И снова тот же сон. Седая старуха качает пустую колыбель.
– Для кого я нянчу дитятю? – то ли поет, то ли плачет она. – Ни себе, ни мужу не оставлю, а чуди белоглазой отдам.
Волосы у нее цвета снега, лицо изрезано морщинами и темно, будто кора ясеня. Руки ослабели. Люлька выскальзывает из немощных пальцев.
– Кто в моем доме будет жить? Доброго гостя прогоню, соседа не пущу, а чуди белоглазой на печке постелю.
Спина старухи давно согнулась, босые ноги перепачканы сырой землей. Взгляд под набрякшими веками колкий и черный.
– За кого единственную доченьку отдам? Ни за купца заморского, ни за кузнеца поволжского не пойдет, а чудь белоглазую мужем назовет.
В пустой колыбели лежит только свитая из тряпиц куколка. Старуха прикладывает ее к морщинистой сухой груди, в которой давно не может быть молока, и воркует, как над младенцем.
– Кому мой единственный сынок служить станет? Ни князю, ни царю не поклонится, а чуди белоглазой верен будет.
Холодом веет от пола. Седой иней нарос на доски, плачет от сквозняка ставня. Старуха зябко переступает босыми ногами и поджимает грязные пальцы. Входная дверь скрипит под чужой рукой, как крышка гроба.
Фимка лежал на печи и ел крендельки. У него была особая манера: сначала слизать сахарную глазурь с зернышками мака, а потом доесть белый мякиш. Иногда он отламывал немного булки и бросал Трезору. Щенок подпрыгивал, ловя кусочки в воздухе, поскуливал от счастья и вилял хвостом. Фимка хохотал, глядя, как пес выписывает трюки, льнет брюхом к полу и строит умильные морды.
Наумка смотрел на это голодными глазами. Он сидел на лавке, обняв тощие колени, и облизывался.
– Наумка! – позвал Фимка. – Хочешь кренделек?
Некрасивый, большелобый мальчик поднял голову и растянул в улыбке щербатый рот.
– Можно? – спросил он с надеждой.
– А ты тоже попрыгай, как Трезорка! – Фимка расхохотался, валясь набок от смеха.
Он заметил, что глаза Наумки наполнились слезами, и развеселился еще больше.
– Нет, тебе нельзя наши крендельки есть! Тятька тебя за это выпорет, как пить дать. Он тебя еще не порол за то, что ты его ружжо брал?
– Не брал я ружья!
– А я скажу, что брал.
Наумка уже всхлипывал, жалко сморившись и вытирая нос кулаком. Фимкиного отца он боялся, и правильно! Тятька – человек крутой, всю деревню в кулаке держит. У него и земли много, и дом большой, и по десятку голов овец, лошадей и коров. А что Наумка? Сирота, безотцовщина, из жалости в чужом доме живет.
В печной трубе гудел ветер. Вьюга гуляла по деревне, выла на дворах и стучала в окна. Плохая, злая зима выдалась в этот год. На той неделе буран сорвал крышу с хлева. Телят, которых успели спасти, принесли в дом, к печке, а они все тряслись и ревели, звали мамку. Старая лошадь окоченела от мороза. Когда ее нашли, она уже заледенела, и несколько сильных мужиков не смогли сдвинуть с места каменную кобылью тушу. Тятька бранился на батраков, но все понимали, что никто, кроме природы, не виноват. А в воскресенье ветер ворвался в церковь во время службы и потушил все свечи. Старики заговорили, что пора сходить в лес.
Фимка думал об этом с дрожью. Из леса на другом берегу речки приходили белоглазые. Почти неотличимые от людей, они иногда забредали в деревню, стучали в дома и садились погреться к очагу. Отказать им было нельзя. Белоглазые могли помочь, а могли навредить, но чаще молчаливо наблюдали. Все они то ли были немые, то ли не знали языка. Раз в несколько лет белоглазые в качестве платы за мирное соседство уводили в лес ребенка. Брали только "ненужных" – такой был договор с людьми. В деревне всегда найдутся сироты, больные, убогие, лишние рты. Молодые бабы порой даже сами относили на опушку леса прижитых вне брака младенцев.
Странный шум прорвался сквозь рев ветра. Не то снег под сапогами заскрипел, не то человек закричал. Фимка теплее закутался в фуфайку, Наумка припал к щели между ставнями.
– Там баба белая ходит, – пожаловался он.
– Врешь.
– Во те крест!
Фимка навострил уши. Только вьюга плакала за окнами.
– Фимка, если белоглазые придут, скажи им, что я тебе нужен! Я тебе полезен буду.
– Да ты не умеешь ничего.
– А я выучусь! Буду полы мести, горшки мыть, валенки тебе греть.
На щеках у Наумки блестели мокрые дорожки, нижняя губа дрожала. Фимке стало неуютно. Он и сам не любил людей из леса, боялся их слепого белого взгляда. Что делать, если они сегодня постучат в их избу? Тятька, уходя, взял ружье и наказал сидеть дома, но уже давно не возвращался.
– Валеночки теплые будут, – Наумка заискивающе улыбнулся. – Я на рассвете встану, на печку их поставлю. Ты проснешься, гулять пойдешь, а они уже нагретые.
– Тихо ты! Потуши свет и лезь на печку. Может, не заметят.
Наумка кулаком вытер нос, задул свечку на столе и забрался к Фимке. Вдвоем, прижавшийся друг к другу, как телята в холодном хлеву, они стали ждать. Снег на крыльце поскрипывал. Откуда-то из деревни слышались голоса людей и конское ржание, но ветер сразу уносил звуки. Иногда полоска света из-под ставней становилась шире, словно кто-то пытался просунуть в окно пальцы. Наумка заскулил. Фимка зажал ему ладонью рот и содрогнулся: в темноте ему показалось, что рядом сидит не заплаканный мальчишка, а какой-то лесной зверь. Мокрый нос и теплые губы шевелились, как у зайца.
Тук-тук-тук, – задергалась ставня. Трезорка, во тьме похожий на многоногого мохнатого паука, припал на передние лапы, ощерился и зарычал.
"Ни за что не выйду, – решил Фимка. – Лучше здесь умру".
– Д… д… – сдавленно прошептал Наумка.
– Молчи!
– Ды… дым!
Теперь почувствовал и Фимка. Смутный запах пожара проник в избу.
– Красное! Красное! – долетели из деревни неясные крики.
Красное? Почему красное? Фимка подумал про алое огненное зарево, охватившее соседские хаты. Но кто же так зовет на помощь? Надо кричать: "Пожар! Горим!"
Фимка подергал плечами, не зная, на что должен решиться. Но вечный деревенский страх перед пожаром и разорением оказался сильнее, чем боязнь белоглазых людей. Он скатился с печки, накинул тятькин тулуп, всунул ноги в валенки и открыл дверь. Ветер ударил в лицо, обжигая щеки.
Двор был пуст, но истоптан шагами и запятнан алым. Сквозь распахнутые настежь ворота Фимка увидел коней и людей. По деревне метались сполохи огня и красные пятна. Горел поповский дом, занималась пламенем соседняя крыша. Расхристанные бабы без платков держали в руках свечки. Люди с красными знаменами ехали по улицам на лошадях, красные звезды горели у них на шапках. Алый цвет рвал ночь на куски.
– Красные пришли! – снова закричал кто-то в толпе.
Теперь Фимка понял. На ватных, нетвердых ногах он пошел по розовому следу. Сначала ему показалось, что здесь зарезали барана. Его курчавая черная шкура, присыпанная снегом, лежала в воротах, под ней растекалась темная кровь. Но это оказался тулуп, укрывающий мертвого человека. Фимка узнал тятьку по кудрявой бороде, опустился на колени и заплакал.
Наумка выскочил из дома босой, побежал прямо по хрусткому снегу и тоже припал к окровавленному тулупу. Они завыли вместе, одинаково осиротевшие. Один был родной сын, другой – приемыш, одного отец любил и баловал, другого кормил из жалости, но теперь они стали равны. Не осталось на свете человека, который, если придут белоглазые, мог бы сказать: "Это мое дитя. Не отдам".
Фимка очнулся от забытья, когда люди с красными звездами на шапках прошли мимо, поднялись на крыльцо и скрылись в избе. Один из них накрыл тятьку пустым зерновым мешком, чтобы не было видно тела, другой силой унес в дом посиневшего от холода Наумку. Тот плакал, вырывался и тянул руки к мертвому. Фимка пошел сам.
– Кто еще здесь живет? – спросил красный комиссар с перевязанной головой.
Он сидел на тятином месте, закинув на стол ноги в сапогах, и курил папиросу. Мерцающий огонек освещал осунувшееся лицо с хищными, как у ястреба, чертами. Снег на сапогах был розовый.
– Мы с Наумкой и тетка, – приблизившись, тихо ответил Фимка. – Батраки еще работать приходят.
– Батраки больше приходить не будут, – сказал комиссар, выпуская дым из ноздрей. – Успокой, пожалуйста, собаку.
Трезорка заливался лаем, припав грудью к полу, и весь дрожал. Фимка выволок упирающегося щенка на двор, где мешок и тятьку под ним уже присыпало свежим снегом, и захлопнул за собой дверь. Затем дрожащими руками поднес людям за столом крынку молока и душистый белый хлеб. Комиссар скупо улыбнулся.
Трезор скулил и царапался в дверь. За печкой, забившись в угол, горько рыдал Наумка.
"Дураки!" – подумал Фимка с досадой.
Он знал, что на новую власть, какая бы ни была, нельзя рычать и скалить зубы. А человек, который поднесет молоко и согреет на печке валенки, окажется нелишним.
Белоглазые никогда не придут за Фимкой, потому что он умеет быть нужным.