Подъехав к их дому, я почти взбежал по лестнице, оказался перед дверью, три раза коротко постучал, и через пятнадцать секунд мне открыла сама Мирна. Она сказала:
— Я знала, что ты вернешься.
В груди у меня все сжалось, как у запуганного ребенка. Она жестом и с непроницаемым лицом пригласила меня войти. На ней было домашнее платье, и я заметил открытую сверху темную смуглую спину. Она усадила меня в гостиной на то же место, из кухни доносилось звяканье посуды.
— Подожди минутку, — попросила она.
Вошла тетка с тем же подносом.
— Вы все-таки решили выпить кофейку? Правильно. Приятно, когда приходят гости.
Она казалась менее зажатой, чем накануне. У меня из головы никак не шла картинка: она с простреленной головой валяется мертвая, вся в крови на темной улице.
— Я пришел к вам с просьбой об одолжении.
Я готов был унижаться, лебезить, поскольку знал, что она мертва и что это не имеет никакого значения.
— Ах, я правда не понимаю, о чем идет речь?
— Я хотел бы, чтобы Мирна пришла мне помочь на этой неделе, в виде исключения. Меня не будет, а поскольку она уже знает мою мать… Если, конечно, она согласна.
Я прикидывался страдальцем и радовался, что Мирна этого не видит. Непонятно, слышала она меня из кухни или из своей спальни.
— Да, конечно, понимаю… Знаете, для девушки это непросто… Ну если только на недельку… Но лучше спросить у нее самой…
— Разумеется, я заплачу, — добавил я.
— О, вы знаете, не в деньгах дело, мы ведь сейчас не нуждаемся. Но она с удовольствием заработает на карманные расходы и купит себе какую-нибудь мелочь.
«Конечно, мерзкая лгунья», — подумал я.
Она позвала Мирну; все это напоминало сговор о помолвке, курам на смех. Та села, спросила «что?», будто не представляла, о чем речь. Она великолепно играла свою роль. Тетка ей все объяснила, сказав, что молодому человеку, который был столь любезен с ними, нужно сделать одолжение. На три секунды Мирна притворилась, что размышляет, проговорила: «Ну… ну…», потом улыбнулась мне и сказала: «Если на неделю, тогда ладно…»
Она попросила подождать минутку: надо собрать вещи. Я выпил кофе, предложенный теткой. Теперь та болтала без умолку, все про их беды, про то, что они узнали, что их дом в деревне разрушен, что накануне ее сын нашел работу помощником механика у владельца гаража, очень сурового, но, в сущности, славного человека, который научил бы его, малыша, чему следует, по-мужски, навалял бы ему по одному месту.
Мирна пришла с чемоданом, попрощалась с теткой, мне уже не сиделось на месте. Я встал, взял чемодан, тетка проводила нас до двери, сказала Мирне, что, может быть, навестит ее на недельке, я пылко и смиренно поблагодарил тетку, от чего она зарделась. Мы спустились по лестнице, и уже в подъезде Мирна повернулась ко мне и тихо спросила:
— Ты… ты ведь не убьешь ее?
Я не знал, что ответить, и промолчал.
Она не промолвила ни слова до самого дома.
Мать сразу ее узнала и устроила потрясающий прием. Она испускала радостные вопли, трогала ее, от чего у Мирны навертывались слезы на глаза, и она гладила мать по голове, как маленькую девочку. После она разложила вещи в шкафах, которые я вычистил накануне в ее комнате. Она спросила, нужно ли сходить в магазин, я ответил, что не знаю, что вчера кое-что закупил, но лучше, чтобы она сама в этом убедилась.
Она отправилась к бакалейщику и в булочную, я проследил за ней с балкона. Она была обалденно красива, походка стала теперь более женственной и менее ребяческой. Мне показалось, что ее лицо удлинилось, грудь оформилась. Я чувствовал себя на седьмом небе, наблюдая за ней с балкона, как она идет по улице, заходит к бакалейщику, болтает с ним, я полагал, что все прохожие считают ее красавицей.
Когда она вернулась, я уже пошел спать, глаза слипались. Я заснул как убитый, и непонятно, снилось мне что-нибудь или нет.
Проснувшись, я увидел, что Мирна читает на балконе, я встал напротив, она улыбнулась.
— Ну как там, в деревне? — спросил я.
— Хорошо, только в конце они нас два дня бомбили, мы даже не могли убежать. А здесь?
— Ничего особенного. Я ненадолго ходил сражаться в горы, потом вернулся. Рутина.
— Знаешь… Моя тетя очень боится, но она неплохой человек.
— Ясно… А ты?
— Что я?
— Ты боишься?
Она на секунду задумалась.
— Я… я не знаю. Раньше боялась. А сейчас не знаю.
Мне было непонятно, кто из нас изменился. Может быть, я пытался ее ободрить. Может быть, я теперь не такой страшный, как раньше. Может быть, она привыкла к войне. Может быть, выросла. Может быть, все сразу.
Хорошо помню, что для меня война началась раньше, чем для остальных, она началась, когда умер отец, а мне было пятнадцать. Мне очень хотелось, чтобы он умер, я все время об этом думал, сам не знаю почему, может быть, потому, что однажды он меня избил и унизил при людях, задолго до этого. Правда, ненависти я к нему не испытывал. Только считал, что если он умрет, то будет здорово. В то время мать работала в конторе одного иностранного банка в центре города вместе с тридцатью прочими секретаршами. Я ходил в лицей неподалеку от нашего дома, лицей был частный. Отец работал на стройке, нанимал сорок иммигрантов и платил им копейки. Брат сдал выпускные экзамены и собирался поступать в университет, но отец хотел работать с ним, ему нужен был кто-то, кому можно доверять, как он выражался. После смерти отца брат сразу же эмигрировал.
В то время нас совершенно не заботила война, у нас были свои проблемы. Вокруг все постоянно твердили, что назревают проблемы — политические, экономические, международные; оружие лезло отовсюду, как весенние листочки, но мы и представить себе не могли, что произойдут необратимые изменения.
В тот день, когда отец свалился с лесов, мы тут же догадались, что его кто-то толкнул, один из иммигрантов, что у него пахал; он поднялся туда отругать маляра или еще зачем-то, не знаю, и упал. Спустя две минуты все рабочие испарились.
Мне так хотелось перемен, великого преобразования моей собственной жизни и жизни моей семьи, я так сильно желал смерти отцу, вот так, от несчастного случая, я был настолько уверен, что в один прекрасный день он не вернется, что за мной придут в лицей и велят срочно возвращаться домой, я так готовился к этому моменту, что не удивился и не огорчился; я знал, что, в некотором смысле, я его и убил. Мать это подкосило: вся ее жизнь в доме была размерена, налажена, отрегулирована этим человеком, жизнь на работе — ее начальником, и она внезапно превратилась в безвольную тряпку. Мне стали сниться кошмары, будто я стою на лесах, на самой крыше здания и сталкиваю отца в пустоту, а иногда — будто я сам падаю с невероятной высоты, с высоченной башни, но я всегда просыпался прежде, чем коснуться земли. Во сне я всегда был где-то высоко. И как только вырос, записался в скауты, нас учили маршировать в ногу и стрелять. Помню, когда впервые ощутил в руках ружье, мне почудилось, что это во сне. Мы стреляли с положения лежа в неподвижные мишени. Я чувствовал прижатое к себе ружье. Мишенью был человеческий силуэт, в который надо было попасть, его надо было уметь поразить на любом расстоянии. Сжавшись в комок, я слишком сильно нажал спусковой крючок. Я промахнулся, человеческий силуэт исчез. Первый разрыв снаряда в ушах, первый запах пороха.
Мало-помалу мать слабела. Нас оставалось только двое, и мне нужно было заниматься почти всем в доме, потому что она регулярно забывала делать основные вещи. Спустя несколько месяцев она бросила работу, она не осмеливалась туда пойти, или у нее больше не получалось, что, в принципе, то же самое. Начавшиеся бои ее добили. Она ничего не понимала в происходящем, снарядах, выстрелах, снующих солдатах. Она думала о другом. Однако она поняла, что сын принимает в этом участие, она видела меня в форме, с оружием, она замечала, что меня нет целыми днями, что я возвращаюсь бледный и дрожащий, как из другого мира — тут надо привыкнуть. Крики, тела, кровь, страх, вначале тебе снятся кошмары, ты обливаешься холодным потом, рыдаешь в одиночку на кровати. Но это проходит, ты постепенно справляешься с психологической усталостью от сражения, взрослеешь, привыкаешь даже к страшным снам — внутреннему зеркалу дня. К счастью, стрельба помогала мне снимать напряжение. Иногда в периоды затишья, когда на несколько дней я уезжал далеко от фронта, в ушах невыносимо свистело, как после взрыва. Единственным лекарством было брать винтовку и отправляться пострелять; после первой пули свист волшебным образом прекращался.
Я смотрел на сидящую на балконе Мирну и думал, что для нее тоже война началась, когда снаряд попал в ее отца, и, несмотря на то, что она девушка, она должна была почувствовать то же, что и я. Мало-помалу она, видимо, привыкла, изменилась, чтобы походить на окружающий нас мир, надо было уметь обуздывать свой страх, учиться разбираться в себе, владеть собой.
Она читала, волосы спадали на плечи, ей было шестнадцать, война преобразила ее жизнь, изменила ее семью, привычки, ей понадобилось бросить школу, работать, жить с теткой, которую она почти не знала, с сумасшедшей и бойцом. Я рассматривал ее ладони на страницах книги, ее пальцы без колец, загорелые руки.
Первого человека я убил в бою с близкого расстояния на второй день войны. Офицер выставил меня на пост в доме на углу улицы, за окном первого этажа и сказал: «Если кто-нибудь проходит — стреляешь». У меня был калаш, пот катился градом, стояла жара, и мне было страшно. Через некоторое время я заметил, как приближается человек во вражеской форме. Меня охватила дрожь, я сомневался, стрелять или нет, видел, как он спокойно, как ни в чем не бывало, шагал по проулку; он не выглядел грозным, но некая сила, нечто вроде любопытства, желания посмотреть, что произойдет, нацелила мое оружие на него, и я выстрелил. Мой «калашников» был в режиме автоматического огня, и я послал пятнадцать пуль за три секунды, не отдавая себе в этом отчета. В трех метрах от меня я увидел удивление на лице этого человека, вытаращенные глаза, наполненные болью; его тело подпрыгивало и рвалось, рубашка разлеталась на кусочки, кровь брызнула фонтаном в стену за его спиной; я не понимал, что нужно убрать мой сжатый палец со спускового крючка, я сотрясался от оружия так же, как тело под напором выстрелов. Наконец он рухнул у стены напротив, на месте живота разверзлась отвратительная рана, откуда вылезали цветные пузыри внутренностей, правая нога начала биться о землю, она дробно подрагивала несколько бесконечных секунд, пока не застыла в последней судороге. Я тоже весь дрожал и тоже свалился у окна, я видел только эту ногу в конвульсиях, я смотрел, как пружины человеческого тела приходят в негодность, как эта машина перестает подчиняться водителю. Мой бицепс начал сокращаться, меня било током, я трепыхался, но ничего не видел, мне было страшно. Страшно быть собой там, у стены, страшно от неожиданной боли, увиденной на лице этого человека; страшно превратиться в ящерицу, извивающуюся в собственной крови с вываленными кишками, и я заплакал навзрыд, словно убил самого себя, пока — не знаю, сколько времени спустя — за мной не пришел офицер.
Он привел меня в чувство — что-то дружелюбно сказал, положил на плечо руку; мне стало немного стыдно, что я дал слабину. Именно эту ногу, эту нечеловеческую судорогу я до сих пор вижу в кошмарных снах, а не кровь и лица мертвецов. Именно эти секунды неистовой агонии отпечатались в моей памяти, и в глубине души я их страшусь. Иногда после выстрела, когда мишень корчится на земле, я вынужден отвести окуляр, чтобы избежать воспоминаний о том мужике из проулка.
Нужно привыкнуть, научиться властвовать собой и скрывать свои слабости.
Я думал обо всем этом, наблюдая за Мирной, читающей на балконе, и спрашивал себя, какое воспоминание она хотела бы забыть, какие картины для нее столь же мощные и страшные, как мои. Видимо, никакие. Ее присутствие меня успокаивало, ей не надо было ничего говорить или что-то делать, но как только наступал вечер, на меня наваливалась неясная тоска, не хотелось ничего, даже ее, совсем ничего.
Иногда она поднимала голову, видимо, чтобы на меня посмотреть, потому что чувствовала на лице мой взгляд, и тут же снова утыкалась в книгу.
От всей этой смеси воспоминаний, странного ощущения, что Мирна по-прежнему ускользает от меня; что мне никогда не доведется ею обладать, мне хотелось плакать, стыд, да и только; как и прежде, за тоской, подобно тени, вставала ярость, и я желал причинить ей боль, отомстить за эту дурацкую ностальгию, за слезы, которые наворачивались по ее вине.
Я пошел в спальню, лег и попытался все забыть.
К счастью, мне очень хотелось спать, и эти мысли больше меня не тревожили. В какое-то мгновение мне показалось, что Мирна приоткрыла дверь, посмотрела, не сплю ли я — судя по всему, пришло время ужинать, — и тихо затворила ее. Я не проснулся и толком не понял, было ли это во сне.
Встал я рано, в отличной форме, заря еще раскрашивала небо сиреневым цветом. Я принял душ и вышел. Дошагал до дежурки, желая что-нибудь разузнать, там же позавтракал с тремя вернувшимися товарищами. Там был знакомый офицер, и я попросил у него пару увольнительных, чтобы остаться с Мирной; он легко согласился, поскольку я уже больше восьми месяцев работал без перерыва.
В горах фронт стабилизировался, видимо, намечалось перемирие на несколько дней, и я подумал, что, если денек выдастся спокойным, можно пойти, как раньше, в кино или, для разнообразия, в бассейн.
Когда я вернулся, Мирна уже сидела с матерью на кухне, чтобы начать церемонию приема лекарств.
Первые два дня показались каникулами. Она смеялась, разговаривала. Мы сходили к морю, поели сладкой ваты, выпили на берегу кофейку, сходили в кино. Вечером Мирна стряпала и ухаживала за матерью.
Настоящая увольнительная: два дня я не прикасался к оружию. Мирна выглядела счастливой оттого, что обрела прежний город; иногда я брал ее за руку, то на пляже, то в кино, она не реагировала, и я не почувствовал никакой скованности.
На вторую ночь я не смог заснуть. Я вертелся с боку на бок, перед глазами снова возникала та женщина из деревни, ее промежность, в ней — Зак, и тогда я представлял себе Мирну, то с оружием, приставленным к лицу, то без него, я представлял, что она не сопротивляется, поскольку доверяет мне, но я не хотел об этом думать, непонятно почему, но мне тоже было стыдно. Мне больше нравилось воображать, как она лежит на деревенском столе вместе с Заком, как я несколько минут наблюдаю за ними перед тем, как подойти и убить его, как ловлю наполненный благодарностью взгляд трепещущей Мирны, ноги ее сжаты, руки сложены на обнаженной груди.
Так прошло несколько часов. Посреди ночи я не выдержал. Встал и пошел на балкон глотнуть свежего воздуха: я знал, что иду туда посмотреть, как она спит. Сквозь жалюзи я видел ее — такую белую, спокойную, лишь легкое дыхание и запах сна доносились из ее спальни, ночь была безлунная, почти ничего не разглядеть. Я мечтал прикоснуться к ее коже, руке, проникнуть как призрак под ее простыню.
Чем дольше я там стоял, тем больше ощущал себя разочарованным, отринутым; мне пришло в голову взять винтовку и подняться на крышу, но в глубине души не очень-то хотелось. Несколько минут я послонялся туда-сюда, потом вернулся в кровать и машинально освободился от этого дурацкого напряжения.
На рассвете мне неожиданно приснился кошмар. Я даже не понял, что заснул, и он показался мне жуткой реальностью: будто я голый лежу на Мирне, мы целуемся, бедром я чувствую ее нежную кожу, живот. Внезапно ее лицо начинает меняться, разлагаться, вся кожа покрывается кровоподтеками, следами от ударов; прямо на лбу зияет ужасная рана, тут я почувствовал, что подо мной что-то шевелится, копошится; я знал, что сам виноват в этом преображении, что это я превратил ее в труп, но ничего не мог поделать. Я в ужасе оттолкнул ее и обнаружил, что из ее кишок выползают десятки белых извивающихся червяков, похожих на огромные липкие личинки. Я закричал и внезапно проснулся весь в поту.
Когда страх прошел, я вспомнил крики матери по ночам. Что же ей виделось во снах? Я чувствовал себя старым и немощным, и лишь обнадеживающий утренний свет, проникающий через окно, помешал мне дальше горевать о своей судьбе.
Потом целый день я был в напряжении, будто мне не хватало чего-то, но чего — непонятно. Я не знал, о чем говорить с Мирной, мне хотелось поведать ей всякие истории о войне и сражениях, но ощущал, что она наверняка не захочет их слушать. Я бы с удовольствием рассказал ей мой утренний сон, но это было невозможно. День тянулся бесконечно, мне нужно было чем-нибудь заняться, надо было вернуться на фронт, на позицию или на крышу. Мирна заметила, как я слоняюсь из угла в угол, и в конце концов предложила:
— Хочешь, прогуляемся? Ты вроде нервничаешь?
Я согласился, мы вышли. Дул сильный приятный ветер, небо слегка затянуло. Мы доехали на такси до морской линии фронта, волны выбрасывали почти до асфальта легкую, невесомую, похожую на изморось, пену. Солнце еще палило и, пробиваясь сквозь облака, красило горизонт в цвета апокалипсиса. На юге поднималась колонна черного дыма: либо горели шины, либо машина взорвалась.
У заграждения на перекрестке я поприветствовал товарищей, один из них участвовал в горной экспедиции. Мы немного прошлись молча вдоль моря, затем Мирна спросила:
— Думаешь, война еще долго продлится?
— Не знаю. Возможно.
— Такое ощущение, что никто не хочет уступить. Чтобы все прекратилось, нужно, чтобы все умерли.
Я улыбнулся: в сущности, она была права.
— Или чтобы кто-то победил, — добавил я.
— И ты будешь воевать, пока война не кончится?
— Да, наверное. Кто его знает… Если только что-нибудь не изменится.
Я не понимал, что могло измениться, но больше ничего не сказал.
Она остановилась и посмотрела мне прямо в глаза.
— Войну придумывают такие люди, как ты.
Я слегка удивился, в ее взгляде сквозило презрение.
— Ты хочешь сказать «ведут». Эту войну развязали те, что по ту сторону.
Она пожала плечами. Совсем еще ребенок, ничего не понимает. Она снова зашагала вперед.
Ветер крепчал, постоянно набрасывал ей волосы на лицо. На море начали вспыхивать молнии.
— Пойдем домой, пока гроза не началась.
Не дав ей времени ответить, я взял ее за руку, чтобы вывести на дорогу, она вырвалась и высвободила руку. Я поймал такси, которое довезло нас до дому ровно в ту минуту, когда упали первые капли.
Небо потемнело, загрохотал гром. Полил сильный дождь, настоящий ливень, я сел на балконе ближе к стене, чтобы не намокнуть. Улица превратилась в реку, стремнину, от земли поднималась невероятная влажная свежесть. Порывы ветра закручивали потоки дождя в колонны крошечными вихрями, каждые пять секунд молния рассекала тучи, казалось, что гром никогда не замолкнет.
Мать начала кричать и завывать под ритм бури. Я слышал, как Мирна пытается ее успокоить, ничего, ничего, это всего лишь гроза, послушай, идет дождик, это всего лишь гроза, и она действительно успокаивалась, крики затихали, а потом раскаты грома возвращались, и в ужасе она снова принималась испускать леденящие вопли бесконечного отчаяния.
Неожиданно гроза грянула с удвоенной силой. Машины медленно плыли по улице — в дверцы почти заливалась вода, — погружались в выбоины, выплескивая на тротуары огромные волны, которые доставали до стен. Дождь хлестал такой мощный, что даже под крышей я наполовину промок. Город умывался, освобождался от пыли и грязи, вода счищала следы крови, скрывала дыры от снарядов, отмывала от пыли листву на деревьях, развешивала по небу сверкающие отблески света, будто электрические гирлянды, а в голове стучало «дождик, дождик, дождик дал и могилу, и кристалл» или что-то в этом роде, песенка или почти забытое стихотворение с мелодией дождя, беспорядочной и завораживающей.
Гром удалялся, и мать перестала кричать, она стонала под ритм ливня, хлещущего по стеклам, может быть, под ту же песенку, что звучала у меня в голове, а может быть, она меня и научила; в этой песенке было что-то о ребенке, зовущем маму, я никак не мог вспомнить, что именно; детство иногда зовет нас, внезапно нас хватает. Я боюсь грозы, подумалось мне, я, видимо, в детстве пугался грозы, и мать повторяла мне: «Дождик, дождик, дождик дал» — и рассказывала о драгоценностях княжеских дочерей, об их стеклянных побрякушках, позвякивающих, когда те плясали по лужам; мы ведь ничего не забываем: все покоится где-то в глубине, но может выползти в любую минуту, в том числе и оборотни.
Мирна подошла к балкону, смеясь, позвала меня: «Иди домой, вымокнешь!»; я услышал, что ее голос повеселел от грозы, ей приятно было сидеть под крышей, видеть, как разбушевался дождь, она тоже понимала, что город скоро засверкает, очистится, что деревья вновь станут ярко-зелеными, море окрасится в лиловый, словно ограбив бегущие облака.
На улице ветер кружил и дул порывами, добрасывая до балкона шквалы капелек, стегавших меня по лицу. Вода текла с меня ручьем, и было ощущение, что буря тоже вымыла меня, вычистила, успокоила.
Мало-помалу гроза ушла. Дождь уже не был таким проливным, частым, мерным. Мирна подошла к балкону, с улыбкой на меня посмотрела, я вымок с головы до ног. Водосточные трубы превратились в водопады, воздух стал свежим и чистым.
— Ничего себе гроза. Твоя мать уснула, она утомилась от страха.
— Смотри, еще лупит.
Мне хотелось, чтобы она встала рядом, но она предусмотрительно осталась на пороге, наверное, чтобы не замочить туфли.
Я вошел в дом — вытереться и сменить одежду.
Вода из душа лилась горячей, чем вода с неба, и пар постепенно заполнял ванную. В точности как летом, как влажной, душной летней ночью, и я снова увидел маяк, крошечный пляж у подножия скал, Зака и подумал обо всем, что дала нам война, и обо всем, что она отняла. Я снова увидел его у себя на мушке в горах, измотанного, с закрытыми глазами, потом в деревне, я представил себе, как ночью он замышляет прошить меня очередью. Я снова увидел нас обоих у заграждений, на стоянках, в солдатских столовых, увидел, как мы в укрытии часами режемся в карты, едим бутерброды в каком-то разрушенном здании. Ты обучил меня войне, подумал я, ты обучил меня всему, что мне известно о страдании и восторге. Я медленно вытирался, и мне не очень хотелось выходить.
Я принял душ, было примерно восемь вечера. Я смотрел, как Мирна чем-то занимается, то ли готовит ужин, то ли убирается, юбка доходила ей до колен, на ней была зеленая кофточка без рукавов. Икры — тоненькие, в обхвате почти как моя кисть. Я смотрел на нее со спины и видел, как ягодицы двигаются у нее под юбкой.
На улице еще лило; время от времени Мирна чувствовала мой тяжелый взгляд и оборачивалась, мы смотрели друг на друга, и она как ни в чем не бывало снова принималась за работу.
После ужина мы что-то посмотрели по телевизору, не помню, что именно, и Мирна отправилась спать. Дождь не прекращался.
«Дождик, дождик, дождик дал и могилу, и кристалл», — подумал я.
«Над младенцем в колыбельке наклонился и дышал», — подумал я.
Я остался сидеть в гостиной, в полной темноте, и слушал, как капли стучат по стеклу. Они падали — кап, кап, кап — тихо, мерно, мелодично. Я открыл окно на балкон, водосточная труба выплевывала тонкий ручеек, текущий по невидимому кафельному склону до решетки посреди террасы. В комнате Мирны свет был погашен. Сердце забилось сильнее. На улице я почти замерз, легкий осенний ветер с дождем заставил меня поежиться. Ее окно было закрыто. Я вернулся к себе в комнату, схватил пистолет с ночного столика. Крепко-крепко его сжал, пока не побелели пальцы. Попробовал глубоко подышать, чтобы успокоиться, подышать, подышать. Приставил дуло к лицу, сильно прижал его, через щеку челюстью почувствовал металл. В ухе засвистело.
Я тихо открыл дверь к Мирне, немного постоял на пороге с оружием в руке, на секунду подумал, что было бы проще убить ее прямо сейчас, я услышал ее частое испуганное дыхание, понял, что она не спит, что, наверное, она увидела мою тень в дверном проеме. Я услышал ритм собственного сердца, в ухе перестало свистеть, я подошел к ее кровати. Она лежала на спине, вцепившись пальцами в простыню, и смотрела на меня глазами, похожими на два шарика, наполненные молчаливым ужасом. Она свернулась калачиком и прижалась к стене, я присел на кровать, хотел сказать «не бойся», но не мог вымолвить ни слова. Я погладил ее лицо, она вся дрожала, ее глаза тоже начали дрожать, она зажмурилась так, что из них скатились две слезинки, изо рта раздался слабый стон. Я нежно отцепил руки от простыни, которую отодвинул дулом пистолета, она принялась отбиваться ногами и кричать, я закрыл ей рот рукой и увидел ее белые трусики ниже майки, ее ноги, я ласкал ее шею и грудь, вокруг меня все поплыло, будто я теряю сознание, я видел ту женщину из деревни, видел почти голую Мирну, еле различал ее голос, полный слез, раздирающий словно ножом, кричащий «пожалуйста, пожалуйста, нет, пожалуйста», я сорвал трусы пистолетом, она отбивалась, колотила меня, я старался дотронуться губами до всего тела, я почувствовал пальцами ее промежность, она выгнула спину, пронзительно крича, она была невероятно живая, но внезапно застыла, будто парализованная, и только стонала, потонув в страхе, а я нежно гладил ее лицо в ритме волн, кровавых, мучительных, восторженных, я как в прицеле видел так близко ее лицо, крепко зажмуренные глаза в слезах, и каждое мгновение было подобно траектории, детонации, пуле, которая в нее попадала, силой, отбрасывающей меня в эпицентр взрывов, криков; я не хотел потерять ее, причинить боль, я тоже стал задыхаться, я сильнее сжал ее в объятиях, выпустил пистолет, взял ее лицо в ладони — в руках я держал ее тоску, которая заполонила меня, обрушилась на меня дождем, тоскливая боль пронзила мои чресла, и тут внезапно снова наступила ночь, тихая и тревожная. Наши сердца бились, она плакала, беззвучно плакала, а у меня в голове назойливо шумела бьющая по ставням вода — «дождик, дождик, дождик», Мирна не пыталась больше спрятать свое тело, запах, живот, она повернула голову к стене, я слышал, как она стонет, и каждая слеза, каждое всхлипывание разрывали меня, а я ничего не мог поделать, мне захотелось обнять ее, она отворачивала от меня лицо, вокруг была полная темнота, видимо, там, в другом мире, погасла лампа. Я прижимал ее к себе и ничего не чувствовал, я пытался что-то сказать, поговорить, прервать это молчание и страх, но ее тело было словно преградой, горой непреодолимой тьмы. Я почувствовал, как на глазах выступили слезы стыда и тоски, но я не знал, как их выплакать, соприкосновение с ее кожей отвращало меня и опьяняло, она виделась мне так, будто я преобразил ее в нечто сгнившее, в некий дрожащий и хрупкий осенний цветок.
Я набросил на нее простыню, и у меня возникло ощущение, словно я накрыл ее саваном, ее рыдания и судороги длились бесконечно, как ночь.
Я встал, забрал оружие, лежащее на полу, я был взбешен и разъярен, внезапно охвачен неистовой энергией, пистолет смотрел на меня будто циклоп или звезда, и я выбежал из дома.
Осенняя ночь била в лицо, очищала меня, освежала и приводила в сознание. Я не мог отделаться от запаха тела Мирны, весь город был пропитан ею. Я дошел до дежурки, забрал винтовку и отправился бесцельно гулять в ночи вдоль стен. Я чувствовал слабость и боль как после разгрома, воспоминания о сокровенных уголках тела Мирны жгли мне грудь. Меня подбадривало лишь холодное присутствие винтовки. Мне хотелось ринуться в атаку, впрыснуть себе адреналин от сражения, чтобы запах взрывов перебил аромат Мирны.
Я подумал, что надо было бы ее убить, но я не был на это способен, при этой мысли я снова желал ее, неумолимо, она проникала прямо в сердце с пульсацией вен.
Желание тела, лица, губ — существенная доля ночи, что живет в нас, вулкан в океане, извергающий лаву и пепел вокруг кратера; я видел, как в моем сознании образуются оранжевые трещины, кипят противоречия, вызывающие шквал чувств и ярости, и ясно ощущал, что Мирна разбивает все вдребезги в своем непристойном шатании от жизни к смерти. Город казался пустой декорацией, откуда спокойно ушла война. Я шагал, стремясь дойти до фронта, меня не раз подмывало спрятаться в засаде где-нибудь за углом и пострелять в дождь; единственным моим желанием было снова обрести Мирну и ее тело, которое возвращало меня к некой ласковой тени, спрятанной где-то в прошлом; чем дольше я шел, тем больше дождь смешивался с моими слезами, нужно было вернуться, еще раз скользнуть к ней в постель, чтобы она приняла меня в свое лоно. Мне снова виделось ее лицо, я чувствовал волны ее живота, сокращающегося от отвращения, плоть ее сжатых губ, уколы ее криков, мне хотелось, чтобы все изменилось, чтобы она потихоньку смягчилась, как море после грозы, чтобы она раскрылась подо мной, обхватила мне спину руками, закутала волосами.
Ночь подходила к концу, я бежал к фронту навстречу рассвету. Остававшуюся на пальцах нежность от Мирны сменило прикосновение к винтовке, в ухе, как всегда, свистело. Я углубился в нейтральную территорию, прошел через мины, колючую проволоку, выбрал дорогу длиннее, труднее, усеянную заснувшими часовыми, я запыхался. Я еще долго бродил по вражеской территории, дома вдалеке были все одинаковые, я укрывался за такими же стенами, не мог выбросить из головы ночное сражение, людей, которых убил, ощущение ножа, входящего под ребра незнакомца, раненых, приконченных пулей в лоб, товарищей, разорванных снарядами, бойню в горах, и Зака, и член Зака в той женщине с гор, — все это я видел как наяву, и мое ухо совсем разболелось.
Ночь разъяснивалась серыми прорывами, мне стало страшно, я дождался рассвета, укрывшись в каком-то заброшенном здании, и поднялся на крышу.
Вот они, тайные раны, неотвратимо толкающие нас к пропасти, они разрослись подобно раковой опухоли внутри памяти и сознания, и ничем их теперь не вылечить. Их замечаешь незадолго до конца, вспоминаешь, когда их получил, осознаешь их неприметные последствия на своем пути, судьбу, которую они соткали и которую невольно принимаешь. Призраки всех этих мертвецов, эхо всех этих криков ласково влекут меня к себе. Под защитой рассвета, между двумя этажами, винтовка тянула меня ввысь. Я чувствовал дыхание жестокости, подталкивающее меня к пропасти, как судно к краю земли, но я не могу ни о чем жалеть и ничего ощущать, я пойду до конца, и сделаю все, что надлежит сделать.
Мертвые взгляды и кровоточащие раны сопровождают меня как винтовка и выстрелы; крики Мирны ведут меня вверх по ступеням, вот бы она оказалась здесь, рядом со мной, вот бы увидела, что ошибается, что не я придумал войну, а наоборот, из-за нее проступают эти трещинки, незначительные надломы в судьбе, которые постепенно полностью ее изменяют, подобно тому как шрам безобразит лицо.
Дошел до верха.
Сразу расположился на краю крыши, улица подо мной уже заполнилась народом, я словно вышел из пещеры, из ада прямо в кипение жизни. Установил треногу и зарядил полный магазин.
Задыхаясь, я стреляю отвратительно; а тут еще в правом ухе по-прежнему свистит. От каждого залпа, каждого выстрела я подскакиваю, впадаю в столбняк. Оптический прицел никак не регулировался. В первого человека я промахнулся, видно было, как пуля разорвала ему бицепс, он упал плашмя, оказавшись вне досягаемости; наверное, он кричал, и на улице внезапно началась паника. Какой-то женщине я попал пониже спины, человек двадцать забегали в разные стороны, словно насекомые, притаившиеся под камнем, который ты поднял. Третий магазин. Свист в ухе прекратился, дыхание потихоньку выровнялось, еще одного, старика, пришил прямо в живот. Семь обойм понадобилось расстрелять, причем очень быстро, секунд за двадцать, чтобы вновь обрести спокойствие. На земле — тела, улица опустела.
Пора уходить.
В голове — пусто.
По ту сторону фронта меня ждет Мирна. Перезарядил винтовку, перепрыгнул на соседнюю крышу и тут, очутившись с другой стороны, увидел, как подо мной разверзлась и сомкнулась пропасть. Голова закружилась. Я сел. Глаза заволокло пеленой слез и белыми волнами.
В конце концов добрался до противоположной стороны второй крыши, улица — на линии прицела. Ставлю сошку и прижимаюсь к винтовке. Бегут прохожие и несколько солдат. Прицеливаюсь в какую-то женщину, вижу, как ее грудь колышется в ритме бега, она направляется ко мне, ее лицо — в слезах, ей страшно, я говорю ей, не бойся, доверься мне, идти — так до конца, устанавливаю сетку прицела на ее движущийся лоб. Я прощаюсь с ней, хочу дождаться последней секунды и выстрелить, когда она приблизится и ее лицо увеличится; мой палец неподвижен, дыхание размеренно, она поднимает голову и смотрит на меня, на крыши, она в панике. Я ласкаю ее лицо прицельной сеткой, она меня провоцирует, она должна бежать прочь, в укрытие, но она заворожена тем, что от нее скрыто, прямо как я, когда стреляю; и я знаю, что она — последняя, в ушах больше не свистит, заря безмятежна, город меня хранит. Теперь пора возвращаться.
Потом я, наверное, шагал часа два, толком не отдавая себе в этом отчета, никогда за всю мою жизнь эта дорога обратно не была столь опасной, я бежал почти засветло, подобно тени, с отсутствующим видом, я уже с тобой, думал я, я вернусь, вот увидишь, все будет хорошо. У меня было предчувствие, что, если я приду домой, все пойдет не так, как раньше, что-то откроется, изменится навсегда, но я не понимал, нужно ли торопить события или их сторониться. Дождь давно кончился, лишь в волосах еще дрожали капли, иногда соскальзывая то на лоб, то на шею; внезапно я оказался в конце моей улицы, я надеялся, что Мирна еще лежит голая под простыней и ждет меня, сердце ее бьется, и вот она наконец обнимает меня и погружает в забвение.
Я положил винтовку и пистолет на кресло, снял куртку и подошел к ее комнате. Я не мог войти, я стоял перед огромной стеной и чувствовал себя слабым, испуганным, сердце готово было выпрыгнуть из груди.
Подождал несколько минут, глубоко вздохнул и вошел. Она лежала на кровати в ночной рубашке, повернувшись ко мне, волосы закрывали лицо, она спала, свернувшись клубочком, прижав коленки к животу.
Я тихо подошел и в свете, проникавшем из гостиной, увидел материнскую коробку с лекарствами, разбросанные пластиковые упаковки, пустой стакан, пустой графин, свисающую руку, крошечную сведенную судорогой руку, белую, как простыня.
Я рухнул рядом с ней, рука была влажной и холодной, рот приоткрыт, я убрал волосы с ее бледного лица, лица уснувшего ребенка, прикрыл ее простыней, погладил мертвое плечо, вышел и закрыл за собой дверь.
Это как порез, в первые мгновения не больно; кровь течет, но кроме страха ничего не чувствуешь, а через несколько секунд начинает болеть — только что ее не стало, и вот уже жгучие, едкие слезы выклевывают мне глаза будто птицы. Она ушла навсегда, и я могу убить хоть целый мир, но не помешаю ей покинуть меня. Ты убежала от мерзости, войны, а может, думаю, и от меня, и вот я снова один в ночи и не могу обрести твое опустевшее тело; она ушла как всегда, не сказав ни слова, я не знаю, в какой стороне ее искать, каким оружием ее теперь сразить, если она постепенно холодеет, сейчас руки и ноги окоченеют, и она исчезнет, оставив после себя лишь хрупкий образ в моей памяти, образ смерти, который вытеснит все остальные, я буду гулять с мертвым телом по берегу моря, буду слышать сонное дыхание той, что больше не дышит, хоть и кажется, будто она лишь уснула, укрывшись от взглядов живого человека где-то в укромном уголке своего нетронутого нераненого тела, белого, словно незаметно тающий снег, снег, который вот-вот потечет, преобразится и взлетит к облакам, и невозможно будет его удержать; я мог бы искать ускользающие следы, мои следы, тот отпечаток, что остался после меня, словно грязная метка, он тоже сотрется, исчезнет, и от моего мимолетного восторга не останется ничего, не останется ничего от прикосновения ее груди к моей, от ее волос на моем лице, все в прошлом, и кажется, будто я еще удерживаю его, и вот уже нет ничего; почему же она закрылась и не дает мне понять ее, она непроницаема и недостижима, как моя мать, навсегда потерявшаяся в безумии, где я ощущаю себя преданным и опустошенным; когда перед тобой мишень, которую хочется поразить, ее стираешь, продолжая ее желать, ее отталкиваешь, приближаясь к ней, оружие мешает мне крепко обнять ее, будто оно стало мной, будто единственное, что мне под силу, — это воспроизводить бесконечный круговорот ничтожных атомов, которые удаляются и в то же время приближаются, но никогда не соприкасаются; я мысленно представил себе тело Зака таким же, как тело Мирны, мне захотелось, чтобы он истек кровью, распахнулся, выставил напоказ свои внутренности, свой механизм, принцип его действия, чтобы он показал свою жизнь, чтобы я смог туда внедриться, в нее завернуться, я ищу его, бегу за ним, как за снарядом, который мне не дано поймать, я знаю, что где-то на краю есть тайна, в конце концов, я хочу, чтобы меня обняли пылкие руки, я ведь никогда ни у кого ничего не просил, ни ласки, ни восторга, все эти жизни забрали без разрешения — я вижу тебя, Зак, ты — во мне, я чувствую тебя, ты дерешься, бьешь меня в грудь — это растет опухоль желания; из тайных уголков сердца сочится жестокость, ты показываешь на нее пальцем; я не смог убить тебя, я больше не убью тебя, теперь я трус, а ты — победитель, я навеки проиграл все свои битвы, и больше никого не осталось.
Я сижу на полу в темноте и снова думаю о выстреле, тут все очень просто, следишь за дыханием, вот — результат выстрела, все вокруг надежно и прочно, то, что происходит само собой и само собой получается, и качество, и ловкость, которая сродни ремеслу, и прямая линия, столь абстрактная и совершенная, что она существует лишь во мне, сейчас я это знаю, а вдоль нее — ушедшие, уничтоженные, и вдруг я по-детски плачу о Мирне, я плачу, ибо мир, себя и ее я искрошил собственными руками.
Вхожу к матери, она сидит на кровати, выпрямившись, как судья, пристально на меня смотрит, я досылаю патрон в патронник; она неподвижна, будто застыла, ничего не понимает, она, не двигаясь, следит за мной в темноте звериным взглядом, винтовка кажется мне огромной, величественной и неподъемной, я подхожу, она испускает короткий звериный крик, не отводя от меня взгляда, я прижимаю дуло к ее виску, сжимаю, сжимаю как можно сильнее металлический приклад и шепчу ей в ухо, вот увидишь, увидишь, ничего страшного, разницы никакой, мы здесь, и вот нас нет, я тихонечко ей объясняю, это все ради Мирны, ради тебя, скажи что-нибудь, объясни мне, мама, это единственное решение, забери меня, забери, забери нас, скажи что-нибудь. Я не выстрелил, мне страшно и тревожно, мне не удается оправиться от боли и ночи, слезы еще застят глаза, текут по щекам, мне видится, как Мирна говорит с ней, играет, мне хочется выстрелить, ударить мать, уничтожить, покончить с ее немым безумием, укротить этот пустой взгляд. Я разворачиваю ствол к своему лицу, открываю рот, вижу свое отражение в глазах матери, дуло бьется о зубы, вижу себя в линзе оптического прицела: рот в крови, череп снесен, я не могу нажать на спусковой крючок, кисть болит, меня тошнит, я чувствую материнский взгляд на лице, ее совиные глаза, глаза филина, сулящие беду, притом что у нее нежные черты, вижу, будто струйка алой крови делит надвое ее бледное лицо, это — Мирна, это — обильное, сильное кровотечение, поток, хлынувший на простыни и в конце концов понесший нас словно по течению реки. Я плыву, обняв Мирну, и вздыбленные кровавые волны колышут ее лицо, приоткрывают и закрывают ее веки, словно она по-прежнему жива. Меня будто уносит вместе с трупом Мирны и лицом матери, я пытаюсь с ней заговорить, но с моих губ не слетает ни единого звука. Неожиданно чувствую, как чья-то рука нежно сжимает мою, чья-то тонкая худая, но спокойная и ободряющая рука, наконец она — тут, она со мной говорит, не бойся, малыш, не бойся, не волнуйся, я — здесь, — в ее глазах нежность, и это — маяк в ночи, я — здесь, говорит она, и мое сердце снова начинает биться, она смотрит на меня, обнимает, мамочка моя, ты прижимаешь палец к моим губам, я знаю, что это — ты, я чувствую это всем своим детством, и тихо-тихо ты отводишь мою руку ко лбу, оружие теперь невесомо, мама меня ласкает, утешает, горюет обо мне, о Мирне, она плачет и гладит меня, она такая нежная. Она оплакивает меня, оплакивает, а я ухожу прочь.