься, но на душе-то? Да и проводили… Иногда подумаешь: как он там, что с ним? Армия же!
— Все от человека зависит! — авторитетно изрек профессор. — Есть, знаете ли, люди, у которых совершеннейший иммунитет…
— Соседа у меня возьми! — подхватил Барашков. — Девка у него растет… вот эдакенькую еще помню. А недавно выхожу я ночным делом, гляжу, а она подкатывает на такси, и не одна, а с каким-то черным. Рожа у парня как голенище! А губы — по килограмму каждая! И что ты думаешь: целуются! Тьфу ты… — Заминая едва не сорвавшееся ругательство, Василий Павлович вхолостую пошевелил губами. — Утром я к отцу, конечно, а он: «Ты, говорит, сосед, не лезь куда не надо. Это ее дело». — «Ее-то, говорю, ее, а ты-то что?» — «А мне, говорит, врачи волноваться запретили». Я и руки врозь. Да что же это делается? Или она ему чужая? Да ведь она, того и гляди, вороного суразенка в подоле притащит! Не-ет, иногда и поволноваться не мешает. Взять ремень хороший или прут…
— Уж вы, Василий Павлович! — с неудовольствием заметила Наталья Сергеевна. — Домострой какой-то.
— А как же? А как же иначе-то? Все ж таки родная кровь, не чужая.
— Ой, спорить с вами! — махнула на него расстроенная Наталья Сергеевна.
— А вы и не спорьте, — убежденно посоветовал Барашков. — Не спорьте! Зачем спорить-то?
Помешал им мелодичный медный звон: сигнал на ужин. Он разнесся по всем палубам и переходам.
— О! — провозгласил Барашков, поднимая палец.
О споре было сразу же забыто. Все друг за дружкой потянулись в ресторан.
По дороге Василий Павлович не удержался и подпихнул профессора в бок.
Идущий с дамой впереди Степан Ильич оживленно обернулся:
— Сидим, сидим мы много, товарищи! Мало двигаемся. Комфорт, самолеты, поезда… автомобили, метро…
— Телевизоры! — подхватила, смеясь, Наталья Сергеевна.
— С телевизорами этими… прямо беда! — проворчал Барашков, шлепая тапочками. — В деревне у нас раньше сектанты обретались. Название им — дырники. Народ в общем-то тихий. Соберутся, помолятся, а потом уставятся в дыру и смотрят, смотрят. Хоть раздевай их! А сейчас, я гляжу, все дырниками сделались. Уставятся в этот телевизор… хоть крыша над головой гори! А что такое телевизор, если разобраться? Дыра и дыра.
Ответом Барашкову был дружный смех. Вот за такие неожиданные, едкие суждения ему прощалось все: его манеры, его словечки.
— Остроумно! — профессор словно поставил высокую оценку.
Перед дверью ресторана произошло легкое замешательство. Подполковник с Натальей Сергеевной прошли первыми, а профессор с Барашковым, оба в превосходном настроении, затеяли соревнование в вежливости. Победил профессор: обняв старика за талию, он дружески втолкнул его впереди себя в уже заполненное помещение, где ярко горели люстры и стоял слитный гул от множества людей, собравшихся в последний раз за празднично накрытыми столами.
После духоты и гама ресторана, где, напоследок подгуляв, напропалую дымили курящие и некурящие, на открытой палубе приятно обвевал сырой ветерок. Время было позднее — засиделись.
Наталья Сергеевна энергично махала себе в лицо платочком и сбоку быстро, незаметно взглядывала на подполковника. Конец вечера оказался для него испорченным из-за профессора. Спасаясь от Барашкова, затеявшего с ним разговор о сыне Игоре, которому, как он рассчитывал, нынче осенью придется поступать в институт, профессор пригласил Наталью Сергеевну танцевать и уж не отпускал ее к столу: закончив один танец, он брал ее за руку и дожидался, когда оркестр заиграет вновь. Уверяя, что больше танцевать она не в состоянии, Наталья Сергеевна упала на стул и, улучив минуту, пожаловалась подполковнику: «Милый Степан Ильич, я, кажется, пья-аная-пья-аная… Уведите меня отсюда, а то я, кажется, петь начну!»
— Сейчас за столом, — говорила Наталья Сергеевна, — я вспомнила и расхохоталась: дырники… Все-таки он интересный человек. Оригинальный!
— Василий-то? — отозвался подполковник. — Мужик настоящий.
— И зря вы над ним издеваетесь. Ну скажет что-нибудь, ну высморкается… Даже эти тапочки в ресторане! Подумаешь! Что в этом, в конце концов? Правда? Зато он… зато с ним можно быть спокойным. Такой человек, мне кажется, не подведет.
— Так кто говорит!
Ход теплохода по ночной реке казался незаметным, движение угадывалось лишь по береговым огням, смещавшимся назад.
— Почему вы с ним все время ссоритесь? — спросила Наталья Сергеевна. — Это что… привычка?
— А ну его! Он же, знаете… вот! — Степан Ильич крепко постучал себя по лбу. — Как бык. В Москве мы с ним недавно были. В метро какую-то тетку принялся пушить: не там, видишь ли, ходит, не по правилам! Народ собрался, скандал. Чуть в милицию не попали… А последний раз уже дома. Пришел я к нему, смотрю — его парни с какими-то запчастями возятся. Оказывается, машину собирают. Сами! Кузов стоит — одно крыло черное, другое красное. Винтики, болтики… Я — Василию: «Да купи ты им, говорю, готовую. Чего крохоборничаешь?» А он: «Повадку, говорит, давать». Как индюк. Я и не выдержал: «У тебя ж, говорю, денег до черта. Куда ты их… с собой унесешь?» Ну, тут он как свекла стал. «Степа-ан!..» — Наталья Сергеевна прыснула: очень похоже получилось. — Разругались мы с ним вдребезги. Сыновьям чуть разнимать нас не пришлось.
— Я почему-то представляю его сыновей. Их сколько?
— Трое. Двое уже большие, взрослые, а вот Игорек поменьше. Славный парнишка. Да и все они у него славные.
— Наверное, все в отца, да? Здоровые, вот с такими щеками…
— …И с такими вот ручищами! Если вместе возьмутся — гору своротят. Старшего он в честь деда назвал, Павлом. Второго — уже в свою честь — Василием. Игорька мать назвала.
— Любимец?
— Еще бы! Но Василий его Егором зовет, Егоркой. Это он сейчас что-то: Игорек, Игорек. Соскучился, наверное.
— Ну как же! Два года ведь? Я представляю: мать, бедная…
— Мать, первое время места себе не находила. Неделю писем нет — все, беда! К какой-то старухе ворожить стала ходить.
— Пойдешь! — ввернула Наталья Сергеевна, переживая.
Подполковник усмехнулся:
— Василий эту старуху, представьте себе, нашел и знаете что сделал? Кулак ей показал! Честное слово. «Ты, говорит, гадай ей так, чтобы все было хорошо. А то…»
Наталья Сергеевна засмеялась, всплеснула руками:
— Это же он… Ка-кой молодец! Ну и что… как дальше?
— Гадания пошли — лучше не надо! А уезжать мы собирались — сказала: «Ждите, скоро вернется».
— Значит, к радости едет, — заключила Наталья Сергеевна. — Это хорошо. Старшие женаты?
— Конечно. У обоих дети, кое-кто в школу уже пошел. А так и живут колонией. Василий как патриарх.
— А что? Это счастье, — вздохнула Наталья Сергеевна и, замолчав, стала глядеть на мигание береговых огоньков.
Снизу доносились взрывы смеха, разнобой голосов. В такой вечер разгоряченные ужином пассажиры не торопились разойтись по каютам. Наталья Сергеевна, положив руки на перила, ушла в свои мысли. О чем она думала? О своей оставленной семье? О внуке?.. От нее исходил легкий запах выпитого за ужином шампанского. Как мило, с какой трогательной доверительностью пожаловалась она ему на свое опьянение и попросила увести ее на свежий воздух! Значит, этот последний вечер чем-то дорог и ей, дорог и печален, потому она и постаралась отвязаться от прилипчивого профессора, который напоследок стал совсем несносен. Степан Ильич, разнеженный ночным уединением и грустью завтрашнего расставания, потрогал горло и, чуточку смущаясь, заговорил о том, о чем ему подумалось после вздоха Натальи Сергеевны и ее слов о счастье.
Курсантом училища и даже позднее он всегда представлял себе, как хорошо возвращаться после жизненных скитаний и тревог в старый родительский домишко, возвращаться истрепанным, усталым. Дом, ласковые родители, семья… Почему-то должна быть зима, морозы, хрустальные прозрачные дни конца декабря или начала января. Утром просыпаешься — уютные, низкие потолки, трещат поленья в печке, малиновое солнце в занавесках. В окошко виден лес, река с обрывом, все в снегу. Заиндевелая ворона еле машет крыльями, летит за речку. А в доме уже прибрано, как на праздник, старики сидят за самоваром. Серебряные ложечки, варенье… Отец, маленький, усохший, суетится, лезет с разговорами, с наливкой, мать на него шипит, подкладывает булочки, пододвигает сливочник…
— Я думаю, у вас все так и было. — Наталья Сергеевна медленно повернула к нему белевшее в темноте лицо.
С руками за спиной Степан Ильич удрученно приподнялся на носки и со стуком опустился на каблуки.
— Не угадали. Все наоборот. Все!
Он подождал вопроса и в эту минуту обоюдного молчания по каким-то признакам ощутил неслышный, маслянистый, но неудержимо мощный бег теплохода по сопротивляющейся воде.
— Отец у меня был… неохота говорить. Пил. Вечно матерщина. Мать его боялась как огня, считала себя дармоедкой. Смотрела на него испуганными глазами: кормилец! А сама таскала мешки с картошкой, ходила косить за сорок километров.
Он хотел еще добавить, что мать даже болеть стеснялась и только под самый конец, когда у нее не оставалось больше сил держаться на ногах и она, накрывая к приходу отца с работы стол, уронила на пол тарелку, только тогда она махнула на все рукой, протащилась к кровати и легла, закрылась одеялом с головой. Тогда и до отца наконец дошло, что она нездорова, а ей и болеть-то уже оставалось всего ничего: меньше недели… «Ч-черт! — сморщился Степан Ильич. — Может, совсем не об этом надо сейчас говорить? Действительно, последний вечер… С чего это я? Да и кому все это интересно?» И он пожалел, что от настроения, с каким Наталья Сергеевна наклонилась к нему в ресторане за столом и с глазами, слегка шальными от шампанского, призналась: «Я, кажется, пья-аная-пья-аная…» — от всего этого легкого, праздничного настроения не осталось и следа. Сам испортил!
— А… дети? — спросила приглушенным голосом Наталья Сергеевна. — Василий Павлович сказал, что вы совсем один.
Крепко сцепив пальцы за спиной, Степан Ильич напрягся, запрокинул лицо вверх.
— Да. Был сын. Хороший парень. Погиб на фронте.
Он еще прибавил, что жену его убило в Ленинграде, при обстреле, из всей родни осталась у него лишь сестра жены, Клавдия Михайловна, старая учительница, вынесшая всю блокаду.
— И она… с вами?
— Да. Мы вместе. Больной человек. Блокада, знаете ли… Все время она начинала свои уроки вопросом: «Дети, а вы сегодня не голодны?» Пунктик! Ну, а губошлепам, конечно, смех.
Услышав знакомые нотки раздражения, Наталья Сергеевна поспешила отыскать и сжать его руку. Она уже привыкла, что подполковник вспыльчив, и часто без всякой причины.
— Они же глупые, не сердитесь, — сказала Наталья Сергеевна. — Войны не знают. А тем более блокады.
— Да. Видимо. — И Степан Ильич замолчал.
Через минуту он глянул вбок, на свою расстроенную собеседницу, и с легкой иронией проговорил:
— Что-то мы все обо мне да обо мне. У вас-то как? Вы-то сами… что?.. кто? — И рассмеялся: — Заполнение анкеты!
Она понурилась, помедлила.
— Вы уже знаете: дочь, внук, зять. Дети еще учатся, приходится помогать. Обыкновенное дело.
— Квартира?
— Ну, квартира! Комната. Живем, ютимся. Соседи… Все как положено.
— Соседи, конечно, веселые люди?
— Не говорите. Ужас. У-жас!
Вспомнив о доме, она сразу оживилась. Кроме нее самой (с дочерью, зятем и внуком) в квартире размещалось еще две семьи. Собственно, как их назвать семьями? Комнату напротив занимал тихий одинокий пенсионер Илья Васильевич Митасов, бывший военный интендант, а затем кооператор. А в третьей, угловой, обитали Покатиловы, отец с сыном.
— Вам не холодно? — перебил ее Степан Ильич, заметив, что она передернула плечами.
— Да бог с вами!
О своих соседях по квартире Наталья Сергеевна рассказывала увлеченно. Тихий жилец Митасов был ей приятен своим нравом: вежливый, обходительный, никогда не повысит голоса. Надо повесить лампочку? Давайте повесим. Надо заплатить за телефон? Давайте заплатим. Душа человек. Но вот Покатиловы — и отец и сын — это кошмар! Даже сейчас, соскучившись по дому, Наталья Сергеевна об угловых жильцах вспоминала с содроганием. Прежде всего сам отец. В войну он дезертировал, но попался и вышел из заключения злой, «как сто чертей». Устроился в какой-то столовой завпроизводством. Наверно, ворует, таскает домой и прячет. Митасов зовет Покатилова за его лютость «завпроизволом». А тот и в самом деле терроризирует всю квартиру: ходит еле одетый, на ногах какие-то немыслимые калоши, орет на соседей, часто подслушивает под дверьми.
— Мне кажется, он тронулся, — Наталья Сергеевна коснулась пальцем виска. — Он подозревает, что за ним постоянно следят. Как только телефонный звонок — бежит первый. Но если просят к телефону кого-нибудь из нас, он: «Я вам не наймался!» — и бросает трубку. Хам ужасный! Наш Никита с ним воюет, как… как… — и не нашла подходящего сравнения.
— Это зять? — спросил Степан Ильич. — Молодое дарование?
Молодым дарованием ее зятя назвал сегодня с неприязнью и издевкой профессор. Наталья Сергеевна, вспомнив об этом, заволновалась:
— Я думаю, Владислав Семенович что-то придумал. Взять книгу и продать! Не знаю, не знаю…
Ей было неловко, и Степан Ильич спросил совсем о другом:
— Учатся в педагогическом?
— Да. Вот отпустили меня на две недели. А я вернусь, они уедут. Каникулы. Останусь с внуком.
— Трудновато вам.
— А что делать? Они молодые, глупые еще. Ни в чем друг дружке не уступят, оба как ерши. Как в кино, так скандал: одному понравилось, другому нет. Хорошо, что я все время рядом. Правда, Машенька характером помягче — женщина же!
— О ней и профессор говорит хорошо, — заметил Степан Ильич.
— Она у меня славная. Добрая. Искренняя. Но, конечно, у всех свои трудности.
Глухая озабоченность, прозвучавшая в последних ее словах, заставила подполковника прекратить расспросы.
— Если бы вы знали, как моей Машке трудно! — неожиданно вырвалось у нее признание. — Я иногда завидую вертихвосткам. Им, знаете ли, гораздо легче жить.
— Хотите сказать: живут по облегченному образцу?
— А что вы думаете? Конечно! День прожили — и слава богу. Вы слышали, Василий Павлович рассказывал о дочери соседа? А сынок нашего Покатилова? Нашарит у отца рубль — нет рубля, часы лежат — стащит, а в последний раз плащ унес. Все пропивает!
— Это есть, есть, — согласился подполковник. — Но, с другой стороны, возьмите Василия. Парни у него — любо поглядеть! Да и этот ваш… Владислав Семеныч. Он сегодня сам сказал — сын у него какой-то ученый в Киеве.
Наталья Сергеевна замялась.
— Я теперь вспоминаю: Кажется, наш Никита рассказывал. А может быть, и Машенька. Кто-то, в общем, из них… Своего сына Владислав Семенович всю жизнь за руку, за руку. И в институт, и в аспирантуру. До самой науки! — Она изобразила, будто ведет малыша за ручку.
— Да? — удивился Степан Ильич. — Такой блатмейстер? А знаете, что-то в нем есть. Сразу видно.
— Разве это не иждивенчество? Тоже ведь… если разобраться!
Дальше он узнал, что Машенька, единственная дочь, выросла, по существу, без отца, — Наталья Сергеевна овдовела в пятом послевоенном году.
— Раны? Контузия? — спросил Степан Ильич.
— Все вместе. Года два еще было ничего, а потом болезни будто с цепи сорвались.
— Он у вас кто? Пехота? Летчик?
— Сапер.
— О! Им, беднягам, доставалось.
— Ревматизм, всякие артриты. Не жизнь, а… Страшно вспомнить.
— Инвалидность? — скупо, как знающий человек, угадывал Степан Ильич.
Она молча покивала.
Остальное Степан Ильич легко представил сам: «Конечно, пенсия, конечно, недостача. А тут ребенок, а тут…»
— Родственники? — спросил он.
— Нет. У нас никого.
«Значит, пришлось в одиночку… Досталось!» Он вспомнил: однажды в каком-то городе они вдвоем оставили компанию и, проголодавшись, зашли в шашлычную. Наталья Сергеевна плотоядно потянула носом, глаза ее заблестели. «Вы знаете, — призналась она, уютно устраиваясь за липким столиком, — я ужасная гурманка. Люблю шашлыки. Вообще мясо. Куском! С кровью! С дымом!» — «Так в чем же дело?» — спросил он. Наталья Сергеевна смутилась, брови ее сдвинулись, она замяла разговор.
Догадка осенила подполковника только сейчас. «Дурак, — выругал он себя. — На какие шиши? На пенсию?»
— Вы настоящая солдатка, — сказал он с уважением.
Растроганная похвалой, Наталья Сергеевна глубоко вздохнула, взяла уголок платочка в зубы.
— А вы, — спросила она немного погодя, — никуда больше не собираетесь? Я имею в виду — отдыхать.
— Куда же еще? Достаточно, по-моему.
— Владислав Семенович в Кисловодск едет. У них в институте отпуск на все лето, до сентября.
— Мы с Василием на Девятое мая в Москву ездили. Каждый год ездим. Соберемся, своих повидаем… кто уцелел. А нынче… нынче, может быть, в Ленинград соберусь. Надо бы собраться.
Опять молчание. Степану Ильичу представилось, что завтра в это время уже не будет ни теплохода, к которому он привык за две недели, ни спутников, с которыми он сжился, не будет множества отдыхающих принаряженных людей, создающих настроение постоянного праздника. (Может быть, эта легкость, это настроение ощущались еще и потому, что в путешествии, будто специально, подобрались люди одного примерно возраста и вели они себя свободно, не стесняясь молодежи.) Завтра в это время будет тихая двухкомнатная квартира, от которой он порядком отвык, любительница телевизора Клавдия Михайловна, кефир на ужин, прогулка, две-три страницы чтения перед сном. Утром же… ну, по причине возвращения утром придется заняться кое-какими хозяйственными делами: рынок, магазин, — однако после этого он отправится на бульвар, где такие же, как и он, мужчины на покое тихо коротают время на скамейках, играя в шахматы, шашки, домино. (Шахматы стали привязанностью Степана Ильича, он покупал в киоске на углу специальный выпуск «64», разбирал партии турниров; однажды там же, на бульваре, он выиграл трудную партию у какого-то молодого залетного шахматиста, как потом оказалось — кандидата в мастера.) Воспоминание о «клубе пенсионеров» на бульваре ненадолго затмило сожаление о том, что путешествие пришло к концу, но он посмотрел на молча стоявшую Наталью Сергеевну, и в груди его возник ощутимый укол грусти.
В этой поездке он сам не узнавал себя. Женщины обычно не занимали много места в его жизни; может быть, этому помогало то, что все время было занято работой, службой (со своею пунктуальностью он слыл даже сухарем). Но, разумеется, увлечения случались и у него, и увлечения нешуточные, однако происходило это большей частью на юге, в санаториях, во время отпусков. Однажды его «зацепило» так, что отношения продолжались и после юга, тянулись долго, почти год, а кончились так, что стыдно вспомнить. Это был жестокий и болезненный урок.
Тогда Степан Ильич еще преподавал в училище и свои вечерние задержки объяснял Клавдии Михайловне всякими собраниями.
Впоследствии он пытался представить, чем могло закончиться это «южное увлечение». Женитьбой? Может быть, может быть… Во всяком случае, привязанность его росла, ему все больше нравилось приходить в неизменно теплую, уютную квартирку, где его ждали и каждый раз готовились, стараясь окружить такими мелочами женского внимания, каких он был начисто лишен у себя дома.
Да, может быть. По крайней мере, все как будто шло к тому. Но однажды Степан Ильич настоял не запираться дома, в четырех стенах, а куда-нибудь пойти и взял билеты в театр. О этот театр!..
В антракте, когда они прогуливались солидной семейной парой, она вдруг остановилась, оттолкнула его руку и зажмурилась от ужаса. «Ой, ой, ой, что мы наделали! Быстро, быстро, быстренько отойдите от меня. Сделайте вид, что мы не знакомы… умоляю вас. Я вам потом все, все объясню…» Ничего не соображая толком, Степан Ильич остался посреди гуляющих, она же какою-то изломанной, развинченной походкой направилась к стоявшему в сторонке, у колонны, не особенно статному, скорее приземистому человеку с иссиня-черными после бритья щеками и надменным ястребиным взором. Что у них там происходило, Степан Ильич смотреть не стал, но, когда она снова нашла его и, бегая глазами, все еще с пятнами на перепуганном лице, затрещала: «Вы понимаете… муж подруги… такая сплетница, такая сплетница! Вы же не хотите, чтобы у меня были неприятности? Ведь не хотите? Или хотите? Ну, не молчите же!» — его передернуло от фальши и жеманного притворства, он, выпрямляясь, завел руки за спину, приподнялся и резко опустился на каблуки, затем повернулся и пошел. Больше всего он в тот момент боялся, как бы она не догнала его и не принялась каяться…
Случай этот надолго оставил у него ощущение какой-то нечистоты. Он стал еще суше, еще сдержанней, а с женщинами вообще: одна вежливость, и только, — даже с домашними Барашкова, когда бывал у него в гостях, даже с Клавдией Михайловной.
В отпуске он был еще два раза, ездил, как обычно, в санаторий, но на всю курортную суету посматривал холодно сверху вниз, с заложенными за спину руками. Эти приторно веселые пикники с пошловатыми, не умолкающими ни на мгновение остряками! Эти чрезмерные бодрячки, мужчины и женщины, в тесных спортивных трико, обтягивающих раздобревшие телеса!.. Степан Ильич думал, что такое отношение — сверху вниз — у него теперь навечно, навсегда (благо, даже после выхода на пенсию оказалось есть чем заполнить непривычный излишек времени — шахматами, «клубом»), и был совсем не готов к тому, что с ним произошло в этой весенней поездке по Волге. Это было неожиданно и, признаться, ошеломительно, он и не подозревал, что в его немолодой душе еще есть силы на такое чувство.
Интересно, понимает ли Наталья Сергеевна, что в его отношении к ней нет ничего от той пароходной дружбы, которая возникает у случайных людей под влиянием праздности и неизбежных ежедневных встреч и которая сходит на нет, едва люди расстаются? Сказать бы ей, что он, в общем-то, рад возвращению домой, но в то же самое время совсем, совсем не рад! Как это сказать, какими словами? О, такой, как Владислав Семенович, сейчас распустил бы хвост своего красноречия, для него это привычно, просто, а тут…
— Вас никто завтра не встречает? — спросил Степан Ильич.
Наталья Сергеевна встрепенулась:
— Что вы! А дочь? Но главное — внук. Ой, не дождусь! Задушу!
— Я хочу познакомиться с вашим внуком. Обычно у меня с детьми получается… да, да. Подарю ему звезду, свою, фронтовую. С фуражки. Я знаю — ребятишки любят все военное.
Человек прямой, предпочитающий отношения между людьми самые простые, откровенные, он не сразу обратил внимание на замешательство Натальи Сергеевны.
— А вы разве… — она вдруг покраснела, — вас разве никто встречать не будет?
— Что вы! Зачем? Да и некому. Нет, я по-походному. Чемоданчик в руку — и пошел.
— Но меня ведь и Машенька еще будет встречать!
— Дочь? Отлично. Сразу и увижу всех. Как сказал бы Василий, одним заходом. Это правда, что она на вас похожа? Не представляю. Тогда давайте завтра сделаем так: вы мне ничего не говорите, я постараюсь сам ее узнать. Хорошо? Интересно: узнаю, нет?
Он улыбался.
— Степан Ильич… Не знаю даже… — она в растерянности комкала платочек. — Машенька у меня… не совсем… Она может и что-нибудь грубое сказать!
Тогда он отстранился, глянул пристальней:
— Простите, не пойму. Так вы что, не хотите, чтобы я знакомился?
Она была готова провалиться сквозь землю.
— Степан Ильич, ну вот вы и рассердились… Я же как лучше!
Щекам его стало горячо. Признаться, не ожидал!
— Но позвонить-то я вам могу? — грубо спросил он.
— Да ведь… Ну разумеется, конечно! Но только… даже не знаю. Звонить-то нам!.. Я же говорила…
Ага, ну, ну… Все ясно! Он сильно потянул в себя воздух. Выходит, все эти две недели, которые для него были… да она знает, видела, чем были для него дни рядом с ней!.. Выходит, для нее самой все это было так, приятное провождение времени, блажь, и ничего больше. Запишем! Но только зачем было так притворяться, так обманывать? Моментально вспомнилось сразу все: как торопился занять место в автобусе, чтобы ехать и касаться плечом ее плеча, соперничанье в том, кому подать ей руку при выходе, вечерние прогулки по палубе, ерническое переглядывание стариков-«забойщиков». То-то он рассиропился, ехал и надеялся. Кавалер! Что ж, наука. Ткнули тебя носом — и поделом. Еще раз ткнули!
С пылающим лицом (хорошо еще, что темнота!), боясь, как бы не сорвалось с языка что-нибудь лишнее, он дернул на себе пиджак и, забывшись, козырнул:
— В таком случае извините!
И не успела Наталья Сергеевна изумиться его выходке, как он с оскорбленным видом удалился.
Ночь Степан Ильич спал плохо и встал задолго до восхода.
Палуба, перила, деревянные и металлические надстройки были мокры от росы. Над водой стоял туман, изредка в тумане ревели хриплые гудки буксиров. Экскурсионный теплоход, стройный, белоснежный, торопливо одолевал последние километры.
Справа, на низком, поросшем лозняком берегу, показались длинные сарайные строения — какая-то колхозная ферма. Розовела крыша высокой круглой башни. Туман над рекой редел и распадался.
В легком плаще, наброшенном на плечи, Степан Ильич привалился к станине, косо подпиравшей верхнюю палубу. Железо было влажным. На круглых головках заклепок, щедро покрытых белой твердой краской, висели капли.
На лугу с разбредавшимся по нему стадом все ярче разгоралось утро жаркого долгого дня. Но теплоход еще был тихим, сонным.
Неожиданно послышались знакомые голоса, и Степан Ильич, удивившись, осторожно выглянул из своего укрытия. Едва он увидел, кто идет, как ему стало неловко — непонятно почему, и все же он очень не хотел, чтобы его заметили.
К счастью, гуляющие были всецело заняты разговором. Наталья Сергеевна, вслушиваясь, что говорил ей взволнованный профессор, проводила пальцем по отсыревшим перилам. Время от времени она вздыхала и рассматривала палец.
— Помните, у Шекспира в «Короле Лире»? — Владислав Семенович настойчиво заглядывал ей в опущенное лицо. — «Я не так молод, чтобы полюбить женщину за ее пение, и не так стар, чтобы сходить по ней с ума без всякой причины».
«Ухажер!» — еще не успев рассердиться как следует, подумал Степан Ильич. Нет, все же он не напрасно недолюбливал этого человека!
Гуляющие прошли мимо, подполковник расслышал озабоченный голос Натальи Сергеевны:
— Нет, нет, мне нужно идти. У меня еще чемодан не собран.
Снова забубнил профессор, отчетливо донеслось слово «Кисловодск», затем в голосе Натальи Сергеевны всплеснулась нотка раздражения:
— Что значит — вчера? Вчера мне было некогда. Да, я поднялась из-за стола и… и погуляла. Немного погуляла перед сном.
«Не вышло!» Степан Ильич был готов расхохотаться — такое вдруг охватило его торжество.
Через полчаса он появился из своей каюты с чемоданчиком и не узнал теплохода — палуба, коридоры были запружены народом и вещами. Приходилось перешагивать через завалы сумок, свертков. Раз или два он заметил сквозь разорвавшуюся бумагу хвосты подвяленной золотистой воблы — кто-то все же ухитрился раздобыть. И он стал высматривать Барашкова.
Свою компанию Степан Ильич увидел в уголке, отведенном для шахмат. Наталья Сергеевна, поставив чемодан на столик, слушала, что говорит ей Барашков.
— Телефона у меня нету, но найти меня — раз плюнуть. Донская улица — запомни. Это даже не улица, а переулок. Ну, приедешь — на левую руку сразу будет лавка… хлеб там, консервы всякие. На правую — вот так — колонка, за водой ходим. Да там любого спроси, всяк укажет и проводит.
Разговаривая, он придерживал свой перевязанный веревкой чемодан и поглядывал на берег, на пристань с группами встречающих. Оттуда уж кого-то узнали на теплоходе и махали руками.
Профессор, собранный, приготовившийся, стоял изолированно и сохранял на лице равнодушное выражение.
Не прощаясь с ним, Барашков напоследок спросил Наталью Сергеевну:
— Запомнила? Не забудешь? Давай приезжай, посмотришь, как я живу. Игорек у нас вернется. Парнишка шустрый… сама увидишь. В общем, приезжай!
Подхватив свой чемоданище, он поспешил к тому месту, откуда будет спущен трап на берег.
Лицо Натальи Сергеевны было тревожным. Вот она радостно замахала кому-то на берегу, затем с беспокойством оглянулась. Степан Ильич встал с таким расчетом, чтобы попасться ей на глаза.
Она увидела его, брови ее обрадованно подскочили; Он медленно приблизился с натянутой улыбкой.
Они стояли друг перед другом, не находя что сказать. Несколько раз Наталья Сергеевна судорожно обернулась на берег.
— Вот, приехали, — проговорила она наконец, глядя на него снизу вверх влажными виноватыми глазами; пальцы ее теребили защелку сумочки.
Потом, ничего не услышав от него в ответ, она покраснела и неловким движением сунула ему какую-то бумажку.
— Что это? — растерялся он.
Наталья Сергеевна прошептала:
— Телефон.
Волна тепла, благодарности и раскаяния за свою вчерашнюю вспышку прошла по его сердцу, он зажал бумажку в кулаке и стал неловко засовывать ее в карман. Наталья Сергеевна уже проталкивалась вместе с толпой пассажиров к выходу.
Торопиться ему было некуда, в толкучку он не полез. С борта теплохода он стал смотреть, кто будет встречать Барашкова. Ого, неужели Игорек? Ну да, он самый. То-то чуяло сердце старика. Василий Павлович, забыв свою суровость, кинулся к сыну, неловко обнял его. «Истосковался, — с завистью наблюдал Степан Ильич. — Отец же, сердце-то не каменное… Счастливый!» Василий Павлович отстранился, но рук с плеч Игорька не снял: смотрел, любовался. Потом снова привлек его к себе, но уже сдержаннее, и отпустил. Старшие сыновья забрали чемодан и сетку и копошились возле уродливо пятнистой, скроенной из разноцветных кусков машины, высоко стоявшей на колесах. Пока сыновья грузили вещи, Василий Павлович, точно принимая работу, обошел вокруг машины, пнул задний скат.
Наталья Сергеевна, едва ступив с трапа, выпустила чемодан из рук и бросилась к ребенку, которого подвела к ней невысокая белокурая с распущенными волосами девушка. Степан Ильич умилился, увидев, как она с разбегу подхватила ребенка на руки и зарылась лицом ему в животик. От щекотки ребенок завизжал, заболтал ножками.
Попыхивая вечной папиросой, показалась «мадама». Чемодан перетягивал ее набок. Решительно ступая на высоких каблуках, она подошла к машине с зеленым огоньком, бросила чемодан на заднее сиденье, а сама плюхнулась рядом с шофером. Руку с папиросой она выставила в окошко.
Толпу понемногу размыло, пристань обезлюдела, и Степан Ильич последним неторопливо сошел на берег.
Пробуждение было медленным, зябким, словно от мощно работавшей машины теплохода дрожали стенки каюты. Степан Ильич не сразу сообразил, что он уже не в каюте, а дома; следовательно, никакой вибрации не было, это сказывалась привычка к жизни на воде. Он лежал в своей постели, с кухни доносилось осторожное звяканье посуды, крепко пахло кофе. Часы с браслетом на журнальном столике показывали, что до завтрака остается еще целых полчаса, — он проснулся по теплоходному расписанию.
На кухне Клавдия Михайловна сильно пустила воду из крана.
Зевая, Степан Ильич сел в постели. Надо было включаться в обычный распорядок дня, перебитый путешествием.
В этот город они с Клавдией Михайловной приехали почти тридцать лет назад. Степан Ильич получил направление преподавать в танковом училище, Клавдия Михайловна не захотела оставлять его одного. Оба покинули Ленинград без сожаления — так сильна была у них память о Борисе, погибшем сыне Степана Ильича.
Клавдия Михайловна, человек немолодой, с причудами, была нелегка в общежитии (Барашков, например, к ним в гости не ходил, подполковник сам время от времени выбирался к старому товарищу в домик на Донскую), и все же Степан Ильич ценил свояченицу, ценил за преданность его семье, в особенности — памяти Бориса. Своей семьи у Клавдии Михайловны никогда не было, не завела; сначала она опекала замужнюю сестру, потом стал подрастать Борис. На Борисе вся ее жизнь, по существу, замкнулась… После блокады Степан Ильич нашел ее старухой, безнадежно одинокой и больной. Она рассказала ему о жене, убитой при первых же обстрелах города, о Борисе, ушедшем с ополчением и вдруг забежавшем к тетке по дороге на передовую. Уже стояли холода, и она навертела на него все, что оставалось в доме теплого. Она сокрушалась, что меховую безрукавку, которая была бы Борису впору, пришлось сменять на гроб для сестры. Знай она, что Борис забежит домой, она похоронила бы сестру без гроба! Но больше всего Степан Ильич был потрясен выражением жуткой наивности в ее глазах, когда она голосом ошеломленного человека сказала ему: «Я боялась, что он простудится, а его взяли и убили!» Так что Ленинград, вся их прежняя, довоенная жизнь оставались для обоих нелегкими реликвиями памяти и чувства.
Сам подполковник старался не поминать вслух имя погибшего сына и заговорил о нем лишь на теплоходе, отвечая на вопрос Натальи Сергеевны. Сын для Степана Ильича оставался человеком, к которому он испытывал двоякое чувство: и как к ребенку, который рос, ходил в школу, рвал ботинки, и как к солдату, который исполнил свой долг до конца. В первом случае сын вызывал у него жалость, как и у всякого отца, родителя; во втором же случае Степан Ильич испытывал к нему уважение, как к человеку, которому пришлось в жизни труднее, чем ему самому.
Клавдия Михайловна сохранила для него несколько писем Бориса — все, что осталось от погибшего сына. Первое Борис написал еще при матери, когда вместе с ребятами из своего класса сходил в военкомат и получил отказ. «…Это безобразие, что нас даже не пустили к военкому. Почему вы могли воевать в 15 лет, ты сам рассказывал, чем мы хуже? Это же глупо — ждать, пока у человека начнут расти усы и борода! Зачем тогда нас всю жизнь учили: «Будь готов!»?» Остальные письма Борис писал уже в казарме ополченцев. Это было свидетельство быстрого взросления подростка, подставившего свои плечи под общую народную беду. На него свалилось много всего сразу: гибель матери, трудности блокадного житья, суровая солдатская муштра. «…Мы с тетей Клавой ждали тебя на похороны. Ты не приехал, и я понимаю тебя, я сам такой. Но мне жаль, что ты больше не увидишь маму. Мы с тетей Клавой сделали все, что могли… Я не могу передать, что я почувствовал, когда увидел маму на тротуаре, под стенкой, на куче битого стекла. Я не поседел, наверное, потому, что еще молодой, но я теперь понимаю, почему люди седеют. Она лежала так неловко, что я сразу понял все. Помнишь, мы говорили, а что, если вдруг на маму нападут хулиганы? Сейчас у меня одно — они напали и успели убежать. Но я их все равно найду. Тете Клаве я ничего не сказал, но ты меня поймешь. С того момента, как я увидел маму под стенкой, я плохо владею собой. Помню лишь, что она оказалась очень легонькой, наша мама, я занес ее на руках один, как ребенка…» «Пойми, — писал Борис день или два спустя, — не устройся я в ополчение, я наверняка сошел бы с ума. А здесь чем труднее, тем мне лучше. Другой жизни сейчас и не должно быть… Со мной боец со смешной фамилией Маленький. Ему уже 18 лет, но он действительно маленький и здорово ослаб. Вчера с учения я нес его винтовку, мог бы нести еще две, три, сколько надо. Тебе это должно быть понятно… Ах, папа, как все-таки жаль, что тебя нет! Писать я не умею, а мне с тобой надо о многом поговорить. Когда мы увидимся, мы отошлем тетю Клаву спать, а сами запремся в нашей кухоньке на всю ночь. У нас будет долгий разговор…»
Перечитывать пронзительные, горькие письма сына Степану Ильичу было свыше сил, всю небольшую пачечку он отдал Клавдии Михайловне на сохранение и никогда о них не спрашивал.
Оставив Ленинград, Степан Ильич привык к жизни ровной, без сбоев. Разнообразие в жизнь вносят главным образом дети. Но у них с Клавдией Михайловной этого не было: вмешалась война. В первое время они еще рассуждали о несправедливости судьбы. Убей на войне его, а не Бориса — это было бы справедливо. Сын остался бы жить как продолжатель линии. А теперь вот живи, доживай… И только два события нарушили привычное существование Степана Ильича: выход на пенсию и вот эта поездка по Волге.
Оказавшись на пенсии, Степан Ильич узнал совершенно новую жизнь, о которой прежде и не догадывался: жизнь людей в отставке, завершающих свое земное существование. Это было незнакомо и оставляло едкие впечатления. Так, он стал ловить себя на том, что ему хочется понежиться на солнышке, и он боролся с этим желанием как с чем-то откровенно старческим. Он стал тщательнее одеваться и ходить прямо, четко, той походкой, по которой сразу видно бывшего военного. Но вот память о сыне в эти дни стала совсем иной. Степан Ильич увидел вдруг, что умри он не сегодня завтра, и после него ничего не останется жить в детях. О нем самом еще недолго будут вспоминать Барашков, Клавдия Михайловна, может быть сыновья Барашкова. А там — все! И глухая боль о взрослом сыне, горькая утрата теперь точили его постоянно.
Встретив его вчера из поездки, Клавдия Михайловна сразу же принялась рассказывать о происшествиях, случившихся у соседей по дому за время, пока он плавал: у одних дочь не сдала экзамены, у других приехал на побывку сын, кто-то заболел, у кого-то выбили стекло, кто-то выиграл по лотерейному билету. Будто нарочно, все было связано с детьми, с радостями и заботами родителей.
— Ваши рубашки я накрахмалила. — Клавдия Михайловна всегда обращалась к нему на «вы». — У вьетнамской потерялись пуговицы, я это обнаружила, когда стала гладить.
— Гладить… — пробормотал Степан Ильич и заставил себя не думать о Борисе.
Виноватый тон свояченицы, когда она заговорила о потерявшихся пуговицах, вызвал у него подозрение, что с вьетнамской рубашкой, его любимой летней рубашкой из легкого светлого полотна, носившейся навыпуск, что-то случилось. Так и оказалось: пуговицы на рубашке были пришиты заново, но на рукаве зияла траурная дыра от раскаленного утюга. Клавдию Михайловну вновь подвел ее чудовищный склероз.
— Я понимаю, вы расстроены, — проговорила она со слезами в голосе, пока Степан Ильич рассматривал безнадежно испорченную вещь.
Он поспешил ее заверить:
— Что вы, с кем не бывает! А с этими утюгами вечно так. К тому же я ношу ее уже четвертый год.
Степан Ильич действовал безошибочно: вина в случившемся была чья угодно, только не рассеянной свояченицы. Если уплывало кипятившееся молоко — виновата плита, если подгорала каша — кастрюля, иначе Клавдия Михайловна расстраивалась до такой степени, что приходилось лезть в аптечку за валидолом.
Одеваясь и проверяя перед зеркалом, достаточно ли пробриты щеки, Степан Ильич подумал, что о рассеянности свояченицы надо будет рассказать Наталье Сергеевне: случаи имелись анекдотические. И вообще со стороны забавно: в своих заботах Клавдия Михайловна относилась к пенсионеру-подполковнику точно к большому ребенку. Степан Ильич иногда шутил, что, если бы он позволил, она укладывала бы его в постель.
Весь вчерашний день ушел на привыкание к дому, к обстановке, на вживание в привычный ритм. Это помогло бороться с нетерпением набрать врученный при расставании номер. Да и самой Наталье Сергеевне надо было дать возможность утолить свой голод по дому и домашним, ей сейчас совсем не до него.
Вечером Степан Ильич побывал на бульваре, в своем «клубе», но задерживаться не стал. У него был постоянный партнер, довольно сильный, время от времени удачно применявший раскопанные в партиях старых мастеров ловушки. Играли они обычно вдумчиво, серьезно, — как правило, одну партию за вечер. У них существовал давнишний уговор — ждать друг друга до семи часов; если же кто-нибудь не являлся, партнер считал себя свободным и находил другого соперника. Степан Ильич пришел в «клуб» до семи, но от предложения сыграть отказался: не было настроения. Он посидел немного, посмотрел и удалился. Привычка к теплоходу, к праздничному многолюдству, даже к своей небольшой компании, сложившейся вокруг Натальи Сергеевны, действовала так, что он с раздражением обратил внимание, какие пошлые, истасканные присловья существуют не только у «забойщиков» в домино, но и у шахматистов: «Давненько я не брал в руки шахмат», «Пешки не орешки», «Шахматы — игра умственная» и т. п. Отправляясь домой, Степан Ильич представил, как еще вчера в это самое время они с Натальей Сергеевной, забыв свою размолвку, стояли совсем одни на палубе и говорили. (Говорили, в сущности, не о том, о чем следовало бы, учитывая, что вечер-то был последним!) Ну ничего, бумажка с телефонным номером давала приятную уверенность в продолжении знакомства, тем более что молодые у Натальи Сергеевны собираются уезжать, — она сама сказала… В эту минуту ему представилось, что с теплохода вчера они с Натальей Сергеевной отправились бы не порознь, каждый в свою сторону, а вместе: он — с чемоданами в руках толкаясь на шатающемся трапе среди пассажиров, она — стараясь от него не отставать, с какою-нибудь сумочкой или свертком, не переставая зудеть ему в уши с той назойливостью жен, которая иногда так раздражает мужей, — ну, что-нибудь вроде: «Степан, ради бога, поосторожней, у большого чемодана открывается замок!» На пристани кликнули бы такси, погрузились, поехали, а дома… О, дома была бы обоюдная радость возвращения в родные обжитые стены, распаковывание, раскладывание мелочей по местам, затем приборка — пока что кое-как, наспех, но вместе, вместе — вот в чем дело. А может быть, она и не потребовала бы его помощи, а, наоборот, решительно прогнала бы из дому: «Иди, Степан, где-нибудь погуляй, ты мне только мешаешь. Ну, как это куда? В свой «клуб» сходи, там тебя уже потеряли». И он отправился бы, не надолго, ровно на столько, чтобы успеть назад к концу приборки, и вот он возвращается и еще издали видит, как светятся и манят окна квартиры, — в такую минуту особенно хочется поскорее с улицы домой…
Размечтавшись, он спохватился, что стоит на тротуаре перед своим домом. Окна наверху в квартире были темны — значит, придется не греметь ключом, пробираться на цыпочках по коридору и у себя в комнате щелкнуть выключателем только после того, как плотнее притворишь дверь. А в комнате пусто, распахнуто окно, лампочка под потолком как неживая, на табуретке возле кровати прикрыт бумажкой стакан невкусного кефира… Степан Ильич вздохнул и направился к кабине лифта.
Сегодня с самого утра он настроился по-праздничному, и это не укрылось от Клавдии Михайловны. Несколько раз она останавливала на нем недоуменный взгляд. Несомненно, из поездки он вернулся какой-то странный.
Записанный номер телефона Степан Ильич помнил отлично, однако бумажку все время держал под рукой. Звонок сегодня уже не будет выглядеть неприличным.
Остерегаясь любопытства свояченицы, он решил звонить из уличного автомата. Вовремя вспомнил о двухкопеечной монете.
— Вы гулять? — удивилась Клавдия Михайловна. В это время он обычно просматривал газеты.
— Да… в общем-то.
Недоумевая, она медленно подняла плечи и не опустила их, пока он не хлопнул дверью. Что бы могла значить такая ранняя прогулка?
Спускаясь по лестнице, Степан Ильич представил, с какими глазами она встретит его, если он вернется всего через несколько минут. «Черт, надо придумать что-нибудь убедительное!»
Прежде чем войти в телефонную будку, Степан Ильич оглянулся.
Вслушиваясь в равномерные далекие гудки, он приготовился. Первым к аппарату в коридоре, конечно, подоспеет Покатилов. И Степан Ильич, точно наяву, увидел бывшего дезертира: в растерзанной гимнастерке, небритого, с дикими глазами — так обычно выглядели люди, добровольно отрекшиеся от строя, дисциплины и долга.
На том конце провода кто-то снял трубку и, не отзываясь, выжидающе молчал. Ну, так и есть, он самый! Командирским тоном, ломая возможное сопротивление трусливого человека, Степан Ильич отдал приказание. Подействовало! Трубка была отложена, пошел звать. «Вот так-то!»
Услышав знакомый милый голос, Степан Ильич, не здороваясь, заговорил:
— Я, кажется, немного напугал вашего соседа. Но я был вынужден, мне ничего не оставалось.
— Вы правильно сделали, — отозвалась Наталья Сергеевна.
— Значит, это был он?
— Господи, конечно! Я же вам рассказывала.
— Да, помню… Ну, здравствуйте.
— Добрый день.
Чувствовалось, что Наталья Сергеевна стесняется, — видимо, Покатилов не уходил и слушал, пытаясь выяснить, кто это звонит.
После того как было спрошено о настроении и самочувствии, возникла длительная пауза. Лихорадочно подыскивая, о чем бы еще спросить, Степан Ильич переложил трубку из руки в руку и прислонился к стенке, однако тотчас вспомнил, что так или примерно так разваливались, надолго занимая аппарат, развязные длинноволосые юнцы, не обращавшие внимания на нетерпеливый стук монетками в стекло.
— Ну, как потомство? Танцует? — спросил он.
— То есть?
— Да я слышу музыку.
— А-а… Нет. Какие танцы!
Что-то показалось ему в ее голосе, и он спросил:
— Вы чем-то расстроены?
— Да нет… в общем-то. Нет, нет!
— Когда они уезжают?
Она вздохнула:
— Как вам сказать? Надо собраться… То да се…
Все-таки что-то ее стесняло, чего-то она не договаривала. Но не Покатилов же продолжал торчать в коридоре и подслушивать! Одолевали ее какие-то свои, домашние заботы, к которым она торопилась из поездки и вот вернулась.
Прощаться, ограничившись только таким пустячным разговором, Степану Ильичу не хотелось. Предложить бы увидеться, но что значит увидеться? Не назначать же встречу на углу! Пригласить в гости к себе? А Клавдия Михайловна? О черт! Вот положение…
Разговор становился натужным, искусственным.
— Кто это там у вас ругается? Я слышу голоса. Не ваши?
— Соседи, — все более тусклым, отчужденным голосом роняла Наталья Сергеевна.
— Покатиловы? А что у них?
— Я же вам рассказывала.
— Позвольте, ничего вы мне не рассказывали! Это вы кому-нибудь другому рассказывали, только не мне!
— Значит, забыла. Потом расскажу.
Ясно, он уже надоел. Но, помня о своей нелепой вспышке в последний вечер на теплоходе, он старался продолжать разговор в ровном тоне.
— Так мы… это самое… мы не увидимся?
И затаился: что-то скажет?
— Ну, почему же!
«Ага, вот это уже лучше!»
— Мне, знаете ли, хочется увидеть ваших, Машеньку… И вообще. Заочно-то мы с ней знакомы!
— Приезжайте, — услышал он. — Только ведь у меня… сами понимаете.
Натянутый, принужденный тон снова неприятно кольнул его, но он тут же справился с собой и бодро принялся расспрашивать, каким автобусом ехать, где сойти и как искать дорогу.
Итак, Степан Ильич энергично потер ладони: надо все продумать, хорошенько подготовиться. Разумеется, ванна, еще раз бритье, светлый костюм. Хорошо бы соснуть часок — тогда лицо свежеет. С чем прийти, что подарить: цветы, какую-нибудь безделушку? Ну, безделушку для ребенка, а для хозяйки? Цветы? В этом что-то уж слишком ухажеристое. Но и с пустыми руками… Может быть, сделать так: поднести цветы и матери, и дочери? Кажется, это выход.
Завтракая с Клавдией Михайловной, он не замечал ее тревожных взглядов и пытался разобраться в том, почему ему и не терпелось поехать, и в то же время отчего-то было тягостно, словно кто-то удерживал его от этого и потихонечку советовал: не надо. Но почему, в чем дело?
После завтрака он заперся у себя и принялся за газеты. Читалось, однако, плохо. Тогда он откинул голову и закрыл глаза. «Да, скоро семьдесят. А жил? Как трава рос. Готовился к погребению. Обидно, черт возьми!» Затем стал думать о Машеньке и ее муже, стараясь их представить. Машенька, скорее всего, действительно должна походить на мать (издали, с палубы, он не разглядел ее как следует). Зять… вот зять как-то не вырисовывался, зато внука он представлял отлично. Забавный карапуз. На пристани бросился бабушке на шею, ножонками задрыгал — тоже соскучился… Когда молодые уедут, Наталье Сергеевне, конечно, придется трудновато с малышом одной, но ведь, если все будет нормально, его, можно сказать, долг, обязанность — облегчить… и все такое…
Вздремнуть, как он собирался, ему не удалось — оттого, что в голову лезло всякое. «Может быть, зря размечтался, рассиропился. Уют и все такое… А ну все выйдет как тогда? Тем более уже на теплоходе в последний вечер… И хотя наутро она сама же все исправила, но суть-то, истина-то… И вот сегодня — снова. «Ну, приходите…» Конечно, могло быть и так, что на нее, бедную, горой свалились всякие домашние заботы, но-о… Может, лучше было подождать еще день-два? Но, с другой стороны, а что это изменило бы? Ну хорошо, уедут молодые. Ну, допустим, Наталье Сергеевне в каком-то смысле станет легче, можно гулять, малыш этот забавный… Наверное, обожает мороженое, увозит мордочку, как поросенок… Но молодые же уедут не насовсем — опять приедут. А тогда что? Нет уж, лучше сразу: или — или… И Степан Ильич, энергично сбросив с дивана ноги, стал собираться.
Жила Наталья Сергеевна в районе новостройки. Из старого города можно было проехать трамваем и автобусом, но она почему-то сказала — автобусом, и Степан Ильич трамвай отверг. За громадным пустырем, считавшимся окраиной города, за автобазой, где до недавнего времени работал механиком Василий Павлович Барашков, а сейчас работали его сыновья, начинались кварталы новых зданий. Бывать в этом районе ему приходилось редко, и он с интересом оглядывался: настоящий город! Правда, у них в старой части побольше зелени.
Сойдя с автобуса, Степан Ильич стал узнавать ориентиры, указанные по телефону. Вот аптека, вот писчебумажный магазин. На углу девушка в халате продавала пирожки, натыкая их вилкой и заворачивая в квадратики нарезанной бумаги.
Пока что он шагал уверенно.
Трехэтажный дом, в котором жила Наталья Сергеевна, должен был находиться в глубине квартала. Ага, детская площадка: копаются в песке малыши, на скамеечках сидят бабушки с вязаньем в руках. Но позвольте, домов-то трехэтажных два!
Поколебавшись, Степан Ильич решил спросить. Старухи, отложив вязанье и приспустив очки, переглянулись.
— Это какая же? Такой тут вроде нету.
Потом они все вместе уставились на подполковника, точно надеясь по его виду определить, к кому мог направляться такой принаряженный, торжественно-вежливый гость с двумя букетиками гвоздик.
На помощь была позвана какая-то Нюра, проходившая мимо с пустой бутылкой из-под кефира в авоське. Нюра посмотрела на Степана Ильича почти враждебно:
— А вы им кто будете?
Начиная сердиться, Степан Ильич поднял плечи. Вот дурацкое положение! Теперь даже детишки, бросив ковыряться в песке, пялили на него свои глазенки.
Старухи на скамейке о чем-то перешептывались с Нюрой, и вдруг все разом прояснилось.
— Так это же где журнал «Театр» выписывают! Сразу бы и говорили!
— А я слушаю, слушаю — и не пойму. Она же ездила куда-то и только приехала.
— Да вчера и приехала!
И Степану Ильичу был указан дом и подъезд.
Поднявшись на второй этаж, он оглядел себя и тронул кнопку звонка. Послышались шаги.
Позднее он сообразил, что открыть дверь мог кто-нибудь из соседей (опять пришлось бы объясняться!), но открыла именно Наталья Сергеевна. Ждала! И ему сразу стало легко и радостно, мысленно он выругал себя за все свои сомнения. Вот вечно он так. У человека, может быть… ну что-то такое… а он уже бог знает что подумал!
На лестничной площадке и в коридоре было темновато, все же Степан Ильич различил какие-то физиономии, высунувшиеся из разных дверей. Любопытство продолжалось недолго, двери прикрылись. Степан Ильич был избавлен от цветов.
— Зачем же два? — Наталья Сергеевна старалась справиться со смущением. — Ах, Машеньке! Маша, Маша! — закричала она в глубину квартиры, и Степан Ильич приготовился. Никто, однако, не отозвался.
— Ничего, она потом, — проговорила Наталья Сергеевна. — Заходите.
В маленькой, тесно заставленной комнатке всю середину занимал накрытый круглый стол. Видно было, что стол отодвинули от стены, сняв с него швейную машинку и стопку книг. Детская коляска находилась на балконе. Все свидетельствовало о приготовлениях к приходу гостя, и эта забота тронула Степана Ильича. «До гостей ли людям? А все же! Какой я все-таки эгоист! Чуть что-то не так — и у меня уже готово! Нет, Василий прав — менять, менять надо характер».
Осваиваясь, Степан Ильич опустился на краешек стула. Он стеснялся смотреть на хозяйку и видел только ее ноги в дешевых сереньких чулках и думал о том, что никогда не определить возраста женщины по ногам, и о том, как стойко иногда тело человека сопротивляется старости, словно еще не все взяло от жизни.
— У вас кто-то «Театр» выписывает? — спросил он.
— Откуда вы знаете? — изумилась Наталья Сергеевна.
— Да уж знаю!
Оказывается, Нюра, с чьей помощью старушки указали ему дорогу, работала почтальоном.
На его взгляд, за эти два дня Наталья Сергеевна побледнела и осунулась. Тревога, сожаление, а главным образом нежность отразились в его продолжительном взгляде. Ей бы сейчас не суетиться, а лечь в хорошей, тихой, затененной шторами комнате, попросить в постель чаю, кофе ли… и чтобы кто-нибудь близкий, родной посидел рядом, помешал ложечкой в чашке, спросил, не надо ли еще чего, подал книгу… Все это пронеслось в одно мгновение. Степан Ильич взволнованно встал.
— Вы нездоровы? Или что-нибудь…
— А, не обращайте внимания! — И она заторопилась уйти. — Я оставлю вас, хорошо? А то ребятки мои на кухне, и я боюсь, как бы они там без меня не нахудожничали!
Оставшись один, Степан Ильич осмотрелся. Твердые складки на свежей скатерти, вынутые ради случая разнокалиберные тарелки, белые конусы салфеток, стулья вокруг стола — все говорило о том, что обед затевался парадный. В такой-то скученности!.. И он снова испытал раскаяние за свою настырность. Четверо в одной комнатушке, а тут еще… Он хорошо помнил, каким событием для родительского дома являлся приход гостей. Мать сбивалась с ног, на стол выставлялось все, что было лучшего. Сейчас в основном уже не так, больше привыкли на скорую руку, ну а здесь, видимо, еще любят принять по старинке, как велит обычай, переданный по наследству от родителей. И Степану Ильичу все больше становилось совестно. «Теперь понятно, отчего она так… Но почему не сказать прямо? Уж кому-кому, а мне-то, кажется, могла. Как убедить их, отговорить не затевать всю эту кутерьму? Да ну, отговоришь! Уже затеялось, уже идет… Что, напросился в гости? Теперь сиди, красней!»
Он не заметил, когда вошла Наталья Сергеевна, и поспешно вскочил, увидев, что она стоит перед ним и с улыбкой держит за талию молоденькую девушку с растрепанными волосами, в домашнем халатике.
— …Моя Машенька, прошу любить и жаловать. Мы сегодня сбились с ног — столько дел, столько дел! Машенька, поблагодари Степана Ильича за цветы.
«Непохожа!» — первое, что сразу же подумал он. Почему Владислав Семенович уверял, что она вылитая мать?
В глазах Машеньки читалось удивление, может быть, чуть-чуть досада и какой-то непонятный интерес — все одновременно. В эту минуту Степан Ильич вспомнил, с какой усмешкой снисхождения встретил он сам своего сына-школьника, когда тот осмелился впервые пригласить к себе в гости свою одноклассницу. Видимо, тогда сын и его красневшая подружка, представ перед глазами старших, испытывали то же самое, что он испытывал сейчас, чувствуя, как его разглядывают без всякого стеснения, изучают и удивляются — да, удивляются самым откровенным образом, нисколько этого не скрывая. Несколько раз Машенька взглядывала на смущавшуюся мать, как будто именно сейчас увидела в ней совершенно другого человека, не того, к которому она привыкла. Краска на щеках, неожиданный гость, цветы… Неужели в таком возрасте женщина еще способна нравиться? Но какая же это женщина? Это же мама! «Ну и что, что мама? Ах, глупенькая!» У Степана Ильича сами собой расползались от улыбки губы. Со своим наивным и чистосердечным изумлением Машенька ему нравилась чрезвычайно.
«Вот жизнь! Еще вчера — да какое там! — еще всего лишь час назад смешно было подумать, что можно так вот, разом, обзавестись… ну, семьей не семьей, а… да нет, если уж зреть, как говорится, в корень, то именно семьей. А что? Чем не семья?» Словом, под первым впечатлением Степан Ильич ощущал себя счастливым до краев и, полный признательности за это состояние, готов был вместить в свою широкую и благодарную любовь всех, кого он сегодня, не думая, не гадая, вдруг приобрел, — всех, даже зятя, которого он еще совсем не знал, не видел.
Никита, зять Натальи Сергеевны, оказался долговязым лохматым юнцом в сильных очках. Очки и оттопыренные красные губы — вот что бросалось сразу в глаза. Он вошел в комнату босиком, с журналом в руках, буркнул: «Здравствуйте» — и, сев за стол, близоруко уткнулся в страницу. Наталья Сергеевна, разливая суп, с мягким укором заметила:
— Никита!
На мгновение он оторвался от журнала:
— Я поздоровался.
— Я слышала. Ты хоть обуйся, милый.
Продолжая читать, Никита нашарил ногами валявшиеся возле дивана тапочки.
Наталья Сергеевна переглянулась с гостем.
— У нас маленькая неприятность, — пояснила она. — Не успела я приехать — нате вам! Никиту посылают в лагерь, на военный сбор. Такая неожиданность!
— Так весь курс же! — сказал Степан Ильич, принимая от хозяйки дымящуюся тарелку.
— Вообще-то да… Но что стоило сделать эти сборы за счет учебного времени? А то лето, каникулы, все отдыхают, а им, бедняжкам…
«Женщина», — подумал Степан Ильич. У них в семье было примерно то же самое, когда речь заходила о будущей профессии Бориса. Сам Степан Ильич был бы доволен, если бы сын стал кадровым военным. Есть, знаете ли, в мире такая древняя почетная профессия — защита Родины. Но Борису он ничего не навязывал — пусть выбирает сам. Матери же, как всякой женщине, хотелось чего-нибудь более домашнего, чтобы сын был поближе к ней…
Степан Ильич, как старый солдат, дружелюбно взглянул на будущего новобранца.
— Дело нужное. Да и сборы-то: на месяц! Это не царская служба на двадцать лет.
Ответить ему не успели: мимо двери по коридору кто-то прошел, громко шаркая по полу какой-то грубой обувью, затем в той стороне, где помещалась ванная, раздался требовательный стук и раздраженный голос рявкнул:
— Надо и о других подумать! Фон-барон!
Зная обо всех жильцах квартиры, Степан Ильич угадал: Покатилов. Остальные за столом не обратили на коридорное происшествие никакого внимания.
— На кого это он? — спросил Степан Ильич, погружая ложку в суп.
— Старый Ромео наводит марафет! — хмыкнул Никита, переворачивая страницу.
Прыснула Машенька, смутилась, зажала себе рот.
— У нас сосед, — краснея, сообщила она Степану Ильичу, — такой балдежный старичок. Милый, вежливый, но балдежный. Вы представляете, он каждый вечер наряжается и отправляется… куда бы вы думали? Ну вот куда, куда?.. Ни за что не угадаете! На танцы! Да, да! Каждый божий день!
Все-таки она похожа на мать! Особенно сейчас, когда краска смущения быстро залила ее юное лицо.
Никита, приготовясь брать тарелку, сделал ногтем отметку на странице.
— В понедельник у них танцев нет, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — В понедельник у них банный день. Смывают трудовой пот.
Гость за столом немного стеснял Никиту, и Степан Ильич это видел. В то же время он чувствовал, что молодому человеку хочется поговорить, а не сидеть букой, и он помог ему в этом, с интересом принявшись расспрашивать о причудах одинокого жильца. А причуды в самом деле были странноваты: танцы. Ну, домино бы. Ну, шахматы. На худой конец, страстишка к картам. Но танцы!..
Разговор за столом сразу принял общий и живой характер. Машенька и Никита рассказывали наперебой. С «гвардии интендантом», как называл Митасова Никита, они одинаково дружили и всеми силами старались защитить его от Покатилова. А грубияну Покатилову доставляло какое-то особенное удовольствие донимать тихого жильца тем, что тот, видите ли, тоже не выказал в свое время боевой отваги и, пока другие воевали, отсиживался в тыловых частях.
— А в День Победы, — фыркнул Никита, — я думал, старику будет совсем каюк. Вы знаете, на Покатилова, как тряпка на быка, действует каждый орден, каждая медаль. А у Митасова как раз медалька есть, — кажется, за победу над Германией.
— И еще значок какой-то, — вставила Машенька.
— Это гвардейский, — кивнул Никита. — Так Покатилов, когда его увидел, аж затрясся. «Ты, заорал, гвардеец! Тыловая крыса! Симулянт! Ты, говорит, здесь окопался, сало жрал!» И пошел и пошел! Выражений, как вы понимаете, не выбирал. Так старик тут же разделся, лег и три дня не поднимался.
— Какие три, какие три? — вскричала Машенька, сгорая от нетерпения продолжить. — А четыре не хочешь?
— Ну, это уже детали, — отмахнулся Никита. — Это не главное.
— Нет, главное! — уперлась Машенька. — Как же не главное? Ради бога, — обратилась она к Степану Ильичу, — скажите ему, что все дело как раз в деталях. Да, в них! Без деталей неинтересно.
Оттопырив губы, Никита не сразу нашелся что сказать.
— Да с какой стати ты взяла, что я не признаю детали?
— Не признаешь, не признаешь! — настойчиво твердила Машенька. — Не первый раз!
— Дети, дети… — сделала замечание Наталья Сергеевна и потаенно переглянулась с гостем: дескать, ну, видите, какие они у меня?
Степан Ильич наблюдал, слушал и посмеивался. «Так все и есть, как она рассказывала на теплоходе».
— Никита, милый, — взмолилась Машенька, — ты совсем не так рассказываешь… Ну совсем же, совсем не так! Мама, подтверди!
— Да почему не так? — снова обиделся Никита.
— Стой. Помолчи. Дай я доскажу… Ну дай же мне хоть слово-то сказать! — Кажется, она была готова заплакать, и Никита уступил. — Значит, так. Я бы на его месте, наверное, тоже заболела. Вы бы только слышали!.. И вот я захожу к нему, а он как посмотрит на меня да как заплачет! Правда, правда! Мне даже самой плакать захотелось.
— Маш, — ввернул Никита, — ну кому это интересно?
— Постой… И вот стала я его кормить, даю ему с ложечки, а он взял меня за руку и смотрит, смотрит. «Знаете, говорит, что самое страшное? Самое страшное, что этот подлец совершенно прав». Вы представляете? И опять он в слезы и говорит, говорит. И руку мою не отпускает. «Я, говорит, действительно так виноват, так перед всеми виноват! Мальчишки, говорит, сбегали на войну, а я? Действительно окопался, действительно сало жрал…» Что-то еще он говорил, всего я не запомнила.
— Словом, вы его простили? — спросил с улыбкой Степан Ильич.
— Но ведь кому-то надо было и интендантом быть! Правда? Да и не убил же он никого… А человек так мучается!
Ее наивный откровенный взгляд, кажется, хотел проникнуть в мысли, в душу седого сдержанного подполковника. Степана Ильича забавляла эта пытливая настойчивость, он с легким сердцем рассмеялся и заключил:
— Ладно, пусть живет.
Он видел, что дружное семейное застолье греет сердце и самой Натальи Сергеевны. Слушая молодых, поддерживая задорный, перемежаемый смехом разговор, он вдруг вспомнил теплоходных стариков, «забойщиков» в домино, и в эти минуты душевной полноты и щедрости взглянул на их вызывающее поведение именно со своей сегодняшней высоты. Ему показалось, что он увидел в глубине их нездоровых склеротических глаз горькую и безысходную тоску людей, которым ничего больше в жизни не осталось, кроме одинокого, холодного умирания. Скорей всего, они и домино свое тоже ненавидели, но оно давало им возможность держаться вместе, избегать опостылевшего одиночества, — недаром они пристраивались «забивать» обязательно там, где побольше народу… В эту минуту Степан Ильич понял их, простил и пожалел. Не они виноваты, старость виновата.
— А теперь, — весело проговорил Никита, заполняя паузу, — наш дорогой Митасов — шутки в сторону! — жених областного значения.
— Вот тут я его не понимаю! — призналась Машенька и развела руками. — В таком возрасте — и танцы! Никого из них не понимаю.
Оказывается, каждый вечер Илья Васильевич Митасов, тщательно принарядившись, отправлялся, по терминологии Никиты, в «парчок», где такие же, как он, люди преклонных лет собирались вместе и часа полтора-два танцевали под аккордеон. Никита добавил, что на эти «скачки» пенсионеры ездят даже с другого конца города.
— По-моему, старички немного долбанулись, — высказался Никита и красноречиво покрутил возле головы растопыренной пятерней. Не встретив, однако, ничьего одобрения, он чуточку смутился и проговорил: — «Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно».
Сказав так, он с преувеличенной жадностью откусил от ломтя хлеба, пристроил рядом с тарелкой журнал и опустил очки в страничку. По молчанию, которое вдруг наступило за столом, он догадался, что высказался невпопад.
Последняя тирада Никиты и в самом деле нагнала на лицо подполковника тучку. Смешно… Он не донес до рта ложку. Смешно и грустно… Возможно, возможно. Но — кому смешно? Сам он сегодня искал в кармане плаща монетку и боялся, что такой, какая нужна, вдруг не окажется, звонил из автомата и волновался, затем покупал цветы, ехал, принаряженный и торжественный, в автобусе и подозревал, что все вокруг догадываются о его состоянии. Смешно… Но ведь и звонил, и волновался, и выбирал цветы! А еще брился, делал компресс и долго рассматривал в зеркале лицо. Так что… может, не так уж и смешно все? Разумеется, среди девчонок и мальчишек на обычной танцплощадке действительно смешно, но среди своих-то, сверстников-то! Вон на теплоходе… Существуют же всяческие молодежные лагеря, — почему не создать места отдыха и развлечений стариковского типа? Потребность жить прекращается в человеке лишь со смертью.
С затуманившимися глазами он как опустил ложку, так и сидел, уставившись в остывающую тарелку.
Наталья Сергеевна переглянулась с дочерью, Машенька, недоумевая тоже, едва заметно пожала плечами.
Ничего этого Степан Ильич не видел. На войне, уже в конце, едва выдавался тихий день, даже просто час, непременно начинал пиликать трофейный аккордеон и возникали танцы — скудное развлечение солдат, уставших от боев. Еще не остыли от недавнего боя танки, еще торчали дула пушек в пороховой смоле, а доморощенный умелец — музыкант самозабвенно тыкал пальцем в клавиши и уцелевшие бойцы, одни мужчины в шинелях, ватниках, в обмотках и сапогах, сцепившись попарно, шаркали подошвами на усыпанном обломками пятачке. Потом все чаще стали появляться и девушки…
Чтобы прервать внезапную и непонятную задумчивость гостя, Наталья Сергеевна сделала зятю замечание, сказав примерно то же самое, что было в разбегающихся мыслях подполковника. Только сказала она проще и короче. Что из того, что старики танцуют? Нельзя по молодости лет видеть всех людей в одном цвете. Жить, между прочим, хотят все.
Замечание тещи вызвало недоумение Никиты. Переворачивая страницу, он тычком пальца в переносицу поправил очки.
— Бапля, не смеши, пожалуйста. Танцевать надо было в свое время.
Покоробленная тем, что гость услышал это домашнее — бапля, Наталья Сергеевна сухо заметила:
— Ешь, Никита. В свое время была еще и война.
С куском хлеба за оттопыренной щекой Никита перестал жевать.
— Так теперь что же — наверстывать? Может быть, и через веревочку скакать? Играть в пятнашки?
Уверенные доводы парнишки нисколько не трогали Степана Ильича. Пока Никита говорил, он наблюдал за Машенькой, любовался, с каким молитвенным выражением на юном счастливом лице смотрела она на своего мужа и вся светилась, кивая каждому его слову: «Правда, Никита, правда!» Она слушала мужа, молча соглашалась с ним, но на ее лице отражалось что-то еще, чего Степан Ильич пока не мог понять. В голове у него мелькнуло: в семье какая-то тайна…
Заметив, что за ней наблюдают, Машенька смутилась и потерла щеки ладонями.
— Нет, — застенчиво обратилась она к подполковнику, — вы представляете на этих танцах кого-нибудь… ну, из своих знакомых? Ну вот хотя бы мою маму? Это же… да это же просто неприлично. Неужели вы не согласны?
Мила, очень мила — вылитая мать! Продолжая любоваться ею, Степан Ильич многозначительно усмехнулся и пожал плечами: дескать, как сказать! Он ждал, что возразит сама Наталья Сергеевна.
— А между прочим, — с некоторым вызовом ответила дочери Наталья Сергеевна, — в свое время я танцевала довольно неплохо!
— Ой, мама, не смеши!
«И это у них общее: «Ой!»
— А вот представьте себе, — заявил Степан Ильич, хитровато посматривая на хозяйку, — ничего смешного. Смею вас уверить!
С неподражаемым задором Наталья Сергеевна тряхнула головой:
— Да-с! Именно-с! Ну что, съела?
Кажется, она едва удержалась, чтобы не показать дочери язык. Глядя на мать во все глаза, Машенька всплеснула руками.
— Ма-ама… — пропела она, — что я слышу? Ты танцевала? Ты?! Никита, держи меня, я упаду!
— А что в этом такого? — все в том же задорном тоне возмутилась Наталья Сергеевна. — Захотела танцевать и танцевала! Правда, Степан Ильич?
Отводя глаза, подполковник почесал висок.
— Тем более такой партнер! — ввернул он.
В ответ на вопросительный взгляд дочери Наталья Сергеевна пояснила:
— Меня пригласил Владислав Семенович.
Она опять стала ровной, спокойной.
— Я гляжу, мама, — с женским лукавством улыбнулась Машенька, — ты пользовалась успехом. Поздравляю! Никита, ты слышишь?
Молодой человек, как бы ошеломленный всем, что он сейчас узнал, движением плеч, бровей, немым выражением лица изобразил одно: потрясающе!
После этого наступило общее умиротворение и все молча занялись обедом. Мать и дочь неторопливо погружали ложки, аккуратно подносили их ко рту. Никита, все еще похмыкивая, небрежно ел, перелистывая страницы и время от времени взглядывая поверх очков на тещу. Несколько раз они с Машенькой переглянулись и оба тотчас же, сдерживая улыбки, опустили глаза вниз, в свои тарелки.
«Семья, — подумал Степан Ильич. — А если бы не война, если бы остался наш Борис? Нет, он ни за что не сел бы нам на шею. Гордость! Он с малых лет отличался самостоятельностью. «Я — сам!» Собственно, так и должно быть, для того и дети, чтобы быть опорой родителям в старости. Это логично. Почему сейчас наоборот? «Главное — довести детей до пенсии…» Горькая шутка! Дети растут, женятся, заводят своих детей, а все чувствуют себя детьми. Что это — игры взрослой детворы в родительской теплице?»
— А где же, — вспомнил Степан Ильич, — ваш главный мужчина?
Лицо Натальи Сергеевны сразу прояснилось.
— Он там! — показала она на балкон. — Спит.
— Так что же мы шумим? — Степан Ильич невольно прижал к губам палец. — Разбудим.
— Что вы! Он у нас мужик здоровый.
— Маш, — позвал Никита и, отъехав от стола вместе со стулом, кивком головы показал на дверь, — можно тебя на минутку?
— Дети, — напомнила Наталья Сергеевна, — а второе?
— Мерси, — отказался Никита. — Я лично потом. Сейчас не хочется.
Они вышли, и хозяйка с гостем остались одни.
— Скажите, может быть, я что-то не так сделал? — спросил Степан Ильич.
— Ну что вы, что вы! — запротестовала Наталья Сергеевна. — Наоборот. Все прекрасно. Разве вы не видите?
— А что же тогда… — и, не договорив, он указал на дверь.
— О, это у нас всегда! Дети, — крикнула она, — вы что там затеваете?
— Ма! — послышался из кухни голос Машеньки.
— Зовут, — сказала Наталья Сергеевна и, извинившись, вышла.
«Ну что? Все хорошо», — подумал Степан Ильич, поднимаясь.
На балконе в открытой коляске безмятежно спал толстощекий здоровенький ребенок. Степан Ильич обратил внимание, что ручка коляски неумело прикручена проволокой. Неожиданно ребенок завозился, сильно стукнул ножками в стенку и открыл глаза. Несколько мгновений он не мигая смотрел на незнакомца. Степан Ильич живо спрятался за дверь. Позвать бы кого!
— Вы что? — удивилась вошедшая Наталья Сергеевна. — Ах, проснулся? Так что же вы? Нет, нет, он у нас не из пугливых. Зря вы, сразу бы и познакомились.
Степан Ильич видел согнутую над коляской спину.
— Ему, по-моему, там тесно, — сказал он.
— Немножечко есть, — согласилась Наталья Сергеевна, копошась в коляске. — Немножечко мы уже переросли. Но ничего, скоро купим кроватку, поставим — и все будет хорошо.
Ласково воркуя, она взяла ребенка на руки. Помогая ей пройти, Степан Ильич сунулся открыть половинку балконной двери, но дверь не поддалась — она, казалось, вросла в пол. Краска внизу была соскоблена добела.
— Нет, нет, не пытайтесь, — остановила его Наталья Сергеевна. — Дверь у нас с капризами. Говорят, дом садится, все двери надо подгонять. Бедный Митасов даже замок закрыть не может.
С ребенком на руках она появилась в комнате. Толстенький мальчишка, равнодушный после сна, в одной рубашечке сидел, свесив голые ножки. Увидев чужого, он сделал движение и обхватил бабушку за шею.
— Золотко мое! — простонала Наталья Сергеевна, закрыв глаза.
Из коридора доносился голос Никиты, с кем-то развязно болтавшего по телефону:
— Да наверное поедем, старичок. Машка? И Машка едет… С лагерем что-нибудь образуем. У тебя, кстати, нет знакомого врача?.. Ага, ага. Ну ладно. Ничего… Есть Ницше, старик. Какая тебе разница? Достал. Нет, не библиотечный. В хорошей сохранности. Сколько? Пока не продаю. Обстоятельства пока не складываются, старик. А ты знаешь, сколько стоит сейчас Ницше? Ну ладно, ладно, буду иметь тебя в виду. Договорились.
Потом он закричал откуда-то из глубины квартиры:
— Маш… Маша!.. Машка! Это ты сейчас чистила зубы? Ну сколько раз тебе говорить, чтобы давила тюбик не у горлышка, а с хвоста? Тебе что, трудно? Да?
— Никита, милый, ну какая разница? Как будто я нарочно!
— У тебя всегда так: делаешь, лишь бы сейчас было хорошо.
— Да тише вы! — заорал, высунувшись в коридор, Покатилов. — Хоть минуту покоя можно?
— Можно, можно, — весело отозвался Никита. — Миль пардон!
Громко хлопнув дверью, Покатилов снова заперся.
— Да-а… — проговорил Степан Ильич, покачивая головой.
— Вот так и живем, — вздохнула Наталья Сергеевна.
— Ма! — позвала Машенька из коридора. — Мы ушли.
— Они в кино, — сказала Наталья Сергеевна подполковнику. — Никита, зайди на минутку, милый… Я так и не поняла, что у тебя с лагерем?
— Бапля, — рассердился тот, — это никого не касается! Сумею отвертеться — не поеду, не сумею — все. Зачем этот базар-вокзал? Пусть каждый живет своей отдельной жизнью!
«Вот так!» — молча взглянула на подполковника хозяйка.
Степана Ильича покоробило вульгарное словечко — отвертеться. Это же он от военной службы хочет отвертеться! Не положено бы…
Из коридора Машенька сказала:
— Ма, ты Алешеньку накормишь? И не забудь — все тряпки в ванной.
— Бапля, привет!
Хлопнула дверь, и две пары ног протарахтели вниз по лестнице.
— О господи! — Наталья Сергеевна стала одевать ребенка.
— Скажите, — спросил Степан Ильич, — вы любите своего зятя?
Она, занятая одеванием Алеши, ответила не сразу.
— Я люблю дочь. В ней, как вы понимаете, вся моя жизнь. А зять… Сердце ж пополам не разделишь! Достаточно того, что его любит Машенька. Как я могу ее судить? Она еще девчонка, это ее первая любовь. Сами понимаете…
Ответ вышел уклончивым.
— Но как он… — Степан Ильич поискал подходящее слово, — как с вами… ну, не слишком вежливо!
— А может быть, таким и должен быть мужчина? — спросила она, поднимая улыбающееся лицо, — А то сейчас пошли какие-то… с локонами до плеч, с гитарами. Не поймешь: парень ли, девчонка ли? А Никита у нас… Вы знаете, Илья Васильевич, сосед, сказал мне, что ему с ним интересно разговаривать. Он что-то там пишет, много читает, музыкой интересуется… В шахматы играет! Вот бы вам с ним сыграть!
Последнее удивило Степана Ильича.
— Что ж вы мне раньше не сказали? А у вас и доска имеется?
— Это… такая? — Наталья Сергеевна изобразила в воздухе квадрат. — Нет, нету. Я не видела.
Ничего не сказав, Степан Ильич отметил про себя, что она, конечно, всеми силами старается выставить зятя в самом лучшем свете. На его взгляд, Никита никак не походил на шахматиста. Ну, может быть, чуточку играет — так, знает, как переставлять фигуры…
— Ой, вот ушли они, — призналась Наталья Сергеевна, — а я себе уже места не нахожу. Как они там? Что у них? Не ссорятся ли?
Степан Ильич сказал:
— Ругаются они как будто легко. Поругались — помирились.
— Ой, что вы! Хорошо еще, что я все время рядом. Утром сегодня… Надо же, завелись вдруг: сколько раз Брижжит Бардо была замужем? Машенька говорит, что два. Никита кричит — три. И ни один не уступает… Теперь вы понимаете, почему я так рвалась домой? Без меня они в два счета наделают глупостей и потом будут всю жизнь жалеть.
Она пригладила Алеше волосы и подошла к столу.
— Что ж, будем дообедывать втроем.
— Да я, собственно… — промямлил Степан Ильич, оглядывая стол.
— Садитесь, садитесь, — потребовала она. — Вот еще!
Перебил их неожиданный стук в дверь и грубый голос:
— Мадам, мне нужна ванна.
Наталья Сергеевна отозвалась:
— Я сейчас.
Отвратительно шаркая калошами, Покатилов отошел, шаги его затихли где-то в конце коридора. «Странно, — заметил Степан Ильич, — почему не было слышно, когда он подходил к двери?»
Вместо обеда Наталье Сергеевне пришлось заняться делами. Ребенка она оставила на попечение Степана Ильича.
— Алеша у нас любит мужское общество. Ведь любишь, карапуз? Любишь?
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — сказал Степан Ильич. — Мы с ним найдем общий язык.
И точно, маленькое доверчивое существо, забавно топоча ножками, тут же стаскало к ногам гостя все свои игрушки. Степану Ильичу доставляло невыразимое удовольствие брать на руки тяжеленькое теплое тельце, вдыхать парной младенческий запах, слушать лепет. Соскальзывая с его колен, ребенок ловко шлепался на четвереньки.
— Ну, полный контакт? — улыбнулась Наталья Сергеевна, управившись с делами.
— Да, полное взаимопонимание. И знаете: есть предложение погулять.
— А обед?
— Отставить!
— Что ж, тогда будем наряжаться.
На краю стола были быстро поглажены рубашечка, штанишки. Началось переодевание.
— Коляску берем? — спросил Степан Ильич.
— Что вы! Мы уже не маленькие. Это у нас так, для отдыха. Дача!
— Не маленькие, — совершенно серьезно подтвердил малыш и поправил на плечах лямочки от штанишек.
— У-у, сокровище мое! Что бы я без тебя делала?
У самой Натальи Сергеевны одевание заняло какие-то минуты. Подкалывая волосы, она вошла в туфлях на каблуках и в простеньком черном платье с белым отложным воротничком — помолодевшая, подобранная, упругой походкой. Откуда что взялось! Степан Ильич, опуская ребенка на пол, взглянул на нее и замер: такой она не была даже на теплоходе. «Платье было другое», — определил он.
— Красивое у вас платье, — похвалил он, снова занимаясь с малышом.
— Сзади пионерка, спереди пенсионерка! — польщенно засмеялась она, вглядываясь перед зеркалом в свое лицо.
— Шутки вашего зятя? — спросил Степан Ильич.
— Я не обижаюсь. — Наталья Сергеевна поворачивалась, внося последние поправки. — А с платьем меня Машенька консультирует. Молодые нынче в этом столько понимают — нам и не снилось. Мы-то, вспомните…
С потаенным вздохом они взглянули друг на друга и невольно рассмеялись.
— О господи! — проговорила Наталья Сергеевна. — Ну, идемте?
Из подъезда они вышли, ведя ребенка между собой, и попали под зоркий перекрестный обстрел сидевших на скамейках бабушек. Наталья Сергеевна застеснялась, подполковник прошел с высоко поднятой головой. Почему-то вспомнилось, как мальчишками они, завидев парочку, принимались свистеть в пальцы и кричать: «Тили-тили тесто, жених и невеста!..»
— У вас очень милая дочь, — похвалил он. — Я именно такой ее и представлял. И она действительно похожа на вас.
— Не знаю, — тихо отозвалась она. — Может быть… Говорят, что да.
Угнетенная какой-то внезапной мыслью, Наталья Сергеевна помолчала.
— Я уже говорила вам: она несчастная девчонка. Невезучая… Я с ней хватила горя.
Подполковник остановился.
— Можно узнать подробности?
— Ах, милый Степан Ильич! Маленькие дети спать не дают, большие дети жить не дают! Пока они такие ворона показала на Алешку, — живешь и думаешь: «Господи, ну хоть бы поскорее подросли!» А подрастут — совсем голова кругом!.. Идемте же. Чего мы стали?
— Вы это, случайно, не из-за лагеря? — поинтересовался он.
— Да ну! При чем здесь лагерь? Если бы только лагерь! А, не будем! Все это так…
Наталья Сергеевна, не договорив, торопливо полезла за платочком. Степан Ильич деликатно смотрел в сторону. Ничего-то он не знает о ее семье! А на вид все как будто в порядке…
Оказывается, несчастья Машеньки (а значит, и матери) связаны с замужеством. «Только вы уж никому», — попросила Наталья Сергеевна. Этот вот маленький Алешка, рассказывала она, появился на свет не совсем желанным человеком. «Может быть, тут и моя вина. А с другой стороны… Когда с ней было говорить обо всем таком? В восьмом классе рано, в десятом уже поздно… Что было, что было! Страшно вспомнить…» Рождение ребенка сначала помешало Машеньке сдавать экзамены, затем больше года она сидела дома. Сейчас Никита на два курса старше, у него своя компания, и Машенька ревнует, не находит себе места.
— Она мне призналась, что какая-то там девчонка — соперница. Тоже студентка. Красивая, обеспеченная… Вы не заметили — у него на руке часы. Это подарок той. На день рождения. А что могли мы с Машкой? Подписку на «Театр». Он очень любит читать «Театр»… В общем, сложно все, милый Степан Ильич, очень сложно.
Вот все и открылось. Значит, Машенька испытала потрясение неожиданного материнства и открыла для себя чувство, укрепляющее человека в жизни, — любовь к своему ребенку. То-то она порою кажется старше своего юного самоуверенного мужа.
— Но он-то, он! — настаивал подполковник. — От него же все зависит.
Она помедлила.
— Да разве их поймешь… О, они сейчас такие практичные стали! Ценят родителей по тому, сколько те могут дать. Велосипедом уже не отделаешься… А мои… мои пока как будто ничего. Живут. Если уж вам признаться, то Машенька очень хочет, чтобы он отправился в лагерь. Очень! А он рвется на юг. И я понимаю Машку. Уедет он — она же себе места не найдет! Разве не так?
— Отвертеться! — хмыкнул подполковник. — Это же дезертирство. Да и как он рассчитывает отвертеться?
— Это просто! Справку какую-нибудь. Ему что-то обещает Владислав Семенович.
— То есть… — насторожился подполковник, — как обещает? Когда он успел наобещать? Мы же с ним вместе ездили!
Наталья Сергеевна смутилась.
— Ну, ездили… А он уже сейчас.
— Когда сейчас? — допрашивал Степан Ильич.
— Ой, — воскликнула она, по обыкновению сильно заливаясь краской, — бить меня надо за мой язык проклятый! Ничего, ну ничегошеньки не умею таить! Ну кто меня за язык тянул? Нет, ляпнула, проговорилась! В общем, звонил он. Не перестает звонить.
— А-а… в чем дело-то?
— Я знаю — в чем? Одолел звонками. Мне уже перед своими неудобно. Ну что это такое? Не молоденькая уж. Звонки и звонки! Первый раз — мы только с пристани приехали. Вещи внесли — звонок. Он! Потом вечером. А вчера — так спозаранку.
— И сегодня?
— Сегодня я не стала подходить. Они с Никитой что-то… Опять какую-то книгу от него принес.
— Книгу? Не Ницше, случаем?
— Откуда я знаю! Я в эти дела не лезу. Но Никите сказала: хочешь — езди к нему сам, а к нам — мне некогда!
— Ага… — проговорил Степан Ильич. — «Я не так молод, чтобы полюбить женщину за ее пение, и не так стар, чтобы…»
У Натальи Сергеевны вытянулось лицо.
— Откуда вы знаете? Постойте… Это он вам сказал? Да?
— Да уж знаю! — посмеивался Степан Ильич.
— Нет, это он, он! Ведь он? Сознайтесь.
— Ну вот еще! Не хватало… Успокойтесь, я пошутил. Ну его! Лучше скажите мне вот что… я уж по-свойски, извините. Вот я сейчас сидел, смотрел на вас на всех и думал. У вас же целая семьища! Трое взрослых людей. А, простите, доходы? Как вы выкручиваетесь?
Вопрос ее нисколько не обескуражил.
— Доходы? Ну, как вам сказать… Пенсия прежде всего. Это раз. У них стипендия, у обоих. Два. Ну и я еще могу…
— Вы же не работаете!
— Сейчас нет. А перед путешествием работала. Где? Вот вы любопытный какой! Ну хорошо — в киоске. В газетном. Так что помаленьку выкручиваемся.
— Но юг, юг! Это же стоит денег.
— Вы уж думаете, они бог знает куда собираются! Скромненько, в Геленджик.
— А что там?
— Одна знакомая. Машенька же у меня болела, я несколько раз возила ее на море. С тех пор мы иногда друг другу пишем, поздравляем с праздниками. У нее домик, садик, огород. Фрукты, овощи. А что молодым еще надо? Главное — море… А с деньгами что-нибудь придумаем.
— Почему это вы будете придумывать? Хорошенькое дело!
— Но я же мать!
— Пусть сами думают. Пора уже. Простите, но в наше время…
— Бог с вами, Степан Ильич. Разве у них сейчас такие запросы, как у вас? В наше время что? Накормить, сшить брюки, платье. И все. А нынче? Мотоцикл — как самое малое. Жизнь идет.
— Жизнь-то идет. Но как-то не годится таким великовозрастным — и на вашей шее. Сами уж большие.
— Я же не могу сказать, что они ничего не делают, бьют баклуши. Пока учатся, потом станут работать. Алешка подрастет… Мне самой хочется отправить их на юг. Я не видела в жизни ничего хорошего, пусть хоть они увидят. А работать… Успеют еще, наработаются. Жизнь долгая.
— Ничего она не долгая! Это только кажется. Какой дурак придумал — долгая, долгая!
— Ах, Степан Ильич, ну что вы кричите на меня? Вы же ничего еще не знаете.
— Чего, чего я не знаю?
— Да ничего!
— Ну так скажите, буду знать!
На лице Натальи Сергеевны отразилась мучительная борьба. Страдая, она крепко зажмурила глаза и потрясла головой. Степан Ильич с жалостью следил за ней, ожидая новых откровений. Но она справилась с собой и тут увидела маленького Алешку. В приливе нежности Наталья Сергеевна схватила его, стиснула. Малыш забарахтался, уперся.
— Не представляю, как бы я без него жила! — призналась она, приводя свое лицо в порядок.
— Оп-ля! — воскликнул Степан Ильич и подхватил ребенка на руки.
— О, он у нас любит на руках!
— Вот и чудесно! Какие они все же прелесть, эти маленькие гражданята! Скажите, вам не хочется, чтобы он так и оставался малышом, не вырастал?
Наталья Сергеевна рассмеялась:
— Не получится же!
Время от времени она вынуждала подполковника останавливаться и что-нибудь поправляла в костюмчике ребенка.
За последними кварталами новостройки показалась роща, к ней вела разбитая дорога. В том месте, где дорога делала кольцо, стоял вагончик на колесах. Там заканчивался маршрут автобуса. Из рощи донесся звук аккордеона. Кто-то играл старательно и увлеченно. Мелодию Степан Ильич узнал сразу: «В лесу прифронтовом».
— Давно не слыхал, — обратился он к Наталье Сергеевне. — А хорошо! Кто бы это?
— Так вы же слышали — танцы.
— Ах, это сюда… этот ваш областной жених? Да? Интересно.
— Хотите посмотреть?
— А… удобно?
— Господи, — развеселилась Наталья Сергеевна, — какой вы все-таки несовременный! Идемте, слушайте. Иде-емте!..
Знакомый вальс военной поры слышался все ближе, ближе, наконец при слабом свете электрического фонаря, проникавшем сбоку сквозь листву деревьев, Степан Ильич разглядел небольшую площадку; на ней, почти в потемках, кружилось несколько пар. На большой скамейке (такие ставятся на автобусных остановках) сидел безногий инвалид и, выставив обшитые кожей культи, растягивал мехи аккордеона. Играл он с настроением: запрокидывал лицо, приникал ухом к инструменту. Рядом со скамейкой стояла инвалидная коляска.
Первое, что подумалось Степану Ильичу, когда он стал глядеть на старательного музыканта, — такие же аккордеоны были в ходу там, в Германии, в первые дни великой непривычной тишины.
— Позвольте! — встрепенулся он, вглядываясь в глубину площадки. — Наталья Сергеевна, посмотрите. Это же… Или я ошибаюсь?
Одна из женщин поразительно походила на «мадаму», странную пассажирку с теплохода. Такой же строгий, почти мужской костюм, прическа, только на пиджаке несколько орденских планок. Он не верил своим глазам: вылитая она!
Это и была она. Наталья Сергеевна издали приветливо поздоровалась с ней.
— Но ордена! — недоумевал Степан Ильич.
Ничего удивительного не было и в орденах: всю войну «мадама» провоевала в полку ночных бомбардировщиков.
— И вы об этом знали? — напустился Степан Ильич на свою спутницу. — И не сказали?
— Я думала, вы знаете, — оправдывалась Наталья Сергеевна.
С запоздалым раскаянием подполковник покрутил головой. Разумеется, если бы он знал о боевом прошлом этой женщины, он совсем иначе относился бы к ней на теплоходе. И он, и Барашков.
Бывшая летчица танцевала с приземистым мужчиной, достававшим головой ей до плеча. Коротышка кавалер церемонно держал руку своей дамы вытянутой далеко в сторону.
— Партнера ей повыше надо, — заметил Степан Ильич.
— Это Митасов, — сказала Наталья Сергеевна.
— Что вы говорите! Это он такой вот? Я почему-то представлял его совсем другим.
— Подождите, они сейчас подойдут.
Сомкнув мехи, инвалид скинул с плеча ремень аккордеона и стал закуривать. Танцующие пары распались. Митасов учтиво наклонил голову и поцеловал своей даме руку.
— Ага, и вы? — захохотала бывшая летчица, протягивая подполковнику руку. — Все в сборе, не хватает только этого противного лысого грубияна.
— Кого это вы так? — посмеивался Степан Ильич.
— Кого, кого! Будто не знаете!
— Василия?! Да ну, какой же он противный!
Закуривая папиросу, летчица отогнала дым от ребенка и сняла с языка табачную крошку.
— Дело вкуса.
Легкая необидная пикировка напомнила Степану Ильичу шумную, праздничную жизнь на теплоходе. А что, если разобраться, славное было время! И чего они рвались домой? Не умели ценить, а теперь вот кайся, вспоминай…
У низенького плотненького интенданта, чисто выбритого, с редким зачесом через матовую лысину, из кармана пиджака выглядывал уголок белейшего платочка. В компании, где все были связаны общими воспоминаниями, он чувствовал себя стесненно. Несколько раз Степан Ильич поймал на себе его боковой взгляд. Сам он не мог побороть в себе того чувства, с каким боевые офицеры относятся к тыловикам.
Покуда женщины о чем-то перешептывались, Степан Ильич повернулся к интенданту.
— Я и не представлял, — признался он, посмотрев вокруг, — что здесь так… уютно.
Тот откликнулся охотно:
— Мы здесь как контрабандисты. Чтобы никому не мешать, не портить вид.
Поговорить, однако, им не дали: инвалид, поправив на плече ремень аккордеона, заиграл снова, и пары, одна за другой, потянулись в круг.
Мелодия заставила Степана Ильича насторожиться.
— Постойте, что это? — спросил он.
Торопливо докуривая папиросу, бывшая летчица подмигнула:
— Неужели не узнали? «Брызги шампанского».
— Совершенно верно! Неужели все еще живет? Ай-яй-яй! Мы же еще мальчишками…
Сильным щелчком летчица послала потушенный окурок далеко в сторону, в кусты. Ее ждал Митасов. С загоревшимися глазами Степан Ильич вдруг опустил ребенка на землю.
— Может быть… и нам? — предложил он Наталье Сергеевне и показал на круг. Вся его фигура ждала ответа.
— А Алешенька?
— Товарищей попросим! — убеждал он. — Поглядят.
— Конечно, конечно! — враз откликнулись и летчица, и бывший интендант. — Что за вопрос!
— Тогда с удовольствием! — И Наталья Сергеевна, приподняв локти, подождала, когда партнер ее обнимет.
— Бабушка! — закричал малыш.
Кое-кто из танцующих рассмеялся. Наталья Сергеевна обернулась и погрозила внуку пальцем.
С трудом попадая в такт непослушными ногами, подполковник близко у своего лица увидел мелкие веснушки, усыпавшие нос Натальи Сергеевны. Это пустяковое открытие вызвало у него такую волну нежности, что ему захотелось склониться еще ниже и закрыть глаза. «Все-таки эти танцульки… в них что-то есть».
— Последний раз, — признался он, шепча ей в самое ухо, — я танцевал до войны.
— А после войны? — Наталья Сергеевна задорно отстранилась. — Никогда не поверю!
— Представьте себе, ни разу. Стеснялся. Считал себя стариком. Старым стариком…
Она еще раз откинулась, желая разглядеть его получше, и протянула с лукавой укоризной:
— Степа-ан Ильич!
— Да, да, уверяю вас. В тридцать лет. Черт знает что!
На некоторое время они умолкли, старательно ловя движения друг друга и попадая в такт старой неумирающей мелодии. Несколько раз Степан Ильич прикасался щекой к гладко причесанной голове, задерживал это мгновение и опускал ресницы.
— У меня на фронте, — стал рассказывать он, — был водитель, прекрасный парень. Никита Лесовой. Тоже Никита… м-да. До сих пор помню. И знаете, погиб по-глупому, дурацки! Я сейчас вспомнил: тоже танцы были. Ну, сами понимаете: солдаты, немочки, аккордеон — все как положено. И Никита весь начищенный, молодой, красивый — загляденье парень! И надо же — пацан, щенок из «Гитлерюгенд». Из парабеллума. Прямо в голову, в лицо. В упор!.. Хоть бы солдат был, а то очкастенький такой, ручонки тонкие, шея из воротника, как из хомута… И — вот!
Серьезный, строгий слушатель, Наталья Сергеевна с участием смотрела ему в глаза и переживала вместе с ним. А он рассказывал и морщился от воспоминаний. Давние были они, эти воспоминания, но почему-то именно сейчас они пришли ему на память с такой ясностью, будто все произошло совсем недавно. Но почему, что так напомнило, подействовало? Аккордеон, похожий на трофейный? Инвалид с культями, игравший старые, почти забытые мелодии? Немолодые люди с орденскими планками на пиджаках? И это, и что-то еще — много, слишком много всего сразу. И хоть пережитое когда-то вызывало неприятное стеснение в груди, очень похожее на одышку, Степан Ильич переводил дыхание и говорил, говорил: он уже не мог сладить с собой…
…В те дни в наших руках уже был аэродром Темпельгоф с ангарами и узлами связи. Вторая танковая армия вела бои в районе Шарлоттенбурга.
Плотность наших войск все увеличивалась, но возрастало и сопротивление обреченного гарнизона.
Водитель командирского танка Никита Лесовой сравнивал продвижение наступающих войск с работой проходчиков в шахте.
О близком, неминуемом конце войны лучше всяких военных примет говорило обилие детей, немецкой детворы, появившейся в расположении советских войск. Измученные голодом белобрысенькие мальчишки и девчонки, пробираясь к нашим кухням, лезли едва ли не под танки. (В этом месте Наталья Сергеевна вздохнула: «Боже мой!» ) Чтобы накормить оголодавшую мелюзгу, бойцы просили кашеваров отпускать двойные, тройные порции.
— Ты на иждивенцев, на иждивенцев подсыпь! — кричал повару Никита Лесовой, забирал свои котелки и, посадив на каждое колено по два малыша, скармливал им все, что приносил, да еще вычищал дно корочкой.
В танковой бригаде Никита слыл за сердцееда, обольстительного и коварного, не пропускавшего ни одной связистки или санитарки. Но оказалось, что в душе бывшего шахтера жила тайная слабость к детям, и она обнаружилась сейчас, когда наступающим частям не стало отбою от чужой осиротелой детворы.
В ночь на 27 апреля штурмовая группа с приданными танками прорвалась через две линии железной дороги и остановилась перед нешироким каналом. В угловом здании на той стороне, превращенном в крупный опорный пункт, засел гарнизон эсэсовцев с пулеметами. Когда совсем рассвело, над входом в здание разглядели каменного орла с гербом в когтях.
Время ожидания тянулось невыносимо. Но вот передали, что боевые порядки штурмующих доставили знамя. К берегу канала стали выдвигаться огнеметчики, готовясь бить по амбразурам. Бойцы в укрытиях запасались связками гранат.
С канала, от воды, стал наползать туман. «Это на руку», — подумал Степан Ильич, всматриваясь в затаившееся здание с толстыми кирпичными стенами. Эсэсовские пулеметы были страшны для пехоты, танкистам же, вынужденным вести бой в узких ущельях улиц, приходилось опасаться фаустпатронщиков. Однако, прежде чем прорваться к зданию, танкам предстояло совершить бросок через горбатый каменный мостик, по какой-то случайности уцелевший, — туман его то заволакивал, то, редея, выставлял соблазнительно напоказ. «Должно быть, заминирован», — соображал Степан Ильич. Об этом, и только об этом, были сейчас все его мысли.
Он до сих пор помнил, какая растерянность охватила всех, когда из тумана, уже начавшего по-утреннему розоветь, донесся слабый, жалобный плач ребенка. Этого еще не хватало! Среди бойцов, изготовившихся к штурму, произошло движение.
Выпростав из-под ребристого танкового шлема ухо, Барашков прислушался и определил:
— Кажись, за каналом.
Из выходного люка показалась голова Никиты Лесового.
— Товарищ командир, разрешите, я попробую?
Скинув толстый теплый шлем, Никита пополз к мостику, прячась в зияющих на асфальте воронках от мин и снарядов. Тотчас вокруг него стали вспыхивать длинные огненные искры — след рикошетирующих пуль. Из дома с каменным орлом по ползущему водителю открыл огонь снайпер.
Перед самым мостиком Никита долго не мог высунуться из воронки.
— Вон он где, гад! — выругался Барашков и бросился к танку. Он засек снайпера в одном из окон чердака.
Развернув башню, Василий Павлович бегло влепил несколько снарядов по чердачным окнам. Повисла кисея каменной пыли. Никита выбросился из воронки, но не кинулся через мостик, а юркнул вниз. Вскоре он показался с ребенком на руках. Пригибаясь как можно ниже, он с непокрытой растрепанной головой понесся к своим. Теперь уже два или три танка били не переставая по дому за каналом. Когда каменная пыль осела, бойцы увидели, что орел как бы выпустил герб из своих когтей, — прямое попадание снаряда разбило ему лапы.
— Ну, дядь Вась, прикрыл ты меня прямо как одеялом! Родная мать так не прикроет! — говорил, задыхаясь, Никита и мотал головой.
Спасенный ребенок не плакал, глазенки его серьезно оглядывали столпившихся вокруг танкистов. На ребенке был один ботиночек и штанишки с такими же вот лямочками, как сейчас на Алеше.
Дальше позаботиться о нем танкистам не довелось: послышалась команда, ахнули откуда-то пушки и низко над головами с ревом пронеслись штурмовики, — оказывается, их только и ждали.
К вечеру того же дня в этом разбитом пригороде был уже глубокий мир. Осмелевшие жители деловито прокладывали через каменные завалы пешеходные тропинки, роилась вокруг кухонь детвора, и конечно же уже пиликал аккордеон.
Никита Лесовой, яростно начищая сапоги, плевал на щетку и жаловался Степану Ильичу:
— Сапоги, товарищ командир, как на огне горят. Асфальт жрет.
Попав на немецкий асфальт, танцоры не успевали переменять подметки.
На щегольской, с коротенькими полами гимнастерке Лесового в полном аккурате содержались два ордена Славы и орден Красной Звезды. Эта гимнастерка была у Никиты парадной.
В танковой бригаде Степан Ильич и Барашков считались старше всех и, следовательно, не могли тянуться в развлечениях за молодыми. Стесняясь своего любопытства, они остановились в стороне от танцующих. Аккордеонист с начесанным из-под фуражки чубом играл «В лесу прифронтовом». Рядом с ним, сложив руки на коленях, сидела скромненькая немочка. Несколько пар кружились на расчищенном асфальте.
Никита Лесовой обеими руками ссунул вниз начищенные голенища, собирая их в гармошку, одернул гимнастерку и с выпяченной грудью щелкнул каблуками перед сержантом Маней, молоденькой связисткой, недавно присланной в бригаду (поговаривали, что новенькая связистка оставляла без внимания все искусные подходы неотразимого водителя командирского танка).
Никита уже расставил руки, чтобы принять партнершу, как вдруг сержант Маня мотнула подолом и быстрыми шагами направилась к стоявшим в стороне Степану Ильичу и Барашкову. Постукивая каблуками сапожек, она решительно приблизилась к ним.
— Товарищ командир, я вас приглашаю!
Пилотка лихо сидела на голове девушки, задорно торчал носик. Барашков, не удержавшись, крякнул. Ошеломленный водитель наблюдал издали взглядом ревнивого соперника. Степан Ильич смутился и зачем-то козырнул.
— Отставить! — приказал он, покраснел еще больше, повернулся и пошел.
Догнав его, Барашков помог ему справиться с неловкостью, принявшись что-то рассказывать о темневшей над крышами башне, которую они вчера наблюдали в бинокли как ориентир.
Ночь наступала теплая, душная от неосевшей пыли и дыма догоравших развалин. Барашков спросил, как думает Степан Ильич устраиваться после демобилизации. А он еще ничего не думал, не решал. Жена и сын погибли, оставалась одна Клавдия Михайловна, хранившая последние письма Бориса, Бореньки. Это был единственный человек, с которым он переписывался. Ей же он высылал и свой офицерский аттестат.
— Съезжу, посмотрю. Но знаешь, тяжело. Наверное, уеду.
— Приезжай ко мне, — пригласил Василий Павлович.
— Видно будет.
В руках патрулей, попадавшихся навстречу, вспыхивали фонарики. После света темнота чужой ночи казалась густой, почти осязаемой. Однажды Барашков остановился и повел носом: из развалин, со стороны, тянуло трупным смрадом. Оба офицера покачали головами и неторопливо пошли дальше.
Они были почти у дома, когда сзади послышались шаги бегущего человека. На слух, человек торопился, запинаясь в темноте о кирпичи.
— Товарищ командир! Товарищ командир!..
Их догоняла сержант Маня.
Девушка была без пилотки и плакала навзрыд. Они оторопели, услышав, что Никита Лесовой убит… только что, сейчас! Стрелял парнишка, рыжий, весь в веснушках. Он даже не пытался убежать, лишь выронил парабеллум и теперь дрожал, зверовато зыркая то на убитого, то на подходивших командиров. Немецкие девушки, не успев разбежаться с танцев, смотрели на него с ужасом.
Нелепо, страшно выглядел лежавший навзничь на асфальте Лесовой в своей парадной гимнастерке. Рыженький убийца вдруг согнулся и спрятал лицо в ладонях. На его тощей шее выступили зубчиками позвонки. Барашков, кривя губы, глянул на него и приспустил набрякшие веки.
— Сопляк! — процедил он.
У бойцов и подошедших командиров на лицах было выражение беспомощности. Если бы убийца был какой-нибудь верзила! А то…
— Отправьте его в штаб, — негромко распорядился Степан Ильич и мешковато, точно сразу обессилев, пошел прочь.
Хоронили Никиту, как в мирное время: красный гроб, цветы, залпы салюта. Сержант Маня плакала не переставая. Дикая смерть! Уцелеть в таких боях, и вдруг…
Перебив рассказ, Степан Ильич остановился и под пиджаком прижал к груди ладонь.
— Извините, больше что-то не могу.
Испугавшись, Наталья Сергеевна подхватила его под руку.
— Вам плохо?
— Вообще-то… Да нет, это так. Пройдет.
— Успокойтесь. Вот всегда вы так! Лучше не думайте об этом, не надо. Зачем?
На них, стоявших посредине круга, посматривали с тревогой, с пониманием и уступали дорогу, когда Наталья Сергеевна повела Степана Ильича к скамейке.
Бывшая летчица зорко глянула в опустошенное лицо подполковника и сразу же показала интенданту, чтобы он забрал стоявшего на скамейке ребенка, освободил место.
Откинувшись на спинку, Степан Ильич с облегчением вытянул ноги. Фу, как нехорошо получилось! Досаднее всего, что он привлек к себе внимание.
— Думаю, это вас зовут, — сообщила летчица, жуя мундштук вечной папиросы.
Потирая грудь, Степан Ильич открыл глаза и узнал подходивших Машеньку с Никитой. Надо бы подняться, черт! Неловко.
— Ма, — сказала Машенька, — а мы ищем, ищем!
Никита остановился и ждал в отдалении.
— Ма, — предложила Машенька, — мы, наверное, заберем Алешу и пойдем.
— Так мы сейчас тоже уходим!
Машенька посмотрела на мать лукаво:
— Я думаю, ты еще можешь погулять. Во сколько тебя ждать?
— Перестань болтать глупости! — рассердилась Наталья Сергеевна. — Не укладывай ребенка без меня.
Молодые, забрав Алешку, пошли домой. Несколько раз малыш оглянулся и чуть не упал, запнувшись.
Машенька, прыснув, что-то сказала Никите, тот переспросил и очень удивился, — Машенька едва успела схватить его за руку, чтобы он не посмотрел назад.
Инвалид заиграл «На позиции девушка провожала бойца…». Интендант, опустив вдоль тела руки, с поклоном пригласил летчицу на танец, они ушли. Оставшись одни, без знакомых, без малыша, Наталья Сергеевна и подполковник почувствовали себя неуютно.
— Я, наверное, пойду, — сказала Наталья Сергеевна.
— Да, пора, — согласился он.
Пошли напрямик, не по аллее. Музыка слышалась тише, отдаленнее.
Степан Ильич никак не мог взять в толк, отчего они оба испытывают какую-то неловкость. Танцевали — ничего, а сейчас… Кажется, это было связано с появлением молодых, с тем, как смутилась, увидев их, Наталья Сергеевна. Но чего же совеститься? Или одно дело — просто молодые люди, а совсем другое — свои дети?
В молчании дошли до остановки автобуса.
— Садитесь, я дойду одна, — предложила Наталья Сергеевна.
Стали высматривать огни автобуса. Где он там запропастился? Настроение было точно после тяжелой ссоры.
— Идет, — первой заметила Наталья Сергеевна.
В дверях, с подножки автобуса, Степан Ильич обернулся и как бы наперекор кому-то крикнул:
— Я вам позвоню!
Весь следующий день ушел на то, чтобы, проявляя выдержку, превозмочь себя и не звонить.
Клавдия Михайловна несколько раз подкрадывалась к его комнате, но, послушав, как он сердито разворачивает и отбрасывает газеты, на цыпочках отходила. Обед у них прошел натянуто, без разговора. Занятый своими переживаниями, Степан Ильич и не заметил, что вечером свояченица даже не включала телевизор.
Дождавшись утра, он набрал знакомый номер в полной уверенности, что времени прошло достаточно. Трубку снял Покатилов, однако на этот раз, выслушав приказание, спокойно опустил ее на рычаг. Степан Ильич вскипел и стал с яростью накручивать диск. Слушая равномерные гудки, он нетерпеливо притопывал ногой. «Ну, подожди!..» К сожалению, после продолжительного времени ему ответил совершенно другой голос, тихий, почти больной, — как оказалось, Митасов.
— А, это вы? — узнал он подполковника. — Простите, но Наточки нет дома. С самого утра нет.
«Вот тебе раз!»
— Что-нибудь передать?
— Нет, нет, спасибо.
И день, начавшийся с надежды, сразу потускнел, представился бесконечно долгим и пустым. «И Василий, черт лысый, не звонит. Хотя у него праздник, не до меня. Пускай!»
От нечего делать Степан Ильич отправился в свой «клуб», играл и проиграл. В дурном расположении духа он вернулся домой и едва не вспылил, заметив робкий, недоумевающий взгляд Клавдии Михайловны. Ну чего, спрашивается, страдает? Имеет же он право на свои секреты!
Поужинали они каждый сам по себе.
От нетерпения, с каким он взялся за телефон назавтра, набрался чей-то незнакомый номер. Пришлось извиниться и быть внимательнее.
К его удивлению, трубку сняли тотчас же, и он узнал голос самой Натальи Сергеевны. Ранний звонок обрадовал ее: говорит громко, настроена прекрасно.
— А я вчера была в гостях. Отгадайте: у кого? Ни за что не угадаете. У Василия Павловича, вот!
«Вот уж на самом деле… никогда бы не подумал!»
— А… дорогу нашли? У него там сложновато.
— О, совсем легко! Его там действительно все знают.
— Как они там? Празднуют? Шампанское пили?
— Ой, вы же ничего не знаете! У них горе.
— Что вы говорите! — испугался Степан Ильич. — Что случилось?
— Игорек… Заявил родителям, что уезжает. Приехал прощаться.
— Подождите, подождите. Вы что-то путаете. Куда уезжает? Зачем?
— В какой-то колхоз. А может быть, совхоз. Я в этом плохо разбираюсь.
«Вот почему Василий не звонил!»
— Позвольте… зачем это он? Цель, цель-то у него какая?
— Он там служил. Хлеб они возили. Ну а теперь… Да вы лучше приезжайте. Чего мы по телефону-то?
Степан Ильич растерялся.
— Если можно, то я, разумеется, приеду.
— Ну вот еще! Что за церемонии?
— Прекрасно, — обрадовался он, — я сейчас.
— А вы быстро! — сказала Наталья Сергеевна, открыв ему дверь.
Он умолчал, что ехал на такси.
В ванной комнате с шумом хлестала вода. Оттуда выглянул Никита, поприветствовал гостя энергично вскинутой рукой и снова скрылся. Потом промелькнула Машенька, на ходу поправляя волосы.
— В гости собираются, — пояснила Наталья Сергеевна, — к кому-то на дачу. На целый день.
Она и сама, как могла, участвовала в сборах — помогала.
От всей этой суеты веяло такой дружной семейственностью, что Степан Ильич невольно испытал зависть. У него самого такого молодого шума в доме быть уже не могло.
Улучив минуту, он спросил:
— Так что там у Василия? Расскажите толком. Может, к нему съездить надо?
Как выяснилось, прошлым летом Игорек работал на целине, на уборке хлеба, и познакомился там с девушкой. Нет, не студентка — местная. Ну и… сами понимаете!
— Вот оно что! — протянул Степан Ильич улыбаясь.
— Мать, бедная, плачет. И я ее понимаю.
— Особенно страшного, по-моему, ничего нет. Парень уже большой, взрослый.
— Мать же! — возразила Наталья Сергеевна. — Ждали его, ждали, а он…
— Другие вон на БАМ едут!
— Матери все равно жалко. Дети же!
— А Василий как?
— Держится. Сопит. Игорек о девушке сначала братьям признался, а уж те — отцу. Мальчишка, стесняется еще.
В комнате угловых жильцов что-то стукнуло, зазвенело стекло. Что там — окно разбили?
— Воюют, — вздохнула Наталья Сергеевна. — Подождите, сейчас все сами увидите. И даже услышите.
Подошедший Никита, розовый после бритья и умывания, наспех заправлял майку в тесные джинсы.
— Конфликт поколений! — сказал он, блестя очками. — Сын хочет выпить, а скупой папашка отказывается финансировать. Никак в рублевке не сойдутся! Наследник осадил его и допекает с улицы. Не удивлюсь, если он когда-нибудь выпустит из папашки дух.
— Ты говоришь ужасные вещи! — остановила его Наталья Сергеевна.
— Зарежет, вот увидите, — заверил ее Никита. — Или чем-нибудь стукнет по башке.
Бодрость, утреннее хорошее настроение переливались в нем через край, он принимался то насвистывать, то напевать и поторапливал Машеньку, которая переодевалась в комнате. Глядя в небольшое зеркальце, Никита щеткой с треском причесывал волосы. На нем была майка и заношенные джинсы, все слишком тесное, в обжимку. Степан Ильич заметил, что у современных молодых людей в этом пристрастии к явным недомеркам имеется какой-то шик. Все-таки то ли дело гимнастерка, брюки, сапоги! Своего Бориса он представлял только в военной форме, с тою четкостью в манерах и одежде, которая так приятна в людях благородной сословной выучки. Кстати, у военных в одежде тоже есть свой профессиональный шик, но разве сравнить его с этим бесстыдством, когда одежда лишь обнажает то, что обычно принято скрывать!
— Как у вас с лагерем? — спросил Степан Ильич. — Удалось отвертеться?
— Еще бы! Все о’кей! Обойдутся без меня. Я нахожу, что польза от меня в этом деле дискуссионна. Да и лета, лета жаль! Лучшая пора, очей очарованье… А то побудки, марш-броски, портянки, сапоги. «На зарядку становись!» Кошмар!
Оттопырив языком щеку, он вгляделся в зеркальце и сковырнул какой-то прыщик.
— Разве у вас каникулы не два месяца? — спросил Степан Ильич.
— Почему не два? Все как положено.
— Так на отдых бы остался еще целый месяц!
Медленно опустив руку со щеткой, Никита еще некоторое время смотрел в зеркальце, затем огорченно цыкнул и взглянул на подполковника как на назойливого, но не слишком мозговитого, а откровеннее сказать — примитивного человека.
— Скажите, — и он, склонившись совсем близко, вдруг хитро подмигнул Степану Ильичу, — скажите, а своим детям вы проповедуете то же самое? А?
Степан Ильич откинул голову, точно от удара. Ведь он только что думал о Борисе! «Наталья Сергеевна, видимо, ничего ему не рассказывала. Иначе бы он не посмел…»
А Никита, оставив его, пронесся в кухню и там гремел ящиками стола, хлопал дверцами шкафа.
— Бапля, последний вопрос: может, нам все же забрать с собой Алешку?
— Ну что ты говоришь? — напустилась на него Наталья Сергеевна. — Забрать! А я что буду делать? Смотреть в окошко?
— Здравствуйте! Разве сегодня скачек нет?
Кажется, это уже смахивало на глумление.
— Никита! Никита! — с укором произнесла Наталья Сергеевна.
— Бапля, пардон! Пардон, пардон, пардон! И — мы исчезаем. Адью!
— Беда с ними, — вздохнула Наталья Сергеевна, прислушиваясь к затихающим внизу шагам.
«Нет, я ошибся в нем, — думал Степан Ильич. — Он злой и эгоист. Такой собой не пожертвует, не ляжет за пулемет…»
— Вы чем-то расстроены? — спросила Наталья Сергеевна.
— Пустяки. Не обращайте внимания.
Она вгляделась в его лицо внимательнее.
— Нет, с вами что-то случилось. Я же вижу! Почему вы со мной не откровенны? Я очень дорожу нашими отношениями, и мне хочется… ну, вы понимаете… Не нужно, чтобы мы друг друга обманывали. Скажите мне, вам же самому сразу станет легче.
— Ерунда. Так… Одна реплика, один вопрос.
— Никита, да? Так я и знала! Ох, дети, дети…
Перед глазами Степана Ильича все еще стояла нагловатая, с подмигиванием, ухмылка Никиты, его молодое старательно обтянутое тело. Когда мужчина так неприлично обтягивает себя, в этом поневоле сказывается человек. Человек желаний, удовольствий, но не долга. «И не стесняется ведь!»
— Не стойте здесь, идемте в комнату, — сказала Наталья Сергеевна.
— Где он раздобыл свою справку? — спросил Степан Ильич.
— Владислав Семенович. Для него это просто.
Наспех прибирая комнату, она что-то засовывала, прятала…
Толкнув дверь, вошел Алеша, чистенький, умытый, и доложил:
— Бутылку я разбил, а молоко пролилось.
— У-у, чудо мое! — Она подхватила его и звонко расцеловала в обе щеки.
На улице, совсем близко, загорланил пьяный. Пел он старательно, со слезой.
— Вот жизнь, — проговорила Наталья Сергеевна, прикрывая створки окна.
— Покатилов?
— А кто же еще? Идемте на кухню. Посмотрим, что там наш мужчина, наше чудо, горе, золото мое наколотил! У-у, съем! — тискала она хохочущего малыша.
На пороге кухни Степан Ильич едва на наступил в лужу молока. У плиты хозяйничал высокий мужчина в мятой рубашке и спущенных подтяжках. Выгнув худую спину, он нервно помешивал в котелке. Сильно пахло горелым.
Наталья Сергеевна сердито отодвинула его от котелка.
— Дайте уж лучше я!
Он отдал ей ложку и отступил.
Пьяный с улицы остановился под самым окном кухни и заорал:
— Слепой человек! Куда ты копишь? С собой возьмешь? Черви не любят золота, это я тебе заявляю со всей ответственностью!
У человека со спущенными подтяжками покривилось измученное лицо. Наталья Сергеевна, оторвавшись от плиты, со стуком захлопнула окно.
— Гражданин военный, — страдальческим голосом обратился к Степану Ильичу Покатилов, — скажите: вы имеете детей?
«Во-первых, откуда ему известно, что я военный?»
— Допустим, — обронил Степан Ильич. — А что?
— У вас, — искательно добавил тот, — сын или дочь?
У него, заметил Степан Ильич, были короткие пальцы с излишками морщинистой кожи.
— Допустим, сын. А что?
— Скажите, — с чувством произнес Покатилов, — что бы вы сделали с таким вот сыном? — Он показал за окно. — У вас хватило бы духу оторвать ему пьяную башку?
Чего он ждал: сочувствия?
— К сожалению, — отрезал Степан Ильич, — я лишен этой возможности.
Ничего не поняв, Покатилов приоткрыл рот и замер не мигая. Это остолбенение, этот бараний взгляд окончательно вывели подполковника из себя.
— Я хочу сказать, что за меня это сделали немцы. — Потом, стараясь вздохнуть поглубже, процедил: — Мой сын погиб на фронте!
— А, вон как… — смешался Покатилов. — Ну, тогда… Конечно. Тогда конечно… — и убрался из кухни.
Сунув руки под пиджак, Степан Ильич опустился на стул. Наталья Сергеевна почувствовала неладное.
— Вам валидол, валокордин?
— Пустяки… Не надо! — выдавил Степан Ильич, массируя ладонью грудь.
— Вот еще!
Пока она накапывала из пузырька в стакан, пока он, проглотив лекарство, прислушивался к ощущениям в себе, маленький Алеша стоял и таращил на гостя глазенки.
— Напугался? — вяло проговорил Степан Ильич и потянулся к ребенку. Малыш отступил и спрятался за бабушку. — Эх ты, трусишка маленький…
В кухне появился Митасов в галстуке, в жилетке, без пиджака. Он замер перед лужей молока, лукаво покосился на Алешу.
— Илья Васильевич, — обратилась к нему Наталья Сергеевна, — я тут этому… нашему… Мне надо отойти. Помешайте, пожалуйста, минутки две и выключайте.
Он занял ее место у плиты.
С откинутой к стене головой Степан Ильич расслабленно сидел на стуле и наблюдал, как кругленький принаряженный интендант, чуть отклонившись от плиты, деятельно мешает ложкой в котелке.
— Я слышал, как он вас спросил, — негромко начал Митасов, побрякивая ложкой. — Такие дети — горе. Никита прав: они когда-нибудь зарежут друг друга.
«Бедлам, а не квартира, — размышлял Степан Ильич. — Надо ее выручать, И — поскорее».
— Если бы не Наточка, он кушал бы одни угли, а не кашу. Наточка — это такой человек, такой человек! Ей даже самой болеть некогда.
«Я не знаю, как она отнесется к моему предложению, но сказать я должен… обязан. Здесь она сойдет с ума».
Замолчать Митасова заставил приход Натальи Сергеевны. Ребенок топал за ней, держась за юбку.
— Кажется, довольно, — определила она, попробовав кашу, и выключила плиту.
Митасов вздохнул и отправился к себе.
— Ну, он не заговорил вас?
— Веселая у вас квартира!
— Пересядьте, пожалуйста, сюда, — Наталья Сергеевна бросила в лужу молока половую тряпку. — Как, лучше вам? Может, сделать компресс на сердце?
— Уж вы… тоже! — запротестовал он.
Размашисто орудуя тряпкой, она вытерла весь пол на кухне. Несколько раз он переходил с места на место.
Наталья Сергеевна подоткнула свалившуюся прядь волос мокрыми пальцами.
— Вы никогда мне не рассказывали о вашем сыне… Бедный мальчик.
— А что рассказывать? — как бы самого себя спросил он и стал глядеть на глянцево блестевший пол.
Но именно сейчас, когда он так расстроился, покойный сын был ему особенно близок. Разве Борис посмел бы так ловчить, добывая справку, чтобы уклониться от своего долга? Подумать только, он вдруг сказал бы об этом ему, отцу! Невозможно представить…
В сорок первом Борису исполнилось шестнадцать лет. Так получилось, что, отправляясь на войну, Степан Ильич даже не заглянул домой. Судя по письмам, Борис сразу же решил, что его место не в школе, а на фронте. О том, что он подбил ребят пойти в военкомат, не знали ни мать, ни тетка. Но вот начались обстрелы, и мать погибла. Тогда, удрав из дома, Борис пристроился в народное ополчение.
— Как же это могло случиться? — возмутилась Наталья Сергеевна. — Шестнадцать лет… Совсем ребенок!
— Он был крупный, рослый мальчик.
— Я не об этом. Тетка-то куда смотрела?
— Война!
Этим для него объяснялось все. Он еще хотел добавить, что солдат всегда чей-нибудь сын, муж, брат, отец. Тут не место жалости. Наталья Сергеевна возражала. Война войной, а дети детьми. Ребенку на войне не место.
Ребенок… С тихой улыбкой Степан Ильич грустно покачал головой. Да нет, к тому времени Борис был уже далеко не ребенок. Настоящий мужчина, защитник, заботливый… Когда его часть проходила на позиции через Ленинград, он отпросился у командира и забежал домой, к тетке. Это было совсем рядом. Ему дали два часа. Клавдия Михайловна встретила его плачем, но Борис, торопясь, первым делом кинулся в сараюшку и принялся колоть дрова. Наступала блокадная зима, а у Клавдии Михайловны, оставшейся в полном одиночестве, сильно болели руки… Потом они с теткой наспех попили кипяточку. Клавдия Михайловна заботливо укутала его и проводила. Боясь опоздать, Борис достал из кладовки свой любимый велосипед. Скоро от него пришло письмо, красноармейский треугольник. Он сообщил, что догнал роту на Обводном канале, там же оставил велосипед. «Ничего, после войны купим новый», — приписал он. После войны, сопоставляя даты и события, Степан Ильич установил, что сын погиб в боях на Пулковских высотах.
— Бедный вы мой! — растроганно проговорила Наталья Сергеевна и поцеловала его в голову. В глазах ее стояли слезы.
Отвернув лицо, Степан Ильич забарабанил пальцами по столу. Маленький Алеша ни с того ни с сего вдруг доверчиво полез к нему на колени.
— Вот она, мужская солидарность! — пробормотал Степан Ильич и прижал к себе ребенка. Наталья Сергеевна посмотрела на них и быстро отвернулась.
Момент для щекотливого, давно задуманного разговора наступил как будто самый подходящий. Легонько подкидывая на колене малыша, Степан Ильич повел речь издали. Как уже слышала Наталья Сергеевна, у него имеется неплохая квартира — две комнаты, кухня, а Клавдия Михайловна, его свояченица, в сущности чудесный человек.
Она его перебила:
— Что с вами, Степан Ильич? Я вас не узнаю! Вы же не любите говорить загадками. Какие-то комнаты, какая-то кухня… Клавдия Михайловна зачем-то…
Он смешался.
— Это… так сказать, вступление. Как в книжках. Не могу же я вот так явиться, сесть да и бухнуть с ходу: слушайте, а идите-ка вы за меня замуж!
Наталья Сергеевна была ошеломлена. Обернувшись, она смотрела на него и мигала.
— Степан Ильич, милый… Вы что? Это же… это же предложение!
— Слава богу! — Хорошо еще, что можно было маскироваться нарочитой грубостью. — Дошло!
— Но я… — Она развела руками, огляделась. — Как-то, согласитесь… Неожиданно все это!
— Ну, а как вы хотели? Как? Вздохи на скамейке? Луна и все такое?
— Но… вы сами-то? Вы хорошо все обдумали?
— Я — это я! За меня не беспокойтесь.
— Нет, нет, уж позвольте! — К ней вернулась прежняя рассудительность, и она, загибая пальцы, принялась перечислять ему все то, что, на ее взгляд, говорило о поспешности такого предложения. Ну, прежде всего: они мало знакомы и, по существу, совсем не знают друг друга. Ну что там путешествие! Какие-то две недели отдыха, праздника. «Постойте, у меня еще не все», — остановила она его. Во-вторых, Клавдия Михайловна. Да, она хороший или, как он уверяет, чудесный человек, но две женщины в доме, вернее — в одной кухне…
— Да она уедет, уедет! — не вытерпел он. — Скорей всего, уедет. Какие-то там коллеги, что ли, зовут ее все время в Ленинград. А одному мне, поверьте, в двух комнатах слишком роскошно. Слишком!
— Что она вам готовит? — вдруг спросила Наталья Сергеевна.
— Что? Ну, как вам сказать? Да ничего особенного. Я, знаете ли, не избалован разносолами. Мать у нас всегда варила борщ. Или щи… Но всегда с мясом. Так что предел моих мечтаний — тарелка чего-нибудь горячего, кусок мяса и огурец. Вареного мяса… Ну, а если жареного — так уже настоящее пиршество. Лукуллов пир!
Говоря так, он доискивался в ее глазах ответа на свой главный вопрос.
— Ну хорошо, — наконец произнесла она, — а как же они? О них вы не подумали?
— Позвольте… о ком?
— А мои ребятки?
— Так… позвольте, позвольте! Они же не грудные. Взрослые люди.
— Взрослые! Да они беспомощней грудных. Уверяю вас! Вы просто не сталкивались, не знаете.
— Так вы что, намерены их до самой пенсии за руку тащить? Дайте им жить самостоятельно!
Не может быть, чтобы она выставляла их в качестве причины для отказа! В это он не верил. Но в то же время его раздражало, что в непонятной своей слепоте она не видит (или не хочет видеть?), какие они уже великовозрастные. Да ведь и то — даже ребенка завели!
— Э, вам хорошо говорить! — вздохнула Наталья Сергеевна.
— Вы сейчас как ваш драгоценный зять. Он считает, что своему сыну я устраиваю райскую жизнь!
— Ах вот что у вас произошло! Жаль, я не слыхала.
— А что бы вы сделали? Оставьте! Вы бапля, и этим все сказано.
— Не сердитесь, — попросила она с кротким выражением.
— А вы не забыли еще детишек в чайной, на пристани? Помните?
— А что хорошего? Скажите, что? Один пряник на двоих? Да я бы…
— Разве в прянике дело?
— Да разве только я одна такая? Все!
— Но они-то, они, потребители ваши! Им что, обязанности надо, как оспу, прививать? О своем долге они понятие имеют?
— При чем здесь долг? Все-то вы усложняете! Пусть поедут, отдохнут.
— Да от чего, простите? Где они устали?
— Ну, как же! А учебный год?
— О, титанический труд! — рассмеялся Степан Ильич, покачивая головой. — Вот сами мы развращаем их, сами! Причем с малых лет. «Только учись хорошо…» И за это им все: и клубы, и стадионы, и лагеря.
— Так, а они? — возражала Наталья Сергеевна. — Вот кончат институт, станут работать.
— А пока? Почему не поехать в стройотряд? Да мало ли у нас работы! Не хватает проводников, почтальонов, нянь в больницах. Что за аристократическая брезгливость? Откуда? Это тоже труд, работа.
— Ну уж вы скажете! — усмехнулась Наталья Сергеевна.
— А что в этом такого? Ничего страшного. Почему вы можете работать в каком-то там киоске, а она…
— Нет, нет, перестаньте! — твердо заявила Наталья Сергеевна. — Я этого не допущу.
— И зря. Главное — заработать самому, своими руками. А уж там пускай тратят как хотят: туфли, брюки ли, магнитофон. Ведь в сто раз приятней тратить собственные, заработанные, так сказать, своим горбом. Разве не так? Так не лишайте же их этого удовольствия!
Задумавшись, Наталья Сергеевна наклонила голову.
— Ка-акой вы! Ух, вы и… — она поискала слово, — строгий! А мне, например, самой хочется делать им… ну, приятное. Да, да, не смейтесь, не качайте головой! Некоторые, например, отказываются возиться с внуками. Вот не хотят, и все! А мне — наоборот. Я — с удовольствием. Так и сейчас: вы их ругаете, а мне самой хочется проводить их на юг. Понимаете: самой! Ну что им преть в городе?
— Насколько я знаю, больших капиталов у вас как будто нет! Или имеются?
— Не иронизируйте. — Она подавила вздох. — Она моя дочь, а я ей мать — вот весь мой капитал. Как я могу жить, если знаю, что ей трудно? Я хочу умереть с сознанием: сделала все, что в моих силах. Ей потом не в чем будет упрекнуть меня.
— Упрекнет, будьте спокойны!
— Это ее дело, — устало произнесла Наталья Сергеевна. — А я исполнила свой долг. И если бы жив был ваш Борис, вы делали бы то же самое. Ну, не вы, так ваша жена. Что она — не мать? И я тоже хочу счастья своей дочери. Вы представляете, если у них с Никитой… ну, что-нибудь произойдет? Что тогда? Нет, нет, извините, но я слишком хорошо знаю, как тяжело приходится одинокой женщине.
Сердясь, Степан Ильич ссадил ребенка с колен.
— Нельзя! Вы совсем не думаете, что с ними будет после вас. Что они будут делать? Воровать, как Покатилов? Или как тот, на пристани: «Папашки-мамашки»? Вас же потом и будут упрекать: «Плохо воспитала!»
— Как умею.
— Это не воспитание. Вы путаете воспитание с кормлением.
— Опять вы волнуетесь!
— Как же не волноваться! Да мой Борис ни за что не позволил бы себе забрать у меня последнее. Ни за что! Я в этом уверен!
— Так, а мои? Что-то они уже наскребли. Что-то еще… достанут. Вот и…
— Ох, Наталья Сергеевна, Наталья Сергеевна, — зловеще покачал он головой. — Не хотел я говорить, но уж скажу. Сильно, очень сильно я подозреваю, что Владислав Семеныч не увидит и этой свой книги! Вот позвонит он опять — так ему и скажите.
Побледнев, она надменно вскинула подбородок.
— Интересно, о своем Борисе вы были такого же мнения?
Он холодно поднялся, одернул пиджак.
— Бориса прошу не трогать. Пр-рошу!
— Ну конечно! — вспыхнула она; такой он еще ее не видел. — Это же ваш сын! А все чужие — воры, жулики, тунеядцы. Паразиты!
— Да, паразиты! Да, жулики! — Он даже притопнул. — И тунеядцы… Спросите своего профессора, если вам противно меня слушать.
— Замолчите! Ради бога, замолчите!
— Не замолчу!
Не выдержав, она сломилась, зарыдала.
— Вы несносный человек! Несносный! Я вас ненавижу! — Топнула ногой. — Ненавижу, ненавижу, ненавижу!
Он выпрямился и сжал кулаки, думая, что этим сдерживает себя.
— Пр-рекрасно! Давно бы так! Давно бы!.. — и, выдвинув подбородок, пошел к двери с такой решимостью, точно собрался пробиваться силой. — Пр-ровожать не нужно!
Утром Степан Ильич, не вставая с постели, попросил свояченицу подать свежие газеты, на вопрос о самочувствии сердито ответил, что ничего страшного нет, и, раздражаясь, отказался как от предложения вызвать врача, так и от своего обычного утреннего кофе. Он чувствовал себя слабым, разбитым, слева в груди ощущался неприятный ком. Морщась, Степан Ильич старался улечься так, чтобы этот противный комок не беспокоил.
Разворачивая газеты, он пробегал их глазами и швырял на пол. Громкий шелест бумажных листов раздавался по всей квартире.
Клавдия Михайловна поскреблась к нему в дверь.
— Я сплю! — крикнул он.
— Вас к телефону.
Он изумился:
— Кто спрашивает?
— Какая-то женщина… — В голосе свояченицы был испуг.
Сдирая с лица очки, он кое-как оделся и наступил на ворох сваленных газет.
— Вечно вы… — ворчливо проговорил он, обходя ошеломленную старуху. Схватил трубку, рявкнул по-служебному: — Я слушаю!
В первое мгновение, узнав знакомый тихий голос, Степан Ильич стрельнул взглядом в свояченицу и быстро повернулся к ней спиной.
— Позвольте… — лепетал он, — как вы узнали мой номер?
Несколько раз оглянулся, проверяя, продолжает ли стоять Клавдия Михайловна.
— Какая разница? — слабым голосом издалека говорила Наталья Сергеевна. — Подумаешь, трудно узнать номер телефона!
— Да, в общем-то… Да.
— Я не спала всю ночь.
— Да, знаете ли… Да. Дико получилось. Мне нужно извиниться. Это моя вина. Вы уж… того… не держите зла.
— Ах, я совсем не об этом! У вас не сохранилось фотографии вашего Бориса? Бедный мальчик! Особенно эти дрова, этот велосипед… Почему вы молчите?
За Клавдией Михайловной со скрипом затворилась кухонная дверь. Все же, разговаривая, он прикрывал трубку ладонью.
— Мы сегодня увидимся?
— Наверное, нет. Нет, не удастся.
— Но почему? Что-нибудь случилось?
— Н-ну… вы же понимаете!
— А, ваши ребятки! Но тогда я повторю все, что сказал вам вчера. Вы понимаете? Ну, предложение, предложение! И жду ответа… Слышите, жду! Ответьте мне сразу, откровенно.
— Ну зачем вы так? — жалобно протянула она.
— А что мне делать? Предложите сами. Может, выкупить вас у ваших ребяток? Как крепостную! Или, может, украсть? Умыкнуть? Под покровом, так сказать, ночной темноты. Прекрасно, давайте я договорюсь с Василием, у него теперь своя машина.
— Перестаньте! — взмолилась она. — Ради бога, перестаньте!
Кажется, он действительно переборщил.
— Ладно, извините. А вообще вам, знаете ли, пора уже привыкнуть, что у меня… это самое… Ну, иногда срывается.
— Как вы себя чувствуете? — перебила она.
— Да как? Никак. Лежу вот. С утра что-то немного не того…
— Сердце, да? — всполошилась она. — Я так и знала! Ах, как нехорошо! Ну вот какой же вы — ведь вам нельзя волноваться, никак нельзя! Ах, бедный вы, бедный! Но ничего, мы вам погибнуть не дадим. Нет, нет, не позволим! Немедленно ложитесь. Слышите — немедленно! Врача не вызывали? Лекарство у вас есть? А что вы ели? А обед?
Опрокинутый лавиной заботливых вопросов, очень тронутый, почти счастливый, он закончил разговор с ней совершенно выздоровевшим, бодрым. «Как все-таки нам мало нужно! Словечко, два, и все».
Ложиться больше он не стал, а, напевая тихонечко под нос, подобрал с пола газеты и принялся читать их заново. Клавдия Михайловна, видимо слышавшая весь разговор по телефону, вдруг спросила, что приготовить ему на обед; он, удивившись, великодушно предоставил ей решать это самой.
— Какая разница? — сказал он. — Что-нибудь… да все равно!
К еде в их доме отношение было такое: лишь бы не быть голодным.
После газет Степан Ильич осторожно попытал — побаливает ли в груди? — затем побрился и, придирчиво рассматривая в зеркале свое лицо, вдруг показал себе язык. Видела бы Клавдия Михайловна! Его непроизвольно дернуло оглянуться, словно свояченица могла за ним подсматривать, но она в эти минуты самозабвенно орудовала на кухне. Чем это она собралась его сегодня удивить?
Время до обеда Степан Ильич решил убить разбором любопытной шахматной партии, помещенной во всех сегодняшних газетах.
Он уже расставлял фигуры, когда в квартиру осторожно позвонили. Это было удивительно — обычно к ним звонили крайне редко. Разве только почтальон с пенсией? Но еще как будто рановато… Степан Ильич различил грузные шаги свояченицы. Но вот брякнул замок, он с недоумением прислушался и вдруг, толкнув доску с фигурами, кинулся в коридор.
Нет, это невероятно! На лестничной площадке, не решаясь переступить порог, стояла Наталья Сергеевна.
— А мы к вам в гости! Можно?
За ее руку держался маленький Алеша, сразу же узнавший Степана Ильича. Затем показались Машенька и Никита.
— Налицо весь гарнизон! — пробормотал Никита, стараясь скрыть неловкость.
Бедная Клавдия Михайловна потерянно стояла у распахнутых дверей, точно привратница.
— О, вот уж! — засуетился Степан Ильич. — Клавдия Михайловна, вы бы… Да проходите, ради бога! Проходите! Что вы там стоите?
Гости у них в доме не бывали, ни встретить, ни принять обычая не было. А тут такое сразу! Степан Ильич сбивался с ног, не зная, что сказать, что предложить. Скользнув впереди всех в свою комнату, он чуть не наступил на рассыпанные по полу шахматные фигуры. Хорошо еще, что хоть немножко прибрано!
— Но как вы нашли, где я живу? — изумился он, перестав подбирать фигуры.
Наталья Сергеевна с улыбкой показала на зятя:
— Это вот он!
Никита, осваиваясь понемногу в незнакомой обстановке, пожал плечами:
— Подумаешь, проблема! Взял телефонный справочник, нашел фамилию — там адрес.
— А я бы ни за что не догадалась! — призналась Машенька. — Вы ищете коня? Он вон, под креслом. Постойте, я сейчас достану.
Сунув руки в карманы тесных джинсов, Никита близоруко разглядывал полку с книгами.
— О, вот эта ничего! — оценил он, щелкнув по корешку.
«Будет просить… Отказать? Ведь не вернет!» Но Степан Ильич чувствовал, что отказать он не в состоянии.
— Может, в шахматы? — предложил Степан Ильич. — Одну партию, а? Я слышал, вы играете.
— Ну, что значит играю? — солидно возразил молодой человек, без всякого интереса глянув на доску с фигурами. — Так, двигаю чуть-чуть.
— Мужчины, мужчины! — решительно вмешалась Наталья Сергеевна. — Какие шахматы? Машенька, ты-то чего смотришь? Никаких шахмат! Сейчас будем чай пить. Степан Ильич, где у вас кухня?
Она оглянулась на дверь и понизила голос:
— Это ваша свояченица, да? Я ее как следует и не разглядела. Ничего, если я появлюсь на кухне?
— Вот еще… Конечно! Только зачем вам на кухню?
— Мы принесли с собой лимон. Мне его надо обварить. Ну и… вообще.
— Давайте, давайте его сюда, я все сделаю сам.
— Нет, нет, это не мужское дело! К тому же вы больной. Мы приехали ухаживать за вами. В следующий раз пожарю вам мясо. Это очень просто. Я умею.
Она ушла из комнаты, оставив его с молодыми. Машенька, присев на корточки, рылась в кипе старых журналов, сваленных как попало на нижней полке. Никита, сосредоточенно посапывая, переставлял фигуры на доске.
— Решаете задачу? — спросил Степан Ильич, страдая от неумения занять гостей.
— А? — вскинулся Никита. — Да, что-то в этом роде. Этюд. — Он еще посоображал немного и смешал фигуры. — Шахматы требуют серьезного занятия. И надо начинать как можно раньше, с детских лет.
— Ну, вам до старости еще далековато! — улыбнулся Степан Ильич.
Неуловимым движением лица Никита дал понять, что подполковник глубоко заблуждается.
— В шахматах я опоздал, — жестко, как приговор, произнес он. — Обратите внимание, что сейчас даже для армии людей готовят с детства. Я имею в виду суворовские училища. И это правильно.
«Гм… Он судит здраво», — подумал Степан Ильич, как бы заново присматриваясь к молодому человеку. Его уже не раздражала обтянутая фигура Никиты. Примелькался, что ли? «Черт, ну почему ему не поехать в лагерь? Как было бы хорошо! Я бы ему кое-что посоветовал, научил. В армии ведь на первых порах того, не очень-то… Но, может быть, я в нем все-таки чего-то не понимаю? Ну, не поедет — так уж сложилось. Да и лагерь не война». Словом, сегодня Степану Ильичу очень хотелось верить, что в случае чего не подведет и такой, как Никита.
А Никита, небрежно трогая дужку очков, продолжал:
— На что я сейчас могу рассчитывать как шахматист? Ну, кандидат в мастера. Ну, мастер! А выше — фиг! А ведь еще надо заняться языками. Серьезные шахматы связаны с постоянными разъездами, это автоматически требует знания языков. И не одного!
— Что, неужели и для языков уже поздно?
— А вы думали! Языки лучше всего усваиваются в раннем детстве. Это доказано.
Разговор с двадцатилетним парнем и забавлял Степана Ильича, и заставлял задумываться. «Какие они… рациональные! Все же в чем-то они как будто опытнее нас. Ну что вот я? Забота была одна — работать. На море впервые попал уже после войны. Там же в шахматы научился… Даже и не вспомнить, что за интересы были. Все как-то так… Но зато у этих! Что, вот это и есть акселерация?» Вслух он сказал, что не обязательно быть гроссмейстером. В шахматы можно играть и для себя, для удовольствия.
— Ти-ипичный онанизм для мозгов! — категорически отверг Никита.
Сконфузившись, Степан Ильич оглянулся на Машеньку, но она будто не слышала. «Гм… ну, ну!»
— Но пусть хоть языки! — сказал он. — Мы вот в Германии стояли. У нас многие за месяц, за полтора… вполне прилично…
— Да, в общем-то можно, — согласился Никита, — Только зачем? Я, например, уверен, что русский язык скоро станет мировым языком. Да, да, не улыбайтесь. Дело в том, что мы, русские, ленивы. А между тем интерес всего мира к нам растет. Колоссально растет! Разве вы не замечаете? Так как же бедным иностранцам общаться с нами? Учить нас языкам? Безнадега! Гораздо проще им самим выучить русский. И они выучат. Выучат, будьте спокойны!
Последние слова он проговорил, когда в дверях появилась Клавдия Михайловна. Она вошла мрачнее тучи, глаза нелюдимо смотрели в пол.
— Вы что, чаю хотите? А давеча я предлагала — отказались.
«Ну, начинается!»
— Клавдия Михайловна, — как можно сердечнее воскликнул он и даже приобнял ее, — ну, а сейчас мне захотелось! Да вы не беспокойтесь, полежите. Мы тут сами.
Вприскочку влетел Алешка. Мордашка его разрумянилась, глаза блестели. Клавдия Михайловна обошла его и удалилась. Ребенок, сразу притихнув, долго смотрел ей вслед.
— Что, расшумелся наш мужчина? — спросила Наталья Сергеевна, появляясь с чашками в руках. — У нас ему тесно, повернуться негде. А здесь он обрадовался.
— Да пусть бегает на здоровье! — поспешил успокоить ее Степан Ильич. — Кому он мешает?
— Хватит бегать, — сказала Наталья Сергеевна. — Сейчас будем чай пить. Машенька, пойди помой Алеше руки. Никита, помоги мне, убери газеты… А вы сидите, сидите! — напустилась она на Степана Ильича. — Раз умудрились заболеть, так уж теперь сидите.
В разгар чаепития Клавдия Михайловна снова появилась на пороге комнаты и, все так же глядя в пол, объявила:
— Он там ваш кефир разбил.
— Ну-ну-ну! — вскричал Степан Ильич и стал ее выпроваживать. — Подумаешь, разбил. Делов-то!
Свесив ножки, Алеша сидел в кресле Степана Ильича. Едва вошла Клавдия Михайловна, он спрятал лицо за кружку с чаем.
— Как же вы без кефира? — спросила Наталья Сергеевна. — Вот гости, а? Заявились, нашумели, да еще и…
— Перестаньте! — потребовал Степан Ильич. — Что за глупости! Я очень рад. Очень! И Клавдия Михайловна… — он запнулся, но тут же уверенно продолжил: — Да, и она тоже рада. Тоже! Просто у нее… ну, такой характер.
Но если Никита с Машенькой могли вообще не обратить внимания на какую-то старуху, открывшую им дверь, то от Натальи Сергеевны скрыть настроение свояченицы не удалось.
— Вы извинитесь перед Клавдией Михайловной, хорошо? — тихонько попросила она Степана Ильича, когда пришло время прощаться. — О, я знаю, женщины не любят чужих на кухне! А она у вас больной человек, ее надо пожалеть. Бедная: столько вынести! Ну, поправляйтесь, всего вам хорошего. Право, нам неловко: ворвались, все перевернули, перебили…
Заперев за ними дверь, Степан Ильич постоял, послушал, как они шумят, спускаясь по лестнице. Отчетливо доносился топот Алешки. Потом все стихло. Стало жаль, что они побыли и ушли. День снова показался пустым, нудным. Отправляясь к себе, Степан Ильич покосился на запертую дверь в комнату свояченицы и озабоченно потер лоб. Кажется, Клавдия Михайловна собиралась сегодня соорудить небывалый обед. Все кувырком!
Назавтра он решил, что не стоит заставлять Наталью Сергеевну беспокоиться о нем, лучше всего поехать самому. А что? Молодые пусть собираются, они же возьмут Алешку и отправятся в рощу. День, кстати, весьма хорош.
Все утро он был предупредителен с Клавдией Михайловной, сам вызвался сходить в булочную, обедать сели вместе. Обед, задуманный еще вчера, удался как нельзя лучше, он с аппетитом ел, нахваливал и добился своего: Клавдия Михайловна постепенно оттаяла после вчерашнего.
— Компоту много, — сообщила она. — Дать вам еще?
— О, разумеется! Отличнейший компот!
На самом же деле компот оказался соленым: Клавдия Михайловна перепутала соль с сахаром. Степан Ильич незаметно отставил недопитый стакан в сторону, а чтобы свояченица ничего не заподозрила, стал рассказывать, как года три назад Василий Павлович Барашков, которого Клавдия Михайловна отчего-то недолюбливала, выступал перед курсантами здешнего танкового училища. «Строй раньше, товарищи курсанты, — начал свою речь Барашков, — был шибко угнетенный…»
Досказать ему помешал звонок у входной двери. Степан Ильич и Клавдия Михайловна переглянулись.
— Я открою, — сказал он.
«А вдруг?» — подумалось, покуда шел к двери.
В тайной надежде он нетерпеливо повозился с замком, распахнул дверь и не удержался от восклицания: на площадке стоял Никита. Вот уже кого не ожидал!
— А я, знаете ли, шел мимо и — вот… — Никита поеживался от смущения, без нужды поправляя очки. — Тем более что вчера мы выглядели… ну, скажем, на троечку. Да и бапля выражает беспокойство: что вы, как вы?
Растерянный Степан Ильич благодарил и лихорадочно соображал, как примет неожиданного гостя Клавдия Михайловна, если пригласить его к столу. Нет, решил он, выйдет только хуже, и мимо кухни, где раздосадованная Клавдия Михайловна осталась за столом одна, провел Никиту в свою комнату.
— Сколько у вас газет! — Никита осмотрелся, будто попал в комнату впервые. — Все свежие? Это у вас запой. Мне кажется, достаточно читать какую-нибудь одну.
— Да, в общем-то… — Степан Ильич топтался, не догадываясь сесть и предложить садиться. Очень удивлял его этот визит — гораздо больше, чем вчерашний. Главное же — стеснял до беспомощности. «Зачем он пришел? Действительно проведать?» Степан Ильич ожидал, что молодой человек выговорит положенное в таких случаях и простится. Однако Никита и не показывал намерения уходить.
Как же его занимать, о чем с ним говорить?
Выручил его сам Никита, предложив сыграть в шахматы. Степан Ильич обрадовался:
— О, с удовольствием!
Услышав тарахтение фигур в коробке, Клавдия Михайловна с тяжким вздохом затворила дверь на кухне и принялась складывать в раковину грязную посуду.
Низенький журнальный столик был узок для шахматной доски. Никита поместился в кресле и выставил обтянутые джинсами колени. Всякий раз перед тем как сделать ход, он глубокомысленно мычал: «Угу…» — и тычком пальца в переносицу поправлял очки. По целому ряду признаков Степан Ильич определил, что Никита в шахматах далеко не новичок. Тем приятней ему было вынудить соперника к невыгодным разменам, в результате чего у Никиты образовалась изолированная пешка, защищать которую было чрезвычайно трудно. Степан Ильич принялся организовывать нарастающее давление. Выигрыш пешки давал ему ощутимый перевес, довести его до победного конца было, как говорилось у них в «клубе», делом техники. Он уже считался игроком, знающим цену пешке.
— А вы прилично играете, — похвалил он Никиту, нападая слоном на злосчастную пешку.
— Что? — Никита оторвался от глубоких размышлений. — А-а… Да нет, вы тоже… вы тоже, знаете ли… Должен сделать вам комплимент.
И, подперевшись кулаком, снова весь ушел в расчеты.
Небрежная похвала молодого человека вызвала на губах Степана Ильича едва заметную усмешку превосходства. То ли еще будет, когда с доски исчезнет эта несчастная пешка!
— Вы хотите сказать, — откликнулся он, — от обезьяны я уже ушел?
Поминание обезьяны было у них в «клубе» в ходу.
— Что? А-а… — Никита совсем было собрался сделать ход, но, спохватившись, убрал руку и от напряжения прикусил губу. Что и говорить, положение неважное!
— А вот скажите, — спросил он внезапно, — вам никогда не казалось, что обезьяны — это отнюдь не отправная точка человечества, а, наоборот, конечная? Мы не произошли от них, а идем к ним. Была цивилизация — и вот исход… — Он говорил все это словно в забытьи, всецело занятый расчетами на доске. — Очень, очень меня увлекает эта мысль, — проговорил он, потирая лоб.
«Занятный парень!» — подумал Степан Ильич. Молодой человек нравился ему все больше. Будь они ближе, он непременно взял бы парня за руки, усадил против себя и по-отцовски строго наставил бы его на ум: поезжай, не ловчи, не позорь меня! «А может быть, все же поговорить, разъяснить, внушить? Уж на это-то есть право и у меня!»
Ответный ход Никиты, сделанный после долгих колебаний, показал, что он окончательно смирился с потерей пешки. Ну, а уж теперь! И все же, поразмыслив, Степан Ильич покуда пешку брать не стал — всегда успеем! — а напал на нее еще ладьей. Теперь его превосходство в центре стало полным. Дальше он намеревался брать пешку не слоном, а ладьей, отдавая ее за коня. Потеря качества возмещалась тем, что его слон вступал в борьбу с необыкновенной силой. Да, именно — он возьмет пешку не слоном, а ладьей. В данной ситуации этот опасный дальнобойный слон куда ценней ладьи. От сознания того, что партия развивается по его плану, Степан Ильич испытал прилив великодушия. Никита, видимо, не догадывается о его замысле пожертвовать качество. Как бы маскируя свое торжество, он задал удрученно размышлявшему Никите вопрос, что поделывают его домашние. Спросил обо всех трех, но в первую очередь имел в виду, конечно, Наталью Сергеевну.
— Что делают? — переспросил Никита, сильно и нетерпеливо щурясь. Он уже раз или два протягивал руку, чтобы сделать ответный ход, но что-то удерживало его, чего-то он еще не додумал. — Да что же им делать? Живут… С баплей мы замучились, профессо́ре одолевает. Звонит с самого утра. Я уже ее предупредил: «Смотри, говорю, бапля, все мужчины подлецы!» Она же у нас, знаете, как комсомолочка. Охмурить ее — раз плюнуть. Наделает глупостей, а потом расхлебывай… Ну-с! — вдруг проговорил он и воткнул палец в переносицу. — Вы знаете, я вам объявляю мат в шесть ходов!
Взгляд Никиты был ясен и тверд. Он нисколько не шутил. Степан Ильич опешил и сразу же забыл, что болтал о своей теще Никита. Позвольте, какой мат? Это при связанных-то защитой пешки фигурах?
— Да при чем здесь пешка? — поморщился Никита. Лицо его выглядело утомленным. — Берите ее на здоровье. Вы что, хотели пожертвовать мне качество? Не стану я брать вашего качества. Наоборот, я сам жертвую вам коня. Сюда вот, видите? Хлоп! Вы обязаны его брать, иначе теряете ферзя. Так? Ну, а после этого — азбука.
Степан Ильич сидел подавленный. Надо же! Чего-чего, а жертвы коня он не предполагал. Все вроде бы говорило о том, что Никита изо всех сил цепляется за пешку, а он… Нет, парнишка не так прост. Ишь, прикинулся! «Да так, двигаю фигурами…» Неотразимая комбинация в шесть ходов вдруг увиделась Степаном Ильичом как на ладони. Спасения не было. «Играю, как сапог!» — выругал себя Степан Ильич. Он знал за собой этот изъян: увлекаться собственными планами. И ведь ничего мудреного, а проглядел. Его брала досада, что он не может избавиться от какого-то необъяснимого превосходства этого парня. Почему, черт возьми, он чувствует себя в его присутствии точно связанный? «Он обескураживает меня своей прямотой, своим цинизмом. Вот поколение, в самом деле!»
— Еще одну? — с оттенком просьбы предложил Степан Ильич.
Медля с ответом, Никита почесал нос.
— Знаете что? Я думаю, вы не обидитесь, если я скажу, что зашел к вам не просто так. И совсем не бапля меня попросила, нет. Она даже не знает, что я к вам пошел.
Неожиданное признание Никиты заставило Степана Ильича сосредоточиться и сесть прямее.
— Гм… Я слушаю, — казенным тоном произнес он.
— Да дело-то у меня… — Никита махнул рукой, как бы сам стесняясь того, что приходится беспокоить человека такой пустяковой просьбой. — В общем, вы должны знать полковника Свидерского. Он сейчас в отставке, но работал вместе с вами в училище. Ведь так?
Все более недоумевая, Степан Ильич кивнул: да, Свидерский вышел на пенсию раньше его двумя годами.
— В настоящее, как говорится, время, — продолжал Никита, — полковник командует одним дачным кооперативом. Понимаете? Председатель. Как он — очень неприступный дядька? Или ничего?
Строгий, с прямой спиной, Степан Ильич понял, что сейчас его будут просить о том, чего он никогда не делал даже в самых трудных обстоятельствах: использовать в корыстных целях свои знакомства. Оттого он быстро отвел взгляд и теперь смотрел не в искательные глаза Никиты, а чуть выше его бровей. Но, уловив его сопротивление, Никита не подал вида и продолжал как ни в чем не бывало.
— Бапля уже сказала вам, что меня призывают под знамена, в лагерь, но я напрягся и раздобыл справку. Дело законное, не прискребешься. Так что вы думаете? У нас на кафедре такой бурбон, такая чурка! Слышать ничего не хочет! «Какая еще справка? Кругом марш — и в понедельник явиться в десять ноль-ноль!»
«Молодец!» — мысленно похвалил Степан Ильич и стал рассматривать свои руки.
Никита продолжал:
— Какая ему разница, дураку? Я же ему принес справку, документ! С печатями и все такое… Так нет! В общем, сокрушить его можно одним: пусть Свидерский примет его в свой кооператив.
Высказавшись, Никита устремил на подполковника такой взгляд, словно отдавал всего себя в его руки.
— М-м… а почему вы думаете, что это повлияет? — спросил Степан Ильич, мучаясь оттого, что затягивает этот навязанный ему разговор.
— Повлияет! — заверил Никита, будто объявляя мат в несколько ходов. — Его давно тянет на травку, на природу. Я узнал.
Губы Степана Ильича сжались в узкую полоску.
— Далеко вы рассчитываете!
— Но это же просто тупость, ослиное упрямство! — начал горячиться Никита. — Что ему стоит? Подшить эту справку в дело — и привет!
— Но, может быть, вам все-таки лучше съездить? — Степан Ильич поднял наконец глаза.
Никита так выразительно вздохнул и закатил глаза, словно не находил слов удивиться детской наивности вопроса.
— Да зачем, зачем мне ехать? Ведь формальность же! С какой стати мне плясать под дудку этого болвана, солдафона? Ему нужно поставить «галочку», а я должен потеть, ползать на брюхе!
— В общем, вы хотите, чтобы я помог вам совершить дезертирство? — тихо, но с нажимом спросил Степан Ильич.
Снова глаза Никиты красноречиво взлетели вверх. Пуще всего выводила его из себя эта непробиваемость старших!
— Зачем такие слова? Просто обидно даже… Я же объясняю! Да и смешно не понять. Ну, если бы еще война! А то… Лета же жалко, времени жалко. Жизнь-то уходит или не уходит? Что же нам — жить потом, когда состаримся? На танцы потом бегать и все такое?
«У дезертира всегда найдется тысяча причин, — успел подумать Степан Ильич. — Но неужели он надеялся и меня втянуть в свои… эти самые… шахер-махеры?»
— Грязь, грязь, молодой человек! — Стукнув обеими руками по подлокотникам кресла, Степан Ильич поднялся. — Мы в ваши годы…
Но слова, даже самые прочувствованные, самые пронзительные, отскакивали от Никиты как от стенки. Степан Ильич это видел. Слушая, парень делал вид, что едва сдерживает зевок. Наконец с тяжким вздохом человека, исчерпавшего все свое терпение, Никита тоже встал.
— Мы же не на митинге, правда? Не хотите, так и скажите. А то… Будто я у вас миллион прошу!
«Вот человек! На разных языках говорим».
— Слушайте, а кто у вас отец? Вообще — родители?
Поняв, что просьба сорвалась, Никита махнул рукой на всякое приличие. Его спелые губы скривились в иронической усмешке.
— Отдел кадров? Заполнение анкеты? Ну, извольте. Похвастаться ничем не могу. Мамашка у меня, так сказать, работник культфронта, из театра. Папашки я не знаю, мамашка нас не познакомила. Собственно, я мог бы настоять, но зачем? Это же ничего не меняет! Что еще вас интересует? Образование — незаконченное высшее. Партийность — комсомолец. Под судом и следствием не был, не состоял…
Еле всунув пальцы рук в карманы тесных джинсов, Никита с ухмылкой глядел на подполковника сквозь прозрачные стеклышки очков и покачивал крупной, туго обтянутой ляжкой. Циничная откровенность молодого человека обезоружила Степана Ильича.
— «Папашка», «мамашка»… А ведь мать — святыня для человека. Модель отношения к матери — модель отношения к миру. Как же вы жить-то собираетесь?
— О, не беспокойтесь! Вы же прожили? Ну и мы проживем. Что уж вы так болеете за нас?
— Но ведь… — Степан Ильич вконец растерялся. — Я вот гляжу на вас. Такие вы… ну, здоровые, цветущие. Но тут-то, тут-то вот! — Он, страдая, сильно постучал себя по груди.
Никита понимающе усмехнулся.
— У вас выгодное положение: вы жизнь уже прожили. А мы? Нам еще жить да жить.
— Поэтому я и хочу!.. — порывисто воскликнул Степан Ильич и задохнулся. Ему не хватало воздуха. — У вас есть мать, есть теща… Ребенок, наконец! О них вы думаете? А ведь обязаны.
В легком недоумении Никита пожал плечами:
— Н-ну думаем, конечно…
— Да нисколько вы не думаете! Нисколько! Вы только о себе!
Никита обиделся:
— Интересно знать, с чего вы это взяли?
— С чего! Ваша теща экономит на желудке, чтобы только снарядить вас к морю. Вам это известно?
Никита выпятил губу:
— Да бросьте выдумывать! Она у нас питается прекрасно.
Степан Ильич испытующе посмотрел на молодого человека.
— А вы знаете, что она любит мясо? Жареное! С кровью!
— Еще чего! — отрезал Никита. — Мясо ей вредно.
— Кто это вам сказал?
По губам Никиты скользнула усмешка превосходства.
— Читать все-таки надо, дорогой подполковник. Об этом пишут. И довольно много.
— Это где же? — ехидно осведомился Степан Ильич. — Не в «Театре» ли, случаем?
В ответ на это Никита присел на подоконник и стал с таким вниманием изучать возбужденное лицо подполковника, словно хотел определить, в своем ли он уме.
— Знаете что? — вдруг улыбнулся Никита и поднял палец. — Постойте, не будем много говорить. Давайте теперь я скажу, да и пойду. Я все понял. Вы просто злитесь, что у вас все плохо. Вы хотите, чтобы и у других было так же. Да так это, так — не спорьте! Но только кто виноват? Кто? Жить надо с самого начала так, чтобы потом не кусать локти. Что же вы — не знали, что на войне убивают? Ведь знали же! Ну так вот.
— А-а… при чем здесь война? — опешил Степан Ильич.
— Ну как же! Сына-то у вас где убили? Ну так вот. И вы что, не могли его спасти? Не было у вас возможности… ну, посодействовать… устроить? Да не поверю! Что же вы меня за дурака-то считаете? А вот теперь и злитесь. У всех дети, внуки, а у вас… Я же вижу, не слепой.
— Вон! — тихо, одним дыханием произнес Степан Ильич, поднимаясь. Лицо его было страшным.
— Что? — нахмурился Никита.
— Вон! — крикнул Степан Ильич и, стукнув по столику, свалил на пол доску с фигурами, — Вон! Вон отсюда!
Что было дальше, он плохо помнил.
Упрек развязного, на диво предприимчивого парня ударил Степана Ильича в самое сердце. Он ходил по комнате и, как оглушенный, мотал головой. Потом остановился у окна и прижался лбом к холодному стеклу. «Да, этот прохвост прав — задержи я Бореньку, спаси его, и он остался бы жить. Сейчас я тоже мог бы таскать на руках внучат, ощущать на шее их нежные душистые ручонки. Кому не хочется? Но время, время, черт возьми! Какое время мы все вынесли! Мы и наши бедные прекрасные дети…»
В комнате стало совсем темно, но Степан Ильич не зажигал света. «Интересно, жалел бы Борис, если бы я не пустил его в ополчение? Жалел бы! О, те парни были людьми долга! Борис наверняка возненавидел бы меня за такую заботу о нем. Он уже много понимал тогда и сам решил так поступить. Я знаю, на свою спасенную жизнь он смотрел бы как на существование. Он стыдился бы. Он потерял жизнь, не приняв существования… Но почему я сейчас не умею ничего этого доказать? Если бы кто-нибудь мог заглянуть мне в душу! А без этого… Нет, не хватает слов. Да и нужны ли здесь слова?»
Ему пришел на память сын, каким он его видел и запомнил навсегда с тех давних дней перед войной. Закрыв глаза, Степан Ильич в невыносимой муке потряс головой. Он все еще думал не о себе, теперешнем, а о нем, тогдашнем. «Как я его понимаю! Он просто не мог поступить иначе, мой мальчик…»
Клавдия Михайловна неслышно отворила дверь и увидела его лежавшим головой на подоконнике. Приволакивая больные ноги, она приблизилась и опустила руку на его согнутую спину.
— Ты что это, Степа? Да господи… Ну, чего уж теперь…
Оттого что она, не постучав, вошла и впервые назвала его по имени, на «ты», Степан Ильич, не вставая, с трудным всхлипом повернулся и, протянув руки, ткнулся, как ребенок, лицом в ее теплый бок.
Собираясь на прогулку, Степан Ильич старался ничем не выдать своего намерения позвонить. В кармане старого плаща на вешалке была целая горсть мелочи, и он захватил этот ненужный плащ с собой, чтобы порыться, отыскивая двухкопеечную монету, не на глазах Клавдии Михайловны. После вчерашнего он почему-то стыдился свояченицы. Пусть думает, что на всей этой свалившейся после путешествия истории поставлен крест. А новые звонки — новые волнения… Но самому Степану Ильичу хотелось позвонить еще вчера, он до сих пор стискивал зубы, вспоминая наглого, отбросившего всякую вежливость парня. Неужели Наталья Сергеевна и теперь будет защищать своего зятя?
День уже набирал силу, припекало, на площадке с песком убавилось детворы. Бросив плащ через плечо, Степан Ильич занял телефонную будку.
Голос Натальи Сергеевны показался ему болезненным, слабым — ясное дело, тоже переживала.
— Ну, зачем вы так? Он же пришел к вам… Ах, как вы не поймете! У мальчишки никогда не было отца. И он к вам… Неужели так трудно догадаться?
— Но он же… он же говорил черт знает что! Вы бы только слышали!
— Что он еще понимает? Вы же старше, умнее. Нашли с кем!
Ее мягкий терпеливый упрек внес в душу Степана Ильича разлад. Ведь все началось вчера с просьбы Никиты поговорить с полковником Свидерским. «А может быть, все теперь так поступают? Поддерживает же мать своего ребенка, когда он учится ходить! И полковник Свидерский… Недавно его дочь, студентка, получила квартиру в центре города. Каким, спрашивается, образом, за какие заслуги?»
— Так что они у вас — едут, не едут? — грубовато спросил он.
— Поедут, конечно. Да им и нужно съездить.
— А-а… со справкой этой?
— Что-то там… Он же действительно на учете, у него неважно с легкими. Он кашляет по ночам. Я же с ними живу и слышу…
По каким-то признакам Степан Ильич догадался, что она намеренно сгущает краски, желая хоть немного обелить в его глазах эгоизм молодых. Ясно, она же целиком на их стороне!
— Так мне что теперь, — все тем же тоном спросил он, — извиняться?
— Разве в этом дело? Бедный ваш Борис… Он бы с вами намучился.
— Хватит, — обрезал он, — оставим Бориса! Мне нужно вас увидеть, поговорить. Слышите?
Она стала отказываться, он рассердился:
— Да ну их к черту, ваших ребяток! Вы что, на цепи? На полчаса не сможете вырваться из дома?
— Опять вы волнуетесь, Степан Ильич!
— О, — издевательски хохотнул он, — какая заботливость!
— Ну хорошо, — сдалась она. — Мне, кажется, все равно нужно в магазин.
— Вот видите. Когда вы идете?
— Наверное… н-ну через час.
— Я вас встречу. До свидания.
На улице он взял такси и, пока ехал, часто посматривал на часы. Выйти и ожидать ее лучше всего у писчебумажного магазина. Он так и сделал. Этого места ей не миновать. Вон оттуда покажется и пойдет здесь… Она сказала — через час. Остается еще минут пятнадцать. А вот и скамейка, можно сесть.
Он увидел ее издали и вскочил. Одной рукой она вела ребенка, в другой несла кошелку. Малыш заметил его первым.
— Дя-дя! — закричал он.
«Узнал!»
Ребенок помог ему одолеть первую неловкость.
Опустившись на краешек скамейки, Наталья Сергеевна отодвинула его плащ и с тревогой посмотрела по сторонам.
Он рассмеялся:
— Да перестаньте вы! Раньше так горничные убегали на свидания.
— Вы все шутите…
— Они же уезжают, собираются. Вам не следует мешаться у них под ногами.
— Еще столько нужно сделать!
— Вы-то при чем?
— А собрать их? А погладить? А постирать? А билеты?
— Погладить! Билеты! Сами-то они что — без рук, без ног?
— Не кричите, пожалуйста, — попросила она, опуская голову.
Он перевел дух.
— Я смотрю, вы их только на руках не носите!
Потом взглянул на ее опущенную голову и замолчал.
Она первая нарушила молчание:
— Вы с плащом, да? Разве передали, что будет дождь? Я сегодня не слушала радио.
— Да нет, — смутился он, — это так. Вы лучше вот что… Я же жду! Вы мне так и не ответили на предложение.
Голова ее склонилась еще ниже. Рукой она погладила его старенький офицерский плащ. Молчание затянулось. Маленький Алеша начал с испугом поглядывать на строго спрашивавшего подполковника.
— Я рассказала им… — с усилием призналась Наталья Сергеевна, глядя себе в колени. — Вернее, не им, а Машеньке.
— Рассказали? — не понял он. — О чем?
— Что мы… ну, о вашем предложении.
— Так, так. Ну, и что же они? Вернее, она?
Он ждал. Наталья Сергеевна упорно не поднимала лица.
— Она мне… запретила. Она вообще не хочет… ну, чтобы мы… ну, чтобы вы даже звонили… — Помедлила и с глубоким вздохом сказала: — Вот.
Он откинулся на скамейке, губы его скривились.
— Прекрасно! Так сказать, отказано в благословении на брак!
— Мама! — вдруг закричал малыш, указывая в сторону.
Наталья Сергеевна вздрогнула. Первым ее стремлением было вскочить. Бледная, она смотрела на подходивших дочь и зятя. На лице Никиты, едва он увидел подполковника, появилось снисходительное выражение.
— Мама, — Машенька подчеркнуто не замечала подполковника, — ты же сказала, что идешь в магазин! Хорошо, дай мне сумку. Алешенька, идем со мной, детка.
— Почему ты не поздоровалась со Степаном Ильичом? — спросила Наталья Сергеевна.
— Здравствуйте! — бросила Машенька в сторону и взяла ребенка за руку. — Идем за кефиром, милый. Тебе давно пора пить кефир.
— Оставь его, — несмело попросила Наталья Сергеевна. — Мы сейчас идем.
— Ничего, мы сами сходим. Дай только мне сумку… Да дай же, вот еще!
Во время всей сцены Степан Ильич сидел, испытывая стыд. Видимо, следовало вмешаться, что-то сказать. А с другой стороны, что станешь говорить?
Увидев, что Наталья Сергеевна встает, он попросил:
— Не уходите. Одну минуту.
— Нет, нет… Нет! — Едва не плача, она затрясла головой.
— Хорошо, тогда один вопрос: когда они уедут?
— Через два дня.
— Гм… Ну хорошо, идите. Но я вам позвоню!
— Вы плащ забыли, — напомнила она, и это женское внимание к мелочам снова тронуло его и заставило подумать о том, как она ему необходима.
Глядя ей вслед, в беззащитную спину, он легко представил, с какими минами встретят несчастную Наталью Сергеевну дома молодые. «Нет, надо вырвать ее оттуда!»
Она еще не скрылась, а ему уже хотелось видеть ее снова, теперь уж не давать в обиду, утешать, и он твердо решил, что пережидать два дня, оставшиеся до отъезда молодых, вовсе не обязательно.
Крепкий запах кофе, осторожное звяканье посуды, иногда приглушенный шум воды из крана. Еще немного, и Клавдия Михайловна постучит, напоминая, что завтрак готов. Утро, надо снова подниматься.
Вместо того чтобы откинуть одеяло и спустить с кровати ноги, Степан Ильич вытянулся, закрыл глаза. М-да, Клавдия Михайловна… Он предлагает Наталье Сергеевне свою квартиру, свою, так сказать, руку и… ну и так далее. А как же свояченица? Перемены в его жизни вдребезги разобьют весь ее размеренный, устоявшийся быт. Ей останется местечко где-нибудь в уголке, не больше. Правда, он рассчитывал, что она уедет в Ленинград. Но, если разобраться, что ждет ее в Ленинграде? Сможет ли она там прижиться заново? Едва ли… Следовательно, задумав устроить свою жизнь, он как-то совсем сбросил со счетов эту несчастную, преданную ему старуху. Черт возьми, как все сложно, как неразрешимо сложно!
— Извините, я сплю! — крикнул он, услышав поскребывание в дверь, и, затрещав кроватью, отвернулся к стене.
В квартире надолго все затихло.
Но лежать бесконечно не годилось. Сколько можно! В конце концов, что из того, если он снова сядет в автобус и на знакомой остановке, напротив писчебумажного, усядется на скамейке, купит газеты? Как знать, а вдруг Наталье Сергеевне понадобится в магазин? Скорей всего, обязательно понадобится! Это ее обязанность: магазин.
Жить и двигаться, когда поставлена цель, стало приятно, радостно. Сборы заняли немного времени. Он уже положил в карман ключ от двери, когда из своей комнаты показалась Клавдия Михайловна. Старуха всегда приволакивала распухшие больные ноги, а сейчас выползла к нему через силу. Лицо, глаза, движения — все погасло.
Подавая ему небольшой бумажный сверточек, она смотрела в пол.
— Здесь письма Бореньки… И фотографии.
Не приняв свертка, Степан Ильич убрал за спину руки и грозно взглянул на нее сверху вниз:
— Что это значит? Что это значит, я спрашиваю?
Она стала ловить конец фартука. Из ее слезливого бормотания он понял одно — собралась ехать в Ленинград. Ну, ясно: дескать, не хочу быть помехой.
С громадным облегчением Степан Ильич дал волю гневу.
— Это еще что за глупости? Кто вам позволил? Что за дурацкие демонстрации?
Бушевал он до тех пор, пока она не расплакалась и, закрыв лицо фартуком, не ушла к себе.
«Вот ведь народ! И что за народ такой!» — докипал он, сбегая по лестнице.
То, что старуха не выдержала и заплакала, он считал хорошим признаком. Это были слезы облегчения. У них, сродненных за все эти годы памятью о погибшем, выработалось понимание друг друга. Ни в какой Ленинград она теперь, конечно, не поедет. Объяснилась, и достаточно. Но что же сказать Наталье Сергеевне? А, потом! Все же сознание, что это не выход, а просто-напросто временное утешение, самообман, заставляло его морщиться.
В самом деле, вот он сейчас едет и надеется на встречу, а если Наталья Сергеевна выслушает его и согласится?
С кипой газет он плюхнулся на знакомую скамейку, но читать не мог — не читалось. Несколько раз желчно перекинул ногу за ногу.
Высматривая Наталью Сергеевну и нервничая, он не сразу осознал, что за человек направляется к нему и еще издали приветливо кивает. Митасов! Ну да, он самый… Если бы Степан Ильич заметил его вовремя, он постарался бы исчезнуть, на худой конец — спрятаться за газетный лист. Митасов, разумеется, сразу поймет, кого он тут поджидает. Сейчас выхода не было, и Степан Ильич поднялся, протянул руку, затем сдвинул газеты, очищая место рядом.
— Уф! — усевшись, толстенький интендант поместил в ногах сетку с пустыми молочными бутылками. — Вы знаете, чуть прибавлю шагу — задыхаюсь. Что-то вот тут, — показал он на грудь.
Сконфуженности подполковника он старался не замечать.
— А вы? — спросил он, отдышавшись. — Вас ничего не беспокоит?
— Как не беспокоит! Разве в нашем возрасте…
— Уф… замолчите! — интендант мелко засмеялся. — Сколько вам, если не секрет? Что-о?! Ну, знаете! Ни за что бы не подумал. Ни за что! Я моложе вас на пять лет, а — сравните!
Степан Ильич показал на бутылки в сетке:
— Я смотрю, вы по кефир?
— Да. Но себе я беру молоко. Это Наточка попросила взять кефиру. — Митасов наклонился и сообщил, как по секрету: — У нее так подскочило давление, так подскочило! Я не могу смотреть!
— А молодежь?
— О, молодежь! — интендант сразу скис. — Машенька утром накричала на нее: «Ма, ты же знаешь, что Алешенька любит кефир!»
Подполковник слушал и, посапывая, пальцем чесал висок.
Митасов продолжал:
— Они собираются уезжать, бегают, торопятся. Я попросил Наточку дать мне пустые бутылки, так попало опять же Наточке. «Бапля, и что с ними чикаться каждый день? Накопим, сразу и сдадим!» Молодые нашу аккуратность не признают: бутылочку сдал, бутылочку взял… — С грустным видом он поднял указательный палец и повел им туда-сюда.
— На какие шиши они все-таки едут? — грубовато спросил подполковник. — Это, разумеется, не мое дело, но-о… просто любопытно.
— Обобрали Наточку, оставили ей бутылки. Где-то еще перехватили…
— Обязанностей они не знают, вот что! — в гневе заявил подполковник. — Моя бы воля, я бы их в обязанности мордой, мордой!
Митасов словно не слышал — с головой, ушедшей в толстенькие плечи, он был в своих мыслях где-то далеко-далеко.
— Нет, — горько проговорил он, — я гляжу на Наточку, на Покатилова и начинаю думать, что дети — это хорошо (снова пальцем в одну сторону), а нет детей — это еще лучше (в другую). О Покатилове я уже молчу, но разве нормально, что бедной Наточке приходится оборонять свое чувство от родной дочери?
О чувствах Степан Ильич предпочел бы не говорить, не откровенничать с посторонним, малознакомым человеком (он этого не позволял себе даже с Барашковым!), но простота, с какой сказал об этом интендант, как раз помогла ему избежать откровений и вести себя так, будто их отношения с Натальей Сергеевной не таят никакого секрета.
— Мне ее, если хотите знать, жалко! — брякнул он, тронутый словами интенданта.
— А мне? — живо подхватил Митасов. — И мне! Но вот молодые, молодежь! Им, видите ли, кажется, что родители — это, так сказать, обеспеченные крепостные. Что-то вроде приданого. Пока, разумеется, не помрут.
«Верно», — оценил Степан Ильич и стал приглядываться к собеседнику внимательней.
— Наточку я понимаю, — продолжал Митасов. — Родная дочь, родная кровь. Не шутка… Да и возраст наш проклятый. Мы уже нуждаемся в детях больше, чем они в нас. Что им надо от нас? Деньги? А они для нас — все. Вся жизнь. Без них — пустота, страшная пустота… Вы не согласны?
У него была странная манера: задавая вопросы, он не ждал на них ответа, точно беседовал не с тем, кто сидел рядом, а с кем-то невидимым, далеким, — привычка долгих одиноких размышлений.
О своем собеседнике Степан Ильич, по существу, толком ничего не знал, кроме разве подмеченной им ущербности, которую почему-то наложила на бывшего интенданта война. Но что это было — запоздалое сознание своей вины перед теми, кто был на передовой? Да, что-то в этом роде…
— Я, знаете ли, жизнь свою построил бестолково. Мне все казалось, что впереди у меня очень длинная дорога, что меня ждут большие дела, надо только получше приготовиться. Главное — ничем себя не связывать сейчас. Жениться? Что ж, но только без обязанностей, без «якоря». Дети? О, вот уж чего нет, так нет! Потом, потом, сейчас не надо. Поэтому, когда началась война, я испугался. Вы меня, конечно, будете презирать, но я должен сознаться. Да, испугался самым тошным страхом… Но мне повезло, то есть это я тогда думал, что повезло. Мне казалось даже, что меня хранит сама судьба, не желая, чтобы в такую голову, как моя, вдруг шлепнул какой-нибудь вульгарный кусок железа. А вот сейчас… — и бывший интендант удрученно всплеснул ручками, — вы мне можете не верить, но я сейчас как человек, который всю жизнь карабкался в гору и не смотрел по сторонам, а когда наконец вскарабкался и глянул, то увидел, что залез совсем не туда. Не туда! Рядом надо было, а не сюда. Но назад уже хода нет. Какое уж назад!.. Конечно, утешить себя можно: дескать, все равно кому-то пришлось бы сидеть на твоем месте, так пусть уж буду лучше я! Но тут-то… — он постучал себя по груди. — И вот оглянешься назад, а там, представьте, пустота. Провал! Без дна и края. И по-хорошему-то, в эту пропасть и заглядывать не надо, а тянет. Тянет — вот в чем дело! И я очень хорошо понимаю того же Покатилова. Ведь туда с этого обрыва легко, свободно кувыркнуться можно. Уверяю вас!
— Все равно вы воевали, — возразил Степан Ильич.
Поставив свои ноги рядком, Митасов смотрел вниз, на сетку с бутылками.
— Смешно сравнивать. Вы воевали, и я воевал… «Мы пахали!»
Не зная, чем бы его еще утешить, Степан Ильич спросил:
— Ну, а дети, семья?
Бывший интендант еще ниже свесил голову.
— Дети… Семья… Вы же сами видели меня на танцах. Хожу, жду. Надеюсь заболеть и попасть в больницу, и тогда уж… Не удивляйтесь, в нашем возрасте лучше всего знакомиться в больницах. Да, да, это у многих получается. Из больницы — и сразу в загс.
— Интересно! — пробормотал Степан Ильич, подвигаясь ближе.
— Чего уж интересного! Первую любовь находят на танцах, последнюю — в больнице. Да и любовь ли это? Просто боязнь одиночества, тоска… Все вместе.
Скамейка, на которой они сидели, постепенно спряталась в тень. Убирая с солнцепека ноги, Степан Ильич поправил складочку на брюках. Странно, почему у него ни разу не возникало такого разговора с Василием Павловичем Барашковым, старым товарищем и сослуживцем, а с первым встречным вдруг… Ответ нашелся тотчас же: у Барашкова в этом отношении было все благополучно, а они с бывшим интендантом встретились на скамеечке и разговорились как люди с одинаковой и многолетней ношей — тащить эту ношу в одиночку тому и другому надоело, невыносимо надоело. Оттого-то их беседа незаметно для них самих мало-помалу достигла градуса взаимной теплоты.
— Вы знаете… уж вам-то я признаюсь, — сказал Митасов. — Я этой летчице, ну, там, на танцах, представился тоже как летчик. И нам хорошо, мы танцуем, разговариваем. Мне удается ее обманывать, потому что я служил у летчиков в гвардейской части и наслушался всякого. Но вчера мне показалось, что она не верит. Как вы считаете: может, мне лучше сознаться первому, а? Не ждать? Но ведь не простит! Или простит? Нет, не простит. О, я знаю таких людей, видел!
«Сам напутал. Когда ловчил, все было ясно, а вот теперь…» Объяснить это Степану Ильичу было легко, потому что свою жизнь он прожил просто и прямо и такая душевная неразбериха была ему неведома. А видимо, на склоне лет у любого человека появляется нужда в уверенности, что жизнь прожита не зря.
Выговорившись и облегчив душу, Митасов вспомнил о том, зачем вышел из дому.
— А на Наточку вы не сердитесь. — И дружеским жестом он положил руку на колено подполковника. — Ей тоже тяжело. По-своему тяжело. Если бы одна Машенька, а то еще ребенок… а тут еще Никита! А куда девать такую вещь, как родительское сердце? Разве не так?
Степан Ильич задумался.
— Но мы-то, — проговорил он, потирая лоб, — мы-то ведь тоже были молодыми! Почему же у нас все было не так?
Пожевав губами, бывший интендант задумался и вдруг, озаренный какой-то мыслью, снова поставил сетку с бутылками у ног.
— Вы знаете, я вам возражу. До пенсии я тоже думал так, как вы. Но вот я стал жить, ходить и наблюдать. И думать. И знаете что? Не надо паники! Не так уж все плохо. Смотрите, вот уже и мы состарились, а многих просто нету, а жизнь идет, ходят поезда, дымят трубы, растет хлеб, строятся города, БАМ. Кто же все это делает? Мы? Мы уже не можем, старые. Господь бог?.. Они! Плохие или хорошие, а — они. И как только я до этого додумался, сразу стал по-другому чувствовать себя.
Он словно предлагал проверенное лекарство от общей болезни.
— Но вы подумайте, он не хочет даже в лагерь ехать! Служить!
Митасов понурился.
— Знаю, знаю… Ах, в хорошие бы руки его! Воспитание…
— Вы его мать знаете?
— Видел, — убито вздохнул интендант и махнул рукой.
— Актриса?
— Кассирша.
Помолчав некоторое время, Степан Ильич сказал:
— Меня возмущает, что Наталья Сергеевна на него чуть не молится!
Интендант не поверил:
— Наточка? О нет! Вы просто ничего не знаете. Совсем, совсем не молится! Уверяю вас. Вот я вам сейчас расскажу. — Он жизнерадостно поддернул свои брючки на коленях и сел на самый краешек скамейки. — К нам, вы, наверное, знаете, недавно приходил этот ваш… ну, сын вашего Барашкова, из армии…
— Игорек? — удивился Степан Ильич. — Почему же она мне об этом не сказала?
— Могла забыть, не обижайтесь… Так этот Игорек… это же прелесть! Он починил нам все краны: на кухне, в ванной. А с дверями? Знаете, просто так берет и дверь эту снимает! Раз-раз — подстрогал и снова навесил. В полчаса все сделал.
— И Покатилову?
Митасов рассмеялся:
— Что вы! Покатилов заперся. Вы же его знаете.
— А инструменты?
— У Игорька такая сумочка. Наточке он коляску починил, мне замок переменил. Так что у меня теперь новый замок! Прекрасный парень.
— Никита дома был?
— А, так об этом-то я вам как раз и хотел сказать! Вы стали говорить, что Наточка на него молится… Слушайте. Ну, как вы сами понимаете, Никита захотел ему помочь. Мужчина же! Лучше бы он не помогал! Ка-ак даст молотком — и прямо ему по пальцу. Машеньке дурно стало, Наточка побежала за йодом. Забинтовали и сели чай пить.
— За таким… — Степан Ильич изобразил руками, — за круглым столом?
— Да, да, вы же знаете… И вот здесь я получил такое удовольствие, что не могу сказать! Я сидел и слушал, как парни спорят. Это очень интересно, уверяю вас. У каждого свой взгляд, своя, если хотите, философия. Почему мы их считаем детьми? Совсем, совсем не дети! Граждане! Мужчины! Вы бы послушали.
— Так будьте же… — попросил Степан Ильич. — Хотя бы коротко.
— Ну, сначала всякие там пустяки. Игорек, кстати, сказал, что любит «Как закалялась сталь». А Никита… сами понимаете: Кафка, Сэлинджер, Роберт Фрост. И все с усмешкой, все через губу. Парень-то он начитанный. Потом о музыке, потом еще о чем-то… кино, театр. А уж потом и об этом… колхозе или совхозе, куда Игорек едет. «Что, — это Никита, — за биографией, говорит, едешь?» Мне даже неловко стало. Наточка ему глазами… А Игорек… та-акой молодец! «Я, говорит, своей биографии не стесняюсь». И так спокойно, с таким достоинством. И — все! Наповал! Потом Наточка мне говорит… к чему я весь разговор-то! «Счастливая, говорит, эта девчонка. Такого парня!» А вы говорите — молится. Она вас еще немножечко стесняется. Она даже мне-то… Не бегать же ей, не жаловаться на зятя на всех углах! Не такой она человек.
Ничего этого Степан Ильич не знал, хотя догадаться обо всем не составляло никакого труда: Наталья Сергеевна терпела зятя ради дочери.
— Не повезло бедной Маше, — сказал он. — Я вспоминаю: какие парни у нас в училище! Да и вообще… Нет же, нарвалась! И Наташе было бы легче.
Сказал и смутился: сорвалось с языка. Так интимно он не называл ее даже в мыслях. Митасов, словно не расслышав, удрученно смотрел себе под ноги, на сетку с посудой. Щечки его обвисли.
— Может, жизнь его научит? — спросил Степан Ильич.
Задумавшийся интендант встрепенулся:
— Никиту? О, еще как! Уверяю вас. — Он вдруг лукаво скосил свои маленькие глазки на подполковника. — Вы думаете, эти молодые люди не будут стариками? Будут. Вся разница сейчас в том, что мы с вами помним свою молодость, а они своей старости еще не знают.
Забирая сетку с бутылками, он стал подниматься со скамейки. Степан Ильич несмело удержал его:
— Вы понимаете… Мне неловко, но я хочу попросить вас. Вы не обидитесь? Для меня это очень важно. Честное слово!
Митасов сразу сделался серьезным.
— Говорите. Говорите же!
Просьба подполковника была: найти возможность сообщить Наталье Сергеевне, что он здесь сидит и ждет.
— У нее сейчас должны все спать после обеда. Ей ничего не стоит… на минутку…
— Сидите, — заявил Митасов, проникаясь важностью поручения. — Я сейчас.
«Придет, не придет?» — гадал Степан Ильич, сплетая пальцы. На тыльной стороне ладони он заметил какое-то коричневое пятнышко и машинально потер его. Не оттиралось. «Гречка». У Митасова, он заметил, все руки были в «гречке». Да, кажется, и у Барашкова… «Звонок? Звонок оттуда?» Поворачивая перед глазами руку так и эдак, он обнаружил еще одно пятнышко, еще, и ему стало грустно. Вот он сидит и более всего боится, что Наталье Сергеевне почему-либо не удастся выбраться из дома, а между тем… Ох это «между тем»!
Думал ли он о смерти? Не часто, но думал. Страшила ли она его? Вот тут было сложнее. Разумеется, когда она придет, он не испугается и встретит ее как надо. Однако так он думал раньше. Со времени путешествия прежней простоты не стало, возникла боязнь потерять все, что появилось, а появилось у него так много, что он все чаще упрекал себя: зачем, ну зачем столько времени он прожил так неинтересно, пусто, серо? Времени, потерянного времени, которого теперь уж не вернуть, — вот чего было жаль! Где-то он читал, что старость страшна не тем, что человек стареет, а тем, что остается молодым. Сейчас, прислушиваясь к ощущениям в себе, он соглашался с этим: правильно. Старость — возраст, требующий от человека мужества. Живешь уже не так, как хочется. Разве не хочется иногда повиснуть и подтянуться на ветке дерева, свистнуть в пальцы, запрыгать на одной ноге, пиная камешек? Но взглянешь вокруг себя и устыдишься: неловко. Старым привыкаешь быть, оглядываясь на молодых. Но если прыгать, пиная камешек, неловко, совестно, то отчего же совестно любить? Разве оттого, что прибавилось морщин и седины, стал менее упругим шаг? Нет, в человеке до самой смерти все противится тому, чтобы не жить, а доживать!
…Он увидел ее, едва она появилась из-за поворота, и обрадованно вскочил. Наталья Сергеевна, стесняясь своего затрапезного вида, одной рукой придерживала на коленях полы халата, другой поправляла прядь волос. Степан Ильич догадался, что она выскользнула из дома под каким-то предлогом буквально на минуту.
— Убежали? — улыбнулся он.
Не отвечая, она вдруг села на скамейку и расплакалась.
— Ну, зачем вы? Зачем? Я же просила…
Он огляделся, пытаясь загородить ее от любопытных на остановке.
— Вы эгоист… эгоист! Вот вы кто!
— Успокойтесь… Если хотите, я уйду. Извините.
Плач ее стал тише, ладонями она закрывала лицо.
— Давайте пройдемся, — предложил он, желая скрыться от любопытных с автобусной остановки.
— Мне надо уходить, — отозвалась она из-за ладоней.
Он стиснул зубы и опустился рядом. Пускай смотрят, пускай пялят бесстыжие глаза! Наплевать! Но неужели, черт возьми, так и будет продолжаться без конца ее зависимость от дочери и этого… губастенького молодца? О, как он их сейчас ненавидит! Бессовестные, бездушные, беспардонные потребители, знающие лишь свои удовольствия!
«Она мне запретила…» Конечно, еще бы! Удобная же домработница. Видите ли, едут отдыхать и — никаких забот. Живут, точно идут мимо соблазнительной витрины. «Мама, дай!», «Папа, купи!» С детства, с мелочей все начинается. Сначала папа решает задачки, а ребенок списывает их в тетрадку, потом избавление, правдами и неправдами, от поездки в колхоз, в лагерь — справочки, звонки, знакомства. Ложь, с самого начала ложь, обман, забвение высокого смысла жизни. Напрасно мы так часто избегаем, стесняемся громких слов. Разумеется, затаскивать их, как расхожую монету, грешно, но привить их в душе, в сердце каждого — необходимо. В этом наша сила, и мы это не раз уже доказали. Высокий смысл жизни существует и существовал всегда, никто его не отменял и не отменит, разве только это сделает тот, кто хочет сам намеренно его зачеркнуть, забыть, опошлить. Но тогда беда ему — жизнь неминуемо накажет. За примером ходить недалеко…
Он вошел в раж и уже не мог остановиться. Каждую фразу он словно врубал рукой. Наталья Сергеевна совсем притихла, утирала пальцами щеки.
— Мама! — раздался сбоку возмущенный голос Машеньки, заставивший их обоих вздрогнуть. Она все же нашла их, выследила! В халатике, в домашних шлепанцах, лицо злое, помятое от сна.
— Мама, когда это кончится? Мне стыдно за тебя! Идем, — потребовала она и схватила ее за руку.
С покорным, виноватым видом Наталья Сергеевна пошла за дочерью.
— Ты никогда меня не слушаешь! — продолжала отчитывать Машенька мать. — Владислав Семенович… Ну что тебе еще надо? Интеллигентнейший же человек! Готов на руках тебя носить. Поехала бы в Кисловодск… Нет, тебе подай какого-то солдафона, да еще ко всему и психа. Почему он на тебя кричит? Я не позволю. Мало тебе…
А люди, люди на остановке… ну что за болезненная страсть к скандалам, к происшествиям? Впрочем, чего же — бесплатное представление!
Дома он осторожно открыл дверь своим ключом, но Клавдия Михайловна все равно услышала. Она искательно взглянула и сообщила, что приготовила его любимое блюдо — карпа в сметане.
— Прекрасно! — сказал Степан Ильич, направляясь к себе и на ходу стаскивая пиджак.
— Есть свежая черешня.
— Прекрасно!..
Он захлопнул за собою дверь и рухнул на постель. Подождав, Клавдия Михайловна приложила к двери ухо. Он крикнул:
— Извините, я потом! Обедайте без меня.
Положив палец на губы, она тихонько побрела к себе.
Поезд, которым должны были ехать молодые, отправлялся, кажется, в полдень, очень удобно, так что Наталье Сергеевне, как рассчитал Степан Ильич, ничто не помешает проводить их. Дальше он думал так: проводив, она останется на вокзале одна с ребенком, и ей будет, конечно, тягостно это внезапное одиночество, образовавшаяся пустота; следует помочь ей хотя бы в эти первые минуты.
Из всей вчерашней безобразной сцены ему с болезненной отчетливостью врезалось в память, как Машенька уводила за руку мать и отчитывала ее, точно провинившуюся школьницу.
Он взял такси и велел шоферу остановиться на другой стороне улицы, возле писчебумажного магазина, напротив злосчастной скамейки. Судя по времени, они сейчас должны собираться на вокзал. Как они, кстати, поедут: автобусом, трамваем? И подумал, что, если бы все складывалось нормально, ему сам бог велел заехать на этой машине и отвезти их. Так вот поди же!
Он увидел через дорогу Митасова, бредущего с пустыми бутылками в сетке. Впечатление было, что вчера он так и не сходил в магазин.
Чья-то рука хлопнула по верху машины, и в стекло заглянуло такое знакомое лицо, что Степан Ильич застыл с вытаращенными глазами: Машенька!
— Свободно? — спросила она, пытаясь открыть дверцу, и тут узнала его.
Подскочил еще Никита, тоже наклонился и заглянул. Они отпрянули и посмотрели друг на друга.
Шофер, сидевший за рулем, ничего не понял и завертел головой, оглядываясь на своего пассажира. А молодые, оба длинноногие, в кедах, джинсах в обтяжку, уже бежали через улицу к машине с шашечками на боку, из которой высаживалась женщина с ребенком. Они бежали, взявшись за руки, Машенька что-то сердито доказывала мужу и пыталась повернуть назад, он ее удерживал и тащил за собой.
Степан Ильич сел поглубже и откинулся на мягком податливом сиденье. Появляться в таком состоянии на вокзале лучше не стоило, и он вспомнил о Барашкове.
— Знаете что? — мрачно сказал он шоферу. — Поехали на Донскую.
Старый друг все выслушал, все понял.
— Слушай, Степан, ты только не кипятись. Ладно? Сказать тебе хочу.
— Ну?
— Жениться вам надо, а не по свиданкам бегать. Жениться и жить как следует. Не маленькие уж — скамейки-то отирать!
— Быстрый какой!
— Ничего не быстрый. Я же знаю, вижу — и она к тебе. Но ты же как скипидар. А то я тебя не знаю! Ты вот что, Степан: когда бесишься, не кидайся на людей, а если уж невмоготу, кусай себя за… одно место. Лучше будет.
— Балаболка ты!
— Женишься, совсем другим человеком станешь. Вот увидишь! А тут еще ребенок маленький имеется. Совсем хорошо!
В этом Василий Павлович был прав. О маленьком Алешке уже сейчас думалось постоянно и с нежностью. А если совсем привыкнешь? И к переживаниям последних дней прибавилась тоска по тому, чего он был лишен со смертью Бориса: ему захотелось настоящих родительских забот, вплоть до того, чтобы жаловаться на подрастающих детей, может быть даже страдать.
— Давай сделаем так, — предложил Василий Павлович. Теперь, когда ему запало в голову женить друга, он попер к цели самой короткой дорогой. — Придумаем какую-нибудь причину и соберемся. А там уж я сам все сделаю.
— Какую ты причину выдумаешь?
— Дату бы какую-нибудь хорошо! Жалко, дня рождения ничьего близко нету. Уж там бы я!.. А вот: сколько уж, как мы на теплоходе ездили? Месяца еще нету? Месяц и отпразднуем!
— Не-е… — поморщился Степан Ильич. — Тогда надо и этого… профессора звать.
— И позовем! Пусть. Он что, объест тебя, обопьет? Посидит, да и уйдет.
— Нет, не надо. Ну его!
— А-а… ревнуешь! — Василий Павлович рассмеялся и с довольным видом стер в уголке глаза слезинку. — Зря. Она — к тебе, а не к нему. Это я точно знаю. Точно, точно — не махай! Ну, откуда знаю — это мое дело. Спрашивал — вот откуда. И она мне сама сказала. Доволен? Ладно, обойдемся без профессора. Да он и сам теперь откажется, не пойдет.
После минутного раздумья Барашков вдруг хлопнул себя по коленке.
— Слушай, а вот — парад Победы? А?
— Можно.
— Да не можно, а очень даже хорошо! Сами соберемся и ее позовем. У ней мужик-то кто был? Тоже ведь солдат? Все, Степан. Считай, дело сделано. Это я тебе говорю! Хочешь, у меня соберемся?
— Нет, Василий. У тебя неловко. Семья, народ… да и у самого тебя, я слыхал, всякие дела. Мало тебе — так я еще на шею!
— Это ты об Егорке? Да ну! Не с ума же теперь сходить.
«Хорохорится», — подумал Степан Ильич.
— Сын все-таки. Жалко, — сказал он.
— Конечно, жалко. — Разминая ноги, Василий Павлович вдруг остановился возле Степана Ильича и положил руку ему на плечо. — А тебя, думаешь, черта старого, не жалко? Ах, Степан, Степан. Чего топорщишься? Своих-то почему стесняешься? Ты думаешь, я слепой, не вижу ничего? И ночью вспомнишь про тебя, и всяко. И с женой мы говорили сколько раз. У всех все как у людей, а у тебя… Война, война, зараза! — Он несколько раз крепко стиснул плечо друга. — Последнее время я знаешь о чем думаю? Не поверишь! На фронте нас с тобой не накрыло, повезло нам, пусть тогда и здесь повезет — накроет вместе. Обоих сразу. Вместе бы нас и положили. А то… Порознь-то, а? Не знаю, как ты, Степан, а я как подумаю, так… — Он не договорил, замотал обритой головой и отошел к окну.
Словно обессилев, Степан Ильич сидел мешком. Об этом он как-то не думал. А ведь действительно, не стань Барашкова, вся его жизнь обрежется четырьмя стенами квартиры, не к кому будет сходить, поговорить, согреться…
Василий Павлович стоял к нему спиной, скрывал лицо. Строптивая шея прямилась, глянцево блестели на затылке две твердые складочки.
Несколько минут прошло в молчании. На дворе, под окнами, женский голос прокричал:
— Ганька, Ганька!.. А ну беги скорей, а то прут сорву!
— Игорек-то, — спросил Степан Ильич, — куда собрался?
Василий Павлович достал платок, высморкался.
— Сказал он место, я забыл. Зазноба у него там, видишь, завелась. Завел! Нам с матерью не говорит, стесняется. Братьям сказал.
— Так, может, хорошая девка. Еще радоваться будешь.
— И ехали бы сюда! Разве я против? Взял бы и привез. Нет, с характером какая-то попалась… Недавно, правда, сознался, что с ним еще и директор совхоза говорил. Уговаривал вроде, золотые горы насулил. Так и парень-то золотой!
Последнее вырвалось у него с невольной отцовской гордостью.
— Вот и не переживай, — сказал Степан Ильич. — Не пропадет. Может, даже к лучшему.
Утешая друга, он стал говорить все положенное в таких случаях. Василий Павлович поежился:
— Да я и сам уже… Мать жалко. Ты, Степан, вот что: может, ты с ним поговоришь? Он тебя уважает, я знаю. Да и наши все… Остался бы, дурак, учиться бы устроился. У отца с матерью пожил. Подрос бы хоть еще маленько! А уж потом, если уж такое дело… А, Степан?
— Поговорить? — Степан Ильич сморщился. — Поговорить… Думаешь, надо? Большой ведь, сам умеет думать.
— Для матери прошу, — настаивал Василий Павлович.
— Ладно. Где он у тебя? Гуляет?
— Погреб с братьями копает. Мы в гараже решили погреб сделать. А земля как каменная, язва. — Он вдруг повернулся к двери и крикнул: — Ну, что у вас там?
Степан Ильич даже вздрогнул.
В дверь заглянуло миловидное лицо одной из невесток Барашкова.
— Папа, спросить хочу… Можно?
— Давай, — разрешил Василий Павлович. — Его не стесняйся — свой.
Застенчиво остановившись на пороге, невестка доложила свекру, что пришла соседка и предлагает мальчишечье пальто. Что делать — брать, не брать?
— Понравится — возьмем, — сказал Василий Павлович и велел принести пальто, позвать внука.
В комнату живо набились все домашние. Старшие сыновья, кряжистые вежливые парни, поздоровались с гостем издали и остановились у порога. Мальчишка, счастливый от ощущения и запаха обновы, с головой утонул в воротнике, хлопал руками по бокам. Женщины вертели его так и эдак.
Василий Павлович глубокомысленно обошел вокруг мальца.
— Великовато малость. Но подрастет. Зиму еще в старом проходит, а там как раз будет. Берем! Молью только не стравите. Нафталин у нас есть?
Одна из невесток виновато сообщила, что нафталин кончился: складывали на лето зимние вещи.
— Значит, надо взять, — с нажимом сказал Барашков.
«Диктатор», — подумал Степан Ильич, любуясь всей дружной барашковской семьей.
Игорек, уже совсем взрослый, стеснительно держался за спинами братьев. Степан Ильич обратил внимание на перевязанную руку парня.
— А теперь пошли, пошли! — распорядился Василий Павлович, обеими руками выпроваживая всех из комнаты.
Он ушел и сам, незаметно для остальных мигнув Степану Ильичу в сторону Игорька.
— А ты останься, останься. Куда ты? — сказал Барашков сыну и подтолкнул его от порога к гостю.
Теперь Степан Ильич разглядел демобилизованного как следует. «Мальчишка», — удивился он и в эту минуту понял беспокойство друга: ну как такого отпускать из дома? Штатские дешевенькие брючки сваливались с плоского живота парнишки.
— Подбили? — Степан Ильич указал на забинтованную руку.
С застенчивой улыбкой Игорек поправил бинт и промолчал.
— Копать мешает?
Парнишка застеснялся еще больше.
— Немножко.
Не зная, как приступить к обещанному разговору, Степан Ильич зашел издалека: спросил об урожае на целине.
— В этом году еще не знаю, — словно извиняясь, ответил Игорек. — А в прошлом году ничего, взяли подходяще. Да вы же, наверное, читали.
— Дожди не помешали?
— Успели до дождей. День и ночь возили. Последний повезли — уже накрапывать стало.
Прошлой осенью дожди зарядили необычно рано, лило без перерыва месяц или полтора. Страна жила вестями с хлебного фронта — с целины. Игорек, едва разговор зашел о близком деле, забыл свою стеснительность. В его рассказе ни разу не проскочили нынешние модные словечки «ишачить», «вкалывать», хотя, судя по всему, военные водители полной мерой хлебнули, что значит каждый рабочий час, каждый кузов. Вывозку хлеба на элеваторы Игорек называл эвакуацией, надоевшее ненастье — грозовым фронтом. О небывалых трудностях уборки он говорил как обстоятельный хозяин, знающий цену хлебу — основному достоянию народа.
Разговаривая с ним, Степан Ильич завидовал: «Что же Василию не быть таким здоровым? В нашем возрасте все здоровье от детей».
— Вот спать, наверное, хотелось? — спросил он.
Игорек не удержался от вежливого пожатия плечами:
— На таких дорогах разве уснешь? Наказанье, а не дороги!
— Грязь?
Игорек снисходительно усмехнулся:
— Асфальта пока нету.
— Сапоги надо. Без сапог нельзя.
— У меня есть.
— Там оставил? — спросил Степан Ильич.
Игорек удивился:
— Не возить же взад-вперед!
— Значит, едешь… — раздумчиво проговорил Степан Ильич. — Окончательно решил?
Ответил Игорек без слов, одним слабеньким пожатием плеч и своей бесконечно застенчивой улыбкой: надо.
— А то остался бы? В институт бы поступил, дома пожил. Тут отец с одним уже говорить пробовал.
Видно было, что разговоры эти парню надоели.
— Дядь Степа, зачем принудиловку-то делать? Какой из меня учитель?
— А кем бы ты хотел быть? За два-то года можно было решить.
— Если честно, сам еще не знаю, — признался Игорек. — Ничего не решил.
— Вот так раз! Но нравится же тебе что-нибудь?
— Машины люблю.
— Ну и ступай по этой части! Есть же институты.
Видимо, и об этом было говорено с родителями не раз.
— Все равно же уезжать! — воскликнул Игорек. — Язык уже болит… Вот обживусь немного, а там видно будет.
— А там семьей обзаведешься. Трудно будет, — житейски возразил Степан Ильич.
— Учатся же люди! Чем я хуже?
— Ну, это так, так… Смотри сам. А… не жалко уезжать?
Снова пожатие плечами, снова сложное, непередаваемое выражение лица.
— Мать жалко. Плачет, плачет… С батей еще можно говорить. Вот с матерью… Утром встанет, глаза — во! Лучше бы она меня ударила, чем эти слезы.
— А братья?
— С ними все нормально. Особенно Василий. Мы с ним вечерами разговариваем. Он за меня.
— Ага, ну, ну…
Надеялся ли Степан Ильич отговорить парнишку от его затеи? Отнюдь нет! Просьбу друга он выполнил как обязанность, но, кроме того, разговор с недавним солдатом был ему интересен самому. И вот, пожалуйста, — хороший же разговор, хотя парнишка вежливо, застенчиво, однако твердо отстоял свое! А ведь там-то, у Натальи Сергеевны… Хоть не вспоминай!
О Никите, своем ровеснике, Игорек не захотел и говорить. Он даже перебил Степана Ильича, насмешливо махнув забинтованной рукой:
— Да козел он, дядь Степа. Не тратьте вы на него здоровье! У нас в автобате такие тоже были. Сначала один, потом еще один. Мы их придурками звали. Вечно у них то портянка пропадает, то ремень найти не может, то масло потекло. А у одного так даже вши завелись! Одна морока с ними. Ну их!
Напоследок он помялся и попросил:
— Дядь Степа, вы уж с моими… Особенно с мамой… Ну, что это такое? Как будто на край света собираюсь! Нормальное место, нормальная работа. Три часа на самолете! Даже смешно. Вот приедут, сами увидят.
— Езжай, езжай, — успокоил его Степан Ильич. — Я поговорю. Это они… так. Их тоже понять можно. А вот через годик, даже меньше… Поезжай, не беспокойся.
За дверью похаживал, покашливая, Василий Павлович. Насилу дождался, когда Игорек уйдет. «Ну, как?» — застыл в глазах Барашкова немой вопрос. Надеялся, чудак!
— Хороший парень у тебя, Василий. Золотой. Завидую!
— Что говорит-то? Не колыхнулся?
— Собирай, собирай его. Дело хорошее.
Старик увял, повесил голову.
— Да собираем. Мать три подушки положила, два одеяла. Простыни, наволочки. Василий ему свой костюм отдал.
— Купи ты ему новый! Или давай я куплю.
— Куплю, куплю, — махнул рукой расстроенный Василий Павлович. — Не лезь!
— У меня где-то сапоги совсем новые лежат. Не надевал ни разу. Плащ, всякая хурда-мурда… Я принесу. Мне-то зачем?
— А директор в этом совхозе, видно, жук порядочный, — сказал Барашков. — Видал? Подпустил к парням девок и сразу целую автобазу организовал.
— Значит, он там не один?
— Какое! Несколько их.
— Тогда и вовсе незачем горевать. Свои кругом.
— Ах, дети, дети, — вздохнул Василий Павлович. — Что они с нами делают! Последний он у нас, самый младшенький. Его-то и жальчей.
На Донской Степан Ильич провел весь день до вечера. После ужина Барашков пошел проводить его до автобусной остановки.
— Я сейчас так думаю, Степан. Ну, задержим мы его, уговорим. На работу его возьмут с руками. Механик! Да и фамилию нашу кругом знают. Но я сейчас вот куда гляжу. Павла, старшего моего, возьми. Он у нас спокойным рос. Из армии пришел, погулял сколько надо — женили. А вот Василий, тот уже нет! Он, знаешь, все в летчики просился, летчиком хотел стать. Не пустили! Отговорили, дураки. И я теперь нет-нет да и увижу: стоит, закинет в небо голову и смотрит, смотрит. «Ты что, говорю, сын?» Он спохватывается. «Да так, говорит, ничего». И отойдет… А может, не отговори мы его тогда, он тоже в космос бы слетал? Выходит, крылья-то ему и подрезали. — Старик, шагая, помолчал. — Ладно, пускай уж едет. Может, там его дорога, его счастье. А мы… мы что же? Вот на свадьбу к ним слетаем. Потом, через годик, на крестины. Теперь налетаемся!
— Они будут приезжать, — как бы в утешенье сказал Степан Ильич.
— И они! Но только им зимой придется, когда с хлебом уберутся. А летом мы к ним.
Степан Ильич стал уговаривать Барашкова дальше его не провожать.
— Вертайся, сам дойду. Иди, иди, мне одному охота побыть.
Старик уступил.
— Но с этим… с праздником-то, — напомнил он, — с Натальей Сергеевной… Я сам берусь, Степан. Ты не суйся, все только испортишь. Сиди и жди. Ладно? Я сам тебе скажу. Может, даже в ресторан пойдем. А что? Возьмем и пойдем. Имеем право. Жди, наберись терпения.
И они расстались.
Насчет праздника Василий Павлович сообщил так: ни в какой ресторан не ходить, а собраться у Натальи Сергеевны. Она сама предложила и настояла. Все хлопоты взяла на себя.
— Деньги-то… — Степан Ильич хорошо знал, каково у нее с деньгами.
Барашков раздул шею.
— Да ты что, Степан! Или я уж ничего не соображаю?
— Значит, я твой должник? Сколько с меня?
— Отвяжись! Потом.
На предложение надеть все ордена Барашков подумал и сказал:
— Колодок хватит.
В назначенный час они встретились. От Барашкова на версту шибало одеколоном. Не выказывая нетерпения к тому, что ожидалось, Степан Ильич стал спрашивать об Игорьке.
— На переговорный убежал. Вчера с матерью ходили, целый вечер зря прождали. Сегодня с самого утра удрал. Заботы у мужика! Сам-то он тут, а сердчишко уже там.
— Слушай-ка, а у них, случаем, не это самое… не внуком дело пахнет?
Догадке друга Василий Павлович нисколько не удивился.
— Да мы уж сами… Не сознается, дьяволенок! Но беспокоится, спать перестал. Мы теперь сами хотим скорее проводить его. Мать и плакать бросила. Пусть едет, раз такое дело.
Друзья вышли из автобуса и торжественно направились к знакомому подъезду. Василий Павлович, блистая свежеобритой головой, нес огромный букет цветов и косился на глазеющих со всех скамеек старух с вязаньем в руках.
— Они что, каждый раз так пялят на тебя буркалы?
— Не запретишь же!
— Вот народ!
Несколько дней, с тех пор как уехали молодые, Степан Ильич не виделся с Натальей Сергеевной, не звонил по телефону. Барашков уговаривал его сохранять терпение. «Вот уж сядем за стол, тогда!..» От всей затеи откровенно попахивало сватовством, и Степан Ильич, пересекая двор и поднимаясь по лестнице, томился. Прежде чем тронуть кнопку звонка, он оглядел себя. Барашков стоял со своим букетищем «на караул».
«Загадаю, — решил Степан Ильич. — Если она сегодня в том же платье — все будет хорошо».
Встретила их сама Наталья Сергеевна, широко распахнувшая дверь. Сердце Степана Ильича дрогнуло — на хозяйке было то самое, любимое им платье, хорошо облегающее всю ее фигуру.
Первым вошел Барашков, толкая впереди себя букет. Степан Ильич, стесняясь, подстерегал ее взгляд. Сколько они не виделись? Вечность! Сердится она, не сердится? Нет, глаза Натальи Сергеевны, сегодня удивительно молодые, ясного орехового цвета, с черными лучиками от зрачка, просияли одним словом: рада.
За спиной Барашкова они близко глянули глаза в глаза и много, чересчур много сказали без слов.
— Входите же! — прошептала Наталья Сергеевна отдельно для него.
Дальше все получилось само собой: взяв протянутую ему руку, Степан Ильич медленно-медленно склонился и признательно приник к ней губами, ощутив теплую живую плоть любимой женщины. Он не спешил выпрямиться, и Наталья Сергеевна, поцеловав его в седую, аккуратнейше причесанную голову, ласково проговорила:
— Ух, злючка!
Этим было все исчерпано, забыто — по крайней мере, на сегодня.
Благоухающий одеколоном Барашков стоял рядом и наблюдал, все понимая, во все посвященный.
— Веник-то свой отдай! — пробормотал Степан Ильич.
— И то! А я как вошел, так сразу нюхать стал. — Барашков потянул носом в сторону кухни. — Знакомым чем-то пахнет, а не пойму!
— Сейчас поймете. Немножечко терпения.
— Да уж подождем!
— Только прошу вас — в комнату пока не заходите. У меня еще не все готово. Идемте со мной на кухню… А лучше всего так: вы, Василий Павлович, пошли со мной («Слушаюсь!» — пристукнул каблуками тот), а вас, Степан Ильич, я попрошу сходить за Алешенькой. Я выпроводила его на улицу. Он так мне мешал, так мешал!
Малыша Степан Ильич нашел играющим в песке на детской площадке. Алеша поднял голову, узнал его и радостно вскочил, отряхивая ручонки от песка.
— А мы с бабушкой ждали тебя, ждали и перестали!
Искренний порыв ребенка растрогал подполковника, он опустился перед ним на корточки, привлек к себе, затем взял на руки.
— А мама уехала! — докладывал Алешка домашние новости.
— Я знаю. Знаю, брат…
Старухи на скамейках проводили их одобрительными взглядами.
На лестнице в подъезде им встретился Митасов, выутюженный, затянутый галстуком.
— Уходите? — спросил Степан Ильич. — А я рассчитывал — вы с нами.
Сегодня ему хотелось обнять и обласкать всех вокруг. Нарядный интендант оглянулся наверх и остановил его пальцем.
— У нас новость, — сообщил он. — Наследника арестовали. Вы представляете?
Сначала Степан Ильич не понял, о каком наследнике идет речь. Оказалось, о сыне Покатилова. Парень захотел выпить и не нашел ничего лучше, как обокрасть ларек.
— А ведь к этому шло, — сказал Степан Ильич, пересаживая ребенка с руки на руку, — А что сам?
Митасов взял его за пуговицу и еще раз посмотрел наверх.
— В том-то и дело, что я его не узнаю. Он сегодня впервые заговорил со мной. Представляете? Мы столько лет прожили и не сказали ни словечка. Только ругались. А тут!..
— А что ему надо?
— Я знаю? Просто заговорил. Намолчался. Как вы считаете, он ничего с собой не сделает?
— Не думаю, — сказал Степан Ильич. — Едва ли… Так куда же вы? Вернуться не хотите? Ах, на танцы! Ну, тогда желаю вам успеха. Самого настоящего. Понимаете?
Вяло скривившись, интендант изобразил: дескать, какой уж там успех!
Перед дверью в квартиру Степан Ильич взял ребенка под мышки и поднес его к звонку:
— Звони. Пусть открывают.
Малыш засмеялся и обеими ручонками ударил в дверь. Оказалось, не заперто. Навстречу им из кухни пронеслась захлопотавшаяся Наталья Сергеевна. Что она несла в руках — не разобрать: в коридоре было темновато.
— Еще секундочку… чуть-чуть! — крикнула она и скрылась в комнате.
Остался сильный запах чего-то горячего, печеного.
— Тэ-эк-с! — крякнул подполковник. Если бы не ребенок, он непременно потер бы ладони.
На кухне раздавался голос Барашкова. «С кем это он там?»
— Степан, — позвал Василий Павлович, — ты слышишь? Человек-то, оказывается, под Вязьмой был!
Он представлял другу Покатилова как случайно встреченного сослуживца, фронтовика. Впрочем, это была простительная радость: всей истории углового жильца Василий Павлович не знал. Но сам-то Покатилов!.. И Степан Ильич вырос на пороге кухни.
Воровато оглянувшись, Покатилов затравленно глядел на подполковника мгновение, другое, затем не выдержал и, бросив кастрюльку на огне, сбежал. По дороге он запнулся о приготовленную кем-то сетку, полную бутылок из-под молока.
— Чего это он? — оторопел Барашков, взглядывая то на подполковника с ребенком, то на комочек каши, капнувшей с покатиловской ложки на пол.
С лица Степана Ильича сходила бледность.
— Потом, — поморщился он.
Чуя недоброе, Барашков с подозрением посмотрел на дверь. Его обритая душистая голова возвышалась посреди тесной коммунальной кухоньки.
— Эва! — он ногой потрогал сетку с бутылками. — Это кто же столько накопил?
— Осторожнее! — воскликнула Наталья Сергеевна, влетая в кухню. Сетку с бутылками она быстренько запихнула под плиту.
— Как я догадываюсь, — не удержался подполковник, — это ваш основной и оборотный капитал?
— Степа-ан Ильич! — протянула Наталья Сергеевна. — Хоть бы в такой-то день!
Сегодня ей не хотелось никаких споров, никаких ссор.
— Как они? — поинтересовался он. — Не пишут?
— Рано еще… А знаете, я всю войну боялась писем. И теперь вот — тоже. Они уехали, а у меня сердце не на месте. А тут еще эти телефоны!
Но она прогнала все свои заботы и стала строгой.
— Прошу, — торжественно пригласила она и повела рукой. — У меня все готово.
Мужчины чинно направились в комнату. Наталья Сергеевна, забрав ребенка, шла за ними.
Круглый стол, выдвинутый на середину, стоял без скатерти. На его голой облупленной поверхности гостей ждало скудное угощение суровой военной поры: буханка черного хлеба, кусок сала, лук, печеная картошка, соль в бумажке, алюминиевые кружки и фляга в потертом защитного цвета чехле. Убранство стола дополняли два или три письма — красноармейских треугольничка.
Мужчины остановились. Наталья Сергеевна заметила: у того и другого напряглись спины.
— Ну, мать… — Барашков широко простер к ней руки и заключил ее в объятия.
Растроганный Степан Ильич стоял рядом.
— Ах, мать, мать… — проговорил Барашков, отпуская хозяйку. В его глазах стояли слезы.
Степан Ильич прошел к столу и остановился, взявшись за спинку стула.
— Садитесь, — произнесла Наталья Сергеевна, прижимая к носу платочек.
Расселись. Василий Павлович руками разломил буханку, солдатским ножом раскромсал толстыми ломтями сало. Свинтив пробку, поровну плеснул в три кружки.
— А нашему герою что? — заметил он притихшего ребенка.
— Я ему припасла мороженого, — сказала Наталья Сергеевна.
— Ну? — предложил Барашков и поднял кружку. — Не чокаемся.
Встали, выпили. Наталья Сергеевна поперхнулась, замахала в рот ладошками. Мужчины, промаргиваясь, вгрызлись в луковицы.
— Ты, мать, хлебца, хлебца нюхни, — севшим голосом советовал хозяйке Василий Павлович.
После первого насыщения настала пора расслабиться. Мужчины расстегнули пиджаки. Барашков содрал с шеи и спрятал в карман проклятый галстук.
— Степан, а помнишь Шарлоттенбург? А? Лесового?
— Ну, спросил!.. — Степан Ильич повесил голову.
Барашков пояснил хозяйке:
— Парень такой был, Лесовой. Ох, парень был!
— Я знаю, — отозвалась Наталья Сергеевна.
Ушедший в свои мысли Степан Ильич глядел в пустую кружку.
— И вот мы тут, — вздохнул он, — старые уже, а он…
Барашков, засмеявшись, махнул на него рукой:
— Старые… Ты еще вон с каких пор себя в старики записал! — Он повернулся к Наталье Сергеевне. — Его, понимаешь, девка танцевать зовет — и хорошая девка! — а он: «Отставить!»
Хозяйка посмотрела на задумавшегося подполковника с нежностью:
— Колючий… как ежик!
Василий Павлович, умело разливая по кружкам, вдруг залихватски, всей щекой, подмигнул:
— А что, может, чокнемся да заорем: «Горько!»
— Вас-ська!.. — зашипел Степан Ильич, сделав страшные глаза.
Смущенная Наталья Сергеевна занялась ребенком: подвинула ему блюдечко с мороженым к самой груди, утерла губы.
Подполковник смотрел на Барашкова зверем.
— Ну что я такого сказал? — стал защищаться тот.
— Язык твой… поганый. Так и вырвал бы! Ух!.. — Замахнулся.
Ребенок, весело наблюдая за ними, рассыпался колокольчиком. Расстроенный Барашков сказал Наталье Сергеевне:
— Все! Теперь опять надулся на полгода. Вот человек… ох и человек же! Весь из шильев! — и, растопырив пальцы, изобразил колючки.
Сравнение понравилось хозяйке.
— Ужас! — пожаловалась она. — Вы бы послушали, Василий Павлович, как он недавно на меня накричал.
— Это он может. Чего бы доброго!
— Когда, когда это было? — ворчливо спросил Степан Ильич. — Чего вы выдумываете?
— Встал как аршин проглотил. «Пр-ровожать не надо!» И зашагал: топ, топ, топ!
— Похоже! — захохотал Барашков. — Узнаю. Ох, Степан, железный ты человек, и я тебя за это уважаю, но… — и с сокрушенным видом покачал обритой головой.
— Спелись, — бормотал подполковник. — Навалились двое на одного. Обрадовались!
Маленький Алеша, доедая мороженое, увлеченно возил ложечкой по блюдцу.
— Нет! — отказался он, когда Наталья Сергеевна сунулась помочь ему. — Я сам.
— Это верно: не мешай! — заметил Барашков. — Положительный мужик!
Побалтывая в кружке остатками водки, он сощурил глаз, точно прицелился.
— Опять ты сейчас, Степан, раскипятишься, а я все ж таки скажу. Сойтись вам надо и жить. Вот что. Не молоденькие — ухаживанья разводить. Сколько можно!
— Ей вот говори! — мотнул головою подполковник. — Все от нее зависит.
Схватив кружку, он выпил одним большим солдатским глотком и с заслезившимися глазами понюхал кусок хлеба.
— Степан Ильич, — жалобно проговорила Наталья Сергеевна, — ну зачем вы? Мы же говорили… Вы же знаете.
Барашков, ничего не поняв, требовательно посмотрел на друга. Степан Ильич рассердился:
— Ну, чего вылупился? Я же говорил: она крепостная. Ее надо выкупать. Или красть! Поможешь мне, Василий? Машину дашь? Мы бы с твоими парнями…
— Тихо, тихо, Степан. Чего ты мелешь? Красть! Ты что, абрек какой?
— А ты ее спроси. Вот же она сидит. Спроси! — Весь динамит в душе подполковника был готов взорваться.
— Нет, Степан, пить тебе больше не надо. Хватит.
— Да не в этом дело, Василий, не в этом! Как ты не понимаешь! Я ей одно, а она мне — ребятки. Я ей другое, а она — опять ребятки. Ребятки, ребятки, ребятки! Хоть головой в стену!
— Нет, братцы мои, — заявил Барашков, — так у вас ничего не получится. А ну молчи, Степан! Не умеешь по-человечески… Молчи! — Усмирив раскипятившегося друга, он обратился к Наталье Сергеевне: — Вы на него не обижайтесь, не обращайте внимания. Он же… знаете? Господи, да если бы я с ним на все такое обращал внимание, перестрелялись бы давно!
Он говорил, успокаивал, убеждал, а захмелевший Степан Ильич смотрел, как бедная Наталья Сергеевна все ниже наклоняет шею, стараясь скрыть лицо, — привычка человека, вынужденного много и тайно страдать. От жалости у него щемило сердце.
— Василий, видал? Укатили и оставили мать без копейки, одни бутылки на кухне. Твои парни способны на такое?
— Степан Ильич! — нахмурилась хозяйка.
— Нас нечего стыдиться, мы свои, — ответил он. — А вот вашим… ребяткам…
— Ты, Степан, вечно придумываешь! — напустился на него Барашков. В то, что молодые уехали и не оставили матери ни копейки, он не поверил.
— А я тебе говорю: не оставили! Зачем мне придумывать? Да вот и она сидит, сам спроси. Спроси, спроси!
Подождав, не возразит ли что хозяйка, Барашков заскоблил щеку:
— Ну, если действительно…
— Степан Ильич, — не вытерпела она, — ох, вы и человек! Да вы подумайте сначала, кому деньги нужней — нам или им? У нас сегодня суббота, по субботам, вы сами знаете, пенсию не носят. Значит, в понедельник принесут. Что, мы один день не перебьемся? А вы… уж бог знает что!
Однако тут ей возразил Барашков:
— Перебьетесь… А если не перебьетесь? Мало ли что! Опять же ребенок… Нет, так не годится. Не положено так. Она же вам дочь родная и должна головой думать.
— Ну? — торжествовал Степан Ильич. — Еще вопросы будут?
На глазах Натальи Сергеевны показались слезы.
— Какой вы… Степан Ильич.
Предупреждая его, Василий Павлович сделал ему глазами: молчи, молчи, а лучше всего — выйди.
Огорченный подполковник с кряхтеньем вылез из-за стола. Из коридора он расслышал голос Барашкова:
— …Он кипяток… не обращайте… Да если бы я на все внимание обращал…
Там, за столом, испытанный друг умело вел свою линию, желая завершить задуманное сегодня же, сейчас.
На кухне света не было, но в проеме окна виднелась фигура человека. Степан Ильич вгляделся: Покатилов. Не лучше ли уйти? Бывший дезертир мельком глянул на вошедшего и не переменил своей сиротливой позы. Скорее наоборот: выгиб его худой спины стал еще горше.
— Хочу задать вам один вопрос, — услышал Степан Ильич. — Можно?
Голос звучал глухо, казалось, его скрадывала темнота. Подполковник, ожидая, привалился плечом к косяку. Тощие лопатки Покатилова под рубашкой несколько раз поднялись и опали: разговор ему давался трудно.
— Я совершил, конечно, преступление… И все такое… Но ведь не на всю же жизнь! Ведь суд же был, наказание! Так сказать, приговор… Сколько же можно? Мне теперь что — до гробовой доски? Или я не человек совсем?
Застарелая боль человека у окна не трогала подполковника. Пока тот выкрикивал свои бессвязные слова, Степан Ильич отвалился от косяка и вздернул подбородок:
— Это надо спрашивать не у меня! Это вы у тех спросите. — И повернулся, чтобы уйти.
Движение вслед за ним было полно отчаяния:
— У кого — у тех?
Уже из коридора подполковник бросил через плечо:
— Кто не пришел.
Когда он появился в комнате, глаза его блестели и он их щурил, будто от яркого света. После разговора с Покатиловым он двигался как на тугой пружине.
Василий Павлович с первого взгляда засек состояние друга. Следя за ним, он докончил разговор с хозяйкой:
— …И мы, конечно, были молодыми. Кто говорит! Но только нам не до дури было. Меня возьми: десять душ у отца с матерью. По одному куску каждому — уже десять кусков. А если по два? Арифметика!
— Воспитываешь? — отрывисто спросил Степан Ильич, расхаживая по комнате.
Барашков внимательно водил за ним глазами.
— Что с тобой, Степан? Какая муха укусила?
— Продолжай, продолжай! Накачивай ума!
«Э, что-то произошло!» Толкнув под столом хозяйку, чтобы молчала, Василий Павлович поймал подполковника за полу пиджака, насильно притянул к себе:
— Да сядь ты, сядь, Степан! Не бегай.
— Пусти… Ну тебя к черту, слушай!
— К черту я еще успею. Сядь, совет тебе хочу дать.
— Какой еще совет? Иди ты, слушай!.. — вырывался подполковник.
— Слушай, Степан. Запомни: чтобы в семье было тихо и порядок, последнее слово всегда оставляй за женой. Не скупись! Понял? — И, отпустив его, захохотал.
Наталья Сергеевна пожаловалась:
— Вы думаете, Василий Павлович, он что-нибудь понимает? Эгоист же. Э-го-ист!
— Я эгоист? — Степан Ильич забегал с новой силой. — А вы-то, сами-то?
— Степан! — предостерег Барашков. — Не забывайся.
— Ты помолчи!.. А кто говорил, что, дескать, пока я жива, пускай ребятки поживут без горя, без забот? Еще, дескать, успеют.
— Ну и что? — Наталья Сергеевна призвала в свидетели Барашкова. — Ну и говорила!
— Ага! А вы подумали, что с ними будет после вас? Или вы собираетесь жить вечно? Так нет, дескать, нас потом уже не будет, нас это не касается! А пока пускай… Потому что вам так спокойнее. Лишь бы не сейчас, лишь бы не видеть! Так кто из нас, теперь спрошу я, эгоист? Кто?.. А-а, вот видите! Страус вы, сударыня… головку под крыло. А ведь жизнь, и это вы знаете, ого-го! И они не скажут вам потом спасибо, когда их петух-то жареный, как говорится, в одно место примется долбить. Нет, не скажут! А долбить он будет, будет!
— О господи! — вздохнула Наталья Сергеевна. — Зачем… ну вот зачем вы так?
Склонив гладко причесанную голову, она катала в пальцах хлебную крошку. Как ей стало легко после душевного разговора наедине с Барашковым! А вот сейчас опять… Маленький Алеша с приоткрытым ртом смотрел то на нее, то на распалившегося подполковника. Наталья Сергеевна порывисто схватила ребенка на колени, крепко прижала, зажмурилась.
— Оставьте меня жить, как я живу, — попросила она, не разжимая глаз. — Я не хочу с вами спорить. Мне поздно переучиваться.
Василий Павлович сделал другу страшные глаза: скажи же что-нибудь, именно сейчас скажи! Чтобы не видеть этой понукающей жестикуляции, Степан Ильич отвернулся.
— Пример ваших угловых жильцов вас ничему не учит? — сердито бросил он через плечо.
Еще крепче прижав к себе ребенка, Наталья Сергеевна вскинула красные мокрые глаза:
— А чему он может научить? Чему? Да, он вор, украл. Но скажите, сколько, по-вашему, надо иметь в кармане, чтобы полезть за чужим?
— Ему нужен был рубль… рубль! — крикнул Степан Ильич.
— Успокойтесь. Рубль у него был. Ему надо было два, если уж вы хотите знать.
— Ну вот, вот!..
— Значит, по-вашему, ворует только тот, кому не хватает одного рубля?
— С вами трудно разговаривать, — пробормотал Степан Ильич. Его угнетало, что всему свидетелем старый друг Барашков.
А Наталья Сергеевна, совсем зажав притихшего ребенка, из последних сил сдерживалась, чтобы не зарыдать. Только что Барашков много и хорошо рассказывал ей о своем старом фронтовом товарище и командире, она слушала и понимала. Так почему же он сам… ведь сам же все поломал!
— Мне жаль вашу несчастную Клавдию Михайловну. Она, наверное, света белого не видит. Ходит по струнке, боится дверью хлопнуть. Не дай бог опоздать с обедом! Не дай, не приведи бог подать вам невыглаженную рубашку! Вы же привыкли только получать. Вы, и только вы, а все остальные — лишь вокруг вас. Ну, как же… а то я не вижу! Вот вы потребитель-то, вы!
— Василий, я думаю, нам лучше уйти, — отрывисто сказал Степан Ильич и угрожающе выпрямился.
— Степа-ан… — негромко предостерег Барашков.
— Оставьте его, Василий Павлович, — устало попросила Наталья Сергеевна. — С ним бесполезно разговаривать. Жестокий человек. Злой и жестокий!
— Уж какой есть!
— Вот потому-то вы и один! — собравшись с духом, вдруг тихо-тихо произнесла она. Ее зрачки остановились, уставились куда-то вдаль. Точно от удара, Степан Ильич вздрогнул и с минуту, не меньше, изучал ее.
— Ошибаетесь! — сквозь зубы процедил он, — Я совсем не потому один. Просто в наше время понимали, что такое долг. Потому мы и войнищу этакую выиграли. Да!
Сейчас главным для него было, чтобы кровь не кинулась в голову, не затмила сознание. Тогда может быть страшно. И он сдерживал себя тем, что выпрямлялся до последнего предела и смотрел на нее оскорбительно свысока.
— Вы упрямый человек, — повторила она горько. — Упрямый… И — злой, злой. Я понимаю, одиночество в старости страшно, но кто же виноват? Сами не сберегли Бориса, а теперь…
— Не сберег! Василий, ты слышишь?
— Конечно! Единственный ребенок, и вы не смогли… Или вы не отец? Или он не родной вам был?
— Да что вы мелете? Вы с ума сошли!
Барашков стал багроветь.
— Я вас уважаю, Наталья Сергеевна, но-о…
— Какие же вы оба!.. Будь Борис взрослым человеком, тогда еще другое дело. Но он же ребенком был! Какая ему война? Что он понимал? Да я бы…
— Василий! — прохрипел Степан Ильич и, задыхаясь, стал рвать ворот сорочки.
Маленький Алеша испугался и заревел. Барашков кинулся к товарищу.
— Степан, присядь. Степан, только спокойно, спокойно…
С треском обрывая пуговицы, подполковник вытянул перед собой руку и, тычась точно слепой, побрел к выходу.
— Уйдите! — он оттолкнул подбежавшую хозяйку. — Не трогайте меня.
Она отскочила и в ужасе обеими руками зажала рот. Помогая товарищу сходить по лестнице, Барашков выговаривал:
— Ах, черти вы, черти! Ну вот что теперь делать?
Они вышли из подъезда. Степан Ильич в изнеможении прислонился к стене. Он сразу потяжелел, согнулся.
— Слыхал, Василий? А?
— Пойдем-ка… пошли. Молчи, молчи, не надо! Помолчим давай. Вот за руку возьмись.
И они тихо поплелись к автобусной остановке.
Ночевать Барашков увез его к себе. Клавдию Михайловну предупредили по телефону.
Назавтра был воскресный день. Василий Павлович спозаранку орудовал с сыновьями в гараже. Стало припекать, когда он посмотрел на солнце и отправился проведать гостя. Степан Ильич, одетый, сумрачный, стоял у окна. После вчерашнего его здорово перевернуло.
У Барашкова вырвался вздох:
— Эх, черти вы, черти!
— А ты знаешь, Василий, что к ней этот… профессор подлезал?
Барашков оживился:
— А то нет! Я сразу увидел. Всю дорогу мылился. Я тебе даже больше скажу, ты только не кипятись: он к ней целоваться лез.
— Врешь!
— Я тебе говорю! Она сама мне по секрету…
— Вот хлюст! А посмотреть — вроде такой весь… культурный, вежливый.
— Я тебе так скажу, Степан. Вся эта культура — как абажур, для глаза. Смотрят люди: вежливый, не матюкается — ну, значит, культурный.
«Он прав, — задумался подполковник. — Как часто элементарную вежливость мы принимаем за душевные качества».
— Не понимаю я таких, Василий. Она ж ему вроде ясно показала… Нет, лезет, добивается! Ухажер!
— Так полагается, Степан. Ты человек дикий, не понимаешь.
— Дикий! — усмехнулся Степан Ильич. — Скорее, старый.
У Барашкова лукаво сузились глаза.
— Ну уж… старый! — и он толкнул друга в плечо.
— А что? Конечно, старый.
— Уж будто! — задирал его Барашков и крепче ткнул кулаком.
— Отстань. Чего ты? — поморщился Степан Ильич.
— А не отстану — тогда что? — и Василий Павлович, вдруг захватив его руку, ловко завернул ее за спину.
— А, черт! — оживился Степан Ильич, и друзья принялись бороться.
Пока они топтались и пыхтели, в комнату заглянул маленький стриженый мальчишка, изумился, испуганно пискнул: «Дедушка!» — и убежал.
Отдуваясь, они разняли руки. Степан Ильич, набирая побольше воздуха, держался за грудь.
— Пацана-то… — проговорил он, — напугали. Вот, скажет, дураки старые.
— Так ведь подкрадется, дьяволенок, как таракан. И не услышишь!
От лица Барашкова отливала бурая кровь.
— Эх, Василий! — проговорил, уняв дыхание, Степан Ильич. — Как подумаешь иногда: и быстро же жизнь пролетела!
Он вдруг выругался так, как не ругался даже на фронте. Барашков понял, насколько горька и безысходна мысль друга об одинокой старости.
— Степан… — после долгого молчания позвал Василий Павлович. — Эх, не хотел я говорить!.. Вот что, Степан. Ломай ты себя, ломай… Характер свой собачий! Ну что это такое? Ты же среди людей живешь.
— А что я… тебе-то чем не угодил?
— Да разве обо мне речь!
— А о ком? О ней? О ее ребятках золотых? Ты что, дурак? Не понимаешь? Ты вот себя сравни. Меня. Парней своих. Да и остальных… Ну?
Василий Павлович осклабился и погрозил другу пальцем:
— Ишь ты… запел! А помнишь, как в метро меня пушил? А ведь я тогда про то же самое. Все идут как положено, а одна или один обязательно против шерсти, против всех. Мол, проскочу, беды большой не будет. А разве на фронте ты таких не видел? Все на передовой, а этот… — и Барашков изобразил рукой вилянье рыбьего хвоста.
— Но мы-то, мы! — страдальчески воскликнул Степан Ильич. — Мы-то разве молодыми не были? А вспомни…
— Погоди, Степан, не кипятись, — остановил его Барашков. — Ты что, хочешь сказать — мы ангелами были? Ага, держи карман! И в огороды лазили, и по садам… Меня, помню, отец ремнем дерет и приговаривает: «И что из вас получится, ума не приложу!» А получилось же! От Сталинграда до Берлина кто прошел? Ну вот! Да разве только это?
Он положил руку другу на плечо, стиснул:
— Или ты думаешь, что на нас с тобой уже и Россия кончится?
Отошел к окну, сунул в карманы руки, тихонько засвистел.
— И все-таки нет, — сказал Степан Ильич упрямо, — хоть ты и говоришь, а мы росли совсем не так. Мы с детства понимали слово «надо». У нас оно в крови сидело. Надо, — значит, вперед! А эти?
— Степан, Степа-ан… — укоризненно протянул Барашков. — Что уж ты на всех то? Ну, есть одна овечка в стаде. Но остальные-то!
Не найдя подходящих возражений, Степан Ильич покрутил головой и хмыкнул.
— Я представляю, заикнись я отцу, что, видишь ли, захотел на море, знаешь, что бы он со мной сделал? Да и тебе не до морей было!
— Сравнил!
— Я о воспитании говорю. Ну что это такое? Сами еще у матери на шее, а уж ребенка завели. Ну ладно, так получилось, завели. Так думайте же о нем! Нет, хоп-топ, поехали. И она сама — хоть бы слово им. Нет, еще радуется!
Глядя по-прежнему в окно, Василий Павлович сказал:
— Ты же ничего не знаешь, Степан, а кипятишься.
— Чего я не знаю?
— А того! Ты знаешь, что ей девка заявила? «Я, говорит, руки на себя наложу, если что!» Ну, в этом роде что-то.
— Уж не из-за этого ли своего? — Степан Ильич с брезгливой миной изобразил очки и оттопыренные губы. — Врет. Пугает.
— А черт ее знает, что ей может в голову взбрести! У меня Василий в техникуме учился. Так что ты думаешь? Одна деваха у них тоже по такому делу возьми сдуру уксуса и хвати! А если и эта вдруг? Что тогда делать? Да она же с ума сойдет! Да и сойдешь. Растила-растила, тянулась-тянулась… Понимать же надо, Степан! Сам знаешь, как одному остаться.
— Мне-то она почему этого не сказала?
Василий Павлович усмехнулся:
— А ты услышал бы? Эх, Степан, правильно она вчера тебе сказала: весь упор ты на себя делаешь. Ну, может быть, и не один ты в этом виноват — бобылем живешь, а все же давай думай и о том, что она тоже человек. У тебя — свое, у нее — свое. Нельзя так, Степан. Эх, бабу, бабу надо тебе в дом. Клавдия Михайловна твоя не в счет. Она — как ординарец.
— Бабу… Ишь, сват нашелся! А ты что вчера — глухой был? Ничего не слышал?
— Да слышал. Как не слышать! Но — только не кипятись, Степан, ладно? Говори спокойно. Ну вот чего ты вчера взъелся на нее? Она же, если разобраться по совести…
Но спокойно вспоминать о вчерашнем Степан Ильич не мог.
— Да как же ты говоришь… Да ведь она же… Да ты подумай только, вдумайся! Я сам, выходит, погубил Бориску, сам повел его под пулю!
Барашков выставил перед собой обе руки:
— Спокойно, Степан… Не говорила она этого!
— Да как же не говорила? Или я глухой? Не сберег я, видишь ли! А я, если ты хочешь знать, только и живу тем, что Борис таким оказался! Я сам в пятнадцать лет винтовку в руки взял! И ты ведь тоже! Так какого же черта…
— Возраст, возраст существует призывной, Степан!
— И пускай существует! Пускай! А мы без всякого призыва. Потому-то нас никто не завоюет и не победит. Да! Нас могут только всех убить! Только! Всех, со всеми! С детьми нашими, с бабами, со стариками, с инвалидами. А победить… вот на-ка! — и, лихорадочно блестя глазами, Степан Ильич показал фигу.
— Все верно, Степан, все правильно. Но, ты думаешь, она так же не считает?
— Нет, не считает! В этом все дело. Мне надо было блат искать, знакомых. Вот как она считает! Пусть бы все другие воевали, но только не мой. А я не могу так, не могу!
Степан Ильич завертел шеей, точно ему стал тесен ворот рубашки. Помолчали. Василий Павлович прохаживался по комнате.
— Ладно, пойду я. — Степан Ильич поднялся. — Работай.
— Чего ты мелешь? Какая теперь работа? Сиди давай!
— Нет, пойду. Не могу.
— Ну, так и я с тобой. Пошли, походим.
— Тебе-то зачем?
— Вот еще! Пойдем, может, где пива выпьем. Ну, не пива — просто посидим. Вдвоем веселее.
Собрался он быстро. Степан Ильич ждал его за воротами. Шагали некоторое время молча.
— Слушай, Степан, — не вытерпел Барашков, — сознайся: свербит вот тут, а? — И постучал себя по груди.
— Свербит, брат, — признался подполковник, глядя себе под ноги. — И зачем меня черт в это путешествие понес? Ведь как все было хорошо!
Василий Павлович помялся.
— Слушай, может, я ей позвоню, а? Не возражаешь?
— Это зачем еще?
— Ну как зачем? Спрошу. Может, с нами позову… Постой, постой, Степан. Не заводись. Все понимаю, больно ударила. Но… Ты думаешь, у меня дома без скандалов? Что ты! Другой раз так разлаемся — дым коромыслом. Плюнь, не обращай внимания. Знай свое, и все. С ними разве сладишь… Ты постой, постой, дай уж до конца договорю. Ведь тянет же тебя к ней! Тянет?.. Ну вот. Чего душу-то ломать? Давай позвоню — не возражаешь? Можно?
— Черт с тобой, звони. От тебя же все равно не отвяжешься.
Они подошли к телефонной будке, Барашков стал набирать номер. Степан Ильич поджался в ожидании. Он представил, как загремит звонок в знакомой квартире. Интересно, кто возьмет трубку?
«Ага, ответили!» Василий Павлович высунулся из будки, стал махать ему рукой.
— Степан, она за какой-то машиной побежала! Куда-то едет, что ли…
— Куда еще? — нахмурился он. — Зачем?
— Иди, сам говори. Там какой-то дурак. — Барашков протянул ему трубку.
— Алло! Кто это? А, это вы… — Степан Ильич узнал голос интенданта и показал Барашкову, чтобы он прикрыл дверцу.
— Вам Наточку? — спрашивал Митасов. — Но я же сказал — она вот-вот придет. Она побежала вниз ловить машину. Алеша уже сидит на чемодане… Как, вы ничего не знаете? Она же уезжает. Да, да, прямо сейчас. Звонили из Геленджика.
— Постойте, постойте… Ничего не понимаю. Куда уезжает? Зачем? Кто звонил?
Оглушенный, совершенно сбитый с толку, Степан Ильич стал слушать обстоятельный рассказ о том, как вчера вечером, уже поздновато, перед тем как укладывать Алешу спать… или нет, виноват!.. Алеша уже спал — зазвонил телефон. Да, из Геленджика, сама хозяйка. Машенька поссорилась со своим Никитой. Он куда-то укатил, она осталась одна, сидит на берегу, не ест, не пьет, молчит… Степан Ильич выругался, а Митасов продолжал выкладывать. Бедная Наточка сходит с ума. Она вчера же заняла денег… он сам отдал ей все, что у него было. В таких делах, знаете ли… Неожиданно он оборвал свой рассказ:
— Вот и она! Передаю трубку.
Слышно было, как Наталья Сергеевна унимает дыхание, — видимо, торопилась, на второй этаж взбежала без передышки.
— Это правда? Вы уезжаете? — спросил Степан Ильич.
— Я должна ехать.
Чувствовалось, что ей некогда, разговор ее задерживает.
— Подождите… Можно, я сейчас приеду?
— Вы не успеете. У меня внизу машина.
Ему казалось, она готова положить трубку.
— Подождите… Может, мне приехать на вокзал?
— Ой, не знаю! Как хотите.
— Я приеду! — крикнул он, но в трубке уже запищало.
Нашел он их возле касс. Алеша сидел на чемодане, рукой придерживал второпях напиханную сумку. Из сумки, точно арбуз, выглядывал гладкий бок ночного горшка.
Посадка уже началась. Наталья Сергеевна в сбитой набок шляпке выбралась из очереди. Степан Ильич подхватил чемодан, сумку.
— Не торопитесь. Спрячьте деньги. Мы еще успеем двадцать раз.
Схватив ребенка, Наталья Сергеевна засеменила впереди. Степан Ильич с трудом поспевал за ней.
— Послушайте, — сказал он, — ничего страшного не произошло. Ну поссорились… Ну и помирятся! Обычное же дело.
Она торопливо шла вдоль вагонов, разглядывая номера.
— Бедная девочка… Она сейчас там одна, кругом чужие люди… Ах, я сама, сама во всем виновата! Я вам не говорила… Они перед отъездом страшно ссорились. Вдруг Машенька меня спросила: «Может, мне не ехать с ним? Остаться?» А я, дура, ей сказала… Ну его к черту, пусть бы он лучше уехал один!
— Вы успокойтесь, — говорил подполковник сзади. — Подумаешь! В войну оставались женщины с кучей ребятишек. Она еще найдет себе…
Она так резко остановилась, что подполковник с оттянутыми ношей руками наткнулся на нее.
— Что вы говорите? Главное — так спокойно, просто… Черствый вы человек! Я же мать! Как вы не поймете!
Он не оскорбился, не вспылил, спокойно переждал, пока она выскажется, потом спросил:
— У вас какой вагон? Десятый? Тогда стойте, вот он. Где билеты?
На билеты проводник только взглянул.
Поставив в тамбур ребенка, Наталья Сергеевна пихнула туда чемодан и с сумкой в руке поднялась сама. На подполковника она не оглянулась.
— Вы мне напишете? — спросил он.
— Когда? Вы же не представляете, что там сейчас!
— Ну… а когда вернетесь? Позвоните? Или мне позвонить?
— Не знаю… Ничего я, слушайте, не знаю. Да и не до этого мне сейчас!
Пропихивая впереди себя чемодан и сумку, она сунулась в дверь, но вдруг остановилась и взглянула на него:
— Посоветуйте вашей Клавдии Михайловне купить хлорофосу. От тараканов. Пусть посыплет в кухне на ночь и закроет дверь.
Она ушла, а Степан Ильич стоял и чувствовал огромную усталость. Зачем он стоит, чего ждет? Ему хотелось уйти, но он решил превозмочь себя и дождаться отхода поезда.
Скоро в окне вагона показалась рожица Алеши. С приплюснутым к стеклу носом он грустно смотрел на подполковника. Наталья Сергеевна, устраивая вещи, мимоходом отпустила ему шлепок. Малыш надулся и стал тереть глаза. О том, что провожающий стоял внизу, возле вагона, Наталья Сергеевна, казалось, и не помнила. Лишь когда по всему составу прошла дрожь, раздался скрип и все колеса медленно поворотились, она мельком глянула в окно, и взгляд ее поразил Степана Ильича пустотой, отчужденностью: в своих мыслях она уже была там, где ее ждали нелегкие материнские обязанности.
Степан Ильич повернулся спиной к набиравшим ходу вагонам и побрел с перрона.
На привокзальной площади стояло несколько машин. По своим делам расходились провожающие. Степан Ильич плюхнулся на сиденье машины и долго ничего не говорил. Шофер смотрел на него с растущим удивлением:
— Что, отец, так и будем сидеть?
Он продолжал молчать. Усталость была такой, будто он только что вернулся из долгого, утомительного путешествия, в которое ему так не хотелось ехать.
— Куда, папаша? — нетерпеливо спросил шофер.
В том-то и дело — куда? На Донскую? Домой? Нет, только не домой!..
Внезапно, точно просыпаясь, Степан Ильич глянул на часы. Было половина седьмого. Он велел ехать к «клубу» на бульвар. «А что? Еще успею», — подумал он и глубоко вздохнул.
О попутной машине или подводе Лиза беспокоилась напрасно. Поезд еще не скрылся и, темный, исхлестанный ливнем, длинно изгибался у семафора, когда в конце пустого мокрого перрона выскочил снизу, из подлетевшего забрызганного мотоцикла, долговязый милиционер в коротенькой накидке. Он откинул с головы капюшон, огляделся и увидел, что опоздал. Лиза стояла одна со своим чемоданчиком. Милиционер двинул плечами, умял коробом стоявший капюшон и враскачку направился к ней, молодцевато ставя длинные тонкие ноги.
В той стороне, откуда свалилась гроза и куда убежал притихший торопливый поезд, быстро очищалось вечернее небо, свежий закат горел в продолговатых блюдечках воды на вымокших досках перрона. Милиционер озабоченно спросил, не везет ли она, случаем, сегодняшние газеты. Свежих газет у Лизы не было, были вчерашние, взятые в день отъезда, и милиционер заметно огорчился. Сдвинув помятую под капюшоном фуражку на глаза, он разочарованно поскреб затылок и еще раз оглядел пустой перрон. В мелких лужицах на досках понемногу унимался резвый блеск, уже нестрашно громоздились в небе величественные развалы туч. С молодых тополей в сумеречном станционном садике капало все реже и крупней. И в тишине, в молчании вдруг откуда-то издалека так явственно, так близко донесся тонкий гудок паровоза, услышался дробный суматошный перестук колес, что милиционер повернул голову и насторожился: впечатление и в самом деле было такое, что поезд зачем-то возвращался. Но все умолкло и заглохло снова, и где-то совсем рядом, за садиком, за рыжим станционным зданием, замычал тоскливым низким голосом теленок.
— Да-а… — проговорил разочарованный милиционер и укрепил фуражку как положено. Оказалось, что ехать ему тоже в Вершинки. Он подхватил Лизин чемоданчик и пошел вперед, ступая все так же враскачку. Голенища сапог не доставали милиционеру до колен, отчего ноги его казались еще длиннее и молодцеватее.
— У нас тут в Антропшине одному лафа в лотерею свалилась, — рассказывал он, отстегивая на коляске сырой брезентовый фартук и усаживая Лизу на сухое теплое сиденье. — Открывает утром газету… бах! — «Волга». У него чуть глаза не выскочили. К родне, к соседям — вся деревня дыбом. А билет, говорят, силком заставили взять: в магазине сдачи не было. Еще, говорят, скандалил, жаловаться хотел.
Расплескивая присмиревшие лужи и мотаясь в рытвинах, мотоцикл понесся по грязной дороге. Остывший влажный воздух уперся Лизе в щеки, — она до горла укрылась плотным фартуком от коляски.
— У нас майор один… — кричал милиционер, наклоняясь к ней, и все гнал, прибавляя ходу, — майор один в каждую лотерею чуть на сотню билетов берет. Кучу! И хоть бы раз… хоть бы рубль вернул! А тут…
Небо стало прозрачным, грозные толстые тучи скатились к горизонту, и оттуда, из подбрюшья притихших к ночи туч, как от чернильного пятна, расползались сумерки. Но было еще светло и рдело позади, и Лиза, оборачиваясь, разглядела на захолодавшем небе умытый, едва обозначенный серпик молодого месяца. У покойной матери на этот случай была своя давнишняя примета, и Лиза тотчас нашарила в кармане, зажала в руке мелочь, рубль с копейками, которые она приготовила для шофера. Теперь весь месяц, до следующего новолуния, должен быть прибыльным. Ее смущало — платить, не платить милиционеру? Она держала в руке деньги и пыталась понять, обидится или нет милиционер, если предложить ему плату. А он, за разговором не забывая следить за дорогой, гнал так, что трещала за плечами просыхающая на ветру накидка.
На станцию он приезжал специально к поезду — спросить свежие газеты. В сберкассе, прежде чем оформить выигрыш, дожидались следующего номера газеты: не будет ли поправки?
— Говорят, порядок такой! — голосисто выкрикивал милиционер, не отворачивая лица от встречного ветра. — Ошибка, опечатка может быть. Да нет, какая теперь ошибка! Дуракам везет.
Говорил он много, без умолку, и все о выигрышах, о слепой игре судьбы. Только перед Вершинками, когда Лиза стала узнавать знакомые приметы — водонапорную башню, выложенную из яркого новенького кирпича, покатые бугры, где некогда тянулась линия окопов, трухлявый муравейник, оставшийся на месте сгнившего, разбитого снарядом дерева, — когда до Вершинок оставалось совсем немного, милиционер спохватился и развязно пригляделся к попутчице.
— А вы сами-то… Что-то я не знаю вас. Надолго к нам?
Перемена в милиционере не понравилась Лизе. Вот так же ухажеристо начал преследовать ее в первый день дороги молоденький лейтенант, часто чистивший свои щегольские сапожки. От запаха гуталина у Лизы разболелась голова, а франт лейтенантик, не оставляя надежду втянуть Лизу в беседу, уже называл ее землячкой и рассказывал о том, что где-то в этих местах, очень лесистых, знаменитых партизанской борьбой в Великую Отечественную, недавно изловили долго скрывавшегося негодяя — бывшего старосту при немцах, предателя и душегуба. Был суд, естественно — «вышка»…
Рассказывая, лейтенантик то и дело форсисто щелкал крышкой новенького портсигара, всякий раз галантно спрашивая разрешения закурить. Ухаживания скоро надоели Лизе. Строго глядя в юное румяное лицо лейтенанта, Лиза сухим учительским тоном, какой она хорошо усвоила на последней практике, внесла в его рассказ несколько поправок: во-первых, фамилия предателя Урюпин и был он не старостой, а начальником полиции, во-вторых, поймали его не так уж недавно, а больше года назад и, в-третьих, совсем не здесь, а где-то на севере, в далеком лесничестве, а здесь, вернее, в районном центре, его только судили. Лейтенантик, кажется, попался догадливый — лучше всякой грубости охладили его эти педантичные «во-первых», «во-вторых»… Он стушевался и оставил Лизу в покое. Интересно, хватит ли догадливости у развязного милиционера?
— Во-первых, — ответила Лиза, — я не к вам еду, а к себе…
— К себе-е! — подхватил милиционер, все более настраиваясь на игривый разговор. — Это к кому же тогда? То есть чья же будете?
Нет, этого не проймешь. Укрываясь от его настойчивого взгляда, Лиза совсем загородилась фартуком и ответила отрывисто одним словом — назвала фамилию отца.
— А-а… — с невольной интонацией протянул вдруг милиционер и почему-то сразу потерял всю разговорчивость. Лиза решила, что обязательно вручит ему деньги за проезд и не примет никаких отговорок.
Перед деревней мотоцикл нырнул в овраг, расплескал ручьишко и полез наверх, подвывая и елозя по размытой скользкой крутизне. Сколько жила Лиза, столько помнила этот овраг — тут был когда-то противотанковый ров, но время забрало свое, и старая преграда для врага мало-помалу обрела обычный мирный вид: поосыпались края, всегда была вода и сырость, и разрослись кусты, в которых ребятишки, разоряя гнезда, собирали пестренькие, словно деревенский ситчик, яйца. В первые годы после войны овраг был маетой для лошадей, и тогда много толковали о постройке моста. Постепенно все уладилось само собой: лошадей теперь в колхозах не осталось, а для машин, для мотоциклов что яма на дороге, что разъезженный на обе стороны овраг — с разгону только грязь летела из-под бешеных колес!
— Ой, смотрите! — внезапно оживилась Лиза и, бросив фартук, схватила за руку милиционера.
В кустах, поглядывая на проезжих, кормился листьями теленок не теленок, скорей комолая корова, только какой-то дикой, недомашней масти, с коротеньким, почти собачьим хвостиком и с крупной, как у верблюда, головой.
— Гришка! — с досадой изумился милиционер, немедленно остановив машину. — Ведь вот же чертова скотина! Опять явился.
Услышав голоса, зверь из кустов мотнул хвостишком и больше не оборачивался. На его горбатой крепкой морде Лизе почудилось обиженное выражение.
— Узнал, паразит! — засмеялся милиционер и рассказал, что новорожденного лосенка подобрали нынешней весной возле самой деревни — видимо, приковылял по следу убитой браконьером матки. Ну, приютили, выходили, за лето он вымахал с настоящую корову. Недавно из областного центра пришло распоряжение выпустить лося в лес.
— Как будто его кто держит! — Подкручивая что-то на руле, милиционер пытался запустить мотор. — Раза три прогоняли. Является как миленький! Вчера сам отвел его. Привязал вот к коляске и — аж за Глазыри. Думаю, заблудится да и пристанет где-нибудь к своим. А он — видали?
Своей верблюжьей длинной головой лось без помех прокладывал в кустах дорогу, все глубже забираясь в заросли. Скоро лишь треск и колыхание веток обозначали путь пасущегося зверя.
— Постреливает кто-то у нас тут, промышляет в лесу, — сощуриваясь, проговорил милиционер и наконец запустил мотор. Поехали, опять набрали скорость. — Разве в одиночку за всем лесом уследишь? Тут армия заблудится — не найдешь.
Лес был действительно без конца и края. Ребенком, школьницей, на уроках географии Лиза узнала, что здешние леса являются остатком некогда дремучих, почти непроходимых древних дебрей. Учитель внушал ученикам, какое это историческое достояние народа и страны — лес, достояние не только в смысле богатства, но и, что видно опять же из истории, в смысле обороны от всяческого иноземного врага, от того же Батыя, например, завязшего со своими полчищами в лесах под Новгородом; а если искать примеры посвежее, то далеко и ходить незачем: в войну, при немцах, в этих лесах действовала целая партизанская республика и справиться с ней оккупанты так и не смогли.
Милиционер рассказал, что теперь в лесу отведены промышленные дачи для вырубки и вывоза древесины, но это в глубинке, возле Глазырей, где лес перестоялся и гниет, а здесь, в Вершинках, образовано охотничье хозяйство с целым штатом егерей и объездчиков. Еще Лиза узнала, что молодой, недавно назначенный начальник охотничьего хозяйства по всем повадкам «жук порядочный», и милиционер не надеялся, что при нем браконьерам наконец-то «прижмут хвост».
— Ну да попадутся, я не тороплюсь, — значительно проговорил он. — Есть тут у меня одно соображение.
Мотоцикл лихо влетел в улицу, расплескал на обе стороны большую лужу, и Лиза, держась за утлые края коляски, невольно стала подниматься и с нетерпением высматривать: ага, сейчас вон… вон уже виднеется… совсем немного остается!..
В родной деревне Лиза не была четыре года и постепенно так отвыкла, что не приехала бы, как она считала, никогда, если бы не досадное распределение: вдруг, совершенно неожиданно, ей выпали Глазыри, дальняя лесная деревенька в родном краю. Володька, легкий, беззаботный человек, взял направление туда же, в небольшую сельскую больничку, хотя у них в медицинском распределение проходило куда удачнее. Он утешал Лизу: «Подумаешь! Три года отработаем, а там…» Три года! Легко сказать… Она была расстроена, едва не плакала. Все поломалось сразу, полетело кувырком. Правда, остаться в городе у нее надежды не было с самого начала, но все же она ждала чего угодно, только не Глазырей…
Провожая Лизу, Володька обещал приехать недели через две. За это время она намеревалась все же разузнать, нельзя ли устроиться где-нибудь поближе к Вершинкам, — уж слишком глухим, окаянным местом помнились ей эти захудалые лесные Глазыри. Названием деревни стращали не только расшалившихся ребятишек, грозя, что вот выскочит из леса леший и утащит их в Глазыри, но и взрослых девок, например желая им в сердцах, чтобы замуж они вышли не в веселую хорошую деревню, а именно в эти нелюдимые далекие Глазыри. Таким образом, деревенька в лесу с детских лет представлялась Лизе едва ли не краем света. Потом, в школе, она уже не удивлялась, что тех Глазырей боялись даже немцы — где-то в окрестностях там находилась база партизанского отряда.
В Вершинках, когда Лиза уезжала на учебу в институт, оставались отец и мать, и она уезжала с легким сердцем, всей душой веря, что едет, как назвал ее отец, «передовым из всей семьи». «Выучишься, дочь, — наказывал он ей, — потом и нас заберешь отсюда. Знаешь, сколько наших, деревенских уже перетащилось в город! А чем мы хуже? Чем?» И она поехала, чтобы уже не возвращаться, и за все четыре года в институте нисколько не рвалась домой, предпочитая даже на каникулах работать в пионерском лагере. В первый год она еще хотела съездить, как и все, но в комитете комсомола предложили поехать пионервожатой в лагерь, она подумала и согласилась, а уж на следующий год все получилось как бы само собой — так вот и не съездила домой ни разу.
Год от году родная сторона все больше представлялась ей неинтересной, безнадежно проигрывавшей по сравнению со всем остальным миром. Те же Глазыри… что в них? Только пугать людей! И Лизой овладевало желание не дать себе заглохнуть в беспросветном лесном краю, а непременно повидать все существующее на земле, и в этом отношении годы учебы были порой узнаваний и открытий, когда какой-нибудь обыкновенный поход с одной ночевкой приобретал для нее характер неизведанной новизны. С жадностью молодости она с головой ушла в новую жизнь и мало-помалу привыкла жалеть всех, кто оставался жить, стареть и умирать на одном привычном, обжитом месте.
Известие о смерти матери попало к ней с большим опозданием. Была она в походе с несколькими ночевками, и листочек телеграммы, дожидаясь ее, покоробился и выцвел. Оправдываясь, начальник лагеря покаянно разводил руками: «Мы вызывать хотели, да как?» Лиза держала листочек и почему-то думала об одном и том же: как плакала мать, провожая ее, будто чувствовала, что больше не увидятся. Болела она или не болела? Лиза ничего не знала. Что было делать? Ехать? Но теперь-то! Она представила бугор земли, пустую избу и, молча вытирая щеки, замотала головой, когда начальник лагеря предложил ей отпуск для поездки. Нет, нет, потом. Только не сейчас! Она даже уперлась бы, вздумай кто-нибудь тащить ее домой силком, — такими отчужденными, неласковыми представились ей родные Вершинки.
В те дни мать не выходила у нее из головы. Не дождалась, пока Лиза отучится… Даже не повидались! Так кто же знал, кто мог предполагать? Потом, когда первый приступ раскаяния в своей черствости немного прошел, Лиза стала испытывать обиду за мать, жалость к ней еще и за то, что она, бедная, так и не увидела всего, что было интересного в жизни. Что ее держало в деревне, что вообще удерживает всех на тех местах, где они живут? Ну уж нет, решила Лиза для себя, она-то будет счастливее матери. Три года, о которых говорил Володька, представлялись ей пределом. А больше она не выдержит. И без того достаточно — ведь целых три года!
Пришло письмо от отца, обстоятельное и слезливое. Сначала он сделал упрек, что дочь не приехала на похороны, но тут же добавлял: «Хорошего мало было, глаза бы не глядели». Мать, как писал он, подстерег несчастный случай — угорела. Что-то обидное, ненастоящее показалось Лизе в такой скоропостижной и нелепой смерти матери. Как угорела? Скажи-ка вот кому-нибудь, что у тебя мать умерла не от болезни, а угорела! Дико, язык не повернется. И это еще больше настраивало Лизу против возвращения домой. Одного ей было жалко — того, что мать не дождалась, покамест Лиза окончит институт. Они с Володькой обязательно забрали бы их с собой — и мать, и отца, увезли бы их в большой город, где ни о каком угаре никто не слыхивал. А теперь? Теперь у нее оставался один отец. Интересно, согласится он уехать оттуда или не согласится? Должен согласиться!
Осенью отец приехал сам, отыскал ее в общежитии. Он постарел, усох и много суетился.
— Ума, ума не приложу! — убивался он, рассказывая о несчастье с матерью. — Работа моя тебе известная. Лесище-то — заберешься когда чуть не к черту на рога да там и заночуешь. А тут еще начальник новый — молодой, ученый. Ну, спрос, контроль и все такое. Дня два, однако, не было меня тот раз. И вот приехал, а она… И за каким ей дьяволом та печка понадобилась?
Лиза молчала — чувствовала, что сейчас заплачет. В тесной узкой комнатке общежития они сидели близко друг против друга. Лиза слушала его растерянный рассказ, сдерживая слезы, представляла себе мать такой, какой она запомнилась ей в день отъезда, и сильно, так, что становилось уж совсем невмоготу, жалела ее, бедную. Только сейчас, видя, как отец, рассказывая, покаянно мнет пальцы, не находя им места, она вдруг поняла, какое вынужденное, невеселое житье было у ее несчастной матери в деревне. В парнях, как она слышала, отец без памяти любил соседку, долго домогался ее, даже угрожал, но не добился ничего. Мать это, конечно, знала, как знали все в деревне. И все-таки она пошла за него замуж. Зачем? Много их, этих «зачем», возникло у Лизы за последнее время.
Отец все говорил и говорил, словно оттягивая расспросы дочери:
— Угар, ведь он, зараза, как? Он хуже всякого врага. Так подкрадется, что и не учуешь.
Да, да, кивала Лиза и ниже наклоняла голову. Она представила, как одиноко ночевалось матери в пустой избе. Наверное, долго не могла заснуть, ждала, когда воротится отец, задумалась, забылась, да и… В войну, как знала Лиза из рассказов на деревне, та самая соседка, которую любил отец, вот так же уморила заночевавших у нее в избушке немцев. Угар из деревенских печек валил вкрадчиво, но наповал.
Отец вздохнул и со слезами посмотрел на Лизу.
— Двое, двое нас с тобой теперь осталось, — искренне и горько всхлипнул он, и эта искренность так больно уколола в сердце, что Лиза заплакала навзрыд.
Поплакав, Лиза словно побыла на могилке матери и отошла душой. Она провожала отца на вокзал, провожала одна, без Володьки, стеснявшегося будущего тестя, и отец, с мешком и чемоданом, был деловит, хотя суетился все так же много и озабоченно. О жизни Лизы он не расспрашивал, знакомство в общежитии с Володькой его как будто не затронуло, и, лишь когда посадка завершилась и они снова вышли из вагона, переживая те немногие минуты, которые всегда томят перед отходом поезда, отец вздохнул и сказал ей как взрослому человеку:
— Что ж, Лизавета, у тебя, я гляжу, многое решено. Но вот тебе мой сказ: не торопись, ох не торопись! Замужество от тебя не убежит. Надьку помнишь? Одних лет с тобой, подружками были. Посмотрела бы, как сейчас живет! А всего писать-считать научилась. Ну, да ладно, не сейчас об этом.
В городе он пробыл чуть больше суток, но за это время успел повидаться кое с кем из своих, деревенских, живших теперь здесь.
— Много, много наших поустроилось. Перепелкины, Саврасовы — не помнишь? Ну, да где тебе! Еще маленькой была. — Неожиданно спросил: — А у вас-то назначение куда будут давать? Как, не оставят тебя здесь?
— Что ты, папа! Исключено.
— А… потом? Никак будет нельзя?
— Потом можно. Но сначала надо отработать.
— Сколько же?.. Три года? И-их ты!.. Подходяще. Ну да ладно. Уж как-нибудь перетерпим. Правда?
Лиза стала спрашивать о деревне, о знакомых; отец, поглядывая на вокзальные часы, махнул рукой:
— Чего там нового? Приедешь, сама увидишь. Надоело мне все хуже горькой редьки. Глаза не смотрят.
«Это он из-за смерти мамы», — подумала Лиза и спросила о процессе над Урюпиным. О суде над пойманным предателем писалось в областной газете, даже в «Известиях» была заметка. Отец опять пренебрежительно махнул рукой — он словно отмахивался от неприятных воспоминаний.
— На следствие опять таскали всех. Толку-то? Одни уже померли за это время, другие и не помнят ничего. Так, подписали кое-что.
Она расспрашивала об Урюпине, потому что память о войне всегда жила в деревне, можно сказать, осталась в ней навечно. После войны народилось уже несколько поколений, но и они, подрастающие, то и дело сталкивались с тем, что было при фашистах, в оккупации. Вспоминались разные люди, назывались места. Может быть, оттого, что с нашествием врага так или иначе боролись все, кто был живой в то время, война оставила по деревням свои непреходящие следы. А уж о семье Лизы нечего и говорить: брат матери, дядя Устин, был здесь одним из руководителей партизанского подполья, схвачен карателями и казнен.
Урюпин тоже был таким напоминанием о войне, и с его поимкой, с его разоблачением словно бы круги пошли по устоявшейся воде — так живо, так наглядно поднялось все в памяти людей. Особенно интересным представлялось это тем, кто не знал войны и судил о ней лишь по рассказам взрослых. Сама Лиза, конечно, только слышала о бывшем начальнике полиции, но представить его не могла, не получалось. Человек-предатель!.. И она охотно побывала бы на суде, постаралась бы вникнуть и понять. Тем более что именно Урюпин выследил и поймал дядю Устина, отвез в Антропшино, в гестапо, заслужив какую-то награду. И ее удивляло, что отцу все это было так неинтересно. Можно подумать, что предателей ловят каждый божий день!
— А на суде был? — выспрашивала Лиза.
— А как же! Вот так вот, как тебя, видел. Опух весь, лысый, не узнать совсем. И как только его нашли! Я бы мимо прошел — не повернулся.
— Расстрел?
— Знамо дело. А не отпирался, не отказывался, во всем сознавался. Его, по-моему, и стрелять-то сейчас… Сам бы подох. Ему приговор читают, а он словно медаль выхлопотал. Не жилец и без расстрела.
У отца с Урюпиным была какая-то давнишняя, еще довоенная, житейская вражда, и теперь в его словах Лиза уловила чувство собственного превосходства, словно приговор предателю учел и эту давнюю деревенскую распрю. «Интересно, мстил он или нет отцу?» Однако расспрашивать было некогда, да и не место.
За разговором не сразу заметили, как тихо, неслышно тронулся поезд. Вскочив на подножку, отец нырнул в вагон и только потом спохватился и стал настойчиво высовываться, словно желая узнать, с каким впечатлением остается дочь в городе. А Лиза еще долго стояла на перроне. Урюпин Урюпиным — это все было когда-то, до нее, — но что же с матерью-то? Ничего отец не объяснил. Угорела, и все. А приехал, не дождался. Зачем? Истосковался? Сейчас, глядя вслед меркнущим огонькам убегающего поезда, ей казалось, что всем — и неожиданным приездом, и своей одинокой бесприютной жизнью — отец как бы просил у нее в чем-то прощения. Но в чем, в чем? В смерти матери? Что недоглядел, не уберег? Ей было жалко его, и все-таки она не могла отделаться от впечатления, что отец в этот свой негаданный приезд походил на человека, измученного какой-то долгой ложью и потерявшего возможность загладить застарелую вину.
Тогда же, на вокзале, Лиза подумала о том, почему ее не тянуло на каникулы домой: слишком уж неладно жили мать с отцом, слишком молчаливо, неуютно. Тогда, школьницей, она еще многого не понимала, на многое не обращала внимания, но сейчас, став взрослее, зорче, приглядистее… Ах, уезжать им надо было из Вершинок, давным-давно уезжать! Уехали же какие-то Саврасовы, Перепелкины — и вот живут, не знают горя. И мама бы осталась живой, и сама жизнь у них с отцом пошла бы, видимо, иначе. Менять, все надо менять!
С тех пор как состоялось незавидное распределение в институте, Лиза в глубине души, наедине с собой, не переставала чувствовать перед отцом тайную непроходящую вину. Дело в том, что ее сокурсница, отличница, одна из всего выпуска была оставлена в аспирантуре. Выходит, учись Лиза получше, будь отличницей, ей не пришлось бы отправляться в эти проклятые Глазыри. Следовательно, ее долг теперь, можно сказать, обязанность любым путем помочь отцу осуществить стремление уехать от всего, что вызывает неприятные воспоминания. Если уж маме, бедной, не пришлось, так пусть хоть он!
Милиционер затормозил, не спрашивая где, и, указывая, качнул острой коленкой:
— А вон и папашка. Смотри ты, обрадовался!
Лиза и не заметила, как отъехал мотоцикл.
За время, что они не виделись, отец постарел еще больше. Пока он припадал к ней, ликовал и плакал, Лиза поцеловала его в седую неопрятную голову.
— Не сообщила-то почему? Я бы встретить приехал… Все добро-то? — неожиданно засмеялся он и, утирая слезы, потащил чемоданчик в калитку.
Дом после матери изменился сильно. Больше чем когда-либо раньше, почувствовала сейчас Лиза потерю матери и, едва вошла, сразу же села — подкосились ноги; стоило больших усилий не заплакать, не завыть по-бабьи, причитая горькими словами. Так больно стало, так рвалось сердце!
Отец, не замечая, что с ней делается, суетливо собирал на стол. Он стал какой-то подвижный, будто только затем и убавился в теле, усох, чтобы проворней было управляться в тесной кухне. Чего он там ставил на стол, Лиза не разглядывала, но, когда показал ей начатую поллитровку и, маленький, седой и радостный, спросил: «Ничего, дочь?» — она переборола, одолела боль и улыбнулась еле-еле, через силу: ничего. Бутылка была заткнута скрученной из газетного обрывка пробкой.
— Может, помидоров попросить?.. Лизавета? — позвал отец, добиваясь внимания загоревавшей дочери. — Помидоров, может, говорю, соленых, а?
— Что ж…
— Тогда ты вот что: возьми тарелку да сбегай за плетень. Иди, иди, я тут сам.
«За плетень…» Это было давнишнее, привычное, так еще при матери говорили о соседке.
— А даст? — совсем придя в себя, спросила Лиза. Прежде, сколько она помнила, ни соседка к ним, ни они к соседке не ходили. Вражда не вражда, а что-то такое… замороженное — одним словом и не назовешь. Но это Лиза помнила отлично и теперь была удивлена, что у отца с соседкой наладились какие-то отношения. «Видимо, на похоронах помирились», — подумала Лиза, постепенно входя во все, что забылось.
— Кто не даст? Дурная-то? — удивился отец. — Да у нее хоть глаз попроси. Весь белый свет раздаст. Хотя стой. Сиди, сам схожу. А то еще обслюнявит всю да выть примется. Гляди-ка, радости-то!
Он убежал, оставив дверь настежь, и от этой бесхозяйственно брошенной двери, от всего стариковского запустения вокруг Лизе показалось, что сидит она не в уютном родительском доме, а в какой-то неухоженной проходной избе. Под ногами белела яичная скорлупа. Лиза наклонилась, но нет, не подняла — настолько скорлупа была затоптана в немытый пол.
Клацая когтями по дереву, в избу из сеней воровато заглянул большой нарядный петух, увидел Лизу и удивился — не ожидал чужого в доме. «Кыш!» — махнула на него Лиза, поднимаясь из-за стола, и петух возмущенно шарахнулся.
— А-а, язва! Пожаловал? — послышался на крыльце отцовский голос. — Первый мой помощник теперь, — пояснил он, появляясь с полной доверху тарелкой мокрых красных помидоров. — Но жулик! Чуть я из дому, он в дом… А ты чего сидишь гостьей? Ты теперь по-козырному садись. Тут твое все — привыкай. Вот сюда садись, сюда. Нет, нет, и не упирайся! Тут мать сидела, тут и тебе сидеть.
И он пересадил Лизу по-своему и остался доволен ее покорностью.
Она понимала, что отец сразу, с первой же минуты хочет все поставить на свои места и был доволен, что это ему как будто удается. Но ведь он еще не знал ни о Володьке, ни о распределении!
— По-козырному… — усмехнулась Лиза, неловко усаживаясь за столом. — Еще как придется.
— А что? — насторожился отец. — Тебя куда назначили?
— В Глазыри пока досталось.
— В Глазыри-и?! Да они что там, с ума посходили? Сказала бы ты им: дуйте-ка, мол, сами туда, в эти самые Глазыри! Нашли планету!
— Ничего, папа. Я думаю в район съездить. Может, еще здесь удастся остаться.
— Конечно! И ты съезди, и я. Как это можно? В Глазыри! Да пусть они сами туда едут.
— Тебе ездить незачем, папа. Я сама.
В тоне, каким это было сказано, он почувствовал раздражение и покорно уступил.
— Ну, гляди, гляди, дочь. Я же как лучше…
Он уступал ей, будто заискивал, и такая уступчивость почему-то ожесточала Лизу. Почему он так заглядывает ей в глаза? Чего боится? Точно не родная дочь приехала, а, скажем, ревизор. Она подумала, не сказать ли уж сразу и о Володьке, и все же решила ничего пока не говорить. «Да что это я, как с цепи сорвалась?» — удивлялась она и унимала свое раздражение. Но встреча и в самом деле показалась Лизе странной: вместо обоюдной радости каждый точно держал за пазухой припрятанный булыжник. Однако что за булыжник? И для чего?
— Дома кто? — раздался вдруг с порога негромкий голос, и Лиза вздрогнула: она не слышала ни шагов, ни скрипа двери. Соседка старуха, высокая, нескладная, вступила в избу и, словно уставший после тягостной работы человек, опустилась там же, у порога, на краешек скамейки. Незваный гость, она в смущении утерла кончиком косынки губы.
— Уж посижу, Петрович, не обессудь, — промолвила соседка, увидев, что отец, едва она вошла, отворотился. — Сколько лет не видела.
Отца она как будто не замечала и лишь разглядывала Лизу — сидел, упершись в лавку, немолодой, надсаженный годами человек и думал что-то невеселое, слезливое. Поймав под подбородком уголок платочка, старуха покачала головой и промокнула глаз.
— Ну, ну, ну! — прикрикнул на нее отец. — Давай ты еще… Не хватало нам тут!
— Уймись ты, уймись. Не строжись хоть ради такого-то дня, — обратилась к нему соседка с таким тихим, терпеливым укором, что понял бы даже посторонний: многое, слишком многое связывало этих людей, не только долголетнее соседство.
Лиза взглядывала то на отца, то на соседку и не могла представить обоих, уже разбитых старостью, в былые, славные их времена — молодых, смешливых, скорых на ногу, на шутку. Когда же повернуло от любви на ненависть? Была война, в деревне были живы впечатления тех, кто уцелел от оккупации, и Лиза помнила, что отец всегда считал соседку виноватой в гибели дяди Устина. «Она, она его сгубила!» — бывало, говорил он, на что мать только опускала голову или спешила отвернуться и уйти. Она о своем казненном брате вообще почти не говорила — вернее, избегала говорить. «Но почему, почему?» — вдруг только сейчас вступило Лизе в голову. Раньше она считала, что матери тяжело, но сейчас, глядя на соседку и на отца, проживших бок о бок столько лет и ставших в конце концов едва ли не врагами, Лиза подумала, что в глубине этих соседских, не во всем понятных отношений лежит что-то не выясненное до конца — по крайней мере, для нее. Да, судьба дяди Устина развела их и поссорила, но почему не наоборот — не связала еще крепче, не сроднила?
Для здешних мест дядя Устин был человеком знаменитым. По прежним рассказам, каратели поймали его здесь, в Вершинках, но казнь он принял в Глазырях, где находился центр партизанского подполья. Сразу после оккупации велось большое следствие. Опрашивали и отца, и многих из деревни, опрашивали долго, почти год, потом все улеглось, забылось, но с той поры отец уже злобился, причем не только на соседку (что Лизе, по ее тогдашним представлениям, было вполне понятно), но даже на мать с дядей Устином. На них-то за что?
Сейчас, вернувшись в родной дом уже взрослой, Лиза увидела, что ничего не изменилось, скорее наоборот: отец с годами сделался еще непримиримее и словно обозлился на весь белый свет. Дядя Устин погиб давным-давно, теперь не стало матери, в живых и рядом оставалась одна соседка, и отец, как Лиза убедилась только что, словно воспользовался случаем лишний раз бросить ей в лицо всю свою обиду, всю накопившуюся злость. И все же мама, как Лиза помнила, с соседкой зналась и делала отцу уступку лишь в одном — ни в дом к себе ее не пускала, ни к ней сама не ходила. И было удивительно, что ради Лизы старуха переступила вековой запрет.
— С праздником, тебя, Петрович, — проговорила соседка, как бы извиняясь за свои неуместные слезы.
— Ладно, ладно, — отмахнулся отец. — Я гляжу, у тебя еще курицы бродят незнамо где, а ты как в кино заявилась. Чего сидеть, чего глаза пялить? Люди как люди. Иди, слушай, иди, у нас своя радость.
Старуха поднялась.
— Не обессудь Петрович… Да уж иду, иду. Не сверкай глазищами-то!
— Папа! — возмутилась Лиза, едва соседка вышла. — Ну зачем ты так?
— А-а!.. — с неожиданной злобой процедил отец и громко захлопнул дверь. — Сидит и сидит. А чего сидит, чего высматривает? Я бы их с Урюпиным-гадом одной пулей расстрелял!
— Ну, ты совсем уж!.. — Лиза смешалась и умолкла. Ей было неловко за неприкрытую грубость отца. Пускай бы посидел человек. Уж ради мамы, ради ее памяти мог бы потерпеть. Нет, выгнал, как побирушку.
Удивительное дело: да тот ли это дом, в котором Лиза родилась и выросла, та ли это деревня, откуда она уезжала на учебу? Или просто сама она теперь смотрит на все совершенно иными глазами? Старая Константиновна, многолетняя соседка… Неужели это та, в кого когда-то был безнадежно и, видимо, обидно для своего самолюбия влюблен отец? И уж конечно она никак не походила на человека, совершившего подвиг. Но как ни удивительно, а все это было, не отнимешь: и любовь, и молодость, и подвиг, старуха и немцев «угробила», и в руках гестапо побывала (одно слово чего стоит — гестапо!).
И все-таки отец… Конечно, корни его неприязни, его застарелой мстительности были гораздо глубже того, о чем думала и до чего пыталась добраться Лиза. Что-то недоговоренное слышалось Лизе в злых словах отца, и она подумала, что многое еще придется ей узнать, понять и разложить по полочкам. Пока же она не переставала жалеть одинокую старуху, обиженно уковылявшую к себе, в сиротскую избу. А житье Агафьи Константиновны представлялось Лизе истинно сиротским. Пока было здоровье, соседка, как и мать, как все женщины в деревне, работала на ферме, однако постепенно стали сказываться издевательства в гестаповском застенке. После смерти ночевавших у нее в избе карателей Агафья Константиновна была увезена в Антропшино, в гестапо, и, если бы не стремительное наступление наших войск, ей не ходить бы больше по земле…
Постепенно остывая, отец спросил:
— Что, жалко стало? Так иди, вороти. Она прибежит. Радешенька прибежит.
— Да ну тебя! Так обидеть человека.
— Это ее-то? Ее обидишь! Нашла о ком горевать. Да я ее… Вот поминать только не хочется ради такого дня. Я тебе еще порасскажу! Ты тут многого не знаешь.
А Лиза вспомнила, как незадолго до отъезда на учебу в город она застала мать с соседкой у плетня, там, где был когда-то перелаз в соседний двор. Они стояли за кустом черемухи, каждая в своей ограде, что-то говорили, плакали, сморкались.
— Ах, Лизавета, — умильно говорил отец, закончив хлопоты и радостно располагаясь за столом напротив дочери, — не суждено нам, видно, с тобой жить в городе. Три года! А там еще три, а там… — Махнул рукой. — Ладно, здесь будем устраиваться. Живут же люди, правда? Ну и мы не пропадем. Ничего, проживем. Не думай.
Узнав о том, что было одно место в аспирантуре, он расстроился:
— Конечно, дочь, где уж нам с тобой! Сейчас все больше по знакомству, по приятельству… А у той, что осталась-то… У ней кто отец с матерью?
Лиза поморщилась:
— При чем здесь отец с матерью? Просто круглая отличница. Во-первых, у нее и после школы медаль, а во-вторых, и училась она все время без четверок.
Отец засмеялся, затряс седой головой:
— Ах, Лизавета, Лизавета! Ничего-то ты еще не понимаешь. Ну да поймешь, научишься. Жизнь научит.
— Папа, я с тобой не согласна!
Он ее не слушал.
— Невезучие мы с тобой, дочь, вот что. У людей, как глянешь, все, а мы с тобой… И уж так обидно, так обидно станет иногда — ну прямо сил никаких нет. Урюпина-то, гада, когда поймали… Ты думаешь, легко пришлось? Опять все сызнова пошло. Как, да где, да почему…
— Ты-то при чем? — посочувствовала ему Лиза.
— Вот то-то и оно! — подхватил отец. — И я им то же. Или мы с ним друзья-приятели были? Нашли с кем равнять! Гад он, и я до войны это знал. Да, до войны. Его еще тогда видно было. Ты вот поспрошай-ка, как мы с ним схлестывались. Что ты, дочь, насмерть бились! Я его духу выносить не мог!
Подступало давнее, прошедшее, но не забытое. Девчонкой она только слышала о том, что было прежде, но близко к сердцу ничего не принимала — какое у ребенка соображение! Но теперь хочешь не хочешь, а примешь на себя все, чему становишься наследником, с чем тебе придется жить, — кстати, неважно где: здесь, у отца, или в далеких, страшноватых Глазырях.
— Мстил он тебе, папа?
— А ты как думала? Так вот поди-ка, докажи. Никому, дочь, ничего сейчас не докажешь. Слушать даже не хотят. Там, куда таскали-то, я так и заявил: «Расстреливайте, говорю, меня с этим гадом лучше, чем так…» Отвязались. Но только и сюда вот, — он сильно, возбужденно постучал по груди, — и сюда вот, доченька, заглянуть бы следовало! Ты думаешь, даром все проходит? Даром?.. Или мать-покойница… — Он вдруг дернулся, уронил слезу и неумело, кулаком стал вытирать глаза.
— Папа… — взволнованно привстала Лиза, пораженная неожиданными отцовскими слезами. Никогда раньше она не представляла, что все прошедшее и, как ей думалось, исчезнувшее навсегда так сильно задевает его жизнь. А выходит… И Лиза, глядя, как он обиженно, по-ребячьи вытирает глаза, готова была сама заплакать: таким несчастным, жалким показался ей этот неловкий жест отца.
— Ладно, ладно… Все… — бормотал он, кое-как приводя лицо в порядок. Маленький, седой, он был сейчас особенно близок Лизе, и она впервые подумала о том, что ее приезд для него действительно большой и долгожданный праздник. «Двое, двое нас с тобой осталось», — припомнила она отцовские слова. И она ненавидела Урюпина, которого, в общем-то в глаза не видела, ненавидела со всею силой за одинокого несчастного отца и за казненного карателями дядю, брата матери. Из-за деревенского предателя, выходит, страдала и страдает вся ее родня!
После минутной неловкости отец старался держаться нарочито бойко.
— В Антропшине у нас, — принялся он рассказывать, — свалилось же одному: машину выиграл. Тридцать копеек — автомобиль! А тут… А! — оборвал он и бесшабашно махнул рукой. — Ладно. Ты выпьешь, может, малость? Или как?
На искательный взгляд отца Лиза ответила медленной ласковой улыбкой и молча подвинула рюмку — она намеревалась не столько выпить, сколько чокнуться.
— Вот за это спасибо! — обрадовался отец, наливая. — Вот этого не забуду.
— А у тебя что, — спросила Лиза, с наслаждением кусая тугой мясистый помидор, — опять пустой билет?
— Какой билет? — не понял он. — Ах, лотерейный! Да ну их к дьяволу. Я что, дурной? Я их и не покупаю никогда.
Лиза, не отнимая от губ помидор, прыснула:
— Так ты что, на трамвайный выиграть хотел?
Отец понурился и перестал жевать, а Лиза, развеселившись, долго не могла уняться — жалоба отца на невезучесть сильно походила на огорчение ребенка, когда, разыскивая некий клад, он увлеченно бродит по двору и ковыряет игрушечной лопаткой там, где помягче…
В горнице темно, но в щелях ставней светился жаркий поздний день. Вскочив с постели, Лиза толкнула створку — снаружи, стукнувшись о стену, распахнулся ставень. Свет и свежесть разгулявшегося дня вломились в горницу. Зажмурившись от солнца, Лиза упала животом на подоконник и завертела головой. Но нет, безлюдна улица, пуста была деревня.
Над родительской кроватью висели рядышком портреты в рамках — отец и мать. Отец на снимке выглядел щеголевато, даже заносчиво, в каком-то толстом галстуке, закрывшем грудь и шею. Мать получилась робкой, как бы стыдящейся перед нахальным объективом. Особняком, над стареньким комодом, висел еще один портрет — дяди Устина, в таком же, как у отца, уродливом, нелепом галстуке.
Отвыкнув от родительского дома, Лиза осматривалась и не переставала удивляться: как тесно, повернуться негде! А если еще Володька? Может быть, все-таки не стоит хлопотать? Пусть — Глазыри так Глазыри. Подумаешь, три года! Переживут и в Глазырях. Только вот отец. Поедет он с ними или не поедет? Лиза была полна решимости поставить все по-своему и не сомневалась, что изменит жизнь отца так, как ей захочется.
В кухне вчерашний захламленный стол был прикрыт несвежим полотенцем. «Мыть, мыть надо, скрести», — подумала Лиза, увидев яичную скорлупу на полу и грязные чугунки на шестке.
Безмолвный черный зев печи заставил Лизу задержаться. Оттуда выползла, подкралась к спящей матери неслышно и коварно смерть. Приземистая, давно не беленная печь не показалась Лизе добрым спутником всей хлопотливой жизни деревенской женщины-хозяйки, печь походила на зловещее орудие, и у Лизы пропала охота прибирать в доме, касаться этой печи, белить ее и прихорашивать.
Нарядный франт-петух как будто караулил Лизу с вечера. Стоило ей появиться на крыльце, он возмущенно залопотал и несколько раз громко хлопнул крыльями. «Хозяйчик!» — улыбнулась Лиза.
С крылечка был виден соседний двор, и, что поразило Лизу, она увидела там вчерашнего знакомца — лосенка, встреченного в зарослях в овраге. Безрогий крупный зверь как собачонка бегал за соседкой. Она, босая, в длинной юбке с мокрым подолом, таскала из колодца воду и поливала огород.
— Гришка! — звонко позвала Лиза. — Гриш, Гриш…
Лось остановился, повернул морду, остановилась и соседка, вглядываясь из-под ладошки.
— Здравствуйте, бабушка! — крикнула Лиза, сбегая с крылечка.
Не опустив приставленной к глазам руки, Агафья Константиновна молча поклонилась. Лосенок дернул мордой, взглянул сначала на хозяйку, затем на Лизу и бойко тронулся навстречу ей. Подбежав к плетню, Лиза протянула руку и стала щекотать лосенку лоб. Под шелковистой плотной шерсткой уже угадывались каменные бугорки рогов. Лосенок тыкался под мышку, настойчиво тянулся к шее, к лицу, и Лиза, смеясь, отпихивала его смешную доверчивую морду с узеньким, как детский кулачок, носом.
— Да брось ты, вот пристал! — прикрикнула Агафья Константиновна, хлопнув его по крутому, сильно заматеревшему крупу.
— Пускай, — сказала Лиза, с удовольствием ощущая на руке, на шее короткое и теплое дыхание лесного зверя. — Мы с ним еще вчера познакомились… Ах ты, Гришка, ах, проказник! Опять прибежал?
— Рученьки мои с ним отваливаются, — пожаловалась Константиновна. — Растет беспрерывно и корму требует. Вон какой бугай вымахал!
— В зоопарк, в зоопарк его надо, — приговаривала Лиза, не переставая щекотать лосенка. — Пойдешь в зоопарк, Гришка? Там тебе обрадуются.
— Жалко в зоопарк, — вздохнула старуха. — Говорят, тюрьма и тюрьма. Спроважу я его лучше в лес. Пристроится к своим и будет жить как следно быть. С утра караулю Сеньку-милиционера. Мотоцикл стоит, а самого еще нету. Попрошу — пускай еще раз уведет подальше.
— Папе надо сказать, он уведет. Все равно же ездит.
— Да ну его к язве или еще куда подальше! — возразила Константиновна. — Скажешь тоже!
Наклоняясь к лосенку, Лиза незаметно улыбнулась. Вчера отец, сегодня Константиновна. «Нет мира под оливами», — насмешливо подумала она. Сейчас ей казалось, что многое в этой поздней неприязни старших, отца и соседки, объясняется уязвленным в свое время самолюбием, которое с возрастом перешло в самое обыкновенное чудачество. И, радуясь хорошему ясному утру, Лиза неожиданно подумала, что теперь, с ее приездом, этим несоседским отношениям надо положить конец. Зачем, в самом деле, столько лет злобиться, чего делить?
На ее плечо легла тяжелая костистая морда, лосенок затих, присмирел. В выпуклом аспидном зрачке зверя Лиза близко увидела собственное отражение — уродливо раздувшуюся голову. Лосенок вздыхал и прижимался к ее щеке, напирал могучей грудью на плетень.
— Ладно, ладно тебе, ишь!.. — ворчливо прогоняла его Агафья Константиновна, несильно хлопая по холке. — Тоскливо ему без отца, без матери. Ребенок еще — ни ума, ни соображения.
— А я проснулась — нету никого, — рассказывала Лиза и, почесывая лосенку горло, видела, как он тянется и в томлении от ласки закрывает глаза.
— Дома-то, у отца, у матери, и-их как спится! — нараспев произнесла соседка. — Ах, матушка родимая теперь порадовалась бы, поплакала.
Лосенок, словно уловив настроение Лизы, снял с плеча морду и обеспокоенно взглянул ей в самые глаза. Затем оглянулся на хозяйку и снова стал вглядываться в лицо Лизы.
Агафья Константиновна, утирая кончиком платка глаза, невольно рассмеялась:
— В гости зовет. Лезь, коли делать нечего.
Лиза поискала, где бы перебраться через плетень.
— Сюда иди, — позвала ее Константиновна за куст черемухи и подала руку. — В соседях, а как в крепостях живем. От людей стыдно.
Давнишняя тропинка к перелазу сильно заросла, и Лиза, спрыгнув, ногой попала в крапиву. Старуха, заругавшись, проворно вырвала крапиву голой рукой, посмотрела, нет ли где поблизости еще.
— Проклятущая… Ну, больно, щекотно?
— Пройдет. — Лиза оперлась о доверчивого Гришку и оглядела место ожога.
— Пойдем-ка. И мне в одиночку кусок нейдет, а вприглядку друг на дружку мы с тобой сейчас такое чаевничанье заведем! А ты иди, иди, — отмахнулась Константиновна от побежавшего за ними лосенка. — Иди к своим, своих ищи.
Лосенок, как показалось Лизе, обиженно остановился. Ей стало жалко оставлять его на огороде одного: ведь это он помог ей разговориться с Константиновной, он, как бесхитростный ребенок, помирил их.
— Ну что ты, что ты, глупый? — сказала ему Лиза. — Подожди немного, я скоро выйду.
Лосенок, будто соглашаясь, обрадованно замотал головой.
— Все, все понимает! — приговаривала старуха, отжимая подол мотающейся вокруг худых ног юбки. — Заходи, девка, не гляди на меня. Я хоть руки ополосну.
В небольшой опрятной комнатке, куда вошла Лиза, она увидела такой же, как и дома, портрет дяди Устина. Портрет висел рядом с божницей, и Лизе показалось, что глаза на темном лике иконы как бы недоуменно и с интересом косятся на столь непривычное соседство.
— Садись, садись, девка, — приглашала, неслышно появляясь в комнате, Агафья Константиновна и захлопотала, собирая на стол. — Чего ты там не видела? К столу садись. У меня еще самовар не остыл. Давно, поди-ка, из самовара не чаевничала?
— Куда вы столько, бабушка? — запротестовала Лиза, увидев заставленный стол. — Я, честное слово, не хочу!
Старуха, собирая, приговаривала:
— В городе, в общежитиях ваших, ясно-понятно, какое кормление. Да и вчера я посмотрела. Дочь дожидался, а хоть бы курицу сварил! Садись, девка, не гляди на меня. Знай себе ешь-погоняй, жиров нагоняй.
Присаливая, облизывая пальцы, Лиза увлеченно объедала куриную ногу. Агафья Константиновна, пригорюнившись, не сводила с нее глаз.
— Мать-то, когда еще была живая, часто-часто поминала про тебя. Как, бывало, сойдемся, так и разговоры про одну тебя… Не икалось там тебе?
Перестав жевать, Лиза понурилась.
— Да ведь как сказать…
А самой было неловко, стыдно. Какое там икалось! Иногда по месяцу, а то и по два не писала писем. Все некогда, все думалось, что успеется, никуда не уйдет…
— Плакала она последние-то дни, — продолжала рассказывать соседка. — Так бы, говорит, и полетела, кабы крылышки достать, хоть издали бы поглядела. Все вспоминала какой-то град, когда ты еще титешной была. Так, говорит, налетел, так напугал, что боялась, как бы к тебе родимчик не привязался. Специально к бабке Мавре в Антропшино лечить тебя носила.
— Не помню… — покачала головой Лиза.
— Так где же помнить! Маленькая еще была… И мать мне приказала, — с торжественностью в голосе проговорила Константиновна и поднялась, — если, говорит, приедет моя хорошая, так ты, говорит, ее первым делом крепко-крепко обними-прижми…
Соседка приблизилась и сзади мягкими руками обняла Лизу, прижала и сверху положила голову. Лиза, справляясь со слезами, зажмурилась изо всех сил.
— Я уж вчера не вытерпела и пришла, — сказала Константиновна, опять усаживаясь на свое место и подпирая рукою щеку. — Уж шибко она, покойница, просила! Ну да ты ешь, ешь. Разбередила я тебя… Ты слушай, а сама ешь.
Еда потеряла для Лизы всякий вкус. Необглоданной куриной ногой она ткнула в солонку.
— Отучилась… — говорила Константиновна, кивая головой. — К нам насовсем или еще куда?
— В Глазыри, бабушка, — вяло прожевывая, отвечала Лиза.
— В Глазыри-и!.. Да неуж правда? Ну, доченька, это тебе бог помог. Я там тебе такое знакомство сведу — горя знать не будешь. Вот увидишь, увидишь!.. Нет, ты подумай только — в Глазыри! Знаю, мать тебе все городскую жизнь загадывала, а я так скажу: и слава богу, что не вышло по ее. Выучилась, и хватит. Здесь проживешь. Слава тебе господи, лучшего и ждать нечего! — Приподнявшись, она обернулась к иконе и портрету и размашисто осенила себя крестом.
— А я боюсь что-то, бабушка. В район хочу съездить. Глазыри эти… я в них никогда и не бывала.
— А что тебе там делать было? Туда и по делу не каждого загонишь. А теперь… И не слушай, девка, что тебе болтать станут. К людям едешь, не в лес глухой, не в пустыню… Нет, это подумать только — в Глазыри! Вот уж не думала, не гадала!
Радость старой Константиновны была приятна Лизе, и она окончательно решила не ехать хлопотать за себя и за Володьку. Все, решено — в Глазыри! Отец покамест поживет эти три года здесь, в Вершинках, они с Володькой — в Глазырях. А уж потом… Но если он захочет с ними в Глазыри — милости просим! Это ему решать.
В раскрытое окно Лиза увидела отца: он быстро шел по улице к дому. Мимоходом глянул в окно соседки и отворотился. Затем до сознания его, видно, дошло, кто там сидит и уплетает за обе щеки, — он остановился, вернулся на шаг, на два и посмотрел внимательнее. Ну, так и есть!
Агафья Константиновна заинтересованно придвинулась к окошку: кого там Лиза увидела? Отец стоял у палисадника мрачнее тучи.
— Ты что?.. — спросил он громко. — Дома с голоду опухла? Побираться пошла?
— Молчи, молчи, — зашептала Лизе соседка, дрожащими руками убирая чашки. — Не доводи до греха. Отец ведь — не серди, не выводи его из себя.
Упала на пол ложка, старуха сунулась поднять и уронила нож. Лиза неловко выбралась из-за стола и вышла в сени, затем опомнилась.
— Спасибо, бабушка! — сказала она, вернувшись в избу.
Соседка испугалась еще больше.
— Иди, иди ты, господь с тобой! Не заставляй ждать.
Отец стоял на улице, и Лиза вышла к нему через калитку.
— Эка! — он быстро окинул ее взглядом. — Хороша, скажут, учительница. Босиком… Еще ногу спорешь.
Кипела в нем, душила, распирала горло непреодолимая ярость, однако заговорил он, лишь когда вошли во двор и притворили за собой воротца.
— Ну чего, чего ты там нашла? — напустился он на Лизу. — Оголодала?
— Да просто… Поздоровалась да и зашла. Не чужие ведь!
— Не чужие… Да она хуже чужого, если хочешь знать! Хуже и срамнее. Вот ничего не знаешь, не разобралась, а… Устин-то из-за кого, думаешь, пропал? Из-за кого? Из-за нее! А теперь она же… Ух-х, сука меделянская, глаза бы не глядели!
— Папа! — Лиза вспыхнула и быстро оглянулась: не слышит ли соседка?
— Что «папа»? Из-за нее!
— Ну зачем ты сочиняешь? — вступилась Лиза за добрую и старую соседку, с которой они недавно так хорошо поговорили.
— Да ты что? — отец бешено уставился на Лизу. — Ты что, не знаешь? Его, думаешь, где схватили-то?.. Ну так, правильно — здесь. А где? У кого?.. А-а, то-то и оно! У ней его и арестовали. В избе, прямо в кровати, можно сказать. Не знала? Так знай теперь. Знай, знай! Не маленькая Уж. Он же к ней, как ночь, так… это самое… заявлялся ночевать. Что, опять глаза полезли? Погоди, ты еще и не то узнаешь. Погоди!
От растерянности Лиза не нашлась что сказать. Новой, неожиданной стороной все время открывалась перед нею неведомая, страшноватая по прежним детским представлениям жизнь деревни во время оккупации. Лизе вспомнился портрет дяди Устина в доме у соседки, припомнилось, что он действительно попал в засаду, явился прямо в лапы дожидавшихся его карателей. Вроде бы все так и было, как говорил отец.
«Но, значит, вот кто был соперником отца, вот почему так и осталась одинокой на всю жизнь Константиновна!»
Открытие это поразило Лизу. Брат матери… Подумать только! В эту минуту в голове Лизы пронеслись различные догадки и открытия, проливающие свет на поведение как отца, так и соседки. И даже матери!.. Выходит, война не прекратила, не зачеркнула начисто всю прежнюю жизнь, как это Лизе казалось прежде по неразуменью. Война войной, а жизнь продолжалась своим путем…
— Ты вот что, Лизавета, — наставительно сказал отец увлеченно размышлявшей дочери, — ты теперь хозяйка и смотри сама. К нам теперь и гости могут заехать. Постарайся, значит, чтобы в доме было хорошо. Поняла? И тебе веселее будет и… вообще. Чего ты одна со мной будешь, как вековуха? Дело твое молодое. С Надькой, я считаю, лучше не надо знаться. Ну ее подальше! Есть тут люди и без Надьки. И с образованием… Не бойся, одна не останешься.
Он что-то еще говорил, но Лиза уже опомнилась, приняла упрек отца и не возражала. Действительно, молодой девахе с самого утра не по гостям бы шляться, а сначала приняться за дело. В доме — сама видела! — от грязи полы трескаются.
Покорность Лизы пришлась отцу по сердцу. Начиная убирать, она выскочила к колодцу за водой и увидела, что отец стоит у плетня и благодушно оглаживает приласкавшегося лосенка. Глаза зверя закрыты, он с удовольствием вытягивает через плетень шею.
— Лизавета, — позвал отец, почесывая лосенку нежное горло, — вот как там ваша наука смотрит: зачем, скажи, в природе этакая пропасть мяса существует? Подумать только — за одно лето столько нагулял!
— В лес его надо, — отозвалась, гремя ведром, Лиза. — Не корова же он, в самом деле. Да и уход за ним тоже чего-то стоит.
— В лес… В лесу закон простой. Взял — твое, оставил — чужое. Глядишь, дураку какому-нибудь и достанется.
— За браконьерство сейчас судят. Сам знаешь.
— Судят… Судить у нас любят, только голову подставь. — Он вдруг сильно шлепнул разомлевшего лосенка по лбу. — Куда, куда ты, черт здоровый? Плетень своротишь…
Разболтанные хилые воротца заскрипели пронзительно, на всю улицу. Лиза ощупью нашла проволочный обруч, висевший на приворотном столбике. Заведено было издавна — кто возвращался позже всех, тот запирал калитку на ночь.
Закат еще не погас, и по дворам, затихшим до утра, маячили сиротливые колодезные журавли. Возле колодца Лиза огляделась, чтобы не ступить в холодную непросыхающую грязь, спустила в сырую черноту провала легкое ведерко. Тонкая жердинка журавля бесшумно наклонилась вниз. Раз или два ведерко стукнуло о захудалый плесневелый сруб, затем раздался свежий чистый плеск, и ровно, полновесно потянуло в глубину. Живо перехватывая шест руками, Лиза с усилием потянула вверх и скоро добралась до мокрого, застуженного в глубине ведра. Из ведра лило и попадало на ноги. Лиза поставила его на сруб. Подув зачем-то, как на блюдечко, она припала к металлическому обливному краю и мелкими неторопливыми глотками напилась.
В ведре поблескивало и рябило, увесисто и звонко падали в гулкое, истосковавшееся в тишине нутро колодца капли.
Соседка, как заметила Лиза, сумерничала дома на крылечке. Настырного лосенка Гришку сегодня утром милиционер опять увел подальше в лес, и вот старуха сидит на ступенечках — горюет или нет?
Внезапно Лизе показалось, что под навесом кто-то есть — огромный, молчаливый, но живой; там, в темноте, угадывалось шевеление и вздохи. Сначала Лиза испугалась, затем, ругнув себя за трусость, переборола страх и подошла. Огромный конь, подседланный, с опущенной уздечкой, лениво хрумкал сеном. Он дружелюбно потянулся к Лизе и, взмахивая головой, пытался приласкаться — зазвякали свободные удила. Страшась коснуться лошадиной головы, она посторонилась и под ногами у себя услышала сердитое ворчанье петуха: оставшись без любимого насиженного места под навесом, петух не спал. Он и навстречу Лизе выбежал, чтобы пожаловаться.
Взбегая по ступенькам, она еще с крылечка разглядела, что в доме посторонний: стояла на столе начатая бутылка и отец, к кому-то наклоняясь, уверенно жестикулировал и говорил. В подпитии он становился разговорчивым и напористым.
Шаги как будто услыхали: сразу же замолкли. Сощурившись от света и с неприязнью ощущая приторный табачный чад, она остановилась на пороге и без приветливости взглядывала то на развалившегося в простенке гостя, то на присмиревшего отца. Гость Лизе не понравился. Щекастый захмелевший парень сидел, расставив толстые колени в галифе, и широченной спиной елозил по стене. Ей сразу же подумалось: «Всю стену вытер!» Она заметила, как нагло, потребительски он обежал ее глазами. И все же рассердилась Лиза не на гостя — на отца. В его молчании угадывалось горделивое смирение хозяина, подавшего товар лицом. «Значит, для этого и чистота была нужна, порядок в доме… Смотрины!»
Едва кивнув, Лиза прошла мимо стола к себе. «Сказать все-таки надо было о Володьке. А, что теперь!..»
— Лизавета, — протяжно и как бы подмигивая собутыльнику, позвал отец, — слышь, Лизавета? Иди к нам, посиди. Вот товарищ мой, верней сказать — начальник. Ехал, ехал и заехал. Сидим вот, о жизни рассуждаем. Он не знал, что у меня радость.
— Извини, папа, у меня голова болит, — отозвалась Лиза.
— Да иди, сядь, — настаивал отец. — У нас раньше как говорили? Голова не… это самое, сидеть можно. Посидишь, поговоришь да и уйдешь. А то Виталию Алексеевичу со мной скучно… Слышь, хозяйка? — уже строже позвал отец. — Гостей обижать не годится.
Лиза вышла, сердито кутаясь в платок. Гость продолжал сидеть все в той же вольной позе, но видно было, ждал — выйдет или не выйдет?
— Бери себе стакан ли, чашку ли, — зазывал отец, пренебрегая недовольством дочери. — Мы уж тут обо всем переговорили. О чем ему со стариком толковать? Может, выпьешь капельку с нами?
— Я лучше чаю…
У шестка Лиза нарочно задержалась подольше.
— А чай-то, — проговорила она, — совсем холодный. Вы допивать будете или, может, чаю? Тогда я подогреть поставлю.
За столом завозились; гость нежно глянул на хозяина:
— Как, Василь Петрович? Допьем, оставим?
— Да ведь как, — в тон ему ответил отец, — оно, конечно, и допить не мешает. Сам решай, Виталий Алексеевич, а я, ты знаешь, как пионер, всегда готов!
— Допьем! — решил гость и умело разлил надвое. — Чего, в самом деле, добру пропадать? Ну, Василь Петрович, с праздником тебя, с прибытием.
Он качнул стаканом в сторону Лизы и, не запрокидывая головы, уверенно выпил.
— А мы ждем, ждем, — говорил отец, заедая чем попало. — Ну, думаю, загуляла моя наследница.
Отваливаясь снова к стенке и расставляя ноги, гость сдержанно поинтересовался у Лизы:
— У вас, как я понимаю, направление сюда?
Он не притронулся к закуске.
— Какое сюда! — возмутился пьяненький отец, махая на него вилкой. — К черту в турки, в Глазыри!
— Да-а… — засмеялся гость. — Глазыри не Рио-де-Жанейро.
— А мое слово такое! — кипятился отец, утирая ладонью губы. — Никуда! Еще чего? Ни в какие Глазыри, нечего ей там делать. Устраиваются же люди, и мы не хуже прочих.
— Да в общем-то… конечно, — рассудительно согласился гость, небрежно двигая пустой стакан. — Похлопотать надо.
— Как раз я и хотел, Виталий Алексеевич! У тебя ж кругом знакомства. Большие люди к тебе приезжают на охоту. Много ли надо? Одно слово сказать, и все.
— Надо подумать, подумать, — важно тянул гость.
— Дайте-ка я лучше со стола немного уберу, — вмешалась Лиза, и мужчины невольно умолкли и посторонились, когда она принялась размашисто орудовать тряпкой, сгребая объедки, швырять тарелки на тарелки.
— Во, Виталий Алексеевич, видал, какая жизнь настала у меня? Хозяйка есть, чего еще мне надо?
— Радуйся, радуйся, Василь Петрович. Хватит бобылем жить.
— Да ведь тоже… — отец хитровато прищурился. — Не век же ей меня ублажать. Взрослый человек уже.
— Ну, это дело полюбовное, — глубокомысленно изрек гость и, потрогав скатерть, основательно устроил локти.
— Батюшки-светы! — вскинулся отец. — Чего же это я рассусоливаю с вами? У меня же все хозяйство еще по двору бродит. Вот голова, ах голова! Извини, Виталий Алексеевич, хозяйство ждет! — И он выскочил так стремительно, что его не успели окликнуть.
Неожиданный поступок отца обескуражил Лизу, однако гость никакой неловкости не испытал. Приняв от Лизы стакан с чаем, он развязно закинул ногу на ногу и закурил.
Кутаясь в платок, Лиза заняла место за столом подальше — там, где сидел отец.
Широкой спиной гость занял весь простенок. Он покачивал ногой, отдувал табачный дым в сторону, часто, без особой нужды, пощелкивал пальцем по папиросе, стряхивая пепел куда попало. Взгляд его остановился на портретах, и он, как бы выделяя висевший особняком портрет дяди Устина, показал на него папироской:
— Уважаю!
Лиза не отозвалась. Она догадывалась, что гость томится и подыскивает повод втянуть ее в разговор. А он продолжал:
— У нас совещание было в районе, когда Урюпина судили. Ходил и я — посмотреть, послушать. Мало интересного, должен сказать. Обычный мужичонка, такой… вроде бы ничего предательского, как в книжках или в кино изображают. И хоть бы выкручивался, дурак, темнил, отпирался. Нет, башкой мотает и бубнит: «Было, было, все было…»
— Папа рассказывал, — сухо сказала Лиза.
Не отрывая от губ догоравшего окурка, гость затянулся несколько раз подряд и весь окутался дымом. Лиза поморщилась и шире распахнула окно. Разгоняя перед лицом завесу дыма, гость поискал, куда бы бросить окурок, и ловким щелчком отправил его в раскрытое окошко. После этого он деловито распахнул пиджак, вытащил из ножен большой сверкающий кинжал и стал озабоченно рассматривать при свете его отточенное лезвие.
— Ого! — невольно удивилась Лиза.
Гость только этого и дожидался.
— Хотите посмотреть? Пожалуйста. Да нет, вы его в руки возьмите, в руки. Вы же не знаете, что это за штука такая. Вот, гляньте… Ничего не замечаете?
Кинжал был тяжел и так отточен, что боязно было держать его в руках.
— Ну, как вы думаете, чей это?
— Ваш, наверное… — глуповато ухмыльнулась Лиза, не понимая, какую службу может сослужить человеку такое страшное оружие.
Виталий Алексеевич расхохотался:
— Мой… Это эсэсовский. Да! Вот глядите: спилено. Тут фашистский знак стоял. Настоящий.
Лиза положила кинжал на стол и спрятала руки под шаль.
— Где вы его откопали?
— Откопал! Такую штуку не откопаешь. За литровку выменял у одного человека. А что? Вещь настоящая, без износу. А режет как, я вам скажу, прямо сам идет! Хотите что-нибудь проткнуть или расколоть? Хотите? Для примеру, так сказать… Нате попробуйте. Да вы возьмите, возьмите! Не пугайтесь, он не кусается.
— Нет, лучше спрячьте, — Лиза с отчужденным видом завернулась в шаль.
Виталий Алексеевич, однако, посчитал, что лед как будто сломан.
— Да, — картинно вздохнул он и, отхлебнув остывшего чаю, отодвинулся от стола, засунул руки в карманы добротных диагоналевых галифе, — планета здесь, как правильно выразился ваш уважаемый папашка, действительно скучная. Провинция. Ощущаю на себе.
— Я родилась здесь, — возразила Лиза, без всякой охоты поддерживая этот никчемный разговор. — И выросла.
— Выросла… — понимающе усмехнулся Виталий Алексеевич, заиграв глазами и принимаясь раскачиваться на стуле. — Но не остались же, как многие из местных! Не остались! И я же вижу, знаю. После культурного центра, после всего…
— Люди живут, — заметила Лиза, с надеждой прислушиваясь, не возвращается ли отец.
— А вы меня спросите, как они живут! — все увереннее раздувал беседу гость, и в такт его раскачиванию на стуле болтался, бил его по крепкой ляжке стальной кинжал в массивных ножнах. — С Надеждой, кажется, подругами считаетесь? Ну, с продавщицей нашей, с деятелем нашего прилавка? Учились вроде вместе? Так мы с ней, представьте, разговариваем иногда! Смехота!..
Развеселившись, он неожиданно оборвал смех, перегнулся через стол и крепко, уверенно забрал руку Лизы в свою. Голос его зазвучал интимно, немного в нос.
— Так что, молодая-интересная, не надо мне морочить голову. Не надо! Совсем не в ваших планах похоронить себя в лесах. Хотите, я поговорю с кем надо? Хотите? Мне это ничего не стоит. Ко мне начальство с уважением. И все будет в порядке. Договорились? Не возражаете?
Нахальная уверенность подвыпившего гостя лишила Лизу голоса. Ошеломленная, она пыталась высвободить руку, но тот, напротив, только стиснул ее крепче, так крепко, что заболели пальцы. Не спуская с Лизы пристального взгляда, он вкрадчиво пытался вытянуть ее из-за стола. Вести за столом беседы он не привык, ему бы в темных сенях мять, притискивать к стене, чтоб вырывалась и просила отпустить, а он бы…
Лиза опомнилась и выдернула руку.
— Послушайте… Во-первых… И вообще!..
Глазами она испепелила, застрелила бы его.
Неуспех нисколько не обескуражил гостя. Он сладко, крепко потянулся и, вставая, пальцами прикрыл небрежный зевок.
— Честь тогда имею, Елизавета свет Васильевна. Пас, как говорят в солидном обществе.
Сделав иронический поклон, он всем нахальным сильным телом ловко нырнул в дверь.
Оставшись у стола, Лиза с напряжением уставилась в черное окно и дрожащими пальцами быстро теребила мягкую бахрому шали. Как мог отец позволить, довести до этого? Такой позор! Поспешно, словно опасаясь не успеть, она метнулась на крылечко.
Ночь посвежела, высоко стояли крупные, широко расставленные звезды. Блестела лужа под навесом, голос гостя что-то мирно выговаривал коню. Зазвякали удила, конь стал перебирать ногами и боком, горячась перед дорогой, пошел мимо крылечка.
— Честь имею! — окликнул Лизу гость из темноты. Она представила, как шибко он будет сейчас скакать по обезлюдевшей ночной дороге.
Наклонясь с седла, чтобы открыть калитку, Виталий Алексеевич позвал:
— Петрович, слышь? Поехал я.
Отец отозвался от колодца. Лиза увидела, как маленькая неясная тень направилась к воротам.
— Куда, куда дольше-то? — слышался голос. — Засиделся и без того… Заеду, конечно заеду.
Разобрав поводья, Виталий Алексеевич вдруг с размаху огрел коня плетью. По уснувшей тихой улице ударил дробный топот сумасшедшей скачки.
— Ухорез! — одобрительно сказал отец, прислушиваясь к замирающему топоту. — Огонь парень! И начальство его уважает. На охоту приедут — только с ним. Ну что, дочь, посидели, поговорили? А мне что-то в голову вступило, так вступило! А тут, гляжу, и ведерко готово, будто кто нарочно поставил. Сел я, да и засиделся. Так это, знаешь… Все о ней, о покойнице о нашей, думал. На могилку-то не думаешь сходить? Надо, дочь, надо. А то что же люди скажут? Приехала, дескать, и глаза не кажет. Вот я управлюсь маленько, да и сходим. Вместе сходим.
Лиза догадывалась, что отцу неловко, совестно за свою грубую затею со смотринами и он стремится разжалобить ее, привлекая, словно союзницу, память о покойной матери.
— Ладно, ладно, сама уберу, — грубовато остановила она его, когда он засуетился возле неубранного стола.
Отец отступил, но не уходил, чего-то ждал.
— Иди, папа, иди. Укладывайся. Поздно.
— Ах, дочь, дочь. Не поглянулся, вижу, парень? А?.. Ну, ну, ну, не буду больше, не буду. Господи, как будто мне все это нужно!
— Разбуди меня, пожалуйста, пораньше завтра. И вообще, почему у тебя часов в доме нет? По петуху живешь?
— У тебя… А у тебя? Ах, Лизавета, Лизавета. Ты вот что, дочь, сердиться пока погоди, я тебе уж все про Виталия Алексеевича договорю. У нас тут знаешь какая за ним охота идет? Девки наши, если прямо говорить… Да ты стой, стой, дай отцу-то родному высказать! Не дядю же тебе чужого слушать. Или я худое присоветую? Я ведь к чему все? Ты думаешь, и на меня скончанья века не будет? Будет. Вот мать-то… И со мной все может. А на кого останешься, к кому приклонишься? Нет, Лизавета, народ у нас тут злой, цепной, можно сказать, народ. Ты вот порасспрашивай-ка того же Виталия Алексеевича. Он тут человек свежий, он тебе все — все-о!.. — обскажет.
— Спасибо, обсказал! — Лиза сердито вытирала скатерть.
Отец оживился и энергично потер колени.
— Значит, разговаривали вы все же с ним, не молчком сидели? Вот это хорошо, дочь, это правильно. Ты поговори, порассуждай с ним. Ты не смотри, что он такой, он… Да ты увидишь! И с образованием тоже, и все прочее…
— Папа, я свет тушу! — прекратила Лиза излияния отца.
— Ну, ну, ну, все! Молчу. Молчок!
Укладывался он в чрезвычайном возбуждении. Лиза долго не могла заснуть и слышала, как ворочался отец, вставал и выходил в сени, затем опять трещал топчан и в темноте присмиревшего дома раздавался увлеченный и горячий шепот — привычка человека, давно живущего наедине с собой.
Всего четыре года не была Лиза дома, а вернулась — будто в чужое место. Она узнавала сверстников, оставшихся в деревне, но как повзрослели они, как поздоровели — отцы и матери семейств! «О, ты гляди, кто приехал!..»
С Надькой, своей школьной подругой, Лиза встретилась у магазина сельпо. Обрадовались, поцеловались. Надька сильно раздалась в боках и плечах, и лишь на лбу, как у баранчика, по-прежнему вились забавные девчоночьи кудряшки.
— В Глазыри, я слыхала? — спросила Надька. — Стоило учиться, глаза по библиотекам ломать! Пошли-ка ты их подальше.
Сама она, как можно было догадаться, «посылала подальше» все, что мешало ей жить и вести себя по-своему. С покупателями, накопившимися у крыльца закрытого магазина, она поздоровалась, как с подчиненными, а на почтительное замечание ночного сторожа, что час уже не ранний и время открывать, отрезала:
— Отвали, дед. Дай с человеком поговорить.
Глядя на нее, Лизе тоже захотелось быть такой же уверенной, независимой — взрослой. Оправдывая свое незавидное распределение, она призналась:
— Вообще-то была возможность поехать в Севастополь. Правда, правда! Ну, да три года как-нибудь отработаю.
— В Севастополь? — в дерзких глазах Надьки блеснул интерес. — Морячок какой-нибудь, наверно, а? Господи, а закраснелась-то, закраснелась! Или было что?.. Да отвали, дед, я сказала! — закричала она на снова подошедшего старичка с тулупом и берданкой.
— Надежда Митревна… — и старичок со значительным видом показал на пылившую дорогу. Лиза увидела шибко летевший «козлик». В машине, вперив перед собою строгий начальственный взор, сидел невысокий плотный мужчина в кителе и шляпе.
— А, черт! Ладно, потом поговорим. — Убегая, Надька азартно подмигнула Лизе, показав золотой нахальный зуб. — Охота мне, подруженька, про морячка твоего узнать!
Через минуту Лиза сама не понимала, как она могла сболтнуть о морячке. Знакомство это было давнее, еще до смерти матери, до приезда отца. Морячок действительно настроен был решительно и звал Лизу с собой. Володька, бедный, тихо злился всякий раз, когда ему напоминали об этом бравом морячке. «Дура набитая! — запоздало раскаивалась Лиза. — Как будто кто за язык дернул!»
Чтобы не бродить, как гостья, по деревне, Лиза подолгу мыла и скребла в доме. Потом попросила у соседки щетку и ведро с известкой и неумело, но старательно выбелила печь. Белила она с отвращением, пересиливая себя. Однако, побелив и глядя, как просыхает влажный бок, Лиза увидела, что печь уже не так страшна, она стала куда домашнее, проще. Все это от новизны, от узнаваний, подумала Лиза. А на самом деле, не будешь же всю жизнь ненавидеть камень, о который однажды невзначай споткнулся! К тому же с нею, с этой печкой, была связана вся жизнь матери, ее руки касались как раз вот этих стенок…
Пришел отец, разулся на пороге и с удовольствием прошелся босиком по чистым и прохладным половицам.
— Хозяйствуешь? А я тебе поклон привез. Не догадываешься? Виталий Алексеевич! Он о тебе, девка, справляется. Заехать обещался.
— Пожалуйста, предупреди меня заранее, когда он приедет, — попросила Лиза, домывая пол у порога.
— Конечно, дочь, а как же! — обрадовался отец. — Хотя чего нам шибко-то готовиться? Ну, заедет. Ну, посидит. Что будет в доме, тем и угостим. Он не обидится, ты не думай.
— Да нет, просто я уйду тогда. У соседки или у Надьки посижу.
Она сказала это без угрозы и нажима, а получилось лучше некуда. Отец, как видно, был готов к большому разговору, может быть даже к слезам. На все протесты Лизы он стал бы приводить свои продуманные возражения и доводы. А тут он онемел. Сильнее всяких слов его сломило спокойное упрямство дочери, взрослого, самостоятельного человека.
Разошлись они в молчании, словно чужие под одной крышей. В последующие дни отец присматривался к Лизе, как к постояльцу в доме. Ни накричать, ни пригрозить, как прежде, он силы не имел. Собственно, кричать он еще мог, мог бы и грозить, да толку-то? Поняла тогда и Лиза, что ей не жить в отцовском доме, и стала ждать телеграммы от Володьки — поехать встретить его да, никуда не заезжая, сразу в Глазыри. Сначала они поедут туда вдвоем с Володькой, а если хорошо устроятся, то и отцу предложат. Это он сам будет решать: жить ему с ними или одному. Но предложить они ему предложат.
Отец как-то уехал по делам надолго, с ночевкой, и Лиза вспомнила, что у нее соседкино ведро с известкой. Примерилась перебраться через плетень и не решилась — пошла через воротца. Агафья Константиновна лежала нездоровая: ходила полоскать белье на речку и застудилась.
— Дурость наша вековая, — жаловалась она Лизе, разглядывая свои изуродованные ревматизмом руки. — Нагрей ты ведро и полощись дома! Нет, на речку надо! Бывало, стынь стоит — дыхнуть нечем, а мать у проруби хлещется. Какого же тут здоровья напасешься на нашего брата?
Стукнула в сенях входная дверь, старуха замолчала и прислушалась.
— Господи, кого это несет? Уж не твоего ли?
Опрометью бросившись к дверям, Лиза едва не сбила с ног Надьку.
— О, это ты! — изумилась Лиза, отступая. — А мы думали…
Надька бойко встряхнула кудряшками и вступила на кухню.
— Привет покорителям морских просторов! — подмигнула она, мимоходом толкнув Лизу в бок. — Тетя Ганя дома?
— Здесь я, здесь, касатка. Заходи, — позвал из горницы голос Константиновны.
Лизу смутила бесцеремонность подруги, легко болтающей о доверенном ей секрете. Константиновна, конечно, не догадается, что это за морские просторы, но все же!..
— А я зашла в сени и стучать боюсь: бубнят и бубнят, — болтала Надька, заглядывая в горницу. — Думаю, уж не ухажер ли к тете Гане? А что это вы лежите? Заболели? Значит, не вовремя я?
— Садись. Пришла, так садись, — проговорила Константиновна, с усилием поднимаясь в постели.
Лизе показалось, что у соседки с Надькой какие-то свои секретные дела, и она засобиралась домой.
— Еще чего! — запротестовала Константиновна. — И не думай, не пущу. В кои-то веки зашла, да… У нас тут капелешное дело. Давай, касатка, подвигайся ближе, — позвала она Надьку.
Прежде чем притворить двери в горницу, Надька выглянула на кухню и убедилась, что Лиза не ушла. Необходимость таиться от подруги сильно стесняла ее. Без всякой нужды она лихо подмигнула Лизе и хохотнула:
— Черная магия и колдовство!
«Гадать пришла», — догадалась Лиза.
Ожидание тянулось долго. Негромкий голос Константиновны за дверью что-то втолковывал о трефовом марьяжном короле. Лиза не вникала, о чем там говорилось. Она смотрела на портрет дяди Устина, и простенький подсчет только сейчас пришел ей в голову: выходило, что женился отец после войны, а до этого времени, видимо, не оставлял надежду получить согласие соседки. Впрочем, теперь-то Лиза понимала, что Константиновна не могла изменить даже памяти казненного. Значит, дядя Устин помешал отцу и мертвый. Для него он и погибший оставался счастливым соперником. То-то и срывался он на брань, едва поминалось в доме о казненном. Но вот что удивило Лизу: сейчас, в этот приезд, она еще ни разу не слыхала, чтобы отец хоть словом выдал свою неприязнь к покойному. Что произошло? Не смерть ли матери их примирила? А может, просто время лечит? Как раз недавно, за вечерним чаем, у них случился разговор о родственнике-партизане, и отец рассказывал о нем охотно и спокойно. Ни о каком соперничестве не было и упоминания. По словам отца выходило, что время оккупации даже сблизило, сдружило их. Он вспоминал, как часто виделся с Устином во время своих постоянных разъездов по лесу.
— А что в этом такого? — рассуждал он, аккуратно наливая из стакана в блюдце. — Я их вообще всех часто видел. А уж Устина-то… В лесу, дочь, власть всегда была своя.
Протянув через стол руку, он долго выбирал из вазочки кусок крепчайшего колотого сахара. Чай он всю жизнь пил вприкуску.
Представляя героическую, полную тайн и опасностей жизнь партизанского края, Лиза спросила отца, с какой целью он так часто появлялся на этих потаенных, страшных для врага дорогах. Она знала, что лесничество существовало и при немцах и отец, как и прежде, вынужден был тянуть свою незаметную службу. Но как раз при этом-то и открывались для него неограниченные возможности! Не может быть, чтобы он хоть как-нибудь да не помогал партизанам! Ведь помогал?
Отец, сладко жмурясь, установил на растопыренных пальцах блюдце с чаем.
— Ну, не без этого, конечно. Все помогали.
Скромничал он перед ней, что ли? Лиза извелась, ожидая, когда он наконец оторвется от своего чая. Отцу, с его постоянной скрытностью, очень подходила роль незримого, но ловкого, а значит, и ценного помощника тем, кто боролся с врагом в открытую, с оружием в руках. Лиза даже считала, что в такой опасной работе от подпольщика требуется особенное искусство. И она продолжала расспросы, упорно подводи разговор к тому, что творилось в оккупацию по деревням, в лесу и на дорогах.
— Да уж… — покрутил отец головой и вставил в рот кусочек сахару, — наглядеться пришлось. Раз машину с жандармерией рванули — смотреть страшно. Солдат тридцать в кузове сидело, если не больше, — всех по клочкам на деревьях развесило!
— Миной? Правильно! — и Лиза пристукнула кулаком. — А еще? Еще?.. Ну, пожалуйста, папа!
— Ну… что еще? — Он благодушно вытянул из блюдечка ароматную горячую влагу и налил снова. — Тут много чего было. Рассказывать все — язык заболит.
— А Урюпин? Не следил разве? Не преследовал?
— Следил, конечно. Как не следить! Его служба такая была — следить.
— К тебе приставал? Ты же рассказывал, что у вас с ним еще до войны…
— А ты думала! У-у, сволочь был. Проходу не давал.
— А ты?
— А что я? Дело известное: где промолчишь, где стерпишь. От меня не убудет.
— Зря! Я бы ему…
— Э, дочь, у кого власть, у того и петля. А умирать… это только в книжках да в кино красиво. А когда к самому подступит — не дай и не приведи!
— Какой мерзавец! — негодовала Лиза.
Отец, распаренный, великодушно отмахнулся:
— Пускай. Доначальствовался же, получил свое!
— Ну, расскажи мне что-нибудь, вспомни.
— Еще чего! Нашла о чем!.. Да ты постой, не торопись. Успеешь еще, все узнаешь.
В хорошем настроении отец, не торопясь, стакан за стаканом, мог в одиночку выпить целый самовар. «Ах, не рассказчики они, кто были очевидцами, участниками!» — досадовала Лиза и утешала себя тем, что в скором времени из воспоминаний тех, кто будет ей встречаться, она, конечно, узнает все. И об отце! Да доведись ей остаться на захваченной врагом земле!.. Да она бы… господи! А иначе не могло и быть! В такое страшное время, можно сказать, святая обязанность каждого…
— А вот ты сказал, машину с солдатами, на мине… — не унималась Лиза. — Кто это устроил?
Она не сомневалась, что отец, с его знанием лесных дорог и свободой передвижения по лесу, не мог остаться в стороне от такого дела.
— Так разве одна машина? — благодушно возражал он. — А на железной дороге? Да и вообще… Им тут мясорубку подходящую устроили. Накрошили фаршу! — И отец, вытягивая губы к блюдечку, засмеялся мелким смехом.
Лиза рассердилась на досадную скрытность отца: уж ей-то мог бы рассказать, не таиться!..
…Внезапно с треском разлетелись легонькие двери, и на пороге горницы возникла Надька, красная, распаренная, словно после молотьбы. Агафья Константиновна сидела, свесив ноги, на кровати и собирала карты.
— Спасибо, тетя Ганя. Пойду.
— Сиди. Чай будем пить.
— Некогда. Потом лучше зайду.
Лиза поднялась, чтобы попрощаться, однако Надька, потряхивая кудряшками, обошла ее, словно камень на дороге, и, только взявшись за скобу двери, обернулась и шепотом, чтобы не слышала Агафья Константиновна, высыпала целый ворох злых, колючих слов:
— Есть слух, в невесты подалась? Отец, слыхать, и жениха уже заарканил? Быстра, быстра, подруженька, — ни минуточки простоя, ни секундочки. Что, по библиотекам, видно, надоело околачиваться?
Хотелось ей добавить что-то еще более обидное, но показалась торопливо ковылявшая хозяйка, и Надька выскочила на порог.
— Чего это она тебя, чего? — забеспокоилась Агафья Константиновна.
От стыда Лиза не поднимала глаз.
— Доченька, ты от меня-то не таись. Чего она тебе накаркала?
— Дура набитая! — Лиза мрачно взглянула на дверь. — Психопатка.
Агафья Константиновна разбито опустилась на табурет и покачала головой:
— Злобится девка, завистью исходит. Ей бы по сердцу, чтобы у всех погано было, как у нее. А кто виноват?
— Чего она… гадать приходила?
— Гадай не гадай, толку-то? — Старуха все еще прислушивалась, словно опасалась, как бы не вернулась Надька. — Ну, сунулась в сельпо, ну, украдет где, сэкономит. А для чего? Кому? Жениха все заманить хочет, а у него таких невест в каждой деревне. С милиционером спуталась, а он женатый, ребенок у него. Ну, сладко разве? Или она сама не понимает? Да тут не только карты, тут, прости господи, хоть на навозе гадай…
— Кто же виноват? Сама виновата!
— Конечно, — согласилась Константиновна. — Виноватить некого. А только спать-то ляжет, сердчишко, поди-ка, прыгает, прыгает. И слова доброго сказать некому.
«Значит, пошел уже звон о смотринах. Добился!» — подумала Лиза о позорной суете отца в попытках устроить ее судьбу.
— Ах, девки вы, девки, — вздохнула Константиновна, — горе одно с вами. Ты сама-то… как собираешься? А то, гляжу, отец на тебя, как на облигацию, выиграть хочет.
— Хватит, — вспыхнула Лиза, — что мама бедная всю жизнь маялась!
И по тому, как Агафья Константиновна затаилась, уставилась вниз, Лиза поняла, что старуха знает о горемычной жизни матери, была свидетельницей много лет, но станет ли рассказывать?
— Знаю, — упрямо добавила Лиза, — отец не любил маму. Знаю!
— Постой-ка, — попросила Агафья Константиновна, пытаясь подняться на ноги. — Помоги мне, девка, на кровать… что-то сомлела я со всеми вами.
И не поднялась бы, если бы не подскочила испуганная Лиза.
Добравшись до постели, старуха сунулась в подушку и затихла. Лиза, двигаясь на цыпочках, поднялась и осторожно уложила ее ноги. Не раскрывая глаз, Агафья Константиновна одним движением руки оправила на ногах юбку.
В окно Лиза увидела лихого милиционера — летел, пылил по улице на мотоцикле. Кажется, к магазину…
— Грех, девка, грех встревать мне промеж вас, — послышался с кровати тихий голос Константиновны. — Отец, родная кровь тебе… А все-таки скажу — не любил он покойницу. Словечка ласкового за всю жизнь не сказал. Бывало, сердце кровью обливается от жалости, а он свое — бирюк бирюком.
— Я видела, как вы однажды плакали, — отозвалась Лиза.
— И-и, девка, да разве один раз? Слез-то этих, слез — сколько их было! Не сосчитать, не перемерить.
За пролетевшим мотоциклом медленно оседал густой полог пыли.
— Лучше уж одной быть, — сказала жестко Лиза, — чем так.
— А ты поговори-ка с Надькой, как ей живется одной, — возразила Константиновна. — А к старости так совсем… Да и не такой он вроде звероватый был в молодости-то. И ласковый, и слова разные знал, и говорить умел. Это уж потом… — она утомленно перевела дух. — А сейчас совсем умом рехнулся. На похоронах милостыню подал мне. Это после всего-то!.. Вон выдвинь шкафчик, погляди. От матери осталось.
При упоминании о матери Лиза резко обернулась. Агафья Константиновна лежала навзничь, еле шевелила пальцами и выжидательно моргала. Оглядываясь на нее, Лиза несмело подошла к комоду и потянула ящик. Открылся он не сразу — мешал умятый узелок. Лиза прижала узелок рукой и выдвинула ящик. Еще не развернув как следует, она узнала материно платье, домашнее, застиранное, ношеное-переношеное. О, как пронзительно, как больно отозвался в сердце родной материнский запах, когда Лиза, согнувшись от рыданий, зарылась всем лицом в это памятное ей платьишко! Ну да, она тогда была возбуждена отъездом на учебу, все утро собиралась, суетилась и боялась опоздать на станцию. Мать, взяв ведро, пошла как будто за водой, на самом деле — выплакаться без свидетелей. Когда отец и Лиза с узлами, с чемоданом показались на крылечке, они увидели, что мать сидит, согнувшись, у колодца и подолом вот этого платья вытирает лицо… Нет, как тогда не догадалась Лиза хоть бы подбежать, прижаться, утереть ей слезы? Она, правда, остановилась в замешательстве, но торопившийся отец уже толкал ногой калитку и строго кричал:
— Ну, ну, развела тут мокроту! Мало грязи без тебя. Пошли, — мотнул он головой, — не опоздать бы.
Укор, вечный ей теперь попрек! Она тогда утешила себя, что как только приедет и устроится, так сразу же напишет матери большое и сердечное письмо — для нее одной. Но написала ли?! Наверняка не написала, и не писала обстоятельно домой ни разу. Так, коротко — жива, здорова.
— Поплачь, девка, поплачь, — поощряла Лизины слезы Агафья Константиновна. — А встану на ноги, на могилку сходим, проведаем покойницу.
«Проведаем…» Давно бы следовало это сделать, да боялась Лиза. Пока ехала, все думала об одном и том же, а вот когда приехала, когда подступило вплотную, что надо идти и увидеть, стало боязно, как никогда раньше. Да ведь и то: прийти и вдруг увидеть бугор земли вместо родного человека — от этого хоть кому станет страшно. И Лиза всячески оттягивала посещение, надеясь, что не одна, а с кем-нибудь она легче перенесет это печальное свидание. А в одиночку невыносимо тяжело.
Не отнимая от заплаканного лица материнского скомканного платья, Лиза пробормотала, что отец сам звал ее на кладбище и даже попрекнул стыдом перед людьми.
— Не ходи с ним, — неожиданно сказала Константиновна.
Удержав всхлип, Лиза удивленно обернулась, но старуха прятала глаза, не позволяя в них заглянуть.
— Не ходи. Не надо. Сами сходим. Вот оклемаюсь маленько, и сходим.
Не в состоянии пока понять внезапного упрямства старухи, Лиза затихла и потихоньку утирала слезы.
— А вы, — спросила она, — вы часто были с мамой?
— Ну как часто? — старуха ожила и заворочалась. — Как надо, так и… Делить нам с ней нечего. Да и Устинушкина память наша…
Под головой старухи лежала тощая, пестренького ситчика подушка. Платок, свалившись, открыл седые жиденькие волосы. Дрожащей темной рукой Агафья Константиновна сначала попыталась натянуть платок, потом зачем-то ухватилась за угол подушки, затеребила его. И вдруг Лиза увидела, как она резко отвернула голову и из-под ее зажмуренных век обильно проступили слезы. И столько накопившейся, невысказанной боли было в этом стремительном, стыдливом повороте головы, что Лиза подбежала и, обняв старуху, прижалась к ней.
— Бабушка, не надо. Лучше ничего не надо, лежите и молчите. Извините, что я все…
— Постой… — все так же отвернувшись и не раскрывая глаз, Агафья Константиновна отстранила склонившуюся Лизу. — Ты погоди маленько, девка! Пройдет сейчас.
Лиза отодвинулась и замолчала. Агафья Константиновна, сморенная слезами и воспоминаниями, оставалась неподвижной, и Лиза стала потихоньку пробираться к выходу. Высматривая, где неслышнее поставить ногу, она оглядывалась на уснувшую соседку: не скрипнуть бы, не разбудить… Агафья Константиновна очнулась раньше, чем Лизе удалось уйти. Минутный сон словно умыл ее жгучей родниковой водой. Проворно сев в постели и покрывая голову платком, она сказала:
— Лежим мы с тобой, девка, бока пролеживаем, а что на свете-то белом деется?
Подсовывая под платок косицы непричесанных волос, она неуловимо быстро оправила измятую постель, что-то убрала, перестелила, переставила, раздвинула цветные шторки на окне и тут только остановилась — что-то увидела на улице. Всматриваясь, она наклонилась так, что длинная обхлестанная юбка совсем закрыла ноги спереди.
— Нет, ты только глянь! — с неожиданной силой произнесла она, подзывая к себе Лизу. — Ты глянь на него, что он выделывает!
По улице, согнувшись под тяжелым коромыслом, натужно семенил отец. На коромысле он тащил две груды мокрого тряпья. Лиза изумилась: какие тряпки, где он их насобирал? Да и куда тащит?
— Ох, мытарь ты, мытарь… — запричитала Константиновна. — Ох, злобынька, как распирает она его! Ведь от людей уж от всех отбился, как бирюк. Вон Гришка, скотина, зверь, а к людям тянется. А этот! И так уж как обсевок, как куст обкошенный. Ну мыслимое ли дело — с петухом одним живет! Да ведь и то сказать: виноватить некого, сам себя казнил. Вот и лютует в одиночку-то.
Лиза, пристыженно кусая губы, молчала. Сквозь землю легче провалиться!
— Это он тебе, девка, попрек перед всей деревней делает. Дескать, вот, дождался дочь… Беги, милая, вороти его. Пусть не позорится, пусть сраму побоится. Да на речку не таскай! — крикнула она вслед побежавшей Лизе. — Согрей воды да у колодца…
Совестно и неприятно было Лизе догонять отца, затем препираться с ним на виду у всей деревни.
— Папа! Ну как тебе только не совестно?.. Идем домой.
Сгибаясь еще больше под своей позорной ношей, отец ответил ей с наигранным смирением:
— Ладно, дочь, чего уж… Вам, ученым, оно, конечно, стыдно. А нам… нам рук не жалко.
На речку он волок, как Лиза разглядела, два вороха мешков, половиков, ряднушек — где только набрал! Права Агафья Константиновна: всю эту стирку с полосканием затеял он, чтобы досадить дочери. Вернувшись из поездки, снова не застал Лизу дома и, желая посильнее укорить ее, насобирал тряпья и потащил.
— Давай сюда! — Лиза силой отобрала у него коромысло. — Поз-зор какой…
В запальчивости она не рассчитала тяжести тряпья. Узкая полоска коромысла больно врезалась в ее неопытные плечи, груз придавил с такой силой, что Лиза задохнулась и засеменила по-старушечьи, натужно.
— Валек смотри не потеряй! — услышала она напутствие уставшего отца.
Как добралась до речки, Лиза не помнила. Свалила тряпки где попало и тут же села — подкосились ноги. Нелепее всего, что отец заставил-таки ее потащить на речку всю эту груду рваного и никому не нужного тряпья! Передохнув, но не вставая на ноги, Лиза решительно спихнула в воду обе груды. В медлительной воде убогие пожитки, расстилаясь по течению, довольно долго плыли величаво, словно мантии, пока их не затягивало в глубину.
Эта злорадная расправа умиротворила Лизу. Она поджала ноги и положила подбородок на колени. За речкой, вдалеке, заметно распестрился лес, еще густой, нетронутый, но уже созревший к листопаду. Высоко стояло небо в осенних подновленных красках. Осенью уже пахло сильно, ощутимо — от поредевших трав на берегу, от настороженного омута под глиняным обрывом, от выстуженной утренниками речки, утомившейся за долгое и суетное лето. Скоро, скоро…
Она подумала о Глазырях, что были где-то там, в лесной, уже зазолотевшей стороне. В прежние годы ребятишки повзрослев таскались оттуда через лес в вершинковскую школу, потому что в Глазырях было всего четыре класса и один учитель. Тех глазыревских ребятишек Лиза запомнила худыми и драчливыми, словно волчата. Заявятся в январский лютый день в подшитых толстых валенках, замотанные в шали, и так несет от них лесным морозом, что выстудят всю школу. Мерк, рано угасал тогда сиротский зимний день, и в час, когда все глазыревские, перекликаясь, гурьбой тянулись через пухлое засыпанное поле, в Вершинках уж топились печи и рдел за полем низкий затяжной закат — верная примета завтрашних неубывающих морозов…
Нет, совсем не так представляла себе Лиза этот день, вернее, утро, когда они с Константиновной пришли на деревенское кладбище.
Пойти проведать мать они договорились с вечера, и больше половины ночи Лиза не могла найти себе покоя. Она не сомневалась, что, доведись ей быть в день похорон дома, она бы изошла криком — таким неотвратимым, страшным виделся ей этот вековой торжественный обряд последних проводов родного человека. И Лиза принималась плакать, всхлипывала в темноте, переживая самый горький, рвущий душу миг, когда разрытая земля уже не может больше ждать. Нет, тогда от боли, от тоски ей сделалось бы плохо — она даже сейчас, залив слезами всю подушку, вдруг начинала плыть в каком-то забытьи, словно проваливалась в сон, в беспамятство, и в голове звенел высокий и печальный женский голос — плач ли, песня ли… Но вот они пришли с принарядившейся соседкой, Лиза увидела могилу, крест под пышным кустом сирени, остановилась — и не нашла слезинки, чтобы уронить ее на затравеневший бугорок земли. Что-то случилось у нее с дыханием, она измяла горло, пытаясь продохнуть, но глаза были как чужие — сухие, они замечали мелкие, ненужные подробности: засохший желтый лист, запутавшийся в паутине на кресте, осыпавшиеся чашечки цветов и выгоревшую конфетную обертку с медвежатами.
Очнулась Лиза, когда задумчивая Константиновна, в траурном платочке, в кашемировом нарядном платье, раскрошила сдобный праздничный калачик и широко, размашисто осыпала могилу крошками — слетятся птицы и порадуют покойницу. Потом старуха озабоченно сказала, что надо бы установить оградку, сделать все как у людей, да некому похлопотать, побеспокоиться, и это было деликатное, но твердое задание для Лизы — обрядить могилу матери по установленному обычаю.
— А место мы ей выбрали веселое, сухое, — нахваливала Константиновна, и этот будничный, житейский тон помог Лизе освоиться и посмотреть вокруг.
Зеленый тихий угол за околицей деревни выглядел обжитым и ухоженным. Каждый, кто оставался здесь, как бы владел усадебкой в металлической покрашенной ограде. Повсюду врыты были столики, скамейки, а кое-где на столиках белели разостланные полотенца. По деревенским вековым традициям умерших никогда не забывали начисто, они считались членами семей, и к ним наведывались словно в гости. Этим, как понимала теперь Лиза, поддерживалось родство, оберегалась добровольно соблюдаемая власть предков, прошлых поколений, власть эта с годами тем самым становилась только крепче, неразрывнее, обязательнее. Лиза представила, как ей жилось бы где-нибудь не здесь, а, скажем, в том же сине-белом, празднично шумящем Севастополе. Нет, не хватало бы вот этих величавых облаков над дальней кромкой леса, мычания телка, испуганно блуждавшего в пустых полях, ей обязательно вспомнился бы запах устало возвращавшегося в деревню стада, услышалось бы хлопанье разболтанного ставня в унылые часы предзимних тусклых вечеров. Как видно, с этими зелеными, пустеющими к осени лесами, с этой невеселой, но прелестной тишиной полей она повязана с младенческих лет, и связь эта, словно связь корня с почвой, у нее теперь навечно…
Возвращаясь с кладбища, они пошли не по дороге, а повернули на тропинку, намереваясь выйти сразу к магазину: Надька по знакомству припрятала для Константиновны две пачки какого-то особенного чая. Тропинка шла по зарослям, по конопле, было безветренно и душно. Внезапно в тишине, в застывшем конопляном зное, Лиза услышала негромкий детский голосишко, выпевающий какие-то старинные, совсем забытые слова:
Лётали, лётали андели с небес,
Будили, разбудили раба своего:
«Что ты, раб, долго спишь, не пробудишься,
Святою водою не умоешься?
Белым полотенцем не приутрешься?
Вон твоя смертынька, у ворот стоит.
Хочет она, хочет раба умертвить,
В гробик положить, земелькой притрусить…»
Что за песня, за мотив и кто эта певунья-несмышленыш, прозрачным голосишком выпевавшая простые, жуткие слова прощального старушечьего плача?
За пыльной стеной колючего бурьяна Лизе открылось чье-то бывшее подворье, разрушенное до основания. Остался на земле квадрат давно размытых стен, посередине окаменел бугор от русской печки. На том бугре сидела беленькая девочка и, словно взрослая, сосредоточенно укачивала на коленях годовалого мальчишку. Мальчишка присмирел под тоненький и жалобный напев сестренки, но стоило ей замолчать, как он норовил сползти с ее колен на землю.
— Да цыц ты, анчибил! — замахивалась на него сестренка. — А то вот прут сорву!
Увидев посторонних, она испуганно вскочила и взяла братика за руку. Мальчишка приготовился реветь.
— Ух ты, моя масенькая! — умильно запела Константиновна. — Ну иди, иди ко мне-то. Или забыла? Забыла, видно, — пояснила она Лизе, наклоняясь над присмиревшими детьми. — Ты что это поешь-то, ягодка моя? Это они у бабки лето жили, у бабки научились. Бабушка у них в Антропшине живет, у сына… Большая какая выросла-то! — нахваливала девочку старуха и крепко гладила ее по спине. — В первый класс нынче пойдешь? В первый класс… Ну, жива-здорова бабушка-то Мавра? Жива, — опять сама себе ответила она. — Старуха вековая.
Детишки присмирели и таращились, особенно казался неподатливым толстенький боровичок-мальчишка. Лизе захотелось потрепать его по спелой нахмуренной щечке, но он засопел, попятился и потянул сестренку. Скоро дети бежали по тропинке, в конопле то возникали, то пропадали их льняные, поливаемые солнцем головенки. Девочка тянула братика за руку. Оглядываясь, он раза два споткнулся и упал.
— Ох, сядем, девка, посидим, — предложила Константиновна, страдая в теплом платье. — Обезножела.
Примяв руками траву, сломав несколько будыльев, она уселась и показала Лизе, чтобы тоже не томила понапрасну ноги.
— Садись. Нам с тобой торопиться некуда… Да и хорошо, — прибавила она, поднимая свое темное лицо в старушечьем платочке.
День, синий и безветренный, стоял прозрачный, тихий: сушь и дремота. В деревне, оглушительно стреляя, вдруг заработал трактор, пострекотал, уполз, и слышно стало, как где-то строжится на братика белоголовая девчонка. Ее неугомонный голосишко только один и раздавался в полдневной сонной тишине.
— Бабушка Мавра: никуда не ходи, — улыбнулась притомившаяся Константиновна, кивая в сторону, откуда слышался голос девочки. — На ту тоже никто угодить не может: все не по ей… Но уж певунья, девка, вот певунья! Лучше ее никто не отпоет. Человек у нас кругом известный. Ведь даст же бог талант человеку! И вот тебе, девка, мой наказ, раз уж разговор у нас пошел. Смотри исполни. Когда умру, так, перво-наперво, на кладбище не торопитесь. Дайте дома полежать, проститься со всеми. Потом — бабку Мавру обязательно позовите. Слышишь? Да она и сама придет, не торопитесь только. Ну и — с матерью меня положите, другого места не ищите. Как жили мы с ней рядом, так и останемся…
— Бабушка, — Лиза поежилась, — какие-то наказы у вас…
Старуха неожиданно рассердилась:
— Ну, какой-то раз и послушай, ничего с тобой не сделается! А то вон мать похоронили — стыдно сказать. Как на пожар погоняли — давай да давай! Как будто у чужих людей жила.
Сердиться она не умела, не могла и скоро стала томиться установившимся молчанием. Томительно было от пустяковой неожиданной размолвки, томительно и от безмолвия, от зноя самой сердцевины дня. Но тут под треньканье кузнечиков в дремучем застоявшемся бурьяне послышался баюкающий детский голосишко: «Лётали, лётали андели с небес…» Старуха оживилась и, приготавливаясь говорить, отерла рот платочком.
— В роду это, видать, у них. Я еще знала бабушку Матрену, Мавриной родительницы мать. Ту, сказывают, в старые времена в самую Москву возили и слушали за большие деньги. И слушать будто никакой мочи не было — слезами исходили все. Устина-то отпевать она приходила, — добавила Константиновна, затеребив платочек. — Старая-старая уж была, а… Нет, девка, тебе такого и вовеки не услыхать!
— Плакали? — спросила Лиза, наблюдая за ее лицом.
— Ну, плакали!.. Главное — народ тогда осерчал. Кажись, дай ему только, зубами бы всех перегрыз! Вот как пронзило!
«Спросить, не спросить? — соображала быстро Лиза. — Не обиделась бы…»
— Это тогда вы и отомстили им? Да? — все же решилась она на вопрос.
«Обиделась», — подумала Лиза, потому что Агафья Константиновна будто не слышала, о чем ее спросили. Поискав, куда бы упереться, чтобы не уколоть руку, старуха поднялась, одернула платье, поправила на голове платочек.
— Сидим мы с тобой, девка, расселись, а что дома-то у нас деется? Пошли-ка помаленьку.
Однако этот ее нарочито деловой тон не мог обмануть Лизу, и она дождалась-таки: Агафья Константиновна неохотно, но ответила:
— Какая наша бабья месть? Затопи пожарче да закрой пораньше. Никакой бомбы не надо.
Шагала она неуклюже, приволакивая ногу, — отсидела. Лиза норовила поравняться с ней и заглянуть в лицо, но по узенькой тропинке с трудом можно было пройти лишь одному.
— Но ведь вы знали, что тоже можете умереть? Вместе с ними?
— Ну так — не маленькая была.
— И… страшно? Или ничего? Я имею в виду: что вы чувствовали, переживали? Я бы, например…
— Смерть, она, девка, одного рака красит, — вздохнула Константиновна. — Только я их шибко уж ненавидела! Надо — и не на такие муки пошла бы.
— Они что же, издевались над вами? Я имею в виду: били, пытали?
Наивные расспросы стали досаждать старухе.
— Ну так — неуж по головке гладили? Всего пришлось… Ребеночка жалко, я тогда на шестом уж месяце была. Ну, да ты девка еще, тебе этого не понять.
Тропинка вывела их к переулку. В конце его, за несколькими избами, виднелся магазин. Закрытый или не закрытый? Агафья Константиновна приставила к глазам ладошку: опять закрытый, язва!
— Что будем делать, девка? Домой, видно, пойдем. Опять, наверно, Сенька прикатил. А может, и этот, на коне.
— Бабушка, — не унималась Лиза, — я представляю, как вы их должны ненавидеть. Я бы, например… Я бы места себе не находила!
Константиновна ответила не сразу.
— Ты думаешь, им самим здесь сладко было? Что ты, в такую даль забраться! Спать ложатся — сапог не снимают, оружьем кругом обкладутся. Стыд сказать — по нужде из избы боялись выходить. Тоже не жизнь… Или орет он на меня, голован-то ихний, Урюпин наш, как собачонка, тут же — где матерком, где кулачонками сучит. Господи, думаю, ну изувечьте вы меня, убейте даже, а сами-то потом… То-то он, гад, и намыкался, что и расстрелу радый был.
— И он, значит, вместе с ними издевался? Да? Как и они?
— Это-то, девка, и гаже всего, — впервые с сильным чувством высказалась Константиновна. — От чужого не так обидно, как от своего!
Лиза сощурилась:
— Его не расстреливать надо было, а вешать. Вешать! И пусть висел бы…
— Иуда от своей осины не уйдет! — спокойно отмахнулась Константиновна.
— А он какой хоть был? Раз здешний, значит, где-то жил? Остался у него кто-нибудь?
— Вот это ладно! — удивилась Константиновна. — А где мы сейчас с тобой сидели-то? Ну да, там его чертог и стоял. Изба была, усадьба, но никудышная, сказать по правде. Работать не любил. Да будь бы и хоромины, все равно никто бы не польстился. Кому же нужно! Сгори огнем все, провались, рассыпься!
— Женатый был, наверное? Дети?
— Никто здесь не остался, ушли все от позора, от стыда. Да и хоть кого коснись! Сестра еще где-то мыкается, кормится Христовым именем. Горбатая, убогая. Да, сказывали мне, девчонка как будто малая осталась. Это от тамошней уже жизни, от последней, когда он прятался. Говорят, тоже бог наказал — с рожденья полудурок. Так вот сестра-то с этой девочкой и шляется. Грехи вроде бы за брата замаливает… Ты председателя нашего еще не видела? — неожиданно спросила Константиновна, и Лиза закивала, вспомнив бешено пыливший «козлик» и командирского обличья мужчину в кителе и шляпе. — Вида ее переносить не может. Жалко бабенку, ни за что крест тащит.
— Тоже партизан? — спросила Лиза.
— Председатель-то? А как же! Башковитый мужик. Ты посмотрела бы, какая нам после освобождения нищета досталась: ни перекреститься, ни зарезаться. А превзошел! — Понизив голос, Агафья Константиновна сказала будто по секрету: — Чертог-то урюпинский он развалил. Хотел еще перепахать, чтобы следа никакого не осталось!
И Лиза, а за ней и Константиновна оглянулись на самое проклятое в деревне место, где некогда, ничем не выделяясь из соседей, стоял «чертог» предателя. Пожалуй, лучшего времени, чтобы разузнать о вражде отца с Урюпиным, не стоило и дожидаться. Константиновна, однако, отмахнулась от расспросов:
— Отвяжись, грех. Не помню ничего.
Но ведь помнила, хорошо помнила! Лиза видела это по лицу старухи, загадочному и, странное дело, почему-то усмешливому.
— Бабушка, — попросила Лиза, — ну мне же интересно!
Она не сомневалась, что причиной их вражды, скорее всего, опять были соперничество и взаимная обида тогдашних молодых парней, чья-нибудь неразделенная любовь. И Константиновна сдалась.
— Это он тебе уже наплел? — спросила она и двумя пальцами как бы убрала усмешку с губ. — Поросят они не поделили, вот и вся ихняя любовь. Ну, каких поросят? Обыкновенных. Что ты, поросят никогда не видела?
Но теперь уж Лиза не отстала до тех пор, пока не вызнала все до конца.
Поросята, оказалось, едва не довели того и другого до тюрьмы. Оба они, Урюпин и отец, работали на свиноферме и как-то в ранние заморозки погубили весь приплод. Виноваты, конечно, были заморозки, однако, если рассуждать по-хозяйски, свинарям следовало бы не посчитаться с отдыхом и прибежать на ферму ночью. Но общественное — не свое, и ни тот, ни другой на ферму вовремя не заявились.
— Это они за свое удавятся, — рассказывала Константиновна, — а колхозное катись, как катится.
Дело, насколько помнилось старухе, удалось замять не сразу (хотели даже «приклепать» вредительство), и оба виновника озлобленно обвиняли в нерадивости друг дружку и припоминали обоюдные обиды и проступки.
Случай с поросятами показался Лизе мелким и обыденным — ожидала она совсем другого. Ее больше затронуло, что соседка, рассказывая, не делала различия между отцом и тем, который впоследствии запятнал себя предательством и душегубством. Но ведь не ставила же она их на одну доску? Нет, этого Лиза не могла допустить и в мыслях.
Но почему, почему так рвался отец все время из родной деревни, зачем хотелось ему уехать отсюда насовсем?
— Бабушка, — неожиданно призналась Лиза, — а мне что-то совсем расхотелось уезжать. Куда ехать? Чего искать? Тут буду жить.
Лицо старухи просияло.
— Истинно, доча! И выбрось из головы думать об этом. Это каким же надо быть человеком, чтобы из дому убегать? Все бросить и бежать? Уж не такое время пережили, а сейчас-то!
— А наши, деревенские? — напомнила Лиза. — Саврасовы какие-то, Перепелкины… Мне папа говорил.
— О, нашла кого! Саврасов… Сроду не работник был. Сроду! Маленько еще погеройствовал, пока колхозы становили, а потом принялся пить да бабу бить. Или Перепелкина возьми… Тоже, по правде-то сказать, мастак на чужое рот разинуть. И баба у него такая же попалась, тоже вместе с ним. Бывало, с утра сунет ребятишкам по куску и всех на улицу прогонит. Как курят. В избушке у них одни мухи, в огородишке страм поглядеть. «Да ты, — когда и скажешь ей, — молодая же, лень тебе нагнуться, что ли?» Махнет рукой: «А ну-ка все подальше!» Зато уж петь любила! Оба они с мужиком певцы. Люди на работе, а они напьются и давай за песни! Ну, попели, попели, видят — песнями не проживешь, давай тогда в город. Как будто там их будет кто-то задарма кормить! Вот они только и есть, кто убежали. Из всей деревни-то много ли их наберется? А главный народ как жил здесь, как родился, так и посейчас живет. Да и нельзя иначе-то: все разбежимся — тут-то кто останется?
Помолчав, Агафья Константиновна крепко, как ребенка, погладила Лизу по спине:
— Вот слушай и запоминай. Глядишь, свои ребятишки пойдут, тоже старой станешь, а внучек как-нибудь так же к тебе сядет да и примется выспрашивать. А ты ему возьми и расскажи. Про все! Не чужому же ему расти!
Лиза засмеялась: «Тоже старой станешь!» Не могла она представить себя старой…
— Матери-то, — тихо сказала Агафья Константиновна, — жалко было тебя в город отпускать. Сколько раз говорили, сколько слез пролили.
— Я, бабушка, помню, видела.
— Это тебя отец закидывал. Все сам хотел убраться.
— Знаю.
— То-то он, гляжу я, туча тучей ходит. Знай такое дело — и не учил бы, не посылал!
— А что, бабушка, так уж плохо ему здесь?
— А то ты сама не видишь! В городе народу больше, там он как иголка бы в стогу. А тут все время на глазах. Нет-нет, да и уколют.
— Да чем колоть-то? Чем? Не Урюпин же он, в самом деле, чтобы убегать и прятаться? Скажите хоть вы мне, бабушка. А то живу и ничего не знаю. Ничего понять не могу.
— Поймешь еще. Поживешь маленько — и поймешь.
Отвернувшись от упорных, искательных глаз своей собеседницы, старуха смяла разговор и больше, сколько Лиза ни просила, не сказала ничего.
Отчуждение, установившееся в доме после неудачного жениховства Виталия Алексеевича, не исчезало, и отец выходил из себя, замечая, что Лиза, будто назло ему, все больше лепится к соседке. Приезжая с работы, он по-прежнему не заставал дочь дома и должен был подолгу дожидаться ее, зная, что в это время она сидит там, в ненавистном ему доме. Он выходил на крылечко и, к своей досаде, убеждался, что давнишний лаз через плетень между дворами ожил после многих лет забвения и снова стал действующим. Лиза, возвращаясь от соседки, находила его молчаливым, угрюмым, готовым по любому поводу сорваться на ругань.
В тот день, когда она побывала на кладбище, отец едва дождался ее, не выдержал, и у них произошел скандал, настолько громкий, что его услышала соседка.
— Да как же мне ее терпеть? — бушевал отец. — Как на нее глядеть спокойно? Или мало я от нее грязи нахлебался? Мало?.. Героиня! Ишь!.. Все они теперь герои, все! А что у этой героини немцы из избы не вылезали, знаешь? Знаешь? Так что это такое? Представляй сама, если не дура.
— Перестань! — невольно раздражаясь, оборвала его Лиза. Она все еще была под впечатлением пережитого на кладбище. — Как тебе не надоест без конца выдумывать? Слушать противно.
— Выдумывать?! — взвился отец, как от тяжелого оскорбления. — Это я — выдумывать? Да ты поспрашивай, узнай сначала! Ты думаешь, с этим угаром… Да у ней тут настоящий двор проходной… И Урюпин этот самый, и все. Все! А теперь других грязью поливает. Ты думаешь, я не знаю, что она тебе плетет? Думаешь, не знаю?
— Никто ничего не плетет. Никто! — Лиза поднялась и пошла переодеться. Из горницы она сказала ему: — Я не понимаю… Ты же прекрасно знаешь об их отношениях с дядей. Человек на шестом месяце был, а ты… Стыдно!
Ее на самом деле сердило непонятное упорство отца в преследовании больной одинокой соседки. Он и сейчас кричал нарочно громче, чтобы слышала Константиновна.
— Ой, Лизавета… — отец зловеще покачал головой. — Я гляжу, много ты понимать стала! Не лишнее ли, а? Ты давай, она тебя и не тому еще научит. Давай, давай, водись с ней больше! Она же… вот говорить-то об этом не хотелось бы, да уж… Она же, старая карга, и сейчас еще полюбовника содержит! Вот тебе и брось. Чего бросать-то? Поп он. Ну?.. Да ты гляди, замечай получше — сама увидишь. Он тут частенько заезжает! Частенько… И не вороти морду-то, не вороти! Отца, значит, можно не слушать, а вот что на отца незнамо что плетут…
Разругались они тогда сильно, не разговаривали и на следующий день. Агафья Константиновна, когда Лиза пришла проведать, встретила ее, слезливо покачивая головой.
— Слыхала я, девка, чего он наплел. Поп!.. Ну и что? Когда он попом-то был? Когда с немцами надо было воевать, вон в какое время! А так он ребятишек учит в Глазырях, учитель. Рогожников Владим Петрович. И как только язык поворачивается!
Нелепым обвинениям отца Лиза не поверила и вчера, но разъяснение соседки неожиданно доставило ей большое облегчение.
— Выходит, он тоже подпольщик? — спросила Лиза.
— Это как так? — не поняла Константиновна.
— Ну, с партизанами связан был, с дядей Устином.
— А как же, девка! Был, был. Заодно со всеми. Больше скажу тебе: он голову свою едва не положил на этом. Вместе с ним нас свобода-то выручила, из одного места. Меня, правда, не чаяли живую дотащить — я уж потом у бабки Мавры отлежалась, — а он получше был, на своих ногах.
— Что же, выдал кто-нибудь?
— Из-за Устина, если правду говорить. Поминки он ему, молебен отслужил. Устина-то ни снять, ни хоронить не разрешили. Так он ему — по-своему. Народу тогда в церкву набралось — удилище не пропихнуть! После того молебна его Урюпин и увез в Антропшино.
Всякий раз, когда Лизе приходилось впоследствии что-то слышать, узнавать о партизанском прошлом своего родного края, она сразу вспоминала старую соседку, ее сверстников и не переставала удивляться: ничего, ну ровным счетом ничего значительного, героического не находила она в этих состарившихся, оставшихся в живых участниках событий, которые вошли во все учебные программы. Казалось, эти люди шли не на подвиг, как теперь пишется, а просто исполняли привычную необходимую работу на своей земле.
Так получилось и с Рогожниковым, загадочным отцом Феофаном, как по старой памяти называла его Агафья Константиновна.
Однажды утром, выглянув в окно, Лиза увидела, что у ворот соседки остановилась подвода и на землю спрыгнул человек с небольшой косой бородкой, в кепке и сапогах. Прежде чем войти в калитку, он отпустил на хомуте супонь и бросил лошади охапку травы из телеги.
Приехавшего встретила Агафья Константиновна, и по почтительности, с какой сунулась старуха забрать у него кепку, Лиза догадалась: «Он!»
В прошлый раз Агафья Константиновна ей рассказала:
— Вот хоть и ненастоящий был он поп, а — золото! Если бы все такие-то… А то прислали как-то одного, после войны уже, ну цыган и цыган! Страшный, да жадный, да баб глазищами так и жгет. И чтоб подавали ему побольше — так и зырит в кошелек. Поглядели мы на него, поглядели, да и рукой махнули: а ну тебя к язве или еще куда подальше! Старухи наши с этих пор смеются, ну, промеж себя, когда соберутся: дескать, надо бы партийного попа просить, а то от этих одна срамота.
Изнывая от любопытства, Лиза вышла из дому, чтобы попасться соседке на глаза. Она увидела старуху, вылезавшую из погреба с кринкой молока. Агафья Константиновна позвала ее:
— Иди бегом, девка, бегом. Скорее!
Приехавший сидел за столом и уписывал из чашки молоко с хлебом. На его незначительном лице с бородкой Лизу поразил необыкновенно выпуклый лоб. С одного короткого взгляда гость определил интерес вошедшей девушки к нему и недовольно наклонил лицо над чашкой, загородился сердитым голым лбом, морщинистыми веками.
Константиновна, ободряя Лизу, подтолкнула ее с порога.
— Вот, отец Феофан, Устинушкина племянница. В Глазыри к вам едет.
Лоб Рогожникова немедленно разгладился, он вздернул брови.
— Учительница? Как же, слыхали, ждем. А врач? Тоже едет? Приятные вести приятно и слышать. — И он улыбнулся, смягчая свою неприветливость при встрече. — Теперь мы с вами две смены заведем. А то, признаться, в одну смену трудновато.
Наблюдая, как он жует, Лиза определила, что у него не нее в порядке с зубами: жевать он норовил одной стороной, слегка наклоняя для этого голову набок.
— Только, молодые люди, — доброжелательно говорил он, увлеченно вылавливая ложкой кусочки послаще, — лучше всего уяснить сразу же: место у нас не очень веселое. Готовы к этому?
Агафья Константиновна, неутомимо подававшая на стол какие-то тарелки, блюдечки, чашки, незаметно подтолкнула Лизу еще ближе.
— А мы не за весельем едем, правда? Веселья нам хоть где хватает.
Покончив с едой, Рогожников отодвинул чашку и тут увидел загроможденный угощениями стол.
— Агафья! — рассердился он. — Ты что, в своем уме? Или я к тебе с голодного острова приехал? Сколько раз уже зарекался заезжать! — добавил он, обращаясь к Лизе.
— Видала, какой гость пошел? — сказала Лизе Агафья Константиновна. — За стол силком не свалишь.
— Да некогда, некогда мне за столом рассиживать, унылая ты голова! — продолжал сердиться Рогожников. — Сказано же, в Антропшино надо. Нет, нет, и не уговаривай. Поеду.
— Вот это ладно! — расстроилась старуха, останавливаясь у приготовленного стола. — Погостил… Как в кабаке или еще где хуже.
— Потом, Агафьюшка, потом, — смягчился Рогожников. — Приеду как-нибудь. И посидим, и поговорим. А сейчас — вот провалиться! — некогда.
— Ладно, — отступилась хмурая хозяйка. — Возьми тогда хоть девку прокати. Сидит со мной тут день-деньской и света белого не видит.
— Что ж… — согласился Рогожников, надевая кепку, и выжидательно уставился на Лизу. — Если есть желание…
Агафья Константиновна ласково потормошила Лизу:
— Чего раздумывать-то? Соглашайся. Не ноги бить — на лошади.
За ворота вышли все вместе. Лошадь в ожидании осела на заднюю ногу и задремала с пучком травы в губах. На скрип калитки она поворотила голову, узнала хозяина и потянулась вниз — подбирать, что осталось от охапки.
— А раскидал-то, раскидал, — заворчал Рогожников, сапогом подгребая траву под морду лошади.
Агафья Константиновна наказывала Лизе:
— В Антропшине будете, к Викентию заедете. Там увидишь… Бабке Мавре обязательно поклон сказывай. В гости бы ее позвать, да где там! Строятся сейчас, у нее, поди-ка, с ребятишками руки отваливаются.
Лиза неумело влезла в телегу.
— Дождевичок там! — крикнул спереди Рогожников, подвязывая к дуге уздечку.
Константиновна помогла Лизе расстелить в телеге по наваленной траве пересохший брезентовый дождевик. Подошел Рогожников, проверил, покойно ли сидеть, кое-где умял коробившийся брезент. Когда он в последний раз окинул взглядом всю подводу, лошадь без вожжей, без понукания легла в хомут и стронула телегу.
Покатили скоро, дробно, и, пока не выехали из деревни, Лиза привыкала к тряске на упругой травяной подстилке и видела маячившую у ворот соседку.
В овраг скатились с дребезгом: конь убегал от разогнавшейся телеги.
Ручья в овраге не было, но чувствовалось влажное, глухое место. Пока тащились на подъем, Лиза оглядывалась по сторонам и пыталась представить, как здесь было в суровые военные времена. Раньше, девчонкой, она играла в этих местах со сверстниками, здесь все становилось близким и привычным деревенской детворе, но ведь тогда не думалось о том, зачем они, эти заросшие овраги, вдруг появились на земле. А тут была война, тут лезли танки и гибли люди, — теперь она на все глядела другими глазами. Да и то — самое время повзрослеть, задуматься и поглядеть как следует вокруг себя. Вот она уже и мать заменила на земле!
— Владимир Петрович, — позвала она, — это правда, что здесь окопы были?
Рогожников, потряхивая вожжами, шагал сбоку.
— Были, да без толку оказались. Они за Антропшином танками прорвались.
— Долго они у нас хозяйничали?
— Полгода, кажется, или чуть побольше. Да, одно лето и простояли только… Завоеватели! Рот разинули, да и подавились. Сенька-милиционер правильно говорит: на наших пространствах любое государство на одном бензине разорится.
Дорога заворачивала влево, на поля, и лес, могучий, страшноватый, стал отдаляться и редеть. Покуда ехали подлеском, Лиза не переставала ощущать над головой надежную лесную кровлю, но постепенно становилось просторнее, светлее, между деревьями стояли дымчатые светлые столбы полуденного солнца, и вот сверкнула впереди обширная холмистая равнина. Подвода стала. От золотистого сияния полей Лиза сощурилась и рассмеялась. В покое ранней осени, в сухой прозрачной синеве перед ее глазами расстилалась за далекий горизонт раздольная и, как ей думалось теперь, немало испытавшая земля. Нет, не могла она представить прижившегося здесь пришлого врага, и, пока мотал, бренчал уздечкой утомленный конь, пока ее попутчик, тоже невольно увлеченный тем, что открывалось взору, молчал и горбился в телеге, ее коснулось озарение открытия: Лиза впервые осознала, отчего так гибельны для чужеземца русские просторы, где находили крах несметные полки захватчиков.
Стояли они долго и потом поехали. Лиза почувствовала настроение попутчика и без подходов, без дипломатии стала расспрашивать его о партизанских временах. Рогожников сразу же запротестовал против того, что Лиза и его считает одним из руководителей подполья.
— Это Агафья меня в святые лепит? — спросил он. — Да уж знаю, не первый раз. Главным у нас райком был, как и следует. Вот Устин, дядька твой, член райкома. В райкоме-то и решили сделать мою церковь местом явки. А я… Я так. На меня даже и подозрения не падало.
— Но с машиной-то, — допытывалась Лиза, — с карателями? Ну, что на дороге, на мине подорвали?
— А… — припомнил Рогожников. — Но к чему это ты?
— Так разве там без вас обошлось?
— Вот еще! Какое мое участие? Там, если хочешь знать, Устин старался. А Устину обо всем связной сказал.
Лиза посмотрела на него испытующе.
— Во-первых… — и она загнула палец, — никакой связной сам по себе не пойдет, его кто-то послать должен. Ведь так? Во-вторых, кто-то обо всем должен узнать, по-вашему сказать: разведать.
— По-вашему, по-нашему! — рассердился Рогожников. — Агафья сказала, вот кто. Они же у нее ночевали. Чего еще тебе?
— А послал? — настаивала Лиза. — Кто?
— Ну, я, я послал! Так это же моя обязанность была. И ты так же сделала бы. И любой другой. И вообще, — потребовал старый учитель, — если хочешь ехать миром, давай о чем-нибудь другом разговаривать.
Несколько минут ехали молча, потом Лиза не выдержала.
— А дядю Устина вы хорошо знали? Я имею в виду — давно?
К разочарованию Лизы, с дядей Устином до войны Рогожников не был даже знаком.
— Ну, то есть как? Я его знал, конечно, видел. На глазах все время парень рос. Сначала избачом был, потом учиться уезжал, потом приехал — и в райком комсомола. Это уж мы потом сдружились-то.
— Но ведь для этого… для отца Феофана надо было знать, уметь. Правда? — подбиралась к своему Лиза. — Роль, я считаю, странная. Почему именно попом?
— А кем ты хотела? Полицаем, что ли? — неумело отбивался Рогожников. Живой интерес в глазах попутчицы заставлял его застенчиво отворачиваться. — Беда пришла — тут чертом назовешься. Нет, придумали неплохо.
— Что, подозрений меньше?
— И это тоже. Хотя, по правде-то сказать, я уж совсем с ребятишками в отступ собрался. Вдруг вызывают. Военный сидит, Устин тут же. Ну и… разговор. Да не интересно это совсем! — страдальчески скривился он и, отворотившись, задергал вожжами.
— Странно, — в задумчивости проговорила Лиза. — Я, например, даже перекреститься не умею. А попом…
Рогожников терпеливо вздохнул и поскреб ногтями бороду.
— Тут видишь дело-то еще какое… Отец мой священник был. Да, вот то-то и оно, — кивнул он в ответ на изумленный взгляд Лизы. — Но, по правде сказать, линию свою он до конца не довел. Сначала в чем-то усомнился и пить начал — помню, люто пил, — потом расстригся, да и помер. Хотя не расстригись он, мы с тобой, может, и не разговаривали бы сейчас. До войны-то меня нет-нет да ткнут: родитель, дескать, кем — попом был? «Ну, попом, — скажешь. — А я-то тут при чем?» Но потом это, конечно, помогло.
— При немцах?
— Ну, а когда же еще?.. Да ты лучше вот что: потерпи до Глазырей. Приедем, сама увидишь.
— Как, разве мы и в Глазыри будем заезжать? — удивилась Лиза.
Рогожников рассмеялся:
— Неужели же мимо дома проедем? Заедем, посмотришь. Глядишь, понравится.
— Понравится! — заверила его Лиза. — Я знаю.
Ее и в самом деле перестали страшить эти далекие лесные Глазыри, более того — ей уже не терпелось попасть туда поскорее.
— Чуть-чуть я, — призналась она, — в Севастополь не уехала. Была возможность.
— Севастополь? Знаю. Но сам не был. Наверно, хорошо. Море.
— Да. И город исторический. Сплошная история.
— Ну, Глазыри, я тебе скажу, — тоже. Тут им каждый бугор Севастополем был. Всю Европу прошли, а башку сложили здесь. — Кнутовищем Рогожников утвердительно ткнул с телеги вниз. — Тут им все, все-е смертью грозило. Даже из печек на них гибель шла! Слыхала, поди? — И старый учитель, поймав себя на том, что говорит торжественно, смешался и без нужды заторопил лошадь.
Остаток пути проехали без разговоров. Скоро показалась деревня, и Рогожников объявил, что это Антропшино.
Обогнули длинный потемневший сарай с соломенной крышей, и подвода остановилась у настежь распахнутых ворот. Весь двор был завален щепой и обрезками досок.
— Строятся люди, — одобрительно проговорил Рогожников, высматривая хозяев. — Ну, им бы да не строиться!
В глубине двора Лиза увидела угрюмого мужчину, сидевшего на обрезке бревна. Он слышал, как подъехала подвода, однако не поднял головы и с непонятным ожесточением продолжал стругать ножом палку. Земля у его ног была усыпана крупными стружками.
— Викентий! — укоризненно окликнул его Рогожников.
Мужчина взглянул на подъехавших затравленными глазами, отвернулся, затем вдруг размашисто отбросил нож и палку и, выйдя за ворота, без единого слова взял коня за узду.
— Стой, стой! — закричал Рогожников с телеги. — Заезжать не буду!
Крупно шагая, мужчина завел подводу во двор. Когда проезжали мимо крылечка, из дома выскочила простоволосая босая женщина с заплаканным лицом.
— Алена, — окликнул ее с телеги Рогожников, — дождь прошел, а у тебя картошка не окучена. Теперь не скоро дождика дождешься.
Женщина заплакала:
— Владим Петрович, найдите хоть вы на него управу, на злыдня! В милицию хочу заявить.
Викентий строго прикрикнул на нее:
— Ладно тебе! Ступай.
Хозяйский окрик прибавил женщине слезливости.
— Не пойду никуда! Ирод! Арестант!
— Аленка! — с угрозой в голосе обратился к ней Викентий.
— Не ори, не испугаешь! Не испугаешь!
Соскочив с телеги, Рогожников с притворным ужасом замахал на обоих руками.
— Стойте, стойте! Викентий, замолчи. Алена, в избу пошли. Ну дела, я гляжу, у вас, ну дела! Вот так радость выиграли!
— К черту ее, эту радость, — жаловалась Алена и, утирая кофточкой лицо, повела гостя в дом. Суровый Викентий хозяйственно обстукал сапоги о порожек и тоже вошел. Лиза осталась одна. Разнузданный конь энергично взмахивал головой и сочно хрумкал, выхватывая крупные пучки из охапки брошенной травы. Он поглядывал на Лизу, как показалось ей, веселым, все понимающим глазом: дескать, сиди и жди, не мешай. У завалинки, зарываясь в горячую пухлую пыль, растопырилась разомлевшая от зноя курица.
Антропшина, где теперь помещалась центральная усадьба укрупненного колхоза, Лиза совсем не знала, хотя деревня вроде была не чужая — отсюда были мать и дядя Устин, здесь, вот как раз у Викентия, выходили после гестаповского застенка Агафью Константиновну. И Лиза, дожидаясь своего попутчика, сидела в телеге и с интересом осматривалась. Кажется, была она когда-то здесь, приносила ее с собою мать, совсем еще маленькую. А может быть, и не было ничего такого, просто примерещилось все. Но нет, жило в ней какое-то ощущение, что места вокруг будто знакомы, только сильно позабыты. Конечно, ничего она не помнит из прежнего, да и ее-то вряд ли кто запомнил с тех давних, почти несуществующих дней. Столько времени прошло!..
За углом дома, в короткой тени на завалинке, под раскрытым окном сидела прямая старуха с древним неподвижным лицом и на коленях, расставленных под широкой длинной юбкой, тетешкала толстенького ребенка. Ребенок с радостью подскакивал в ее руках, сучил голенькими ножками. Старуха, безучастно глядя прямо перед собой, бубнила ровным, невыразительным голосом:
Где же было видано,
Где же было слыхано,
Чтобы курочка бычка принесла,
Поросенок яичко снес,
Голубенок подкрался, унес…
А через раскрытое окно слышалось, как в доме сшибаются злые, спорящие голоса:
— Строиться-то кто хочет? Кто? Я, что ли, одна? А кругом нехватка. То надо, другое надо. Так поди поговори с ним! Хуже зверя стал.
— Ленка!..
— Что Ленка? Что тебе Ленка? Ведь молотком, Владим Петрович, запустил. Это разве жизнь?
— Викентий!.. — Это Рогожников.
— А! Брешет все.
— У-у, глаза твои бесстыжие! Гляди давай сюда. Куда отворотился-то? Ведь убил бы, ирод!
— Ну, и убил бы. Не вынуждай.
— Слыхал, Владим Петрович? Слыхал? Ну точный Васька-объездчик. Одной веревкой вас связать с ним.
— Стой, стой, Алена, не горячись. А ты, Викентий… Ну как ты мог?
— Так ведь житья нету, Владим Петрович. Ну его к дьяволу, выигрыш этот! Мне уж Сенька-милиционер говорит: дурное дело. Дурное оно и есть.
— Сенька! — воскликнул Рогожников. — Нашли кого слушать! А вы бы сами сели да спокойно, обстоятельно поговорили. Или на сторону что отдаете? Ведь ваше же добро! Чего зверями-то друг на дружку кидаться?
— Так вот попробуй с ней!
— С ней! А с тобой? Вот молоток-то, специально прячу. До прокурора дойду. Вещественное доказательство. Ты у меня не Васька, не отвертишься.
— Алена!.. — Снова Рогожников.
— Вот, вот, слова не даст сказать!
— И не дам! Тебе не дам!
— Ну, люди, и дела-а у вас!.. А по-моему, самое лучшее сделать так. Слушай, Викентий, и ты, Алена. Брось бегать, посиди. Выигрыш, он, конечно, по-дурному свалился. Но не лишать же теперь жизни из-за него!.. Смотри: деньги вам нужны? Нужны.
— А я что говорю? — нетерпеливо встрял голос Алены.
— Да стой ты! Но, опять же, и машину жалко не взять. Когда-то еще такой случай представится?
— Во! И я говорю…
— Он говорит! А кто билет покупал? Кто?
— На́, на́ тебе тридцать копеек! Подавись!
— Сам подавись! Я тебе сама три рубля дам. Тридцать!
— Да стойте вы! Вот наказание еще… А сделай ты, Викентий, по-своему и по ее, по-Алениному. Машину вам, по-моему, незачем — форсисто. А купил бы себе мотоцикл с коляской. Сам за руль, жену в коляску, ребенка на колени — и дуй хоть в Севастополь. Она же зверь, «Ява»-то!
Наступившее молчание настолько затянулось, что конь перестал хрумкать и повернул голову. Наконец послышался голос Викентия:
— А думаешь, можно так?
— А почему нельзя? Вот тебе и жизнь — и деньги на руках, и колеса есть.
— И дорогой он, мотоцикл?
— По сравнению-то с «Волгой»? — засмеялся Рогожников. — Вам еще и построиться хватит.
— С ней вон говори! — неожиданно заключил Викентий сердитым тоном.
Выскочила из дома и стремительно пересекла двор счастливая, словно умытая Алена. Слазив в погреб, понеслась обратно с тарелками.
— А кто это с вами, Владим Петрович? — послышался из дома ее звонкий голос. — Кого везете?
Рогожников что-то ответил — Лиза не расслышала.
— Да ну-у!.. — изумилась Алена, — Что же вы раньше-то… А мы тут себе знай лаемся! Стыд-то какой! А я — так особенно…
Приглашать Лизу вышли и хозяин и хозяйка. Викентий молчал и улыбался, Алена, напротив, почти не умолкала.
— Вот хозяева так хозяева! — покаянно и весело корила она себя и мужа. — Бросили человека, она и сидит себе с конем, как сиротинушка… Ты что же, девка, сидишь-дожидаешься? Ты же наша, антропшинская. Я тебя еще во-от какую маленькую помню, приносили тебя. А сейчас и не узнать: невеста! Вот погоди, мы еще тебя замуж выдавать будем.
Неловко улыбаясь, Лиза соскочила с телеги, не зная, куда девать руки. Все они считают ее еще маленькой. Замуж выдавать! Выдали уже…
— Слезай, милая, не стесняйся, не к чужим приехала, — приглашала Алена. — И вот тебе мой сказ: устроишься, так сразу же купи за тридцать копеек лотерею. Я прямо сама не своя! Ведь это надо же… Ну, садитесь, рассаживайтесь. Чем бог послал. Я, однако, третий день не готовлю. Как после пожара живем.
С лица ее не сходила широкая, шалая улыбка. На мужа она смотрела нежно.
— Кеш! Чего расселся-то? Угощай.
— Раскомандовалась! — весело огрызнулся Викентий. — А чай где?
— Ох, матушки родимые! — вскинулась Алена. — И верно ведь. Совсем голову потеряла.
Викентий незаметно подмигнул гостям и проворчал с притворной строгостью:
— Орет, орет, а толку нету. Хуже нет дело с бабой иметь.
— Говори, говори, — улыбнулась Алена. — Билет-то кто купил?
— Купила… Силком заставили взять! Ну, Владим Петрович, спасибо, что заехал.
— С миром вас, с удачей, — сказал Рогожников.
Алена прыснула, закрылась рукой, краска ударила ей в щеки. Викентий с веселым укором смотрел на некстати развеселившуюся жену.
— Во, видали ее?
— Да ешь ты, ирод, ешь! — набросилась на него Алена. — Третий день на голодовке, как дурной.
— Так ведь жизни нет! — пожаловался, набивая рот, Викентий.
Они взглянули друг на друга и внезапно закатились дружным легким смехом.
— Ох, драть нас некому! — проговорил, сокрушенно мотая головой, отсмеявшийся Викентий.
Неслышно появилась суровая старуха с ребенком на руках.
— Утихли? — Она опустилась на первую же лавку. — Как татары какие, отец Феофан. Свету белому не рада. Людям в глаза бы не смотрела… Ну их и с лотереей ихней!
Алена, утирая губы, бросилась к ребенку:
— Гулюшка наша пришла! Проголодалась наша гулюшка…
Словно в сердце ударило Лизу нежное и счастливое воркование матери над своим ребенком. Как от толчка, возникла в ее памяти картинка давнего, казалось, начисто забытого дня в детстве. Ну да, правильно говорила Константиновна про град, когда-то сильно напугавший Лизу. Вот так же был однажды голубой и теплый день, зеленое раздолье огородов, и вдруг как бешеный защелкал, загудел свирепый крупный град. Лиза заплакала, испуганно закрыла голову ручонками, но тут с огорода прибежала мать, успела подхватить ее с крылечка и, мокрая, счастливая, вбежала в избу. «Ах ты, гулюшка моя! Испугалась, моя гулюшка…» Прижавшись к матери, Лиза согрелась, присмирела, и они вместе зачарованно стали глядеть, как треплют град и ветер развесистые заросли черемухи под окнами. Да, это ей запомнилось: неистовый шум ветра с градом, несчастные кусты, мотающиеся в палисаднике, и оттого, видно, особенно незабываемыми остались тепло и ласка матери… Задумавшись, Лиза как будто побывала наяву в том голубом весеннем дне, когда ее так напугал шальной отвесный град.
Старая Мавра, отдав ребенка, уставилась на Лизу выцветшими, ничего не выражающими глазами и разглядывала ее бесцеремонно долго.
— Это чья ж деваха-то будет? Не видала никогда.
— Своя! — крикнула ей Алена, копошась с ребенком. — Устину племянница. Марьина дочь.
— Это какой же Марьи? За майором которая?
— За каким еще майором, что вы путаете? — с досадой прокричала ей Алена. — За Василием-объездчиком. В Вершинки-то ушла. Забыли?
— За союзником, что ли? Так бы и сказала сразу. А то орет, орет…
Не обращая больше на свекровь внимания, Алена улыбнулась Лизе:
— Ну, теперь признала. Теперь ее не переслушаешь. Заговорит.
— Так это Марьина деваха? — бормотала старая Мавра. — Большая выросла. А капелешная была, где там! Не узнать… Матери бы сейчас поглядеть…
— Ладно, ладно тебе! — крикнул ей Викентий, жалея Лизу. — Чего теперь!
Из сочувствия все замолчали и не глядели друг на друга. Здесь, Лиза это чувствовала, мать хорошо знали и жалели так, как жалеют близкого человека с несладко сложившейся судьбой. Не было сомнения, что все связанное с замужеством и уходом матери из родной деревни, с ее нелепой смертью было обсуждено между своими не раз и не два.
Тем временем Алена занялась ребенком, мужчины делами, а Лиза с глазу на глаз осталась со старухой. Бесцеремонное разглядывание, которое не прекращалось, а главное — неожиданное упоминание об отце сильно смутили Лизу. Только теперь она поняла, что это за Васька-объездчик, которым так ядовито попрекнула мужа в ссоре расходившаяся Алена. И все же самое обидное было даже не в этом. Лиза слыхала много деревенских прозвищ, метких, часто злых, обидных, часто таких, что заменяли человеку навсегда фамилию и имя, но прозвище отца, которое она услышала впервые, ей показалось настолько не своим, не деревенским, как будто он был всем чужой. «Злой, можно сказать, цепной у нас народ», — предупредил ее в один из первых дней отец, и теперь Лиза, еще сама не понимая почему, думала о том, что ей приятнее было бы услышать пусть самое простонародное словцо, но все-таки свое, чем это книжное, а может быть, газетное, как бы за некой гранью отчуждения от всех: «союзник»…
Алена, отвернувшись, расстегнула кофту и кормила, укачивая на руках, ребенка. Мешала ей старуха: все с тем же безучастным, каменным лицом она ловила голенькую пяточку ребенка и теребила ее ласково, на что ребенок то и дело поднимал головку и таращился, не засыпал. В конце концов Алена шлепнула старуху по руке, сказав: « Господи, как маленькая!» Старуха, кажется, обиделась: древнее лицо ее совсем потухло.
Поклон от Константиновны, как показалось Лизе, не тронул ее нисколько.
— Громче, не слышит, — подсказала, не оборачиваясь, занятая своим делом Алена.
— Совсем беда со старухой, — вздохнул Викентий.
Мавра, однако, все расслышала и растроганно забормотала:
— Редко видимся и не родня, а не забывает…
— Вот и съездила бы, погостила! — громко, раздельно прокричала ей Алена. — Сколько уж зовет…
— Не болтай, — махнул на нее рукой Викентий. — Без дела не сидит.
— Огонь была в девках, огонь, — высказывала непонятно кому Мавра деревянным голосом. — И рукодельница, и петь. Или Устин-покойник… Сердце радовалось.
— Понесла опять и с Дону и с моря, — проговорила Алена и, осторожно отняв грудь у присмиревшего ребенка, застегнула кофту.
— Мордует он все Константиновну или отстал? — спросила вдруг Мавра, снова обращая на Лизу свой остановившийся взор.
«Он» — это, конечно, отец. Опять отец! Лиза не находила что сказать, что ответить. На помощь ей пришла Алена.
— Да кто мордует-то? Кого? — закричала она на старуху. — Путаете вы все!
— Я хоть кому скажу, — продолжала бубнить Мавра. — Одну замордовал — мало. Теперь за другую принялся… Это шутка сказать — решилась баба руки на себя наложить!
«Это она о матери!»
— Ма-авра!.. — укоризненно протянул Рогожников, быстро взглянув на затаившуюся Лизу.
— Проводи-ка ты ее, — сказал жене Викентий.
— Вот уж правду говорят: старый что малый! — вышла из себя Алена и сердито положила на колени свекрови уснувшего ребенка. — Нате вот да не лезьте куда не следует!
Руки старухи привычно подхватили разомлевшее во сне тельце. Она пошла из избы, по говорить не перестала:
— Я хоть кому скажу. Урюпина сказнили, а до этого руки не доходят…
Алена подождала, пока она не вышла, и обратилась к убито сидевшей Лизе:
— Не слушай, девка, никого — вот тебе мой сказ. Мало ли болтают, всех не переслушаешь.
— Я догадывалась… — с усилием проговорила Лиза, хотя о самоубийстве матери она услышала и подумала только сейчас.
— Нет, нет, — запротестовала Алена, — не греши, не надо, на покойницу. Скандалы у них были, это правда. Особенно когда Урюпина поймали. А только что Урюпин? И он ничего нового не сказал. Что знали, то и знали.
— Ну, ты особенно-то тоже… — заметил ей Викентий. — Кое в чем он ясность дал.
Заметив, как насторожилась при этом Лиза, Алена изо всех сил напустилась на мужа:
— Какая еще ясность? В чем? Ты-то чего несешь?
— Несет знаешь кто? — вдруг тихо, очень тихо спросил Викентий, и Алена испуганно умолкла. — Ну так помолчи тогда. Молчи, я сказал! — рявкнул он, ударив ладонью по столу. — А я знаю твердо. Устин к кому сначала стукнулся? К нему. А он? Ведь не открыл? Не открыл! Даже носа не высунул. Что ж он, не слыхал, скажешь? Все, все слышал!.. Если бы не он, Устин живой бы был. Живой! И может, сейчас с нами за столом сидел бы… Это он его стравил немцам! Он!
— Опять ты за свое, — поморщился Рогожников, переглянувшись с выжидающей Аленой. — Сколько уж раз говорили…
— Сколько раз… А вы мне сначала докажите! — потребовал Викентий. — Ну? Почему, скажите, он не открыл Устину? Почему? Он же к нему как к своему пришел!
— Ну, это дело, знаешь… — возражал Рогожников, катая пальцами крошку по скатерти.
— Хорошо, а на суде? Суд-то еще не забыли? Почему, скажите мне, Урюпин не к тебе, не ко мне обратился, а к нему? Все мы в зале были, а он, видишь ли, только его позвал. Почему?
Лиза слушала и не понимала. Кого позвал Урюпин? Отца? В зале суда? Но он ей об этом ничего не рассказывал!
— Поэтому я говорю, — продолжал напористо Викентий, — позволь и мне свой приговор иметь. Я же знаю, видел — он тогда на всем на нашем уже крест поставил. И только потом в союзники записался.
— Это не аргумент, — вздохнул, теряя терпение, Рогожников. — И вообще хватит бы об этом, — попросил он, глазами показывая на Лизу.
Викентий изумился и широко раскрыл свои светлые глаза.
— Здравствуйте, пожалуйте! Это почему же ей положено меньше других знать? Не маленькая уж. Я считаю, ей в первую голову положено.
— Тебя, я гляжу, не переговоришь! — рассердился Рогожников и завозил ногами, собираясь вылезти из-за стола.
Но и это не остановило распаленного Викентия.
— Ты, Владим Петрович, сейчас, извини, хреновину порешь. Не знаю только: зачем? Уж кто-кто, а ты знаешь, что такие, как он, вреднее всех были. Нейтралитет, видишь ли, держали, выжидали, чья возьмет! Союзнички!.. Да лучше бы они стреляли в меня!
— Брось, это ты глупости городишь. Глупости!
— Не горожу, Владим Петрович! Потому что тогда и я мог бы в них стрелять. И я! А так что получилось? Пересидели под стенкой и живут себе. А наших скольких нету — знаешь? Сколько мы их в землю закопали? Не сосчитать! А этот теперь, видишь ли, портретик вывесил, родней гордится. Сперва убил, а потом икону сделал… Гад, хуже врага такие! Хуже Урюпина! Для меня хуже. Для всех не знаю, а для меня — хуже! Извини, девка, — неожиданно обратился он к Лизе, и прижал к груди растопыренную ладонь, — говорю, что думаю.
— Да кому это интересно? — несмело вмешалась Алена.
— Ленка, не лезь! Тут разговор серьезный.
Все же Алена по каким-то признакам почувствовала перемену в муже и снова осмелела:
— Погоняешь незнамо что! Погляди, до чего девку-то довел!
— Ленка! — Викентий стукнул по столу.
— Все, все, перестаньте! — потребовал Рогожников и, как ни удерживали его, вылез из-за стола. — Спасибо, посидели. Надо ехать. Нет, нет, не уговаривайте. Некогда нам.
— Ну что, добился? — Алена показала мужу на уезжающих гостей. — Достиг своего?
Викентий, раскаиваясь, молча отдувался.
— Ух-х, глаза бы мои на тебя не глядели! — замахнулась на него Алена. — Иди давай, чего расселся, как пенек? Уезжают люди.
В сутолоке прощания бестолково сгрудились у порога.
— Стыд, стыд кромешный! — не переставала казнить себя Алена. — Посидели, называется! Ругани одной только и наслушались…
— Владим Петрович, — не выдержал напоследок Викентий и с чувством ударил себя в грудь, — ну что это, скажите, такое? Душа же не терпит! Устина сгубил — сошло. Бабу до гробовой доски довел — тоже как с гуся вода. Как же терпеть-то? Или уж и человеческого суда не стало? Согласен, Владим Петрович, тыщу раз согласен — не судьи мы с тобой, не прокуроры. Но разве одни только судьи судят? А?
Страдальческий взгляд его ждал ответа, однако Лиза видела, что Рогожников, жалея ее, решил окончательно прекратить этот неприятный разговор.
— Не пойму, со злости ты городишь, что ли?
— Не со злости, Владим Петрович, ей-богу, не злой я совсем! Ну скажи, подумай сам-то, какая это баба станет в петровки печку топить? Зачем?
— Как какая баба? — изумилась Алена. — А я? А у нас? Да как праздники, так и печка. Самого же от пирогов за уши не оттащишь!
Возразить жене на этот раз Викентий не успел, потому что в разговор влезла бабка Мавра, стоявшая с ребенком под окном.
— Стряпать собиралась, — послышался с улицы ее монотонный голос, — а квашня на колышке висела. Я хоть кому скажу…
Мигнув в ту сторону, Викентий вскинул палец:
— Молодец у меня старуха!
К досаде Лизы, решившей сразу же, как только они уедут, приступить к расспросам обо всем, что ей открылось в сегодняшнем разговоре, уважительный Викентий вдруг вздумал проводить гостей как можно дальше. Взяв лошадь за узду, он сумрачно шагал по улице, и Рогожникову с Лизой, сидевшим пассажирами в телеге, оставалось одно: терпеть, молчать и переглядываться.
«Ах, мама, мама-молчальница… — Лиза тряслась в телеге и не могла дождаться, когда отстанет, распрощается Викентий. — Неужели разузнала что-то втихомолку и унесла с собой?»
Необъяснимое на первый взгляд решение матери, в конце концов по-своему, по-женски, поставившей точку на какой-то многолетней тяжкой лжи, Лиза связывала с поимкой Урюпина, с судом над ним, с невольным запоздалым узнаванием чего-то. Недаром эти два события произошли одно за другим.
— Ерунда, — не согласился сразу же Рогожников. — Да и что Урюпин мог знать? Ты бы поглядела на него. Пил без просыпу, злобствовал. Живьем, можно сказать, гнил. Ему еще тогда бы пуля спасением была. А уж сейчас… Моя воля, так я поселил бы его здесь, между своими, и вешаться бы не давал! Вот это была бы ему мука! А то… Расстрел ему, как Иуде осина, спасение.
— А Викентий сейчас сказал… Это правда, что Урюпин стал на суде с отцом говорить?
— Да что в этом такого? Спросил — ответил. Знакомые же были!
— О чем, не знаете?
— Нет, девка, не был, не слыхал. Да мало ли! Так что-нибудь, про деревню. Столько лет жил где-то, прятался.
Что ж, может, так оно и было, и Лиза испытала небольшое облегчение. Действительно, спросил — ответил. Но все-таки отец, отец! Одно ли его нежелание участвовать в борьбе с врагом питало ненависть непримиримого Викентия? Эта его непримиримость не выходила у нее из головы. Еще совсем недавно отец со всеми его повадками, с его характером очень хорошо, как кирпич в задуманную стенку, укладывался в представление Лизы о всеобщей борьбе в тылу врага. Все полетело! И этот обман она переживала тяжело и теперь стремилась разобраться во всем, не оставляя никаких неясностей.
От ее настойчивых расспросов Рогожников чувствовал себя неловко.
— Видишь ли, в такой войне, конечно, всяк стрелять обязан. Чем можешь, тем и бей. Тут Викентий прав. Но ведь решиться на такое дело никого силой не заставишь, правда? Тут люди сами должны идти. Иначе ничего и не получится. Ну, а он… Кто его знает! Может быть, испугался, немцы-то вон уж где были, на Москву любовались. Может быть, действительно выжидал, крест заготовил… Хотя ты Викентия тоже не во всем слушай, — прибавил он в утешение Лизе. — Здорово мужик перехлестывает.
Меньше всего сейчас нуждалась Лиза в утешениях. Она не отставала от Рогожникова.
— Зачем же тогда дядя стучался к нему? Он же знал. Да и что ему было нужно?
Старик откровенно посмотрел на нее и, не скрывая насмешки, покачал головой.
— Вроде большая уже, а разум как у ребенка! Устин же с Агафьей… ну, как это тебе сказать?.. — «Знаю, знаю!» — закивала тотчас Лиза. — А если знаешь, так соображай сама. Урюпин, думаешь, зачем засады у нее устраивал?
По его словам, Устин, как любящий человек и будущий отец, время от времени наведывался в деревню. Об этом знали многие, догадывался и Урюпин. Изба Агафьи Константиновны была под постоянным наблюдением: начальник полиции надеялся на «улов из леса». И вот дождался…
«Попал в засаду!..» Лиза замолчала. Опять сходилось все, о чем ей толковал отец. «Из-за нее пропал Устин», — обвинял отец соседку. «Из-за него!» — настаивал Викентий и не признавал пощады.
— А отцу он как: мстил, не мстил?
Она вдруг поняла, что все или почти все, что ей рассказывал отец, нуждается в перепроверке. Вопрос Лизы застал учителя врасплох.
— Урюпин-то? — он заскоблил в бородке. — Да как тебе сказать? Я-то сам не видел, не знаю, но говорят. Да и то: начальником же стал! Хоть и небольшим, а начальником. Как тут не покуражиться, не показать себя? Думаю, что-то в этом роде было. Должно бы быть!
Лиза чувствовала, что Рогожников и лгать не хочет, и не желает причинить ей боль.
— А поймали дядю, — задала она очередной вопрос уже после того, как машину подорвали?
— Это какую же машину? — пожелал он уточнить.
— Ну… с солдатами. С карателями.
— А!.. После, после. Да разве одна только машина была! Немцы тут так осатанели, что Урюпину, не поймай он Устина, не жить бы самому… А ты Викентия-то теперь видела? Так кто, ты думаешь, связным-то был? Он. И вот без него ничего бы не успели. Это я тебе точно говорю.
— Значит, это его вы и послали? — Лиза ловила ускользающий взгляд Рогожникова.
Старый учитель ударил себя по коленкам и закрутил головой.
— Ох, девка, и настырная же ты! Да моего дела там вот со столько всего. Узнать, сказать, ну да еще, пожалуй, мины выдать.
— Ага! — Лиза поняла наконец. — Мины… Вы их что же, в церкви и хранили? Ведь так?
— Ну, не за пазухой же! — вышел из себя старик. — Для чего-то ведь все и задумано было. Ты на Викентия лучше смотри, на Викентия! Как он тогда к Устину проскользнул, как не попался — ума не приложу. Все к черту полетело бы… Отчаянный парнишка.
— Интересно, — задумчиво проговорила Лиза, — сколько тогда Викентию было?
Вопрос ее перебил зевок старика. Удерживая его, он заморгал слезящимися глазками, наморщил лоб.
— Как бы тебе точнее-то сказать? В классе, однако, седьмом. Или в восьмом? Нет, не помню. Надо у него спросить.
Зевота снова одолела его, и он, утирая глаза, передал Лизе вожжи:
— Иди-ка, девка, посиди вместо меня. Глаза слипаются, спасу нет! Еще кувыркнусь с телеги.
С разморенным лицом он уступил ей свое место и за ее спиной лег, закрыл глаза кепкой. Его седые волосы смешались с зеленой невысохшей травой.
С вожжами в руках Лиза переместилась ближе к лошади и стала с напряжением глядеть, как перед самыми ее глазами мотается мясистый лошадиный круп. Ременные тугие вожжи были для Лизы непривычны, она не понимала, зачем шагавший ходко конь все время дергает их у нее из рук, как будто понукает неумелого и робкого возницу. Она попробовала отпустить вожжи, но конь совсем уж безалаберно задергал головой и поволок телегу как попало — запрыгали на кочках…
Ехали напрямик, без колеи, и быстро попали к неширокой мелкой речке. Затяжным закатным цветом краснела под обрывчиком спокойная текучая вода. Какая-то издерганная сумеречная пичуга с тоскливым писком стала облетать подводу разгонистыми нервными кругами и жаловалась Лизе до тех пор, пока не сгинула, как камень, в заглохших тальниковых зарослях на противоположном берегу. Нисколько не пугаясь, у самого обрывчика упали на воду тяжелые осенние утки, потянули за собой два треугольника рябой разбуженной воды и скрылись там же, в тальниках, где ночь была уже черна и непроглядна.
Проснулся вдруг Рогожников, с испугу подскочил и сел: щека помята, глаз слезится.
— Что? Что случилось? — забормотал он, беспорядочно нашаривая кепку. Нашел, надел и, понемногу приходя в себя, убрал из бороды травинку. — Фу-у… Дурное дело — сон.
Ступив на колесо, он слез на землю и, шелестя травой, пошел к коню.
— А-а, лодырь. Завез, и горя мало? Знаю я тебя. Пойдем, пойдем, нагляделся.
Телега покатилась, сквозь стук колес Лиза неясно слышала, как что-то выговаривал коню Рогожников. Похоже, съехали в низинку: совсем стало темно. Рогожников и в темноте шагал уверенно, и скоро они снова выехали на дорогу. Потом на Лизу накатила плотная речная сырость, она привстала и увидела, что впереди, на мелкой неширокой глади, поблескивают и замирают последние мгновения неторопливых поздних сумерек.
— Пошли, пошли. Иди со мной, не бойся, — приговаривал Рогожников, вступая в воду вместе с лошадью.
Телегу со стуком потащило по голышам. Конь порывался сунуться к воде — не позволял Рогожников. Остановился он только на самой середине.
— Вот теперь пей.
Освобожденными от удил губами конь прикоснулся к воде, попробовал то тут, то там, наконец облюбовал местечко и стал пить неторопливо, долго — всласть. Ночь набирала силу: раздвинулось и ярче заблестело небо, в тишине кромешной тьмы Лиза услышала младенческое воркование воды, текущей меж колес телеги, и ощутила сладкий полевой угар вянущей травы. Конь, оторвавшись от воды, уставился на светлячок звезды, мерцающий в ручье.
— Пей, пей, не бойся, — проговорил Рогожников и раз, другой успокоительно похлопал по лошадиной шее.
Он приблизился к телеге, где сидела Лиза.
— Место-то, а? — спросил он. — Тоска заест, если уехать… Приехал я сюда — тоже молодой еще был. Думал, поработаю малость, погляжу — меня не убудет. Да так и застрял.
— Вы ноги промочите, — сказала Лиза.
Рогожников переступил в воде и, почесывая висок, чему-то усмехнулся.
— Читал я по истории и знал много. Но почувствовал Россию — почувствовал! — только здесь. Правду говорят, что даже самые большие океаны собираются из ручейков.
Плеснув водой, конь впереди сильно ударил перед собой копытом, затем еще и еще.
— Эй, эй! — закричал Рогожников, отталкиваясь от телеги. — Ишь ты!.. Ну, напился? Пошли тогда, пошли. Дом почуял? Сейчас дома будем.
Ночная ли пора была тому причиной, усталость ли, но Лизе показалось — заехали они в такую глухомань, что боязно слезать с телеги: а ну уедет, как тогда отсюда выбираться? Деревня лесников, объездчиков, зверовщиков утонула в вековых лесах, и Лиза ясно ощущала смолистое дыхание дебрей, как бы остуженных пронзительным сиянием крупных перезревших звезд.
Подвода своротила в сторону, остановилась у крепкого, надежного забора. Рогожников проник в калитку и растворил ворота. Два раза громыхнув в подворотне, заехали в просторный, но чересчур заставленный строениями двор. Оглядеться Лиза не успела — в окне избы зажегся свет и ярким косяком упал на землю.
— Владим Петрович, — позвал с крылечка женский голос, — а вас тут Сенька из милиции до потемков дожидался. Не встретили?
Рогожников, умело управляясь в темноте, распрягал коня.
— Передавать ничего не наказал? — спросил он, отставляя в сторону дугу.
— Наказал. Идите в избу-то.
— Со мной гости, приглашай, — сказал Рогожников и, уронив оглобли, повел коня за повод.
Боясь споткнуться на ступеньках, Лиза на ощупь поднялась в большие сени и заглянула в освещенную распахнутую дверь.
— Пожалуйте, пожалуйте, — встретила ее молодая осанистая женщина. Вглядываясь в гостью издали, она прибавила в лампе огонь.
Пол в комнате был сплошь застелен чистыми, опрятными половиками, и Лиза, скинув дорожные туфлишки, оставила их за порогом.
— Матрена, — позвал Рогожников, выглядывая из сеней, уже разутый, — крыльцо, я гляжу, мыла?
— Сенька сидел, все табачищем закидал.
— Дай-ка сперва нам молока, — попросил Рогожников, высматривая, где повесить кепку. — Я не сказал тебе: это Устинова племянница, учительница. Жить будет тут, учить.
— Вон оно что! — приветливо удивилась Матрена. — А я смотрю, смотрю: кого бог послал? Уж не на лекцию ли, думаю, опять народ собирать? Народ сейчас не дозовешься — на лесоповале все. Ночевать не каждый день приходят.
Оживленно ступая босыми полными ногами по половикам, она сходила за молоком, вернулась с кринкой и двумя стаканами.
— А говорили, врач еще приедет? — спросила она, разливая молоко.
— И врач будет, — успокоил ее Рогожников, нетерпеливо поглядывая, когда наполнится стакан.
Пока пили теплое, недавно процеженное молоко, Матрена стояла с кринкой в руках и дожидалась, кому долить. Лиза, допивая молоко, покачала головой, отказываясь от добавки, и ее отказ обеспокоил хозяйку. Матрена придирчиво осмотрела со всех сторон кринку, затем взглянула на Рогожникова: тоже откажется? Но Рогожникову молоко доставляло невыразимое удовольствие. Он молча подставлял стакан и, пока Матрена наливала, жмурился и с наслаждением шевелил пальцами разутых ног. Кринку он прикончил в одиночку и после этого, захмелев от сна и сытости, слез с лавки.
— Все, — подвел он итог прожитому дню. — Спать. Лизе постелили в самой отдаленной, очень душной комнате, где сильно пахло нафталином. Когда ее оставили одну, она поднялась и, крадучись, в темноте, попробовала отыскать в окне форточку, едва не уронила швейную машинку и возвратилась на постель.
За дверью долго слышался негромкий разговор Рогожникова и хозяйки, потом как будто заявился кто-то новый, с бодрым голосом, и этот голос ненадолго разбудил ее, однако сна не перебил, и она заснула снова, успев подумать, что с нынешнего дня, прожитого так деятельно для ее чувств и мыслей, эти страшноватые заброшенные Глазыри уже не будут для них с Володькой местом временного заточения, отбывания повинности после неудачного распределения, а станут как бы избранной точкой на планете…
Запертая в самой тихой комнате большого дома, Лиза, конечно, утро проспала. И все же вставать она не торопилась. В ней продолжалась вчерашняя работа чувств и мыслей, с той лишь разницей, что сегодня она рассуждала совершенно спокойно, будто прошедшие сутки во многом переменили ее, сделали взрослее, умудреннее… Прежде всего Лиза решила, что, кажется, она напрасно беспокоится о том, как примет отец ее окончательный отъезд в Глазыри. Он, как понимала теперь Лиза, давно смирился с мыслью, что дочь для дома — отрезанный ломоть. Понять это следовало бы еще с попытки неудачного жениховства, когда отец хотел по-своему устроить судьбу единственной дочери… И вот она уедет, а он останется снова один, и с прежней силой забушует в нем неутолимая зависть к счастливому сопернику, которому венец мученика обеспечил вечную и славную память земляков. Да, как бы ни держался отец, она теперь понимала, что зависть к Устину в нем еще жива. И будет жить. Видимо, будет…
«Зачем он приходил и стучался к отцу в ту роковую ночь? Боялся идти сразу? Хотел послать разведать, нет ли там засады? Пришел к сопернику, не побоялся. А к кому было ему еще идти? Наверное, думал, сомневался. Да, Викентий прав: открой ему отец, все было бы… Выходит, оба они погубили дядю, Урюпин и отец. Один подкараулил и устроил засаду, другой спровадил его прямо в лапы…»
Половики, когда она поднялась и пошла на свет, чуть подавались под ногами, и Лиза чувствовала, насколько гладки и чисты под ними крашеные половицы. Она прошла по комнатам, где не открывали крепких ставней, и через пустые сени, в которых нашла свои туфлишки, появилась на крыльце.
Двор в окружении приземистых построек был словно политый — в обильной утренней росе. Рогожников возился у телеги, руки у него были в дегте. Увидев Лизу, он оживленно поприветствовал ее — вознес над головой жирную, в густом и вязком дегте кисть. Он выспался, был хорошо настроен и увлеченно, аппетитно занимался своим делом.
С какой-то новой, обостренной впечатлительностью присматриваясь ко всему вокруг, Лиза спросила о хозяйке. Рогожников, не переставая щедро ляпать кистью по обезжиренной оси, ответил, что Матрена на ногах до свету, управилась с коровой, собрала и проводила на работу мужа. Хозяйкин муж, рабочий леспромхоза, явился вчера поздно, рассказывал Рогожников. Пока поговорили, посидели за столом, — глядишь, и спать уж некогда. Сегодня он поднялся тоже до зари — его бригада перебрасывалась на другой участок.
— Лес валят? — спросила Лиза, заглядевшись на верхушки сосен, за которыми томилось позднее малиновое солнце.
— Валят, — вздохнул Рогожников, надевая колесо на жирно смазанную ось. — Третий год… Бесхозяйственно, правда, но валят. Скандал, как валят. Будто у чужого.
— А жить тут где придется? Квартиру снимать? — поинтересовалась Лиза, представив в эту минуту свое самостоятельное глазыревское утро, Володьку и себя за каким-нибудь таким же деревенским, совсем не учительским и не врачебным занятием в искупанном росою дворе.
— Жить, говоришь, где? — переспросил старый учитель, ловко завинчивая черную маслянистую гайку на колесе. — Есть помещение, скоро освободится. А пока… Пока у меня можно жить, у Матрены… Я к себе одну семью пустил, приехали издалека, да с ребятишками. — Он завернул гайку и выпрямился. — Не беспокойся, без жилья у нас никто не останется.
— А школа? Далеко отсюда?
— Да погоди, увидишь, — засмеялся Рогожников. — Все еще увидишь.
Он отставил банку с дегтем и вытер испачканные руки о голенища сапог, затем взял из телеги пук травы и, вытирая уже начисто, придирчиво осматривал каждый палец.
Сарай, стоявший в глубине двора, раствором выходивший в огород, а черной стеной из толстых старых бревен отгородивший двор от леса, заставил Лизу удивиться. Что это там, крест над воротами? Крест, самый настоящий крест!
— Владим Петрович… — позвала Лиза и, молча спрашивая, что это такое, показала на сарай.
— А-а, разглядела! Пойди глянь, если интересно, — разрешил он и показал на калитку в огород: — Сюда вот.
— Вот еще… Конечно интересно!
Ожидая, что сейчас она соприкоснется с историей загадочного отца Феофана, Лиза увлеченно побежала через большой пустынный огород. Но почему так равнодушен сам Рогожников? Она несколько раз оглянулась на старого учителя, по-прежнему занятого своим тележным крестьянским делом.
Здесь, в лесном краю, осень уже чувствовалась зримо. Лиза отметила, как сильно пожухли плети огуречных грядок, развалились помидорные кусты, высохла, совсем легла на землю черная ботва картошки. Главное же — заброшенность и пустота кругом, осеннее во всем увядание. Солнце еще не поднялось из-за деревьев, но первый клинышек тепла уже окрасил самый дальний угол огорода, и там пригрелся розовый телок — стоял, дремал, мотал меланхолически ушами…
Крест на коньке сарая, так удививший Лизу, был черен, древен и сработан крепко. Он и прибит был накрепко — тремя вершковыми гвоздями. Когда-то был он изукрашен, но сохранил лишь пятна тусклой позолоты. В широкие закрытые ворота Лиза толкнулась раз, другой — не поддавались.
— Владим Петрович!.. — крикнула она и дождалась, пока Рогожников не отозвался. — Тут не войти.
— Ну, вот еще…
Одергивая рукава, Рогожников отбросил в сторону испачканный пучок травы. Он потянул ворота на себя, и обе половинки с легким скрипом растворились. Пахнуло пылью, затхлостью, забвением, но свет уже рассек как бы слежавшиеся сумерки сарая, проник на дальнюю бревенчатую стену и обнажил большую квадратную доску с изображением какого-то ожесточенного, недоброго лица. Лиза как только вошла, так сразу и уставилась на этот скупо, одним цветом писанный, однако чрезвычайно выразительный угрюмый лик.
— Страшный-то какой, — не в силах отвести взгляд от скошенных недобрых глаз портрета, сказала Лиза. — Это ведь бог? А я думала, он старенький и добренький.
— Это «Спас — ярое око», — пояснил Рогожников, смахнув рукой обильные тенета паутины, светившиеся в косяке потревоженной амбарной пыли. — Гроза врагу. Таким он был изображен на знаменах в дружинах Александра Невского и Дмитрия Донского.
— Вот оно что-о! Тогда другое дело. — И Лиза с новым интересом стала всматриваться в аскетическое вдохновенное лицо.
— А тут вот, — стал показывать Рогожников и подвел Лизу к изображению великолепного всадника, поразившего копьем гада, — «Чудо Георгия со змием». Понимать надо — с врагом.
— Да, да, — закивала Лиза, узнавая в мускулистых извивах змеиного тела под копытами коня подобие фашистской свастики.
— Тут, — продолжал Рогожников, — известное всем, из Третьяковки: Нестеров, «Явление отроку Варфоломею». Узнаешь? Картина знаменитая… А это он же, то есть тот же Варфоломей, но уже в преклонные годы и под именем Сергия Радонежского. Был еще Александр Невский, да Урюпин-гад догадался, в школе же учился! «Ты что это, говорит, ты куда гнешь?» Пришлось снять… В общем — видишь? — собрали все, что «работало». Вроде бы безобидно, а оборачивалось для фашистов ба-альшими неприятностями! Но главное, конечно, удобная была явка. Никто и не думал. Да и оружие хранить… Это уж потом всё разорили. Но тогда им самим недолго оставалось, наши близко уже были.
— А мины вы где прятали? — спросила Лиза, оглядываясь.
— С той стороны, за стенкой, в пристроечке. Только какое там — прятал! Сложили, да и все. Зачем прятать-то? Нужны все время были.
Приставив палец к губам, Лиза в задумчивости остановилась перед писанным во весь рост портретом старика с седой бородой, с длинным белым свитком, свисавшим из худой руки.
— Сергий Радонежский, исторический и славный человек, — сказал Рогожников, засматриваясь тоже. — Когда Дмитрий Донской собрал русские войска, он перед самой Куликовской битвой приезжал к нему, к Сергию…
— Советоваться?
— Вроде. По-старинному это называлось: благословения попросить. Вот станешь ребятишек учить, ты им помяни об этом. Невского, Донского… Обязательно Радонежского, Рублева. Рублевский «Спас» — это же символ! Он Кремль охранял. Спасская башня!.. Как раз в те годы зрело русское сопротивление захватчикам, оккупантам. Как мог тогда Рублев своих сзывать? А вот, искусством. Легально и вдохновительно!
— Странно, что мы этого не проходили, — заметила Лиза, в раздумье постигая грозную символику старинных досок.
Владимир Петрович рассмеялся:
— Вы не проходили! Я в прошлом году в районе на семинаре пропагандистов выступал. Представь, из них многие не слышали даже! Так, знают что-то, с пятого на десятое.
Лиза, возражая, пробормотала что-то в том смысле, что не у каждого же отец священнослужитель. Рогожников сначала опешил, потом сконфуженно дернул себя за козырек кепчонки и вильнул глазами вниз.
— А ты думаешь, я больше вашего знал? — Он махнул рукой. — Такой же был! Это Устин однажды говорит: «Слушай, ты, поп. У тебя тут что — церковь или агитпункт?» — «Как полагается, говорю, церковь». — «Ты, говорит, нам все дело завалишь. Ты так веди, чтоб комар носу не подточил. Ответственность, говорит, не сознаешь». — «Здравствуйте, говорю, как это не сознаю? Тут одних мин на всю войну заготовлено, а я не сознаю…» И вот. Это он «Георгия со змием» приволок. Ну, а потом старухам команду дали: иконы тащить. Нанесли их во, кучу. Толкового, правда, мало — все почти пришлось свалить в угол. Но кое-что поотобрали. Вот «Спаса», например. Хотели еще портреты Пересвета и Осляби заказать…
Он хитровато глянул вкось на Лизу и уловил ее замешательство.
— Что, не знаешь, поди-ка, кто они такие?
— Ну почему же! — храбро возразила Лиза. — Правда, не совсем точно, но-о… читала что-то. Да вот, пожалуйста! Цусима. Броненосцы такие были.
— Это потом, — уточнил Владимир Петрович. — А на самом деле это были монахи, бойцы. Их Сергий Радонежский отпустил с Дмитрием Донским. Они-то и начинали Куликовскую битву.
На этот раз Лиза промолчала и стала оглядываться, со значением покачивая головой. С новым смыслом, в новом свете виделись теперь ей и всадник над пораженным гадом, и старик со свитком и с благословляющей десницей, и скупо писанный одной краской лик, чей гневный взор как бы пронесся через века, остался таким, каким был в историческое утро, когда на затуманенной равнине сошлись несметные полки и светлоглазые витязи увидели черноту и шевеление орды врагов; прежде чем сшибиться в смертной сече, самые отважные, могучие из витязей покинули ряды и выехали перед полками, по доброй воле обрекая себя на подвиг зачинателей этой святой, невиданно кровопролитной брани, и, пока они одергивали на себе кольчуги и, в ожидании единоборцев от орды, осматривали свое боевое убранство, их благословляли взоры ожидающих соратников и ярые, непримиримые очи с боевого русского стяга…
— Ну, а теперь сюда, — позвал Рогожников, и Лиза узнала портрет дяди Устина, такой же, как дома у себя и у соседки, и еще один портрет — в журнальную страницу — молоденького летчика с открытой, ясной, знаменитой на весь мир улыбкой.
— Вот повесил… — и Рогожников снова отмахнул рукой завесу накопившейся паутины. — Не знаю, может быть, неправильно, не следовало бы… Но знаю.
— Что вы, что вы! — вырвалось у восхищенной Лизы. — По-моему, очень даже!
Изящным и скупым наклоном своей лобастой головы старый учитель выразил признательность и, заложив руки за спину, польщенно усмехнулся.
— Здесь ведь что получилось-то? О гагаринском несчастье мы узнали только вечером. Гляжу — народу валит: никогда столько не было! Идут, и идут, и идут…
— Сюда?
— В том-то и дело! Ну, собрались, поговорили. И хорошо поговорили! Тут же и телеграмму отбили, чтобы горе разделить. Ребятишки же остались, семья.
— А адрес? Знали?
— Что адрес! Просто на Москву послали. Дойдет, поди, — передадут.
— Это вы хорошо придумали. Просто здорово! — волнуясь, похвалила Лиза.
— Придумали… Чего тут придумывать? Горе, оно горе для всех. Этим-то наш народ и знаменит. Если уж беда по-настоящему, звать и тянуть никого не надо: сами все поднимутся.
Лиза кивала, соглашаясь, но ее собственные мысли уходили далеко. В этом примитивном капище глубинной русской деревеньки (а может быть, музее?) старый догадливый подпольщик изобретательно представил как бы пунктирную историю никем не покоренного народа. И как на месте оказалась здесь бессмертная улыбка летчика, раньше всех живущих на земле прорвавшегося в библейскую космическую высь!
— Неужели, — спросила Лиза, — немцы ни в чем вас так и не подозревали? Ведь тут, простите, довольно откровенно все! — И она обеими руками повела по стенам, как бы соединяя в одно целое эти разновременные, однако поразительного, как ей теперь казалось, фамильного сходства портреты.
— Видишь ли… Во-первых, немцы в Глазыри старались показываться как можно реже. А во-вторых… а во-вторых, они, к нашему удовольствию, забыли, что в религии — изрядный кусище истории. И какой еще истории! Ка-кой!
Глаза Рогожникова увлеченно заблестели, им овладела жажда откровения, учительская страсть. Он и по амбару прошелся, как по классу.
— Агафья, видимо, рассказывала тебе, что Устина нашего казнили в день Преображения, — говорил он, потирая руки и подбираясь к теме. — Не рассказывала? Зря. Но ты хоть представляешь, что это за праздник — Преображение? Не представляешь? Ах, молодые люди, молодые люди!.. Ну, так вот тогда один тебе вопрос: в каком, скажи-ка, веке было великое нашествие турок на Европу? Ну-ка, ну-ка, — лукаво поторапливал он и наконец ответил сам: — В пятнадцатом!.. Нашествие как нашествие. Проходят турки всю Европу, громят и бьют всех без пощады, и нет на них как будто никакой управы. Смекаешь? Ну-с, и вдруг шестого августа одна тысяча четыреста пятьдесят шестого года, а по-нашему, значит, девятнадцатого августа, под городом Белградом… Где это?.. Правильно — в Югославии… дали этим туркам неожиданно по морде. И сильно дали! И вот сошло тогда на угнетенные, совсем уже отчаявшиеся умы людей преображение: оказывается, не так уж и страшны эти турки, как показалось! И в сердца людей была в тот день положена надежда на избавление. Понятно теперь, к чему вся речь?.. То-то же! Но пойдем, однако, дальше.
Склонив в задумчивости голову, Владимир Петрович несколько мгновений смотрел на свои старые, обхлестанные травой сапоги. Вдруг он выпрямился с такой одухотворенной силой на лице, что Лиза затаилась.
— Поминки по Устину были здесь! — Он ткнул перед собою пальцем. — И я сказал о празднике Преображения, о том, что нет врага непобедимого… Вот тут, — он показал обеими руками, — аналой стоял. И свечи… много свеч! Дым плыл — тут уж Викентий постарался…
Протянув руку, старый учитель по-актерски выдержал значительную паузу. Затем он как бы вырос, распрямился и жестом плавным, величавым провел руками по несуществующим кудрям до плеч, будто выпрастывая концы их из-под наброшенной епитрахили.
— «Бог… — загремел он с неожиданной силой и грозно вскинул руку, — бог препоясывает меня силою и устрояет мне верный путь. Делает ноги мои, как оленьи, и на высотах моих поставляет меня; научает руки мои брани, и мышцы мои сокрушают медный лук.
Ты дал мне щит спасения твоего, и десница твоя поддерживает меня, и милость твоя возвеличивает меня… Ты расширяешь шаг мой подо мною, и не колеблются ноги мои. Я преследую врагов моих, и настигаю их, и не возвращаюсь, доколе не истреблю их. Поражаю их, и они не могут встать; падают под ноги мои. Ты обратил ко мне тыл врагов моих, и я истреблю ненавидящих меня. Они вопиют, но нет спасающего; я рассеиваю их, как прах пред лицом ветра, как уличную грязь попираю их.
Горе тебе, опустошитель, который не был опустошаем, и грабитель, которого не грабили! Когда кончишь опустошение, будешь опустошен и ты; когда прекратишь грабительства, разграбят и тебя…»
Старый учитель был неузнаваем. Грозными, карающими раскатами звучали его набатные, пророческие слова. Как, должно быть, сохли слезы на глазах собравшихся здесь на поминки по замученному партизану, какой непримиримой ненавистью вспыхивали взгляды!
Рогожников умолк и отошел от своего места. Туман вдохновения медленно уходил из его потухающих глаз. Однако Лизе было дорого волнение, испытанное ею до озноба, до ледяных покалываний. То сокровенное, о чем она читала, знала, чему ее учили, чему она теперь обязана учить сама, осозналось ею с какой-то невыразимо сладкой мукой в сердце. Кажется, это было ощущение и своего участия в том, чтобы ни на мгновение не померкла древняя корона славы и достоинства земли ее великих предков…
Они вышли, и Рогожников притворил ворота.
— Вы это наизусть выучили?
Проверяя, надежно ли закрыт раствор амбара, Рогожников ответил с неохотой:
— А что делать? Надо. Да и слова больно уж к месту. — И добавил: — В той сече, которая здесь была, все методы борьбы были к месту.
— А вообще-то боязно было или нет? Я имею в виду — о последствиях вы думали?
Весь обмякший, Рогожников вяло повел бровями.
— Видишь ли, сейчас я об этом, может, и подумал бы. А тогда… Тогда же я на казни был. Своими, можно сказать, глазами… Да и не я один, всех согнали. — Думая о том далеком страшном дне, он вздохнул всей грудью. — Мне даже совестно было перед ним, покойным-то, замученным-то. Это же он меня выгораживал, когда мне отцом глаза кололи. И вот я живой остался, а он…
— Урюпин был? — спросила Лиза.
— Прискакал, гад. Он и увез меня.
— Издевались они над вами? Да?
— Нет, не особенно. Не успели. Зубы только и попортили малость. А вот Агафья тяжелая была. Думали — все. Ну, да правду говорят, что бабы живучие. Мужику бы ни за что не выжить!
Скоро он уже семенил впереди Лизы своей озабоченной торопливой пробежкой и, сухонький, похожий на состарившегося подростка, выговаривал:
— Что-то заболтались мы с тобой, девка, совсем заболтались. А дел-то у нас еще сколько, дел-то! Пошли-ка скорей.
Снова заведенный на целый день хлопот и суеты, он и эту минуту показался Лизе человеком, которому за всю жизнь некогда было даже подумать о себе, настолько он был занят какими-то неотложными и важными делами по своей округе.
Угощая вчера ночью приехавших молоком, Матрена ни словом не обмолвилась о том, зачем разыскивал Рогожникова мотающийся по всему району Сенька-милиционер. Выжидала она, как теперь выяснилось, специально, чтобы не заводить разговор при Лизе. И дождалась: Лиза, уставшая за день, уснула раньше всех в доме.
И вот сейчас, на обратном пути из Глазырей, старый учитель не вытерпел и рассказал, какое заделье привело вчера к нему беспокойного милиционера, — дело касалось как раз отца Лизы и его молодого начальника Виталия Алексеевича. То-то и молчала вчера, деликатничала Матрена!
Рассказ Рогожникова расстроил Лизу. Сенька-милиционер, как передала Матрена, в конце концов выследил промышляющих в лесу браконьеров и захватил их, как он выразился, «на теплом теле». Лосенок, выросший в селе, среди людей, доверчиво, без страха сам подошел к ним и, обрадованный встречей, стал млеть, вытягиваться от привычной ласки. Виталий Алексеевич, торопясь управиться, набросил ему на ноги ремень из галифе, связал и, вынув свой отточенный кинжал, снизу вверх коротким режущим рывком полоснул по горлу… Убийство, настоящее убийство, считала Лиза. Она представила себе и лес, глухое место возле Глазырей, где стосковавшийся по людям Гришка наскочил на браконьеров, и как тянулся он и закрывал глаза от сладкой ласки, и как в предсмертном скоке взвился, потащил убийцу, но подломились связанные ноги, а убийца не отпускал его, валил на землю и, заворачивая голову, добивал, приканчивал окровавленным кинжалом…
Но лучше бы не знать ей этого, не представлять!
Жалея Лизу, Рогожников всячески старался показать, что он не считает ее виноватой за отца. Из жалости он не сказал последнего — зачем же дожидался его Сенька-милиционер. Поймав браконьера с поличным и составив акт, Сенька надеялся на жесткий показательный приговор суда, однако Матрена, как секретарь сельсовета, с сомнением покачала головой: самое большее, чем они отделаются по суду, — денежный штраф. Расстроенный милиционер хотел просить Рогожникова, чтобы он, когда будет в области по своим депутатским делам, зашел бы в обком партии, к Бате, бывшему секретарю подпольного райкома. В самом деле, сколько можно безнаказанно хозяйничать в лесу!
«Глупый, доверчивый Гришка! — не выходило у Лизы из головы. — Как же Константиновне-то сообщить? Не скажу. Сейчас не стану говорить! Потом».
Заезжать в Вершинки Рогожников не стал. Он ссадил Лизу на повороте к деревне, указал какую-то тропинку, чтобы ей не тащиться по дороге, и наказал передать Агафье Константиновне, что заедет на обратном пути, скорее всего завтра.
И вот как будто следовало попрощаться и уйти, однако Лиза продолжала стоять у телеги, сидел и тоже дожидался чего-то Рогожников.
— Суд будет? — наконец спросила Лиза.
Рогожников огорченно понурился.
— Строго сейчас с этим, очень строго. Специальное постановление было — восстанавливать поголовье после немцев. Правда, давнишнее постановление, да ведь никто его не отменял. Верно?
Неожиданно Лиза сообразила, что старый заслуженный партизан может истолковать ее расспросы как осторожную просьбу о помощи отцу.
— Нет, нет, и правильно! — сказала она. — За такие вещи следует.
После этого она выдержала быстрый, но очень внимательный взгляд Рогожникова, и старый учитель повеселел.
— А мне тут в одно место надо, гордыню развести, — прежним дружеским тоном стал рассказывать он, и Лиза поняла, что в его глазах она сейчас прошла первое испытание. — Женятся люди, а кто к кому жить уходит, никак не сойдутся, дураки. Жених не хочет к невесте, невеста — к жениху. Гонору, гонору же в каждом хоть отбавляй!
Конь в упряжке не переставая дергал головой и оглядывался на Лизу, как бы поторапливая ее уходить и не мешать им с хозяином объезжать свой кусок планеты.
Тропинка, которую указал Рогожников, петляла по подлеску, и Лиза послушно следовала всем ее извивам. К своему удивлению, она скоро попала на кладбище — оттуда дорога была уже знакомая.
Дом Лиза нашла незапертым, но отца нигде не было. А она шла и готовилась к большому разговору!
На комоде в горнице в глаза ей бросилась некая бумажка, чужая, не домашняя — телеграмма. Видимо, переживания последних дней сказались сильно: Лиза не сразу сообразила, о чьем приезде извещалось в телеграмме, кому предназначалось в самом конце «целую». И только через минуту она схватилась за щеки и стала озираться. По телеграмме выходило, что Володька должен был приехать еще вчера. Но где он сейчас? Где ночевал? В доме не было заметно присутствие нового человека.
Напугав выглядывавшего из сеней петуха, Лиза понеслась к плетню. Конечно, он там… там!.. Больше ему негде быть! И точно: у соседки ей представилась домашняя, совсем семейная картина — за самоваром.
— Вовка! — закричала Лиза. — Как же это получилось? Я не ждала…
В маечке и босиком, будто дачник на природе, Володька радостно смеялся.
— Здравствуйте! Я телеграмму дал.
— Когда ты ее дал, когда? Раньше надо было! — И Лиза тормошила его, вытаскивала из-за стола.
Но вот утихомирились, оторвались друг от друга. На новом месте Володька чувствовал себя прекрасно — уже освоился, прижился.
— Как доехал, хорошо? — спрашивала Лиза, обеими руками обмахивая разгоряченное лицо. — Сразу нашел?
— А что искать? Подумаешь, столица!
— А, говорить с тобой! Но ты хоть ел? Не голоден?
— Ну, матушка, — вмешалась Константиновна, — мели, да меру знай! Он что, на голодный мыс приехал? Ладно, ладно, некогда мне с тобой! — отталкивала она льнувшую к ней с поцелуями Лизу.
— Обедали? — спросила Лиза, оглядывая заставленный стол.
— Какой обед! — ужаснулся Володька. — Я уж всякий счет потерял: обед ли, ужин ли, еще что… Второй день самовар со стола не сходит. Пузо-то, видала?
— И этот замолол незнамо что! — проговорила Константиновна и потащила в сени остывший самовар.
Пока она орудовала сапогом, раздувая в самоваре угли, и, растворив пошире дверь на улицу, ставила трубу, Лиза с тревогой смотрела на Володьку: радость радостью, но как же они встретились вчера с отцом?
Володька понял ее сразу.
— А батя у тебя, — признался он, — гражданин серьезный.
— Мы сразу же уедем, — сказала Лиза. — Завтра же.
— Как хочешь. А то смотри — поживи пока. Я и один съезжу. Посмотрю, устроюсь как следует.
— Я уже все устроила. Вот увидишь! Знаешь, как здорово!.. Бабушка, — громко позвала она, — отец Феофан просил передать — завтра заедет.
Нарочно называя Рогожникова партизанской кличкой, Лиза краем глаза наблюдала за Володькой. И не ошиблась — Володька подозрительно повел бровью:
— Отец Феофан — это-о…
Невольно интригуя, Лиза ответила беспечным ровным голосом:
— Обыкновенно — поп.
Володька так и подскочил:
— Как поп?! Самый настоящий? Ну, мать, и жизнь начинается у нас! Нет, если хочешь — оставайся, а я поеду. Я же еще в жизни не разговаривал с попом!
Вошла Агафья Константиновна с красными от самоварного дыма глазами.
— Вы бы мне сосновых шишек насобирали, — попросила она. — С этими чурками одно мучение. Все глаза выест.
— Мы вам из Глазырей привезем, — пообещала Лиза. — Мешка два. Сразу на всю зиму.
Утомленно ткнувшись к столу, Агафья Константиновна погладила рукою угол скатерти и переглянулась с Володькой.
— Не знаю, девка, говорить тебе, не говорить… — начала она с подходом. — К нам вчера Сенька-милиционер заезжал.
— Знаю! — отрезала Лиза. — Их судить будут.
— Толку-то теперь? Ну, штрафу припаяют. У них денег — черт на полати не закинет. Вторую зиму мясо по лесопунктам продают. Живодеры и живодеры! Дома он, нет?
— Нету, — ответила Лиза. — Открыто все, а никого.
— А был дома. У-у, не попадайся лучше! Сенька здесь ночевал. «Никуда, говорит, они теперь не денутся». В область обещался ехать.
— Вот они, — доложил Володька, бойко выглядывая из окна на треск подлетевшего мотоцикла. — Снова вместе. Нет, страж порядка у вас молодец. Дело знает туго… Лиз, ты куда? — удивленно окликнул он вскочившую жену. — Лиз, может, мне с тобой?
— Ох, не ходила бы, — запричитала Константиновна. — Ох, зря…
На дороге Лиза увидела мотоцикл с коляской и отца с милиционером. Не здороваясь с ней, милиционер официально выставил подбородок и тронул мотоцикл. Лизе показалось, что он объехал ее брезгливо, как соучастницу преступления.
Она осталась наедине с отцом.
— Что это значит? — приступила Лиза, когда утихло стрекотание мотоцикла. — Как ты мог?
Отец, однако, веско осадил ее:
— Мы что, здесь орать будем или в избу пойдем?
Держал он себя хозяином положения.
— Ты вот что… — стал втолковывать он дома. — Кто его резал, тот пусть и отвечает. Понятно? А я тут ни при чем. Я его и пальцем не касался. И я это кому хочешь докажу. Пусть хоть год меня на мотоциклах таскают. Хоть год!
— Положим, пальцем-то касался, — не уступала Лиза. — Он же тебя узнал, к тебе вышел!
— Вышел… А я его звал? Я-то тут при чем? Он глупая скотина, а я отвечай? Придумали порядки!.. Сам виноват. И пошел он к черту. Его все равно кто-нибудь зарезал бы, дурака.
Наблюдая, как он сердится, но избегает смотреть ей в глаза, Лиза думала о том, что за весь вчерашний день, за все время поездки ее ни разу не назвали дочерью отца, а называли лишь племянницей Устина. Покойный целиком заслонил собой живого. И если раньше Лиза еще сомневалась, мучит отца все возрастающая память об Устине или не мучит, то теперь ей стало ясно — мучит. И постоянно мучит. Как ни старался он держаться, а казненный Устин, которого он сам со своего крылечка отпустил на верную гибель, все время тревожит его израненную совесть. Сам, сам навлек на себя эту пожизненную кару! Винить некого…
— Вот, вот, давай! — обиженно подхватил отец. — Мало тут было прокуроров, теперь еще ты явилась! Выучил на свою голову… Были тут уже судьи, понятно? А ты мне не судья!
«Не судья, — подумала Лиза и вспомнила Викентия. — И не прокурор. Действительно, как за это судить? Пришел человек, постучал — не открыли».
— Скажи… — спросила она, — неужели ты не подумал, что он может попасть в засаду? Ведь ясно и ребенку!
Кажется, как раз этого-то вопроса он и не терпел, не мог терпеть!
— Да ты чего в меня вцепилась, как не знаю кто? Ты почему это слушаешь всех? Ты мне сюда, сюда вот загляни! — Он постучал себя по груди. — Или ты думаешь, что мне самому легко все это? Да я, если хочешь знать, спать не могу. Не могу — не вру! Руки наложить хотел — не вру! К старухе ходил, чтобы заговорила, — нет, все равно снится и снится. Ну? Это, думаешь, легко? Это жизнь — мучиться так за одну какую-то минуту?
Лиза, слушая, сидела с опущенной головой.
— А он тоже! Чего он ко мне-то приперся? Я ему кто: сват, брат? У них там шуры-муры всякие, любованье, а я их покрывай? Они, значит, того… свое удовольствие справляют, а я за них потом ответ держи? Ловко! На осине-то кому висеть охота? Я это и тогда, на следствии, сказал. И пусть меня в эти дела не тянут, не мешают… Да если хочешь знать, я по ночам вообще никому не открываю. По мне, хоть кто приезжай!
Зря, зря весь этот разговор. Все зря. Уходить надо было, подниматься и уходить. Лиза обвела взглядом побеленную печь, выглаженные шторки на окнах, половичок, постланный от порога наискосок, — весь неприхотливый, но старательно созданный уют, который она пыталась соблюдать в родительском доме. Напрасно, выходит…
Ее раздумье отец понял по-своему.
— Не хотел я тебе говорить, а скажу теперь, — заявил он, выкладывая свой главный, тщательно приберегаемый козырь. — Это же она, сволочь, она, кикимора страшная, втолочила в землю мать! Она! Вот знай теперь, знай!.. Да как же я на нее после этого смотреть могу? Как? И на всех на них… Мало они мне крови попортили, так еще и ее… Да я их духу не переношу! Духу! А ты еще… — Он задохнулся и со сжатыми кулаками заходил по кухне. Глаза его блестели, однако на этот раз он не стыдился перед дочерью своих скупых, бессильных слез, навернувшихся от какой-то большой, всю жизнь терзающей его обиды. Был ли он искренним в своих слезах, в своих обидах? Лиза не сомневалась в этом — все так и было. Но что она могла сказать ему, чем утешить? А ведь он искал утешения, искал единомышленника. Таскать свою тяжесть в одиночку ему было уже невмоготу. Его нейтралитет повис на нем такою же пожизненной виной, как дезертирство.
Отцу казалось, что его доводы наконец-то дошли до сердца задумавшейся Лизы. И, закрепляя, как он надеялся, свою победу, он решился на новое откровение, самое, как видно, оберегаемое, которое можно без опаски сказать лишь близкому, домашнему человеку.
— Ты вот не знала ничего, не видела, все мимо тебя проскочило. А по рассказам разве можно судить? Ах, Лизавета, Лизавета. Ты только уши развесь — тебе наговорят!.. А ты лучше вот что: их слушать-то слушай, а смекай по-своему. Они сейчас незнамо что городят. — Он оглянулся на окна, на дверь. — А давай-ка, дочь, попробуем представить, что было бы, возьми немцы Москву? Или тот же Сталинград? Ну, представляешь?.. Что тогда делать? Петлю на шею надевать? Только? А по-ихнему, петлю. По-ихнему, не живи тогда, и все! А если я не хочу в петлю? Да и кому охота самому-то в петлю лезть? А? Всякий человек жить хочет, — ведь так?
Он передохнул и прошелся, внимательно проверяя, нет ли под окошками постороннего.
— А немец… что тебе сказать, дочь? Немец, он, конечно, строгий. Он нарушений никаких не уважает. Но жить… жить можно. У него главное, чтобы порядок был. А что до остального… — он доверительно положил ей руку на плечо, — что до остального, дочь, так пускай стращают кого-нибудь другого, кто ничего не видал. А я-то посмотрел их, знаю. Ты вот грамотная теперь, скажи сама: а почему же они, если уж такие изверги, тогда ни кикимору эту, ни ее попа не прикончили? Почему? А ведь она их с десяток уморила — не шутка! А старик этот для них самый вредный был, хоть и тихий! А живут, живые остались. Вот тебе и изверги! Так что — знаешь? — болтать можно всяко… и в газетах тоже, а я-то на себе узнал.
Не снимая с плеча отцовской руки, Лиза поднялась, и отец, насторожившись, сам убрал руку. Он смотрел на взрослую, совсем чужую дочь с нескрываемой тревогой: не сболтнул ли лишнего? А когда Лиза молча повернулась и пошла из дома, он попытался воротить ее, окликнув властно, но негромко, по-семейному, боясь вынести сор из избы:
— Лизавета!.. Ли-за-вета, я кому говорю!.. Лизка, слышишь?.. Вернись лучше, зараза!
Забыл он, что ли, что дочь уже не девочка, играющая с ребятишками на деревенской улице, которую можно позвать, заставить подчиниться одним родительским авторитетным окриком?
Ужин, поздний, невеселый, прошел томительно, в унылых, терпеливых вздохах, в молчаливых переглядываниях. Лишь однажды Володька, легкая душа, не выдержал и ляпнул что-то такое, от чего Константиновна прыснула, закрыла рот рукой и стала сильно дуть в блюдечко с чаем.
Не убирая со стола, пошли стелиться. Лиза быстро настилала на пол все, что подавала ей Агафья Константиновна, — матрац, овчинный полушубок, одеяло в ситцевом цветастом пододеяльнике. Прежде чем бросить в изголовье тощую подушку, Лиза проворно надавала ей тумаков.
Она разделась и легла, а Володька с Константиновной, потушив в горнице свет, оставили ее одну, словно больную, и ушли на кухню мыть посуду. Лиза слышала плеск воды и звяканье чашек. Володька, судя по всему, перетирал посуду полотенцем и без умолку о чем-то тараторил — намолчался за ужином. Потом дверь в горницу растворилась, из кухни упал свет, и Лиза, повернувшись, увидела Константиновну, а за ней Володьку: управившись со всеми делами, они тоже собирались ложиться.
— По-настоящему-то как сейчас верить? — продолжала Константиновна какой-то разговор с Володькой, — Это раньше легко было: народ, известно, дурной был, темный да неграмотный. Сказать по правде, и попы не лучше были — такие же оболды. О чем ни спросят попа, он одно свое: бог да боженька… да на небо поглядывает. А чего там выглядывать? По-нынешнему-то и вышло, что все это враки и обман.
— Значит, нету бога? — не отставал Володька и, увидев, что Лиза не спит, оживленно подмигнул ей: дескать, слушай, слушай!
— Тоже не скажу, — отозвалась Константиновна, и Лизе показалось, что старуха нарочно не замечает ребячьей дурашливости своего развеселившегося собеседника. — Зачем уж так сразу-то: нету!.. А вот утрешь ты, сказать к примеру, кому-нибудь слезу или просто хорошее слово скажешь, так внутри у тебя, на душе, на сердце, так ласково, так масляно сделается! И вот это, видать, в тебе как раз так боженька и радуется. А может, и не боженька, а так, душа просто… Это же говорится только… Но в это я верю!
Спокойное достоинство Агафьи Константиновны заставило Володьку устыдиться. Ему стало совестно за свои насмешливые домогательства. Забираясь под одеяло, он пробормотал:
— Что ж, резон, пожалуй, есть. Хотя о терминологии, конечно, можно спорить и спорить.
— Попроще, доктор, — вполголоса, чтобы не слышала Агафья Константиновна, сказала ему Лиза.
— Куда же проще-то!
— Тогда помолчи. Юморист нашелся!
— Ругаетесь, никак? — насторожилась Константиновна и пригрозила им обоим: — Глядите у меня! Скандалы эти — ну их лучше к дьяволу. Кому они нужны?
— Это мы так, — успокоила ее Лиза. — Просто доктор переучился малость.
— Демагог!.. — фыркнул Володька и забил ногами, подворачивая под себя одеяло.
— А ты?
Прибирая на ночь волосы и повязывая платочек, Константиновна рассуждала:
— В бога сейчас по привычке больше верят. Да и кто верит-то? Старики да старухи. И то не все. А вера настоящая должна быть. Нам отец Феофан проповедь говорил, и я запомнила еще с того времени. Осадили вроде враги один большой и важный город и стали домогаться, голодом его морить. Народу померло там видимо-невидимо. И вот в землю полегли все, а не покорились.
— Это когда же было, бабушка? — спросил Володька. — С татарами?
— Зачем с татарами? Я поняла — с Гитлером.
— Ленинград, — вполголоса подсказала Лиза.
— А ведь точно! — согласился Володька, удивляясь своей недогадливости. — Пискаревское кладбище!
— Вот что настоящая-то вера делает! — сказала Константиновна. — А ведь все живые были, каждый живой, — охота ли им было помирать? А померли, не покорились. Вот это вера!
— Я гляжу, — заметил Володька, — этот ваш служитель культа дело свое лихо вел. За такие проповеди и башку недолго было потерять.
— Едва не потерял, — сказала Лиза. — В гестапо сидел. Выручили в последнюю минуту.
— Вон даже как!..
Неожиданно стекло в окне взорвалось, посыпалось и зазвенело. По половицам горницы бешено запрыгал, ударяясь в стены, каменный увесистый голыш. Агафья Константиновна отшатнулась и подняла руку ко лбу, собираясь перекреститься, вскочил и стал озираться Володька, в майке, в трусиках…
Разбитое окно зияло чернотой, игольчатым провалом в страшную ночную пустоту.
— Шалава! Подстилка немецкая!.. — донесся с улицы истошный пьяный крик.
— Господи Исусе! — Агафья Константиновна перекрестилась. — Лизавета, это твой атаманствует. Окошки-то мы, дуры, не закрыли!
Володька, путаясь, стал натягивать спортивные брюки.
— Не смей! — сказала Лиза, поднимаясь и доставая со стула халатик.
— Так что теперь с ним — чикаться? — крикнул Володька, показывая на разбитое окно.
— Сиди. Я сама.
— Попомнишь ты меня! — по-прежнему неслось снаружи. — Кровью умоешься!
— Доченька, не ходи! Ох, не пущу… не надо! — заплакала Агафья Константиновна и, обняв Лизу, посадила к себе на кровать. — Что ты ему, дураку пьяному, скажешь? Он сейчас ничего и понимать не станет. Пульнет еще камнищем, да по голове.
Володька догадался щелкнуть выключателем, и в наступившей темноте стала видна дорога, улица за палисадником, и там, нагнувшись, шаря по земле руками, маячила фигура — искала камень.
— Опять! — сказал Володька. — Нет, я все же выйду.
Издалека вдоль улицы ударил вдруг качающийся долгий свет. Стали видны бугры и выбоины, наезженные колеи сухой дороги. Пьяный разогнулся, из-под руки стал вглядываться в того, кто едет, — узнал и, выронив подобранный булыжник, бросился бежать. По дороге мимо дома промчался, прыгая на кочках, ревущий мотоцикл с застегнутой коляской.
Пробоина в окне мерцала ножевыми острыми осколками. Лиза, приглядевшись в темноте, увидела, что Константиновна неслышно плачет.
— Бабушка… Хотите, мы сейчас к милиционеру сбегаем? Это я во всем виновата. Из-за меня…
Старуха переложила в изголовье подушку и улеглась, отворотилась к стенке.
— Спите, — посоветовала она. — Не глядите на меня.
С озабоченным лицом Володька подошел и, отвернув одеяло, сел на краешек ее постели.
— Чего тебе? — с усилием обернулась Константиновна.
Не отвечая, он профессиональным жестом взял ее руку и опустил глаза на свой секундомер.
— О господи! — нашла силы пошутить Агафья Константиновна. — Как же теперь умрешь — и врач свой.
— Бабушка, помолчите, — строго сказал Володька, не отрываясь от часов. — Вы мне мешаете.
Потом он бережно положил ее руку и с минуту сидел, что-то соображая.
— Ну что? — спросила Константиновна.
— Спать, — приказал Володька, поднимаясь. — Крепко спать. У вас нет снотворного? Жалко. Надо иметь.
Поздно ночью он шепотом сказал Лизе:
— У нее и без того давление на пределе, сам измерял. Еще вчера, когда она о Гришке узнала. А завтра настоящий криз будет. Как назло, у меня с собой ничего нет. У вас аптека близко?
— Тише, — отозвалась Лиза. — Кажется, уснула.
Минуту, другую они помолчали, прислушиваясь, затем оба огорченно покрутили головами — с кровати у стены явственно донесся тягостный бессонный вздох…
В огороде Володька, без майки, в закатанных по колено штанах, таскал полные ведра на огуречные грядки. Худой живот его от напряжения поджимался, босые ноги разъезжались по грязи.
Прогоняя остатки сна, Лиза стояла на крыльце, щурилась на свет, на зелень политого огорода и испытывала желание потянуться самозабвенно и неистово, до сладкой боли в суставах. За плетнем, в родительском дворе, было тихо и пустынно, только нарядный петух, поднявшись по ступенькам, с недоумением поглядывал на запертую дверь. Слабый голос Агафьи Константиновны позвал Лизу в комнату.
— Вы меня, бабушка?
Старуха стояла у окошка босая, в длинной неряшливой юбке и, упираясь в подоконник, смотрела на того же домовитого встревоженного петуха в соседском дворе.
— Иди-ка ближе-то, — позвала она. — Спустись, доча, в погреб, чашку возьми. Там в бочке огурцы, сама увидишь. Зачерпни рассолу да отнеси ему, антихристу. У него, поди, голова сейчас трещит-раскалывается… Хотя постой, не надо! — остановила она Лизу. — Гость опять к нему.
Во двор, открыв с седла калитку, въехал Виталий Алексеевич и, остановившись у крыльца, постучал по перильцам плетью.
— Петрович!..
— Сиди, им теперь не до тебя, — проговорила Агафья Константиновна, отталкиваясь от подоконника. — Ох, ноженьки мои, ноженьки! Совсем не носят меня. Уйди ты, доча, от окошка, уйди от греха подальше. Ну их!.. Иди-ка сюда вот, посиди со мной. Иди, иди, — позвала она настойчиво и показала, чтобы Лиза села на краешек кровати.
Что-то значительное, обещающее послышалось Лизе в настойчивом приглашении; она села, где было указано, и с затаенным интересом стала смотреть на темное припухшее лицо лежавшей навзничь Константиновны, на котором оставалась сейчас одна великая усталость.
— Всю-то ноченьку я сегодня не спала, — пожаловалась Агафья Константиновна и, поглаживая Лизу по руке, глядела на нее каким-то странным взглядом, будто издалека. — В Антропшине-то что-нибудь о матери слыхала? Ну вот, так я и думала… Ох, не знаю, девка, свидимся мы с тобой еще когда или не свидимся, а сказать, я вижу, надо. Обидишься, поди-ка, на меня и видеть больше не захочешь, да что делать?
Она отпустила руку Лизы и отвела глаза, сосредоточиваясь на том, что собиралась рассказать.
Прорыв врага в обход готовых укреплений, как уже слыхала Лиза, сорвал эвакуацию, успели уйти в леса лишь заранее отобранные, подготовленные люди. И вот в последний день, вернее, вечер Устин пришел в Вершинки из Антропшина попрощаться со своей невестой, пришел не скрытно, крадучись, а на глазах у всех, словно обручаясь с нею перед лицом деревни.
— Одна-то ноченька и была всего наша! — проговорила Константиновна. Она не поднимала рук и сгоняла слезы тем, что крепко зажмуривалась.
Отец, как узнала дальше Лиза, не выдержал и рано утром подстерег соперника. «Однако Устин-то поздоровей был…» — деликатно пояснила Константиновна. Избитый, опозоренный отец люто грозил тогда Устину: «Кровью, кровью умоешься!»
И надо же было случиться, что Устин действительно умылся кровью!
После освобождения отцу пришлось несладко. Отбивался он как только мог, даже женился на сестре погибшего Устина, повесил на стене его портрет. Но если бы угрозы отца Устину слышал кто-нибудь еще, судьба его была бы незавидной. Однако ни знакомым, ни на следствии Агафья Константиновна об этом не обмолвилась ни словом. И только матери, совсем недавно, когда шел суд над пойманным Урюпиным, она призналась — не выдержала, захотела поделиться.
«Так вот, значит, что разузнала мать-покойница!»
Впрочем, если бы не суд над пойманным предателем, соседка так бы все и унесла с собой в могилу. Но на суде, когда уже был прочитан приговор, Урюпин вдруг словно проснулся и, стоя между конвойными, оглядел битком набитый зал глазами человека, сбросившего давний надоевший груз.
— Василий, — позвал он из-за своего барьерчика.
Разговор его с отцом слышали не все, кто находился в зале, поэтому впоследствии рассказывали разное. Урюпин будто бы спросил, добился ли отец в конце концов согласия соседки, и удивился, узнав, что так у него ничего и не вышло. «Стоило тогда!..» — заметил он и остальное вроде бы договорил без слов, одной усмешкой, тем более что конвоиры уже торопили его. Но эта короткая волчиная усмешка добила отца хуже любого откровенного признания предателя суду: выходило, что отец по мере сил помог Урюпину поймать неуловимого подпольщика, свел счеты со своим соперником с помощью карателей.
— Я уж волосы на себе все повыдрала! — казнилась со слезами Константиновна. — Прости меня, доченька, если можешь. Дернуло же меня за язык! Не насмелилась бы она, кабы не это. А тут как пошло у них, как пошло — скандал за скандалом. Какая же ей, мученице, жизнь!
— Граждане! — грянул вдруг с порога Володькин звонкий голос. — Все на выход!
Лиза вздрогнула и гневно обернулась — такой неуместной, возмутительной показалась ей в этот момент петушиная голосистость никогда не унывающего мужа.
Шальное лицо Володьки с разбегу заглянуло в дверь и моментально вытянулось. «Иди, ступай отсюда!» — махнула ему заплаканная Лиза.
— Там приехал кто-то, — сообщил он.
Константиновна опомнилась и быстро промокнула глаза.
— Ох, девка, а мы-то тут с тобой! — проговорила она и поднялась, спустила с кровати ноги. — Встречай скорее, доча. Обои бегите — отец Феофан…
И в самом деле, за воротами махал головой рыжий бодренький конишко, бренчал уздой — просился во двор, в прохладу, под навес.
— Ну как, уговорили жениха с невестой? — спросила Лиза, когда Рогожников стал убирать коня.
— Уговори-ил!.. Еще как уговорил! — От Рогожникова вкусно попахивало огурцом. — Жених к невесте едет. «Если, говорю, ты мужик, так наплюешь на всех. Посудачат, да и перестанут». Сегодня и загул начали. Еле вырвался… А у вас тут что за война была?
— Да тут… — смешалась Лиза. — Пойдемте в избу-то.
Обстукав сапоги и сняв кепку, Рогожников вступил в сени.
— Ах, неладно, неладно, когда кто болеть начинает, — приговаривал он. — Ты что это, Агафья? Что надумала? Сроду не поддавалась, а тут… Незачем, девка, незачем. Еще и поизношенней тебя по земле бегают, а уж тебе… Сиди, сиди, не вскакивай! Поклон тебе от Мавры, от Викентия, от всех… А может, к доктору тебя? А?
— При своем-то докторе? — отшутилась Константиновна. — Отлежусь помаленьку. В первый раз, что ли?
— Ну, гляди сама, — уступил Рогожников и, сев напротив кровати, повесил на колено кепку. Его одолевали хмель, усталость, но он бодрился и настроен был поговорить.
— Жарынь сегодня — прямо петровки. Переждем, если не прогонишь. Главное, конь заморился. Думал, не доедем.
— Будет болтать-то: «не прогонишь»… — махнула на него Агафья Константиновна. — Ложись вон, пока не убрали. — И она показала на разостланную на полу постель, где ночевали Лиза и Володька. — Угла, поди, не пролежишь.
Рогожников, сонно поматывая отяжелевшей головой, пошел в сени разуваться…
Сухой, блистающий зноем день казался Лизе бесконечным. Володька, легкий человек, и здесь придумал, как устроиться: ушел на огород и с книгой, намотав на голову майку, подставил солнцу спину. Лиза, не зная, чем заняться, подошла и села рядом.
— Ох, скорей бы! Правда?
Володька молча задрал голову, посмотрел на белесое знойное небо, затем полюбовался, как ложится загар на грудь, на живот, и шевельнул плечами:
— Жарко.
— Вов, а ты хоть представляешь себе, чем тебе придется заниматься? — спросила Лиза, не позволяя ему больше углубляться в чтение.
Володька не торопясь заложил пальцем книгу.
— Обыкновенный сельский лекарь. Как у Чехова.
— И тебя по ночам станут таскать — и в мороз, и в дождь?
— Все как положено.
— И это на всю жизнь?
— Ну, мать, ты хочешь сразу все до запятой знать! Так неинтересно.
«Мать…» Это впервые получилось у него солидно, как у главы семейства. Лиза рассмеялась и прижалась лицом к его горячему плечу.
— Ой, Вовка, все равно. Лишь бы скорей!
Вышла из избы Агафья Константиновна, уже бодрее, оживленнее, чем была с утра, — понемногу расходилась. Окликнула Володьку:
— Сгоришь, облезешь. Ты-то, Лизавета, куда глядишь?
Лиза согласилась:
— В самом деле, хватит, Вов. Смотри ты, курортник нашелся!
Она спросила Константиновну:
— Спит Владим Петрович?
— Да спит, не спит — перемогается. Я уж и окошки занавесила… А вы бы коня попоили.
Отложив книгу, Володька с ведром отправился к колодцу.
Под навесом, в настоявшейся духоте, несмолкаемо жужжали надоедливые мухи. Конь лягался и бил хвостом. К воде он потянулся издали и, сразу сунув в ведро узкую нетерпеливую голову, припал жадно, неотрывно.
— Бабушка, — позвал Володька, — он все ведро выпил!
— Еще принеси. Не покупная.
— Во пьет, а? — засмеялся Володька. — Сейчас, старик. Я быстро. — И бегом принес еще одно ведро.
Ко второму ведру конь не потянулся, а подождал, когда поставят, и стал пить, едва касаясь воды губами.
— Деликатный какой конишко… — похвалил Володька.
— Мы с ним уже знакомы, — сказала Лиза.
— Ну вот, будет у нас с тобой теперь одна знакомая лошадь.
Рогожников, без кепки и пиджака, босой, появился из сеней и, сев на верхнюю ступеньку, поставил рядом сапоги.
— Не поздно я? — спросил он севшим голосом, не переставая растирать заспанное лицо. — Коня поили?
— Он два ведра выпил! — доложила Лиза.
— На здоровье. Сейчас маленько посижу, и запрягать начнем.
Он обулся, у колодца поплескал себе в лицо и принес коню полное ведро воды. Конь только поглядел на воду, фыркнул и пить не стал.
— Ага, — сказал Рогожников. — Ну, подожди тогда. Сейчас собираться будем.
Отдохнувший конь охотно продел голову в хомут, сам заступил в оглобли и стал поглядывать на хозяина, словно проверял, правильно ли тот запрягает.
— Как, ничего не забыли? — окликнул наконец Рогожников, готовый уезжать.
Зной шел на убыль, но чувствовался еще сильно. Покинутый, забытый, жарился на солнце закрытый магазин, пусты были дворы и огороды. Из зарослей, где был урюпинский «чертог», как называла дом предателя Агафья Константиновна, к подводе на дорогу рьяно выскочила раскосмаченная собачонка, остервенилась было и зарыла лапами, но передумала, понюхала горячую, не оседающую за телегой пыль и вдруг, дернувшись вбок, защелкала зубами по кудлатой ляжке.
Конь, бодро втягиваясь в хомут, шагал крупно, деловито и, помогая сам себе, в такт шагам кивал и кивал головой.
Частый топот копыт по лесной невыбитой дороге заставил Лизу обернуться. Оглянулись и Рогожников с Володькой. Помахивая свисающей с руки плетью, подводу догонял Виталий Алексеевич. Крупный сытый конь, горячась от постоянных прикосновений витой тяжелой плети, шел сильной, размашистой рысью и, задирая злую голову, екая селезенкой, просил повода. Проплыли мимо могучая лопатка жеребца, бочкообразный выхоленный круп. Виталий Алексеевич, небрежно вставив ноги в стремена, не переставал подскакивать и шлепаться в седло.
Володька обратил внимание, что всадник, обогнав подводу, несколько раз обернулся с нехорошим выражением нетрезвого лица.
— Знакомый? — спросил он как будто безразлично, однако Лизе была хорошо известна эта ревнивая интонация. Чтобы не видеть «жениха», она по-деревенски, козырьком, натянула на глаза платок и ответила сердито:
— Еще чего выдумал!
Дорога уходила все дальше, и лес матерел, превращался в дебри. Где-то недалеко уже должны быть Глазыри. Внезапно Лизе померещился пронзительный свисток работавшего паровоза, и она с удивлением позвала Рогожникова.
— Паровоз, — подтвердил он. — Лесоразработки близко.
— А я слушаю и не верю, — сказала Лиза. — В прошлый раз ничего не заметила.
— Так мы тогда вон откуда заехали, с другой стороны, — пояснил Рогожников. — А страна еще и в эту сторону тянется. Тут народу теперь — гибель.
Он шлепнул по спине коня во всю длину ременных натянутых вожжей, и подвода забренчала, покатила к близкому дому так весело и шибко, будто под уклон…
— Нет, нет, — настояла Лиза вечером, когда приехали, — никаких гостей. Владим Петрович, везите нас сразу же на место.
Ночевали, таким образом, дома, в школьном помещении. Утром Рогожников повел Лизу смотреть хозяйство.
Школа занимала большой бревенчатый дом. В той половине, где предстояло жить, стояли кровать и стол, висела полочка для книг: «Далеко от Москвы», «Смерть героя» и почему-то «Уход за кожей лица».
В отремонтированном классе от выкрашенных парт крепко пахло скипидаром. Лиза, едва войдя, обратила внимание, что тусклая школьная доска повешена в простенке между окнами.
— Не жалуются ребята, что больно смотреть? — спросила она Рогожникова и пояснила, что свет из окон бьет ученикам прямо в глаза.
— А ведь правда! — изумился Владимир Петрович. — Гляди-ка ты… А я живу себе и думать не думаю. Ну нет, доску мы обязательно перевесим. И переставим все. Время еще есть.
Замечание Лизы подействовало на него, как открытие. Отправляясь по своим делам, он еще раз вернулся в класс, посмотрел на окна, на места учеников — действительно, свет в глаза!
Володька с самого утра загорелся радостью устройства. Спросив у Рогожникова необходимый инструмент, он что-то перетаскивал, строгал, приколачивал. Лиза, уставшая от первых впечатлений на новом месте, нашла его за сколачиванием крестовины из оструганных досок.
— «…И мореплаватель, и плотник», — пошутила она, и, кажется, неудачно, потому что Володька, вынув изо рта гвозди, откликнулся довольно ядовито:
— О мореплавателях я некоторым товарищам посоветовал бы помолчать!
— Слушай, — обиделась Лиза, — тебе еще не надоело?
— Побольше выдержки, Елизавета Васильевна! — рассмеялся Володька. — Поменьше нервов.
Размашисто, по-мастеровому утирая разгоряченный лоб, он разогнулся и стал пояснять Лизе, чем занят.
— Во-первых, хромает ваш стол, Елизавета Васильевна. Не заметили? — И он показал вытащенный из комнаты стол. — Колченог-с! А как вы станете тетрадки проверять?.. Ну, а во-вторых, мы желаем свой, отдельный стол иметь. Для своих, сугубо личных занятий. Еще вопросы имеются?
Смотреть на Володьку, когда он чем-то увлекался, было одно удовольствие.
— Вопросов куча, — улыбнулась Лиза. — Ой, Володька, брось колотить, посиди со мной немного. Что-то мне… не совсем…
— Тебе не понравилось? — удивился он и упер руки в бока: в одной руке молоток, в другой гвозди. — В Севастополе, считаешь, лучше?
Лиза рассердилась и встала.
— Слушай, мне это надоело! Надо же, в конце концов…
— Спокойно! — перебил ее Володька и показал глазами на ворота. Пришли Рогожников с Матреной.
— Власть привел, встречайте, — сказал Рогожников.
Матрена потребовала, чтобы Володька прекратил свою работу.
— Я Владим Петровича ругаю: ну что это, привез на разгороженное место! У нас бы сначала пожили, а уж потом…
Рогожников, посмеиваясь в косую бороденку, подсказывал:
— Дрова с нее сразу требуйте, дрова. И для школы и для себя.
— Подкинем, — отмахнулась от него Матрена и стала отбирать у Володьки молоток. — Бросайте все, бросайте. У меня на столе стынет.
Уходить из дому Лиза не захотела. Матрену уговорили, проводили и остались одни. Рогожников, понаблюдав за сноровкой хозяйственного Володьки, тоже ушел. Напоследок он сказал:
— Сельсовет, конечно, дров подкинет. А все-таки лучше самим. Недалеко тут березу завалило. Вот погодим, она подсохнет маленько, а потом мы с доктором съездим, распилим да привезем. Дрова будут — лучше не надо! Березовые знаете как горят? Зимой только подбрасывай да книжки читай. Нам бы сюда еще Агафью. Она же солить мастерица. Что помидоры, что огурцы с капустой…
Весь день он где-то пропадал, заявился вечером, переночевал и стал запрягать.
— Владим Петрович, уезжаете? — спросила Лиза. — А надолго? Возвращайтесь скорее, ладно?
— Ну, не на войну же уезжаю! Я тут договорился — к тебе придут, помогут парты расставить.
Он уехал, и без него в Глазырях Лиза почувствовала себя одинокой. Володька день-деньской увлеченно тюкал топором, орудовал рубанком. Намаявшись, пропахший свежей стружкой, он засыпал мгновенно, а Лиза крепко запирала двери, ставни, закладывала засовы и вздрагивала от каждого скрипа в большом затихшем доме. Завидуя устало спавшему Володьке, она прислушивалась, как в глубине немереных лесных пространств рождался грозный монотонный гул, как постепенно рос он и принимался колебать столетние вершины. В такую пору спасение было одно — согнуться, затаиться под теплым одеялом и, не шевелясь, не нарушая тишины, с закрытыми глазами дожидаться медленного сна. Агафья Константиновна рассказывала, что под такую музыку чужой ночной земли завоевателей особенно сводил с ума тоскливый лай собак. В конце концов Урюпин получил распоряжение перестрелять всех собак в округе…
Однажды Лизе померещилось, что беснование вершин, гудящих под напором ветра, достигло крайней точки. Тогда из леса кто-то вышел и крадучись стал обходить затихший темный дом. Конечно, он нашел неплотный, самый ненадежный ставень и принялся настойчиво постукивать в него. Боясь проснуться, Лиза применила уже не раз испытанное средство: она свернулась еще плотнее и стала думать о скором утре, а в свете дня все эти страхи ночи ей, как обычно, покажутся смешными…
Проснуться ей все же пришлось, и Лиза удивилась, увидев свет — горела лампа — и одетого Володьку с черным саквояжиком в руке.
— Спи, спи, — сказал он. — Это за мной.
У порога стояла женщина в резиновых, наспех обутых сапогах и в телогрейке.
— Извиняй, Лизавета Васильевна, — поклонилась она от двери, — девчонке плохо стало. Поела, видать, чего-то, что ли? Не знаю, что и делать.
— Ничего, — сказал Володька, собираясь гасить свет. — Сейчас посмотрим. Ты спи, мать, спи. Я скоро.
— Вов, — позвала Лиза, — это что, уже началось? Как у Чехова?
Он рассмеялся и сильно дунул на лампу.
— Спи лучше!
В темноте она уютно сжалась под теплым одеялом и стала думать об ушедшем в ночь Володьке. Гул леса за стенами пустого дома с этой минуты перестал казаться ей пугающим, и, незаметно убаюканная им, Лиза заснула крепко, до утра…
Глазыри, как постепенно выяснилось, были не только пристанищем объездчиков и зверовщиков: вокруг деревни понемногу разрасталась лесная индустрия. Володьке часто приходилось выезжать на отдаленные участки, и всякий раз он возвращался с настроением первопроходца по неведомой земле. Он загорел и даже, кажется, подрос.
Наблюдая за увлеченной жизнью мужа, Лиза утешала себя тем, что она еще не приступила к своему настоящему делу. Вот начнется учебный год!
Как-то Володька, обеспокоенный тем, что заболевшего ребенка пришлось отправить в район с подозрением на дизентерию, уехал и не возвращался двое суток. Вторую ночь Лиза в тревоге не сомкнула глаз. Дождавшись утра, она собралась в сельсовет звонить по телефону, как вдруг увидела входившую во двор Матрену. «Володька!..» — сразу затаилась Лиза. Вскочив, она зажала рот и стала ждать, когда войдет с какой-то недоброй вестью ранняя неожиданная гостья.
Выдержав ее отчаянный, упорный взгляд, Матрена вошла и, не здороваясь, уселась там, где только что сидела Лиза.
— Не знаю, девка, как и говорить… Из Вершинок сейчас звонили.
«Из Вершинок? Нет, не с Володькой…»
— Да, да! — с облегчением сказала Лиза. — Что-нибудь случилось?
— То-то и оно, что случилось. С Агафьей плохо.
— С Агафьей Константиновной? Что же она? Заболела?
— Если бы заболела!
— Господи, да не томите вы! — взмолилась Лиза. — Вот еще…
— Хоронить надо, девка, ехать. Такое дело.
Ничего не могла сообразить в эту минуту Лиза, одно лишь слово «хоронить» стояло в голове. «Хоронить… хоронить…» — повторяла она, смотрела и не видела перед собой убитой горем Матрены.
Впрочем, Матрена-то как раз и не теряла головы. Она догадалась задержать машину с лесом и договорилась, что Лизу повезут немедленно, сейчас же.
— Володе скажите… — попросила Лиза, собираясь, и деловитая Матрена успокоила ее: все, все будет сделано, какой разговор!
За воротами, заняв собой проулок, дожидался груженный увесистыми свежими лесинами могучий лесовоз. Открыв навстречу Лизе дверцу, шофер окинул ее быстрым взглядом, словно проверяя, такой ли представлял он себе ту, кому пришло печальное известие, и без разговоров, все время на пределе скорости погнал ревущую машину.
Осиротевший двор Лиза нашла распахнутым для любого, кто захочет. Возле дома, у крылечка, у растворенных с утра ворот, в тихих разговорах пережидали убывающий день принаряженные праздные старухи.
Уже в самых Вершинках, на дороге, Лизу обогнал неистово пыливший «козлик». Озабоченный мужчина в плотном кителе и мягкой шляпе заранее приоткрывал брезентовую дверцу и выносил, спускал нетерпеливую ногу в сапоге. Вильнув к распахнутым воротам, машина стала, но секундой раньше мужчина ловко соскочил и хлопнул дверцей. Скоро Лиза услышала его начальственный голос — он издали что-то приказывал кивавшему из кабины шоферу.
Машина унеслась как на пожар, опять вздымая по всей улице сухой удушливый пухляк.
В темных, так хорошо знакомых сенях напролет, как по сараю, гулял сквозняк. В кухне, затоптанной чужими многими ногами, пахло чем-то теплым, сладким из печи. Две незнакомые женщины месили тесто, раскатывали его на столе и мелко резали на лапшу.
Из горницы, крестясь, сперва спустились две суровые старухи, затем вышла женщина в обыденной кофтенке с плачущим ребенком на руках. Переждав, Лиза отстранила головенки любопытных ребятишек и вошла.
Покойница была одна, лежала на выставленном посредине столе. При жизни Агафья Константиновна много суетилась, вечно озабоченная тем, чтобы везде поспеть, и жалкой складкой у добрых губ всегда было отмечено ее изношенное раньше времени лицо. Теперь же оно разгладилось, очистилось от мелкого и повседневного и, как находила Лиза, дивно помолодело. Твердо и достойно сжаты губы, словно лишь сейчас покойная решила показать свой настоящий, несгибаемый характер.
Тоска, сердечная боль охватили Лизу в осиротевшем скорбном доме. Не слышно стало ходиков, завешенным стояло на комоде зеркало, на подоконнике раскрытого окна лежал багровый лист черемухи с сухим, торчавшим словно птичья лапка черенком. Сами собой просились на язык какие-то великие, по-колокольному звучавшие слова, она пока не находила их, но знала, чувствовала, что они уже рождаются в ее душе, в ее сознании, ей на мгновение померещилось, что в такт ударам сердца вот-вот зазвучит их полновесный величавый слог…
И все же нет — ей непривычно, невыносимо было видеть это спокойное, навек уснувшее лицо с истонченными висками, неловко сложенные, изработанные до предела руки, бугор от ступней ног под чистой белой простыней с неразглаженными сгибами и неживую белизну обрядовой, набитой стружками подушки, подложенной неловко, высоко, отчего покойная уперлась подбородком в грудь…
Старухи во дворе стояли тесной кучкой, слушая кого-то, кивали дружно головами. Сойдя с крыльца, Лиза приблизилась и увидела горбатенькую, шуструю, как девочка, старушку, не здешнюю — это видно было по ее наряду, по пыли на ногах. Возле нее, прямо вытянув ноги, сидела на земле девочка с пухлым невыразительным лицом и мерно, не переставая, жевала сдобный крендель. Прямые волосы девочки плоско падали на плечи, иногда она выглядывала из-под них, и этот взгляд убогого, обиженного существа заставлял старух вздыхать, креститься и доставать копейки, завязанные в уголки искомканных в руках платочков. Лизу заметили и обернулись.
— Отец Феофан здесь? — спросила она, назвав старого учителя его партизанским именем.
Ей вразнобой, но сразу ответило несколько голосов:
— Приехал. С Викентием домовину обряжают.
И все послушали, как в сарае коротко взвизгивает рубанок.
Горбатенькая заботливо стряхнула крошки с платьица своей жующей спутницы и уставилась на Лизу глазами смышленого лукавого ребенка.
— А бабушка Мавра? — спросила Лиза. — Сказали ей?
— Знает… Все знают.
— Приехала?
— Идет. Скоро голос должна подать. Ждем вот.
— У ней свое настроение: пешком идти, — влезла в разговор горбатенькая старушка. — А иначе нельзя, моя масленая, ничего у ней не выйдет — не получится. Она не столько идет, сколько придумывает — сочиняет…
День проходил томительно; Лиза скоро различила, что праздных было мало, почти все вокруг заняты какими-то делами, куда-то спешили, и только для нее не находилось места в этих приготовлениях к последнему, что ожидалось. Опять пылил колхозный юркий «козлик», шофер таскал и ставил в сени ящики с бутылками. Прогарцевал было по улице Виталий Алексеевич, в подпитии, веселый и небрежный, но разглядел милиционера, стоявшего со стариками у ворот, и попытался незаметно завернуть во двор к Василию Петровичу, однако распаленный скачкой жеребец вдруг так заекал селезенкой, что на этот звук невольно обернулись все, а Сенька-милиционер сощурился на всадника так едко, словно целился… Появился наконец Рогожников, увидел Лизу, покивал с убитым видом: «Да, да…» — и опять надолго скрылся. Приехал расстроенный Володька. Ему Лиза обрадовалась, но оказалось, что на каком-то лесопункте трудно рожает женщина — он вырвался на час, не больше.
— Ладно, — покорилась Лиза и пошла проводить его за ворота. — Отвезу обед и приеду.
За воротами в глаза ей неожиданно бросилась новенькая крышка гроба, поставленная к изгороди, и Лиза испугалась ее откровенного страшного назначения. Володька подхватил Лизу под руку, заглянул в глаза. Нет, он не оставил бы ее одну, кабы не крайняя необходимость!
— Может, я как-нибудь к утру вырвусь, — пообещал он.
Уехал он уже в потемках, когда стал подходить освободившийся народ. Прошла и не признала Лизу наряженная Надька, утихомирился и не командовал больше мужчина в кителе и шляпе.
Двор к ночи стал совсем уже проходным, как будто каждый знал, что тот, кто лежит под холстинкой, все видит и запоминает и очень огорчится, если недосчитается кого-нибудь из них в последний вечер в своем доме.
Ночь наконец дала покой деревне, кругом все стихло и заснуло, и только в двух домах ярко светились окна. Рогожников с Викентием решили спать в телеге, на траве, — не столько спать, сколько передохнуть перед рассветом ожидаемого дня. Они сходили за водой к колодцу и напоили лошадь, и, пока бренчали у колодца и сплескивали воду, Лиза разглядела, как жеребец, привязанный к отцовскому крылечку, завистливо затанцевал, звякая удилами. Там, у отца, не прекращалась пьянка. Было еще светло, когда он, едва не падая через перильца, трепал зарубленного петуха, сорил вокруг крылечка перьями. Теперь там, надо полагать, не продохнуть от дыма и угара — хоть коромысло вешай…
Под навесом, где легли Рогожников с Викентием, негромко говорили. Не зная, чем занять себя, Лиза проверила в сенях, надежно ли составлены ящики, прошла на кухню и вдруг испуганно остановилась: в соседнем доме раздался громкий шум. Она скорыми неслышными шагами метнулась через сени на крылечко. Обильная роса уже обдала землю, в захолодавшем неподвижном воздухе замирали над деревней последние распевы поздних петухов. Лиза увидела мелькание фигур в окне родительского дома, расслышала напористые, взбалмошные крики.
— Сейчас драться станут, — негромко, но отчетливо сказал кто-то так близко, что Лиза вздрогнула.
Рядом с ней стояла горбатенькая старушка.
— Мают же их демоны! — со сладким затяжным зевком промолвила она и, замолчав, по-куриному втянула в плечи голову.
Но вот раздалось громкое хлопанье дверей, хмельной топот сапог, послышался треск отброшенной пинком калитки, и, как венец скандала, взорвался пулеметный стук бешеных копыт.
И над деревней, словно успокоенная родниковая вода, установилась самая темная пора, глубокая летаргия ночи.
Напротив, за плетнем, так и остался непотушенным свет, и на него, как на приятное для глаза в темноте пятно, глядела и глядела Лиза. В бессонном терпеливом ожидании рассвета она сидела, обхватив колени, и, чтобы меньше донимал озноб, увлеченно представляла, как в этот час по всей округе уже наверняка проснулись раньше времени соратники, товарки и знакомые покойной, чтобы успеть, не опоздать. Ей виделась строптивая старуха плакальщица, шагающая по ночной сырой дороге. Какой древней, неизбывной болью зазвенит ее запевный горький вопль, едва она войдет в деревню и увидит поставленную за ворота крышку домовины! И как зашевелятся, встрепенутся все, кто дожидался во дворе, и станут строиться для встречи…
— Идет ведь! — ворвался в мысли задремавшей Лизы близкий голос горбатой старушки.
Лиза проснулась и тотчас сморщилась от резкой боли во всем согнутом озябшем теле: как холодно! Старушка, приподнявшись, караулила кого-то, кто с треском лез через плетень.
Сначала Лиза не узнала ничего вокруг. Мучительно было разгибаться спросонья. Но вот она узнала толстую и, как казалось ей, хранящую всю ночь тепло поветь сарая, увидела в студеном посветлевшем небе перст колхозного журавля, а главное — сумела разглядеть, кто с таким треском перевалился через плетень с соседнего двора.
— Ну… зачем ты? — шепотом спросила Лиза и стала на его пути. Ей не хотелось, чтобы их услышали спавшие в телеге под поветью.
Выбравшись из огорода, отец убрал с ноги оборванную огуречную плеть и, разгибаясь, сильно покачнулся — он был угарно пьян.
— Ты… это самое, — забормотал он тоже шепотом. — Ты брось! Не имеешь права.
— Уйди! — потребовала Лиза и увидела, как в ожидании скандала шмыгнула от них горбатенькая старушка.
Отец сердито двинулся и обдал Лизу тяжелым перегаром.
— Ты что? А если я… А может, я прощения просить пришел! Прощения!.. Ну?.. Пусти, я говорю!
Тогда, не в силах больше сдерживать себя, Лиза обеими руками с размаху ткнула его в грудь и, загородив собою амбразуру двери, разбудила двор истошным, страстным криком ненависти и боли:
— Уйди-и!..
Рабочий день в редакции начинался в девять часов. Андрей приходил в восемь.
Уборщица заканчивала мыть полы. Андрей прошел мимо нее осторожно, на цыпочках, чтобы — упаси бог! — не наследить. Ну конечно, в их комнате опять не убирали! Ругнув про себя упрямую уборщицу, которая никак не соглашалась «кажинный день возить грязь за Нечитайлой», Андрей полез открывать форточку.
Заведующий промышленным отделом Мишка Нечитайло представлял в глазах Андрея настоящий тип газетчика. Он брался за любое задание и выполнял его быстро, не присаживаясь. Он ни минуты не сидел на месте — бегал по редакции, скандалил в машинописном бюро, шумел в секретариате, то и дело скрывался в кабинете редактора. Присев на свой стул, он тотчас припадал к телефону. Работая, Мишка беспрестанно курил, поминутно зажигая спички, чтобы раскурить потухшую изжеванную папиросу. Обгорелые спички и окурки летели куда попало, и нередко случалось, что от неосторожно брошенной спички в углу за столом загорался ворох порванных бумаг, Мишкины черновики. В какой-то степени уборщица права: мусора после Мишки оставалось действительно много.
Андрей открыл форточку и с удовольствием вдохнул свежий утренний воздух. Несмотря на позднюю осень, дни стояли ясные, с морозными утренниками. Вчера Андрей лег поздно, но выспался отлично. Интересно, как себя чувствует Виктор? Однако звонить в школу, где работал Виктор, было еще рано. А Павлу? Павла еще можно было застать дома. Андрей набрал знакомый номер.
— Здравствуйте, — сказал он, услышав голос Лины.
— Андрюша? — удивилась она, — Вы уже бодрствуете?
— Женатики несчастные!.. Я уже давно на ногах… А где супруг? Спит?
— Что вы, Андрюша! Кормится на кухне. Позвать?
— Ни в коем случае! Пусть объедается.
— Ребята, как вы вчера добрались домой?
— Все в порядке, Линочка. Все в порядке.
Андрей расслышал невнятный голос Павла. Лина стала прощаться.
— Что, супруг гневается?
— Не говорите, Андрюша. Сам себе кофе налить не может… Да, передает привет вам. Говорит, что нечего по утрам тревожить чужих жен.
— Передайте ему, что он сухарь и бюрократ. И не балуйте его.
Положив трубку, Андрей с минуту сидел с улыбкой на лице. «Черт Павлуха! Молодчина».
На днях рудоуправление, где работал Павел, досрочно, к дню открытия городской партийной конференции, завершило полугодовой план. Вчера Павел позвонил и пригласил друзей на торжественное собрание.
Андрей с Виктором опоздали и не знали, как начался вечер, но когда они проскользнули в полутемный, чуточку душноватый от множества людей зал, то первым увидели Павла. Нарядный, в вечернем костюме, он уверенно держался на трибуне, и переполненный зал внимательно его слушал. «Так, значит, Павел еще и докладчик сегодня!»
К Андрею склонилось взволнованное лицо Виктора.
— Молодец Пашка, верно? — шепнул он, поблескивая в темноте очками.
Да, это был уже не тот Павел, с которым они прожили несколько студенческих лет. Совсем не тот! За его спиной на украшенной сцене торжественно восседал президиум. Андрей узнал бывшего секретаря горкома Крутова, директора рудоуправления Семашко, редактора газеты Ионина. Сидели еще какие-то люди, все, как один, суровые, неподвижные — привычка многих лет заседаний.
После доклада сияющий Павел насилу отыскал друзей в гудящей праздничной толпе и потащил к себе в гости. «Идемте, идемте без разговоров! Да и Лина ждет, я только что звонил». Андрей и Виктор охотно покорились.
В коридоре загремели ведра: уборщица собиралась уходить. Наступал самый тихий час в редакции. Андрей любил эти спокойные часы перед началом шумного редакционного дня. Умолкла внизу, в печатном цехе, ротационная машина, ушли ночные дежурные, в последний раз прогремела ведрами уборщица. Во всех кабинетах и в коридоре наступило затишье, не нарушаемое ни стрекотом машинок, ни грохотаньем подкованных сапожищ Мишки Нечитайло, ни зычными окриками из секретариата — так ответственный секретарь редакции Сиротинский имел обыкновение вызывать к себе нужного работника. В эти тихие часы особенно остро пахнет типографской краской, застарелым табачным дымом и свежевымытыми, застланными огромными листами оберточной бумаги полами — специфический запах редакции, знакомый каждому газетчику. Андрей, которому нравилось в редакции положительно все — от патлатой гривы Мишки Нечитайло до утомительных ночных бдений в типографии, — с удовольствием находил, что в последнее время этот въедливый, неистребимый запах стал ощущаться и у него дома: видимо, от пиджака.
В тихий утренний час в редакции приятно было развернуть свежий, еще клейкий лист газеты и не торопясь прочитать наиболее интересные материалы. Андрей критическим взглядом быстро просмотрел весь номер. Ничего сногсшибательного, но и без убогости — «на уровне», как сказал бы Ионин, редактор газеты. Правда, это «на уровне» достигалось почти круглосуточными мытарствами Сиротинского, изо всех сил пытавшегося скрасить серость материалов формой подачи их на полосе, но тем не менее газету, как говорят старые газетчики, было приятно взять в руки.
Пробежав глазами передовую, Андрей поморщился: статья нудно и скучно ратовала за развертывание движения рационализаторов. Писал ее, конечно, Пискун, заместитель редактора. Читать передовую до конца не имело смысла, все статьи Пискуна как начинались, так и заканчивались одним и тем же. А вот это уже интересней — подборка информации на производственную тему. Готовил ее промышленный отдел. Из всех информации выделялось сообщение о вчерашнем вечере в рудоуправлении. Набрано оно было полужирным петитом и заключено в рамку. Значит, Мишка все-таки успел сунуть в номер. Расторопный, дьявол! Андрей прочитал в информации фамилию Павла и остался доволен.
Вчера, торопясь на собрание, Андрей наспех вычитал после машинки и сдал в секретариат несколько заметок. Две из них Андрей узнал в номере. Значит, Сиротинский вчера опять засиделся в редакции допоздна, сегодня не выспится и придет злой как сатана. Но это уже не могло омрачить настроение Андрея. Важно, что он быстро организовал несколько заметок, причем одна из них пошла в досыл и сегодня опубликована.
Эту информацию Андрей добыл по совету Нечитайло, — самому Мишке было некогда, и он попросил молодого сотрудника позвонить директору рудоуправления Семашко. Звонил Андрей не без робости.
Директор крупнейшего промышленного предприятия области, член горкома и обкома, Семашко в представлении Андрея парил где-то в недосягаемых высотах. Что ни говори, а звонить такому человеку по пустяку… Но Семашко, против ожидания, отнесся к просьбе Андрея очень предупредительно и охотно сообщил нужные цифры и фамилии. Андрей перечитал информацию еще раз — как бы то ни было, а написана она оперативно и «на уровне», сам Сиротинский не нашел к чему придраться, только подправил кое-где и отослал в набор, не перепечатывая.
Ну, больше, кажется, на первой полосе ничего интересного нет. По примеру старых газетчиков, Андрей стал смотреть четвертую полосу. Кроме материалов ТАСС из-за рубежа, там была рецензия на новый кинофильм. Чья это? «Алтайский». Ну конечно Мишка. И тут успел! И Андрей еще раз позавидовал умению Мишки писать быстро и обо всем. Сегодня рецензию сунул, на завтра, кажется, статью о детских яслях готовит. Как только успевает человек? Ведь, кроме того, он еще дает наиболее интересное в областную газету. Правда, дальше информации и коротеньких заметок Мишка в областной газете не шел, но и благодаря этому авторитет его в редакции держался необычайно прочно. Мишка понимал это и пользовался вовсю: без всякого стеснения входил, когда нужно, в кабинет к Ионину, спорил с Пискуном, а сам Сиротинский, обращавшийся к Андрею не иначе как холодно и отчужденно — «товарищ Чернявин», запросто называл Нечитайло по имени. Нет, что ни говори, а Мишка очень оперативный и толковый газетчик, дай бог когда-нибудь Андрею добиться того же.
Как-то в кафе за обедом Андрей спросил Нечитайло, почему тот не попытается перейти на работу в областную газету. Мишка задумчиво уставился в пустую тарелку. Оказывается, в мыслях своих он нацеливался на совершенно иное. Несколько месяцев назад недалеко от города началось строительство огромного комбината. Стройка нешуточная — всесоюзного значения. Информации о стройке дали «Правда» и «Известия». Ионин однажды обмолвился на летучке, что газете прямо-таки необходимо иметь там собственного корреспондента. Вот на эту-то должность и метил Мишка. Андрей даже задохнулся от зависти. Шутка сказать, быть представителем газеты на таком строительстве! Обилие материала, размах, возможность печататься — успевай только пиши. Счастливец Мишка, такой своего добьется!
В коридоре послышались размеренные тяжелые шаги, заскрипела и захлопнулась дверь. Андрей бросил просматривать скучный серый разворот и прислушался, — это пришла на работу Варвара Ивановна Гнатюк, заведующая отделом культуры. Странная женщина — грузная, молчаливая, никогда ни с кем не разговорится, не посмеется. На работу, с работы — как автомат. Всезнающий Мишка однажды обмолвился, что в прошлом у Гнатюк какая-то история, едва не кончившаяся для нее потерей партийного билета. Что за история, Андрей допытываться не стал: неловко. Но Сиротинский — Андрей это заметил — относился к Варваре Ивановне с подчеркнутой вежливостью и вниманием. Хотя и Сиротинского иногда сам черт не поймет!
А вот и он сам — в коридоре перебивчивый стук шагов: хромает. Ответственный секретарь потерял на фронте ногу и носит протез. Сиротинский прохромал по коридору мимо, зашел в секретариат.
Опять хлопнула дверь — быстрые, мелкие шаги. Пискун, заместитель редактора. Ну, теперь уж не до работы. Сейчас еще Мишка заявится, и тогда начнется. Как ни уважал Андрей своего заведующего, но привыкнуть работать при его шуме не мог.
Нечитайло ворвался, срыву отмахнув дверь. Патлатый, возбужденный, он кинулся на стул, схватил свежий номер. На несколько мгновений притих, просматривая первую полосу. Хмыкнул, прочитав заметку о вчерашнем вечере в рудоуправлении. Волосы как попало, в зубах, в самом углу рта, закушена папироса, отчего щека судорожно сведена, глаза щурятся от дыма и от спадающих волос. Бледные губы и тонкие нервные пальцы ни секунды в покое.
— Черти! — выдохнул Мишка, рывком головы отбрасывая с глаз волосы. — Смотри: слепая подборка. Говорил ведь, чтобы дали фото. А теперь что получилось?
Швырнув газету, захлопал себя по карманам — где спички? Нашел коробок и торопливо стал раскуривать истерзанную папиросу. Первые спички полетели на пол.
— Никто не звонил?
— При мне — нет, — ответил Андрей.
Мишка потянулся за телефоном. Но позвонить ему не удалось. В машинописном бюро раздался ранний неуверенный стрекот, и тотчас голос Сиротинского раскатился по всей редакции:
— Нечитайло!
— А, черт! — выругался Мишка, бросая окурок и доставая новую папиросу.
— Нечитайло!
— Да иду, иду, — отозвался Мишка, неистово чиркая и ломая спички. — Ну, денек начался. Что-то сегодня грозен с самого утра.
Развевая шлейф дыма, Мишка помчался в секретариат. Андрей поднялся, чтобы закрыть за ним дверь.
Разговор Нечитайло с секретарем слышен был, пожалуй, всей редакции.
— Что в номер будем ставить? — встретил его Сиротинский.
— Как что? — невозмутимо ответил Мишка. — Материалов вагон. Вчера Чернявин должен был сдать. Я вот статейку соорудил.
— Соорудил… О чем?
— О детских яслях, Яков Ильич. Важный вопрос, между прочим. Ты прочитай.
— Нечитайло ты, Нечитайло, — слышался издевательский голос секретаря. — Уж лучше бы ты был Неписайло. Как ты думаешь, какое отношение имеют ясли к промышленному отделу?
— Ну, уж это, Яков Ильич, чистейший бюрократизм!
— Вот что! — оборвал Мишку секретарь. — Ты мне брось. Понял? И давай мне дело. Промышленный отдел у нас есть или нет? Где промышленные материалы? Что я буду в номер ставить? Или, может, твою биографию заверстать? Вот честное слово, суну по твоему отделу «Как хранить картофель».
Статья «Как хранить картофель в зимних условиях» была в редакции притчей во языцех. Появилась она при следующих обстоятельствах. Редактор Ионин, добрейший и безвольный человек, долго присматривался к тихому и безропотному заведующему отделом писем Чекашкину: какое бы ему задание поручить? Чекашкин день-деньской старательно корпел над письмами, но своего не дал еще ни строчки. Его так и звали — заведующий складом писем. Наконец редактор решил. Чекашкин неделю отсутствовал в редакции. Потом, запершись по вечерам в отделе, еще недели две что-то строчил и переделывал. Так появилась на свет статья о картофеле под рубрикой «Советы домохозяйкам». С тех пор Чекашкина оставили в покое, и он навсегда засел за свое скучное дело.
Сиротинский редко упускал случай, чтобы не уязвить кого-либо знаменитой статьей, до сих пор хранившейся в секретариате. Однако Нечитайло хорошо знал манеру секретаря разговаривать и не обижался. Он продолжал «проталкивать» свою статью о яслях.
— Может быть, куда-нибудь на четвертую полосу пристроить, Яков Ильич?
— Некуда — я тебе что сказал! Весь разворот идет под отчет о партконференции. Не знаешь, что ли? На четвертую даем тассовские и… Иди, знаешь, подобру-поздорову! Хоть бы в такой день голову не морочил!
Андрей догадывался, что секретарь сегодня бушует не зря. Еще вчера в редакции шел великий спор по поводу выступления на городской партийной конференции какого-то инженера Иванцова. Спорили: упоминать выступление Иванцова в отчете или не упоминать? Сиротинский стоял на том, чтобы дать. Выступление Иванцова, говорил он, острое, принципиальное, вскрывающее серьезный просчет в работе рудоуправления. Пискун рьяно возражал. Речь Иванцова, по его мнению, прозвучала на конференции диссонансом. Рудоуправление блестяще завершило полугодовое задание, поднесло хороший подарок партконференции, а к Дню шахтера готовит новую производственную победу. А какой-то Иванцов, видите ли, пытается отравить общее впечатление ложкой дегтя.
— Не давать! — уперся Пискун.
— Нет, мы, как орган горкома партии, обязаны дать! — настаивал Сиротинский.
— Я против.
— А я — за.
— Пошли к редактору.
— Пошли.
Целый день не сходила с уст фамилия неизвестного ранее инженера Иванцова. Спор в конце концов закончился поражением Сиротинского. Редактор Ионин согласился с доводами Пискуна и выступление Иванцова снял. То-то Сиротинский сегодня рвет и мечет. На глаза ему лучше не попадаться.
— И вот еще, — напомнил Мишке секретарь, — учти, что в следующий номер ставить нечего. Вот увидишь, вытащу на летучку и такую баню дам — до новых веников не забудешь!
— Ну, это ты зря, Яков Ильич, — совершенно мирно возразил Нечитайло. — Материал есть. Перегибаешь.
— Чего, чего перегибаешь? — загремел Сиротинский. — Тоже мне, промышленный отдел называется! Сидят вас там двое, а что даете? Какие-то шпиндюльки на пятнадцать строк, да рецензии, да ясли. Еще про баню мне приволоки! Или советы молодым матерям… Где, спрашивается, острые постановочные материалы? За последнее время ты поднял хоть какой-нибудь производственный вопрос? Мы что, серьезная газета или листок для упражнения малограмотных? Так что иди и берись-ка за дело. Хватит по яслям бегать. Специалист нашелся! И потом — дали тебе молодого сотрудника. Чего он у тебя киснет, чего штаны просиживает? Гоняй его больше.
«Вот мерзавец!» — подумал Андрей. Слова Сиротинского слышны были, конечно, всей редакции.
Нечитайло, однако, вступился за своего подчиненного:
— Это ты тоже зря, Яков Ильич. Парень он молодой, не сразу все. Сегодня вот на совещание врачей собирается. А что? Самостоятельное задание, довольно интересное.
— У нас промышленный центр — не забывай этого. Значит, и промышленный отдел должен быть в газете. Понял? И иди. Иди от греха. Не до тебя сегодня.
Вернулся Нечитайло сумрачный, расстроенный.
— Дает сегодня жару старик. Но ты на него не обижайся. Его тоже понять надо.
— Я и не обижаюсь, — как можно спокойнее ответил Андрей. На самом же деле на душе у него было скверно. «Интересно, цукали так же вот Павла или нет? Да ну, сравнил! Павел вон на каком собрании с докладом, а я… А вдруг никакого из меня газетчика не получится и буду я всю жизнь получать от Сиротинского такие вот оплеухи?»
— Ты когда идешь на совещание? — спросил Мишка. Андрей взглянул на часы. Времени еще было достаточно, но ему не хотелось оставаться в редакции.
— Пора уже, — хмуро сказал он.
Нечитайло заскреб в затылке.
— Ладно, иди. Я уж тут сам что-нибудь соображу. Только когда напишешь отчет, обязательно покажи мне.
«И этот не доверяет!» — с обидой подумал Андрей. Он встал, проверил, на месте ли удостоверение, блокнот с карандашом, и вышел.
В коридоре ему встретилась Варвара Ивановна Гнатюк, солидная женщина в костюме мужского покроя. На приветствие Андрея она только наклонила голову и прошла мимо. Хотя это была ее обычная манера, но сегодня Андрей возмутился: «Гоняют как зайца, как… мальчишку какого-то!»
— Нечитайло! — раздался позади ненавистный голос Сиротинского. Андрей выбежал на улицу.
Тетя Луша, квартирная хозяйка Андрея, обладала неиссякаемым запасом доброты. Свои обязанности хозяйки она видела прежде всего в заботах о жильце. Скоро Андрей привык, и у него от тети Луши не стало никаких секретов: она сама незаметно приучила его к этому.
Стоило Андрею, устраиваясь на новоселье, купить и спрятать в тумбочку бутылку вина, чтобы было чем угостить забежавших на огонек приятелей, как на другой же день он обнаружил рядом с бутылкой на тарелочке два перевернутых вверх дном стаканчика. Он уже не удивлялся, когда носовые платки, которые он раньше прятал, бывали найдены, выстираны и выглажены. Андрей также знал, что тетя Луша с не меньшим интересом, чем он сам, ежедневно открывает новенькую папку, которую он завел, чтобы подшивать все свои опубликованные заметки и статьи. На первую же подшитую информацию тетя Луша отозвалась по-своему — перетащила из своей комнаты к столу жильца старое покойное кресло.
Андрей, достаточно хорошо узнавший за годы студенческой жизни нравы квартирных хозяек, в тете Луше не чаял души и называл ее ископаемой старушкой. Со временем он примирился и простил своей хозяйке даже нелепый коврик, висевший в ее комнате над кроватью. На коврике была изображена дебелая обнаженная красавица, снимающая с лиловой груди раскормленного голубка.
Утром на обычном месте Андрей нашел приготовленную тетей Лушей кружку с горячей водой и стал бриться. Бритва была старенькая, еще студенческих времен. «Получу первый солидный гонорар, — решил Андрей, — и обязательно куплю электрическую. Эту пора в музей».
На кухне шаркали шаги тети Луши. Закончив бриться, Андрей с минуту рассматривал в зеркало розовые, хорошо пробритые щеки. «Похудел, что ли… Не пойму». Посмотрев на часы, он заторопился: надо было успеть сунуть раньше всех на машинку написанный ночью отчет.
Отчет он принялся писать сразу же, едва вернулся с совещания. Он понимал, что это своего рода газетная поденщина, но к заданию следовало отнестись со всей серьезностью и выполнить его «на уровне». Андрей дважды переписал отчет и в конце концов остался доволен. Конечно, работа не бог весть какая, но он решил пройти через все. Недаром же Мишка Нечитайло, хотя он немногим старше Андрея, уже имеет стаж газетной работы больше десяти лет. Он начинал в редакции с рассыльного и подчитчика.
— А чай? — окликнула Андрея тетя Луша.
— Спасибо! — крикнул на ходу Андрей. — Некогда.
По дороге в редакцию он на минутку остановился возле витрины, где ежедневно вывешивался свежий номер городской газеты. Возле витрины стояло несколько человек. Андрей из-за чьего-то плеча взглянул на номер. Так оно и есть, весь разворот занят отчетом о городской партконференции. «Интересно, неужели совсем замолчали выступление Иванцова?» Андрей пробрался ближе. Нигде в отчете о речи инженера Иванцова не было ни слова. Хотя нет, вот. В самом конце, где говорилось, что «на конференции также выступили тт.» (перечислялось несколько фамилий), Андрей нашел фамилию Иванцова. Она стояла последней. После нее следовало неизменное «и другие». Андрей медленно отошел от витрины. «Все-таки интересное дело — газета. Вот какой-то Иванцов думал, прикидывал, писал речь, потом выступил. И что же? Как на ветер. А докажи позавчера или даже еще вчера Сиротинский свою правоту, убеди он Ионина — и выступление инженера Иванцова прозвучало бы в полную силу. И попробуй теперь убеди инженера Иванцова, что виноват, по существу, один Пискун. Газета, скажет, виновата!»
— Ну, как отчет? — встретил его Нечитайло.
— Готово. Вот.
— Ага. — Мишка взял исписанные аккуратным почерком листки и стал читать.
Андрей смущенно пояснил:
— Понимаешь, боялся, что суховато будет. Я там кое-где сравнений подпустил. Ты посмотри.
На самом деле он опасался, что Мишка начнет придираться и черкать. Он с тревогой и надеждой смотрел на бледное измятое лицо своего зава, пытаясь догадаться, нравится ему отчет или нет. Сухая нервная рука Мишки беспрестанно барабанила по столу.
Наконец Мишка кончил читать.
— Угу. Ну что ж. По-моему, сойдет. Только суховато малость.
— А сравнения?
— Да это не то. Ты лучше вот что. В самом конце, где ты закругляешься, подпусти лирики малость… понимаешь? Ну, зарисовочку, сценку какую-нибудь. Скажем, вот. Какой-то врач, старый, седой, говорит прямо с совещания по телефону. Понимаешь, его насилу разыскали, просят приехать. И он говорит: «Хорошо, хорошо, сейчас еду». Бросает все и идет. Понимаешь?
— Не понимаю, — убито буркнул Андрей. Он и в самом деле не мог взять в толк, зачем Мишке такая концовка.
— Вот балда, — огорчился Мишка. — Это же оживит отчет.
— Но я не видел! А вдруг этого совсем не было?
— Вот зяблик-то еще! Да какое тебе дело — было или не было? Важно, что никто этого не сможет опровергнуть. Пусть ты не видел, другой, третий. Но в то же время каждый прочитает и подумает: ага, а кто-то видел. Что тебе и нужно! У тебя же должен быть наметанный глаз. В нашем деле это много значит. Давай пиши.
Нечитайло ушел. Андрей медленно собрал разбросанные по столу листки отчета. «Зачем это ему? Да и как тут его пристегнешь, врача этого? Нет, видно, газетчик из меня, как из собачьего хвоста сито».
Из секретариата доносились взрывы хохота. Это мешало думать, но Андрей позавидовал беспечно веселившимся людям. Их не волновали какие-то там концовки, зарисовки, для них все было просто и ясно. Вон как раскатываются! Андрей знал, что в секретариате частенько собираются улучившие свободную минуту сотрудники и, слово за слово, начинаются бесконечные воспоминания из прошлой газетной жизни. А у каждого газетчика цепкая профессиональная память сохранила немало смешных и нелепых казусов. Андрей любил слушать эти рассказы, — была в них какая-то романтическая прелесть его нелегкой профессии, чуть ли не древнейшей в мире. Особенно интересно рассказывали Сиротинский, отдыхавший в такие минуты, и выпускающий Порфирьич, высокий сухощавый старик в кожаном картузе, за свою жизнь изъездивший чуть ли не всю страну.
Покусывая кончик ручки, Андрей вот уже несколько раз перечитал злополучный отчет. Дернуло же Нечитайло посоветовать ему эту дурацкую концовку! Хоть караул кричи!
Сердито перебирая исписанные листки, Андрей подумал, что Нечитайло соорудил бы эту концовку в какие-нибудь десять минут. Да и у любого из сотрудников это не заняло бы больше времени. «Эх, была не была. Будь что будет!» Андрей решительно вычеркнул последние два абзаца и принялся писать. Вначале ему показалось, что начал он нескладно. Он зачеркнул первые строки, написал заново и, перечитав, зачеркнул снова. «Седой врач, седой врач, — соображал Андрей. — Какой он? Скорей всего, в очках, с бородкой. Разумеется, с саквояжем. Разыскали его, конечно, родственники какой-то пациентки, которая лечится у него всю жизнь… А что? Подходяще!» Постепенно работа увлекла Андрея, он забыл о недавних сомнениях. Когда кончил писать и прочитал, то, к удивлению своему, обнаружил, что концовка пришлась довольно к месту. «Вот так, видимо, оно и делается», — подумал он и понес отчет на машинку. Окончательную оценку его работе даст Сиротинский.
Ответственный секретарь редакции Сиротинский правил и засылал в запас материалы, когда Андрей принес ему тщательно вычитанный отчет. В секретариате было пусто, накурено и грязно. Табачный дым стлался вокруг обритой головы Сиротинского. Сам секретарь, казалось, не замечал ничего, сжимал большой сильной рукой пылающий лоб и резко, зло черкал на страничках. Перед ним лежала груда сданных сегодня отделами материалов, валялись пластинки клише и обрывки телетайпной ленты. Все это нужно было прочитать, выправить, отослать в набор и заранее подумать о месте каждого материала на газетной полосе будущего номера. Андрей знал, что работа секретаря редакции — каторжная работа. Сиротинский сидел среди всего хаоса в несвежей рубашке с закатанными рукавами, лицо его страдальчески морщилось, и он сердито вычеркивал целые абзацы.
На вошедшего сотрудника секретарь не обращал внимания, — скорее всего, просто не заметил. Андрей терпеливо ждал.
Стремительными, легкими шагами в секретариат вошел Пискун, заместитель редактора, как всегда выбритый, отутюженный — полная противоположность секретарю. Взглянув на царивший повсюду беспорядок, поморщился.
— Где макет первой полосы?
Сиротинский взглянул на него и снова углубился в работу.
— Как видите, еще не готов.
— Так и доложить редактору?
— Так и доложите, — невозмутимо ответил Сиротинский.
Пискун хотел что-то сказать, но, мельком взглянув на Андрея, сдержался и вышел так же стремительно, как и вошел. Андрей знал о неприязни Сиротинского к заместителю редактора.
— Вы ко мне? — секретарь поднял усталое отекшее лицо. — Слушаю вас.
Андрей молча положил перед ним отчет. Секретарь крепко провел ладонью по лицу, встряхнул головой.
— Ах, черт, — проговорил он и машинально пробежал глазами первую страничку. Перо его само собой вычеркнуло какую-то строку. Он перелистнул страничку, потом другую и, не дочитав еще до конца, принялся покачивать обритой головой.
— Эк наворочал, эк накрутил. Ты бы еще голубков нарисовал.
Андрей покраснел.
— Яков Ильич, иначе сухота получается.
— Сухота? А от отчета ничего другого и не требуется. Ладно, садись. Сейчас будем вместе читать.
Он отодвинул в сторону груду бумаг, положил перед собой чистенький, страничка к страничке, отчет и плотоядно обмакнул в чернильницу перо.
— Все эти сравненьица твои вот так, — приговаривал он, безжалостно вычеркивая. — Такую дешевку развел! Пиши просто и ясно. Пиши, что видел и слышал… А это все коврики с голубками. Видал такие?
Андрей вспомнил обнаженную красавицу на коврике в комнате тети Луши и от души рассмеялся:
— Видал.
Он смотрел, с каким упоением Сиротинский кромсает его отчет, и не обижался. Секретарь был настроен ровно и почти доброжелательно: видимо, сказывалась нервная разрядка в минуты недавнего «трепа» — так называл веселые воспоминания в секретариате сам Сиротинский.
Андрей не сомневался, что такая же участь, как и его сравнения, над которыми он мучился сегодня ночью, ждет подсказанную Мишкой концовку. Однако, против всякого ожидания, к концовке Сиротинский даже не притронулся.
— А вот это хорошо, — похвалил он. — Это на месте. Такие вещи надо учиться наблюдать… Ну, у вас все? Возьмите, еще раз перепечатайте и хорошенько вычитайте. Все, идите. А то у меня еще работы по горло.
И Сиротинский словно забыл о нем.
Рассматривая в коридоре густо исчерканные странички отчета, Андрей обескураженно скоблил затылок: «Вот тебе урок. Надо будет запомнить».
Со своей развязностью газетчика Нечитайло моментально осваивался в любой незнакомой компании. И все же Андрей скоро раскаялся, что позвал его к столу. Павел, например, едва Мишка уселся и поискал глазами чистый стакан, умолк, отодвинулся и не произнес больше ни слова. Как всегда тщательно одетый, он с отсутствующим видом покачивался на стуле и, не слушая, что болтает Нечитайло, разглядывал гуляющих. Андрей понял, что его бесцеремонный неряшливый зав никому за столом не понравился.
Проворно подошел официант, в обеих руках принес полдюжины бутылок пива. Пока он расставлял и открывал бутылки, Мишка залез к нему в карман и достал чистый стакан. Андрей успел перехватить из рук Нечитайло бутылку и стал наливать сам. Павлу и Виктору он лишь долил. Мишка нетерпеливо придвинул свой стакан и, дожидаясь, не убирал руки.
— Сейчас не время сенсаций, — продолжал Нечитайло, жадно наблюдая, как пенится, вспухает в стакане и пышно переливается через край неостуженное пиво. — Не та эпоха. Нашему брату сейчас труба. В старое время, например, можно было начать репортаж так: «Труп лежал головою на восток».
— Тогда уж, — не удержался Виктор, с неприязнью наблюдая за газетчиком, — начните лучше так: «Труп обнаженной красивой женщины…»
— И молодой, — добавил Мишка, по-прежнему держась за стакан и не обращая ни малейшего внимания на язвительный тон Виктора. — Или так еще: «Он начинал раздевать ее с ботинок». Чувствуете? Сразу хватает читателя за нос. А то у нас стало классическим начало: «Борясь за…» Скучища! Чувствуешь, как медленно, но верно превращаешься в Пискуна.
— Это точно! — рассмеялся Андрей, отставляя бутылку. — Типичный Пискун. У него любой материал начинается с «Борясь за…».
Мишка нетерпеливо облизнул губы и поднял полный стакан.
— Ну, покончим с пьянством, как сказал критик Шпирт.
Не дожидаясь, он залпом осушил стакан и удовлетворенно смежил заблестевшие глаза.
Поставив стакан, Мишка отодвинулся от столика и полез за папиросами. Вне редакции, не за работой, он был удивительно усидчив.
— Вчера вечером, — сказал он Андрею, — Пискун поднял шум из-за твоего отчета. Потребовал снять концовку. Выпадает, говорит, из стиля.
— Ну и… — насторожился Андрей.
— Чепуха! — Мишка, борясь с икотой, потер горло, поморщился. — Надо же быть круглым дураком.
— Знаток стиля! — возмущенно фыркнул Андрей, вспоминая вылощенного Пискуна. Как-то на днях, встретив Андрея в редакционном коридоре, вечно озабоченный заместитель редактора суховато поинтересовался причиной ничегонеделания. «Думаю вот, Павел Петрович. Одна штука не вытанцовывается», — пожаловался Андрей. «Работать, работать надо, молодой человек! — по-начальственному назидательно и строго проговорил Пискун. — Думать потом будете…»
Павел, барабаня пальцами по столу, поглядывал на часы — Лина опаздывала. Они договорились встретиться сегодня вчетвером и вместе провести воскресный день. Павел сидел за столом отчужденный, словно посторонний, и маленькими глотками прихлебывал из стакана.
Мишка взял бутылку и налил себе сам.
— Я помню, попалась как-то Пискуну строка из стихотворения… Вы должны знать, откуда это, — обратился он к Виктору. — «С Капитолийской высоты…» Да, кажется, так.
— Ну, ну, — небрежно кивнул Виктор. — Тютчев. «Цицерон».
— Так Пискун эту строку выправил по-своему: «С капитализма высоты».
— Действительно! — усмехнулся Виктор.
— Так только ли это! — продолжал Мишка. Забавными рассказами он как бы вносил свою долю в застольную складчину. — Тебе, Андрей, еще не приходилось слышать о его перлах? Ну, это же классика! «Колхозники удовлетворяют свои потребности за счет коров, коз и других животных». Или вот: «Все дороги ведут, как известно, к коммунизму, а поэтому их надо поддерживать в проезжем состоянии». Цитата из передовой.
— Ну, Андрей, — рассмеялся Павел, — я гляжу, и работнички у вас!
— Ничего не поделаешь… — Мишка искал по карманам затерявшийся коробок спичек. Папироса его потухла — они у него постоянно тухли, даже не за работой. — Ничего не поделаешь. Обычно в таких редакциях, как наша, всегда железный подбор кадров. Это или неудачники, или же погорельцы.
— Погорельцы? — заинтересовался Виктор. — А что это такое?
— Погорельцы-то? Как вам сказать… Это люди, погоревшие на чем-нибудь.
Виктор кивнул. Потом — простодушно:
— Простите, а вы… тоже погорелец?
— Разумеется, — с непонятным удовольствием ответил Мишка.
— И на чем же… если не секрет?
Мишка загадочно усмехнулся:
— Попытался организовать хор глухонемых. Или что-то в этом роде.
Андрей рассмеялся. Виктор обиженно откинулся на спинку стула. Ему стало неловко за свои простодушные расспросы. Он понял, что Нечитайло ничего не расскажет.
Наступило молчание.
— Почему же никто не пьет? — спросил Нечитайло. — Скучно? А что, если я предложу один грузинский тост? Не слышали?
— Подожди, — поспешил вмешаться Андрей. — Скажи, как ты относишься к тому, что из отчета убрали выступление инженера Иванцова?
— Иванцова? — Мишка поставил стакан и задумался. — Видишь ли, старик, здесь, мне кажется, Пискун настоял правильно. Вернее, он обязан был это сделать. Понимаешь? Исходя из всего. — И Мишка сделал какой-то замысловатый, как бы обобщающий жест рукой.
— Странно. Обязан был… Человек выступил. Кто нам дал право затыкать ему рот?
Мишка снисходительно усмехнулся:
— Извини, старик, но такие вещи полагается знать самому.
— И правильно сделали, что убрали! — вмешался Павел. — Я знаю, присутствовал… Неправильное выступление, злое. Не к месту.
— Ну, может быть, оно не такое уж и неправильное! — заметил Мишка. — Но что не к месту — это да.
Андрей, ничего не понимая, смотрел то на одного, то на другого. Мишка покровительственно похлопал его по плечу:
— День шахтера же на носу, голова садовая!
— Действительно, брат! — заметил и Павел.
Андрей возмущенно вздел плечи:
— Ну и что? Ну и что, я спрашиваю? Тем более!
Мишка посмотрел на Андрея, как на младенца.
— Извини, старик, но ты сейчас и себя, и всех нас поставил примерно в такую ситуацию. «Мама, — спрашивает как-то дочка, — а что такое аборт?» Мама и руки раскинула. Потом только сообразила. «Подожди, — говорит, — подрастешь, сама поймешь».
Павел заметно оживился, придвинулся ближе к столу и наполнил Мишкин стакан. Нечитайло нравился ему все больше.
— Но это же типичный зажим критики! — не сдавался Андрей.
Глядя, как он горячится, Нечитайло только посмеивался.
— Отстал, отстал ты, старик. Для критики и самокритики существуют стенные газеты.
Заразительно, от души расхохотался Павел. Это был прежний беспечный Пашкин смех.
— Учись, Андрей! — проговорил он.
Нечитайло ласково смотрел на негодовавшего Андрея.
— Не обижайся, старик. Поверь, когда-то я тоже начинал с этого. — Он поднялся из-за стола. — Извините, друзья, мне нужно отбежать на минутку.
— Андрей, — позвал обескураженный Виктор, — неужели этот цинизм от газеты?
— Да перестань, — благодушно протянул Павел. — Твой зав, Андрей, отличный парень. Он циничен, спору нет, но это же от жизни.
— Не понимаю я тебя! — проговорил обескураженный Андрей. — Ты же сам сказал, что выступление Иванцова всего лишь не к месту. Так, значит, на деле, в самой действительности, все то, о чем он говорил…
— Извини, — мрачно перебил его Виктор. — Пришла Лина.
— Да? — Павел живо обернулся и вскочил. В аллее, не приближаясь к павильону, стояла Лина. Она издали помахала друзьям рукой.
— Так идемте? — предложил Павел, задвигая свой стул под столик. — Только, Андрей… Все эти деловые разговоры — лучше не надо. Договорились? Ну, вставайте. Двинулись.
— Неудобно как-то, — поежился Андрей. — Человек придет, а нас нет…
Виктор молчал.
— Ну, дело ваше, — слегка обиделся Павел. — Во всяком случае, не забудьте, что завтра мы вас ждем.
— Слушай, а что это за манера устраивать званые вечера по понедельникам? — спросил Виктор. — Почему не в субботу или в воскресенье?
— Во-первых, это не просто званый вечер, а день рождения Лины. Во-вторых, должен быть Семашко, а он под воскресенье всегда уезжает на охоту. Удовлетворен?.. Ну и прекрасно. Так вы не опоздаете?
— Будь спокоен, — заверил его Андрей. — Привет супруге.
Выходя из павильона, Павел столкнулся с Нечитайло, и Андрей видел, как они долго соревновались в любезности, приглашая друг друга пройти первым. Победил Нечитайло. Павел засмеялся и подал ему на прощанье руку. Они разошлись, как старые добрые знакомые.
— Послушайте, друзья! Это что, его жена? — пригибаясь к столику, шепотом спросил вернувшийся Мишка и восхищенно покрутил головой. — По-ро-дистая баба!
Виктор выпрямился и заносчиво блеснул очками.
— Послушайте, нам это неприятно.
— Ну, тихо, тихо… — миролюбиво вмешался Андрей. Ему не по душе пришлись как оскорбительная фамильярность одного, так и скандальная резкость другого.
На мировую пошел Мишка. Впервые за все время он внимательно взглянул на Виктора:
— Мне что, следует извиниться?
— Как хотите. Я просто счел своим долгом предупредить!
Андрей попробовал успокоить друга, но Виктор резко отбросил его руку. Нечитайло покаянно усмехнулся:
— Видимо, мне и в самом деле… Прошу вас, если можете, принять мои самые искренние извинения.
Снисходительная уступчивость газетчика поставила Виктора в неловкое положение. Он резко встал. Столик качнулся, упала бутылка.
— Я ухожу, — заявил Виктор. — Ты остаешься?
Не дожидаясь ответа, он быстро пошел из павильона.
— Хороший парень, — сказал Мишка.
— Не обижайся на него, — заступился за друга Андрей.
— Что ты, конечно. Но я нарушил всю вашу компанию.
— Ерунда, — ответил Андрей. — Пойми, он такой вспыльчивый.
— Это от порядочности. Чистенький такой… Глаза замечательные. Честные такие, солдатские глаза. И вообще ему очень пошла бы солдатская каска. Если снять, конечно, очки…
Андрей удивился. За все время их давнишней дружбы ему ни разу не пришло в голову присмотреться к лицам своих товарищей. Интересно, а Павлу каска к лицу? Он попытался представить, как выглядел бы Павел в суровом солдатском обмундировании, и не смог. Получался какой-то совсем другой человек. Вот вечерний костюм Павлу к лицу. «А впрочем, все это типичная чепуха!» — отмахнулся от своих мыслей Андрей.
— Послушай-ка, шеф, — шутливо обратился он к Мишке. — Хочу задать тебе один деликатный вопрос.
— Ну, ну, — усмехнулся Мишка, лениво потягивая пиво. — Что-нибудь, конечно, о неустроенности общественного бытия?
— Не совсем. Скажи, на кой черт ты подсунул мне эту концовку в отчет? Вернее, не на кой черт, а как ты догадался, что она будет к месту?
— Зяблик ты… — Мишка, пожевав губами, вяло отстранил недопитый стакан. — Далась тебе эта концовка! Просто я сам когда-то писал такой же отчет и видел такой случай. Врач у меня, кстати, тоже был седой. Так что я тебе просто сделал маленький подарок. Можешь называть это передачей опыта…
— Слушай, а кто у него будет? — спросил Виктор. Он стоял перед зеркалом и пытался пригладить щеткой непокорный хохолок.
Андрей пожал плечами:
— Откуда я знаю! Видимо, какие-нибудь инженеры, его сослуживцы. Рабочий народ, так сказать, базис.
Виктор в зеркало наблюдал за Андреем. Улыбнулся.
— Если я правильно понимаю, то на вашем порочном лице написано желание покутить.
— Отвяжись. И не ори так громко.
— Мама не слышит, — успокоил его Виктор.
Мать Виктора, Евгения Васильевна, приболела и лежала в соседней комнате. С щеткой в руках Виктор подошел к прикрытой двери и осторожно заглянул. Евгения Васильевна увидела его.
— Что, собрались? Поешьте чего-нибудь. Там на кухне котлеты.
Виктор решительно запротестовал:
— Вот уж это действительно бездарно, как говорит пропойца Нечитайло. Идти в гости и наедаться какими-то пошлыми котлетами!
Евгения Васильевна позвала:
— Андрюша, зайди, пожалуйста, на минуточку… Здравствуй, голубчик. Садись вот сюда, на табуретку. Ты скажи этому свинтусу Павлу, чтобы он забежал проведать. Как ему не стыдно? Я просила Виктора, но он не хочет. Что у них произошло, уж не поссорились ли?
— Мама, ну что ты выдумываешь? — мягко упрекнул ее Виктор. — Андрей, скажи хоть ты.
Андрей обещал выругать Павла и на днях привести его вместе с женой. Он давно знал Евгению Васильевну, любил и уважал ее. Много лет она одна, без мужа, воспитывала сына, и никогда никто не слышал от нее ни слова жалобы. К старости, видимо, начала сказываться усталость: она стала частенько прихварывать.
Слабой рукой Евгения Васильевна убрала с лица жидкую седую прядь волос.
— Андрюшенька, я что-то не пойму… Ты нездоров или просто работы много?
— Да так, Евгения Васильевна.
— И глаза красные… Виктор говорил, что у тебя ночные дежурства. Голова не горячая? Подойди-ка поближе.
Ответил Виктор:
— Мама, у него просто легкий грипп. На твоем месте я постарался бы поскорее выставить его из комнаты. Говорят, грипп очень заразен. Андрей, будь человеком, иди, посиди здесь. Я обязан заботиться о здоровье матери.
— Господи! — через силу усмехнулась Евгения Васильевна и движением руки отпустила Андрея.
— Работник несчастный! — прошептал Виктор, плотно прикрывая дверь в комнату матери. — Заступайся за таких.
— Пошел к черту!
Друзья вышли на улицу.
— Что-то мне не по себе, — признался Виктор. — А ты? Как ты себя чувствуешь?
— Привыкай. Это в тебе еще студенческая одичалость.
— Да, надо привыкать, — со вздохом согласился Виктор.
Дверь друзьям открыл Павел.
— О, наконец-то! Чего так долго?
— Ты же знаешь, — сказал Андрей, — пока наш денди завьет свои локоны…
Павел потрепал Виктора за хохолок:
— Никак не хочет слушаться? Ну, проходите. Народу уже много.
В квартире стоял слитный праздничный гул. Из коридора через высокую стеклянную дверь Андрей и Виктор видели залитую ярким светом комнату, обилие гостей, долетали уверенная речь и громкий смех, пахло хорошими духами.
Виктор смущенно потер руки:
— Файв-о-клок. А мы-то с тобой как пегашки.
В комнате напротив, полутемной и прохладной, мерцал приготовленный стол. Андрей засмотрелся на торжественное убранство. За таким столом хотелось думать и говорить о красивых и возвышенных вещах. За таким столом человек невольно становится лучше.
Маленький очкастый Виктор все еще потирал руки.
— А мама-то хотела нас котлетами, а?
Андрей не мог оторвать глаз от роскошного стола. «Как он многого добился за это время!..» Павел окончил институт на полтора года раньше, изредка писал друзьям и звал к себе, и они при распределении добились назначения в тот же далекий город.
В коридор выглянул Павел.
— Ну, чего вы застряли? Идемте, идемте, хватит вам прихорашиваться. Идемте, я вас буду знакомить.
Но в это время раздался долгий решительный звонок. Так мог звонить человек, сильно уверенный в себе. По тому, как по всей квартире прокатилось короткое волнение, чуть заметная сумятица, которая затем сменилась выжидательной тишиной, Андрей и Виктор поняли, что это и был тот звонок, которого за прикрытием разговоров, шуток и смеха давно ждали. Хозяева полетели встречать.
Лина пронеслась мимо друзей, стремительная, надушенная, с голыми холеными руками.
— Мальчишки, здравствуйте! — просияла она на ходу очаровательной улыбкой. — Я так рада! Проходите…
Павел распахнул дверь, распахнул так широко, как только можно, и Андрей впервые увидел знаменитого Семашко близко, совсем рядом. Директор рудоуправления стоял с женой, величественной снисходительной дамой.
— Принимаете? — шутливо спросил Семашко, не решаясь переступить порог.
— Пожалуйста, Николай Николаевич!.. Пожалуйста… — наперебой приглашали Лина и Павел.
Чета Семашко вступила в комнату. Начались знакомства, произошло первое движение среди собравшихся, посыпались первые неуверенные шутки. Однако скоро все закрутилось в совершенной простоте и непринужденности — этому способствовал сам Семашко. Даже впоследствии, не раз встречаясь с директором рудоуправления, Андрей не мог забыть то впечатление, которое производил при первом знакомстве этот волевой, умный и обаятельно умелый в обращении с людьми человек.
Вконец захлопотавшийся Павел на ходу бросил друзьям:
— Братцы, хоть вы-то ведите себя по-свойски. Чего скуксились?
— Ничего, ничего, — поспешно откликнулся Андрей. — Ты давай… Ты не обращай внимания.
— Линочка, — позвал Павел жену, которую Семашко не отпускал от себя, — Линочка, я сейчас проверю, все ли готово, и можно начинать.
И снова заметался в полнейшем беспокойстве. Таким ни Андрей, ни Виктор его еще не видели. Хотя Павла сегодня можно было понять.
Наконец в торжественной комнате вспыхнул свет. Засверкал праздничный стол. К нему, как к святыне, благоговейно тронулись гости. Не прекращая разговоров, шуток, смеха, стали рассаживаться. Послышалось хлопанье пробок и звон бокалов, стук вилок и ножей.
Разграбление стола началось как священнодействие. Постепенно гости приобщились и настроились. Табачный дым потянулся к потолку, пропадала скованность, креп многоголосый слитный гул. Стол сделал свое дело. Дальнейшее опустошение его походило на кощунство. Но так оно и должно было быть, если только вечер удался. А вечер явно удался.
Перекрывая шум и гам, раздался тонкий требовательный звон вилки о пустой бокал: Семашко просил тишины. Поднялся взволнованный Павел.
— Тост! Тихо, товарищи, тост.
Павел дождался полной тишины.
— Мне бы хотелось, — неуверенно произнес он, не поднимая головы и глядя в бокал, который нервно сжимал в руке. — Мне бы хотелось… — И, взволнованный, не находил подходящих слов.
Все ждали и смотрели на него. Лина в тревоге положила свою красивую руку на рукав сидевшему рядом Семашко. Директор рудоуправления смотрел на растерявшегося Павла с улыбкой.
Вдруг Павел отчаянно махнул рукой:
— Да чего там говорить! Давайте выпьем — и все! — И, перекрывая разом поднявшийся говор и смех, крикнул: — Выпьем за всех нас, за нашего…
Его не стало слышно. Павел полез чокаться с Семашко.
Снова зазвенела вилка о бокал: поднялся сам Семашко.
— Товарищи, друзья… Я возьму на себя смелость поправить, вернее, дополнить нашего дорогого Павла Васильевича. Давайте выпьем за наших дам… как галантные кавалеры, за нашу прекрасную именинницу, — он ловко и непринужденно поцеловал Лине руку, — выпьем за нашу молодежь, которая почему-то совсем закисла в своем углу.
Среди гама Андрей плохо соображал. Он увидел, что Семашко, чуточку хмельной, но неподдельно веселый, с широкой дружеской улыбкой тянется к ним через галдящий стол чокаться.
— Пьем все, до дна! — крикнул Семашко. — И — танцевать. Хозяин, даешь музыку!
Гости повалили Из-за стола. Поднялось что-то невообразимое. То и дело слышался громкий бесшабашный голос Семашко, в общей толкотне мелькала его мощная фигура а рубашке с расстегнутым воротом, — он танцевал, он от души веселился.
Разговаривая с соседом справа, спокойным, сосредоточению курившим парнем, за весь вечер ни разу не вставшим со своего места, Андрей случайно обратил внимание, что среди общего гвалта, среди всей этой вакханалии только, у этого парня, да разве еще у Виктора, сохранился холодный трезвый взгляд.
Виктор сидел рядом, и Андрей быстро спросил у него:
— Ты чего закис? Скучно?
— Нет, ничего, — ответил Виктор и отхлебнул из бокала.
Сосед справа, закинув ногу на ногу и держа перед собой дымящуюся папиросу, наблюдал, как веселится Семашко, и не очень громко говорил Андрею:
— Хватка, смелость, размах! Иной раз идет на такие вещи, что только диву даешься. Что-то американское в нем… Не случайно при нем впервые вытянули план. Большого полета человек!
К ним подлетела возбужденная Лина.
— Мальчишки, ну чего же вы? Как старики. Пойдемте, пойдемте!
Она силой увела Виктора и усадила его на диван к скучавшей величественной жене Семашко. Потом вернулась и потащила Андрея танцевать.
— Ну, как Семашко? — спросила она, откидывая голову и глядя в лицо Андрея шальными, отчаянно блестевшими глазами.
— Прелесть, — ответил он. — Никогда не подумал бы.
— Правда? — засмеялась она. — Удивительный человек! И что в нем покоряет — простота. Забываешь обо всем.
Они еще долго танцевали и говорили. Постепенно возбуждение Лины проходило, начала сказываться усталость: видимо, она много хлопотала, готовясь к приему гостей. Кое-кто стал собираться уходить. Время было позднее.
Андрей сел на забытый у стенки стул и огляделся. Он вспомнил жалкую комнатку, которую снимал у тети Луши, папку для напечатанных материалов, вспомнил бутылку вина, до сих пор сиротливо стоявшую в тумбочке. М-да… Через опустошенный, разграбленный стол он увидел Виктора. Жена Семашко, и в усталости не терявшая величественности, что-то снисходительно говорила ему. По тому, как Виктор наклонил голову и сжал губы, Андрей понял, что разговор идет неприятный. «Как бы он чего не ляпнул ей!» Однако подойти и вмешаться-в разговор было бы неловко.
— Я умираю, мама! — позвал жену Семашко, усталый, похожий на подгулявшего студента. Из кармана пиджака у него торчал небрежно засунутый галстук.
Поднялся и Андрей.
На улицу вышли вместе с четой Семашко. Директора рудоуправления ждала машина.
— Молодые люди, подвезти? — предложил он.
— Спасибо, — отозвался Андрей. — Нам не так уж далеко.
Семашко открыл дверцу и грузно завалился в машину. Его жена что-то говорила Павлу, кивала головой и улыбалась своей снисходительной улыбкой. Павел помог ей сесть в машину.
Виктор остановился за спиной Павла и вызывающе процедил:
— Смотри не надсадись. Это не производственная травма, пенсии не дадут.
Павел поспешно захлопнул дверцу и, не оборачиваясь, продолжая улыбаться в стекло, сквозь зубы ответил:
— Сделай одолжение, оставь свои идиотские шутки до лучших времен!
— Очумел совсем! — Андрей в испуге дернул Виктора за руку и потащил за собой. — Вот болван-то!
Он продолжал ругать и стыдить его, не понимая, что могло случиться. Виктор, угрюмо вышагивая рядом, молчал. Только перед домом, прощаясь, он тихо спросил:
— Слушай, тебе сегодня ничего не показалось?
— Н-нет… — неуверенно ответил Андрей. Он не знал, куда Виктор клонит.
— Совсем, совсем?
— Да нет же! В чем дело?
Виктор помолчал, потом сказал:
— Ладно. В общем, видимо… Нет, нет, это я так. Будь здоров!
— До свидания… — отозвался недоумевающий Андрей. Он долго стоял и смотрел, как удаляется согнутый, нахохлившийся Виктор. «На что он намекал? Что все-таки произошло?..» Но сколько ни стоял он, ожидая, Виктор так и ушел, не обернувшись.
На рудник Андрей ехал впервые.
Вчера он дежурил по номеру. Пискун подписал очередную полосу и отослал рассыльную. Оставалась последняя полоса. Ждать нужно минут тридцать. От нечего делать Пискун принялся разводить в пепельнице костер. Как будто согревая пальцы, он подкладывал в огонек обгоревшие спички, окурки, клочки измятой прочитанной полосы. Огонек трепетал, то разгораясь, то припадая, — безукоризненно выбритое лицо заместителя редактора было задумчивым, добрым.
Пользуясь случаем, Андрей решил заговорить с ним о заветном. Вот уже несколько дней он носился с мыслью предложить редактору серию критических зарисовок из разных областей городской жизни. Каждая зарисовка — небольшая, строк до ста. Но печататься они должны ежедневно. Читатель должен привыкнуть, что, открывая свежий номер, он обязательно найдет какой-нибудь острый, бичующий неполадки материал А. Чернявина (наедине с собой грезилось: «А ну-ка, — говорит утром читатель, — что тут Чернявин откопал?» или: «Читали фельетон Чернявина?» — «Ну как же!» — «Молодец! Остро, смело, правильно…»).
Пискун, всецело занятый огоньком в пепельнице, выслушал горячую речь Андрея внимательно.
— А что? — сказал он, подкладывая скрученную жгутиком бумажку. — Мысль есть. Есть у вас здоровое, рациональное зерно.
Казалось, вместе с вспыхнувшим жгутиком заплясал в душе Андрея радостный огонек надежды. В возбуждении Андрей даже с места вскочил.
— Я ведь как это представляю себе, Павел Петрович…
— Подождите, — спокойно остановил его Пискун. — Я говорю о мысли вашей, о зерне. Вы правы, читатель должен, я бы сказал, он обязан брать газету с волнением и надеждой. Но давайте зададимся вопросом: а чем мы собираемся привлечь читателя? Городской грязью, бичеванием чисто обывательских, я бы сказал, совершенно нетипичных… м-м… частностей? Или же давайте посмотрим с другой стороны.
«С одной стороны, с другой стороны…» Андрей, сожалея о начатом разговоре, обескураженно сел. Пуще всего убивал его спокойный, рассудительный голос Пискуна. Ионина, того можно хоть на минуточку зажечь. Зря он начал разговор с Пискуном!.. Глядя на этого человека, на то, как он безукоризненно одет, тщательно выбрит и причесан, не верилось, что он плохо пишет — совсем не умеет писать. А тот же Мишка Нечитайло со своими патлами и в сапожищах… «Работать, работать надо, молодой человек. Думать потом будете!» — припомнилось как нельзя кстати. А, да что теперь! И Андрей, смирившись, смотрел, как в груде накопившегося пепла гаснет, отчаявшись пробиться, веселый, бодрый огонек. Пискун нудно говорил, что задача газеты, а особенно в сегодняшние дни, — «показать народное ликование и трудовой подъем масс». Газетчик должен писать о том, что он видит. «А что он обязан видеть?» И, словно подводя итог всему разговору, Пискун прихлопнул крышкой чернильницы тлеющие в пепельнице бумажки.
— Так что давайте, товарищ Чернявин, не будем мы с вами лезть во всякие там… понимаете? Для этого есть специальные организации. Наше дело воспитывать людей на положительных примерах. В этом я вижу отличие советской прессы от буржуазной. Вы согласны со мной? Впрочем, об этом мы еще поговорим.
Принесли на подпись полосу, и Пискун занялся сверкой. Андрей поднялся и вышел. Ему было совестно своих надежд. «Вот тебе и Чернявин!.. Нет, не так-то это просто».
Все же, дожидаясь выхода газеты в свет, Андрей думал о разговоре с Пискуном. Утром он решил поделиться своими соображениями с Мишкой, но того еще в коридоре перехватил Сиротинский, а когда расстроенный взбучкой секретаря Нечитайло пришел в отдел, Андрей счел за благо промолчать.
Мишка хмуро попросил его съездить на рудник. Задание не бог весть какое — побывать в какой-нибудь бригаде, написать корреспонденцию строк на сто двадцать. Нечитайло так и сказал: «Поезжай, подстрели чего-нибудь». Однако в душе Андрей был готов к большему. Крупнейшее предприятие области, рудник давал газетчикам самый солидный материал. Вдруг и Андрею подвернется что-нибудь интересное? Тогда можно размахнуться на очерк. Скоро областная партконференция, а там и праздник шахтеров. Такой ударный материал нужен позарез. Немного смущала Андрея предстоящая встреча с Семашко. Интересно, узнает его директор рудоуправления или нет? Напоминать ему, пожалуй, не стоит. Неловко. «Надо было все-таки подъехать тогда с ним на машине. Сам же предложил…»
В здании рудоуправления Андрей невольно оробел. Все здесь было солидно и добротно. Люди занимались важным и очень конкретным делом — они давали стране руду, из которой потом получится металл, необходимый как на примусы, так и на космические корабли. Другими словами, здесь создавались те материальные ценности, о которых читают студентам на лекциях по политэкономии. Какое, спрашивается, дело этим занятым людям до того, что о них напишет городская газета с небольшим тиражом? К Семашко, как слыхал Андрей, приезжает на прием сам председатель исполкома горсовета — просить средств на благоустройство города. Это стараниями Семашко прокладывается в городе водопровод и асфальтируются улицы, а ответственные работники горсовета живут в благоустроенных квартирах рудоуправления.
В просторной приемной Семашко ожидало несколько человек. Андрей скромно прошел к столику пожилой секретарши. Выслушав его, секретарша бесшумно скрылась за массивной кожаной дверью. Андрей опустился на краешек стула. Да, здесь люди не думали о каких-то заметках в сотню строк. У этих людей иной размах, иные ценности…
Вздохнула, открывшись, кожаная дверь, секретарша негромко, но очень внятно пригласила Андрея войти. Андрей удивился: его принимают вне очереди? Под взглядами ожидающих, стесняясь собственной значимости, он миновал приемную.
Семашко встретил его приветливо. По манерам, по привычке одеваться он и в самом деле показался Андрею чем-то похожим на американца — на одного из американцев Драйзера. Они ни словом не обмолвились о вечере у Павла, но Андрей видел, что директор рудоуправления узнал его. Семашко пригласил садиться, сел сам. Они сразу же заговорили о том, что привело Андрея, но разговор пока шел вообще — ни о чем конкретно. Семашко давал молодому газетчику время освоиться. В манере директора держаться угадывалась приветливая бесцеремонность, которую можно было понять как желание устранить возникшую натянутость, как приглашение к товарищеским откровениям, готовность помочь чем только можно. Все это льстило Андрею, и он чувствовал, как растет у него симпатия к этому знаменитому в городе человеку, принявшему на равной ноге мелкого, только вступающего в жизнь газетчика.
Семашко сидел в глубоком кресле, удобно устроившись для беседы. Изредка по звонку секретарши ему приходилось поднимать трубку, он выслушивал и коротко, веско отдавал распоряжения.
— Должен сказать вам, — с улыбкой заявил он Андрею после одного из таких разговоров по телефону, — что у вас нюх настоящего газетного волка. Один мой знакомый, довольно крупный журналист, мы отдыхали с ним в санатории… — Семашко назвал одно из известных в журналистике имен, — так он как-то сказал мне, что настоящий газетчик должен быть на пожаре за десять минут до его начала. Выражение, конечно, фигуральное, но вы понимаете…
Андрей заулыбался, закивал. При упоминании имени журналиста он с невольным почтением сдвинул колени.
— Так что вы явились в самый раз, — говорил Семашко.
Он поставил локти на подлокотники кресла, сел еще глубже и, сомкнув перед собою пальцы, на мгновение задумался.
— Да, сейчас мы пригласим товарищей, и они обо всем нам расскажут.
Не глядя, привычным жестом он нажал кнопку звонка и коротко бросил появившейся секретарше:
— Полетаева.
Когда в кабинет вошел Павел, Семашко занялся какими-то бумагами, чтобы дать друзьям возможность переброситься несколькими словами.
— Андрюшка? — шепотом удивился Павел. — С какой стати?
— Да вот… — Андрей наспех объяснил.
— А-а! Ну, повезло тебе. В самый раз.
— Павел Васильевич, — позвал Семашко, — я думаю, мы можем посвятить товарища в наши планы. Пусть пока это только начало, но-о… Вспомните, китайцы говорят, что путь в тысячу миль начинается с первого шага.
Он опять удобно развалился в кресле, откинул голову. Густые непокорные волосы падали на его крутой высокий лоб.
— Николай Николаевич, вы имеете в виду рекорд? — спросил Павел.
— Ну, голубчик, — рассмеялся Семашко, — будет рекорд или не будет — это еще бабушка надвое сказала. Пока у нас, товарищ корреспондент, только надежды. Замыслы и надежды… — Он снова задумался, и лицо его с сощуренными глазами, с резкими, похожими на шрамы, складками у рта приняло неумолимо властное выражение. — Да, так вот. Я уже говорил, что вы приехали очень удачно. Сегодня бригада Тимофея Малахова — это вы можете уже записать, — сегодня бригада Малахова начала рекордный цикл проходки. Повторяю, пока это только начало, но мы все надеемся, что к областной партконференции уже кое-что сможем подвести. Кое-что… Окончательный же результат должен быть к нашему празднику, к Дню шахтера.
Андрей стал быстро записывать в блокнот.
— Что, рекорд рудника? — спросил он.
— Нет, зачем же!
— Как, области?
— Видите ли, — дипломатично улыбнулся Семашко, — все это дело будущего. Но на всякий случай запишите лучшее достижение на рудниках страны. Попозже я припомню и зарубежное.
— Ого! — невольно вырвалось у Андрея. Не поднимая головы, он лихорадочно писал. Лицо его горело. «Нет, честное слово, сегодня удивительный день. Попасть на такое событие!»
— Николай Николаевич, — волновался Андрей, — я просил бы вас дать мне возможность поговорить с этими людьми.
— Это мы сейчас устроим. Павел Васильевич, вызовите, пожалуйста, пятый горизонт.
Павел прошел к огромному, директорскому столу и склонился над щитком с множеством рычажков, кнопок и лампочек. Назначение их было непонятно Андрею, но он старался ничего не пропустить. «Запомнить, запомнить все надо! — горячился он. — Все это может очень пригодиться».
Пока Павел негромко, но требовательно говорил что-то в небольшой, похожий на репродуктор ящичек, Семашко с удовольствием рассказывал Андрею:
— Рекорды у нас в один день не делаются. Не то производство. Бригаде приходится выполнять огромный цикл работ. Дело здесь зависит от организации, от умения людей. Важно продумать все: и подачу порожняка, и воздух, и — прямо скажем…
— Николай Николаевич! — позвал Павел.
— Простите, — извинился Семашко и придвинул к себе ящичек. — Михеев? Дайте Михеева… Михеев?
В ящике что-то пискнуло, Семашко подкрутил регулятор, и в кабинете послышался глуховатый далекий голос.
— Как там у Малахова? — громко спрашивал директор. Движением бровей он показал Андрею: дескать, слушайте, слушайте.
— А что ему сделается? — отвечал далекий Михеев с пятого горизонта. Андрею показалось, что голос начальника участка оскорбительно равнодушен. Он вопросительно посмотрел на Семашко, тот сделал знак рукой: дескать, не обращайте внимания.
— Ты мне философию не разводи, — раздельно и ровно говорил директор рудоуправления. — Спрашивают — отвечай.
— Я и отвечаю, — пробивался из ящичка голос.
— Как там у Малахова?
— А что ему сделается? Идет.
— Знаю, что идет. Я спрашиваю: как идет?
— Как, как… Как намечено было, так и идет!
Семашко в сердцах повернул рычажок.
— Вот упрямый человек, — проговорил он, крепко проводя ладонью по лицу. — В общем, товарищ корреспондент, мы всё вам расскажем по-нашему, по-рабочему, по-горняцки. А вы уж там оформите по-своему. Павел Васильевич, распорядитесь, пожалуйста, чтобы приготовили нужные цифры. Товарищу они пригодятся.
Павел вышел.
— Словом, слышали сами, — сказал Семашко. — Пока все идет хорошо. Будем стараться, чтобы ко Дню шахтера страна получила хороший подарок. От нас, от горняков.
— Николай Николаевич, — взмолился Андрей, — без самого Малахова…
— Знаю, знаю, — успокоил его Семашко. — Будет вам и сам Малахов. — Он взглянул на часы. — Скоро конец смены, мы пригласим его прямо сюда. Сейчас Павел Васильевич вернется, он и распорядится.
— Спасибо, — прошептал Андрей. Ему было неловко от бесконечных одолжений Семашко. Удивительно сердечный человек! Сможет ли он, Андрей, хоть как-нибудь отблагодарить его?
Бригадир Малахов, громадного роста человек, заявился в директорский кабинет прямо со смены — в перепачканной спецовке, в резиновых сапогах и металлической каскетке.
— Заходи, заходи, — подбодрил его Семашко.
Малахов остановился на пороге, развел руками:
— Куда же, Николай Николаевич? Грязноват, наслежу.
— Да заходи, Тимофей Устиныч! — прикрикнул Семашко, поднимаясь из-за стола, — Грязноват… Побольше бы такой грязи! Ну, привет, герой, — и он широким жестом протянул бригадиру руку.
— Уж и герой, — засмущался Малахов, громоздко возвышаясь посреди роскошного кабинета.
— А кто же ты? Конечно, герой. Вот, знакомься — товарищ из газеты. Ради тебя приехал.
Бригадир осторожно пожал своей литой ручищей руку газетчика.
— Садись, Тимофей Устиныч, и рассказывай, — командовал Семашко.
Он насильно усадил бригадира на стул, сел рядом с ним. Малахов снял каскетку, пригладил потные волосы. На его мокром лбу осталась четкая красная полоска.
— Так чего рассказывать-то, Николай Николаевич?
Бригадир то и дело посматривал на ноги, боясь, не наследил ли на ковре.
— Ну вот, видели его? — рассмеялся Семашко, неожиданно подмигивая Андрею. — Скромник!.. Давай, Тимофей Устиныч, все по порядку. Товарищу о тебе в газету нужно написать, чтобы люди читали и учились, как надо работать.
— Какой мой рассказ, Николай Николаевич? — мялся бригадир. — Уж лучше вы сами.
Андрей нетерпеливо вертел в пальцах карандаш.
— И я расскажу. А ты как думал? Но сначала ты. Кто рекорды-то ставить будет? Я?.. Вот то-то. Значит, ты и рассказывай. Скажи, посвящаете вы рекорд Дню шахтера?
— Это обязательно! — заверил бригадир.
— Во-от. Ну, а как бригада работает? Здорово. Воздух сегодня был? Был. Порожняк? Тоже в порядке… И еще, товарищ Чернявин, запишите, — Семашко поднялся и щелчком сбил с рукава невидимую пылинку, — запишите, что партийная организация взяла это дело под свой неослабный контроль. Партийная организация и администрация. Нам важно показать тот трудовой подъем, с которым наши рабочие идут навстречу знаменательному дню праздника. Это вы обязательно запишите.
«Хоть в передовую», — подумал Андрей, записывая слова директора. Обычно такими складными, гладкими фразами заканчивал свои статьи Пискун.
Семашко прошел за свой стол, но не сел. Он остался стоять и, дирижируя карандашом, произнес медленно и раздельно, словно диктовал:
— Вот видите, результаты пока неплохие. Но мы уверены, что горняки выполнят свои обязательства. Важно верить в свои силы, а мы в них верим. Сил у нас для этого достаточно.
Директор положил карандаш и принялся рыться в бумагах на столе.
— Вам же нужны цифры, — приговаривал он. — Где же они? Где Павел Васильевич?.. Хотя вот они. Пишите, товарищ Чернявин.
Он поднял голову и заметил Малахова, сидевшего в сторонке.
— Что, Тимофей Устиныч, устал? Так иди. Иди, отдыхай. Ты свое дело сделал. Тут уж мы как-нибудь… Товарищ Чернявин, я думаю, отпустим его на покой? Человек со смены. Цифры, какие нужно, я сообщу сам.
— Пожалуйста, пожалуйста, — согласился Андрей. Он уже давно потерял понятие, где он и что с ним происходит. Он машинально записывал все, что говорилось ему, в голове носились отрывочные, созданные возбужденным воображением картины какой-то грохочущей, с криками людей и взрывами, битвы за рекорд. Порой громадная фигура бригадира Малахова заслоняла собою все, рельефно вырисовываясь могучим разворотом плеч и героической посадкой головы. «Властелин недр», — мысленно называл его Андрей, набрасывая в воображении тугие, ладно ложившиеся одна к другой фразы будущего очерка. Очерк бродил в голове Андрея красочными картинами, неожиданными сравнениями, добротным языком, за который еще в университете хвалил его руководитель спецпрактики. Очерк зудел где-то в кончиках пальцев, рвущихся к перу, он так и просился на девственную белизну аккуратной стопки бумаги. Андрею больше всего хотелось сейчас запереться одному и писать, писать, но Семашко, деловито шагая по кабинету, говорил и говорил, рушил на него поток цифр. Андрей смутно помнил, что в кабинет несколько раз входила секретарша, приносила какие-то планы, выкладки и графики, потом снова появился Павел и тоже куда-то звонил, что-то уточнял. Андрей все писал и писал, боясь, что ненароком не запишет самого главного. От цифр уже рябило в глазах, и он облегченно, с наслаждением выпрямился, когда Семашко наконец произнес:
— Ну, кажется, достаточно, а? Теперь вам хватит материала. Давайте пишите. Пишите подвал — так это у вас, кажется, называется? Пишите два подвала. О таких делах стоит. Да и разогнаться есть где.
Андрей с блокнотом в руках поднялся, совсем оглушенный, обалдевший.
— Павел Васильевич, — сказал Семашко, — мы в состоянии организовать товарищу машину?
— Конечно, Николай Николаевич, — с готовностью откликнулся Павел.
— Тогда распорядитесь, пожалуйста. Ну, товарищ Чернявин, до свиданья. Будем теперь каждый день просматривать газету. Будем ждать.
— Спасибо, спасибо, — бормотал Андрей, неловко засовывая в карман блокнот.
— Павел Васильевич, — окликнул Семашко, — вы потом загляните ко мне. Проводите и — сразу же!
— Сию минуту, Николай Николаевич.
В приемной, куда они вышли, Андрей поразился обилию ожидающих. Люди сидели на стульях, диване, даже на подоконниках. Некоторые нервно ходили взад и вперед. К выходу приходилось проталкиваться. Едва Андрей и Павел вышли, издерганная секретарша полетела в кабинет директора.
Павел проводил Андрея вниз.
— Ну, вот тебе наш лимузин, езжай. Я вижу, ты чем-то понравился нашему. Повезло тебе сегодня.
Андрей устало улыбнулся.
— Как там Витька? — спросил Павел. — Вот очумелый парень! Что-то ляпнул на вечере жене Семашко. Ну не идиот ли? Ты с ним не говорил?
— Когда было? — уклонился Андрей. — Но ты не обращай внимания. Он же у нас… знаешь…
— Но надо же башку иметь на плечах! Хватит в мальчиков играть. Видали его — больная совесть поколения!
— Не заводись, я с ним поговорю. Иди, а то тебя ждут. И привет супруге.
— Спасибо. Забегай как-нибудь! — крикнул Павел.
Машина плавно тронулась с места. Андрей откинулся на тугие подушки. Волна удачи, счастья, благодарности горячо прокатилась в груди. «Ух, напишу так, что чертям тошно станет!»
Андрей попросил, чтобы его подвезли к редакции. Там царило запустение. Номер был сдан, Сиротинский ушел по своим делам до вечера. В накуренной комнате промышленного отдела Мишка Нечитайло вычитывал после машинки целую кипу информации. Ему сегодня крепко влетело от Сиротинского. Отдел партийной жизни сдал интересные письма из парторганизаций, отдел культуры — острую статью, и только промышленный отдел по-прежнему пробавлялся незначительными заметками. Мишка был не в духе.
— Глаза бы ни на что не смотрели, — пожаловался он. — Вот возьму пойду к Ионину и поставлю вопрос торчмя. Скорей бы стройка развернулась. Уеду собкором, дня не останусь! Надоело… Ну, был на руднике? Нашел что-нибудь?
— Еще бы! — Андрей был так настроен, что его нисколько не задела завидная Мишкина перспектива поехать собственным корреспондентом на большую стройку.
Нечитайло удивленно посмотрел на своего помощника: откуда вдруг такой энтузиазм? Андрей не удержался, рассказал. Нечитайло с сомнением покрутил кудлатой головой, но промолчал.
Андрей взглянул на часы: рабочий день, в общем-то, кончился.
— Иди, иди, — разрешил Мишка, вновь зарываясь в невычитанные информации. И Андрей в нетерпении убежал. Он решил немедленно засесть за работу. К утру очерк должен быть готов. Придется не поспать, но что ж, надо привыкать и к этому.
По дороге он думал о том, что ему довелось увидеть и услышать сегодня. В неостывшей голове по-прежнему носились картины будущего очерка. Как только назвать его? «Звезда над копром»? Избито и затасканно. Мишка, халтурщик, выдает этот заголовок к каждому празднику. «Властелин недр»? Немного вычурно, претенциозно. Что же придумать? Может быть, «Рекордсмены»? Нет, это совсем плохо. А что, если… Постой, постой, вот чем не заголовок «Идущие впереди»? И солидно, и по-очерковому. Очень хороший заголовок. Значит, решено — «Идущие впереди».
Название очерка Андрей крупными красивыми буквами вывел наверху чистой страницы. Подчеркнул аккуратной жирной чертой. Полюбовался — хорошо! Обдумывая начало, подровнял стопку бумаги, — он слышал, как Сиротинский говорил, что не может писать на неряшливо разбросанных листках: мешает сосредоточиться.
Ну-с, с чего же начать?
Андрей подождал минуту, другую. Странно: впечатлений вроде много, а вот на бумаге… Кто-то говорил, что начало — самое трудное. Недаром Сиротинский о качестве статьи или корреспонденции судит по началу. Пискун, например, тот долго не лукавит, у него все статьи начинаются с классического: «Борясь за…» Интересно начинает свои редко появляющиеся заметки Варвара Ивановна Гнатюк. Сразу видно, что когда-то была сильным журналистом… Но с чего же все-таки начать?
От нетерпения Андрей стал подправлять буквы красиво выведенного заголовка. Постепенно буквы расплылись, украсились всевозможными крючочками, завитушками.
Мысленно Андрей хорошо представлял себе героя своего очерка — громадного роста мужчину в металлической каскетке и спецовке. Едва не задевая головой о крепь, он, не сгибаясь, вел свою бригаду на штурм рекорда. Грохочут перфораторы, лязгают вагонетки. Бригада вгрызается в скалистые недра земли… Жаль все-таки, что не удалось побывать в забое. Трудно писать о том, чего не видел. Как это Мишка умудряется? Сейчас для начала хорошо бы зацепиться за какую-нибудь деталь. Андрей полистал исписанный блокнот: «партийная организация», «администрация», цифры, цифры, цифры.
Андрей встал, прошелся по комнате. Черт возьми, наткнуться на такое событие и так опозориться! Будь на его месте кто-нибудь другой, он бы себе имя сделал. Шутка сказать — рекорд. И какой! На всю страну прогреметь можно.
Вспомнился слышанный в первые дни рассказ Сиротинского. Еще в бытность свою корреспондентом ТАСС Сиротинский наткнулся на каком-то плохоньком заводике на бригаду, которая взялась использовать отходы производства. Дело на первый взгляд незаметное, рядовое. Но Сиротинский дал информацию в ТАСС, немного погодя оттуда пришел запрос рассказать о начинании подробнее, — появился очерк. А потом пошло и пошло. Впоследствии из этого, казалось бы, незаметного начинания выросло всесоюзное движение. А кто стоял у его истоков? Корреспондент со своей информацией. А ну-ка попади Сиротинский на рудник сегодня! Да он такое бы дело раздул, в центральной газете напечатали бы! А тут — упустить такую возможность… Типичная бездарность!
Андрей сердито сел за стол, ткнул перо в чернильницу. Отчаянным усилием он представил себе какую-то хаотическую картину и стал быстро, зло писать. «Под гулкими сводами подземных магистралей грохнул и раскатился взрыв…» Перо летело по бумаге. Лицо Андрея было ожесточенным. «Ну нет, — думал он. — Упустить такой случай! Дудки!» То-то разинет завтра рот Сиротинский. А Пискун, бедный Пискун, ведь он ничего, кроме передовых, и написать-то не в состоянии. Да и те как две капли воды похожи на статьи из центральных газет. Свое разве что «борясь за…». Андрей писал: «Первая вагонетка была нагружена в какие-нибудь несколько минут…» Правда, кто может отнестись к очерку по-человечески, так это сам редактор Ионин. Вообще он, кажется, мужик отзывчивый; Зайдет в отдел, спросит, над чем работает, над чем думает работать. Ободрит, похвалит — и на том спасибо. Конечно, уж кто-кто, а он-то схватится за очерк. Еще бы не схватиться: развороты в газете бледней бледного, читать абсолютно нечего. А о таком событии и областная газета с удовольствием напечатает.
Закончив страницу, Андрей перевел дух: бригада Малахова нагрузила вторую вагонетку. Андрей отложил перо и обескураженно потер лоб: что же дальше? Не описывать же до десяти вагонеток! Жаль, очень жаль, что не удалось побывать в бригаде. Даже фамилий горняков не записал. А без этого и диалога не построишь.
Он вылез из-за стола, походил. Был поздний час. В доме тихо: тетя Луша ложилась рано. Она, конечно, догадалась, что Андрей будет работать, на кухне, без всякого сомнения, приготовлен крепко заваренный чай. Но не до чаю сейчас! Андрей, не присаживаясь, перечитал написанное и застонал от злости: ну надо же наворочать такое! «В какие-нибудь несколько минут…» Это, пожалуй, похлеще, чем «борясь за…». Он сгреб и смял исписанные листки. Свежая, чистая страница смотрела на него укоризненно и пугающе.
Может быть, попробовать начать строже, определеннее? Скажем, так: «Включившись в соревнование за достойную встречу праздника шахтеров, больших производственных успехов добился и добивается…» Ой, нет, только не так! «Включившись», «добился и добивается»… Да и вообще все это ни к черту не годится! Еще один смятый лист полетел в угол.
В ярости от собственного бессилия Андрей плюхнулся на постель. Кто это говорит, что написать заметку в газету — пара пустяков? Пускай бы попробовал, узнал бы тогда, что это за легкий труд газетчика!
Но что же делать? А ведь делать надо. Стыдно, перед Семашко стыдно, перед Мишкой, перед Павлом. Перед всеми! Семашко-то старался. Теперь каждый день будет просматривать газету: не появится ли очерк? Как же, появится! «Боже мой, какая я все-таки дубина. Ничего из меня не получится!»
Андрей еще несколько раз принимался писать и каждый раз комкал и выбрасывал страницы: получалось все хуже и хуже. Перед самым рассветом он отчаялся и торопливо, почти не думая, набросал небольшую информацию. Перечитал, поморщился: а, теперь уж все равно! Подписав свою фамилию, он с омерзением посмотрел на руки, словно они только что совершили грязное, постыдное дело.
— Только-то! — удивился Мишка, когда утром в редакции Андрей протянул ему написанную ночью информацию. Однако, взглянув Андрею в лицо, он спохватился и забормотал: — Ага, ладно, ладно. Ты посиди, я сейчас… — И стал читать.
Худой, непричесанный Нечитайло перекидывал во рту из угла в угол потухшую папиросу. Желтое, пергаментное лицо его морщила привычная гримаса. Андрею казалось, что Мишкина гримаса — от чтения его информации. «И правильно. Взял бы еще и выругал, как последнюю тупицу».
— М-да, — промычал Мишка, дочитав до конца. — Что ж, вроде ничего. Дай-ка я только вот тут подправлю малость — и вали на машинку.
Андрей благодарно встрепенулся: «Ты знаешь, Миша…» Ему хотелось поделиться вчерашними восторгами и неудачами, но Мишке было не до него.
— Теперь слушай, — перебил он Андрея. — Информация твоя в самый раз. Сейчас ее отпечатают, ты вычитаешь и сдашь в секретариат. В номер у нас затравка есть. Да я еще вчера кое-что подбросил. А я сейчас смотаюсь на рудник. Семашко начинает штурм, надо делать его статью.
— Об этом самом? — удивился Андрей.
— Да, об этом самом. Дело, как мне кажется, начинается большое. Пусть выступит сам. — Мишка подмигнул. — Так что не расстраивайся. На всякий случай пойдем к Сиротинскому, я ему скажу о твоей информации. Пусть имеет в виду. Пошли вместе.
Мишка раскурил папиросу и, немилосердно дымя, ринулся в секретариат. Андрей направился за ним.
В секретариате был час пик — сдавался номер. Сиротинский, бледный, отечный, с засученными рукавами несвежей рубашки, орудовал над макетами. Он отправлял материалы в набор, прикидывал строкомером размер гранок, гремел пластинками клише. Выпускающий Порфирьич, худой, высокий старик в неизменном кожаном картузе, помогал ему вычитывать телетайпную ленту.
— Чего там? — спрашивал его Сиротинский.
— Забастовка в Англии. Железнодорожники.
— Давай. Сколько строк?
— Немного. — Порфирьич, по-стариковски отнеся кусок ленты подальше от глаз, быстро сосчитал количество строк.
— Давай. — И Сиротинский фигурной стрелкой отвел заметке место в макете, на четвертой полосе.
— А тебе чего? — заметил он топтавшегося у стола Мишку.
— Ударный матерьяльчик, Яков Ильич. — И Мишка ловко подсунул ему информацию Андрея.
— Ударный? Ну, ну… — Почесывая строкомером щеку, Сиротинский стал читать. — Кто писал? Вы? — он взглянул на Андрея.
— Интересная информация, Яков Ильич, — вмешался Мишка. — Хоть в ТАСС посылай. Я думаю, на первую полосу.
— Все аллилуйю поете.
— К празднику же, — настаивал Мишка. — Я вот еду статью Семашко делать.
— Ладно, оставь. — Сиротинский отбросил строкомером информацию в сторону. Мишка успел на лету поймать ее. У Андрея упало сердце — все! Он с ненавистью поглядел на бритую голову Сиротинского.
— Можно на машинку, Яков Ильич? — как ни в чем не бывало спросил Мишка.
— Вы с кем говорили на руднике? — отрывисто спросил Андрея секретарь.
— С Семашко, — несмело ответил обескураженный Андрей. — С самим Семашко.
Сиротинский фыркнул:
— То-то и видно, что с самим. — И — Нечитайло: — Ты бы лучше научил человека материал брать. Сколько он у тебя уже в отделе? А что толку? Ладно, идите. И думай, думай же над тем, что пора серьезные материалы давать! Сколько будешь розовой водицей пробавляться?
— Вот еду на рудник, Яков Ильич! — бодро откликнулся Мишка. — Большое дело начинаем.
Сиротинский махнул рукой:
— Катись!
Порфирьич, с невозмутимым видом разрезая рулончик ленты, украдкой подмигнул Андрею: дескать, что, достается? Андрей вышел в коридор. «Стуконожка лысая! Брать материал… Подумаешь, секрет нашел!»
— Не унывай, старик, — утешал его Мишка. — Плюй на все, береги здоровье. Значит, информашку твою я сдал на машинку. Вычитаешь сам. А я лечу… И не сердись на него, не стоит. Что поделаешь, любит ежей под череп загонять. Значит, вот тебе папка, посмотри, кое-что подправь. Я потом гляну. Если меня кто спросит — я на руднике. Ну, бывай здоров. Полетел.
Нечитайло оставил Андрею папку с рабкоровскими заметками, рассовал по карманам блокноты и исчез. Энергии у него, когда он загорался чем-нибудь, было хоть отбавляй.
Андрей опустился на стул. Бессонная ночь, неудача, унижение в секретариате — все это теперь чувствовалось разом. Боже мой, как легко и беззаботно было в университете! А ведь они рвались на работу, рвались к настоящему делу. Вот и дорвались! Перед глазами Андрея стояло отечное презрительное лицо Сиротинского. «Сухарь! Будто сам никогда не был начинающим!»
Потом он успокоился и принялся за работу. Дело было знакомое — править присланные в редакцию заметки. В уголке каждой заметки стоял порядковый номер и замысловатый росчерк заведующего отделом писем Чекашкина.
Из машинописного бюро принесли отпечатанную информацию. Андрей без всякого интереса вычитал ее. Написал, называется! Получилось то же, что и в первый раз, когда Андрей звонил на рудник по телефону. Так что стоило ли ездить? Снял бы опять трубку, позвонил бы, и все. «Учиться, ох, многому еще надо учиться!»
В редакционном коридоре Андрея встретил выпускающий Порфирьич с кипой длинных гранок в руке. Выпускающий сдернул картуз и, держа его на отлете, как учтивый приказчик, застыл в шутливом полупоклоне:
— Андрэ, мой юный друг, позвольте вас поздравить!
— Здравствуй, Порфирьич. С чем?
— С первым гонораром.
Андрей рассмеялся с наигранной беспечностью:
— Да ну, какой там у меня гонорар!
— Как? А отчет?
— Господи, какие-то копейки.
Порфирьич надел картуз.
— Не скажи, брат, я сам видел, как Сиротинский размечал. Он тебе выписал по-божески.
— Сиротинский? — Андрей с сомнением покачал головой. — Что-то плохо верится.
— Брось. Он мужик правильный. Иди-ка лучше в бухгалтерию.
Порфирьич дождался, пока Андрей получил деньги.
— Ну, что я говорил?
— Действительно… — Андрей все еще держал деньги в руках.
Выпускающий искательно заглядывал в глаза. Андрей усмехнулся:
— Порфирьич, у меня сейчас встреча с друзьями. Идем.
Старик сразу все понял и заторопился:
— Только одну минуточку, одну-разъединственную! Андрэ, голубчик, я сейчас! Надо сбегать в типографию. Метранпаж и так уже ругается.
— Ну хорошо, хорошо, — ответил Андрей. — Я пока позвоню.
Он прошел в отдел. Там никого не было. В день выдачи гонорара в редакции вообще бывало малолюдно. Андрей стал звонить Виктору:
— Жду тебя через час в кафе.
— Принято.
Павел приехать отказался: дела. Андрей принялся уговаривать: такое событие, пусть вырвется хоть на часок. Ему и в самом деле хотелось собраться с друзьями, посидеть, поговорить.
— Ну хорошо, — сдался Павел. — Я позвоню Лине и скажу, что не приду на обеденный перерыв. Устраивает?
— Вполне! — обрадовался Андрей. — Ждем.
Порфирьич уже томился на улице.
— Я готов, — доложил он.
В кафе Андрей потребовал бутылку пива. От еды Порфирьич отказался:
— Зачем зря деньги переводить?
Он держал свой кожаный картуз на коленях и сидел на краешке стула, как человек, забежавший на минутку.
— Тогда возьмем еще? — предложил Андрей.
— Что ты! Мне еще работать надо. А сегодня, как назло, номер тяжелый. Почти все идет в досыл.
— Сиротинский злой?
— Да как тебе сказать… Его же тоже надо понять. Ну, наорет он, накричит. А как ты на его месте поступил бы? Ему же газету надо делать. А с кем? С Пискуном?
— Ты хорошо его знаешь?
— Кого? Сиротинского?
— Пискуна.
— А чего его знать? Это же не газетчик. Ему директором бани быть.
— Как же он тогда начальством стал?
— Начальством… Ты погоди, он еще редактором станет.
— Редактором? А Ионин?
— Божья коровка. Сожрет его Пискун.
— Да-а… — Андрей задумался. — Может, выпьешь еще?
— Нет, нет! — запротестовал Порфирьич. — Не могу. Идти надо. Ты остаешься?
— Да, сейчас ребята подойдут.
— А-а. Ну, будь здоров. За угощение спасибо. А на Сиротинского не злись. Мужик он что надо. И тебя он считает способным, это я знаю. Ну, а то, что кричит… Такой уж человек. Ну, побежал я.
Андрей встал. Он смотрел, как Порфирьич, длинный, сутуловатый, в стареньком пиджаке и неизменном кожаном картузе, быстро шел к выходу. В дверях он посторонился: в кафе, близоруко протирая очки и высматривая, входил Виктор.
— Слушай, — обратился Павел к Виктору, когда друзья уселись за стол, — что ты наговорил тогда Августе Львовне?
— Какой Августе? — Виктор, едва в кафе вошел Павел, нахохлился и отчужденно замолк. Поздоровались они еле-еле.
— Ну, жене Николая Николаевича.
— Ах, супруге твоего начальника! А что?
— Дорогой мой, я понимаю и ценю твою принципиальность, но надо же, в конце концов, отдавать себе отчет в том, что делаешь, что говоришь…
— …И где говоришь? — ввернул Виктор.
— Ты намерен сегодня язвить?
Вмешался Андрей:
— Братцы, братцы, что с вами? Виктор… Хоть не в такой день. Ну, прошу вас.
— Нет, ты посуди сам! — горячо заговорил Виктор. — Щенок, в пятом классе, а уже ездит в школу на папиной машине.
— Да тебе-то что! — воскликнул Павел.
— Как что? А это, по-твоему, тоже пустяки? Андрей, представь себе, этот сосунок вздумал устроить у себя день рождения. И что же? Папа дает ему рудничный автобус, пацан является в школу и начинает отбирать ребят: «Ты поедешь, ты не поедешь…» Представляешь?
— Надеюсь, — холодно вмешался Павел, — он имеет право приглашать только тех, с кем дружит?
— На папином-то автобусе! Это же что-то вроде общешкольного мероприятия получается.
— Как ты любишь делать из каждой мухи слона!
— Не слона! И не криви душой. Ты же прекрасно все понимаешь.
Павел устало перевел дух.
— Слушай, дорогой ты мой, кто тебе дал право с налету так строго судить людей?
— А кто у меня отнимал это право, позволь тебя спросить? К тому же мой долг воспитывать ребят. А хорошенькое получается воспитание, когда отпрыск твоего патрона затевает в школе такие вот «мероприятия»! Представь себя на месте ребятишек.
— Ну хорошо! — не выдержал Павел. — Занимайся своим воспитанием, занимайся вообще чем хочешь! Но только, ради бога, не у меня в доме!
— А вот это другое дело, — совершенно спокойно согласился Виктор. — Это я тебе обещаю твердо.
— Ребята, — запаниковал Андрей, — ей-богу, нас выведут! Ну что это вы? Какое-то время пошло — как ни встретимся, так сразу же спорить.
Павел помолчал, успокоился.
— Слушай, дорогой мой, поверь мне на слово, что я знаю Семашко немного получше, чем ты.
— Не спорю, — откликнулся Виктор. — Не берусь спорить!
— Он прекрасный хозяйственник, отличный руководитель. Андрей, скажи, какое он на тебя произвел впечатление?
— Однако я сужу по тому, — стоял на своем Виктор, — что вижу. Порядочный человек не может позволить этого. Скажи: будь у тебя пацан, ты бы ему разрешил такие штучки? Разрешил бы? А я бы не разрешил! И Андрюха, я уверен, тоже.
— Витька, дружище, — мягко начал Павел, — только ты не горячись. Послушай, что я теперь скажу. Подумаешь, машина! Подумаешь, автобус! Да если хочешь знать, Семашко заслужил все это. Даже больше, гораздо больше!
— И сын его тоже? — насмешливо спросил Виктор. — Он тоже заслужил? А?
— Ах, перестань, пожалуйста, паясничать! Как дурачок какой-то. Неужели ты думаешь, что такая светлая голова только у тебя одного? Что кругом одни только мерзавцы, дураки и рутинеры? Один ты принципиальный человек!.. Принимай ты жизнь такой, какая она есть. Ведь она не сегодня возникла. И учти, что над ней трудились светлейшие головы. Зачем ты так все усложняешь?
— Скажи, — спросил неожиданно Виктор, — ты тоже будешь таким, как Семашко? А? Только честно: будешь?
— Почему ты обязательно все переводишь на меня? — защищался Павел. — Рассуждай абстрактно. Представь себе человека, который добился чего-то в жизни, в работе. Вполне естественно, что ему хочется как-то получше устроить жизнь и для себя, и для семьи. Что в этом предосудительного?
— О-о! Ты еще скажи, что от этого революция не пострадает!
— Вот демагог-то, скажи на милость!
— Братцы, — взмолился Андрей, — ну вас всех к черту! Замолчите! Своей властью прекращаю все споры.
— Извини, Андрей, мне уже некогда. — Павел взглянул на часы и поднялся. — Надо бежать.
— Рассердился, что ли? — хмуро спросил Виктор.
— Не болтай глупостей! С чего бы? — запротестовал Павел. — Ладно, давайте чокнемся на прощанье. Ну?
— Вот это дело! — повеселел Андрей.
— Черт с вами, — проворчал Виктор, поднимая стакан. — А все-таки ты не прав!
Павел засмеялся:
— Ладно, потом выясним!
Он убежал, поглядывая на часы. Виктор с Андреем молча переглянулись. Прощальная улыбка Павла обезоружила обоих. Все-таки он был и оставался для них Пашкой, старым студенческим товарищем. Но как он переменился за это время, что они не виделись! Павел словно нарочно забыл о прошлом. Приказал себе забыть — и забыл. Неужели он так умеет? Выходит, маловато они знали друг дружку.
— Слушай, — сказал Виктор, брезгливо отодвигая недопитый стакан, — а нельзя ли в этом заведении получить самого вульгарного чаю? Умираю, пить хочу.
— Сейчас спросим.
— Дурацкая манера — по любому поводу глотать эту гадость!
— Ну, ну, не кипятись. Это придумано не нами.
— Сомнительное утешение!
— А Павел, кажется, прав: характер у тебя действительно… того-с!
В секретариате было тихо и сумрачно. Сиротинский, наклонив бритую лобастую голову, при свете настольной лампы заканчивал макет первой полосы. Когда пришел Андрей, секретарь правил передовую. По тому, как он сердито фыркал, Андрей понял, что статья была Пискуна. Выпускающий Порфирьич, поклевывая носом, тихо сидел напротив — ждал макет. Он подмигнул Андрею: дескать, и грозен же сегодня! Андрей и сам видел, что верстка номера непростительно затянулась. Он хотел было отказаться от своей затеи и неслышно удалиться, но в это время Сиротинский кончил править и загремел отодвигаемым стулом.
— На! — кинул он Порфирьичу исчерканные страницы передовой. — Дашь на машинку, вычитаешь. Макет можешь забрать. И отвяжись от меня на сегодня!
Порфирьич забрал макет и передовую.
— Подверстка может понадобиться, Яков Ильич.
Сиротинский развел руками:
— Ну, я тебе ее не рожу. Вот, — ткнул он в сторону Андрея, — вот они, деятели подверстки. Что у вас есть?
Андрей ответил, что вчера он кое-что подготовил и сдал на машинку. До сих пор не могут отпечатать.
— Значит, у него и возьмешь. И иди, иди, ради бога! А то с такой версткой мы и к завтрашнему вечеру не выйдем.
Порфирьич молча проглотил пилюлю и вышел.
Секретарь устало положил голову на руку, закрыл глаза. Лицо его обмякло. Видно было, что человек прожил много и трудно. Впрочем, он скоро взял себя в руки — появились знакомые складки у рта, под глазом заиграл мускулистый злой живчик.
— Вот что, юноша, — серьезно сказал Сиротинский, надев пиджак. — Присядьте-ка на минутку и послушайте. Что это, скажите на милость, за козлиные прыжки? Побывали на руднике, настрочили какую-то шпиндюльку и забросили. Вас что, этому учили в университете?
— Я не понимаю, — растерялся Андрей. — У меня же не было никакого конкретного задания.
— А какое задание вам нужно? Или вы ждете, что вас начнут тыкать носом? Сделайте то, не делайте этого… Вы приехали на рудник как представитель газеты, представитель партийного печатного органа. Неужели вам ничто не подсказало, что на руднике не все благополучно?
— Н-нет… Я ничего не заметил, Яков Ильич. Во всяком случае…
— А это потому, — перебил его Сиротинский, — что отправились вы на рудник, как в легкий вояж. Пришел, увидел, настрочил! Плохо это, очень плохо, молодой человек. Вы не бойтесь, мораль я вам читать не стану. Сам терпеть не могу. Но вот мой совет — учитесь сразу же, с первых своих шагов ко всему в жизни относиться с большой буквы. К своему долгу, к обязанностям. Не только к правам!.. Да вы садитесь, садитесь. Или торопитесь куда?
— Нет, нет! — Андрей сел напротив.
— А разобраться на руднике было в чем, — говорил Сиротинский, — подойди вы ко всему с точки зрения интересов государства, интересов партии. Это не пустые и громкие слова. В нашем деле они значат много. Почти все.
Андрей молчал.
— Ведь стоило вам заинтересоваться одной только единственной цифрой — суточной добычей. Допустим, цифру вам могли и не назвать. Но процентным отношением к плану вы могли поинтересоваться? Могли. Даже обязаны были, если бы вы смотрели на дело серьезно, а не как мальчишка. И заинтересуйтесь вы этим, перед вами встал бы целый ряд «почему». Почему то, почему это… Я знаю, ответить на все «почему» трудно, но ведь в этом смысл нашей с вами работы. Пусть на это понадобится время, — для интересного дела мы бы держали вас там месяц, полгода, даже год, если хотите. Но зато вы выдали бы полновесный, зубастый, полезнейший материал. А то написали… Эх, вы!
Андрей пытался собрать беспорядочные мысли. Он слушал, как отчитывает его до смерти уставший секретарь, и думал о предупредительном великолепном Семашко. Он помнил, как ему хотелось не опозориться и отблагодарить директора рудоуправления хорошим хвалебным очерком.
— Но, Яков Ильич!.. Ведь полугодовой план они завершили досрочно!
Сиротинский устало потер лоб.
— Знаю я это, все знаю. Знаю, как они его вытянули, этот план. С горным делом я не первый год… Этот полугодовой план они на нервах вытянули. На нервах рабочих. И еще кое на чем… Не надо нам таких достижений. От них и до беды недолго. Теперь вот с рекордом начинают шум. Что-то слишком громко шумит Семашко. Не от добра! Правильно его американцем называют. Не слыхал, как тут у нас на Алтае в старое время Уркварт хозяйничал? Вот поинтересуйся-ка. Кое-что общее найдешь. И вообще занялся бы ты этим всерьез, а? Трудно, я понимаю. Но зато смотри — с первых же шагов тебя сразу на стремнину! Как говорил Гамлет, быть или не быть. Попробуй. Я бы рискнул. Хо-роший экзамен!
— Яков Ильич, а не получится так, что я опять на корзинку работать буду?
— Вот охламон-то, прости меня господи! — рассердился Сиротинский. — Видали классика? Лев Толстой нашелся! На корзинку он работать не хочет. Да на корзинку, если хочешь, и не такие зубры, как ты, работать не стесняются.
Последние слова Сиротинский произнес, когда в секретариат вошла Варвара Ивановна Гнатюк, полная, в просторном темном пиджаке.
— Я вам не помешала?
— Заходите, Варвара Ивановна, заходите, — хмуро пригласил Сиротинский.
— Да я уже, извините, вошла.
— Просто мы тут с молодым человеком по душам…
— Не слишком ли горячо? — примиряюще улыбнулась Варвара Ивановна. Она сочувственно посмотрела на расстроенного Андрея.
Сиротинский молчал.
— Так вы идете, Яков Ильич? — спросила Гнатюк.
— Да, да. Сейчас. — Сиротинский вздохнул и стал подниматься — неловко вытаскивать из-под стола протез.
Андрей вскочил и выбежал из секретариата. Варвара Ивановна проводила его взглядом.
— Резко вы, Яков Ильич, — упрекнула она.
— Ничего, — морщился секретарь, разминая затекшую ногу, — Толковый вроде парень, но вот откуда у них, у нынешних, эта спесь? Сразу гениями родятся. Уж так боятся черновой работы, так боятся!
Они вышли в коридор. Сиротинский открыл дверь комнаты промышленного отдела и сказал убито сидевшему Андрею:
— Увидишь своего, скажи, что завтра в номер ни строки. Целый день сегодня проболтался! Ох и сниму же я с него стружку!
Закрыв дверь, он тяжело похромал по коридору.
— Варвара Ивановна! — позвал он.
Потом хлопнула дверь, и в редакции установилась непривычная тишина. Не слышно даже машинки.
«Семашко, Семашко…» Андрей достал пухлый, исписанный на руднике блокнот. Неужели его на самом деле обманули, одурачили, обвели вокруг пальца? Что ж, если так, то ему будет хороший урок. Андрей полистал блокнот. Выбросить? Нет, пусть останется. Как память.
Прибежал Порфирьич.
— Уходишь? Подверстку надо. Под передовую.
— Сколько?
— Строк пятнадцать.
Андрей поморщился.
— Порфирьич, ну что тебе стоит? Разбей на шпоны.
— Андрэ, рад бы, но сам знаешь, что шеф не любит.
— Ничего. Один раз обойдется. У меня сейчас ничего нет. Полосу задержим.
— Ладно, — согласился Порфирьич. — Дай тогда закурить.
Андрей невольно рассмеялся: Порфирьич был вечный «стрелок».
— Ведь знаешь же, что не курю.
— Тьфу, черт, опять забыл! Так, значит, на шпоны?
— Пожалуйста, — попросил Андрей. — Там же немного. В случае чего скажешь, что не хотел задерживать номер.
— Нашел кого учить! Но где же все-таки закурить?
Порфирьич ушел. Андрей нехотя прибрал на столе, спрятал в ящики бумаги. Идти домой было еще слишком рано. Сейчас бы посидеть где-нибудь, поговорить. Но даже Мишку куда-то сегодня унесло на целый день!
В рудничной бытовке, большой, тесно заставленной узенькими шкафами комнате, Андрею выдали спецовку, очень нечистую. От спецовки исходил резкий запах пота и мокрой резины. В бытовке было полно народу, близилась очередная смена, и Андрей долго толкался среди грубоватых шумных полуголых людей, пока нашел свободное местечко. На него никто не обращал внимания, и это было хорошо. Он переодевался и наблюдал. Ему опять подумалось, насколько же работа горняка интересней его работы. Эти люди делают основное, а он лишь обязан быть им полезным. В его работе должна быть честность, искренность, — это главное. Иначе эти люди обойдутся без него. А вот он без них не может. После разговора с Сиротинским он решил быть дотошным, чтобы его уже не обвели вокруг пальца. Только в таком качестве он нужен этим людям, и это давало ему уверенность во всем, что он собирался делать.
Он с удовольствием натянул поверх своей одежды брезентовую куртку и жесткие штаны, сел и начал неумело наворачивать на ногу портянку. Народу все прибывало. В одежде и в спецовке Андрею стало жарко. Обуваться было неловко. Одевавшийся рядом с ним худой жилистый горняк посмотрел, как он мучается с портянкой, и посоветовал:
— А рубашечку-то снял бы. Не простираешь потом.
— Да ну! — отмахнулся Андрей.
— Видать, новый… На какой?
— Чего? — не понял Андрей.
— На горизонт какой? К кому?
— А-а. Нет, я так.
Горняк обулся, встал и сложил свои вещи в узенький шкафчик. Потом натянул через голову просторную, мягкую, очень застиранную рубаху и стал надевать куртку.
— Стой, стой! — не вытерпел он, глядя, как Андрей обувался. — Ну что так у тебя получится? Через два часа все ноги побьешь. Давай все обратно.
Он заставил Андрея снять сапог, присел рядом и ловко, удобно завернул его ногу в портянку.
— Ну, лучше так-то? Давай другую.
Потом он посоветовал вправить брюки в сапоги, а голенища чуть отвернуть вниз. Взяв каскетку, он что-то быстро подправил внутри, где была тряпичная подкладка, и когда Андрей надел ее, то почувствовал, как она мягко и крепко обняла голову.
— Ну вот, порядок, — одобрительно оглядел его горняк.
Андрей и сам почувствовал, что у него вид заправского горняка.
— Откатчиком, что ли?
Теперь, после всего, что этот человек для него сделал, Андрей считал неудобным отмалчиваться. Когда они вышли из бытовки и направились к возвышавшемуся неподалеку копру, Андрей достал удостоверение, которое, переодеваясь, не забыл переложить поближе.
— Из реда-акции, — с заметным оттенком разочарования протянул горняк. — Тогда тебе на пятый надо. К Малахову.
— Да, да! — обрадованно подтвердил Андрей.
— Сейчас все к нему, кого ни спросишь. Как на святую икону молятся. Ну и охмуреж! Так-то и безрукий рекорд поставит.
Андрей решил, что для начала лучшей встречи и желать нельзя. Однако горняк на расспросы журналиста ответил кратко и загадочно:
— Да что вы меня выспрашиваете? Вы с народом поговорите. Люди ж не слепые, всё видят, всё понимают. Рекорд… Вот возьмем, однако, да напишем в Москву. Будет им тогда рекорд! — И, словно забыв о журналисте, пошел своей дорогой.
Андрей пожалел, что откровенного разговора не получилось. Видимо, он еще не умеет расположить к себе людей. Но главное было сделано — Андрей выяснил, что Сиротинский прав: на руднике и в самом деле неблагополучно. Только с какого же конца приступить к делу?
Горняк, не пожелавший разговаривать с Андреем, быстро уходил вперед. Раза два он оглянулся, — Андрей это заметил. Потом горняк отыскал какого-то человека, идущего в многолюдном потоке одинаково одетых в спецовки людей, поздоровался, уважительно тронув козырек каскетки. По тому, что человек замедлил шаг, а затем оглянулся раз и другой, Андрей догадался: горняк рассказывает о нем.
Человек остановился и стал ждать, когда подойдет журналист.
— Я случайно узнал, что вы из редакции, — сказал он. — Здравствуйте! Если уж довелось встретиться, то мне хотелось бы поговорить, если, конечно, вы богаты временем.
Андрей с готовностью ответил, что он очень рад. Человек протянул руку и представился: инженер Иванцов.
— Видите ли, — говорил инженер Иванцов, заметив впечатление журналиста от его рассказа, — я сам одно время был под огромным обаянием этого человека. Да это и не удивительно. Семашко очень крупный и знающий инженер. Прибавьте ко всему, что он умен. Но есть у него один, казалось бы, маленький грешок — любит блеснуть, прогреметь. Ему всегда хочется быть первым. Быть выше всех, ярче всех, виднее всех.
— За счет других? — уточнил Андрей, переворачивая исписанную страницу блокнота.
Вместо ответа инженер пожал плечами.
— Вы хорошо знакомы с горным делом? Ну, я немного получше. И должен сказать вам, что горное дело требует особенно перспективного мышления. Горный инженер обязан смотреть на несколько лет вперед. Он должен готовить фронт работ тем, которые будут на руднике через два-три года, а то и больше. Так оно ведется, так оно было и у нас. И вот пришел Семашко. Разумеется, от него ждали, что он проявит себя. И он решил блеснуть: вытянуть полугодовой план, вывести рудоуправление из прорыва. Но как? Каким путем? А вот как. Он совсем забросил подготовительные работы и все силы двинул на добычу. Только на добычу! Короче, Семашко начал уничтожать запасы будущего. Все его внимание — только на сегодняшний день. Лишь бы прогреметь, лишь бы выдвинуться! А без подготовительных работ он стал как бы пожирать сам себя, причем с головы. Образно говоря, он сейчас проматывает основной капитал рудоуправления, потому что до него подготовительные работы плохо ли, хорошо ли, но все же велись. А что он будет делать через полтора-два года, когда сожрет то, что было подготовлено до него? Ведь для будущих успехов у него совсем нет почвы. Совсем! Это же все равно что с блеском выполнить мясопоставки, пустив под нож все поголовье скота.
— Да-а… — протянул Андрей, не переставая записывать.
— Как, страшновато? — спросил Иванцов. — А вот Семашко, заметьте, это совершенно не пугает. Спросите: почему? Да потому, что он надеется к тому времени быть уже в другом месте. Выше! А после нас, рассуждает он, хоть потоп.
— Трамплин? — Андрей одним глазом остро глянул на своего собеседника.
Инженер утвердительно кивнул головой.
— Вам не приходилось слышать, как хозяйничал здесь в свое время Лесли Уркварт? Поинтересуйтесь. Очень показательно для хищников. Уркварт рвал где погуще, он выбирал только лакомые куски. В отвалы шла ценнейшая порода. Уркварт знал, что рано или поздно, но его вышибут отсюда, поэтому его нисколько не беспокоило, что он оставит после себя. И вот задайтесь теперь вопросом: а чем Семашко лучше его? Чем?
— Американец… — проговорил Андрей, прижав кончик карандаша к губам. — Кое-кого у нас его хватка приводит в восхищение. Я сам слыхал.
Иванцов сразу поскучнел.
— Недавно у нас состоялась городская партконференция, — сказал он. — Я, если вы не слыхали, попробовал выступить. Ах, слыхали? Но почему-то ваша газета сочла нужным лишь помянуть мою фамилию: «Иванцов и др.». Поймите меня правильно. Мне-то все равно, могли бы и вообще не упоминать, я не тщеславен, но ведь… вы ж понимаете! А кстати, вас-то кто надоумил заняться этим? Или вы пока так, без всякого задания?
— Почему же! — запротестовал Андрей. — У нас в редакции… вообще… прекрасно отдают себе отчет! Но, понимаете ли… Как бы это вам… поконкретней?
Иванцов подождал, не последует ли чего действительно конкретного, не дождался и погасил едва заметную усмешку.
— В общем, так. Вы беретесь за серьезное дело. Хватит ли только силенок? Не задумывались? Во всяком случае, вот вам мой совет: не торопитесь. Боже упаси! Поживите на руднике, потолкайтесь, вживитесь. Это вообще интересно. Ну, а если я вам чем-нибудь буду полезен, пожалуйста — обращайтесь без стеснения. С удовольствием помогу, подскажу, познакомлю с нужными людьми. И не благодарите меня, дело у нас общее.
Задание Сиротинского давалось нелегко. Рано утром, наспех побрившись и попив чаю, Андрей отправлялся на рудник. Вместе с утренней сменой он опускался на горизонт, и день напролет проходил в знакомствах, наблюдениях, долгих дотошных разговорах. К нему уже привыкли на руднике, узнавали, и у него появилось ощущение, что он является сюда, как на работу.
Несколько раз он звонил в редакцию прямо с горизонта, снимая тяжелую грубую трубку рабочего телефона. Захватить на месте Нечитайло было невозможно, и Андрей разговаривал с Сиротинским. Потом он стал звонить сразу в секретариат.
— Ты сиди, сиди, — утешал его Сиротинский. — Надо — год сиди. Никто тебе слова не скажет. Ну как, двигается?
— Пока интересно, Яков Ильич. Для меня тут как новая планета открывается. Честное слово!
— Вот и вникай. Ну, завтра тоже позвони. Надолго но пропадай.
Сиротинского, как всегда, подпирали дела по номеру, и разводить долгий разговор ему было некогда.
Постепенно из всех, с кем довелось разговаривать на руднике, Андрей выделил несколько человек. Эти люди знали больше других и помогли ему увидеть подоплеку будущего рекорда. Инженер Иванцов был прав, обрисовав в общих чертах несложную махинацию рудничного начальства. За те дни, что Андрей провел на пятом горизонте, он лишь убедился в этом.
По совету Иванцова он несколько раз вызывал на откровенный разговор начальника смены Михеева. Не доверяя незнакомому, случайному на руднике человеку, Михеев сначала дичился, отговаривался нехваткой времени, однако, привыкнув к тому, что настырный газетчик не вылезает с рудника, стал откровеннее.
— Перед людьми неудобно, — признался он в самый последний раз, когда у Андрея вроде бы весь материал был собран. — Если бы все честь по чести…
— Но чем-то встретить праздник надо? — допытывался Андрей, иногда сознательно вставая на позицию Семашко, чтобы вызвать собеседника на возражения. В первые дни ему иногда и на самом деле казалось, что сам факт установления рекорда имеет агитационное значение.
— Оно конечно… — тянул Михеев, — к празднику человеку всегда понаряднее одеться охота. Ну, а если уж откровенно говорить, товарищ корреспондент, то сейчас мы День шахтера ничем громким встретить просто не в силах. Так быстро рекорды не делаются. Не делаются, дорогой товарищ! Это же все равно, сказать к примеру, если бы мы вздумали брать Берлин и стали бы наступать от Сталинграда одной узенькой полоской, коридорчиком таким… Я понятно говорю? Воевать-то вам, гляжу, не приходилось.
— Гульнем, а там хоть в гроб ложись! — добавил низенький усталый откатчик, появившийся во время разговора.
Они сидели в небольшой комнатке, где перед началом смены происходят раскомандировки. Отсюда Андрей и в редакцию звонил. На шатком столике перед Михеевым стоял черный ящичек, такой же, какой запомнился Андрею в кабинете Семашко. Несколько раз начальника смены вызывали, приказывая доложить, как идет проходка. Михеев отделывался скупыми, вялыми словами. Андрей подумал, что ему следовало если не догадаться обо всем, то заподозрить еще в первый день, когда из ящика на столе Семашко послышался далекий хмурый голос начальника смены с пятого горизонта.
«Наука! Но теперь-то уж!..»
Он уезжал с рудника не только с распухшими от записей блокнотами, но и с сознанием, что получил урок настоящей жизни. И ему не терпелось засесть за работу, склониться в тишине и одиночестве над стопкой чистых листков бумаги.
И снова бессонная ночь. На этот раз не было бессильных метаний по комнате. Сегодня Андрей знал, о чем пишет. После всего, что довелось увидеть и услышать на руднике, фразы ложились легко и плотно. Андрей чувствовал, что статья получается, и если временами ему приходилось зачеркивать целые абзацы и, подумав, писать заново, то это шло лишь от поисков более точных слов. Зачеркивая и переписывая, Андрей впервые узнал, какое удовлетворение приносит перечеркнутая и сжатая до нескольких коротких фраз страница.
Но вот статья закончена. Андрей ровным четким почерком переписал ее заново. После долгого, но увлекательного напряжения он чувствовал легкую усталость и желание работать еще. Он был возбужден работой, возбужден тем, что статья удалась. Спать не хотелось.
Он вышел на крыльцо и, привыкнув к темноте, прислонился к столбику навеса. Из окна его комнаты падал поздний свет, на растоптанных грядках можно было разглядеть засохшие стебли цветов. От ощущения удачи хотелось думать, и думалось легко и необычно. Он думал о том, что все люди говорят о счастье и никто не может сказать точно, в какой миг он достиг самого великого счастья в жизни. Почему-то все время кажется, что самое большое счастье еще впереди. И так получается, что на погоню за ним уходит вся жизнь, и это хорошо. Хорошо, потому что интересно жить, когда знаешь, что счастье твое постоянно перед тобой.
Решив все-таки соснуть часок и укладываясь в темноте в постель, Андрей подумал, что Сиротинскому, должно быть, понравится, как удачно получилось у него со статьей…
— Однако ты востер! — удивился Сиротинский. Он ожидал, что Андрей, как обычно, позвонит с рудника, а не заявится в редакцию, да еще с готовой статьей. — Ладно, оставь. Вечером будем смотреть вместе.
— Может, пока на машинку отдать, Яков Ильич?
— Иди, иди, работай, — отмахнулся секретарь. — Опять мне номер запорете! А статью оставь, пускай пока полежит. Вот освобожусь, будем читать.
Андрей вышел из секретариата.
День прошел в томлении, в беспокойном ожидании вечера, когда будет окончательно утрясен номер. Несколько раз он заглядывал в секретариат. Сиротинский сердито орудовал над макетами. Андрей осторожно прикрывал дверь.
Побродив по отделам, Андрей вспомнил о Викторе и сел к телефону. О Павле за все эти дни он старался не думать. Больше всего он опасался встретиться с ним где-нибудь на руднике. Тот, конечно, удивится и станет спрашивать, а что ответить? Андрей почему-то все время помнил, как веселился директор рудоуправления на дне рождения Лины. Обидится Павел за своего шефа. Поэтому и не хотелось пока ни встреч с Павлом, ни разговоров. Потом разве, когда статья будет напечатана.
Небрежно, ленивым пальцем, Андрей набрал знакомый номер. Виктор оказался как раз в учительской, возликовал, узнав его, и набросился с упреками: не звонит, не заходит, совсем загордился! Андрей устало ссылался на дела.
— Что-нибудь, разумеется, эпохальное?
— Слушай, иди ты со своими подначками! Не надоело еще?
— Ладно, ладно, не задирай нос!
Во второй половине дня заявился отдыхавший после ночного дежурства Нечитайло, выспавшийся, выбритый, свежий. Андрей поинтересовался, как у него дела со статьей Семашко. Оказалось, статья уже готова, осталось только съездить в рудоуправление подписать.
— Нечитайло! — раздался зычный голос Сиротинского. Секретарь слышал, как прошел Мишка: промышленный отдел был напротив секретариата.
— Ох-хо-хо! — потянулся Мишка, как бы сбрасывая разнеженность. — Начинается.
— Нечитайло! — нетерпеливо рявкнул Сиротинский.
— Да иду, иду, — отозвался Мишка и побежал.
Ближе к вечеру Андрей стал ловить Порфирьича и спрашивать, все ли макеты готовы. Верстка по обыкновению затягивалась. Наконец выпускающий сказал, что получил последний макет и передовую. Сиротинский освободился.
Когда Андрей вошел в накуренный секретариат, Сиротинский читал его статью. Горела настольная лампа, при зеленоватом свете лицо секретаря выглядело особенно утомленным. Андрей, весь подобравшись от ожидания приговора, осторожно опустился на стул. Пока все вроде шло хорошо. Сиротинский медленно откладывал прочитанные страницы и одобрительно хмыкал. Но вот он начал потирать бритую голову, потом взял себя за подбородок. Андрей насторожился. Последние две странички секретарь лишь пробежал глазами.
Андрей смотрел, как Сиротинский медленно, не поднимая глаз, складывает странички, поправляет их, подравнивает.
— Что ж, кажется, я могу тебя поздравить, Андрей. Да, да, серьезно. Есть у тебя в статье тот настрой мыслей, который я, например, больше всего ценю в человеке. Больше всего! Это тот, я бы сказал, высший дар, который дает человеку счастье во всем — в работе, в любви, в несчастье даже, если хочешь Это одухотворенность. Одухотворенность, понимаешь? — Сиротинский взволнованно потряс кулаком.
Андрей, невольно заражаясь его волнением, кивнул.
— Без этого дара все, что человек ни делает, мерзость. Порадовал ты меня, Андрей. Молодец.
Сиротинский бережно перелистал несколько страничек.
— Яков Ильич… — У Андрея осекался голос.
— Подожди, Андрей. Это еще не все.
Сиротинский помолчал, как бы собираясь с мыслями.
— Видишь ли, я не могу еще признать эту статью готовой на все сто процентов. Понимаешь?
Ухнуло и покатилось куда-то сердце. Глядя в усталое лицо секретаря, Андрей медленно покачал головой.
— Не расстраивайся, я тебе сейчас все объясню. Понимаешь, твоя статья сейчас похожа на-а… эдакий пирог, что ли. Корка есть, а начинки нету. Пирог без начинки. Понимаешь? Ну как же! Ты дал только выводы, и отличные выводы. Я просто поражен, что у тебя так остро, политически остро получилось. Но это только выводы, Андрей. А основание для них где? Где факты? Где доказательства?
— Но, Яков Ильич! Тогда же получится вот эдакая статьища! У меня куча фактов!
— Так где же эта куча? Давай ее сюда! Пиши обстоятельно. Доказывай, доказывай и доказывай! Учти, ты обвиняешь людей в больших грехах. Не подходи к этому легко. Собери факты, тысячу фактов. А если собрал — изучи их. И боже тебя избавь хоть от малейшей ошибки!
Андрей молчал. Вчера, работая над статьей, он почти не притронулся к своим исписанным блокнотам. Факты, казалось, будут лишь загромождать статью, сделают ее растянутой, потребующей слишком много места в газете. Положение на руднике представлялось ему настолько ясным, что при переписывании статьи он поколебался, но все же вычеркнул еще кое-что как раз из того, о чем говорил сейчас Сиротинский.
— Смотри, ты пишешь, что к Малахову согнали почти весь порожняк, что его бригаду непомерно раздули, что остальные бригады вынуждены простаивать. Так проиллюстрируй же это! Дай сценку в бригаде, которая простаивает. Я уверен, что рабочие там так честят начальство, что этому Семашко только икается.
— Точно. — Андрей невольно улыбнулся, вспомнив, что ему довелось услыхать на руднике.
— Вот видишь! Назови также хотя бы количество тех людей, которые сейчас работают на бригаду Малахова, но потом не будут названы. Так сказать, мертвые души. Я понимаю, для этого тебе придется побывать в бригаде Малахова, а тебе не хочется даже встречаться с ним. Я понимаю. Но надо. Надо, Андрей. Ты бы, кстати, взял карандашик и кое-что записал. Потом это тебе может пригодиться.
Андрей вспомнил, что, в самом деле, видеть Малахова, с которым он познакомился еще в первый приход, в кабинете директора рудоуправления, ему было как-то неловко, неуютно: будто он в чем-то виноват перед бригадиром. Однажды Малахов появился в раскомандировочной у Михеева, поговорил насчет порожняка и быстро ушел. Журналиста в спецовке он, скорее всего, не узнал, да и не приглядывался, и Андрей был этому только рад.
— Спасибо, Яков Ильич. Вы не думайте, я ничего. Какая тут обида? Я сам как-то чувствовал…
— Ну вот и хорошо. Вот и молодец! Бумага у тебя есть? На, держи. Значит, пойдем дальше. Смотри, у тебя здесь вольно или невольно, но основная тяжесть удара падает на Малахова и, как ни странно, на этого… на начальника участка. Позволь, дорогой, они что, сами все это затеяли? Называй настоящих виновников! Ты же толкался на руднике не день и не два. Я представляю, сколько там позаписывал! Так почему же ты утонул в фактах? Высунь башку, отдышись, раскинь мозгами трезво.
Андрей, соглашаясь со всем, что говорил ему Сиротинский, быстро записывал.
— И вот теперь мы подходим к главному, дружок. Ты, конечно, копнул там, но неглубоко копнул. Очень неглубоко. Это я тебе как на духу говорю. Куда, спрашивается, смотрит партийная организация рудоуправления? Ты разве не подумал об этом? А профсоюзная? А комсомольцы? Комсомольцы-то чего не поднимут шум?
Андрей бросил писать и с сомнением поднял голову:
— Яков Ильич, это же…
— Это большой труд, Андрей, — Сиротинский покивал бритой головой. Чуть припухшие усталые глаза его смотрели ясно и строго.
— Боюсь, что это мне не под силу, Яков Ильич, — признался Андрей.
— Под силу. Только не отчаивайся. Не отчаивайся и не торопись. Ты хотел взять Семашко голыми руками. Пришел, увидел, победил. Нет, Андрей, это враг умный. Очень умный.
— Враг? — переспросил Андрей.
— А ты думал кто? Конечно. Кстати, ты очень хорошо пишешь об этом в статье. Но учти еще вот что. Семашко не одинок. Он не может быть одиноким. Он, как раковая опухоль, начинает давать метастазы. Иными словами, у него рано или поздно находятся помощники. Одни из них, этих помощников, такие же прохвосты, которые прекрасно отдают себе во всем отчет и все-таки идут на преступление. А вот другие поступают по вере. Поскольку Семашко умен, он заставляет поверить в себя, в правильность своих поступков. Вернее сказать, лозунгов. Ведь лозунги-то у него в общем правильные. И находятся люди, которые верят в Семашко и слепо идут за ним. И вот тут, Андрей, нужно быть осторожным. Нельзя всех валить в одну кучу. И вообще заруби себе на носу, заруби это крепко, на всю жизнь: семь раз отмерь, один раз отрежь. Золотое наше правило. Печатное слово — тяжелое, им и убить недолго. В руках у нас огромной силы оружие, и твоя ошибка может стоить многого. Может быть, даже и человеческой жизни. Всякое бывает.
Сиротинский ласково посмотрел на молодого сотрудника.
— Ну, чего повесил голову? Расстроился?
— Да как вам сказать, Яков Ильич. Не то слово — расстроился…
— Работы испугался?
— Нет, не это!
— Так что же? Говори.
— Понимаете… Вот вы говорили о людях, которые всем сердцем верят в Семашко. Вернее, его лозунгам. Но значит, они верят во что-то большее, чем Семашко?
— Ну, ну, — подталкивал Сиротинский.
— Так не получится ли, что мы убьем в них эту веру? А?
Сиротинский рассмеялся:
— Ты сейчас рассуждаешь, как утешитель Лука. А если говорить серьезно, то разве обман когда-нибудь скроешь? Рано или поздно, а он все равно выплывает. Значит, наш долг — открыть людям глаза на обман. Прямо, честно. Потому что это в интересах будущего, в наших же общих интересах. Понимаешь? И читатели тебе только спасибо скажут. Вот, скажут, дал Чернявин! А, не думалось об этом? — улыбнулся секретарь.
— Да ну вас! — засмущался Андрей. — Скажете тоже.
— Ничего, все мы были молоды. Мне, брат, тоже мерещилось, что читатели по утрам будут искать в газете только мою фамилию. Страшного в этом нет. Скорее наоборот. Если человек взялся за перо с чистым сердцем, он не может писать без того, чтобы не знать, как к его работе относятся читатели. Он не сможет без этого жить, потому что его работа представляется ему смыслом всей его жизни. Только циник может относиться к этому чисто потребительски. Изломанный человек, у которого цинизм прикрывает душевную пустоту.
Андрей вспомнил о своем разговоре с Пискуном, когда предлагал серию критических заметок на городские темы, подумал — сказать или нет? — и промолчал.
— Статью мне забрать? — спросил он.
— Да, конечно. — Сиротинский протянул ему исписанные листки. — Возьми и поработай по-настоящему. Я считаю, что тебе страшно повезло. Ты здорово начинаешь. Это же великолепный экзамен.
Польщенный Андрей поднялся.
— Яков Ильич, а все же дело может так повернуться. Скажут: против чего же вы выступаете? И в какое время? Ведь рекорд задуман как показ трудового энтузиазма наших горняков.
— Ну, дорогой, на всех дураков богу не намолишься! Правильно, мне приходилось, а иногда и сейчас приходится выслушивать такие обвинения. Но важны же твои убеждения, твоя вера! Скажи, тебе не приходилось видеть человека с заштопанными, скажем, локтями, носками, в починенной рубашке? И что же? Правильно, все нормально. Так уж складывается у человека. Но ведь найдутся и такие, кто покосится, а то и хихикнет, пальцем ткнет. Так вот и в нашей работе. Я, например, ясно отдаю себе отчет, что на костюме Советской власти есть еще довольно заметные заплаты. Но не надо забывать, что заплаты эти на местах штыковых ран и пулевых пробоин, пороховых ожогов. Перед этими заплатами надо шапку снимать! Но в то же время на этом костюме есть, бывают еще такие, знаешь ли, пятнышки, которые прямо-таки необходимо вывести. Их не должно быть, понимаешь? И если костюм с заплатами нам еще порой не по средствам сменить на новый — у нас есть заботы, есть расходы поважнее, — то уж пятнышки мы просто обязаны вывести, как аккуратные, чистоплотные люди. И я не хихикаю над заплатами, как это порой еще делают некоторые. Но я указывал и буду указывать на досадные пятна, как указал бы на них другу, хорошему знакомому, а то и просто прохожему. Ты не согласен с этим?
— Что вы! — воскликнул Андрей.
— А раз так, то иди и работай. Работай и ничего не бойся.
— Да я не боюсь, Яков Ильич!
— Иди, я тебе сказал. Иди. Работнички, черт бы вас побрал! Что сегодня сдал ваш отдел? Крохи. А что мне завтра в номер ставить?
— На машинке есть материалы, Яков Ильич. Мы же не виноваты!
— Ладно, разговорился. Все вы не виноваты. Ступай! Мне тут еще надо посидеть, кое-что подготовить. А там, глядишь, и полосы на читку понесут.
— До свиданья Яков Ильич. Спасибо.
— Иди, иди. Будь здоров… Да, вот что! Если опять придется торчать на руднике — звони. Звони почаще. Стесняться тут нечего. Договорились?.. Ну, двигай!
Обшарив карманы, Андрей подсчитал остатки зарплаты, отложил на автобус и прикинул: обед получался скудный — или первое и котлеты, или те же котлеты и компот. Лучше взять борщ и котлеты, без компота можно обойтись. Андрей вошел в знакомую рудничную столовую и стал проталкиваться к кассе. Он угадал в обеденный перерыв. Народу в столовой было много — служащие рудоуправления и рабочие подсобных цехов. Андрей удивился, увидев, сколько у него здесь знакомых. Журналиста узнали и, как гостя, пропустили к стойке без очереди. С двумя дымящимися тарелками на подносе он стал выбираться к свободным столикам.
— Здравствуйте, — окликнул его чей-то голос. Андрей на мгновение оторвал от тарелок напряженный взгляд.
— О! — Он узнал Иванцова. — Здравствуйте! — Бережно опустил поднос на столик. — Тоже обедать?
— Наше время, — улыбнулся Иванцов.
— Приходите сюда. Я придержу для вас место.
— Спасибо. А вы, я вижу, у нас устроились основательно.
— Да, знаете ли. Но сегодня немного не рассчитал и попал в неудачный час.
— Одну минутку, — сказал Иванцов, высмотрев кого-то в очереди. — Я сейчас.
Вернулся он очень быстро. Поставил поднос и стал переставлять на столик полные тарелки. Поискал, куда бы девать пустой поднос, и прислонил его к ножке стола.
— Ну, как ваши дела? — поинтересовался он, усаживаясь и разламывая толстый ломоть хлеба.
Спасибо, пока неплохо.
— У Малахова были?
— Да, только что.
Иванцов жадно откусил хлеб, зачерпнул из тарелки и поперхнулся, закашлялся, обжегшись борщом.
— Фу-ты, дьявол, как горячо! — Вытер глаза, — Скажите, как вам показался Малахов?
Он опустил ложку, ожидая, что скажет журналист.
— М-м… Знаете, я вынес впечатление, что это очень порядочный и честный человек.
— Безусловно! — с удовольствием подтвердил Иванцов, снова принимаясь за еду. — Это хороший бригадир, хороший горняк. Он искренне верит, что его рекорд будет отличным подарком к празднику, и он горы свернет. Это у него от души. Семашко знает, на каких струнах играть.
Некоторое время они ели молча, потом Иванцов сказал:
— Собственно, и начальника участка тоже можно понять. На него всей мощью давит сам Семашко. Деваться ему некуда.
Ну, на этот счет у Андрея теперь было свое мнение. Михеев откровенно тяготился своей вынужденной ролью, послушной пешкой в планах директора рудоуправления он быть не хочет и в конце концов не станет. Когда Андрей снова появился на руднике, Михеев встретил его более чем сердечно:
— Что, опять к нам? Чего еще не раскопал? А мы-то все ждем, что вот-вот выстрелишь!
— Так уж сразу… — усмехнулся Андрей, усаживаясь за шаткий столик напротив начальника участка и осматриваясь в убогой обстановке раскомандировочной. — Сначала надо зарядить как следует.
— Так заряжай, чего тянешь? Чего тебе еще? Поможем давай!
Так что Михеев со своими людьми теперь союзник, и Андрей был уверен, что союзник надежный.
Иванцов поставил на соседний столик пустую тарелку из-под борща.
— А знаете, — признался он, — я вначале подумал, что вы по молодости начнете рвать с кондачка. А с Семашко это было бы гибельно. Чтобы бороться с ним, нужен опыт, и еще какой!
— Скажите, пожалуйста, — спросил Андрей, — а вы не пробовали как-нибудь поговорить с ним по душам? Не как подчиненный с начальником, а просто как человек с человеком?
Иванцов неожиданно рассмеялся:
— Это с Семашко-то? — Махнул рукой. — Видите ли, мы с уважаемым Николаем Николаевичем предельно вежливы. Понимаете? Предельно! Он даже считает своим долгом обязательно передавать привет моей супруге. Но я-то, — Иванцов усмехнулся, — прекрасно понимаю, что, будь его воля, он меня бы в два счета… Однако шум поднимать совсем не в его интересах. Не мальчик же, понимает, на что идет.
— Да-а… — Андрей задумчиво ковырял котлету.
— Послушайте, а почему вы не взяли себе третье? Хотите, я поделюсь с вами компотом?
— Что вы, что вы! Спасибо! — Андрей смутился и выскочил из-за стола, не доев котлеты. — Я очень тороплюсь… Мне нужно, мы договорились… Извините.
— Значит, не забудьте, — сказал ему вдогонку удивленный Иванцов. — Я всегда готов помочь. Вы не забыли мой телефон?
— Спасибо. Мы обязательно увидимся.
В тот день Андрей уехал с рудника поздно. Теперь, кажется, все готово, можно садиться писать по-настоящему. Мысленно обдумывая статью, кое-что набрасывая в блокноте, Андрей решил назвать ее просто, без каких-либо выкрутасов: «За спиной ведущих». Это будет солидно. Он был уверен, что Сиротинскому такой заголовок понравится.
Виктор так пристально уставился на Павла, будто увидел его впервые:
— Так ты что, за этим и приехал? Только за этим? А мы-то, ослы, думали!.. Извини, я сейчас скажу маме, чтобы она не накрывала на стол. Признаюсь, мы ждали тебя гостем, по старой, как говорят, дружбе. И с женой… Так ты что, хочешь, чтобы статья Андрея не была напечатана? Чтобы он сам отказался от нее? Да как ты вообще решился предлагать такие вещи? Ты ему еще тридцать сребреников предложи! В лапу, как говорят теперь, сунь!
Павел, замкнутый, отчужденный, холодно спросил:
— Ты кончил? — Отвернулся. — Пустоголовые болваны, черт бы вас побрал! Я с вами говорю как со взрослыми людьми, понимаете? Андрей, ты-то, кажется, должен бы понимать… Ну Виктор, он всегда был… Но ты же на серьезной работе. Ты представляешь, что собираешься сделать? Нет, честное слово, я не понимаю! Когда я узнал, что ты не вылезаешь у нас с рудника, меня словно кипятком обварило. С ума, думаю, сошел! Андрей, это же гибель для тебя! Ты хоть об этом-то задумывался?
— Задумывался, — ответил Андрей. — Но ты, может быть, хоть присядешь? Честное слово, Евгения Васильевна так хотела тебя видеть, так старалась. И почему ты без Лины?
— Оставь свое фанфаронство! — окончательно вышел из себя Павел. — Разговор идет о серьезном деле!
— Слушай, — вмешался Виктор, — а почему вы так испугались этой статьи?
— Испугались? Кто испугался?
— Ну, ты, — пояснил Виктор. — Ты и, видимо, Семашко. Иначе, как я теперь понимаю, ты бы и не приехал.
— Перестань болтать! — отрезал Павел. — Все равно у вас ничего не выйдет.
— Что, опровержение напишете?
— Еще чего! Просто статью не напечатают, вот и все.
— Интересно знать, почему?
— Потому, что вы еще глупы и ничего не соображаете. Устраивает это тебя?
— Тогда зачем же ты приехал?
— Я приехал по старой дружбе, вот зачем. Предупредить. Дело может кончиться…
— Хороша дружба! — желчно рассмеялся Виктор.
— Слушай, ты… Вот ты подталкиваешь, подогреваешь Андрея, а хоть разок задумался бы над таким вопросом: почему это дело поручили именно Андрею? Он же без году неделя в редакции! Почему за это не взялся тот же Нечитайло? Или кто другой? А?.. Молчишь? Хорош, я вижу, из тебя друг!
— Господи, страху-то нагнал! Я аж весь затрясся!
— Андрей, я с тобой говорю! — крикнул Павел.
— По-моему, Виктор прав.
Павел, теряя последнее терпение, неистово воздел руки:
— Ну как с вами еще говорить? Да поймите же, идиоты, что рекордом бригады Малахова мы доказываем торжество нашей системы хозяйствования. Понятно это вам? Мы даем пример того, на что способен наш рабочий. Ведь это же все в канун праздника! Неужели и это до вас не доходит?
— Липа, — невозмутимо уронил Виктор. — Липа и демагогия. Дешевая демагогия, чтобы прикрыть преступление.
— Какое еще преступление? Ты думаешь, что болтаешь? Преступление… Побольше бы таких преступников!
Глядя, как он волнуется, мечется по комнате, Андрей молчал и упорно ловил его текучий, убегающий взгляд. Как ни бесился Павел, а заглянуть в глаза не давал. Наконец он не выдержал:
— Ты что, собираешься меня гипнотизировать?
«Эх, Пашка, Пашка… — подумалось грустно. — Как все переменилось».
— Так вот что, — сказал Андрей. — Ты бы поспокойнее. Ведь подготовительные работы вы запустили? Запустили. Совсем, можно сказать, прекратили. Это же факт.
— Подготовительные!.. — фыркнул Павел, но взгляд опять отвел. — Что ты понимаешь в нашем деле? Или ты думаешь, что Семашко такой уж дурак, что ничего не соображает? Просто переброска сил с одного участка на другой. Понятно и ребенку.
— Н-ну… допустим. Можно допустить. А порожняк?
— Что порожняк? Чего тебе там наболтали?
— Никто ничего не болтал. Успокойся. Но вот что странно: все бригады страдают от недостатка порожняка и только у одного Малахова все в ажуре.
— А ты что же, хотел, чтобы и у Малахова тоже?
— Я бы хотел, чтобы у всех было хорошо.
Павел издевательски поклонился и развел руками:
— Не можем-с! Пока не можем-с! Не позволяют, так сказать, мощности. Зависит не от нас.
— Плохо.
— А это вы скажите не мне, а кому-нибудь там! — Он выразительно ткнул пальцем вверх. — Мы же пока вынуждены протягивать ножки по одежке.
— Тогда о каком рекорде может идти речь?
— Может! — заверил Павел. — И еще как!
— Странно. — Андрей пожал плечами. — Это же, мягко говоря, натяжка. Искусственный результат.
— Не суди о том, чего не понимаешь!
— Я, конечно, не инженер, не специалист, но-о… черное от белого отличить берусь.
— Какое еще черное? Где ты увидел?
— Ну, как где? Работают-то у вас все, а результат собираетесь ссыпать в один мешок. Что, опять не так?
— В какой еще мешок? Чего ты болтаешь? Вот все вы крапивное семя! Все! Недаром вас и не переваривают. Не разберетесь ни в чем как следует, а строчите, строчите! Льете грязь!
Андрей с сочувствием покачал головой:
— У меня все как следует, дорогой. Теперь все как следует. И оставь, пожалуйста, в покое это самое крапивное семя. Положение, как ты сам прекрасно понимаешь, настолько ясное, что я удивляюсь, как этот твой разлюбезный Семашко, если только он действительно умный человек…
— Д-дубина! — с невыразимым презрением оборвал его вконец разозленный Павел. — Ты на кого замахиваешься? Да знаешь ли ты, что Семашко на самом прекрасном счету? Это же… Ты же ничего не понимаешь! И понимать не хочешь. Его от нас вот-вот заберут. Ему масштаб необходим, размах. Такие люди — редкость. А, да что с вами говорить!
— Тебя он что, тоже с собой возьмет? — спросил Виктор. — Или там такие у него и без тебя найдутся? Старайся — может, пристроит в багаже.
Павел побагровел.
— Ну, знаете!.. А хотя — черт с вами! Но потом пеняйте на себя! Слышите? И виноватых не ищите. Не найдете!
Он крутнулся на каблуках и вылетел из комнаты. Простучали на крылечке быстрые шаги, затем хлопнула калитка. Выглянув в окно, Андрей увидел у ворот знакомый черный лимузин директора рудоуправления.
— М-да… — огорченно проговорил он, когда дожидавшийся Павла автомобиль, подняв густую пыль, скрылся в переулке.
Из кухни неслышно появилась Евгения Васильевна.
— Поругались? — только и спросила она.
— Ах, оставь, мама! — в сердцах сказал Виктор. — Слыхала, кстати, о чем мы тут кричали?
Евгения Васильевна скупо улыбнулась.
— Очень кстати!.. Ну, кушать будете? Андрей?
— Только стакан чаю, — сказал убито Андрей.
— Я тоже, — добавил Виктор.
— Тогда я накрою на стол здесь.
— Не нужно, — возразил Виктор. — Мы придем на кухню.
— Тогда не задерживайтесь, — попросила она, выходя из комнаты. — Я наливаю.
— Слушай, — спросил Андрей, — а тебе не приходило в голову, что это у Павла искренне? Вдруг он на самом деле верит в это?
Виктор подумал и вдруг стукнул кулаком по колену.
— Тем хуже, — жестко сказал он. — Тем страшнее.
Вечером редакция затихла. Отослав дежурившего по номеру Чекашкина в типографию, Сиротинский смог приняться за статью Андрея. Отпечатанная на машинке, вычитанная, с аккуратно обозначенными абзацами, статья лежала на столе секретаря. Андрей помнил в ней каждую фразу, каждую запятую. Слова, перечитанные десятки раз, теперь казались ему лишенными всякого смысла.
Сиротинский взял статью в руки, глянул на последнюю страничку: сколько их всего? Одобрительно хмыкнул и стал читать. Андрей сидел напротив. Он не спускал глаз со склоненной бритой головы секретаря, с его пухлой нездоровой руки, лежавшей на страничках. Вот рука медленно поползла по столу, нашарила ручку и заученным движением обмакнула перо в чернильницу. Андрей невольно привстал: что там? Но нет, Сиротинский только яснее поставил точку, вздохнул и перевернул первую страницу. Слава богу!
О статье Андрея каким-то образом узнали в редакции все. Статья еще не была готова, а о ней уже шли слухи, и почти каждый сотрудник под каким-либо предлогом счел своим долгом поговорить с Андреем. Мишка Нечитайло, тот сказал ему напрямик:
— За большое дело взялся, старик. Смотри только, выдержит ли хребтина.
Андрей промолчал. Он знал, что Мишка выполнял «негритянскую работу» — писал за Семашко статью. Ясно, что теперь она могла сгореть. Но Мишка молодец: обычно скандальный, напористый, когда дело касалось его материалов, на этот раз никакого шума поднимать не стал.
Даже Варвара Ивановна Гнатюк и та зазвала Андрея к себе в отдел и поговорила с ним о каких-то пустяках.
— Смотри, — Сиротинский, не отрываясь от чтения поманил Андрея рукой, — у тебя здесь указана суточная добыча рудника.
— Да, есть, — вспомнил Андрей.
— Давай вычеркнем.
— Я не возражаю, Яков Ильич, — согласился Андрей.
Сиротинский густо зачеркнул строку — почти залил ее чернилами.
— Тут и без этого шуму хватит, — бормотал он, чистя перо. — Притом у тебя и так цифр достаточно.
— А что, шум может быть? — полюбопытствовал Андрей.
Увлеченный чтением, Сиротинский, казалось, не слыхал вопроса. Чтобы не мешать ему, Андрей не стал переспрашивать. Однако, переворачивая страницу, Сиротинский вдруг задумчиво произнес:
— Кто знает, брат, кто знает. Все может быть.
Андрей беспокойно вздохнул. Ему не верилось в предстоящие осложнения, хотя его предупреждали и Павел, и осторожный Мишка Нечитайло. Кажется, даже Варвара Ивановна Гнатюк пыталась намекнуть. Андрей не мог взять в толк: какие еще осложнения? Дело же ясней ясного!
— Ну, а конец у тебя не получился, — сказал Сиротинский, закончив чтение. — Заключительного аккорда нет. Ты это не почувствовал сам?
Он взял несколько последних страничек, быстро дергая одну за другой, пробежал их глазами и наконец нашел, что нужно.
— Вот, смотри. До сих пор у тебя просто здорово. А тут ты скис.
Андрей подошел к столу и стал смотреть из-за плеча секретаря.
— Ты тут бормочешь что-то насчет горсовета. Знаешь, как котенок, который украдкой слизывает сливки. Лизнет и оглянется. Смелее надо, яснее, четче. А то читатель смеяться будет. Вот, скажет, размахнулся так размахнулся! Давай-ка мы все это уберем, а напишем коротко и ясно.
Сиротинский размашисто перечеркнул последнюю страницу и стал быстро, твердо писать на обороте.
Время близилось к полночи, когда статья была готова. Последние страницы Андрей понес дежурной машинистке. Сиротинский устало опустил голову на руки. Вернувшись в секретариат, Андрей застал его в том же положении.
— Ох и угорел же я сегодня! — пожаловался Сиротинский, помотав головой и растирая виски. Глянул на часы: ждать, пока перепечатают, нужно было минут пятнадцать.
Сидели, молчали. За стеной щелкала машинистка. Сиротинский снова посмотрел на часы и длинно, до слез, зевнул.
— Андрей, ты что-нибудь сегодня сдал? — спросил он, вяло прибирая на столе.
— Кой-какие материалы подготовил, Яков Ильич. Все на машинке.
— «Кой-какие»… — передразнил Сиротинский. — Что мне толку в этих кой-каких? Ох, друзья, смотрите, доберусь я как-нибудь до вас!
Но усталость была столь велика, что больше он не сказал ни слова, прибрал на столе и снова положил голову на руки.
— Яков Ильич, — позвал Андрей, — а что, Нечитайло в самом деле начинал здесь с подчитчика?
Сиротинский ответил не сразу.
— Не знаю я, — сонно проговорил он, не меняя позы. — Говорят, да… Вообще-то он толковый парень. Только сломанный, как сорванная гайка.
Андрей вспомнил рассказ самого Нечитайло о так называемых погорельцах. Он и разговор сейчас затеял в надежде, что секретарь, разоткровенничавшись, скажет, на чем все-таки погорел Мишка. Но Сиротинский ответил уклончиво:
— Мало ли на чем может человек сломаться. Жизнь, она иногда такие пилюли подносит, что… знаешь? А лучше всего пошел бы ты посмотрел, скоро ли будет готово. Что-то машинистка затихла.
Андрей поднялся, но машинистка уже сама несла отпечатанные страницы. Сиротинский энергично провел рукой по лицу и повеселел.
— Ну что, благословляем в набор?
Андрей с удовольствием смотрел, как своим стремительным почерком секретарь начертал в углу первой страницы: «В набор. Корпус, 3 кв.» — и поставил неразборчивый завиток подписи.
— Все! — Сиротинский бросил ручку в ящик, запер стол. — День прошел. Еще один шаг к вечности. И летит же время!
Да, время летело — не угонишься. Но сегодня, после целого дня нетерпеливого ожидания, и теперь вот, возбужденный удачным завершением работы над статьей, Андрей ощущал неуемную бодрость, и ему хотелось, чтобы время летело еще быстрее. Ему не терпелось дождаться того часа, когда из типографии принесут длинные полоски гранок и он снова сможет перечитать десятки раз читанные строки своей статьи. Однако теперь эти строки будут набраны на линотипе и оттиснуты на станке, они покажутся ему чуточку чужими, но оттого более вескими, значительными.
На следующий день, торопясь на работу, Андрей столкнулся на редакционном крылечке со своим завом. Нечитайло был сердит. Расстроил его секретарь редакции.
— А что, Сиротинский уже на работе?
— Пошел он! Чего ему сделается? Сидит и орет. То дай, другое дай. Нашел негра. Скорей бы решалось дело с корреспондентом! Там хоть над своими материалами работать будешь. А тут все мозги высохли.
Ясно было, что Мишке хотелось отвести душу. Работник из него сегодня никудышный. Но Сиротинский-то! Ведь вчера ушел из редакции позже всех. И когда только спит человек?
— Пойдем, — предложил Мишка, — посидим где-нибудь, потреплемся.
— Не могу. Давай вечером?
— А ну тебя! — совсем расстроился Мишка. Андрей взбежал по лестнице.
В секретариате невыспавшийся Сиротинский составлял номер. Появлению Андрея он обрадовался.
— Давай-ка садись и помоги мне вычитать ленту. На, читай! — И он бросил Андрею рулончик телетайпной ленты.
— Что-то мало сегодня, — профессионально заметил Андрей, охотно принимаясь за работу.
— И слава богу, — сказал Сиротинский, не отрываясь от дела. — Сегодня своего девать некуда. Хоть на столбах клей.
С поручением секретаря Андрей справился быстро. Материалов ТАСС оказалось немного, из них для номера он отобрал сообщение о победе английских забастовщиков и несколько спортивных информации.
— Ты там… это самое, о футболе дай, — посоветовал Сиротинский. — Я сегодня радио слушал. Интересные матчи.
Андрей знал о слабости ответственного секретаря и сообщения о футболе отобрал первыми.
— Посылать в набор? — спросил он.
— Да, посылай, посылай. Чего ждать? Нечитайло! — вдруг рявкнул Сиротинский.
Андрей вздрогнул.
— Его нет, Яков Ильич. Поехал на предприятие.
— Знаю я это предприятие, — заворчал Сиротинский. — Слова не скажи!.. Чекашкин! — снова разнесся по редакции зычный голос секретаря.
Андрей слышал, как за стенкой, в отделе писем, поспешно загремел стулом пугливый Чекашкин. Сиротинского он боялся пуще огня.
— Ничего же нет на открытие полосы! — злился Сиротинский. — Чекашкин!
В секретариат вошел Пискун, как всегда свежий, отутюженный, благоухающий.
— Яков Ильич, — мягко заметил он издерганному секретарю, — ну чего вы как в окопе? Голосовая связь…
— Вам что? — сухо спросил его Сиротинский, подняв измученные глаза.
Тонко улыбнувшись, Пискун сделал вид, будто не замечает неприязни секретаря.
— Редактор поручил мне передать вам вот это. — Пискун положил на стол три длинные гранки. Андрей обомлел: это была его набранная статья. Значит, Сиротинский с утра поставил ее в номер, а редактор теперь снимает? Но почему?
— А что такое? — спросил Сиротинский.
— Не пойдет, — внятно сказал Пискун.
Сиротинский равнодушно произнес:
— Хорошо, оставьте, — и снова склонился над макетом.
Больше всего поразило Андрея это непонятное равнодушие секретаря! Пискун испытующе уколол Сиротинского взглядом, но нет, лицо секретаря было совершенно бесстрастно. Пискун вышел. Едва за ним закрылась дверь, Сиротинский швырнул ручку и разразился бранью:
— «Редактор поручил»… Небось уже с утра засел у него! Ну нет, уважаемые товарищи, этот номер не пройдет. Чего ты сидишь? — набросился он на Андрея.
— А что? Что я… — совсем обалдел Андрей.
— Что, что! Пошли!
— Куда, Яков Ильич?
— Как куда? К редактору.
Андрей вскочил. Сиротинский с остервенелым лицом управлялся с протезом. Наконец встал, похромал к двери.
— Ладно, сиди, — махнул он Андрею. — Сам все сделаю.
Андрей послушно опустился на стул. Ничего не соображая, он прислушивался к шагам секретаря в коридоре, затем хлопнула дверь редакторского кабинета. Андрей закрыл глаза и стиснул виски. Боже мой, ну почему так не везет? Ведь все вроде шло как по маслу. В последний момент… Мерзавец Пискун!
Сиротинский долго не возвращался. Андрей ждал. Он понимал, что спор сейчас перешел в высшие сферы, где ему делать нечего. Свое он сделал. Теперь в ход пошли какие-то иные соображения. Хотя Сиротинский настроен решительно. Чья же возьмет?
Из редакторского кабинета Сиротинский вернулся довольный, но такой запаренный, будто только что свалил тяжелейшую работу.
— На, радуйся! — Он бросил Андрею уже изрядно помятые гранки. — Теперь молись, чтоб не вылетела из полосы.
Андрей растроганно вытер глаза.
— Спасибо, Яков Ильич.
— Ладно, ладно, — оборвал его Сиротинский. — Ты вот лучше пойди да пошарь в папках. Или у Чекашкина спроси. Может, письма какие поступили. Твой охламон сегодня… того, так ты смотри не подведи его. Подготовь кое-что, сдай на машинку. И иди, иди, не болтайся тут! У меня еще весь номер впереди.
Редакционный день продолжался.
Андрей дожидался вечера, когда вторая полоса, на которой шла его статья, будет сверстана и он сможет посмотреть оттиск. Ждать до завтрашнего дня, когда выйдет свежий номер, у него не хватало терпения. Андрей пошел в типографию. У него было полное право потребовать оттиск — как автор одного из основных материалов номера, он обязан был прочитать его в полосе.
В типографии в эти вечерние часы был самый разгар работы. От линотипов, громоздких мудрых машин, несло жаром кипящего в их утробах металла. Пальцы линотиписток порхали над клавиатурой, набирая присланный из редакции текст. Девушки, сверяясь со страницей, лишь трогали клавиши с буквами, все остальное делала машина. Время от времени раздавался мелодичный звон: это очередная отлитая строка, еще горячая, соскальзывала в накопитель. Столбцы остывавшего набора поднимались наверх, там рабочие накатывали на них краску и делали оттиски на длинных лентах бумаги. Это — гранки.
Дальнейшая судьба набора была такова: по макету Сиротинского его распределяли на подставке, похожей на кухонный противень, вставляли туда клише и заголовки, затем крепко стискивали со всех сторон зажимами — получалась полоса, образ будущей газетной страницы. Потом эти полосы поступят к стереотиперам, к печатникам, с них снимут матрицы, отольют полусферические тяжелые болванки, которые и насадят на барабан печатной машины, но это будет уже под утро, когда готовый номер газеты дежурный редактор подпишет в свет, — пока же с газетной полосы делается первый оттиск.
Порфирьич, прекрасно понимая состояние Андрея, торжественно преподнес ему тиснутую вне очереди вторую полосу. Там на три колонки сверху донизу, стояком, была заверстана статья «За спиной ведущих».
— Заголовочек-то! — Порфирьич хвастливо щелкнул по полосе. — Рубленым кеглем, сам набирал. Угости-ка папиросочкой.
— Спасибо, Порфирьич. Только я не курю.
— Тьфу ты, все время забываю! Ну ладно, читай. Как негде? А вот в корректорской.
Андрею хотелось побыть одному, наедине со своей статьей, и он обрадовался, что в корректорской никого не оказалось. Взглянув на часы, он увидел, что корректор и подчитчица придут самое малое через час. Времени больше чем достаточно.
Он удобно устроился за обшарпанным столом, разложил клейкую от краски полосу и, не боясь запачкаться, принялся читать. Это было труднопередаваемое чувство — видеть и читать набранный на типографской машине собственный материал. Он был вроде бы и твой, но в то же время и не твой. Андрей узнавал строки, которые дались ему трудней всего, узнавал места, которые приходилось переписывать не раз и не два. Теперь все это выглядело одинаковыми ровными столбцами, теперь оно уже не зависело от тебя. И ты только смотришь со стороны, читаешь, узнаешь и не можешь избавиться от приятного чувства, что все это родилось в твоей голове, что твои руки писали это, зачеркивали, рвали и снова писали. Теперь уж все это позади. Молодец Сиротинский, молодец Порфирьич!
Звякнул телефон. Андрей, очнувшись от чтения, взял трубку. Далекий женский голос принялся отчитывать его: они там поумирали, что ли? Не дозвонишься ни по одному телефону! Пусть примут телефонограмму — завтра свет отключается с десяти утра.
— Кто принял? — спросил сердитый женский голос.
— Чернявин, — ответил Андрей. В трубке щелкнуло. Андрей ничего не понимал. Как так — отключается свет! Почему? Может быть, это чрезвычайное происшествие? Он взял прочитанную полосу и отправился искать Порфирьича.
— Так это обычное дело, — успокоил его выпускающий. — Зачем нам завтра свет? Среда, номер не верстается. Они каждую среду отключают.
Порфирьич забрал полосу.
— Ничего не нашел?
— Да вроде все в порядке.
— Понесу Сиротинскому, — сказал Порфирьич.
Андрею не хотелось уходить, он с удовольствием провел бы в типографии всю ночь. Но это выглядело бы смешным. Он и без того ведет себя как мальчишка. Андрей вышел на улицу. Хорошо бы сейчас кого-нибудь встретить. В минуты удачи человек всегда добр и щедр.
«Где же сейчас может торчать Нечитайло?» — соображал он, неторопливо направляясь по улице.
Соблазнительные запахи из кухни напоминали о необыкновенном дне. Вчера Андрей не удержался и поделился с хозяйкой радостью, — сегодня спозаранку тетя Луша принялась хлопотать. «А что, если пригласить кого-нибудь? Сиротинского, Мишку. Сегодня среда, день более или менее свободный. Виктору позвонить… Принято!» Андрей вскочил с постели. Сегодняшний номер газеты уже, конечно, вышел. Там на второй полосе трехколонный стояк. По дороге в редакцию его можно просмотреть в газетной витрине возле конторы связи. Отличный день! Андрей наспех оделся и вылетел из дома, крикнув тете Луше, что скоро вернется.
Было еще слишком рано. Спешили куда-то редкие прохожие. Над осенним парком, насквозь продутым стылым ветром, кружилось воронье. За озябшими деревьями занимался восход. Андрей шагал стремительно.
Газетная витрина стояла на самом бойком месте. По дороге на работу люди останавливались, быстро пробегали глазами наиболее интересные материалы и спешили дальше. Андрей знал, что обычно читается только четвертая полоса, где печатались телеграммы ТАСС из-за границы. Но сегодня… Представив толпившихся у витрины, у второй полосы, людей, Андрей даже похолодел от волнения. Нет, что ни говори, а статья получилась зубастая!
Торопился Андрей напрасно. Газетный киоск еще был закрыт, на витрине еле держался на трех гвоздиках отсыревший вчерашний номер. Вздрагивая от озноба, Андрей машинально просмотрел его. Знакомая картина — серость, ни одного интересного материала. Прав, тысячу раз прав Сиротинский. Ну что люди найдут в этом вот номере? Сплошная сухота, жвачка.
Он прошел по тротуару, взглянул на часы. Обычно газету вывешивала глухая, закутанная в несколько шалей старуха. Где же ее носит? Народ уже поспешал на работу. Андрей отошел в сторонку. Вместе с ним открытия киоска ждали трое или четверо. Он подумал, что, вывеси старуха газету вовремя, сейчас бы ее читали не только они, но и еще кто-нибудь. Спит где-нибудь старая. Проспала.
Услышав шум в киоске, Андрей нетерпеливо подбежал. Укутанная старуха ворочалась, раскладывая пачки центральных газет. Местной газеты, сказала она, нет.
— Как нет? — растерянно спросил Андрей. Его оттеснили от киоска. Ожидавшие вместе с ним, ничуть не удивившись, пошли по своим делам. Им-то что? Им в голову не могло ничего прийти.
Андрей с минуту ошеломленно стоял у киоска. Задержки быть не могло: вчера все сдали вовремя. Так почему газета не вышла? Неужели что-нибудь?.. Замирая от недобрых предчувствий, он побежал в редакцию.
Еще издали он увидел, как из редакции в типографию пронесся корректор с развевающимся оттиском полосы. Так и есть — что-то произошло. Андрей взбежал наверх и сразу же услыхал громкие голоса в секретариате. Дверь была распахнута, и злой голос Сиротинского слышен был чуть ли не на площадке.
— Это же дураку ясно, что все подстроено! — гремел Сиротинский. — Если уж он хотел снять, то почему не снял до отлива полосы?.. Нет, дождался, пока принесут на подпись в свет.
В секретариате сидели Сиротинский и усталый Порфирьич. Выпускающий еще не уходил домой. Увидев влетевшего Андрея, Сиротинский умолк.
— Яков Ильич… — только и мог произнести Андрей.
— Ну… Ты это самое… — сурово сказал ему секретарь. — Ты… не того. Твое тут дело десятое.
Андрей брякнулся на стул. Сиротинский сочувственно покряхтел.
— Эхма… Ну ладно, ладно, чего ты… Что там, Порфирьич, дальше-то?
Выпускающий, покосившись на Андрея, продолжал рассказывать. По его словам, подписывать сегодняшний номер в свет должен был Пискун. Когда ему принесли материал на подпись, он тут же позвонил редактору, поднял его с постели и заявил, что подписывать номер не будет, пока не снимут статью «За спиной ведущих», что он сейчас же станет звонить секретарю горкома. Редактор испугался.
— Слюн-тяй! — процедил Сиротинский.
Пискун сам пришел в редакцию. Он долго рылся в папках, подыскивая, что поставить взамен статьи Андрея, — на глаза ему попалась знаменитая чекашкинская «Как хранить картофель в зимних условиях». Она как раз подошла по размеру, ее и послали в набор.
— Анекдот! — Сиротинский ругнулся. — Так сказать, смелее критикуйте отдельные недостатки. Когда теперь все будет готово?
Порфирьич задумался.
— Считайте сами, Яков Ильич. Линотипистки и стереотиперы уже домой ушли. За ними рассыльная побежала. Хорошо, хоть корректоров успели задержать. Считайте: пока наберут, прочитают, выправят…
— Устроил он нам, ничего не скажешь!
В это время из типографии позвонил метранпаж: что делать, только что отключили свет!
— Как отключили? — взвился Сиротинский. — Хотя да, среда же сегодня!
Он бросил трубку. Номер был сорван окончательно.
Среда в редакциях городских газет вроде второго воскресенья в неделе. В среду газета не верстается, и в этот день в редакции обычно решаются все накопившиеся дела: проводятся летучки, производственные совещания. Профсоюзное или партийное собрание бывает в редакции только в среду.
В этот день редакционная жизнь сбивается с привычного лихорадочного ритма. На работу можно явиться с опозданием — этого постараются не заметить. Материал в секретариат нередко сдают под вечер, — в худшем случае попеняют: не могли, мол, пораньше? В среду в редакции удивительное затишье: не слышно окриков секретаря, машинки уже не стрекочут наперегонки и нет никакой беготни, потому что Нечитайло заливается куда-нибудь на целый день, а Порфирьич может не являться совсем, а если и придет, то празднично одетый, чисто выбритый — для него среда настоящий праздник, желанная отдушина в чуть ли не круглосуточной маете в остальные рабочие дни. В этот день Порфирьич, если забредет в редакцию, обосновывается в секретариате, и начинаются воспоминания из газетной жизни — казусы с секретарями, ошибки в газетах, похождения в командировках и многое другое, за что среду Андрей считал лучшим днем недели.
Однако в эту среду все пошло иначе с самого утра. Правда, и сегодня ни разу не раздался зычный голос секретаря, и сегодня машинки стрекотали без должного усердия, но какое-то ожидание чувствовалось во всем. Ионина и Пискуна с самого утра вызвали в горком, а ближе к обеденному перерыву вдруг раскричался на учетчицу писем тишайший Чекашкин, чего с ним никогда не бывало.
После того как позвонил метранпаж и сказал, что отключили свет, Порфирьич заявил, что теперь поправить положение немыслимо. Если даже редакция добьется, чтобы свет все-таки дали, то за это время остынут линотипы. Сиротинский подождал, не придут ли из горкома Ионин или хотя бы Пискун, и сам поехал в энергоуправление.
— А ты лучше всего мотай-ка из редакции, — посоветовал он Андрею, — Как куда? Иди куда хочешь. Потом придешь.
Сиротинский уехал, отправился соснуть на часок Порфирьич. Редакция опустела. Андрей посидел у себя в отделе, потом решил, что Сиротинский прав: в самом деле, чего здесь изводиться?
Из комнаты, где помещались отделы культуры и писем, вышла заплаканная учетчица. «Вот у человека тоже беда», — подумал Андрей. Через открытую дверь он увидел Варвару Ивановну Гнатюк. Развернув на столе газетный сверток, она обедала.
— Андрюшенька, — позвала она, — зайди-ка на минутку. Завтракал сегодня? Вот это зря. Садись со мной.
Маленьким перочинным ножиком Варвара Ивановна очищала желтый кривой огурец. Андрей засмотрелся, как вьется тонкая влажная стружка огуречной кожуры.
— Я понимаю, что не хочется, — говорила Варвара Ивановна. — А ты возьми и съешь через силу.
Она разрезала очищенный огурец на две дольки, присолила и принялась тереть их одна о другую.
— Чувствуешь, как пахнет? Аромат. Мертвый встанет! На, держи. Вот так. И возьми-ка еще вот это.
— Так что же вам-то останется, Варвара Ивановна?
— Обо мне не беспокойся. Ну, нравится? Это у моей хозяйки последние огурцы. Больше ни у кого в городе нет. А вот скоро у нее будет квашеная капуста — это, я скажу тебе, объедение! Я уж говорила Сиротинскому, он все в гости набивается… Куда он уехал?
— Яков Ильич? В это… в энергоуправление.
— Вон что! Да, да, сегодня же среда. Среда… — Варвара Ивановна притихла. — Эх, Андрюшенька, как же это тебя угораздило?
Андрей, снова вспомнив все, отложил надкушенный кусок. Разве полезет в горло?
— Черт с ними! — пробубнил он, ожесточаясь. — Пускай меня гонят с работы, пускай вешают, четвертуют, режут на куски! Но разве я в чем-нибудь не прав? Что-нибудь напутал, поступил против совести?
Глаза его искали, требовали ответа. Варвара Ивановна осторожно погасила горькую усмешку.
— А вот горячиться, Андрюшенька, не следует. Это, я тебе скажу, самое последнее дело. Ешь вот лучше, ешь.
— Что вы меня успокаиваете? Вы мне по правде, по совести скажите! В чем я не прав? И разве я один? Я же с десятками, если не с сотней человек переговорил. Михеева того же спросите…
— Ах, Андрюшенька, — опять уклончиво вздохнула Варвара Ивановна, — одно скажу: если бы все мерзавцы легко сдавали свои позиции, то насколько проще было бы жить! Не трави ты себя, голубчик, не надо.
— Голова кругом! — признался Андрей. — Не знаю, что и решить. А ведь меня предупреждал один человек! И знаете, с большой уверенностью говорил, что статья моя ни за что не увидит света.
— Постой-ка! — остановила его Варвара Ивановна и прислушалась. В коридоре хлопнула входная дверь, раздались неуверенные шаги. Оба они, и Варвара Ивановна и Андрей, напряженно ждали. Шаги все ближе. Наконец в комнату заглянуло знакомое лицо в очках.
— Простите, — пробормотал человек в очках.
— Витька! — радостно закричал Андрей. — Варвара Ивановна, извините, ради бога! Это ко мне.
— Господи, ну что за церемонии? — И Варвара Ивановна, облегченно вздохнув, принялась заворачивать остатки обеда и сметать со стола крошки.
— Витька, здравствуй! Вот уж кого не ожидал-то! Ты как здесь очутился?
Виктор понадежнее притворил дверь в кабинет. В темном безлюдном коридоре очки его блестели тревожно.
— Андрей, что случилось? Что у тебя произошло?
— Ах, и до тебя уже дошло!.. — Андрей опустил угасшие глаза. — Вообще-то, брат, неприятное дело. Но ты-то как узнал?
— Твой зав. Он, кстати, там сейчас, в кафе. Ты свободен?
— Да в общем-то… В общем-то, конечно. Боюсь, я теперь совершенно стану свободен.
— Ну, болтать пока незачем! Пошли.
В кафе, увидев Андрея, Нечитайло сочувственно покивал измятым лицом:
— Что, старик, не миновала и тебя чаша сия?
— Здравствуй, Мишка! — преувеличенно бодро отозвался Андрей, усаживаясь за столик. — Что это ты заказал?
Возбужденное состояние молодого сотрудника не укрылось от многоопытного Нечитайло, однако он сделал вид, что ничего не замечает.
— Торопиться тебе некуда, — говорил он, угрюмо нахохлясь над стаканом. — Был бы еще Крутов в горкоме, он бы все в пять минут решил. Ты его уже не застал? Ну, это человек был! А так дело в обком потянется, а там сейчас только этого не хватало — областная же конференция на носу! История длинная.
— Досадно, — сказал Андрей, — что свет отключили. Как нарочно все! Одно к одному!
Набрякшим глазом Нечитайло испытующе поглядел на Андрея.
— Ты что, — спросил он, — на самом деле дурной или прикидываешься? В этом-то и спасение твое, что свет отключили. Ну вот, он еще глаза пялит! Слушай тогда умных людей, зяблик, и мотай на ус.
— Мишка, ты несешь черт знает что! — возмутился Андрей. — Нашел спасение!
— А я говорю — слушай! — повысил голос Нечитайло. — Заткнись на минутку и слушай. Понял? Вот так-то. А то умники все, а ума не накопили… Сейчас для тебя что хорошо? А что все плохо! Да, да, это я тебе говорю! Номера нету и не будет. Все! А для тебя, балда, чем хуже, тем лучше. Так бы они сунули чекашкинский бред — и все. Шито-крыто. А тут ЧП. Разбирательства, как ни крути, не миновать. А разбирательство — это, брат… Оно, конечно, тоже может всяко повернуться, но все же!.. Вопрос-то поставлен торчмя! Так что дело закрутилось, и от тебя сейчас требуется одно — не вешать носа. Уразумел теперь? Учти, у тебя сейчас самый страшный период. Если ты сейчас не выдержишь, если только согнешься, — все, каюк. Я это тебе говорю совершенно точно! Покатишься и покатишься. А где остановишься, одному черту известно.
Андрей присмирел. Никогда еще Нечитайло не говорил с ним таким тоном. Мишка хотел еще что-то сказать, но передумал. Лицо его было сумрачно.
Он поднял свой стакан, потом долил его и, запрокинув голову, пил медленно и долго. Андрей и Виктор молча смотрели, как он пьет. Мишка поставил пустой стакан и, не поднимая глаз, вяло и долго утирал губы.
— Ну, чего уставились? Не смотрите на меня, братцы, не надо. И не судите так строго. Жизнь — сложная штука. Так что учти, старик, и мотай на ус. Ох, мотай, старик!
Виктор, сидевший до сих пор как бы в сторонке, бережно коснулся его руки:
— Извините. Раньше я почему-то думал о вас… Извините. Вы молодец. Честное слово!
Мишка вдруг рассмеялся, откинул голову, сконфуженно махнул рукой:
— Вот комплимент, который заставил бы покраснеть и женщину!
В движениях его наблюдалась какая-то скованность. Это был не тот Мишка, которого Андрей знал и привык видеть ежедневно. Мишка избегал смотреть в глаза, словно боялся выдать то, о чем пока не хотел говорить.
— Андрюшка, честное слово, он прав! — негромко уговаривал Виктор. — Пойми, у тебя сейчас вроде экзамена.
— Ладно, ладно. Агитатор! — отмахнулся повеселевший Андрей. — Но мы что, так и будем здесь сидеть?
— А куда нам спешить? — возразил умиротворенный Мишка. — Сиди, старик. Я потом схожу в редакцию, узнаю, как и что. Сиди.
Ему было здесь привычно и уютно. Андрей наклонился к Виктору:
— Ты не торопишься?
— Нет, нет! Пожалуйста.
— Ну, что ж… — согласился Андрей, удобнее устраиваясь за столом. — Тогда будем сидеть.
Он вытянул ноги, утихомирился и, поглядывая в потолок, стал думать. От сознания ли своей правоты, от сердечного ли участия друзей, но у него прошло вдруг состояние напряженности, владевшее им с того момента, едва он узнал о задержке номера. Хотя, если трезво судить обо всем, что произошло, оснований для того, чтобы сидеть и ждать спокойно, поглядывать, сощурясь, в потолок, не было ровно никаких. Наоборот, события на месте не стоят и уже стоять не могут, они разворачиваются, набирают ходу, и, может быть, как раз сейчас где-то склоняется фамилия Чернявина, решается его судьба. Так что надо бы пойти, хоть что-то предпринять, но состояние такое, будто очутился вдруг в сторонке, отодвинутый с дороги, и все, что происходит, надвигается, грозит, — все это как запущено, так и приблизится, а уж тогда… Но что же тогда? Тогда, выходит, Павел предсказывал и угрожал недаром? В чем-то, как видно, он оказался проницательнее, дальновидней. Что это, опыт у него? Тот самый опыт жизни? Когда же он успел его нахвататься?.. Андрей, задумавшись, вздохнул и удрученно завозился. На вздох его по-своему тотчас же отозвался Виктор: перестал вращать по столику стакан и поднял взгляд. Вместе они молча посмотрели на Нечитайло. Мишка, казалось, задремал совсем. А что, не Мишкина ли участь ожидает и его? Вообще-то он душевный, славный парень, Мишка, но что-то в нем сломалось, и, видно, навсегда. «Гайка… как сорванная гайка». — сказал недавно Сиротинский.
Вчера вечером, после кафе, Виктор уговорил Андрея зайти к нему в гости и уже не отпустил домой — оставил ночевать.
— Ну, чего потащишься? Придешь, опять закиснешь. Брось, оставайся. Сейчас мама нам постелет.
Когда Андрей проснулся, в комнате никого не было. Виктор ушел, а Евгения Васильевна возилась на кухне — слышалось осторожное позвякивание посуды и шум сливаемой воды. Андрей оделся, сложил простыни, одеяло и неслышно вышел из дома. Он боялся, что Евгения Васильевна засадит его пить чай.
На крыльце редакции он лицом к лицу столкнулся с тетей Лушей и тут только вспомнил, что уже сутки не был дома. Добрая старуха, встревоженная отсутствием жильца, спозаранку отправилась на розыски.
— Андрюшенька, ну разве так можно? Скажи ты хоть слово, и горя бы мало. А то ведь незнамо что и думать. Мало ли что может случиться!
Тетя Луша, обессилев от волнения и ходьбы, опустилась на ступеньки. Одета она была тепло и надежно. С трудом поднимая руку, долго не могла заправить под черную старушечью шальку рассыпавшуюся косицу.
— Лестницы нынче пошли, лихоманка их забери. Злых татар по ним гонять!
Она отдышалась и поднялась.
Ну, живой хоть, и то слава богу. Сегодня-то придешь? Приходи, Андрюшенька. Уж как пироги у меня удались — я просто диву далась. Вот, думала, порадую, а он — глядите на него! — залился куда-то и глаз не кажет. Ну, полуночники! С радостей, что ли, загуляли где?
— С радости, тетя Луша. С радости.
— Я так и знала. А ты послушай-ка сюда-то, — поманила она жильца. — Ты бы мне газетку-то оставил на память, а? Ты-то еще незнамо где будешь, а мне газетка в радость была бы. Я уже сама хотела попросить, да больно строг начальник-то ваш.
За начальника, как понял Андрей, старуха приняла Чекашкина. Избегая смотреть ей в глаза, Андрей кое-как объяснил, что достать сейчас газету с его статьей нельзя, но что он обязательно достанет и принесет домой.
— Тогда я пойду, — сказала тетя Луша. — Поковыляю потихоньку. А газетку ты не забудь. Фамилия-то твоя там проставлена? Ага, значит, не забудь. И приходи. Друзей-товарищей каких пригласи. Это ничего, я напекла много. Хватит на всех.
— Спасибо, тетя Луша!
Он помог ей спуститься со ступенек. Когда он поддерживал старуху за толстый ваточный рукав, мимо пробежал Порфирьич. Мимоходом поздоровался и скрылся в типографии. В руках его Андрей увидел свежий номер газеты — вчерашний запоздалый номер. Значит, выходит он с опозданием больше чем на сутки!
Тетя Луша, неуклюже переваливаясь в наверченной на себя одежде, тихонько побрела под самой стенкой. Несколько раз она задирала голову, чтобы как следует разглядеть здание редакции.
Андрей поднялся наверх. Вот уже второй день в редакции было пусто и тихо. В секретариате сидел Чекашкин. Оказывается, сегодня с самого утра не было ни Ионина, ни Пискуна, ни Сиротинского. Чекашкин сказал, что все начальство в горкоме, как только вернутся, так сразу же состоится летучка.
Андрей пошел к себе в отдел. Так, значит, летучка. Что ж, чем скорей, тем лучше. Самое страшное — это неизвестность. Где-то что-то происходит, где-то кем-то склоняется твоя фамилия, а ты сидишь в пустой комнате и ничего не знаешь.
Хотя бы какое-нибудь известие, пусть самое безрадостное, но только не ждать и не мучиться от неизвестности. Извечный ужас любопытства: а что в зеркале, когда ты в него не смотришься? Пустота? Не может быть. Что-то должно отражаться. Но что? Ведь стоит только заглянуть, как отразишься ты сам, со своими сомнениями, со своей болью. Нет, лучше уж что-нибудь определенное, пусть даже самое плохое.
В окно было видно, как по улице шли люди. Вот вышла женщина с тепло укутанным ребенком на руках. Смеясь, пробежали школьники, девчурка с косичками запнулась и упала, из портфеля разлетелись книжки. Счастливые люди, думал Андрей, они и понятия не имеют, какие несчастья могут свалиться на голову. Впрочем, позавчера он и сам не думал об этом. А видимо, кто-то был несчастлив и позавчера. В мире всегда что-то происходит, причем немало и страшного. Но самое страшное — это то, что теперь оно коснулось тебя, именно тебя. На это уже не посмотришь со стороны. Оно в тебе, ты живешь им и удивляешься, что в мире еще осталось место веселью, беспечным хлопотам и многому другому, что приносит радость в жизни. Правда, Нечитайло наставлял вчера: «Чем хуже, зяблик, тем лучше для тебя», но, видно, плел спьяна. На сутки номер задержать — такое вряд ли где случалось. Разве во время войны!
Задумавшись, Андрей не сразу обратил внимание, чьи быстрые, летящие шаги пронеслись по коридору. Так ходил только один человек в редакции — заместитель редактора Пискун. Значит, он вернулся из горкома? Но почему один?
Тихо, настолько тихо было в редакции, что Андрей услыхал, как раздался звонок в машинописном бюро. Секретарша побежала на вызов. Потом к Пискуну вызвали Чекашкина. Потом в редакции стало известно, что летучки не будет, потому что Ионина и Сиротинского вызвали в обком. Потом заглянула испуганная секретарша и сказала, чтобы Андрей шел в кабинет Пискуна. Видимо, это было последнее, что Андрею оставалось испытать в редакции. Он собрался с духом и пошел. «Вот тебе и лучше!» — мелькнуло наставление Нечитайло.
Заместитель редактора Пискун стоял у окна. Одна рука брошена за спину, другая нервно барабанит пальцами по подоконнику. Нарастающие события, зачинщиком которых он явился, выбили его из привычного равновесия. Особенно обескуражил недавний разговор в горкоме.
Старый административный работник, Пискун хорошо знал, как сказывается характер руководителя на всей работе учреждения, и он привык, он научился быть отображением того, кто сидел в первом кресле. Так было везде, во всех учреждениях, пока он не попал в редакцию. Правда, острым служебным чутьем он скоро угадал характер того, чьим отображением следовало стать, — нет, не Ионина, о нет! Ионин сам не смел ступить и шагу, не узнав, что думает, как относится ко всему первый секретарь горкома Крутов. Но тут, стремясь стать образцовым, быть на виду, Пискун столкнулся с тем, что не было ему знакомо, чего он просто не знал и отказывался понимать.
Как всякий человек, привыкший к строгому служебному порядку, Пискун находил в газетной работе массу неполадок, нелепых несоответствий. Его, например, возмущало, почему макет первой полосы должен составляться обязательно в день верстки. Объяснение Сиротинского, что делается это из-за свежей, именно сегодняшней информации, его не удовлетворяло. А что случится, если информация задержится на день? Событие-то произошло? Произошло. Написано о нем? Написано. Так не все ли равно, когда о нем узнает читатель? Зато не было бы этой обычно начинающейся с самого утра редакционной лихорадки, не было бы срывов графика выпуска газеты, не было бы ежедневных стычек с типографией, жалующейся на задержку материалов.
Пискуну была непонятна газетная одержимость Сиротинского, подолгу ломающего голову над тем, как подать материал — с клише или без него, с заголовком клишированным или ручного набора, разверстать его на три колонки или же на четыре. Нередко это приводило к перебору материала, к переверстке полосы, и все только потому, что Сиротинский вдруг решал, что репортаж Нечитайло лучше дать полужирным петитом, а значит, не на три квадрата, как было уже набрано, а на два с половиной. Типография ругается, верстка стоит, в редакции дым коромыслом.
Нет, будь его власть, он сделал бы газету образцовой — без разных там финтифлюшек, без разрисованных полос и броских заголовков, без убойных материалов. Газета должна быть солидной — ровной, спокойной, убеждающей. Настоящий рупор горкома.
Дело со статьей «За спиной ведущих», изъятой им из номера, оборачивалось не так, как он рассчитывал. Задерживая номер, он представлял себе, что решено все будет в несколько минут. Редактору влепят за близорукость и отсутствие политического чутья, Сиротинскому, ко всему прочему, еще вменят развращающее влияние на молодых сотрудников. При этом Пискуну представлялась блестящая возможность подняться над всеми. «А где же был коллектив, куда коллектив смотрел?» — спросил бы он при окончательном обсуждении. Но в горкоме все повернулось вдруг иначе. Вернее, никак пока не повернулось. Его не осудили за задержку номера, но и не встали на защиту. Вопрос, как принято говорить, оставался открытым. Вот это и обескураживало. В обкоме теперь Крутов, — зачем вдруг вызов Сиротинского с Иониным? Как там на все посмотрят? Ах, знать бы, догадаться — и не сидеть, не ждать сейчас, а что-то сделать, что-то предпринять! Но что именно? Наказать покамест автора статьи? Рухнуть на него всей мощью? Мало. Мелко. А что еще? И Пискун запаниковал. Только этим можно было объяснить, что он так сорвался в разговоре с Андреем. В спокойном состоянии он не позволил бы себе такого.
— Все мудрствуете, молодой человек, — как бы давясь от обиды и нетерпения, заговорил он, едва Андрей вошел в кабинет. — Широкие горизонты, колоссальные замыслы… Рупор общественности, совесть эпохи… Потрясатели основ, черт бы вас всех побрал! А вы подумали своей головой, что вы делаете? Вы отдаете себе отчет, на что вы поднимаете руку? Молокосос, мальчишка! Это же… Вы мне ответите, черт вас возьми, по всей мере ответите! Слышите? Вон отсюда, щенок!
Андрей не помнил, как он очутился в коридоре. Ни одна дверь не приоткрылась, ни один человек не выглянул, хотя крик Пискуна был слышен всей редакции. Плечи сводил противный нервный озноб. В каком-то столбняке Андрей остановился и стал читать только что вывешенный на доске приказ. Посмотреть со стороны — человек стоит и читает. Но Андрей ничего не видел и не понимал. Приказ был о том, что исполняющим обязанности ответственного секретаря назначался Чекашкин. Очень коротенький, в две строчки приказ. Но строчки сливались в глазах Андрея, он ничего не видел. Тишина в редакции словно поддерживала его в этом полубессознательном состоянии. И только когда в соседнем кабинете кто-то уронил крышку от чернильницы, Андрей вздрогнул, вздохнул всей грудью и вдруг в диком исступлении со всего размаха хватил кулаком по белевшему на доске листку приказа.
Дверь Андрею открыла Лина, простоволосая, в домашнем халатике.
— Ой! — вырвалось у нее. — Это вы?
Она юркнула за дверь и, придерживая халатик на груди, выглядывала на лестничную площадку, крайне смущенная.
— Андрюша, ради бога, извините меня. Вы ж понимаете… Вам Павла? Но его нет. Вы знаете, он теперь так поздно приходит! Я его совсем не вижу. Ой, мне даже неловко, что я держу вас на площадке!
Все это немного развеселило Андрея. Он как мог успокоил ее и попросил передать Павлу, что они с Виктором будут сегодня его ждать.
— Обязательно передайте, хорошо? Именно сегодня!
— Ну что вы, Андрюша! Как только придет…
Медленно и нудно прошел день. Наступил вечер. Виктор уверял, что Павел должен появиться с минуты на минуту. Он говорил, что Павел придет тотчас же, едва Лина ему скажет. Он не станет даже раздеваться, повернется и поедет. Пусть они последнее время ссорились, но прошлая дружба обязывала его откликнуться без промедления.
— Подожди, — остановил его Андрей. — У меня сейчас о другом голова болит. Скажи, тебе никогда не казалось, что я в чем-то могу быть не прав? Где-то я допустил ошибку?
— Это у тебя от паники, — сказал Виктор. — Много думаешь, много волнуешься.
— Но ведь не могут же быть две правды на свете! Смотри, Павел всей душой верит в Семашко. Я верю, точнее, поверил в правду Иванцова и Сиротинского. Значит, кто-то должен ошибаться!
— А вот подожди, придет Павел, и мы как раз об этом и поговорим. Кстати, у тебя найдется поесть? Он же после работы.
— Найдется. У тети Луши уже несколько дней пироги сохнут.
— Тебе повезло с этой тетей Лушей. Чудесная старуха.
— Ну, еще бы!
Украдкой Виктор посмотрел на часы. Павел задерживался.
Заскрипела койка — Андрей улегся поудобнее, завел под голову руки.
— Правду говорят, что ждать да догонять…
Виктор не отозвался. Усевшись глубоко в кресло, он уронил лицо в ладони и замер, но при каждом шорохе на крыльце настораживался и поднимал голову: ему все казалось, что это быстрые шаги задержавшегося на работе Павла.
Быстро темнело. Ни тот, ни другой не зажигали огня.
— Тетя Луша не спит? — спросил Виктор.
— Что ты! Она не уснет.
Снова молчание. Вот уже несколько минут они избегали смотреть друг другу в глаза. Андрей лежал, Виктор, отвернувшись к окну, покусывал ноготь. В какой-то миг они вдруг поняли сразу оба — Павел не придет. Он не придет, и они напрасно ждали его несколько часов.
— М-да, — вздохнул Виктор, решившись произнести правду. — А мерзавцы-то, оказывается, еще не перевелись.
Андрей поднялся на койке. Взъерошил волосы. Глаза его удрученно уставились в угол.
— Мне еще тогда показалось, — негромко сказал Виктор, — на вечере с Семашко. Помнишь? Уже тогда просто в глаза бросалось. Да ведь ты тоже, кажется, заметил?
— Неприятно все это. Неужели нельзя без этого?
Виктор пожал плечами, промолчал.
— Ну, я пойду, однако? Прогуляться не хочешь?
— Пойдем.
Андрей проводил его до остановки, затем медленно вернулся домой. На кухне сердито гремела посудой тетя Луша. Торжественное чаепитие опять сорвалось. Андрей разделся и лег, включив настольную лампу. Час был не слишком поздний, он собирался почитать перед сном.
Когда раздался осторожный стук в калитку, он подумал, что это кто-нибудь из соседей к хозяйке. Слышно было, как тетя Луша пошла к воротам. Андрей закрыл глаза и натянул одеяло. Скверно, ужасно скверно было на душе. Не хотелось и читать.
Под окнами зашаркали торопливые шаги хозяйки. Тетя Луша без стука сунулась в комнату жильца:
— Андрюшенька, там к вам женщина!
Она была так поражена, что назвала его на «вы». Андрей одним рывком отбросил одеяло и скинул с койки голые ноги.
— Какая женщина?
— Да такая… — тетя Луша испуганно и робко попыталась что-то изобразить руками.
— Хорошо. Я сейчас. — И Андрей стал лихорадочно одеваться. «Кто бы это мог быть? Рассыльная?»
Он скатился с крыльца и побежал к воротам. За калиткой у палисадника он действительно различил очень знакомый силуэт.
— Вы не рассердитесь, что я вас подняла с постели? — спросила поздняя посетительница. — Добрый вечер. Вернее, ночь.
— Лина! — изумился Андрей.
— Здравствуйте, Андрюша, — говорила она, подходя ближе. — Хотя мы уже виделись, но поверьте, я была так растерянна. Не обижайтесь на мой прием. Вы захватили меня врасплох.
— Что вы, что вы! — запротестовал Андрей, неловко топчась в калитке. — Это я должен… Да вы заходите, заходите! Прошу вас, идемте. Вот сюда.
— А не поздно? — спросила Лина, вступая во двор. — Хотя, как я поняла, у вас хорошая хозяйка. К тому же я ненадолго.
Растерявшись от неожиданности, Андрей суетился, вводя гостью в дом.
— Сюда… А теперь сюда, — приговаривал он.
Тетя Луша смотрела из кухни остановившимся взглядом. Ее поразил не столько сам визит Лины, сколько красота и изысканная одежда гостьи. Такие в ее дом еще не входили. Она была настолько ошеломлена, что постеснялась предложить чаю, хотя все время, пока Лина была в комнате жильца, просидела на кухне, подогревая на плитке чайник и дважды меняя заварку.
Лина вошла в комнату, посмотрела, куда можно сесть, и опустилась в старое просиженное кресло у стола. Она видела, что Андрей стесняется развороченной постели и убогой обстановки комнаты. Но она не подала и виду, что обратила на все это хоть какое-то внимание. Она казалась ровной, простой, сердечной.
Раздеться Лина отказалась, потому что торопилась домой. Нет, нет, она всего на минутку. Так уж получилось, что ей пришлось не посмотреть на довольно позднее время. Как Андрей уже слыхал, Павел в эти дни очень подолгу задерживается на работе. Какие-то дела, какие-то там разные… Словом, она старается не вникать во все это, хотя, если признаться по совести, она в курсе всех дел. Да, да, абсолютно всех. Но пусть Андрей не думает, что она хочет стать судьей их с Павлом споров. Нет, она далека от этой мысли. Она взяла себе за правило в мужские дела не совать носа. Кто из них прав, он или Павел, — это ее меньше всего интересует. Видимо, прав каждый по-своему. У каждого своя работа, свои обязанности. Каждый поступает так, как ему подсказывает собственная совесть, свои взгляды. Но она надеется, что со временем все эти досадные недоразумения как-то выяснятся и все будет по-старому. Ведь не секрет, что Павел рассказывал ей столько хорошего об их многолетней дружбе. Но сейчас не об этом речь. Вернее, об этом, но… как бы сказать точнее? Словом, привело ее дружеское чувство к Андрею. Это надо понять правильно. И Павел и Андрей дружили столько лет, и сама Лина тоже очень расположена к Андрею и была бы счастлива быть членом их крепкой компании. Словом, она считает его другом, другом Павла и своим, и поэтому-то не постеснялась заявиться так поздно. Бедная хозяйка, она, наверное, очень удивлена!.. Так вот, пользуясь правами друга, Лина хотела бы рассказать Андрею одну вещь, о которой еще не знают в городе. Это случилось сегодня и пока для всех секрет. Сегодня на заседании бюро обкома партии Ионин снят с поста редактора газеты.
— Снят? — прошептал Андрей, чувствуя покалывающий озноб в щеках.
— Да, Андрей. У вас будет новый редактор.
— Пискун?!
— Не знаю. Мне удалось узнать только это.
Она с состраданием смотрела, как Андрей медленно поднял руки, ссутулился и схватился за голову.
— Подумайте, Андрюша. Мы же с вами друзья, да? Или нет?
— Ну что вы, Линочка! Конечно, да.
— Тогда скажите мне по совести, как другу: зачем вы все это затеяли? С какой целью?
— Линочка… Странный вопрос!
— Нет, не странный. Простите, если я что-то наивно понимаю. Но мне, ей-богу, непонятно, чего вы хотели этим добиться. Для себя. Лично. Ну?
— Лина… я не могу… я просто не в состоянии ответить на такой вопрос!
— Нет, можете. Можете! Давайте тогда вместе отвечать. Только без демагогии, хорошо? Так вот, слушайте. Я рассуждаю так. Всякий там воздух, порожняк — я в этом плохо разбираюсь. Ну, одному кому-то есть, другому нет. Сдавали, скажем, одни, а записали на кого-то другого. Я правильно представляю?
— Да. Примерно.
— Значит, что же получается? Сделан на руднике какой-то объем работы и лишь неверно назван… ну как бы его?.. Ага, исполнитель! Так?
— Мм… не совсем. Вернее, так, но…
— Бросьте, Андрюша! Зачем эти тонкости? Кому от них польза? Я ведь недаром спросила: вам-то лично что от этого? Государство же не пострадало! Иванов ли сделал, Петров, ему все равно. Ему важен результат. Ре-зуль-тат!
— Н-нет… Нет, нет! Тут есть… эти самые… оттенки. Сейчас мне трудно объяснить…
— Ага, вот видите! Вам даже объяснить это трудно, так зачем же вы ставите на карту свою судьбу? Она же у вас только-только начинается! Нельзя быть таким легкомысленным, Андрюша. Простите, я говорю по дружбе.
— Странный разговор. Мне бы не хотелось… именно сейчас, именно сегодня… У меня что-то в голове…
— Я понимаю, понимаю. Это, в общем-то, удар, потрясение. — Лина поднялась, стала натягивать перчатки. — Но все не так уж страшно. Не теряйте головы. Что ж, вы начали не так удачно. Ничего, начнете еще раз, но уже с головой. Не вы первый, Андрюша. Жизнь учит. Я затрудняюсь посоветовать вам что-либо конкретное, но поймите же: неужели на этом городе, на этой редакции, как говорится, свет клином сошелся? Ведь есть же великолепные города, крупные, солидные газеты. Что вы теряете? Не расстраивайтесь, все еще можно поправить.
Андрей отнял руки от лица, сделал усилие, чтобы привести мысли в порядок.
— Да, вы правы, — сказал он. — Но кто бы мог подумать?
— Я расстроила вас? Поймите меня, Андрей. Другому бы я не сказала. Какое мне дело? Но вы…
— Спасибо, Линочка. Я вам очень благодарен.
— И вот еще что, Андрюша. Прошу вас… мы оба вас просим: как устроитесь на новом месте, напишите нам. Хорошо? Помните, что у вас есть друзья.
Он накинул плащ и пошел проводить ее. Было темно и сыро. Подняв воротник, сунув руки глубоко в карманы, Андрей молча шел рядом с Линой. Хотелось думать о том, что к завтрашнему утру нужно что-то сделать, на что-то решиться, но мыслей не было, была какая-то опустошенность, непонятное состояние полнейшей невменяемости.
— Мне жаль, что я вас так расстроила, — сказала Лина, когда они подошли к остановке и вдалеке, квартала за два, показались яркие огни автобуса.
— Ничего.
Шурша по усыпавшим асфальт листьям, подошел и остановился совсем пустой автобус. Кондукторша смотрела в окно.
— До свиданья! — крикнула Лина, вскакивая в тронувшийся автобус. — И не теряйте времени! Слышите?
Тетя Луша ни о чем не спрашивала. Она молча подавала на стол и, если Андрею случалось заметить ее тревожный, брошенный украдкой взгляд, тотчас принималась суетиться, хлопотать, чтобы жилец, не дай бог, не подумал, что она о чем-то догадывается. «Чудесная старуха, это вчера заметила и Лина». Андрей напился чаю, на минутку зашел в свою комнату и надел плащ.
Было около десяти утра. Час служебного люда уже миновал. Андрей опаздывал в редакцию, но сегодня ему было наплевать.
На мокрых дорожках парка сплошным ковром лежали прибитые ночным дождем листья. Ветер раскачивал голые деревья. Прохожие ежились, прятали лица в воротники.
Осень, первая осень после университета. Год назад Андрей и в мыслях не держал, какой она для него будет, его первая осень самостоятельной жизни. Все годы верилось во что-то светлое, бесконечно радостное. И вот дождался. Неужели в какой-то один из этих последних дней навсегда кончилась его голубая юность? Отшумела, отблистала и закатилась? Видимо, так оно и есть — навсегда.
После вчерашнего разговора с Линой думалось об одном и том же. Теперь уж не приходилось гадать: а что в зеркале, когда в него не смотришься? Дела свершаются своим чередом.
Обком снял Ионина. Пискун дождался счастливого момента. Он долго и терпеливо ждал, этот искушенный в жизни Пискун. Значит, есть какие-то стороны жизни, скрытые от молодых и неопытных. Их знают Пискуны, съевшие собаку за время долголетней работы. Их не знают наивные парнишки, юность которых закончилась всего несколько дней назад. Но они рано или поздно узнают, жизнь все равно заставит их узнать. Так думал Андрей, хмуро шагая ненастным утром в редакцию.
Теперь не стоило особенно ломать голову над тем, какой оборот примут дальнейшие события. Это было ясно и человеку с жизненным опытом Андрея. Случившееся однажды начинает обрастать значимостью и весом. Так тронувшийся камешек рождает лавину. Сначала шумели в редакции, затем дело перекинулось выше. Виновного как бы поднимало и поднимало, и чем круче разворачивались сейчас события, чем больше накалялись страсти, тем больнее будет удар оземь потом, в час расплаты. Наступал тот период, когда событие перерастало человека. Человек растворился в событиях, которые нарастали, одно значительнее другого, о нем вспомнят только тогда, когда дело дойдет до наказания. А пока опытный человек, скажем такой, как Пискун, постарался бы уйти из-под неминуемого удара. Об этом-то как раз и говорила вчера Лина. Она специально приехала предупредить его, потому что события разворачиваются все стремительнее и нужно в какой-то миг успеть их опередить.
Андрей медленно поднялся по редакционной лестнице. Было такое чувство, что он посторонний здесь человек. В редакции царила такая неразбериха, что бедный Порфирьич, налетевший на Андрея в коридоре, совсем потерял голову. Перво-наперво, рассказал ему выпускающий, Пискун завел правило, чтобы макеты номеров обязательно согласовывались с горкомом. «Ну, товарищи, — всплеснула руками Варвара Ивановна Гнатюк, — такого даже я не видела!»
— А потом глянь сюда, — Порфирьич совал Андрею коряво разрисованный макет. — Ну что это? Посадили, называется, секретаря. Заметка на сто пятьдесят строк, а он ей отводит подвал. Чем он думает?
Ясно было одно: Чекашкин, посаженный в кресло ответственного секретаря редакции, вконец запутался и безнадежно запорол первый же номер. Размахивая макетом, Порфирьич побежал в секретариат. Андрей направился следом.
На Чекашкина жалко было смотреть.
— Ну хорошо, ну тише, — убеждал он встопорщенного Порфирьича. — Ну, ошибочка произошла. Я сейчас заменю.
Его и без того изможденное лицо осунулось совсем. Трясущимися руками он хватал папки, начинал рыться в них и ничего не находил.
— Сейчас, сейчас, — бормотал он. — Вот, возьмите. Как раз подвал.
Порфирьич взял гранку и по-стариковски отнес ее далеко от глаз.
— Так это же заваль! — Он раздраженно швырнул гранку на стол. — «Как организовать работу агитпунктов». Это же еще в прошлом месяце было.
— Ничего, ничего, — шептал Чекашкин, перекидывая вороха гранок и еще не набранных материалов. — Вот, возьмите. И как-нибудь, как-нибудь. Только не волнуйтесь.
Выпускающий забрал материал и вышел. Проходя мимо Андрея, он выразительно вздохнул: дескать, ну и посадили работничка!
Через несколько минут он ворвался снова, теперь уже с макетом другой полосы.
— Ну что это, я вас спрашиваю? — закричал он, нисколько не жалея бедного Чекашкина, и бросил ему на стол и макет и гранку. — Вы о чем-нибудь хоть думаете? На пятьдесят строк загоняете полтораста!
— Так сократи, сократи, — лепетал Чекашкин. — Ты же видишь, — и он беспомощно развел руками.
— Там сократи, тут дотяни! А верстать когда? Мне метранпаж горло рвет.
— Так а я что, проклятый? — не выдержал Чекашкин, и Андрею показалось, что старик сейчас заплачет. — Что у меня — десять рук?
— А у меня? — бушевал Порфирьич. — Это что? Это вы сокращали информашку? Смотрите, до какой ерунды дошло. Тут охотник убил медведя, а после вашего сокращения получилось, что медведь охотника. Над нами же смеяться будут!
И Чекашкин сорвался. Он вдруг затрясся, застучал по столу и тонким петушиным голосом закричал на всю редакцию:
— Молча-ать! Медведь… К черту! Сколько можно!
Порфирьич перевел дух и утомленно вытер лоб.
— Ладно, — сказал он. — Дайте-ка мне папки. Я сам все подберу.
— Вот полюбуйтесь, молодой человек! — не мог угомониться Чекашкин, обращаясь к Андрею. — Заварили кашу. Все в критики лезете, все вам не нравится! Драли вас мало, вот что!
Андрей боком-боком выбрался из секретариата.
У себя в отделе он решительно сел за стол и выбрал из стопки бумаги самый чистый, самый добротный лист. Перед глазами все еще стояли гневно трясущиеся щечки Чекашкина.
Заявление получилось очень коротенькое — в одну строчку. Андрей бросил ручку и поднялся. Пискуна в редакции не было: с самого утра торчал в горкоме. Андрей хотел оставить заявление секретарше, но что-то удержало его: на миг представилось, как он выходит из редакции, один, никому не нужный, не привязанный ни к какому месту. «Потом, потом, — решил он. — Не все ли равно, когда отдать? Важно, что заявление написано и назад пути нет. О, назад лучше не оглядываться!»
Вечером, пошатываясь, Андрей еле добрался домой. Его ждал Виктор. Накинулся:
— Где тебя носило, идиота? Это же надо подумать! Где ты был? Господи, а видок-то, видок!
— К черту! — с ожесточением проворчал Андрей, заваливаясь на постель.
Виктор с сожалением покачал головой.
Андрей рассердился:
— Ты чего приперся? Жалеть? Сочувствовать? Рыдать и рвать волосы за компанию?
Слушая друга, Виктор подошел к кровати, опустился на краешек.
— Андрюшка, что с тобой? Крылышки подмокли, да? Пропади теперь все пропадом?
— Декламация! — сердито фыркнул Андрей, зарываясь глубже головой в подушку. — Тебе хорошо… А попробовал бы сам! А-а, то-то! И сказать нечего…
— Не болтай, — мягко остановил его Виктор. — Я вообще-то хотел с тобой о деле…
— А вот это к черту! — снова рассердился Андрей и размашисто отмахнулся от участливой руки Виктора. — Хватит с меня дел! Все! В отставку!
Не поднимаясь с кровати, Виктор терпеливо ждал, пока он не отбушевал и затих.
— Ну, высказался? Умри, брат, но лучше ничего не скажешь!
— Брось! — угасшим голосом попросил Андрей, по-прежнему не отворачиваясь от стенки. — И без того тошно… Ты, кстати, знаешь, что ко мне приходила Лина?
— Лина? — тотчас насторожился Виктор. — Когда она приходила?
— Вчера же… Когда я тебя проводил.
— Ну, ну, продолжай, продолжай же! — все нетерпеливее подстегивал его Виктор.
— А чего продолжать? — Но Андрей все-таки скупо и неохотно рассказал о разговоре с Линой.
— Ах она стерва! — Виктор сорвался с места и забегал по комнатке. Он задыхался от возмущения. — Ах она… Молчи, ты же ничего не знаешь! А тут… Ты знаешь, что я вчера сам отправился к Павлу? Ах, не знаешь? Тогда молчи! Я был у него. Да, был. И что ты думаешь? Оказывается, он весь вечер просидел дома. Дома проторчал! А ее вот подослал, отрядил, так сказать… Ну не мерзавцы, скажи?
Андрей с трудом уселся в кровати, потер измятое лицо. Все, что говорил сейчас распалившийся Виктор, как-то плохо укладывалось в голове.
— Ну, я с ним поговорил! — бушевал и бегал Виктор. — Я ему все сказал! Все!.. Но она-то, а? По дружбе! Дескать, валяй отсюда и не мозоль глаза.
— Дела-а… — только и вздохнул Андрей.
Почему-то он представил Пискуна, его острый прищур, словно тот прицеливался, как бы хватить побольнее.
— Все равно мне лучше смотаться отсюда, — сказал он.
— Во, во! — опять остервенился Виктор. — Конечно! Самое время! Заварил дело — и в кусты. Слушай, а может, ты уже… того… заявление надумал подавать? А? Чего ты в глаза не смотришь? А ну-ка глянь прямо!
— Отстань… Надоели мне твои нотации — вот так! Честное слово, как в школе! А я не хочу больше колотиться мордой о стенку, не хо-чу! Понятно тебе?
— Андрюшка, дурной ты человек! — Виктор с разбегу опустился на развороченную постель, обнял друга, затормошил за плечи. — Ну, какая, какая же стенка? Чего ты выдумываешь? Типичная же буря в стакане воды. Типичнейшая! Чего ты испугался? Ты выгляни, высунь башку-то из этого стакана. Ты ж не один — ведь сам же говорил. Ну что ты, в самом деле! Честное слово, аж зло берет!
— Велеречив! — хмыкнул, понемногу успокаиваясь, Андрей и почесал небритую щеку. — Но не бойся. Мы еще посражаемся!
— Приятно слушать. — Виктор хлопнул его по плечу.
В окне мелькнула тень.
— О! — провозгласил Виктор. — Легок на помине.
— Мишка? А чего это он?
Сапожищи Нечитайло прогремели по крыльцу, в коридорчике совсем без стука лихо отмахнулась дверь.
— Андрюччио, друг мой! — завопил с порога Мишка. — Колоссальная новость! Кланяйся и целуй мне ноги!
Он плюхнулся рядом с Андреем, припал, обнял его, затем что было силы хватил по спине.
— Ты только догадайся, что за новость! Ну же, ну! Раскинь мозгами. Раскидывайте оба, оба! Только скорее, терпенья нет!
Очумело взирая на радостного, неожиданно свалившегося Нечитайло, Андрей скреб в раскосмаченной голове. Несколько раз он переглянулся с Виктором — тот тоже ничего не мог понять.
— Что, уезжаешь все-таки корреспондентом?
— Хо-хо! — не унимался Мишка. — Какое там! Шеф у нас новый, представляешь?!
Чувствовалось, что радость, ликование так и распирают его и в одиночку все переживать ему невмоготу.
— Тебе-то что за радость? — равнодушно проговорил Андрей, принимаясь разглядывать обкусанный ноготь. — Нашел чем похвалиться!
Нечитайло онемел. Он ожидал чего угодно: сумасшедшей радости, восторга, подпрыгиванья, криков, но только не такого равнодушия. В великом изумлении он поднял плечи, поглядел сначала на одного, затем на другого и, ничего не понимая, развел руки в стороны: непостижимо!
— Да ты что, долбанулся? Шеф, говорю, у нас новый. Редактор! Очнись же!
— Ты думаешь, — спросил Андрей, обкусывая и опять рассматривая ноготь, — Пискун будет лучше? Хотя кто знает? Для тебя, быть может…
— Да какой Пискун? — взорвался Мишка. — Какой такой Пискун? Чего ты мелешь? Сиротинский!
И тягостное, будто грозовое, наступило вдруг затишье.
— Чего? — каким-то горловым писком не сразу отозвался Андрей, так и не вынув палец изо рта. Прошло мгновение, другое, пока до сознания дошел смысл услышанного.
— Врешь! — подскочил он и вцепился крепко в Мишку. — Откуда ты узнал? Ведь врешь же! Сознавайся!
— Да ты чего? — едва не испугался Мишка. — Да ты пусти — какого, в самом деле, черта?
Он едва оторвал от себя его вцепившиеся руки.
— Ты где услышал? — не отступал, допытывался Андрей. — Кто тебе сказал?
— Фирма гарант! — немного кокетничая, поинтриговал Мишка. — Ну, успокойся, зяблик. Сам Сиротинский сейчас звонил. Об этом уже все знают.
— Ур-ра-а! — рявкнул Виктор.
— Не может быть! — обессиленно прошептал Андрей. — Как-то в голове… А Семашко? — вспомнил он.
— Ну, брат! Ты уж хочешь сразу все. Но ты бы посмотрел, что сейчас в редакции творится! Сам Пискун статью об очковтирателях пишет. Представляешь? Конференция же на носу!
— Ну вот! — расстроился Андрей. — Уж и Пискун радетель! Дожили! Когда приезжает Сиротинский?.. И очень хорошо! Давай тогда пораньше завтра прямехонько в редакцию. Я представляю, что там Пискун настрочит. «Борясь за…» Мишка, может, ты останешься и переночуешь у меня? Тетя Луша завтра нас утречком покормит, и мы с тобой…
— Можно и ко мне, — сказал Виктор. — У нас просторней.
— Ну, ну! — остановил их Мишка. — Заботы эти!.. А вот в редакции будь завтра действительно пораньше.
— О чем разговор!
На улицу вышли все вместе. Поздняя ненастная ночь шумела в голых сучьях тополей. Андрей зябко сунул руки в карманы и удивился, обнаружив какую-то аккуратно сложенную бумагу. Он вынул ее и, приотстав немного, разглядел. Это было злополучное заявление, которое он едва не оставил секретарше. Мишка и Виктор, задевая друг друга плечами, уходили вперед. Рука Андрея старательно скомкала заявление, спрессовала его в горячий тугой катышек. Он поискал, куда бы его выкинуть, размахнулся и забросил в темноту так, чтобы никто никогда не смог найти, развернуть, прочитать.
Прибавив шагу, Андрей догнал друзей, и в тот момент, когда он поравнялся с ними, над облетевшим сквером, над сырыми пустынными улицами, над всем затихшим спящим городом раздался из репродуктора полуночный бой кремлевских часов. Мерные звучные удары раздавались полновесно и мощно, как биение большого нестареющего сердца.