ГЛАВА ШЕСТАЯ ТЕОРИЯ ОБМЕНА ЛЮБОВЬЮ

Паулина откинулась в кресле и вытянула руки вдоль подлокотников. Репетиция проходила на лужайке Мэнор-Хаус, и ее выход в первом действии был уже позади. Теперь можно было понаблюдать за игрой других и еще раз обдумать пьесу. После многих репетиций многие актеры вполне освоились с декламацией, а в начале голоса никак не хотели слушаться. Все-таки современникам елизаветинской эпохи стихотворная речь была куда привычнее. Паулина подумала о том, что елизаветинская публика, будь то знать или мелкая сошка, совершенно спокойно отнеслась бы к высокой пафосной ноте в начале пьесы. А вот современная публика нипочем не смирилась бы с тем, что на премьере новой пьесы занавес распахивается ради, например, столь бессмысленного и высокопарного призыва:

Померкни, день! Оденься в траур, небо!

Кометы, вестницы судьбы народов…[17]

…и так далее. С другой стороны, они ведь принимали и пьесы, начинавшиеся с самой заурядной прозы.

Даже высокопарность требует особой энергии, и если этой энергии не хватит, все вообще может рухнуть. Конечно, в пьесе Стенхоупа актеры избавлены от чрезмерной напыщенности, стихи часто звучат почти как разговорная речь, хотя, пока она слушала, читала, учила текст и училась его произносить, она убеждалась, что ритм этой речи гораздо быстрее и живее, чем в любой обычной беседе, в которой ей когда-либо доводилось принимать участие. Все попытки миссис Парри притащить торжественность манер ко двору Герцога, шутливый реализм в деревню и загадочную бессвязность рассуждений в Хор так и не могли сдержать живость стихов. Когда у Стенхоупа раз-другой спросили совета, он намекнул, что предпочел бы утрату смысла точному объяснению и что живость необходима. Все, конечно, согласились, но в игре мало что изменилось. Этим вечером Паулина сама смиренно выслушала выговор миссис Парри за спешку и, поскольку Стенхоуп не вмешался, изо всех сил старалась говорить помедленнее. Сейчас пришло время получать дивиденды — сидеть и слушать, как Адела и миссис Парри не то спорят, не то пытаются объясниться друг с другом. Адела, верная своим принципам никому не давать прохода, громоздила горы слов, невзирая на рифму и смысл; именно так она понимала эмоциональное усиление. Надо сказать, ее неожиданные паузы сильно сбивали с толку.

— Я, — говорила она своему Дровосеку и умолкала, будто взывала к самому Имени и ждала его Страшного суда, а затем проговаривала скороговоркой на одном дыхании: —… лишь искра в пламени любви.

Паулина мучилась от собственного удивления: найдется ли на свете дело еще менее подходящее Ад еле Хант, чем амплуа драматической актрисы? Из-за этого удивления она прослушала реплику Аделы и услышала лишь ответ Дровосека: «… всеохватное чудо любви». Немного угрюмо она подумала, что злоба гораздо удобнее любви, она может породить сколько хочешь всеохватных чудес для самой себя, одни только деревья Миртл Фокс чего стоят. Хорошо хоть сегодня не будет последнего действия, того самого, в котором Периэль — мужчина или женщина, не важно! — дух, но не духовный — и тем не менее она — начинает и ведет Хор, и тут под совершенно неподходящими предлогами вступают все: Принцесса, ее возлюбленный, Герцог, крестьяне, разбойники, Медведь, и по лесам катится шумная мешанина блуждающей красоты, воссоединенной любви, тонкого ума, деревенского гогота, кровожадных криков, звериного рыка в нарастающей сложности стихов, а надо всем этим — назойливый плач бестолковых деревьев.

Почему-то при первом чтении это ее совсем не беспокоило, да и других тоже. Наверное, она и сейчас не стала бы думать об этом, если бы не слышала, как Питер Стенхоуп беседует в саду с ее бабушкой. Это было недели две-три тому назад, после того, как он зашел в первый раз. Она не помнила, сказали они с тех пор что-нибудь примечательное, кроме нескольких суждений о поэзии, но все, что они говорили, было простым и нестрашным. Паулина представила их обоих — старушку и поэта, — если бы они сами играли на сцене. И чем бы тогда все это кончилось? Разве что в финале пара удалилась бы в лес, в те звуки, что слышали только они, в сумятицу, которую объединяла лишь великая поэзия, создавшая ее… Под влиянием одной из тех бесед в саду она отыскала в своем старом школьном томике Шелли строчки, преследовавшие ее, и наконец прочитала продолжение стихотворения:

Из всех людей один лишь он увидел видение такое…[18]

Конечно, это относилось к Зороастру. Но, наблюдая за происходящим на сцене, она вдруг подумала, что слова относятся и к Стенхоупу. Из всех людей один лишь он — насколько она понимала — увидел видение такое, и она снова задумалась, — а не поддерживал ли ее Шелли этими строчками вместо того, чтобы пугать. Предположим — предположим, что в этом последнем действии Питер Стенхоуп увидел и вообразил нечто даже более жуткое, чем видение самого себя, предположим, ему открылась природа мира, в котором могут быть такие видения, и прелестное плетение его стихов — отражение этого мира.

Она посмотрела на крепкого и бодрого молодого человека, играющего Медведя, и задумалась, оказался бы настоящий медведь, если бы ей достало смелости встретиться с ним, так же дружелюбен. А что было бы, не узнай Сын Дровосека язык листьев, пока они горели в огне! В этих стихах у Стенхоупа не было и тени сомнения: они передавали самый настоящий запах и треск пламени и еще уверенность в том, что иная настойчивая песня пробивалась сквозь огонь. Наверное, так плачут фениксы, когда сгорают.

Кто-то уселся на соседний стул. Паулина оглянулась: это был Стенхоуп. Миссис Парри и Адела завершили свою дискуссию. Кажется, Адела согласилась поработать над своими словесными нагромождениями — придать им более благородную форму и только потом вываливать их на стройплощадку. Миссис Парри, наверное, надеялась, что на последующих репетициях из них удастся, если повезет, что-нибудь построить. Репетиция продолжалась.

Стенхоуп сказал:

— Разумеется, вы были совершенно правы.

Она осторожно повернулась к нему.

— Значит, вы так себе это и представляли? — спросила она.

— Ну, может, и не совсем так, но — более или менее, — уклончиво ответил он. — Конечно, когда пишешь, не думаешь, что каждой строфе придется сделать столько-то шагов вправо и при этом изображать задумчивость на каждом шаге. Но даже если бы я вмешался, это бы еще больше всех запутало. Лучше оставить все как есть.

— Но вы не против, если я буду говорить немножко быстрее других? — спросила она.

— С удовольствием послушаю, — ответил он. — Но нам все равно придется думать о труппе. Для них это не настоящая пьеса, а просто развлечение. Давайте и мы попробуем получить удовольствие.

— А как же поэзия? — спросила Паулина.

Он с улыбкой посмотрел на нее.

— Миссис Парри все равно все сделает по-своему. Так есть ли смысл спорить, раздражаться? Право, не стоит.

— А… Вы не могли бы как-нибудь прочитать это мне еще разок? — внезапно решившись, попросила она.

— Ну конечно, прочту. Почему нет? Если захотите. А теперь скажите-ка лучше, что вас беспокоит?

Застигнутая врасплох, Паулина уставилась на него и замешкалась с ответом.

— Ну-у… — начала она. Стенхоуп смотрел на сцену.

— Мисс Хант намерена превратить мою пьесу в прочную геометрическую конструкцию из эмоций, — констатировал он. — И все же, почему вы все время озираетесь?

— Разве? — спросила она с сомнением.

Он серьезно посмотрел на нее, но она успела отвести взгляд. Он сказал:

— Право, нет никакого повода для беспокойства. Наблюдательность — это одно, а страх — уже совсем другое. Если вы боитесь, значит, впускаете это другое в свою жизнь. Но чем бы оно ни было, ваша жизнь важнее.

— Вы говорите так, будто жизнь так уж хороша, — сказала она.

— Хороша она или плоха — этого не узнаешь, пересчитывая несчастья по пальцам. Эта проблема совсем другого сорта. Не будем ходить вокруг да около. Вы скажете мне, что вас беспокоит?

— Я… Нет, это звучит слишком глупо, — попыталась увильнуть от ответа Паулина.

Стенхоуп замолчал, и в тишине до них донесся голос миссис Парри, втолковывающей свое видение роли Герцога Хью Прескотту. Размеренные слоги по отдельности, как шары, падали к их ногам, и Стенхоуп слабо махнул рукой.

— Ну, — сказал он, — вряд ли ваше признание прозвучит глупее этого. Бог милостив. Если бы меня здесь не было, они бы устроили «Бурю». Скажем, «И жители его… всё, всё растает… рассеется бесследно… как туман».[19] Да, Бог определенно милостив. Так вы мне скажете?

— С некоторых пор, — неожиданно решилась Паулина, — я начала встречать на улице саму себя. — Она резко повернулась к нему. — Вот! Теперь вы знаете. И что скажете?

Он спокойно встретил ее горящий взгляд.

— Вы имеете в виду именно то, что сказали?

Паулина кивнула.

— Ну, это не новость. Гёте однажды встретил самого себя — по дороге на Веймар, кажется. Но у него это не перешло в привычку. Как давно это началось?

— Да всю жизнь! — ответила она. — С перерывами… долгими перерывами, насколько я помню. Иногда месяцы и годы ничего не происходило, только сейчас стало случаться все чаще. Бред какой-то… этому никто не верит, но это так.

— Это ваше точное подобие? — спросил он.

— Это я, — кивнула она. — Оно появляется издалека и приближается ко мне, и мне страшно… страшно, что однажды оно подойдет совсем близко. До сих пор этого не случалось: оно либо сворачивало, либо исчезало. Но так не может продолжаться все время, когда-нибудь оно подойдет прямо ко мне — и тогда я сойду с ума или умру.

— Почему? — быстро спросил он.

И она тут же ответила:

— Потому что боюсь. Ужасно боюсь.

— Но я не совсем понимаю, — сказал он. — У вас есть друзья, вы не пытались поделиться своим страхом с кем-нибудь из них?

— Поделиться своим страхом? — Паулина словно застыла в кресле, вцепившись пальцами в плетеное сидение так, словно хотела придушить собственное бешено стучащее сердце. — Как я могу поделиться с кем-то своим страхом? Разве кто-то другой сможет увидеть его, встретиться с ним?

Свободно откинувшись назад, будто они говорили о каких-то обыденных вещах, Стенхоуп мягко заметил:

— Вы путаете две вещи. Задумайтесь чуть-чуть и вы поймете. Встретить его — это одно, и давайте оставим это до тех пор, пока вы не избавитесь от другого. Мы сейчас говорим о страхе. Неужели никто не смог освободить вас от него? Неужели вы никогда никого не просили об этом?

— Наверное, вы не поняли… — вздохнула Паулина. — Как это глупо с моей стороны… Давайте оставим эту тему. Посмотрите, сколько сил вкладывает миссис Парри в постановку…

— Море, — ответил он. — И Бог ее вознаградит. Но по заслугам. Скажите, понимаете ли вы, о чем я говорю? А если нет, может, вы разрешите мне сделать это для вас?

На лице Паулины застыло такое выражение, словно она исполняла неприятную обязанность, словно была что-то должна Стенхоупу и теперь намеревалась вернуть долг. Она вежливо переспросила:

— Вы собираетесь сделать это для меня?

— Это можно сделать, вы знаете, — продолжал он. — И делается это на удивление просто. Если вам больше некого попросить, почему бы не воспользоваться мной? Я здесь, в вашем распоряжении, и мы можем легко это уладить. Тогда вы, по крайней мере, избавитесь от своего страха, а что до встречи — если вы перестанете бояться, это будет совсем другая встреча.

— Но как я могу не бояться? — беспомощно спросила она. — Глупость какая….

— Не большая, чем вся эта ваша история, — ответил он. — А поскольку она не глупость, то и это не глупость. Мы все знаем, что такое страх и беспокойство. Ну да ладно… когда вы уйдете отсюда, подумайте про себя, что я взял на себя ваши страхи. Вы бы тоже сделали это для меня, если бы мне это было нужно, да и для любого другого. Ну и я возьму это на себя. Я стану думать о том, что приходит к вам, и представлять его, и знать, и бояться. А вам тогда бояться станет нечего.

Она растерянно взглянула на него. Похоже, он верил в то, что говорил. В конце концов, это же Питер Стенхоуп! Великий поэт. Лгут ли великие поэты? Нет. Но они могут ошибаться. Да, но она тоже может. Совершенно потерявшись в своих сомнениях, она протянула:

— Но я не понимаю. Это же не ваше… вы этого не видели. Как вы можете…

— А вы расскажете мне, и я буду знать. Ваша гордость от этого не пострадает. Вы уйдете отсюда, останетесь одна, начнете думать, что вам страшно… Ну разрешите мне поставить себя на ваше место и бояться вместо вас. — Он наклонился к ней и продолжал с легким нажимом: — Это легко, легко для нас обоих. Нужно только решение. Что, так уж сложно подумать про себя о том, что раз я за вас беспокоюсь, вам можно не стараться? А мне совсем не трудно немного понести вашу ношу.

Все еще озадаченная его странными словами, она ответила:

— Но как же я смогу перестать беспокоиться? Разве оно перестанет появляться, если я притворюсь, что ему нужны вы? Разве это ваше подобие бродит по улицам?

— Нет, — сказал он, — и вам вовсе не надо притворяться. Не думайте о том, с чем вы однажды можете встретиться… не думайте об этом сейчас. Если вы переложите свое бремя на меня, вам станет легче. Неужели вы не слышали, что нам заповедано нести бремя друг друга?[20]

— Но это значит… — начала она и остановилась.

— Знаю, — сказал Стенхоуп. — Это значит слушать с участием и думать не о себе, и беспокоиться не о себе, и тому подобное. Я ничего не имею против, особенно если это помогает. Но я думаю, что когда Христос или святой Павел, или кто-то еще сказал «носите», или что он там сказал на арамейском вместо «носите», то он имел в виду именно помощь, то есть тащить какой-то груз вместо кого-то, то есть нести бремя. Если вы все еще тащите свое, значит, я тут ни при чем, какой бы я ни был участливый человек. Впрочем, может, и нет нужды вспоминать Христа. Это простой житейский опыт. Я называю это для себя теорией обмена любовью. Я буду любить вас, вы — кого-то еще, он — кого-то дальше… Понимаете? Если вы передаете бремя мне, то не можете нести его сами; все, о чем я вас прошу, — обдумать это простое утверждение. По-моему, ничего сложного.

— А если я смогу… — нерешительно сказала она. — Если я могу… что бы вы там ни имели в виду, стану ли я это делать? Ну, то есть сваливать свое бремя на кого-то еще?

— Нет, если вы настаиваете на персональной вселенной, — ответил он. — Если вы отрицаете законы, общие для всех нас, если хотите жить отдельно в гордости, в гневе и в страхе, — ради бога! Но если вы все-таки решите присоединиться к лучшим из нас и станете жить, и смеяться, и стыдиться вместе с нами, тогда вам придется смиренно принять помощь. Вы должны научиться отдавать свое бремя другим и самой принимать чье-то еще. Не я создал вселенную, и это не моя вина. Но я уверен, что это вселенский закон, и не отдать свой груз — то же самое, что отказаться нести чужой. Вы увидите, это совсем легко, стоит только осмелиться.

— А как же самоуважение? — спросила она.

— Ах вот в чем дело! — грустно улыбнулся Стенхоуп. — Значит, вам для самоуважения нужно непременно пойти наперекор природе вещей, и Всевышний вам при этом — не указ. Что ж, если вам это так важно, прошу меня простить, не стоило мне предлагать другой путь. Хотя что тут особенно уважать…

Он замолчал. Паулина некоторое время растерянно смотрела на него. Она чувствовала его силу, понимала, что уже не может без него.

Наконец он снова заговорил.

— Когда вы останетесь одна, вспомните, что я боюсь вместо вас и что я взял на себя ваши опасения. Думайте только об этом, скажите себе: «Это его проблемы» и живите дальше. Если вы не встретитесь с вашим страхом — хорошо, если встретитесь — то не будете бояться. А поскольку вы не боитесь…

Паулина встала.

— Я не могу представить, что не боюсь, — сказала она.

— Но вы не будете бояться, — ответил он с уверенностью в голосе и тоже встал, — потому что предоставите это мне. Доставьте мне удовольствие, просто запомните то, что я сказал.

— Значит, я должна просто запомнить, — проговорила она и чуть не подавилась нервным смешком, — что вы беспокоитесь и боитесь вместо меня?

— Что я все это взял на себя, — серьезно сказал он, — так что для вас ничего не осталось.

— А если я все-таки увижу это? — спросила она.

— Никаких «все-таки», — сказал он. — Факт — он и есть факт, а вот отношение к нему изменится, если его можно не бояться! Не бояться — вам. Ну что ж, пора идти. Позвоните мне сегодня вечером, где-нибудь около девяти, и скажите наконец, что вы решили принять мир таким, каков он есть.

— Позвоню, — кивнула она. — Но я… это звучит так глупо!

— Это глупое утешение, — ответил он. — Ступайте с Богом.

Паулина уходила медленно и, прежде чем исчезнуть за поворотом, только раз оглянулась.

Стенхоуп не смотрел ей вслед. Взгляд его был обращен к происходящему на сцене, тело расслабленно покоилось в кресле. Но его сознание выполняло напряженную работу, разделившись на несколько потоков. Он по-прежнему готов был проявить внимание к каждому, кто в нем нуждался, так же как его тело, например, готово было подобрать длинные вытянутые ноги, если бы кто-то захотел пройти мимо. Однако основная часть сознания уже начала выполнять данное обещание.

Мысленным взором он создал перед собой образ Паулины, представил ее идущей вдоль дороги, любой дороги, дороги вообще. Представил другую Паулину, идущую навстречу первой. Сосредоточился на этой второй, всеми своими чувствами призвав приближающийся страх. Открылся этому страху, отодвинув на время мысль, зачем он это делает, отстранив все законы и принципы, внимая лишь необычности и ужасу этой странной призрачной сущности. Для убедительности он представил себя входящим в собственный дом и видящим самого себя, но тут же отбросил этот образ. Ему нужны не его переживания, а переживания Паулины. Сначала понять ее, а потом уже можно будет добавить к этому и собственные ощущения.

Итак, в чем заключался ее внутренний конфликт? Он сидел, представляя себе длинную дорогу с ее бесчисленными зловещими возможностями, огромный мир вокруг, и саму атмосферу этой дороги, тлетворную для всего здравомыслящего. Постепенно его глаза начали беспокойно шарить по сторонам, ноги, в действительности спокойно лежащие на месте, ощутили усталость от необходимости двигаться по дороге, по которой шла сейчас девушка. Тело вздрогнуло, впитав ее страх перед призраком… Его разум взял на себя бремя мира Паулины. Для него оно оказалось явно легче, чем для нее, потому что эффект присутствия все-таки не был полным. Стенхоуп принял в себя только ее переживания, но не ее грехи; такое замещение принципиально невозможно в христианстве, и в этом — одна из главных тайн христианства, пусть даже само оно ее никогда не понимало, да и не могло понять. А поскольку Стенхоуп не мог ни понять, ни принять владевшие девушкой гнев и отрицание, ее переживания просто влились в его ясный дух. Произошло это практически безболезненно, ведь ощущения он получал не извне, а изнутри. В немалой степени помогла и готовность разделить с Паулиной ее бремя. Она сглаживала остроту переживаний. Стенхоуп осваивался в мироощущениях девушки и готов был приступить к анализу ее видения. Но его рассудок не принимал участия в этой работе. Не его область. Если бы у него сейчас спросили, что он думает о ее страхах, он бы ответил, что искренне верит, будто Паулина на самом деле верит в то, что видела, но вот реально видение или нет, он сказать не может. Он готов был допустить, что этот призрак — только наваждение, порождение ее разума. Но это ничего не меняло. Если человеку кажется, что он испытывает ужасы кораблекрушения, хотя на самом деле он ходит по твердой земле и дышит свежим воздухом, его друзьям, наверное, лучше принять этот ужас так, как он его чувствует, и нести его бремя, чем объяснять, что никакого бремени на самом деле не существует. Да и никакие разумные уговоры не заменят действия. Правда, наваждение может заставить человека покинуть сферу любви, и вот тогда уже никакое сострадание не поможет.

Будь на месте Стенхоупа даже кто-нибудь поопытнее его, и тогда он не смог бы помочь, например, Уэнтворту, создавшему и взлелеявшему свое наваждение, свою иллюзорную идеальную женщину, своего суккуба,[21] гладившего ему руки. Ведь Уэнтворту нужна была вовсе не женщина, а только собственная гордыня, не сдерживаемая ничем. Здесь помочь не мог никто.

Смех, несерьезные пререкания окружали погруженного в душевную работу Стенхоупа. Вот кто-то подошел посоветоваться по поводу какой-то ерунды. Стенхоуп ответил самым обстоятельным образом. Ничто не могло отвлечь его, поскольку та, другая работа измеряется не временем, а волей. Он вернется к ней потом, когда все уйдут и оставят его одного. Впрочем, и одиночество теперь уже не играло такой роли. Ему удалось войти в душевный мир Паулины, и если бы теперь пришлось отложить задуманное — да хотя бы и на годы, результат все равно был бы достигнут. В обители Всевышнего нет ни до, ни после, есть только действие.

Покинув Мэнор-Хаус, Паулина направилась домой. Когда она уходила, одна из девушек задержала ее пустячным вопросом о фасоне платья и возможными переделками. Паулина что-то посоветовала и теперь, идя по дороге, по инерции продолжала думать об этом — стоит ли, в самом деле, Мэри Фробишер, учитывая ее сложение, переместить левый шов на четверть дюйма назад. Платье будет сидеть совершенно иначе; так, наверное, будет лучше. Но Мэри… она остановилась понюхать гвоздики в саду, мимо которого проходила. Гвоздики — не очень броские цветы, но пахнут замечательно. Жаль, что у бабушки в саду мало гвоздик… Она подумала, не попросить ли бабушку увеличить гвоздичное поголовье… Но миссис Анструзер всегда была довольна тем, что есть, и казалось неловким озадачивать ее планами на будущее. Паулина вдруг подумала: а будет ли ее в девяносто семь лет так же мало заботить близость смерти? Наверное, все-таки жаль покидать этот удивительный мир, который при всех своих возможных несовершенствах все-таки был чудесным местом, и…

Она сбилась с шага, а потом медленно пошла дальше, щурясь на солнце. Она вдруг поймала себя на том, что шла совершенно беззаботно. Забавно. Она посмотрела на дорогу впереди. Никого не видно, кроме почтальона. Интересно, появится ли сегодня кто-нибудь? И с чего это она думает об этом так несерьезно? Она вспомнила слова Стенхоупа. Пришлось признать, что в последние десять минут она волновалась меньше, чем за все свои двадцать одиноких лет. Ну, предположим, оно появится? Ну и пусть появляется. Зачем предполагать, пока оно не появилось? Раз сам Питер Стенхоуп взял на себя ее заботу, с какой стати ей теперь беспокоиться? Она ведь обещала оставить это ему, вот и хорошо, она так и сделает. Пусть сам разбирается со всем этим. Она обещала, ну так она сдержит обещание.

В глубине сознания она понимала, что даже и думать об этом необязательно, это лишь повод для восхищения, повод повиноваться. А волнения… она просто не сможет волноваться, и это правда. Что бы потом ни произошло, здесь и сейчас она совершенно свободна. Мир вокруг прекрасен. А ведь Стенхоуп всего лишь принял на себя ее ношу. Бог его знает, как он это сделал, но он это сделал. Что-то случилось повсюду и сразу. В голове Паулины рушилась прежняя вселенная и воссоздавалась новая. И если в этой новой вселенной действуют такие законы, значит, она действительно другая. Паулина не очень отчетливо представляла себе, что именно сделал Стенхоуп, но она хотела понять, она просто должна понять! Краем сознания мелькнуло ощущение, что это принесет ей величайшую радость.

Знакомая дорога тем временем неторопливо ложилась под ноги. На глаза ей попался котенок на стене. Зверек с интересом смотрел вниз. Паулина протянула руку и приподнялась на цыпочки, чтобы его погладить, забыв в этот миг и вселенную, и Стенхоупа, и свои проблемы.

Репетиция давно закончилась, и Мэнор-Хаус вновь предоставили хозяину. Стенхоуп работал — часы в его кабинете как раз пробили девять — и в это время зазвонил телефон.

Он взял трубку.

— Стенхоуп. Слушаю, — сказал он.

— Это Паулина, — ответили в трубке. — Вы велели мне позвонить.

— Я ждал вашего звонка. Ну как?

— Ну… там был котенок, и гвоздики, и фасон платья, и почтальон, который сказал, что дожди еще продержатся, — сказал голос и нерешительно замер.

— Внимательный человек, — одобрил Стенхоуп почтальона и замолчал.

— Ну… вот и все, — добавили в трубке после паузы.

— В самом деле, все? — спросил Стенхоуп.

— В самом деле, — ответил голос. — Я просто пошла домой. Это правда, ну, то, что случилось?

— А как же! — воскликнул Стенхоуп, вложив в голос как можно больше уверенности. — У вас действительно все в порядке?

— Да, о да, — сказал голос. — Это… я… я хотела поблагодарить вас. Я не знаю, что вы сделали…

— Но я же вам объяснил… — начал он, но его прервали.

— …но я все-таки хочу поблагодарить вас. Только… что сейчас происходит? Я имею в виду… нужно ли мне… — голос оборвался.

— Обязательно, — серьезно сказал Стенхоуп. — Отличная идея.

— Вы действительно имеете это в виду? — усомнилась она. — У меня такое чувство, словно я незаслуженно пользуюсь каким-то преимуществом…

— При чем здесь преимущество? Не глупите! Вам нужно заниматься своим делом.

— Каким это? — спросила она.

— У вас сейчас одно дело — готовиться к встрече. Уверен, это будет просто, даже забавно, я бы сказал. Вот и поберегите себя для этого. Мы ведь часто говорим людям, что рады их видеть. Значит, и вы можете получить удовольствие от этой встречи.

— Я никогда так об этом не думала, — с сомнением сказали в трубке.

— А сейчас? — спросил он.

— Да… я… я думаю, что это возможно, — сказала она.

— Вот и я не знаю причины, почему бы этому не случиться. Мы же договорились, значит, у вас не будет шанса бояться, — добавил он.

— Интересно, — сказала она после очередной паузы, — мне кажется, я никогда до сих пор всерьез об этом не думала. Разве что совсем давно, когда была маленькой. Но мне никогда не давали сказать… Понимаете, оно приходило, когда я сама себе очень не нравилась…

— Расскажите, — коротко сказал Стенхоуп.

Он не видел, как вспыхнула Паулина, сидя у телефонного столика, но услышал, как ее голос стал тише и мягче, когда она заговорила:

— Ну, когда я не очень хорошо себя вела. Как-то раз дома не было денег, а у мамы пропал шиллинг, а потом появились конфеты. И сразу после того, как я купила конфеты, оно впервые и появилось. Мне кажется, это связано….

— Да, возможно, — сказал Стенхоуп. — Моральные аспекты воровства — проблема непростая. Почитайте Паскаля и иезуитов, особенно иезуитов, они попроще.

— Но я же знала, что это неправильно! — воскликнула Паулина.

— И все-таки вы могли ошибаться, — возразил Стенхоуп. — Ладно. Не будем спорить. Я понимаю, что вы имеете в виду. Самоуважение и тому подобное. Здесь для нас интересно только то, что оно вас знает. Это даже лучше.

— Д-да, — сказала Паулина. — Да… я в самом деле так думаю. И мне не надо волноваться?

— Вам надо крепко-накрепко запомнить, что волноваться буду я, — сказал Стенхоуп. — Звоните мне в любое время дня или ночи, но если никто не ответит ночью, помните, что, как нам правильно сказала мисс Фокс, сон хорош, и он обязательно придет. Но сон не спрячет нас от Всевышнего. Ступайте с миром и пожелайте мне того же во имя дружбы.

— Но как я могу? — озадаченно спросила она. — Как я могу пожелать вам мира? Вы и есть мир.

— М-м, — Стенхоуп смутился. — Тем более, если вы так это понимаете. Попытайтесь.

— Тогда спокойной ночи, — медленно ответила она. — Спокойной ночи. Спасибо вам. Ступайте… с миром.

Паулина едва смогла проговорить эти слова. Когда она поднялась со стула, то вся горела. Вина или стыд, священный страх, поклонение или страстное желание повиновения достигли силы физической боли. Кровь бросилась в лицо, и она задыхалась от жара. Если бы сейчас кто-нибудь с ней заговорил, она не смогла бы ответить, казалось, язык ее сказал последние слова на Земле. Немыслимо было нарушить тишину, наступившую вслед за ее отчаянным дерзким пожеланием. Ей казалось, что она говорила не с Питером Стенхоупом, а с самим Господом Богом. И даже это не она с Ним говорила, а что-то, укрытое в самых глубинах ее существа.

Она посмотрела на часы, — к бабушке идти было еще рано. Она огляделась: на столе лежала книга. Томик Фокса с описанием мук ее предка: миссис Анструзер опять его перечитывала. Паулина, прижав одну руку к медленно остывающей щеке, другой перелистнула страницы, чтобы найти то место. Что-то оттуда смутно ей припомнилось. «Его отправили на костер, и когда огонь охватил его, он громко крикнул: „Я видел спасение Господа своего…“»

«Это у Господа привычка такая, — подумала она, — совершать что-нибудь непременно в огне». Только что Он вынудил ее сказать «Ступайте с миром», и хотя огонь был у нее внутри, он все равно обжигал не хуже настоящего. Она опять вспыхнула, подумав об этом. Так… Она искала именно эту фразу: «Я видел спасение…». Когда она раньше читала или вспоминала о муках предка, ей никогда не приходило в голову, что Струзер был не только религиозным фанатиком; она испытала легкое неудовольствие оттого, что она с ним одной крови. Теперь она подумала, что, возможно, Струзер говорил грубую правду. Она отложила книгу и выглянула в окно. Это вдруг оказалось на удивление легко — взять да и выглянуть в окно. Сейчас она могла бы даже подойти к калитке и выглянуть на улицу. Бремя целиком лежало на ком-то другом, и нужно просто оставить все как есть. Она надеялась, что оно не станет беспокоить Питера Стенхоупа ни сейчас, ни потом. Стенхоуп и Тот, кого он имел в виду под Всевышним, прекрасно уладят это дело между собой. Ну а там и она поможет кому-нибудь с его бременем. Все несут чье-то чужое бремя, подобно тому, как жители островов Скилли стирают друг другу. Если стирать свою собственную одежду трудно и неприятно, а чужую — легко и в удовольствие, наверное, обитатели островов Скилли кое-что понимают.

— Бросить все и уехать отсюда на Скилли! — сказала она вслух, пока шла к калитке.

— Дорогая моя! — окликнул ее кто-то совсем рядом.

Паулина вздрогнула. Забор был довольно высокий, а она была занята своими мыслями, но все же должна была заметить женщину, стоявшую на улице слева от нее. На мгновение она запнулась, но тут же пришла в себя.

— Ой, добрый вечер, миссис Сэммайл. Я вас не заметила, — сказала она.

Женщина внимательно смотрела на нее.

— Как ваша бабушка? — спросила она.

— Боюсь, она слабеет, — сказала Паулина. — Спасибо вам за заботу.

— А вы как? — продолжала Лили Сэммайл. — Я была…

Паулина прервала ее.

— Замечательно! — воскликнула она, глубоко вздохнув. — Какой чудесный вечер, правда?

Женщина чуть наклонилась вперед, будто даже в светлый июньский вечер не могла отчетливо ее разглядеть.

— Последнее время мы с вами не встречались. Вы меня избегаете?

Паулина только улыбнулась в ответ. Внутри у нее царило удивительное затишье. Но старушка, похоже, хотела помочь, и хотя сейчас Паулине не нужна была никакая помощь, она ответила вполне доброжелательно:

— О, сейчас мне гораздо лучше.

— Ну, вот и хорошо, — сказала Лили Сэммайл. — Берегите себя. Думайте о себе, будьте внимательны к себе. Я могла бы сделать вашу жизнь совершенно безопасной и счастливой к тому же. Вы не представляете, насколько счастливы могли бы быть.

Сейчас ее голос звучал намного мягче, чем помнилось Паулине. При свете дня Лили Сэммайл показалась ей жестким человеком, даже в голосе ее слышался металл. Она же обычно такая суетливая… а сейчас она стояла совершенно неподвижно, и голос был мягок. Мягок, как прах, что несет по улице вечерний ветерок. Прах мертвых, прах Струзера, погибшего в огне. Был ли он счастлив? счастлив? счастлив? Паулина не знала, кто произнес это слово, но оно повисло в воздухе, парило над ними, а внизу кружилась пыль… У Паулины закружилась голова. Она медленно открыла калитку.

— Счастлива? Я… я счастлива? — произнесла она, будто хотела рассеять дымку.

— Счастлива, богата, — прошептали в ответ. — Как бы все могло быть чудесно! Я могла бы рассказывать вам сказки, и там были бы только вы. Разве вы не хотели бы стать счастливой? Если вас что-то беспокоит, я могу отогнать это от вас. Подумайте, от чего вы отказываетесь.

— Не понимаю, — пробормотала Паулина.

— Дорогая моя, это так просто, — продолжала та. — Идемте со мной. Я дам вашему телу любое наслаждение, какое захотите. Я сделаю так, что вы сможете почувствовать себя кем только захотите. Я подарю вам уверенность и радость в любой миг вашей жизни. Но — тайно, тайно, ни одна живая душа не должна знать об этом.

Ее слова повергли Паулину в трепет. По краю ее сознания прошла волна щекотливого восторга. Сегодняшнее освобождение вдруг показалось ей мелким и неинтересным. Конечно, она обрела покой, и всего десять минут назад ей казалось, что это так много! Ей и сейчас все еще так казалось, особенно если учесть, что тому, первому обретению она обязана обретением вторым. Там был покой, а здесь ей обещали блаженство. Пожалуй, она поспешила сменить свою беду всего лишь на прохладный дар, в то время как здесь ее ожидало палящее великолепие. В покое она обрела прекрасное чувство безопасности, и теперь, окрепнув и успокоившись, она почти готова была принять это новое обещание. И пока ее сердце билось быстрее, а ум работал над тем, чтобы одновременно осознавать и не осознавать свои желания, голос проскользнул в ухо, дразня, разгоняя кровь, будоража. Он сулил небывалые зрелища и дивные звуки, прикосновения и волнения, полное забвение бед; все, чего она хотела. Будь у нее все это, и ничего больше не надо. Мечта превратится в действительность. Сердце Паулины колотилось все быстрее. Она медлила на самом краю сладостного предвкушения.

— Но как? — пробормотала она. — Как все это может случиться? Откуда мне знать, чего я хочу? Я никогда не думала… я никого не знаю…

— Просто дай мне руку, — предложил голос, — а потом иди и мечтай, пока твоя мечта не созреет. — Искушающий голос помолчал и добавил вкрадчиво: — И тебе больше никогда не придется что-нибудь для кого-то делать.

Стоп! А как же обещание, данное ей Стенхоупу? Фонтан невероятной красоты взметнулся в последний раз и разбился о своды этого мира. Плеск рушащихся струй привел Паулину в чувство. Никогда ничего ни для кого не делать! Но она обещала, что возьмет чью-нибудь ношу так же, как взяли ее, что она будет тем, чем может быть, как сказал он. Нравится ей это или нет, но клятва дана, и совершенно неважно, насколько поспешно она дана.

«А клятва? Клятва? Я поклялся небу».[22] Она читала много стихов в последнее время, поскольку ей приходилось читать стихи Стенхоупа, и священные слова окутывали ее величественными звуками, перед которыми она была — ничто. «Клятва? Клятва?.. Клятвопреступником не стану я».[23]

Внезапно усилившийся ветер бросил последнее «не стану» в небо над Холмом и вернул правду: ложь, ложь! Она отреклась. Тут же ей на ум пришло: «коварный, лживый, вероломный Кларенс! О фурии, его предайте мукам!»[24] Слово зазвучало вокруг на сотни голосов. Клятвопреступница! Ведь ей преподнесли настоящий дар, не поступок, продиктованный тайной жадностью, не страстишку, а благородное добро, мудрый закон всеобщего обмена любовью, закон всей Вселенной. Только он, Стенхоуп, — не Паскаль, не иезуиты, не пожилая суетливая болтунья, а только он — не лунный свет, не дымка, не клубящийся прах, только он наделил ее смелостью просить у Небес! Клятва, открывшая ей Небеса, связала два любящих сердца, и теперь в них сиял тихий свет взаимной любви. Пусть она не понимает, как это может быть, но поступать как должно можно и без понимания.

Паулина захлопнула калитку так, что она громко клацнула. Тело ее выпрямилось, как напряженная струна, и встало на страже на границах души. Та, другая женщина стояла у калитки — сада, мира или души, — и говорила торопливо, страстно, а ветер подхватывал голос, рвал и уносил его: «Всё, ничего; ничего, всё; доброта ко мне… помощь мне… ничего не делать для других, ничего общего с другими… всё, всё…»

Позади Паулины открылась дверь и голос горничной нерешительно позвал:

— Мисс Паулина?

— Я тебе нужна? — отозвалась Паулина. Она только чуть повернула голову, но не тронулась с места.

— Ваша бабушка спрашивает, не могли бы вы зайти, мисс Паулина? — пробормотала Феба.

— Иду, — ответила Паулина. Она взглянула поверх калитки и добавила твердым от неожиданной враждебности голосом: — Спокойной ночи! — повернулась и побежала к дому.

Загрузка...