В чем отличие философии от того, что иногда называют меганаукой или «большой наукой» (имеются в виду наиболее фундаментальные научные исследования)? И в чем связь между ними, в частности каково воздействие меганауки на развитие философии?
Для ответа на эти вопросы необходимо остановиться на критериях включения тех или иных исследований в число наиболее фундаментальных. Подобное включение отнюдь не лишает такие исследования критерия эмпирического подтверждения, которое состоит и в эксперименте, и в логических и математических операциях, позволяющих сблизить эксперимент и концепцию, вывести экспериментальный результат из теоретических положений. Соответственно наиболее фундаментальные исследования в общем случае сохраняют структуру науки: они остаются физическими, астрофизическими, химическими или биологическими, не выходя из рамок данной отрасли науки. Однако результаты фундаментальных исследований могут быть перенесены в другие области науки в качестве исходных звеньев анализа, хотя и не становятся при этом философскими положениями. Требуется долгий путь обобщения, охватывающего не только эти результаты, но и гораздо более значительную сумму данных, чтобы оно вошло в философскую мысль. Вместе с тем результаты фундаментальных исследований оказываются наиболее динамичной и важной частью той суммы данных, которая служит непосредственным объектом философского обобщения. Фундаментальные исследования ограничены определенным рядом явлений, определенной пространственно-временной областью и в то же время связаны с ясной перспективой последующего переноса их результатов в другие области.
В XVII– XVIII веках именно такими были механико-математические исследования. Наклонная плоскость Галилея и другие методы опирались на вполне конкретные и в этом смысле ограниченные экспериментальные или теоретические данные, но универсальный характер механико-математических соотношений представлялся бесспорным. Фундаментальный характер указанных соотношепий являлся выражением сводимости картины мира к механико-математическим представлениям. Материалистическая философия видела в такой сводимости свою опору, но отнюдь не себя самое, поскольку опиралась на обобщение результатов всей науки и всей практики своего времени. Лишь очень редко в экспериментах и дедукциях механиков и математиков XVIII века видели некий experimentum crucis, однозначно решающий философские споры. Эксперименты и дедукции Галилея, Гюйгенса, Ньютона, Лагранжа и т. д. приобретали такой характер вместе со всей суммой фактов и выводов научного исследования в качестве материала для философского анализа и обобщения.
В XIX веке механико-математические исследования оставались фундаментальными в той мере, в какой здесь создавались универсальные законы. Но само понятие универсальных законов изменилось, и соответственно изменилось понятие фундаментальных исследований, которые, впрочем, не фигурировали тогда в явной форме под этим названием ни в науке, ни в философии. Это связано с утвердившейся в науке идеей несводимости к механическому движению более сложных его форм. По существу, в XIX веке наиболее фундаментальными исследованиями были эксперименты и наблюдения, демонстрирующие неотделимость сложных процессов от механического движения и вместе с тем их специфическую, несводимую к механике, природу.
Такие исследования в XIX веке шли от конечного к бесконечному, по преимуществу к бесконечно малому. Аналитическая механика сделала соотношение бесконечно малых приращений пространства и времени исходным соотношением механики. Другая тенденция фундаментальных исследований-поиски специфических закономерностей сложных форм движения – выражалась в развитии молекулярно-атомистических представлений. В результате основным направлением науки XIX века стали поиски структуры микромира. Б. Риман заявлял, что бесконечно большое не представляет существенного интереса для науки, основной путь познания мира – изучение бесконечно малого. «От той точности, с которой нам удается проследить явления в бесконечно малом, существенно зависит наше знание причинных связей. Успехи в познании механизма внешнего мира, достигнутые на протяжении последних столетий, обусловлены почти исключительно благодаря точности того построения, которое стало возможно в результате открытия анализа бесконечно малых и применения основных простых понятий, которые были введены Архимедом, Галилеем и Ньютоном и которыми пользуется современная физика». [16]
За рамки этой тепденции не выходили и поиски начальных условий, без которых дифференциальные законы не могут объяснить ход событий во Вселенной. Наиболее яркой демонстрацией таких поисков еще в XVIII веке было содержание теории первичной туманности. Кант понимал, что помимо законов движения планет для объяснения начальных условий – ньютонова первого толчка – необходимо нарисовать картину предыдущей эволюции Вселенной. Но такие поиски начальных условий шли в значительной мере в сторону микромира. Поэтому для классической науки замечание Римаиа оставалось справедливым, и роль наиболее фундаментальных исследований принадлежала исследованиям микромира, впрочем в очень широком смысле, включая изучение клеточной структуры живого вещества и онтогенеза живых существ. Даже тогда, когда исследования приводили к статистическому игнорированию индивидуальных судеб в микромире и исходили из макроскопических представлений, условием подобных исследований была атомистика. В этом отношении XIX век отличался от XVII-XVIII веков, когда астрономия давала научной картине мира наиболее мощные импульсы. Эти импульсы сделали свое дело – механика уже располагала универсальным методом исследования движений в бесконечно малых областях и перехода от бесконечно малых областей к конечным.
Теперь о наиболее фундаментальных исследованиях в науке XX века. Здесь они уже не устанавливают связи различных областей знания с некоторыми неизменными едиными законами. Напротив, эти исследования имеют своим прямым результатом эволюцию единых законов бытия. Связь отдельных дисциплин и частных проблем с единой картиной мира реализуется при изменении как раз единой картины, причем эта связь оказывается настолько тесной, что становится возможным говорить о единой науке, охватывающей и космос в целом, и его мельчайшие элементы. Замечание Римана о сравнительно большей важности исследования бесконечно малых областей неприменимо к науке XX века, поскольку в пей бесконечно большое и бесконечно малое если не сливаются, то во всяком случае выступают как близкие объекты исследования.
Исследования, непосредственным результатом которых является изменение фундаментальных представлений о пространстве, времени, веществе и жизни, образуют некоторый комплекс, характерный именно для современной науки. В классической науке эти фундаментальные представления менялись очень медленно и поэтому могли служить неизменными критериями выбора частных научных теория. Каждая область науки требует какой-то устойчивой системы отсчета, каких-то относительно устойчивых принципов, чтобы новые положения в этой области могли быть логически выведенными из общих принципов. В этом отношении частная проблема или частная научная дисциплина напоминает систему аксиом, как она представляется в свете теоремы Гёделя. Напомним, что в 30-е годы XX века австрийский логик и математик Гёдель доказал теорему, согласно которой для аксиоматической системы доказательство ее непротиворечивости и полноты требует апелляции к более общей системе. Аналогичным образом каждая система выводов в современной науке, если ее свести к исходным независимым утверждениям, требует выхода за пределы последних для доказательства их непротиворечивости. Решение проблемы может быть заведомо непротиворечивым при выходе в более общую мета-проблему.
То, что называют меганаукой, включает подобные метапроблемы, наиболее общие для современной науки. Все дело в том, что сейчас ответы на такие вопросы, как: какова геометрия Вселенной, бесконечна ли Вселенная, обратима ли ее эволюция, дискретно ли пространство – потеряли свойственный классической науке устойчивый характер и они решаются и перерешаются по мере все новых и новых наблюдений и экспериментов, прежде всего относящихся к физике элементарных частиц. Те проблемы, которые в прошлом веке являлись царством наибольшей устойчивости, сейчас представляют собой царство наиболее быстрого и радикального пересмотра основных концепций. То же отчасти относится и к сущности жизни: молекулярная биология в ответ на этот вопрос, дает серию решений, сводящихся иногда к программам дальнейших экспериментов. Конечно, поток новых концепций пространства, времени, вещества и жизни, смена представлений о границах конечного и бесконечного, непрерывного и дискретного, мертвого и живого – все это отнюдь не философия; указанный поток слишком явно и непосредственно связан с экспериментом. Но он связан и с философией, причем очень тесно и совсем не так, как наука была связана с философией в классические времена.
Теория относительности, релятивистская космология, квантовая механика, молекулярная биология лишили науку былых инвариантов, которые служили для нее исходными критериями истины при поисках внутреннего совершенства или при переходе к более общим системам. Та система экспериментов и выводов, которая виновна в такой потере, и есть меганаука. Каковы же принципы, из которых выводятся ее утверждения? Здесь мы подходим к наиболее важному пункту ее связи с философией. Для меганауки характерна непосредственная связь с принципами философии, на которые и опираются в конечном счете общие концепции пространства, времени, вещества, жизни.
Возьмем первый шаг неклассической физики – теорию относительности Эйнштейна в ее отличии от лоренцевой концепции продольного сокращения. Эйнштейн исходил не из электродинамической гипотезы, а из четырехмерного бытия, из неотделимости пространства от времени. Конечно, теория Эйнштейна опиралась на электродинамические эксперименты, но вместе с тем исходной идеей относительности было отрицание вневременной, не меняющейся во времени реальности. Идея эта является достижением философской мысли.
Существуют ли специфические тенденции в логике, связанные с наукой второй половины XX века? Анализ структуры теории относительности и квантовой механики приводит к представлению о мобильности исходных математических и логических норм науки, которая в классические времена скрывалась медленным темпом их изменения.
У Аристотеля теория движения, основанная на концепции естественных мест, включала два ответа на вопрос о пребывании тела в его естественном месте, две оценки высказывания о его пребывании: «истинно» и «ложно». Перипатетические картина мира, теория познания и критерии ценности были пронизаны идеей статической гармонии и не выходили за рамки бивалентной логики. Классическая теория движения с ее динамическими и континуальными принципами, с описанием движения от точки к точке и от мгновения к мгновению задавала бесконечное число вопросов о пребывании частицы в точке и давала бесконечное число ответов «да» или «нет» для истинной или иной траектории точки. Таким образом, здесь онтологический смысл приобрела бесконечно-бивалентная логика. Такой же является релятивистская логика, которая отличается от классической тем, что вопрос задается не о пребывании в точке, а о событии в мировой точке. Что же касается квантовой механики, то здесь существен переход от логики постоянной валентности к логике переменной валентности.
Теория относительности в сущности не меняла логических норм, не вызывала металогических преобразований, хотя такие преобразования отнюдь не исключались. Это легко понять. Теория относительности, какой она была в те годы, т. е. без квантово-релятивистского продолжения, продемонстрировала физическую природу изменений метрики, подчинив математические понятия физическим условиям. Квантовая механика, напротив, явилась своего рода интервенцией физики в логику, поскольку содержала (при определенных физических предпосылках – неявно) новую логику. Впоследствии, в 50-е годы и позже, физические теории, характерные для второй половины века, опять-таки явно либо неявно нашли свой особый логический эквивалент – они вызвали к жизни квантово-релятивистскую логику.
Какой эвристической ценностью обладает квантовая логика? Нужна ли логика квантовой механике? Попытаемся показать, что ответ будет различным в зависимости от того, имеем ли мы в виду нерелятивистскую квантовую механику или же релятивистскую.
Начнем с нерелятивистской теории. Н. Бор замечал, что если под «явлением» понимать нечто, в принципе допускающее информацию, а под «измерением» – сравнение с эталоном, то утверждения квантовой механики о явлениях и измерениях не противоречат обычной логике и не требуют ее поливалентного обобщения.
Условия, о которых идет речь, связаны с существованием принципиально макроскопических, освобожденных от квантовой детализации тел, например экранов с узкими отверстиями, регистрирующими положение частицы, или с дверцей, измеряющей своим отклонением импульс частицы. Макроскопичность этих тел дает возможность получать информацию о поведении частицы и измерять ее динамические переменные. Взаимодействие частицы с таким макроскопическим прибором позволяет перейти для данной переменной (ценой обратного перехода для сопряженной переменной) к бивалентной логике, т. е. рассматривать квантовые явления как нечто в принципе допускающее бивалентную информацию и сравнение с эталоном.
Но в случае релятивистской квантовой теории положение существенно меняется. Здесь постулат классического прибора уже не может рассчитывать на безусловное применение. Нужно сказать, что при полной неоднозначности конкретных прогнозов в теории элементарных частиц некоторые общие логические контуры вырисовываются с относительной достоверностью. Представляется вероятным существование субквантового мира ультрарелятивистских процессов, которые состоят не в движении тождественных себе частиц, а в их превращениях. В этом мире локализация частицы не может быть гарантирована макроскопическим прибором и соответственно нельзя делить пространство и время до бесконечности, рассматривая все меньшие отрезки как траектории движущейся частицы. Здесь само пространство-время, по-видимому, может рассматриваться как дискретное.
Вернемся к изложенной ранее квазифизической концепции дискретного пространства-времени. Какая логика соответствует такой концепции? Если частица при элементарных «сдвигах» перестает быть тождественной себе, если эти «сдвиги» в ультрамикроскопическом плане являются трансмутациями, т. е. превращениями частицы одного типа в частицу другого типа, то локализация частицы (частица находится в такой-то пространственно-временной клетке) может иметь только одну оценку: «истинно». Здесь уже область моновалентной логики.
Однако моновалентная логика не может иметь физической интерпретации. Понятие трансмутации теряет физический смысл, если нет макроскопически непрерывных линий. Исходный образ современной картины мира соединяет ультрамикроскопический аспект с макроскопическим; друг без друга они теряют физический смысл. Поэтому физической интерпретацией в квантово-релятивистской физике может обладать логика, переходящая от моновалентных суждений к поливалентным, к суждениям с переменной валентностью.
Пока речь шла о соотношении Гейзенберга, между физической теорией и логикой существовала относительно неявная связь; новая логическая структура науки могла оставаться в тени, и логические коллизии разрешались частными, «подручными» средствами физики. Во второй половине века начался систематический перенос некоторых физических понятий в другие области.
Это сказывается и на взаимосвязи науки с логикой, прежде всего с определенными отраслями математической логики. Быстрое развитие последней позволяет точнее и конкретнее описывать сложные объекты, изучаемые современным естествознанием. С другой стороны, усиление дифференциации и структурализации мира как объекта исследования влияет и на усложнение логики, создание различных ее систем, переходов между ними, делает их более содержательными средствами отображения бытия.
На пороге нашего столетия Б. Рассел говорил, что математика – это наука, которая не знает, о чем она говорит и истинно ли то, что она говорит. Такая независимость математики от физического содержания была основой ее универсальности. Сейчас, однако, математика знает, о чем она говорит. Начиная с общей теории относительности, выбор геометрии стал вопросом, адресованным природе в форме астрофизических наблюдений. Переходя от геометрии Евклида к геометрии Римана или Лобачевского, математика исходит из физической содержательности каждой из этих геометрий, причем эксперимент и наблюдение решают вопрос, истинно ли то, что она говорит о Вселенной.
Математика не потеряла своего универсального характера. Она говорит обо всем. Но это все стало физической системой пли, вернее, становится такой системой по мере выяснения физической связи между Метагалактикой и ультрамикроскопическим миром. Математика охватывает в растущей степени не только эти полюсы, но и все, что находится между ними. Основой универсальности математики становится сейчас не освобождение от критериев физического существования объектов, а их развитие.
В этих условиях в математике происходит быстрое развитие интегральных методов и функционального анализа. Но здесь есть и собственно философская сторона дела. В логико-математических дедукциях имеются своеобразные интервалы, которые можно перешагнуть только с помощью известного компромисса, т. е. путем игнорирования реальной нетождественности. Логико-математическая дедукция допускает компромисс каждый раз, когда она ставит знак равенства. Немецкий математик Г. Фреге отмечал, что в формулах, где фигурируют только объемы, – реальные тела, равные по объему, отнюдь не тождественны («Если я буду рассматривать дом соседа, равный моему по объему, как мой собственный…» [17]). Такое игнорирование нетождественности основано на аргументах, не включенных в ткань логико-математических дедукций, и устраненные нетождественные предикаты таят в себе нетавтологичность логико-математических дедукций. В современной науке подобное устранение нетождественности уже не может оставаться незамеченным. Разброс результатов измерений динамической переменной при измерении сопряженной переменной ставит более общий вопрос об условности теоретических конструкций. Эйнштейн называл логико-математическую идентификацию «грехом против разума». Но он добавлял при этом, что без такого греха познание не может идти вперед.
Компромисс, сопровождающий логико-математическую дедукцию, часто вытекает из физической интуиции – физической в широком смысле, т. е. в смысле еще логически не упорядоченного представления о реальности, постижимой через наблюдение и эксперимент. То, что называют математической интуицией, включает интуитивное физическое представление. Такая физическая интуиция, как растущий по своему значению компонент математического мышления, требует определенного философского обобщения и прежде всего анализа стиля современного научного мышления, его общих особенностей, выходящих за рамки отдельных отраслей науки.
Понятие стиля науки было выдвинуто физиками М. Борном и В. Паули в самом начале 50-х годов XX века в связи с разъяснением особенностей квантовой механики, прежде всего с необходимостью учитывать то воздействие, которое наблюдение вносит в наблюдаемый эффект. «Стили бывают и у физической теории, – писал М. Борн в статье „Состояние идей в физике и перспективы их дальнейшего развития“, – и именно это обстоятельство придает своего рода устойчивость ее принципам. Последние являются, так сказать, относительно априорными по отношению к данному периоду. Будучи знакомым со стилем своего времени, можно сделать некоторые осторожные предсказания» [18].
Во второй половине нашего столетия темп развития научных обобщений, меняющих не только содержание, но и стиль науки, настолько ускорился, что возникло представление об эволюции стиля. Это представление вошло в анализ и прошлого науки и привело к попыткам дать некоторое исторически инвариантное определение стиля, как того, что характеризует особенности творчества того или иного ученого, школы, особенности науки той или иной эпохи.
В средние века в пределах официальной, господствующей системы представлений стиль получал минимальное отображение в научном творчестве. Индивидуальные особенности мыслителя, особенности школы и времени не могли стать явными в науке, которая была канонической и которую стремились свести к повторению канонизированных текстов. В художественном творчестве стиль был явным. Существовало нечто общее, характеризующее индивидуальные особенности творчества и инвариантное при переходе от одного собора к другому, от одного сюжета картины или скульптуры к другому и далее– от одного жанра искусства к другому. В науке также существовали стилевые особенности, но они становились все менее явными при переходе к общей картине мира, неизменный характер которой охранялся традицией, а ее функция как раз и состояла в устранении индивидуальной, групповой окраски творчества, в вытеснении светских, временных, земных ценностей в пользу вечных ценностей «божьего града».
Возрождение явилось апофеозом индивидуального видения мира. Оно началось поэмой Данте, где структура и заселение потустороннего мира были продиктованы не традицией, а индивидуальными эмоциями и групповыми симпатиями и антипатиями флорентийского изгнанника. Оно привело к новой, гелиоцентрической системе, а затем и к творчеству Галилея.
Одним из наиболее характерных заявлений в «Диалоге» Галилея служит известная реплика Сальвиати о достоверности человеческого разума в познании частных истин, где он равен божественному разуму. Человеческий разум экстенсивно познает «как бы ничто», но интенсивно он познает бытие совершенно достоверно. В «Беседах», отвечая Симпличио, говорившему о невозможности разделения конечной линии на бесконечное число частей, Сальвиати предлагает согнуть прямую линию в кольцо и сразу получить многоугольник с бесконечным числом граней. Налицо научное мышление, оперирующее бесконечностью, реализованной в бесконечно малом.
Представление о бесконечности, реализованной в ее локальном элементе, примененное ко все большему числу объектов, становилось методом познания в форме дифференциального представления о движении, методов дифференциального и интегрального исчисления. Это представление воздействовало и на философию. Идея истинной бесконечности, реализуемой в ее конечных элементах, была обобщением научного представления о всеобщем законе, применимом к бесконечному числу объектов, и локальном эксперименте, подчиненном этому закону.
Ныне научное мышление уже оперирует не только бесконечностями, сосредоточенными в локальных ситуациях, как это делала, начиная с Галилея, наука XVII-XIX веков, но и локальными объектами, вплоть до пространственно-временных ячеек порядка 10^-15 см и 10^-25 сек. в качестве исходных пунктов макроскопических и космических (даже метагалактических) процессов. Эйнштейновские критерии внешнего оправдания и внутреннего совершенства существовали и в классической науке, но в неклассической они вообще оказываются неразделимыми. Когда развитие науки приводит к «пограничным конфликтам» на границе познанного и непознанного и теоретическая мысль ищет выхода из радикальных противоречий в металогическом переходе, в преобразовании логико-математических норм, новая концепция должна сразу же предстать в сознании как располагающая экспериментальными доказательствами, внешним оправданием. Такое интуитивное представление иногда называют озарением и тем самым проводят некоторую аналогию между научной мыслью и вдохновением художника.
Существенна концентрация целого, которого еще нет, в здесь-теперь, т. е. интегральное, а не дифференциальное представление о системе, вырастающей из новой идеи и ожидающей внешнего оправдания. Когда А. Эйнштейн в отличие от X. Лоренца пришел к идее пространственно-временного мира, где нет вневременных процессов, как к объяснению продольного сокращения масштабов, новая универсальная схема мира демонстрировала лишь возможное богатство своего внешнего оправдания, приведшего впоследствии к решающему наблюдению, исключившему другие объяснения. Интегральное озарение без предварительного представления о содержании и результатах эксперимента было компонентой науки уже тогда, когда И. Ньютон увидел падающее яблоко и в его сознании блеснула мысль о роли тяготения, а Р. Майер впервые подумал о сохранении энергии, наблюдая цвет крови у обитателей тропиков. Новая идея порождает массу прогнозов, конкретных картин и ассоциаций. В начале XX века подобные ансамбли прогнозов и ассоциаций сопровождались такими радикальными изменениями физических представлений, математических и логических идей, которые кавались парадоксальным нарушением норм. Во второй половине столетия парадоксальность сама стала нормой и даже больше – стилем научного мышления. Известная фраза Н. Бора о нелинейной концепции В. Гейзенберга: эта концепция недостаточно безумна, чтобы быть правильной, – характеризует не только выводы науки, но и подход, позицию мыслителя.
Так современная наука выявляет свое сходство с научной мыслью прошлого и вместе с тем остается во многом новой, неожиданной, нетрадиционной. Взгляд в историю науки позволяет раскрыть неизбывный ее динамизм, вопрошающие и реконструирующие компоненты.
Проблема необратимости познания, новый стиль научного мышления – все это тесно связано с проблемой критериев научной истины.
Наука не могла бы развиваться, если бы под истиной понимали нечто окончательное. Тем не менее в прошлом фундаментальные истины изменялись так медленно, что каждая частная истина представлялась статичной и была в каком-то смысле таковой, если она входила непротиворечивым образом в общую систему представлений о мире. Декарта не смущала искусственность и неоправданность частных кинетических моделей, и он (а эпигоны картезианства еще больше) считал свои модели истинными, адекватными действительности, если они иллюстрировали общие идеи его физики. Ньютон ввел в науку принцип однозначности частных истин, но, несмотря на индуктивистские формулы знаменитых «Начал», требовал от истин соответствия общим принципам. В целом частные истины складывались в общую концепцию мира как куски мозаики в единую картину.
Сейчас концепция мира напоминает скорее картину на мольберте, где почти каждый новый значительный мазок кисти меняет общий колорит, свет, композицию. Уже не стабильность картины мира, а все большее приближение ее к необратимой эволюции самого мироздания становится одним из исходных критериев верности каждого элемента картины. Отсюда изменение самого понятия истины и соответственно-ошибки. М. Шеврель после своего столетнего юбилея, подводя итоги творческой жизни, говорил, что его девизом было: «Всегда стремиться к истине и никогда на нее не претендовать». Этот девиз мыслителя, начавшего жить в XVIII веке и продолжавшего работать вплоть до 80-х годов XIX века, как бы реализовался в XX веке. Неклассическая наука в большей мере, чем это было раньше, сблизила стремление к истине, приближение к ней с отказом от претензий на ее окончательный характер.
Понятие истины изменялось вместе с ее содержанием. «Истина – дочь времени» – это утверждение справедливо не только для содержания, но и для самого понятия истины. В рамках перипатетической научной мысли содержанием наиболее общих физических и астрономических представлений была статическая гармония мироздания. Игнорирование качественной эволюции мироздания закрывало путь к признанию изменений в познании и в самих понятиях истины и заблуждения. В средние века эти понятия были закреплены в официальной идеологии антитезой канонизированной истины и неканонических ошибок. Возрождение внесло некоторые элементы относительности в понятия истины и заблуждения. «Афинская школа» Рафаэля – это апофеоз различий во мнениях, апофеоз многогранности истины и относительности заблуждений и ошибок, в отличие от еще средневековой фрески Андреа да Фиренце, изображающей апофеоз Фомы Аквинского, где языческие философы вместе с еретиками попираются представителем канонизированной истины [19]. Для мыслителей Возрождения ошибки представляются воззрениями, не только не согласными с опытом, но и уводящими от науки, от гетерогенной истины в сторону гомогенной догматики. Идея, выраженная в изречении: «Истина едина, заблуждения различны», т. е. идея однозначности истины, уже потеряла свой средневековый смысл, но еще не приобрела нового, свойственного новому времени экспериментального и логико-математического смысла.
В XVII веке и Декарт, и Ньютон были апостолами однозначной истины и множественности заблуждений. Декарт ставил акцент на внутреннем совершенстве, т. е. на логическом выводе частных теорий из общего принципа. Для Декарта ошибка – то, что противоречит кинетической предпосылке. Ньютон ставил акцент на внешнем оправдании: различие между истиной и ошибкой – эмпирическое, ошибка – то, что противоречит опыту.
Наука XIX века ввела новый критерий истины и ошибочности. Для статистической термодинамики и статистических концепций вообще различие между истиной и ошибкой существенно в рамках макроскопической картины явлений. Когда мы переходим от положений и движений частиц к их вероятностям, последние реализуются в достоверной макроскопической картине. Подобного рода критерий существенности истин и ошибок превращается в принципиальную ошибку, когда абсолютизируется различие между макромиром и микромиром. Вообще в науке XIX века появляется понятие принципиальной ошибки, которая состоит в отрицании связи между существованием микромира и законами макромира или же в отрицании специфичности процессов макромира.
Принесенные XIX столетием критерии истины и ошибки получили свое развитие и гораздо более явную форму в XX веке.
Изложение теории относительности часто происходит в форме вопроса о том, какой наблюдатель прав и какой заблуждается, когда каждый из них приписывает себе покой либо движение. Из принципа относительности следует, что каждый наблюдатель прав или же ошибается в зависимости от того, к какой системе отсчета отнесены понятия покоя и движения. По существу, вероятно, уже дискуссии о падающих «вниз» антиподах включали коллизии ошибочности и истинности мнений различных наблюдателей о «верхе» и «низе».
Аналогичные коллизии отражены в спорах о «центре Вселенной» и завершены в теории Эйнштейна. Но вместе с тем становилась однозначно истинной констатация покоя или движения, отнесенная к данной системе отсчета, и абсолютно ошибочной констатация, отнесенная к пространству, лишенному материальных тел.
Эта коллизия приняла еще более отчетливый вид в квантово-механической концепции. Переход от вероятности, как неопределенного синтеза реальных и возможных констатаций, к достоверности происходит здесь не по отношению к статистическому ансамблю частиц (как это было в классической статистике), а по отношению к локальной здесь-теперь ситуации и к индивидуальной частице.
Наука второй половины XX века впитала из обоих своих истоков – теории относительности и квантовой механики – оба метода такого перехода: и включение определенных систем отсчета, и переход от волнового определения сопряженных переменных к корпускулярному. Тем самым слились макроскопическая картина и микроскопическая (даже ультрамикроскопическая), относящаяся к локальным элементам бытия.
С развитием науки менялось и понятие ошибочности, отступления от истины, и отношение к таким отступлениям. Для средневековья характерно сближение ошибочности и ереси. Оценка истины и заблуждения принимала форму официальной канонизации и апологии для первой и анафемы для другой. Истина и заблуждение казались необходимои нивелировкой личности в первом случае, ее греховной автономией – во втором. В эпоху Возрождения истина и заблуждение, оставаясь связанными с человеком, поменялись ролями: канонизированная истина казалась ошибкой, заблуждением, грехом против Разума, а знание, свидетельствующее об автономии личности, представлялось истиной. Разумеется, речь идет только об одной тенденции, встречалось и немало противоположных. Но такая тенденция была характерной, отличавшей стиль оценочных суждений в XV– XVI веках от прошлого.
В XVII– XVIII веках и картезианство, и ньютонианство опирались на идею единственной, однозначно определенной истины. Соответственно по отношению к ошибке возможна была только одна реакция: ее отбрасывали с порога, причем картезианцы, как уже отмечалось, отбрасывая чуждые им взгляды как ошибочные, ссылались на априорные аргументы, а ньютонианцы на эксперимент. В XIX веке положение изменилось. Мир, а также и истина оказались гетерогенными, и ошибочные утверждения чаще всего состояли в распространении специфических закономерностей одного ряда явлений на другой ряд, т. е. в забвении несводимости, специфики главной формы движения или же, напротив, в игнорировании побочной формы движения, того, что связывает различные ряды явлений. Таковы были, например, виталистические взгляды. Элементарные ошибки все в большей степени уходили в прошлое, а вернее, становились кратковременными заблуждениями. Точность эксперимента росла относительно быстро, и сама экспериментальная деятельность приобретала все более непрерывный характер, поэтому уточнения результатов приходилось ждать недолго. Принципиальные ошибки вызывали длительные дискуссии, но и здесь рано или поздно появлялись решающие эксперименты, которые однозначно разрешали проблему.
В первой половине XX века акцент перешел на другой критерий научных поисков. Теория продольного сокращения, выдвинутая Лоренцем, не противоречила экспериментальным данным, но она не вытекала из более общих принципов, не обладала внутренним совершенством. Во второй половине столетия понятие ошибки в науке нередко становилось условным, ее ценность оказалась очень высокой.
Таким образом, начиная с XVII века и даже с Возрождения понятие научной ошибки весьма радикально трансформировалось. Найти ошибку все в большей степени означает определить область применимости концепции, ошибочно примененной вне этой области. Н. Винер как-то заметил, что проблема зла решается либо по пути, на котором зло представляется некоторым подобием энтропии, либо по пути манихейцев – зло персонифицируется, и ответственность за него приписывается некоему злому духу. Если со всеми необходимыми оговорками применить такое разделение к научной ошибке, то эволюция этого понятия идет от манихейской версии к первой, ошибка становится неотделимой от истины, ее даже можно в растущей степени сравнивать с вариациями, определяющими истинную кривую.
Конечно, такая тенденция не отменяет субъективных ошибок, экспериментальных и теоретических, связанных с неправильными общими позициями, и, наконец, случайных. Речь идет о том, что наряду с «броуновским движением» научной мысли происходит ее неуклонное приближение к объективной истине, и в этом смысле движение познания является и, несомненно, останется необратимым. В. И. Ленин характеризовал этот процесс, говоря о живом дереве истинного человеческого познания, на котором могут расти и пустоцветы, но которое тем не менее остается деревом абсолютного и объективного познания.