На холме Панаитеску остановил свой «бьюик». Перед ним и Дедом открылась долина Муреша, и при виде извилистых его берегов, словно бы охраняемых ивами, Дед глубоко вздохнул, «как перед большим праздником». Так обычно любил говорить Панаитеску, его испытанный помощник, в тех случаях, когда чувствовал, что шеф взволнован не на шутку. По эту сторону долины, на плоскогорье, ровном, как поднос, виднелось, скорее угадывалось за пологом рассветной дымки село Сэлчиоара.
Стояло золотое осеннее утро. Богатство красок — от черной, недавно вспаханной земли до медного отлива дубовых листьев — пробудило в душе майора особые чувства. Как-то не верилось, что посреди такой красоты кто-то мог погибнуть, да еще в расцвете лет. Но ничего не поделаешь — именно так и случилось, иначе бы они сюда не приехали… Теперь Деду красота осеннего утра показалась обманчивой, и, чтобы вернуться к действительности, он стал перелистывать дело, лежащее у него на коленях. И снова, как только он перевернул первую страницу, в глаза ему бросилась фотография девушки. Девушка смотрела на него ясно, с детским простодушием. Странно, но именно эта наивность так подействовала на Деда, что, когда его старый друг полковник Леонте предложил ему это дело, он сразу согласился. Согласился, к явному неудовольствию Панаитеску. Последний дорожил не только городскими удобствами, но и своей машиной, которая всегда была склонна забарахлить на незнакомой и дальней дороге.
— А может, никакого преступления и не было, а, шеф? — вдруг сказал Панаитеску, просияв от того, что заметил стаю белых гусей, летящих над церковной колоколенкой в сторону реки.
Есть гуси — значит, и капуста к ним найдется, тут никаких сомнений быть не может. Такого убедительного и приятного умозаключения оказалось вполне достаточно, чтобы усталость шофера как рукой сняло. Он теперь и не думал сетовать на долгий путь ради какого-то, по всему видать, скучноватого дела.
— Чем вызваны такие соображения, коллега? — спросил после длинной паузы Дед, с трудом отрываясь от фотографии Анны Драги.
— Я просто так сказал, — покладисто ответил Панаитеску, предвкушая дразнящий запах гусятины с тушеной капустой. — В селе ведь старшина установил, что речь идет о несчастном случае, а старшина — это старшина! — подчеркнул Панаитеску, имея в виду и свой собственный чин.
— Увидим, дорогой мой, увидим. Для того мы и отмахали сотни две километров на этой превосходной машине, с которой меня связывает столько незабываемых воспоминаний. К тому же учти, мой дорогой коллега, что у нас с тобой опыт, который трудно предположить у начальника сельской милиции, будь он хоть семи пядей во лбу. Ведь как-никак — тридцать лет мы работаем вместе! Поехали, мой дорогой, но не слишком быстро — дай полюбоваться этим поистине сказочным пейзажем!
Машина тяжело тронулась с места. Тарахтя и постреливая, она покатила по склону холма с крейсерской — по просьбе Деда — скоростью, что означало в понимании Панаитеску километров десять в час.
Влажные осенние листья разноцветным ковром устилали проселочную дорогу. Майор постеснялся попросить шофера сделать еще одну остановку, чтобы подольше насладиться, вобрать в себя это утреннее таинство природы, с которой ему со временем суждено будет слиться. Осень оказывала на Деда особенное влияние, бередила душу ностальгией. Наверное, поэтому он так сейчас растревожился и невольно поддался философским размышлениям.
На опушке рощицы перед машиной выскочила косуля. Она застыла па миг, дивясь черному старому чудищу, а потом пошла своей дорогой — медленно и грациозно, нисколько не испугавшись машины, хотя в этих местах и повозки проезжали не часто.
— Шеф, мясо у нее, говорят, объедение. Под винным соусом… А? Жаль, отродясь не пробовал… — покачал головой Панаитеску, аппетиты которого разгорались прямо на глазах. Дед никак не отреагировал. Мысли его были далеко. В неожиданном появлении косули он увидел символ осенней чистоты. Осень для него всегда была особым временем года. Главные события его жизни произошли осенью: осенью он родился — по рассказам домашних, то была замечательная осень, — осенью он начал ходить, с некоторым запозданием по сравнению с другими сверстниками, и осенью же, давней-далекой, он впервые полюбил. Но годы, протекшие с тех пор, оттеснялись более свежими и болезненными воспоминаниями — ему казалось, будто вчера он проводил в последний путь первую и последнюю свою любовь. Он в глубине души был уверен, что и умрет осенью. Было бы кощунственно по отношению к его тайному убеждению, если бы вышло иначе. Да, это случится осенью, но, конечно, не теперь и тем более не до завершения дела Анны Драги, чей взгляд и сейчас неотступно преследовал его с фотографии, хотя закрытая папка уже лежала на заднем сиденье машины.
— Интересно, интересно, — будто заклиная, произнес майор, и эти слова для Панаитеску означили крайнее удивление Деда, — странно, как в сегодняшнем, новом селе могут совершаться преступления. Прежде, понимаю, убивали из-за земли, частная собственность была вечным источником кровавых конфликтов, но сегодня, сегодня…
— Совершаются преступления и сегодня, шеф, правда, не так много, как в прошлом, — высказал свое мнение и Панаитеску. В последнее время он старался успокаивать своего шефа и друга.
— Люди в деревне всегда были лучше, добрее, тем более теперь, когда они избавлены от вековой социальной несправедливости…
— Должно быть так, должно быть… — не смог сдержаться шофер, почувствовав, что Дед слишком уж книжно и идиллически судит о селе. — Даю руку на отсечение, что ты ни разу не был в деревне с того случая, который мы расследовали тогда, в Помишорий… Так что я не понимаю, откуда у тебя, я бы сказал, такие глубокие представления о жизни в деревне?!
Дед, к неудовольствию Панаитеску, закурил сигарету и улыбнулся с превосходством.
— Дорогой мой, ты забываешь, что я в отличие от тебя выписываю много газет. На страницах нашей прессы село занимает особое место. Для таких, как мы, не обязателен прямой контакт с деревней, за исключением, конечно, случаев, когда необходимо наше присутствие. Как теперь. В остальном же…
У Панаитеску уже была заготовлена ответная реплика, но стая гусей, что плескалась под его жадными взглядами в спокойной воде Муреша, отвлекла его от теоретических выкладок майора, которые все равно предстояло проверить па практике. Панаитеску резко затормозил, так что шляпа у Деда съехала на лоб.
— Какие гуси! — восторженно воскликнул шофер. — Даю руку на отсечение, что они тутошние, коренные, хотя, если внимательно присмотреться, среди них можно найти и потомков тех замечательных птиц, которые спасли Италию — мне кажется, ты так говорил.
— Рим, дорогой мой, Рим…
— Один черт, шеф, один черт.
Милиция находилась посреди села, и новое двухэтажное здание, судя по всему совсем недавно построенное, произвело на Деда приятное впечатление. В глубине души он был рад, что подобному учреждению воздавалось должное. В прошлом — он знал это по собственному опыту — помещения сельских жандармерий и снаружи выражали скудость и тупость, царящие внутри. Здание милиции гармонично вписывалось в новую архитектуру села Сэлчиоара.
Увидев старомодную, но сверкающую, как зеркало, машину (на берегу реки Панаитеску получил разрешение вымыть свой «бьюик»), из здания вышел старшина милиции, в безукоризненной форме, однако какой-то растерянный. Может быть, он засомневался, что детектив из самого Бухареста приехал сюда на подобной колымаге. Но по поспешности и особенно по заботливости, с какой Панаитеску распахнул правую дверцу машины, давая Деду выйти, старшина Ион Амарией понял, что этот худой человек в шляпе, с сединой на висках не кто иной, как знаменитый майор, известный не только среди криминалистов, но и повсюду под странным прозвищем Дед.
— Добро пожаловать, товарищ майор, мы ждали вас еще с вечера, — сказал, улыбаясь, Амарией с явно выраженным молдовским акцентом, что сразу ухватил Панаитеску, будучи сам в отдаленном родстве с воинами Штефана Великого.
После того как они прошлись по комнатам недавно построенного здания, Панаитеску что-то шепнул старшине на ухо. Тот показал ему через окно куда-то в глубину двора, и шофер поспешно исчез, не дослушав его извинений по поводу отсутствия канализации в их селе.
— Я знаю, для чего вы приехали, товарищ майор, мне сообщили. Что касается меня, я в вашем распоряжении, у меня все данные по этому делу, — сказал Амарией и отчаянно замахал рукой на любопытных, столпившихся вокруг машины Панаитеску. — Да, чуть не забыл: товарищ майор, насчет жилья я договорился с бывшим директором школы, у него места хватит, да и ванна есть…
— Куры у вас что надо, — прервал старшину появившийся Панаитеску. — Вы — настоящие хозяева! И курятники у вас капитальные. А какие огороды! Думаю, помидорчики тут отменные. Про капусту я уж и не говорю — кочаны с футбольный мяч! — добавил Панаитеску и засмеялся собственному сравнению, сочтя его особенно удачным.
— Хозяйствуем как можем. Случается, когда дел невпроворот, обедаем в столовой, а в общем, предпочитаем готовить сами… Нас тут трое, товарищ майор, в нашем ведении еще одна деревня и поселок.
Амарией произвел на Деда приятное впечатление, хотя он, но своему обыкновению, не спешил судить о людях с первого взгляда.
— Уважаемый товарищ старшина, меня все зовут Дедом, так что я не против, чтобы и ты называл меня так же, — сказал Дед, улыбаясь и желая сразу же быть с новым знакомым накоротке. Лично он уважал тех, кто умели мог сохранять дистанцию между собой и младшими по чину, но сам предпочитал вести себя с ними запросто, доверительно, что не раз помогало ему в работе.
— Спасибо, товарищ майор, если это приказ…
— Нет, дорогой мой, это лишь просьба… А теперь, если ты не возражаешь, хотя дело Анны Драги у меня с собой, расскажи мне про эту несчастную девушку, чья жизнь оборвалась так безвременно. Полагаю, причины выяснены…
Амарией достал из шкафа папку, стянутую резинкой, и с излишней торопливостью вынул из нее несколько бумаг, исписанных правильным, очень крупным почерком.
— Итак: Анна Драга воспитывалась в детдоме в местечке Т., родители неизвестны, она была найдена в возрасте двух месяцев возле ресторана в местечке 3., далее — два года училась в сельскохозяйственном училище в городе К., специальность — цветоводство, но здесь, в селе, из-за отсутствия цветов занималась земледелием. Полтора года назад уехала из деревни, то есть перевелась в сельхозартель в Потырлоаджеле. Два месяца назад снова вернулась в Сэлчиоару. Против нее было выдвинуто обвинение в причинении ущерба общественному имуществу на сумму четыре тысячи двести лей. Спустя три дня после того, как комиссия уехала, ее труп нашли в Муреше. Обнаружил ее рыболов, точнее Ион Василеску, пенсионер из города К. Она была обнаженной. Одежду нашли метрах в трехстах выше по течению, из чего мы сделали вывод, что водой тело снесло вниз. В горах тогда прошли сильные дожди, товарищ Дед, — сказал старшина, поднимая глаза от досье и утирая со лба пот. — На ее теле было несколько следов от ударов, по судебный врач из местечка Т. констатировал, что это следы ударов тела о коряги и камни, когда труп волокло по реке. При вскрытии была обнаружена вода в легких, что ясно указывает на причину смерти. Речь идет просто о несчастном случае. Анна любила купаться одна, по крайней мере так говорят люди, которые не раз видели ее на берегу Муреша. Она не оставила никакого письма.
Вообще же с людьми она ладила. Парня, за которого она собиралась выйти замуж, не было в селе в день несчастного случая, так что… Мы похоронили ее на сельском кладбище… У нее никого не было… Вот и все примерно, что здесь написано, товарищ Дед, — окончил Амарией с грустью, не понятной для майора. — Фактически здесь у нас каждый год тонут один-двое: река большая, быстрая, водовороты затягивают и…
— Интересно, интересно, — сказал Дед, и Панаитеску, привыкший к этим словам Деда, решил про себя, что майор усомнился в так называемом несчастном случае.
— За что ее обвинили в растрате четырех тысяч лей? — неожиданно спросил Дед, следя за дрожащими руками старшины.
— В поле остались без присмотра сто мешков с удобрениями… Шли дожди… Но здесь, товарищ Дед, я не думаю, чтобы она одна была виновата.
Дед никак не комментировал ответ старшины. Он записал адрес хозяйки, у которой жила Анна Драга, и другие фамилии, которые могли ему понадобиться для расследования, затем долго вглядывался в фотографию девушки, где она была снята такой, какой ее обнаружил рыболов, упомянутый в деле. Ему стало горько при виде этого молодого тела, уже обезображенного неожиданной смертью.
— А теперь вот что я вам еще скажу, — вновь заговорил старшина Амарией. — В селе идет уборочная кампания, люди очень заняты. Наш кооператив передовой, дает наиболее высокие показатели по сбору зерновых с гектара… Сейчас нельзя терять ни минуты… Это меня попросил передать вам председатель, товарищ Урдэряну, он не любит сплетен… И хочет скорее закончить полевые работы, а у нас — свои дела… Некоторые ищут любой повод, чтобы не работать, многие толкуют по-своему о смерти девушки… Я забыл вам сказать, товарищ Урдэряну предлагает вам пообедать в кооперативе, там у них свиноферма, и гусей они выращивают.
Дед внимательно присматривался к старшине, к его чуть дрожащим рукам. Смотрел на покрытый каплями пота лоб, хотя в помещении было не жарко, а довольно прохладно. Может быть, старшина волнуется из-за того, что вынужден передавать слова председателя, от которых он сам не в восторге, и произносит их с трудом, нехотя?
— Конечно, конечно, дорогой мой, — согласился Дед с опасениями старшины, — именно поэтому было бы хорошо, чтобы ты занялся текущими делами — подозреваю, что их немало. Нехорошо, если ты будешь сопровождать нас все время, мы в сами разберемся без особого шума и не привлекая внимания больше, чем надо. Правду о смерти Анны Драги, какой бы она ни была, мы обязаны выявить. Я бы предпочел, чтобы в итоге мы с коллегой Панаитеску подтвердили выводы тех, кто закрыл дело, но я спрашиваю себя, почему коллеги из Т., не имея никаких новых данных для пересмотра дела, запросили нашей помощи. Значит, и у них есть определенные сомнения; сомнения без доказательств есть простые предположения, а необоснованные предположения не могут быть занесены в дело. Наша задача — прояснить эти вопросительные знаки. Смерть Анны Драги не простая смерть, зафиксированная как таковая в соответствующем документе, смерть наступила при особых условиях, и именно эти особые условия мы обязаны изучить, с точки зрения нашей нелегкой профессии.
— Вот видишь, шеф, — сказал грубовато Панаитеску при выходе, — так случается почти каждый раз, когда ты разрешаешь людям вести себя запанибрата. Я удивляюсь, что они не дали тебе указаний, что делать и как делать, чтобы ты просто-напросто утвердил их версию, не предпринимая никакого расследования…
— Я не вижу ничего дурного, дорогой мой коллега, в том, что они обратили мое внимание на некоторые вещи, связанные с настроением людей в селе, хотя твое замечание, дорогой Панаитеску, не лишено смысла. С удовольствием делаю вывод, что годы, проведенные нами вместе, принесли тебе огромную пользу, твоя проницательность порою просто поражает меня.
Счастливый Панаитеску сел за руль, не забыв распахнуть дверцу машины перед Дедом. Похвала майора была ему как бальзам па душу, и до самой школы, где жил директор, он напевал вполголоса песенку, к изумлению шефа, не привыкшего к подобным эйфорическим состояниям своего подчиненного.
Бывшего директора они дома не застали, хотя Амарией и заверил, что их ждут. Но Дед не только не досадовал, напротив, даже обрадовался этому; он давно не бывал в трансильванском селе, и ему хотелось подышать деревенским воздухом, пройтись пешком. Шофер поставил машину во дворе, и майор со старшиной медленно зашагали по одной из сельских улиц, дивясь полнейшей тишине, господствовавшей над домами и дворами.
— Гляди, Дед, это не просто дома, — сказал Панаитеску, оглядываясь.
— Я как раз об этом и думал, дорогой мой. Действительно, это настоящие виллы.
— А злые языки болтают, что крестьяне плохо живут: да в этаких условиях и я не прочь быть крестьянином. Уж точно в каждом дворе не меньше тридцати гусей, не говоря о курах, которые в данный момент меня не интересуют. Впрочем, здесь их откармливают зерном, а не химикалиями; а это совсем другое дело! У «химических» кур вкус рыбы или чего угодно, только не куриный. Знаешь, шеф, у меня святая тяга ко всему натуральному, я хочу, чтобы навоз был навозом, а курица курицей.
Какая-то пожилая женщина подошла к забору своего палисадника и поманила их рукой. Дед удивился — она звала их, как старых знакомых.
— Вероятно, вы хотите что-то нам сообщить, — начал Дед в своей деликатной манере.
— Что вы сказали? Так, так, я тетка Фира, милок, ты, гляжу, говоришь, как во времена графьев, красиво они говорили, и в соседней деревне был один, Бамфи его звали, ну, разве не слыхал про него?.. Приехали вы из-за Ануцы, люди знают. Больно хорошая девушка была, да убили ее.
— Кто же ее убил, уважаемая? — спросил Дед.
— Злые люди, племянничек, я ведь могла бы твоей теткой быть, мне-то восемьдесят лет. Люди знают, из-за кого вы приехали, и я буду рада, если вы купите у меня яиц и молодой овечьей брынзы, я хоть и продаю их капельку дороже, чем на базаре, зато они свежие.
В начале улицы показалась машина, и тетка Фира удалилась, созывая стайку цыплят в глубине двора возле коровника, большого, как дом. Машина резко затормозила, взметнув облако пыли, и Панаитеску, увидев, что шины заскрежетали по гравию, страдальчески поморщился. «Сразу видно, не его машина», — заметил он, мысленно ругнув шофера, потом, улыбаясь, любезно протянул руку человеку с обожженным солнцем лицом.
— Урдэряну, председатель, — представился тот и сразу же взял Деда под руку, как будто они были закадычными друзьями. — Товарищ Амарией сказал мне, что вы прибыли, я хотел вас встретить лично, не часто нас балуют гости из столицы.
Урдэряну бодро шагал по деревенской улице, почти таща за собой Деда, и, не переставая поглядывать по сторонам, рассказывал гостям про большие изменения в жизни села Сэлчиоара:
— Двести восемьдесят новых домов, сто пятьдесят телевизоров, восемьдесят семь стиральных машин, про электрификацию и горячее водоснабжение я не говорю, мы были в этом деле одними из первых и не собираемся останавливаться на достигнутом. Есть у нас и недостатки. Не ошибается только тот, кто ничего не делает, но за нас говорят наши достижения. Если я скажу, что мы получаем урожай шесть тысяч килограмм кукурузы с гектара, может быть, вам это не покажется рекордом, а для нас это большое дело. По сравнению с прошлым годом мы вырастили кукурузы на одну тысячу больше с гектара, картофеля — на три, свеклы — на две. Учитывая площадь наших пахотных земель, это означает богатство, дорогие товарищи, настоящее богатство…
Дед вдруг остановился, он не успевал идти в ногу с Урдэряну, у того была марширующая походка. А поскольку надо было как-то объяснить неожиданную остановку, он воспользовался заминкой председателя и стал преувеличенно удивляться услышанному:
— Действительно, вы добились результатов, достойных всяческих похвал, и я убежден, что и мой ближайший сотрудник искренне проникся уважением ко всему, о чем вы нам рассказали. — И чтобы побудить шофера к соответствующему отклику, о чем трудно было догадаться по его лицу, он незаметно подмигнул ему.
— Да это мелочи, я вот покажу вам наши коровники, мы в двух шагах от них, а завтра — парники… Я знаю, для горожан деревня — это только хлеб, молоко и брынза, мясо и мука, а для нас — труд с утра до вечера. — И Урдэряну с той же непонятной для Деда поспешностью снова подхватил его под руку, и они двинулись вниз по улочке, выходящей па окраину села, откуда действительно был виден внушительный строй одиннадцати коровников, размещенных на равном расстоянии друг от друга на вершине холма.
— Шестьсот голов, большинство из них на выгоне, триста телят, четыреста пятьдесят шесть свиней, про гусей я и не говорю, хотя только в этом году мы выручили от их реализации свыше миллиона пятисот тысяч лей.
Урдэряну неожиданно выпустил локоть Деда из своей большой и костлявой ладони и, вдруг оставив добродушный тон, которым он до сих пор рассказывал, серьезно продолжил:
— Вы, вероятно, спрашиваете себя, зачем я все это показываю и с какой целью похваляюсь тем, что заработал своими руками? — Тут Урдэряну протянул им натруженные ладони. — Мы на отличном счету у руководства. И вот теперь, уважаемые товарищи, я чувствую, как у меня щеки горят от одной только мысли, что кто-то может подумать, будто в таком селе, как наше, могло произойти преступление.
— Да кто вам сказал, что имело место преступление? — вмешался Панаитеску, интуитивно догадавшись, что Дед хотел задать именно этот вопрос и не замедлил бы это сделать, если бы в тот миг не переводил дыхание от быстрой ходьбы.
Урдэряну остановился в растерянности. Брови его вскинулись над карими глазами, и, не подготовленный к тому, что на его вопрос ответят вопросом, он застыл с полуоткрытым ртом и поднятой вверх рукой.
— Тогда зачем вы приехали? — искренне удивился Урдэряну и отрывисто засмеялся, как над удачной шуткой.
— До конца прояснить это дело, — сказал Дед, — чтобы устранить всякую тень возможного сомнения относительно кончины этой девушки, гибель которой, как я вижу, искренне беспокоит вас.
— Так-то оно так, но в стране ежедневно погибает несколько человек в автомобильных катастрофах, неужели из-за каждого… Несчастный случай есть несчастный случай, никто его не хочет, да что там, смерть разве спрашивает, когда она вздумает к кому пожаловать? — добавил вдруг Урдэряну, и на его лице снова появилась широкая улыбка… — Не сердитесь, что я спрашиваю, может быть, мое вмешательство покажется неуместным, но село есть село… Все уже знают, что приехали товарищи из Бухареста, что так, мол, и так, завтра же узнают и соседние села, и вот побежит эстафета — а до райцентра всего сорок пять километров. Что же будет с престижем, с авторитетом-то что делать станем?
— Судя по тому, что вы нам показали, ваш престиж непоколебим, и он значительно возрастет, когда все узнают, что ваша справедливость помогает нам действовать во имя правды. Не так ли? Раз уж люди знают, для чего мы приехали, я не вижу препятствий к тому, чтобы вы, человек авторитетный и уважаемый, помогли нам в кратчайший срок пролить свет на это печальное происшествие исключительно ради истины! Я убежден, что лично вы от всей души желаете того же.
— Господи, да как же иначе! Я весь в вашем распоряжении, хотя, честно говоря, зачем нужны другие проверки, когда судебный врач установил без всяких сомнений, что тут несчастный случай!
— Послушайте, товарищ председатель, а что худого, если это подтвердим и мы? Разве лишние подтверждения вам повредят? — вмешался Панаитеску, который с тоской поглядывал на солнце, перевалившее за полдень.
— Что вы, ничего худого, даже наоборот… И чем скорее вы подтвердите, тем лучше для всех нас. Знаете, у нас страда, немало трудностей со сбором урожая, и я бы не хотел… Да что там резину тянуть… Обед нас уже ждет, теленок с пылу с жару… У нас тут вышла беда с двумя телятами. Не доглядели… Двух молочных телят быки затоптали, забрались, понимаете ли, в коровник…
Панаитеску, довольный, потер руки, чувствуя посасывание в желудке. Шофер заспешил, и его походка стала почти такой же, как у председателя, что не понравилось Деду, испытывавшему по отношению к этому представителю местной власти противоречивые чувства.
— Мне весьма любопытно, и я бы вам был глубоко признателен за кое-какие сведения об Анне Драге. Вы работали вместе с ней и, я не сомневаюсь, хорошо ее знали.
Короче, насколько я понимаю, нельзя вменить человеку в вину растрату ни одного лея без подписи того, кто координирует и руководит всей деятельностью хозяйства…
— Товарищ майор, обвинение обвинением, вероятно, можно было бы обойтись и без него… Не только Анна была виновата в том, что удобрения были свезены в поле и остались там, придя в негодность. Словом, в ущербе обвинила не только ее, попало и другим. Она была молодая, а вы сами знаете, какие они, молодые, — думают, что могут вес, что им море по колено. Она выискивала одни только недостатки и не видела того хорошего, что делалось в нашем селе, а ведь делалось — вы и сами видели, да еще увидите. Правление решило год назад уволить ее. Не скрою, я вздохнул с облегчением. Она была как колючка, постоянно будто что-то разоблачала, будто все мы воры, а она — единственный честный человек. То одно делается не так, то другое не эдак, то там у нас потери, то тут. Конечно, мы все критиковать горазды, но надо и меру знать… Она перевелась в другой кооператив. Несколько месяцев назад я снова ее увидел… Она ждала приема к кому-то в райцентре… А всем было не до нее, некогда было, вы сами знаете, как бывает во время уборочной кампании, а мы и те, кто отвечает за нашу работу, почти весь год проводим кампании… Если не уборка, так пахота, дел всегда полно. Она плакала, просила простить ее. Ну взял я ее обратно… В последние месяцы она вела себя… как бы это выразить, более по-свойски. Я хочу сказать, что и мы, крестьяне, держали книги в руках, знаем и мы кое-что. Она училась два года в сельскохозяйственном техникуме и считала, что знает все, а мы — ничего… Ладно, сирота она, ничья, — сказал я себе, — ладно, девка, беру тебя обратно, только и ты возьмись за ум. И она взялась, была на своем месте, первый раз ее сердце раскрылось, что ли, навстречу нашим трудностям, она пыталась понять их… А потом случилось то, что знаете и вы… Муреш — спокойная река, но и коварная… Да, чтобы быть честным до конца, скажу — ведь то, что росла она без отца, без матери, чувствовалось… Государство государством, оно тебе поможет, вырастит, но мать с отцом не заменит… Она вела себя как заблагорассудится, особенно когда забрали в армию При-копе, ее парня, шофера из нашего кооператива… Если мне не верите, спросите у товарища старшины — она всюду похвалялась, что приберет парня к рукам… Прибрать-то пожалуйста — не вижу в этом ничего дурного, она не замужем, он холостой, только и мужчина должен хотеть… Но коли кто тебе по-настоящему нравится — ты его уважаешь, а не распускаешь о нем молву… Ну, знаете, если мы и дальше будем так плестись, теленок состарится, станет быком, так сказать, несъедобным, — пошутил Урдэряну и, подхватив Деда под локоть, ускорил шаг, к радости Панаитеску, который в данный момент от голода уже ничего не соображал.
В отличие от Деда, любившего расслабиться после обильной еды, а если обстановка позволяет, то и подремать, Панаитеску, плотно набив желудок, легко мог заставить свой мозг функционировать и выказывал подчас остроту суждений, достойную зависти.
— Шеф, — сказал он, незаметно отпустив ремень на брюках, — тут что-то нечисто. Этот княжеский стол, богатый протеинами и витаминами, мне не кажется случайным. С одной стороны, по словам председателя, телята, все до одного, обещаны государству, а с другой стороны…
— Дорогой мой коллега, мы приехали сюда не для того, чтобы выявлять мелкие недочеты по заготовкам мясной продукции. И пожалуй, после того, как ты поглотил поистине пантагрюэлевские порции, мне кажется неподходящим обсуждать именно сейчас проблему выращивания телят, которыми мы наелись досыта.
Слова Деда шоферу в одно ухо влетели, в другое вылетели; для Панаитеску в следствии все нюансы имели смысл, поэтому проблема телят и особенно противоречивость в словах председателя казались существенными.
— Что бы ты ни говорил, Дед, по-моему, здесь дело нечисто…
— Я и не сомневаюсь, мой дорогой. Удовлетворенный аппетит аннулирует импульсы, которые его пробудили. Перед обедом ты был в полуобморочном состоянии от одного предвкушения жаркого, а теперь тебе от него тошно. Биологически объяснимо.
— Что ты изводишь меня биологией, Дед? Будто не понимаешь, что я не о том. Уж очень они хотят, чтобы не было шума, очень стараются, чтобы мы остановились, как ты говоришь, на первоначальных выводах, то есть на их выводах. А почему, если им нечего скрывать?
— Не забывай, дорогой Панаитеску, — ответил Дед спокойно, — что мы еще не знаем побудительных причин предполагаемого преступления. Если Анна Драга была действительно убита, значит, существовали особые мотивы, которые преступник скрывает. Каковы, однако, эти мотивы? Вот первая загадка, которую следует нам разгадать. Из данных дела явствует, что у девушки ничего не пропало, ее скромное имущество цело. Итак, всякую мысль об ограблении следует отбросить.
— Теленок, тут замешан теленок, — настаивал на своем Панаитеску.
— Дорогой мой, из-за теленка, если допустить существование подобного мотива, теперь не убивают.
— Ты говоришь, а сам об этом понятия не имеешь. Держу пари на телячью ножку, что при всей своей культурности ты не прочитал ни одной книги о сегодняшних крестьянах. Правда, ты немного потерял, а я вот, когда жду тебя за рулем и мне нечего делать, читаю, и должен признаться, читаю некоторые произведения с трудом. Однако, судя по ним, все у нас бывает. Я не думаю, что ее убили из ревности или там из мести — тут причины по заковыристей!
Дед, уставший от возбужденности шофера, подавал заметные признаки нетерпения. Не знай он слишком хорошо, в каком настроении бывает Панаитеску после подобных пиршеств с изобилием «протеинов», Дед по-настоящему рассердился бы. Однако он предвидел, что пройдет немного времени, и избыток энергии у его замечательного сотрудника спадет, появится спокойная рассудительность, которая приведет шофера к другим, менее уязвимым умозаключениям.
— В этом деле именно мотивы предполагаемого преступления мне неизвестны, мой дорогой, а отсюда следует, что преждевременно, даже в наших с тобой личных спорах, называть гибель девушки убийством. Достоверно одно: когда полковник Леонте предложил мне взять это дело на доследование, он сослался на анонимное письмо из села — сигнал, который наводит на размышления. Наш долг — разобраться. И раз уж ты горишь от нетерпения — что вполне естественно — как можно скорее приступить к действию, я не вижу ничего плохого, если ты приступишь немедленно, но по плану, который я разработал как раз во время обеда. Знаешь ли, телятина — тяжелая еда, несмотря на превосходные вкусовые качества. И чтобы не подвергаться риску несварения желудка, особенно мне, я предлагаю приступить к делу с максимальной быстротой. Первое: выясни, была ли у Прикопе в дни предполагаемого преступления увольнительная из части. Второе: проштудируй протоколы всех заседаний правления и общих собраний кооператива не только за последние месяцы, а и за прошлый год. Ищи выступления Анны Драги или упоминания о ней. А я схожу к хозяйке, у которой жила девушка… Не упускай ни малейшей детали, дорогой мой, деталь — ключ, маленький ключ от больших дверей.
Панаитеску хотел было заметить, что по сравнению с коровой или быком теленок тоже деталь, но сдержался из уважения к Деду.
Они расстались. Панаитеску направился в милицию, то есть вверх по улице, а Дед, спросив первого попавшегося мальчишку, где живет Юстина Крэчун, пошел вниз, довольный, что наконец остался один и может спокойно подумать. Впечатлений было немало. Первые и самые приятные были связаны с живописным расположением села и с изменениями, происшедшими в нем за последнее время. Он не понимал одного: почему многие понастроили себе не только внушительные дома, но и коровники поистине поразительных размеров… Всему свое время, сказал себе майор, вспоминая, как нарочито усердствовал председатель Урдэряну, стараясь Показать им сельские достижения. Другие впечатления относились к Анне Драге, к ее смерти, к тем сведениям о ней, которые прибавились к известным еще в Бухаресте. К сожалению, последние не помогали ему выбрать из многих возможных версий хотя бы одну. Что-то неопределенное говорило ему, что вопреки внешним данным это дело таит в себе нечто сенсационное.
Юстина Крэчун кормила пастушьего пса; она была в новой плиссированной юбке, и майор понял, что женщину предупредили о его приходе, иначе она не достала бы в будний день из сундука с приданым одежды, пахнущие базиликом. Кормежка пса была лишь предлогом задержаться во дворе — пес был явно сыт и норовил повернуться хвостом к миске с дымящимися отрубями, замешанными на молоке.
Женщине было под пятьдесят, и, хотя она подрумянила щеки красной крепоновой бумагой, бледноватая кожа лица выдавала ее годы.
— Прошу меня извинить, — начал Дед церемонно, — если не ошибаюсь, вы Юстина Крэчун. Я, уважаемая, — тут Дед согласно правилу показал удостоверение, — приехал из Бухареста по делу вашей бывшей квартиросъемщицы Анны Драги.
Женщину ничуть не взволновали ни официальный тон майора, ни его удостоверение, которое она взяла без всякого смущения, долго разглядывая фотографию.
— Какие молодые да красивые вы были, — сказала она, откровенно уставясь на Деда, черты лица которого и сейчас еще были приятными. Юстина поняла это сразу, иначе зачем бы ей смотреть на юридическое лицо, как на икону? — Проходите, прошу, нам нечего стыдиться нашего дома, — продолжала она и первой переступила порог, что бы показать Деду, куда пройти.
В доме Юстины Крэчун, пусть и не новом, было очень чисто, прибрано. Большие комнаты, всюду подушки, вышивки… Можно было подумать, что Дед ошибся, предположив, что женщина специально приоделась — ее наряд мог быть и повседневным. Дед сел на стул в горнице и подвергся, так сказать, угощению. Юстина настаивала до тех пор, пока гость не отведал домашнего пирога, накрытого перед его приходом расшитым цветами полотенцем.
— Ой, дорогой товарищ, как я напугалась, когда мне сказали, что едет начальник из самого Бухареста, я-то никогда там не бывала, ну, я — женщина одинокая, телевизора нет, как у других, и мужа нет… Да вижу, вы — человек, как все люди, и у вас даже формы нет, как у нашего милиционера, он частенько к нам захаживал, когда жива была наша Анна, пригожая девушка была она и как умерла, бедняжечка! — Тут Юстина поднесла руку к глазам, собираясь вытереть слезы, которые не хотели появляться.
— Сколько времени она жила у вас? — спросил Дед, поняв, что, если он не направит беседу, она может хаотично длиться часами — женщина обладала такими словесными резервами, которые трудно было исчерпать.
— Год с лишним. У меня она и ела вечером и утром, а обедала в кооперативе, порой прихватывала что-нибудь с собой в портфель. Ну, как все здесь у нас делают. Много не ела, не хотела толстеть, хотя, по мне, худая женщина гроша ломаного не стоит. Что касается худых…
— Будьте добры, расскажите что-нибудь про нее. Как случилось, что она утонула; подробности о ней, которые мне, человеку, знающему ее только по фотографии, помогли бы хоть в общих чертах представить ее жизнь. Вы и не подозреваете, какое значение имеют детали и мелочи в нашей профессии, как они помогают нам выйти из тупика — иногда одна-единственная деталь, с виду незначительная, вдруг проливает свет на все дело.
Юстина Крэчун рот раскрыла от удивления: она и раньше слышала, как говорят городские, но чтобы кто-нибудь употреблял такие вот слова и так красиво их пел, будто на скрипке, — такое ей еще не встречалось. Она совсем освоилась и готова была слушать сидящего перед ней человека до самого вечера — будет, что рассказать односельчанам.
— Господин Дед, или товарищ Дед, Амарией сказал мне, что вам нравится, чтобы вас так называли, правда, на деда вы не больно похожи — захоти только, враз женились бы, таким вы молодым и пригожим выглядите. Амарией велел мне рассказать вам все, что знаю, и только одну правду, да я и без него так бы и говорила, потому что я — верующая и врать не вру без надобности. Я в хозяйстве работаю, в кооперативе, как его теперь называют, там у меня есть свой интерес, но я и там не обманываю, бригадиры у нас поставлены, и они все учитывают. Я, может, и сказала бы, что выработала больше, да как скажешь, коли есть норма и всем все видно?! Бедная девушка, подкидышем она была, Ануца, я ее звала Ануца, она выросла в сиротском доме, и там ей фамилию дали — Драга, то есть Дорогая. Дорогой она и была всем людям, так они ее и называли. Я брала с нее только двести лей в месяц и все-все ей давала: и постельное белье и, как я вам говорила, еду, детей ведь у меня нет, кого мне любить? Вот я к ней и привязалась. Могла и я замуж выйти, в молодости не была я уродкой. Да в мачехи к чужим детям идти не захотела, но и то сказать, не засватал меня ни один, кто по душе был бы. Гадали мне на картах, и выпала мне карта с дорогой, и на той дороге славный жених ожидался. Но годы бегут, дорогой товарищ, ой, как бегут, и человек свыкается, смиряется, так я и осталась одна, а жених не пришел. Чудно мне, почему Амарией вам не сказал, что он нам честь оказывал — частенько захаживал, нравилась, думаю, ему девушка, и она не обращалась с ним плохо, Я ей говорила: «Ты, дочка, болтать можешь со многими, а выбирай одного, одна у человека жизнь, не годится ему любовь свою разменивать». А то у нее и Прикопе был, шофер он у нас, она и ему приглянулась, ревновал он ее, и потому нравилось ей его поддразнивать, а я наказывала ей остерегаться ревнивых и пьющих, а то, ой, господи, ведь беда — пьющий-то мужик в доме! В селе таких хватает — житья от них нет бедным бабам. А лечь что с пьянчугой, что с бревном — все едино. Прикопе она про запас держала, но сердце — не могу сказать, к кому у нее лежало, все ей было некогда, все в поле да в поле с утра до вечера. Поесть путем не успевала. Как-то раз гляжу, а она спит, уронив голову на стол. Она ведь не как мы — мы, крестьянки, крепче, а она худенькая, как веретено, а красивая, глаза — как васильки. Такие бывают подкидыши — в цветах рожденные, умные да пригожие, как у нас говорят.
Дед попросил разрешения и закурил. Ему нравилось слушать женщину, по, следя за вязью ее рассказа, он должен был признать, что далеко в своем следствии не продвинулся: он почти ничего не узнал об Анне, и по тому, как поворачивался разговор, больших надежд узнать что-нибудь путное не питал. Он был опытным человеком, но ему еще ни разу не доводилось вести расследование в деревне. Здесь люди жили по своим законам, время текло у них иначе, и было трудно побудить их отделить важное событие от незначительного. Юстина так и сыпала словами, у нее была своя логика, и Дед понял, что ему остается только одно — терпение.
— Говорят, ей нравилось ходить одной к Мурешу. Это правда, что она очень любила плавать?
Неожиданный вопрос прервал рассказ Юстины на самом интересном месте. Она запнулась, помолчала, будто припоминая, на чем остановилась, потом продолжала:
— Теперь люди многое говорят, дорогой товарищ, я вот выросла на берегу этой реки, а плавать никогда не плавала. Когда мне было лет шесть, Теодер Бена, да будет ему земля пухом, помер он год назад, окунул меня с головой в воду, да так и держал, страху я натерпелась — думала тогда, что утону… «Понимаете? Я с ней не ходила, ее там не видела, женщины у нас ходят на реку лишь коноплю замачивать, и то идут к запруде, где вода по колено.
— А она никогда не говорила, что идет купаться? Для сегодняшних девушек, то есть, я хочу сказать, для нашей молодежи, плавание — это спорт, — настаивал Дед.
— Мы виделись только вечерами, как я уже говорила, я работаю в другой бригаде, при птицах, то есть при гусях, у нас план на экспорт, спрос на перья, а вечером кому охота купаться? Она говорила мне, что идет на прогулку то с Прикопе, когда он был тут, то с какими-то девушками; у нас виноградники на берегу Муреша… Что я говорю? Там теперь фруктовые деревья, а раньше были виноградники, по люди не заботились о них, вот они и высохли. Там летом гуляет молодежь, небось, и она прогуливалась. Плавать-то она должна была уметь, иначе не утонула бы, человек, который не умеет плавать, не полезет в воду, а то у нас с Мурешом шутки плохи. Какая красивая и приличная девушка была, каждый раз, как из города приедет, привозит мне, бывало, конфет, уж очень я охотница до конфет. — Вдруг ни с того ни с сего Юстина Крэчун заплакала, на этот раз слезы потекли по ее лицу — краска от крепоновой бумаги размазалась по щекам.
Дед был растроган неожиданной реакцией женщины, хотел утешить ее, но не знал как и в конце концов, достав белоснежный носовой платок, стеснительно протянул его Юстине.
— Прошу вас, не надо, уверяю вас, мы узнаем правду про девушку, уверяю вас…
— А я плачу, потому как очень вы похожи на того жениха, про которого цыганочка мне говорила, когда в карты нагадала, и он был бы добрый и чуткий со мной, как я и мечтала про него, но не судьба, видать, не пришел он.
А то и у меня был бы теперь новый дом, детишки во дворе, и дочка заботилась бы обо мне на старости. А вообще, конечно, грех жаловаться. У нас в кооператив все вступили по доброй воле и с миром, и, хотя председатель Урдэряну не из здешних краев, он обращается с нами по-человечески, — перевела Юстина разговор, и этот резкий переход к делам кооператива, желание что-то сказать об Урдэряну показалось майору странным. Он решил уйти, оставаться не имело смысла, он был почти уверен, что Юстина будет толковать про свое, отвечая на его вопросы не так, как он хотел..
— Но буду злоупотреблять вашим временем, — сказал Дед, — тем более что у вас в разгаре уборочная страда, на сколько я знаю. Мы еще увидимся, если вы не против. И я вас прошу вспомнить те факты, которые могли бы нам помочь.
— А время у меня завсегда есть, дорогой товарищ, вы приходите, как только пожелаете, — сказала Юстина, провожая гостя до ворот и утирая кончиком шали следы слез на увядших щеках.
Немного отойдя от дома Юстины, Дед оглянулся. У ворот, откуда он только что вышел, собрались женщины, по видимому соседки, и Юстина, жестикулируя, что-то взахлеб им рассказывала. Дед не стал задерживаться. Он шел к дому, где их разместили, не потому, что почувствовал усталость, а скорее затем, чтобы пополнить запас сигарет, иссякший после утомительных часов езды на машине, и вдобавок из-за Урдэряну, который за обедом решил, что оказывает Деду большую честь, куря его «Мэрэшешть»… Он заглянул в пачку, там было только две сигареты.
Рассказ Юстины Крэчун не удовлетворил майора прежде всего своей фальшью — женщина усиленно старалась сообщить ему обо всем на свете, только не о том, что он котел услышать… Он не думал, что Юстину подучили, как с ним вести себя, — женщина была слишком простой для подобных игр, но, несмотря на это, он был почти убежден, что путаные дорожки, какими водила его в разговоре бывшая хозяйка Анны Драги, все же не были плодом ее импровизации. Он узнал, что Амарией беседовал с нею, Юстина сама сказала ему об этом, и он спрашивал себя, почему старшина напоминал женщине, что она должна говорить правду. Стоял ли за этими действиями представителя власти какой-то личный интерес? Верно ли, что между старшиной и Анной Драгой существовали более близкие отношения, чем казалось на первый взгляд? Если это правда, тогда Дед не понимал, почему Амарией сам не сказал о них прямо…
Когда Дед очутился возле Памятника героям, он увидел идущего навстречу пожилого человека, который еще издали приветливо улыбался ему, как старому знакомому. Морару, подходя, уже протянул Деду руку, и майор тепло пожал ее.
Апостола Морару по-прежнему называли директором школы в память прежних его заслуг. Более десяти лет назад он ушел на пенсию, но односельчане по привычке величали его директором и во всем ему оказывали уважение. Это было видно хотя бы по встречным прохожим — руки многих с почтением тянулись к головным уборам.
— Я сожалею, что вы не застали меня дома. Поссорились двое моих бывших учеников, взрослые люди, муж и жена; вот я и ходил их мирить, — сказал Морару, улыбаясь. — Многие и сейчас побаиваются меня, что правда, то правда, я был строгим учителем, в свое время загонял иных в школу ремнем, против воли родителей. Ваш коллега вернулся, он отдыхает, — добавил Морару и пригласил его жестом к дому.
— Рад познакомиться с вами, товарищ Морару, надеюсь, мы вас не очень обременим, обычно мы останавливаемся в доме милиции, но здесь…
— И мы помогали их строить, село помогает при нужде, а старшина Амарией — весьма и весьма порядочный человек, обходительный со всеми, кто не нарушает… — уточнил Морару, чтобы не было никаких сомнений.
— Товарищ Морару, я совсем не устал, и, если не возражаете, мне бы доставило большое удовольствие немного прогуляться с вами. Я люблю природу, а здесь, у вас, и воздух и пейзаж поистине целебные. Жалею, что не родился в деревне, — добавил Дед, чтобы сказать что-нибудь приятное своему собеседнику. — Близость к природе исцеляет душу, делает человека чище и в то же время закаляет. Я понимаю, почему вы всю жизнь провели здесь.
— После окончания школы, то есть более пятидесяти лет.
— Быть пастырем села полвека совсем непросто, — сказал Дед чуть смущенно, вспомнив, что произнесенные слова принадлежат одному ученому — эти слова он давным-давно вычитал в какой-то книге. — С вашего позволения, я коснусь теперь своей темы. Раз вы встретились с моим другом и сотрудником, для вас не составляет больше секрета, по какой причине мы здесь.
— Я знал об этом два дня назад, мне сказал старшина. Я и предложил разместить вас у себя; живу один, жена умерла четыре года назад, а сын — одного я удостоился иметь, — сын работает инженером в городке К. И хотя нас разделяет не очень большое расстояние, видимся редко. Он строитель, а для них бог создал год без воскресений. Да, ваш коллега рассказал мне кое-что, но, честно говоря, я предпочитаю оставаться лишь в роли хозяина для своих гостей.
— Почему, товарищ Морару? У вас на то есть особые причины?
Морару рассмеялся и покачал головой, потом вдруг как-то сразу улыбка исчезла с его лица.
— Может быть, и есть, но, если бы даже и не было, у меня свой принцип — не вмешиваться в то, в чем я не разбираюсь. Я прочел несколько книг о вас, о вашей работе, потому и попросил старшину оказать мне честь и поселить вас в моем доме. Я хотел бы только узнать — все, что пишут про вас, это правда?
— Я себя со стороны не вижу. Во всяком случае, думаю, что любой автор наделен фантазией, а она порой к нам не применима… Мне кажется, у вас были неприятности с милицией… Я даже точно знаю когда… Во время коллективизации…
— Откуда вы знаете?
— Раз вы столько знаете обо мне, почему бы и мне не узнать о вас хотя бы то, что знают все односельчане?..
— Стало быть, вы знаете все?
— Нет, дорогой мой, этим я не могу похвастаться. Всего не знает никто. Даже сам человек о себе всего не знает. Итак, я понял, что не должен обременять вас вопросами об Анне Драге.
Морару немного помолчал. Они подошли к обрыву, откуда виднелся плавно извивающийся Муреш.
— Никогда не забуду это место, товарищ майор! Сюда, где мы сейчас стоим, весной сорок девятого меня приведя несколько моих односельчан. Здесь начинается пропасть, глубиной более двадцати метров. Они хотели убить меня, потому что, по словам одного из них, я подстрекал село к коллективизации. Я не случайно употребил слово «подстрекал», вы поймете почему. Наше село — село отважных, цельных людей. Половина из них во времена народных восстаний сражались, как орлы, и многие заплатили за это жизнью. Я начал вправлять людям мозги по собственной инициативе, не столько из веры в новую форму хозяйства — я сам мало знал об этом, — скорей, я просто опасался за них, за последствия, которые повлечет за собой сопротивление новому… Я спасся благодаря Урдэряну, нынешнему председателю. Сам-то он пришлый, откуда-то с юга, но женился и осел здесь… У него было охотничье ружье, он пригрозил им… Как подумаешь, среди них наверняка были мои ученики или родители моих учеников. Четыре ночи Урдэряну охранял меня с ружьем. В ярости они забыли про осторожность, я на пятую ночь перед моим домом их схватили дружинники, ребята, приехавшие на грузовике с фабрики — есть тут одна неподалеку… Начались поиски классовых врагов в селе. Одних взяли за дело, других — зря… Стали сводить счеты, для меня это было невыносимо, я же любил свое село. Я пытался утихомирить страсти, и вдруг через несколько месяцев меня самого объявили классовым врагом. Помню, меня конвоировал в район мой бывший ученик, Артемие, из соседней деревни. Он стал милиционером в нашем селе. На полпути Артемие вдруг сказал. «Беги!» Нет, это было не по мне. Я изловчился, выбил у него винтовку, связал ему руки ремнем… И только у самого райцентра я возвратил ему оружие, и все стало на свои места: я отсидел три года, а он в тот же день вернулся домой. Я тоже вернулся, правда, слегка постарев. Работал в школе, потом вышел на пенсию. Что вам сказать про село? Ничего не могу сказать: это мое село, я его люблю, хотя люди переменились — и не всегда к лучшему. Я бываю на свадьбах, на крестинах, мирю их, когда ссорятся. И только. Остальное меня не касается. Анна Драга интересовалась теми проблемами, от которых я давно держусь в стороне. Не потому, что не простил людей. Нет, я не затаил зла ни на кого. И никто ко мне не питает вражды. Однако я как-то смутно чувствую, что одни вроде бы считают себя виноватыми передо мной, а другие держатся на расстоянии, думая, что, не будь меня, у них не отобрали бы землю… Смешно. Предложи сейчас кому сто гектаров земли, он рассмеется тебе в лицо. Не нужна никому теперь личная земля, у всех другие заботы, другие интересы…
— И все же вы знали Анну Драгу? — спросил Дед, пытаясь вернуть разговор в нужную колею.
— Знал, скорее мимоходом, наши пути не пересекались. За несколько дней до смерти она зашла ко мне и сказала, что хочет поделиться со мной чем-то очень важным. Я отказался выслушать ее. Потом казнил себя за трусость. Как я мог? Урдэряну из-за меня тогда жизнью рисковал, а я ничего для нее не сделал. Но откуда мне было знать, что так все кончится?.. Я часто прихожу к этому обрыву, пытаюсь вновь пережить прошлое. Глубина здесь — больше двадцати метров, а яма кишит змеями и сомами, я знаю это еще с войны; ребята бросали гранаты по десятку сразу — вода раздавалась, как топором разрубленная, и открывалось дно ямы, кровавое от разорванной рыбы…
— Интересно, интересно, — буркнул Дед, думая о чем то своем и мысленно благодаря Морару за рассказ.
Они повернули к дому, и, хотя Деду очень хотелось еще порасспросить Морару, выведать у него что-нибудь про Анну Драгу, он решил, что на сегодня хватит; в любом разговоре он уважал молчание и долгие паузы собеседника, зная, что рано или поздно именно этим вызовет его на откровенность. Морару шагал тяжело, опустив голову, будто в забытьи. Он словно не видел человека, который его сопровождал, слишком уйдя в свои мысли, воспоминания, заставившие его почувствовать себя еще более одиноким, чем всегда.
— Сожалею, что разбередил вам душу, но, по правде говоря, наша профессия такова, что мы должны искать и там, где нас не ждут бог весть какие находки. Мы идем к истине подчас вслепую, среди множества ложных или не относящихся к делу фактов, как в теперешнем деле, но мы настойчивы, и настойчивость — один из наших девизов.
Дед закурил, Морару отказался от предложенной последней сигареты из пачки «Мэрэшешть», отказался молча, едва заметным, но несколько раз повторенным движением головы. Что творилось с Апостолом Морару? Что так огорчило его? Воспоминания, тяжелые минуты, которые он пережил в давние годы? Или волнение было вызвано чем-то другим, имело иную причину? Послышался крик стаи ласточек, улетающих на юг, и при виде их Дед остановился, поднеся ладонь козырьком к глазам. Морару, сделав несколько шагов, тоже остановился, будто испугавшись и не понимая, почему остановился майор. И, только посмотрев на светлое небо вслед улетающей стае, он успокоился, лицо его прояснилось. Он хотел было сказать что-то об этих птицах, он столько знал о них — с той поры, как две ласточки свили себе гнездо над его окном, он подолгу изучал их, досуга у него было предостаточно, и одно время ласточки были его единственными друзьями. Но он счел неуместным после столь долгого молчания заводить разговор о птицах, когда майор ждал совсем другого. А о том «другом» говорить у него не было пи сил, ни желания.
Дед застал Панаитеску вышагивающим по комнате — три шага вперед, три назад: шофер не находил себе места от волнения. Увидев майора, он весь как-то сжался, словно для того, чтобы не взорваться. Сдерживаясь, он так сцепил за спиной руки, что пальцы посинела от напряжения.
— Подозреваю, дорогой мой, что ты набрел па нечто из ряда вон выходящее! — начал Дед с некоторой робостью в голосе, будто желая извиниться, что так надолго покинул своего сотрудника. — Я встретился с Морару, Апостолом Морару, нашим замечательным хозяином, и не устоял перед его приглашением подышать свежим воздухом. Не каждый день выпадает такая возможность — в городе больше разговоров о чистоте окружающей среды, чем кислорода, — оправдывался майор, глядя на мрачную фигуру шофера. Панаитеску, не проронив ни слова, вытащил из кармана блокнот в сиреневой обложке, послюнил палец, загнул несколько страничек с прежними записями и, продолжая расхаживать по комнате, что-то там выискивал.
— Дело Анны Драги кажется мне весьма любопытным, шеф, — сообщил он и, сунув блокнот в карман, пододвинул Деду кресло.
Сам он продолжал ходить по комнате, охватив круглый подбородок рукой. Это была пауза перед докладом.
. — В тот период, когда Анна Драга работала в этом кооперативе, — Панаитеску взял с места в карьер, — она никогда не брала слова на собраниях, это видно из протоколов. Кстати, я должен отметить, что бумаги находятся в полном порядке. Папки что надо — ни один лист, судя по моим тщательным исследованиям, не был изъят, так что…
— Так что — что? — повторил Дед и, чтобы показать своему сотруднику, насколько он заинтересован, закурил сигарету, открыв новую пачку.
— Тут бы и дело с концом. Если бы, прежде чем войти в дом, где помещается правление, я не побеседовал с людьми, которые разговаривали во дворе. Иначе я бы и не узнал ничего, кроме этих бумаженций. — Панаитеску не устоял перед соблазном и уселся на стул, напротив Деда. — Итак, я завожу разговор с неким Маортеем, да, Маортей его зовут, и начинаю издалека; Все село знает, зачем мы прибыли, поэтому, где бы я ни появился, люди, заметив меня, начинают шушукаться, некоторые спохватываются, вспоминают бог весть какие дела и потихоньку смываются. Однако я прямо к делу. Войдя во двор, я сразу же выбрал этого Маортея, так что он не мог ни исчезнуть, ни уклониться от встречи. Он думал, я накинусь на него, а я — что делаю? Улыбаюсь! Достаю пачку сигарет и раздаю налево и направо. Так, мол, и так, как у вас с помидорами, с кукурузой, рассказываю им два новых анекдота, знаете, про блох и слона…
— Дорогой коллега, сколько раз тебе говорить, что расследование можно вести окольными путями, зато рапорт о нем…
— Ладно, шеф, — я здесь торчу, с ума схожу, жду тебя битый час, составляю фразы в голове, чтобы ты убедился, что я не прошел мимо вечерних курсов по общей подготовке, как собака мимо забора, а ты покушаешься на мою речь, всю красоту портишь…
— Дорогой Панантеску, поверь, я не против искусства, упаси господь, я всегда целил широкий диапазон твоей речи, виртуозность, с которой ты составляешь фразы, но…
— Ну хорошо, шеф, постараюсь поставить себя на твое место, в конце концов, мне это ничего не стоит, я вижу, что ядреный воздух с плоскогорья плохо на тебя действует, я это понял, когда ты ел — больше перепортил, будто в столице тебя на каждом шагу ждет телятина. Итак, — Панаитеску зарделся от удовольствия, — я заговорил с людьми, как у себя в Колентине с соседями — раз строят новые здания, а нас — на слом, должен же я знать, с кем буду вечером играть у ворот в подкидного… И вот через несколько минут, убедившись, что у меня почти идеальный трансильванский акцент, они сразу прониклись ко мне доверием. Я со всей ответственностью могу заявить, что существует большая разница между здешними крестьянами и теми, которые живут на юге, — большая разница, хотя наша любимая страна не такая уж огромная. Те — болтливы, эти — молчаливы, но в конце концов, как я уже сказал, они ко мне прониклись… И что ты думаешь, спрашиваю я про Анну Драгу — слыхал, дескать, что она здорово выступала на собраниях, то есть закидываю удочку, и мой Маортей — клюет. Да, — кивает он, — говорила она очень красиво и вообще была грамотейка, на одном собрании так замечательно выступила, что никто ничего не понял, и даже товарищ из центра, образованный человек, попросил ее говорить попроще… Так вот, шеф, я, старшина Панаитеску, и, спрашиваю тебя, я, который тридцать лет работает помощником самого крупного в стране криминалиста, я спрашиваю тебя: почему, если девушка говорила так красиво, ее выступления не отмечены в протоколах? И почему страницы протоколов пронумерованы так, будто все бумаги на мосте? Это — раз. Второе, — тут Панаитеску прищелкнул пальцами, — почему, когда я вышел из правления, Маортей пошел за мной и старался окольными путями внушить мне, что он ляпнул не подумав и что Анны Драги вовсе и не было на том собрании, о котором он вспоминал, — она тогда-де в поле занималась удобрениями? Я тебя спрашиваю, шеф, кто заставил Маортея взять свои слова обратно, пока я просматривал дела в правлении? Я спросил тогда и других сельчан, чтобы проверить показания Маортея, и ты не поверишь, Дед, они не то чтоб пожимали плечами, а вели себя так, будто я спросил у них про ту страну, про которую ты говорил — я никак не запомню! — там еще побывал Магеллан на последнем своем корабле.
— Патагония, дорогой мой коллега…
— Точно, шеф, она самая! Второй такой страны на свете нету! Так вот, я ставлю вопрос ребром: кто здесь воду мутил? Я всеми печенками чувствую, что имеется некто всерьез заинтересованный тем, чтобы мы не добрались до правды. А само присутствие подобного субъекта позволяет сделать окончательный вывод…
— Нет, дорогой мой Панаитеску, с окончательным выводом надо еще погодить, хотя, признаюсь, твои сведения весьма и весьма заинтриговали меня.
— Вот видишь! Но это еще цветочки. Иду я оттуда и думаю себе: ладно, я скажу председателю пару ласковых слов, даром что он потчевал нас званым обедом, как на великие праздники! Между прочим, он еще в нашу честь ужин дает, это тоже неспроста. Однако, как только Урдэряну попадается мне на глаза, я и рта не успеваю открыть. Он опередил меня, говорит… как ты думаешь, что он говорит? Не теряйте, мол, терпения, таковы здешние люди.
И не удивляйтесь, если кто скажет одно, а потом совсем другое, прямо шиворот-навыворот… Бесподобно! Ну да ладно. Из правления я пошел дворами и околицей, чтобы не мозолить лишний раз всем глаза по главной улице и, наконец, просто погулять, подышать свежим воздухом… Шеф, надеюсь, я еще не совсем спятил, но у меня было такое ощущение, что за мною следят. Куда, значит, иду и зачем…
— Интересно…
— Нет, не просто интересно, а очень интересно! Следящий за мною явно не был силен по части конспирации. Я его, так сказать, засек сразу: это была женщина.
— Женщина?! — удивился Дед и погасил сигарету в пепельнице, сделанной из срезанной над донышком гильзы снаряда.
— Отсюда я заключаю… да, заключаю с самого начала… зря ты говоришь, что выводы делаются в конце, их можно так же хорошо определить и вначале. Так вот, чутье мне подсказывает, перед нами не просто несчастный случай! Ладно… Прихожу домой, тебя нет, и вдруг вспоминаю, что я должен был зайти к старшине, поинтересоваться тем парнем — Прикопе, женихом девушки. Оказывается, и тут — бомба; парень наведывался сюда, был в увольнительной двое суток, как раз перед смертью Анны Драги! И еще я узнал, что он на днях демобилизуется, а я не думаю, что мы до того времени закончим это дело, потому говорю, давай-ка подождем его здесь. Устроим ему этот сюрприз.
— Дорогой Панаитеску, должен признать, что ты, как в молодости, прогрессируешь самым похвальным образом. Я даже и представить себе не мог, что за такой короткий срок тебе удастся узнать столь важные вещи. Но, дорогой мой, одно из наших правил — не суетиться и, главное, не спешить выбирать след, пока нет уверенности, что он правильный. Итак, запомни: факты и только факты. Если Прикопе, жених девушки, был в увольнительной накануне ее смерти, мы, конечно, узнаем от него кое-что.
— В случае если убийца не он… — счел своей обязанностью подчеркнуть Панаитеску.
— Дорогой мой, я тебе сказал, мы пока собираем факты, и только, — заметил Дед, вставая с кресла. Он был взволнован рассказом шофера и испытывал противоречивые чувства. Дело, по которому он приехал в село Сэлчиоара, считалось если не заурядным, то, во всяком случае, лишенным тех сложностей, с какими он привык сталкиваться. К тому же в селе все жители на виду… Но село оказалось трудным орешком. В городе или даже в одном многоэтажном доме большого города люди не очень-то знакомы, так что риск, что они будут покрывать друг друга, частично исключен. Помимо этого, в городе следователю легко действовать так, чтобы за каждым его движением никто не следил, — здесь же это почти невозможно. Здесь издавна живут все вместе, многие связаны еще и родством, к тому же общий труд делает односельчан еще более солидарными, создает нечто вроде круговой поруки. Теперь Дед не сомневался, что жители решили на всякий случай защищаться от них, пришельцев, нарушивших их покой.
Обо всем этом старый криминалист сразу и не подумал. Он въехал в село, словно в гости к друзьям, и по-детски радовался здешней сказочной природе. Село Сэлчиоара оказалось, однако, маленьким бастионом, в котором каждый вход, каждая брешь усиленно защищались. Он убедился, что и квартирная хозяйка Анны Драги, несмотря на видимое участие, которое выказала, хотела его обвести вокруг пальца, показаться отзывчивой и любезной, но не сказать ничего существенного. Раз дела обстояли так — а Дед-был уверен, что именно так они и обстояли, — пора было выбирать из своего арсенала те методы, которые в здешних условиях окажутся эффективными. Дед размышлял, как ему сломать стену отчуждения или преодолеть искусственные барьеры. Панаитеску, который знал своего шефа наизусть, для страховки прикидывал и сугубо личный план действий, будучи убежден, что в определенной ситуации его нехитрые методы, лишенные, разумеется, мастерства, присущего следовательскому почерку Деда, были несравненно действенней. В тех случаях, когда шофер сталкивался с людьми очень образованными, он мог растеряться, сбиться, здесь же, в селе, он ни капельки не робел и не сомневался в себе.
— Итак, в атаку! — сказал он слишком громко, сам того не желая.
Дед вскинул брови, несколько секунд помолчал, додумывая что-то, потом улыбнулся и принял короткий лозунг своего давнего помощника как весьма своевременный и совершенно реалистический.
— Да, дорогой мой коллега, в атаку!
Дед и старшина Ион Амарией проводили измерения на берегу Муреша.
Старшина охотно откликнулся на просьбу майора помочь ему, хотя Деду с его-то опытом нетрудно было прочитать легкое замешательство в глазах милиционера. Дед не спешил спрашивать, что с ним, и не применил ни один из своих безотказных приемов, чтобы окольным путем нащупать причину волнения, в котором находился начальник местной милиции. Когда надо будет, он ее узнает, Дед в этом не сомневался, потому по пути к реке они говорили о вещах, не имеющих никакого отношения к Анне Драге.
Берег речной излучины, куда вода выбросила тело молодой девушки, был довольно пологим, майор и старшина легко спустились вниз, к воде.
— Как раз с этого места поступил сигнал, товарищ майор, — сказал Амарией, но, заметив чуть ироничный взгляд старика, старшина тут же поправился: — Дед. — И легкая гримаса на миг исказила мягкие черты его лица.
— Кто был здесь для опознания трупа? — спросил Дед, наклоняясь, чтобы разглядеть в пенистом иле что-то известное только ему одному.
— Я вызвал Юстину Крэчун, у нее Анна жила в последнее время, и рыболова, который нашел ее, они и подписали протокол.
Дед вынул из-портфеля дело и посмотрел на фотографию Анны Драги — как она выглядела до того, как утонула, — потом на другую, предоставленную в его распоряжение старшиной. Он удивленно покачал головой и сделал шаг вперед. Три недели не было дождей, и на клейком суглинке было еще видно углубление, где лежало безжизненное тело девушки.
— Мне очень трудно понять одну вещь, дорогой мой, может быть, ты — ведь ты видел труп — сможешь мне объяснить. Река здесь выглядит неглубокой — конечно, мы это еще проверим; не кажется ли тебе, что у утопленницы на теле слишком много ушибов? Я думаю, что на фотографии именно эти ушибы и видны.
Амарией отвернулся, чтобы не видеть фотографию; его охватывал ужас при виде этого обезображенного тела, и, сузив губы, он вдруг выпалил:
— Вначале и я думал, что это следы ударов, Дед, но судебный врач… Для того ведь и существуют специалисты, чтобы мы верили им, правда? Раз он установил, что кровоподтеки вызваны ударами о коряги и камни, что мне было делать? Потребовать повторной экспертизы? Это означало бы, что у меня есть какие-то сомнения, а сомнений у меня не было.
— Но фотоснимок тоже сам за себя говорит. Поэтому позволю себе спросить: не прочел ли ты на ее лице чего-нибудь особенного, что дало бы нам ключ к разгадке истинной причины ее смерти? Пусть мне померещилось, пусть я трижды неправ, но все же хочу обратить твое внимание на ее чуть приоткрытый глаз, посмотри, пожалуйста, — этот глаз придает лицу выражение страха, но страха не в миг смерти, а до нее!
Амарией испуганно посмотрел на Деда.
— Я не понимаю, Дед, вы действительно думаете, что Анна была убита?
— Вопрос задал я, дорогой мой, и не могу тебе ответить, пока ты не выскажешь со всей искренностью свое собственное мнение.
— Вы думаете, товарищ майор, что я мог быть неискренним?
— Дорогой мой, мы разбираемся сейчас не в твоих чувствах к ней, в случае необходимости мы побеседуем и о них. Ты можешь ответить мне на вопрос, который я тебе задал? Или, может быть, то, о чем я тебя спросил, мне только кажется? Во всяком случае, ты был здесь, когда ее нашли, я — нет.
— Я ничего не могу сказать, Дед. Эта девушка была мне небезразлична. Мне не хотелось говорить об этом заранее… Я был уверен, что вы все равно это узнаете и настанет миг, когда вы меня спросите. Я два года живу в селе… Хотел завести семью. Думал, настала пора — и вдруг… По правде говоря, я тогда от горя как ослеп. Погиб не кто-нибудь, а близкий мне человек, с которым у меня были связаны серьезные планы… Я видел только, что у меня отняли все, хотя, если честно, тогда, в тот миг, я подумал — не отняли, а украли. Что я мог увидеть на ее лице? Сначала, когда вы позвали меня идти с вами, я хотел отказаться, пусть я и не имел права… Но все-таки я здесь представляю власть и поэтому пошел.
Дед спрятал в карман фотографию Анны Драги, потом, как будто играя, стал бросать камешки в воду.
— Ты умеешь плавать? — спросил Дед.
— Нет, не умею… В деревне, где я родился, нет реки… В школе пытались научить меня, но не вышло… А потом было поздно…
— Я спросил тебя, дорогой мой, с определенной целью. Следи за камешками. Ты не умеешь плавать, зато не можешь не знать, что означает это клокотание от камешка, брошенного в воду… Глубина здесь, мой дорогой, не больше метра с четвертью, а может, даже и меньше… Поднимемся на берег, я, собственно, с первого мгновения понял, что река здесь неглубокая.
Они взобрались на берег и прошли метров двести вверх, к месту, где была найдена одежда Анны Драги.
— Здесь, Дед, как раз на этом месте, — сказал Амарией, останавливаясь.
— Какую одежду нашли?
— Платье, комбинацию, босоножки…
— Еще что?
— Трусы, — сказал, чуть покраснев, старшина.
— Девушка была найдена обнаженной?
— Да.
— Значит, она не носила лифчика.
— Не носила.
— Хорошо, что ты хоть это знаешь, — сказал Дед укоризненным тоном, который не мог не уколоть старшину.
— Если вы упрекаете меня в чем-то, скажите прямо, товарищ майор…
— Человек тебе дорог, а ты не заботишься о нем, упускаешь его, и вот каков конец. Будто ты не мужчина. Или вас так учили, что раз существует дисциплина, то можно ни о чем не думать?
— Устав, товарищ майор…
— Устав… Конечно, но в уставе не написано, что человек, работающий в милиции, не должен быть чутким.
— Не написано, — вздохнул старшина.
— Именно в этом я тебя и упрекаю, если ты хочешь непременно знать… Неумеха, — не постеснялся добавить майор.
— Я не такой уж неумеха, Дед, — сказал низким, словно виноватым голосом старшина…
— Я говорю об умении не в профессиональном смысле, а в другом… Раз уж мы заговорили об этом, я хочу присовокупить, что мне очень трудно поверить, будто за два года ты не узнал, умела девушка плавать или нет…
— Многие люди заявили, что не раз видели се на берегу Муреша, другие — что видели ее плавающей.
— Я тебя спросил, дорогой мой…
Старшина вынул платок из кармана и вытер потный лоб.
— Я ни разу не позволил себе пригласить ее на Муреш.
Дед снова бросал камешки в реку, но на сей раз не ограничился этим. Заметив неподалеку на берегу лодку без весел, Дед подозвал старшину и с его помощью вытянул кол, к которому она была привязана.
— Садись! — пригласил Дед старшину и колом оттолкнул лодку метров на десять от берега.
— Глубина здесь меньше метра, — сказал Дед и без всякого труда, упираясь палкой в дно, подтолкнул лодку обратно к берегу. — Дорогой мой, — продолжал Дед, устало усаживаясь на пень, — я предлагаю рассмотреть оба варианта. Тебе и в, голову не пришло, что она могла не уметь плавать. Начнем с этого варианта. Итак, Анна Драга не умела плавать. Естественно, что человек, не умеющий плавать, выбирает место, где вода менее глубокая, место хорошо ему знакомое, где не раз бывал, один или с кем-нибудь. Ясно, что в данном случае она была одна, раз она разделась догола, не так ли? — Ответа старшины он не дождался. — Предположим, что она вошла в воду (нас пока интересует, не как именно она могла утонуть, а нечто совсем иное). Как видно, на этом отрезке реки на дне Муреша нет ни коряг, ни валунов, я это понял, когда ощупывал дно палкой, которой вел лодку. Итак, кровоподтеки на ее теле не могли образоваться здесь, у этой части берега. К тому же маловероятно, чтобы река, довольно быстрая, как легко заметить, два дня держала тело на дне. Мне по меньшей мере это кажется невероятным. При данной скорости течения реки труп должен был бы всплыть где-нибудь у моста, — сказал Дед и показал головой на железнодорожный мост, видневшийся в километре от них. — Это последняя излучина перед мостом.
Дед замолчал. Вынул из кармана блокнот, потом, к изумлению старшины, быстро сложил из вырванного листка лодочку. Долго смотрел на нее, написал на борту авторучкой «Дед» и опустил хрупкое бумажное творение на мутную воду роки. Лодочка покрутилась на месте, потом, подхваченная течением, поплыла. Дед не проронил ни слова, пока его бумажный посланец не исчез где-то вдали, в водовороте.
— Ты сам мог убедиться, товарищ старшина, в скорости течения. Труп Анны Драги не мог два дня оставаться поблизости. Это исключено.
— Хорошо, но что тогда? — спросил потрясенный старшина.
Дед не ответил. Он встал и решил вернуться в село другой дорогой.
— Туда нельзя, Дед, там болота, — сказал старшина, но майор не обратил па его слова никакого внимания.
Он тут же ушел по колено в трясину, и, если бы справа его не подхватила сильная рука старшины, трудно было бы ему выбраться из топи, образованной ручьем и скрытой густой травой. Они двинулись дальше, через кустарник и рощицу, и наконец выбрались из густых зарослей ольхи с оцарапанными лицами, грязные с ног до головы. Дед остановился в смущении. Перед ним, в пятидесяти шагах, скрытый до этого рощицей, по которой они шли, показался овраг, тот самый, куда всего несколько часов назад водил его Апостол Морару. Дед достал платок, долго вытирал лицо, потом сказал как бы про себя:
— Кто-то в этом селе видел, что произошло с Анной Драгой.
Услышав слова Деда, старшина посмотрел на него, оторопело вскинув брови.
Панаитеску согласно плану, одобренному Дедом, направился к дому Юстины Крэчун. Вечерело, гуси пролетели широкой стаей, тяжелые, будто белые пушечные ядра в замедленной съемке. При виде гусей шофер в восхищении остановился. Проследил за их траекторией с неописуемой радостью, мечтая о блюдах, которые можно приготовить из них, и не тронулся с места, пока не услышал хлопанье крыльев — знак, что птицы сели. Потом пролетело еще несколько стай, ища, куда бы приземлиться. «Хороша бывает и личная собственность», — усмехнулся в усы Панаитеску, посасывая губу, и, боясь опоздать на встречу, поглядел на большую луковицу часов с серебряной крышкой — подарок Деда в знак их неразлучной дружбы. К атаке, как определил эту операцию сам Дед, Панаитеску тщательно подготовился. Случалось, и он бодал лбом стенку, как любил он сам квалифицировать свои неудачи, и причинял неприятности Деду. При воспоминании об этом его всегда прошибал пот; но это было когда-то, а сейчас — все по-иному. Он с самого начала задумал визит как частный, не по службе. Потому оделся в гражданское, повязал галстук в бледно-голубой горошек — под цвет своих глаз, через соседку загодя передал Юстине, чтобы она ждала его. Соседка эта, бывшая ученица Морару, стряпала у него. Женщина рада была выполнить такое поручение, тем более что Панаитеску выглядел моложе своих лет. В Сэлчиоаре усы вообще пользовались большим успехом, а усы шофера были вне всякой конкуренции.
Юстина Крэчун ждала Панаитеску на веранде, наряженная в цветастое плиссированное платье, скрывавшее под собой четыре нижние юбки — белую, отороченную кружевами, и три другие из накрахмаленного льняного полотна, — и все для того, чтобы талия казалась тонкой по сравнению с той частью тела, которой полагалось быть как можно объемистее, согласно местным вкусам. Щеки ее раскраснелись, хотя на этот раз она даже не дотронулась до них крепоновой бумагой; виной тому была жаркая печь, куда она посадила противень с гусыней, которая благоухала и таяла, как масло, такой была нежной.
Панаитеску еще у ворот снял широкополую шляпу, какую, как он считал, носят только интеллигенты. Он с протянутой рукой подошел к женщине, которая ждала его на веранде, зардевшись от изобилия тепла и радости.
— Какой запах, дорогая кума, какой соблазнительный запах. Мой нос давно такого не чуял! — И Панаитеску с непринужденностью, которую оценил бы сам Дед, поцеловал женщине руку, несмотря на ее попытку воспротивиться этому. «Мыло „Стелла"», — определил старшина, ни на миг не забывая, для чего он сюда пришел.
— Мария Кукулуй мне сказала, что вы пожелали зайти к нам… Может, опять из-за той девушки? Ох, господи, люди только об ней и говорят! Неплохая она была девушка, да будет ей земля пухом, но есть и живые женщины, а их никто не замечает.
— Уважаемая кума, я так и передал, что приду к вам запросто, как лицо частное, то есть неофициальное… но какая вы, однако, красивая, и готов руку дать на отсечение, что в печи томится что-то бесподобное!
Панаитеску, войдя в первое помещение, сразу же уселся возле печки.
— Да здесь кухня, дорогой товарищ, а для гостей… мы…
— Пожалуйста, не беспокойтесь. Знаете, я никогда не был женат, так на роду мне написано, — произнес Панаитеску не без некоторой грусти, — потому для меня кухня — самая что ни на есть мечта! Мой друг майор, который был у вас, так пел про этот дом, что я решил обязательно познакомиться с его хозяйкой и выразить уважение от имени всего Бухареста, — сказал Панаитеску и сам удивился, как плавно текут его слова и как красиво складываются в предложения. Из его разглагольствований Юстина поняла одно, что ее гость — холостяк, и эта деталь, как и предполагал шофер, произвела нужное впечатление. На столе у печи появились тарелки из горницы, а из кладовой была извлечена запотевшая от холода бутылка, содержимое которой Панаитеску даже не пытался угадать.
— Такую цуйку я пил только в чужих краях, — солгал Панаитеску и сразу же подумал, не оскорбит ли эта ложь про заграницу то учреждение, в котором он служит, но пришел к выводу, что, в сущности, чужие края могли означать любое место за пределами его родного города, и, развеселившись от того, что не попал впросак, снова обрел присущую ему жизнерадостность, стремительно опрокинул две стопки цуйки, к радости хозяйки, которая, вероятно от волнения, выпила столько же.
— Это мой дом, и в кооперативе у меня — четыреста трудодней, в хлеву — «корова и теленок, есть у меня и шестнадцать гусей-двухлеток и четыре годовалых, этот, в печке, совсем молоденький, вы попробуете; свиней у меня нет: я весь день в поле, мне некогда, — быстро перечисляла она свое богатство, чтобы у сидящего напротив нее человека не создалось впечатления, что раз она одна, то у нее и нет ничего. — И Ануца, мы ее так звали, если б не ее длинный язык…
— Дорогая Юстина… надо же, я уже называю тебя «Юстина», а ты зови меня «Панаитеску» или даже «Панаит», как водится у друзей. — И шофер налил женщине очередную порцию убийственной цуйки… — Я зашел к тебе, Юстина, неофициально. Я и слышать не хочу про Анну Драгу, пусть себе покоится с миром, а мы порадуемся здесь, на земле…
— Складно ты говоришь, Панаит дорогой, теперь вся деревня будет толковать про честь, которую ты нам оказал.
Они снова чокнулись, и Панаитеску — не тянуться же через стол? — подвинулся со стулом поближе к женщине. Теперь Юстина показалась ему еще красивее и еще привлекательнее, несмотря на запах мыла «Стелла».
Юстина пошла к печке, отодвинула чугунную заслонку, и оттуда повалил теплый пар, к восторгу старшины, искренне растроганного хлопотами женщины. На миг ему даже пришло в голову забыть все, ради чего он пришел; в самый раз поесть с аппетитом и вообще броситься в объятия простой жизни! Но откуда ни возьмись глаза Деда возникли над соблазнительными парами жареной гусятины, поданной Юстиной к столу, и словно окатили шофера холодным душем. Панаитеску вдруг ощутил настоящее страдание, столь же искренне, как и недавнее блаженство.
— Что про Ануцу, дорогой Панаит — ой, как мне нравится называть тебя так, был у меня в молодости дружок с таким именем, — Ануцу я жалею, очень жалею, кабы у нее, у дурочки, не такой язычок, жила бы, как все люди, все бы у нее было, у нас одни лежебоки да выпивохи ни чего не имеют…
— Так она ж старалась, работала…
— Даже слишком старалась. Она, дорогой, взялась коровники считать, счеты сводить… Бери гузку, она, знаешь, полезна мужчинам, — сказала Юстина и, перегнувшись через стол, стала разливать вино. «Клубничное, выдержанное», — немедленно определил Панаитеску.
— Надо запить, дорогой Панаит, — продолжала Юстина и уселась поближе к шоферу, жарко колыхнув при этом всеми юбками.
— Коровники? Ей-то что до них? Глупость какая-то! — удивлялся Панаитеску, доедая гузку, нежную, вкусную до невозможности. Он слегка зажмурился и, как сквозь туман, увидел Юстину еще более привлекательной, почти молодой — чем не спутница жизни?
— Я и говорю. Ну, стоят каменные коровники, пустые… Видишь ли, Панаит, не все хотят держать скот. Раньше люди смотрели на быков, теперь — в телевизор, вот несколько дней назад Истрате, тот, что живет в Форцате, забил хряка, потому что тот начинал хрюкать, как раз когда передавали последние известия, в семь тридцать, а Истрате очень интересуется политикой. Значит, подсчитала Анна, что теперь в кооперативе шестьсот коров, а раньше в селе было столько же, а еще столько же буйволиц, у нас люди держали буйволиц для молока, значит, даже больше, только у моего отца было десять пар быков. И когда строили те коровники, она все возмущалась — зачем швырять деньги на ветер, надо, дескать, использовать старые коровники, а на эти средства увеличить поголовье скота. Да ей-то что до всего этого, зачем соваться? Разве я не права, дорогой Панаит, как я рада, что ты ешь с аппетитом.
— Значит, столько скота у вас было раньше? Много, по правде говоря…
— Ну, раньше-то, дорогой Панаит, всяко бывало. Анна, говорю, и про телят языком молола — падет один, другой, ну, на праздники, конечно, — побольше; фураж толкли вместе с проволокой, которой он был перевязан, и бедная скотинка глотала железки, а телятки нежные, вот у них сразу кишки и лопались, и доктор давал бумагу, чтоб, значит, их резали, ему ведь жить тоже надо, у него жена, детки. Ну что за беда, если люди теляток попробовали — ведь Урдэряну, а не она приносит нам грамоту за грамотой, в будущем году думаем получить орден, и увидишь, получим… Так она вела себя, что люди стали на нее коситься… Нужно было войти в кооператив, мы вошли, мы теперь социалисты, и никому не надо землю обратно. Понимаешь, дорогой Панаит, раньше человек вставал засветло и возвращался с поля, когда солнце гасло за холмом, а теперь человек идет на работу как барии и как барин с нее возвращается.
— Юстина, дорогая, то, что ты рассказываешь, очень интересно, но я вот удивляюсь, почему на уборке кукурузы столько учеников, не считая военных, а сельчане сидят себе на завалинках и играют в подкидного? Не все, конечно. Но не отставай, пей вино, будь я Иисусом Христом, я бы велел, чтобы все люди только им и причащались…
— У меня есть клочок виноградника, — сказала Юстина доверительно, приблизив тонкие влажные губы к уху Панаитеску… — Не очень-то я имею право, у меня доходный сад, но теперь, когда у всех людей есть, делаем вино, и молчок.
— Юстина, дорогая, если будешь в Бухаресте, только попробуй не зайти ко мне, у меня дом и сад, машина, которую ты видела, тоже моя, пойми, значит, что и я не лыком шит. И я — хозяин, но такой хозяйки, как ты, не видывал…
— Ты бы мог остаться у нас, Панаит, милок, вместо старшины, какая бы у тебя была жизнь! Амарией-то дурак, не умеет жить, я говорю, и с бабами не того, никто не видал его с женщиной, хоть и давненько приехал он сюда… Ходил он без толку за этой дурочкой Анной, да что там говорить… Ну, а сейчас отведаем пирога с брынзой, дорогой Панаит, чтобы улеглось вино и не болела голова. — Тут Юстина, пододвинув стул к печи, полезла за пирогом, и Панаитеску увидел крепкие ноги, округлые и белые. Юстина, зная, что гость глядит на нее, еще больше нагнулась, так что юбки и прикрывали-то уже не бог весть что. «Тьфу, господи», — крикнула женщина, чуть не упав, и с досадой кинула деревянный треугольник, о который нечаянно оперлась. Панаитеску в два прыжка оказался возле Юстины, подхватил ее за талию и перенес вместе с пирогом к столу…
— Ой, ну и силач ты, Панаит. — И в знак благодарности Юстина протянула Панаитеску внушительный кусок пирога с овечьей брынзой. («Именно овечьей, никак не иначе», — подумал шофер, жадно раздувая ноздри.) — Я чуть не сломала ноги, это все Анна забрасывала деревяшки на печь, сколько раз я ей говорила, что им там не место.
— А что это за деревяшки, дорогая? Похоже, смахивает на треугольник… да-да, очень интересно, — сказал Панаитеску и поглядел на три планки в форме треугольника, скрепленные гвоздями.
— Эта глупышка вместо того, чтобы идти на танцы или на гуляния, вечерами меряла землю, тогда-то ее и погнали с работы, — когда увидели, что она меряет землю. А деревяшка ее здесь осталась, и, как вернулась Анна в село, тут ее и нашла, очень уж она хорошая девушка была, Панаит дорогой.
— Юстина, если я хоть немножко тебе по душе, дай мне эту деревяшку, у меня целая комната в Бухаресте, полная всяких инструментов и деревенских поделок…
— Дорогой Панаит, эти дрова держать в комнате?.. Я тебе дам лучше глиняные миски и иконы, к нам частенько приезжают из города учителя и артисты за глиняными мисками и иконами…
— Нет, Юстина, — сказал Панаитеску категорическим тоном, — дай мне «эти дрова», и я поцелую тебе ручку, ты — достойная женщина. — Панаитеску вместо руки поцеловал ее в щеку, хотя Юстина не без намека вытерла губы. — Однако мне пора, дорогая, а то люди скажут — что-то я долго рассиживаюсь, а уже смеркается, — заторопился Панаитеску, — ну, смотри… — И вместо дальнейших слов Панаитеску подмигнул ей.
Он шел по дороге с деревянным треугольником в руке и, подумав об Юстине, на миг почувствовал истому. Молнией мелькнула мысль — поселиться бы в Сэлчиоаре, как-никак, а была бы рядом в старости живая душа.
С осеннего неба — был конец октября — упала звезда, и одновременно с ней Панаитеску забыл о своих семейных планах. Как? Оставить Деда одного в Бухаресте, а самому перебраться в деревню? Полный бред! Он поднял деревянный треугольник и помотал головой. «Господи боже мой, зачем девушка меряла землю?» — вопрошал себя Панаитеску, но то состояние духа, в котором он находился, не позволяло ему найти убедительный ответ, и тогда он решил, что, в конце концов, это дело Деда, для того-то ему и дали чин майора.
— Нет, товарищ Морару, не сердитесь, но я не могу с вами согласиться, — сказал Дед, прихлебывая душистый чай, заваренный бывшим директором. — Вы говорите, что сельская интеллигенция трусовата, она, которая должна быть проводником правды и мужества. Нет, это не убедительно, или я тут чего-то не понимаю.
Морару неопределенно улыбался, смотрел в окно, выходящее на сельское кладбище. Луна, пронзенная металлической иглой звонницы, заливала покосившиеся кресты странным желтоватым блеском.
— Товарищ майор, я говорил о трусости не как о характерной черте интеллигенции, а о малодушии в конкретных обстоятельствах, малодушии, в котором, к сожалению, нахожу прибежище и я. Но разве у меня не достаточно причин быть таким? Для меня политика имеет значение лишь в той мере, в какой ее последствия видны в жизни моего села, в земле которого погребены все мои деды и прадеды, а раз вы затронули историю, я не признаю истории вообще, а лишь в той мере, в какой она может дать мне ясные, практические представления о моей жизни и жизни моих односельчан. Поэтому история для меня означает историю моего села. Знаю, вы можете сказать, как часто говорят и другие: кто мешает вам быть самим собой, кто мешает высказывать свое мнение? Конечно, никто. Но что получится, когда ты глубоко убежден, что здесь у нас, то есть в селе, не все идет, как надо? Думаю, ответ вам должен дать не я, вам нужен конкретный, частный случай, естественно, ради этого вы и приехали.
— И вы полагаете, что Анна Драга, вернее, ее смерть-логическое следствие ее образа мыслей, пошедшего вразрез с «мышлением» некоторых людей в селе?
— Не знаю, товарищ майор, не знаю или, может быть, знаю, но предпочитаю не вмешиваться. Как я уже говорил, у меня на то есть веские причины. Не потому, что я боюсь, будто со мной что-то случится, как раньше. Нет. Товарищ майор, я стар душой, хотя, пожалуй, это мягко сказано, обо мне вернее было бы сказать — побежденный старик, да, да, именно так, и это тем серьезнее, что я это признаю.
Дед закурил сигарету, молча сделал несколько затяжек, изредка поглядывая краем глаза на Морару. Он хотел до конца понять, что таил в себе этот человек, какие у него причины считать себя, как он сам признался, побежденным стариком? Прошлое, настоящее или то и другое, вместе взятые? Во всяком случае, Дед был убежден, что только глубокая горечь, и не теперешняя, а какая-то давнишняя, заставила его прийти к такому выводу, нисколько не утешительному для него, заставила выговорить столь тяжелые слова.
— Я по-своему рад, товарищ Морару, что Анна Драга и ее печальная судьба вам все же не безразличны, как мне показалось вначале.
— Она мне абсолютно чужая, товарищ майор. Здесь вы заблуждаетесь. Не то чтобы ее смерть была мне безразлична, нет, ни в коем случае. Ее гибель меня потрясла и глубоко опечалила, хотя я ее близко не знал, можно сказать, совсем не знал. Она была мне чужой, как и все мои односельчане… Выпьете еще чаю? Это хороший чай, полезный, я собираю травы в лесу, смешиваю их. Может быть, он для вас слишком горький?
— Нет, спасибо, чай отменный. Если вас не затруднит, я выпью еще кружку. Я вечером обыкновенно почти ничего не ем, привычка…
— С годами приходится ко многому привыкать, — сказал Морару, думая бог весть о чем.
Дед взял кусок сахара, разломил его на четыре части, положил кусочек под язык и отпил желтоватой жидкости с резким запахом цветка бузины. Хотя прошло больше часа, как он завел разговор с бывшим директором школы, он не чувствовал себя ни усталым, ни раздраженным, как в других случаях. Морару раскрывался перед ним, такая откровенность не каждому под силу. По-видимому, Морару действительно нечего было ни защищать, ни терять. Что ему нечего было терять, с этим Дед был почти согласен, но вот что человеку, посвятившему всю свою жизнь этому селу, нечего было защищать, с этим Дед никак но мог примириться. Он давно мог бы закончить разговор, тем более что учитель отвлекся далеко в сторону, но жизнь села была новым для майора миром, и все связанное с ним привлекало его. И еще одно привлекало. Откровенность человека, почти полная искренность, к какой он не привык. Обычно из-за его профессии люди старались его за-путать, говорить то, что они меньше всего думали. Морару с самого начала заявил, что ни во что не хочет вмешиваться, но, несмотря на его горечь и самобичевание, Дед чувствовал, что он болеет за все, что происходит в жизни села. Возник разлад между ним, учителем, и некоторыми земляками, разлад, по-видимому вызванный какими-то поступками, которые шли вразрез с его принципами, и учитель обиделся, как пастух — на все село сразу, и на-шел для своей обиды столь общие объяснения, что по ним вряд ли можно было судить о подлинном положении дел в селе. Пожалуй, смерть Анны Драги осветит то, от чего теперь отстраняется учитель.
— Товарищ майор, вы видели наше кладбище? Человек такой профессии, как ваша, не просто заметит, что оно заброшенное, он сделает определенные выводы из этого, казалось бы, незначительного наблюдения. Люди, предающие забвению своих предков, наносят ущерб самим себе, своей жизни, она становится в их глазах обесцененной, преходящей. А кладбище не было таким, как сейчас. Пусть и раньше люди не тратились на мраморные надгробия, но с весны до осени там было море цветов, оно было ухожено, зелено. Теперь среди крестов пасутся коровы. Но это полбеды. Беда в том, что редко сегодня найдешь человека, который навещает могилы предков из душевной потребности посоветоваться с ними, как с совестью. Живые словно стыдятся мертвых, стыдятся собственного прошлого…
— А может, побаиваются? — Дед поддержал эту новую тему разговора, чтобы посидеть еще у учителя, продлить беседу. — Да, я заходил на кладбище, почему-то захотелось собственными глазами увидеть могилу Анны Драги. Я с трудом отыскал ее, верней, вообще не нашел бы, когда бы не какой-то паренек — он показал мне, где она похоронена. Да, пожалуй, тут я разделяю вашу точку зрения: кто не уважает мертвых, тот не уважает и собственную жизнь, — заключил Дед.
Учитель воспринял эти слова с явным удовлетворением.
— Точно, товарищ майор. Не уважают собственной жизни! Откуда вдруг такое неуважение к своей жизни, обычаям?
— Я думаю, вы, скорее всего, можете дать ответ на этот немаловажный вопрос. Я второй раз в деревне, второй раз в жизни.
— Да, конечно, скорее всего, я и должен ответить. Я ношу в себе ответ на этот вопрос, товарищ майор. Я был их духовным пастырем, священника у них давно нет, люди перестали ходить на кладбище, не сознавая того, что отчуждение от мертвых перерастает в отчуждение от самих себя.
— Позвольте заметить, товарищ Морару, здесь вы преувеличиваете, — сказал Дед деликатно.
— Видите, я уже и преувеличиваю. Вообразите, товарищ майор, как бы они это оценили, — сказал учитель, указывая куда-то за окно, — услышав мои слова? И все же я заверяю вас, товарищ майор, что вопреки неприязни ко мне, случись со мною что — все село будет меня оплакивать, потому что вместе со мной растает последняя возможность его примирения с собственной совестью.
— Значит, вы — хранитель памяти этого села, памяти, которой они боятся и которую в то же время хотели бы воскресить, но но ценой больших потрясений. Может быть, я не слишком ясно выразился, однако у меня сложилось четкое убеждение, товарищ Морару, что не кто иной, как именно вы, многое знает об Анне Драге и о жизни села — я говорю о тех тонких вещах, в какие трудно проникнуть постороннему человеку.
— Вы думаете, как и они… — сказал, улыбаясь, учитель. — Что касается моих односельчан, я создаю у них иллюзию, что действительно знаю о них нечто такое, чем «могу» прибрать их к рукам, зато у вас я не хочу создавать иллюзий, иначе это будет означать, что я лгу. Я говорил уже, что давно отстранился от их интересов: я — как пугало на огороде, мое предназначение — стоять неподвижно и пугать.
Морару засмеялся, тайно радуясь чему-то, и на миг Дед, подстегнутый кажущимся весельем собеседника, тоже рассмеялся, пока не понял, что, в сущности, смех учителя таит некую мстительность, которая проистекает из его подлинной веры в село, из оскорбленной любви к нему.
— Мне любопытно, товарищ майор, что вы найдете в конце концов? Некоторые убеждены, что я вам открою все, что, по их мнению, знаю, и через день-другой «большая правда» выплывет наружу. Но честно говоря, я и сам не ведаю, что может всплыть наружу. Здесь, по-видимому, речь идет не о преступлении, как вы воображаете, а если и о преступлении, то не таком уж простом и однозначном.
Теперь Дед был уверен, что Морару знает тайну смерти Анны Драги. Наверное, учитель с первой минуты их пребывания в селе Сэлчиоара следил за каждым их шагом, оценивал их способности, радуясь их неудачам и одновременно огорчаясь, что эти неудачи будут множиться. Это была радость и грусть игрока, находящегося вне игры, который с самого начала знал основные данные в нападении и защите одной стороны и ждал, когда раскроется способность или неспособность другого партнера постигнуть стратегию и тактику, тщательно разработанную противником. Странное выражение лица было у учителя. И еще кое в чем уверился Дед, а именно — в случае неудачи Морару не только испытает сожаление и разочарование, но и, отбросив всякую предосторожность, сам сообщит все те сведения, которыми он, вероятно, единственный располагает.
Потирая руки, озябшие от вечерней прохлады, Дед подумал, что до истины он как-нибудь доберется — с помощью или без помощи учителя…
Дед простился с ним и ушел к себе в комнату. Хотел включить свет, но что-то странное увидел в окне и замер. Это было прижатое к стеклу лицо: нос, подбородок, лоб… Расплющившись, лицо человека стало похожим на гротескную маску. Майор было поверил, что его усталые глаза разыгрывают с ним злую шутку, но от дыхания того, кто прижался к окну, запотело стекло, подтверждая тем самым полную реальность происходящего. Дед осторожно открыл дверь, однако его движение заметили, потому что, дойдя до угла дома, он увидел только тень, торопливо пробирающуюся среди темных крестов кладбища. Дед не успел броситься вслед — в этот момент луна утонула в туче, тьма поглотила кладбище и порыв ветра заглушил шорох удаляющихся шагов. Дед нехотя вернулся в дом и встретил на пороге Панаитеску, который держал под мышкой деревянный треугольник и напевал вполголоса веселую мелодию из какой-то оперетты, единственную мелодию, которую он знал.
Панаитеску был в ударе; он рассказал Деду в мельчайших подробностях про свою встречу «в частном порядке» с Юстиной Крэчун, старательно выделил все то, что касалось коровников и «язычка» Анны. Дед внимательно слушал, но с нетерпением ждал момента, когда шофер наконец скажет, почему он так гордо держит под мышкой какую-то деревяшку.
— Тебя никто не преследовал, когда ты шел сюда? — спросил Дед, все еще под впечатлением видения за окном.
Панаитеску повернулся и посмотрел на дверь, потом на окно, поджал губы, не понимая, кто именно должен был его преследовать; потом, вспомнив, что ведь он сам, а не кто иной, еще днем обратил внимание майора на предполагаемую слежку, почесал в затылке.
— Никто, шеф, и ничто, кроме запаха гусыни, который я чувствую близко, совсем близко… — Он хотел сказать, что осязает его почти материально, но отказался от сравнения, зная, что его сравнения никогда не нравились майору, хотя сам он был от них в восторге.
Панаитеску нахмурился, показал Деду деревянный треугольник:
— Юстина говорит, что этой штукой пользовалась Анна Драга, когда обмеряла землю…
Дед живо заинтересовался этим сообщением и некоторое время внимательно изучал инструмент из трех планок с распором приблизительно в метр. Затем он вынул лупу из кармана (с ней он никогда не расставался) и осмотрел заостренные концы циркуля. Сквозь толстое стекло он увидел остатки налипшей земли. Все более заинтригованный тем, что видит, Дед вытащил платок из кармана и собрал кусочки желтой земли, налипшие на дерево.
— Интересно, интересно, — проговорил Дед. — Дорогой коллега, какого цвета земля в этих краях? — спросил он вдруг в явно приподнятом настроении. Он задал вопрос намеренно, желая проверить наблюдательность своего подчиненного, столь же острую, как и нюх — самое развитое у него чувство.
— Черного, шеф, тут чернозем, — сразу ответил Панаитеску, — то есть совсем не та земля, что в твоем платке. Иными словами, для этих мест характерен чернозем, а несуглинок, — продолжал Панаитеску, который всякий раз, отведав стакан-другой вина, становился более говорливым.
Дед взглянул на часы, потом, ничего не сказав шоферу, вышел и осторожно постучал несколько раз в дверь Морару. Ответа не было. Пришлось постучать сильнее. И тогда учитель появился на пороге в пижаме.
— Простите, товарищ Морару, за беспокойство, но мне не терпится узнать, откуда эта земля? Здешняя почва или нет? Вы-то знаток по этой части.
Учитель, моргая, смотрел некоторое время на крошки земли в платке Деда, потом, не приглашая гостей в комнату, подошел к шкафу и стал перебирать множество баночек, расставленных на полках.
— Сейчас, товарищ майор, сейчас, извините, что я в таком виде. Я предпочитаю вечером ложиться пораньше, а утром пораньше встать, до петухов. Я не люблю ночей и стараюсь заснуть с наступлением темноты… Я не имел чести видеть вас в полдень, товарищ Панаитеску, — сказал Морару, занимаясь своими пузырьками, — на каждом была наклеена четвертушка этикетки, надписанная мелким, каллиграфическим почерком учителя. — Маленькая лаборатория, которую я создал много лет назад, когда проблема земли занимала меня не только как форма собственности. Но откуда у вас эта земля? — спросил он, и Дед, воспользовавшись тем, что Морару стоял к нему спиной, незаметно подал знак шоферу молчать.
— Да так, это моя причуда, профессиональная, если хотите. Куда бы я ни шел, я беру комок земли. Этот взял где-то по пути, сунул в карман и…
Дед не договорил. Колючий взгляд учителя, обернувшегося к нему, поразил Деда своей недружелюбностью. Но это длилось только мгновение. Учитель словно отбросил неприязнь, обрел прежнее спокойствие и сказал:
— Это лёсс с очень мелкой грануляцией, единственный участок с такой почвой находится в восьми километрах отсюда, в центре наших полей, товарищ майор. Потому сомневаюсь, что вы специально ходили туда за этими крошками земли. Очевидно, вы сказали неправду, товарищ майор это ваше дело. И я мог бы отплатить вам той же монетой, то есть ввести вас в заблуждение, мне это ничего не стоит…
Старый майор покраснел от замечания учителя, он не рассчитал, вернее, откуда ему было знать, что подобная земля находится у черта на куличках.
— Прошу прощения, товарищ Морару, я не хотел лишний раз упоминать о расследовании. Вы же сами сказали, что не желаете ни во что вмешиваться, потому, нуждаясь в консультации касательно данной почвы, я и прибег к выдумке, за которую приношу вам свои самые искренние извинения.
Дед взял платок с крошками земли и двинулся к двери, чувствуя большую неловкость перед учителем. Держась за щеколду, он обернулся к нему и не удержался от вопроса, очень для него важного, но, смущаясь, неожиданно заговорил официальным языком:
— Вы не могли бы, товарищ Морару, локализовать географически этот участок в периметре земельных угодий кооператива?
Морару взглянул на майора, потом на его помощника, будто пытаясь собраться с мыслями.
— Земля, товарищ майор, «локализуется» в душе людей, — сказал он.
На этом пришлось откланяться. Дед и его помощник вернулись в отведенную им комнату. Майор сделал вывод, что если до этого Морару неохотно, но все же давал какие-то сведения, то после теперешнего инцидента ждать от него нечего. Он не простит… Панаитеску обиженно пыхтел и прохаживался взад-вперед, заложив руки за спину, не понимая деликатности шефа по отношению к человеку, явно враждебно настроенному к расследованию, и еще меньше понимая, почему старшина Ион Амарией поселил их в его доме. Шофер покачал головой и поделился своими мыслями с Дедом, но, к его удивлению, вместо ожидаемого упрека майор ограничился своим излюбленным выражением.
— Интересно, интересно, — сказал он.
— Черта с два интересно! — возразил Панаитеску, выказав грубоватым восклицанием свое неодобрение деликатности шефа.
— Дорогой мой, поверь, я рад, что ты выражаешься столь категорично. Я бы себе этого не позволил, Я не хочу делать поспешные выводы, но подозреваю, что какие-то связи существуют между старшиной и учителем. Я с самого начала почувствовал в них какую-то нервозность в связи с этим прискорбным делом. Но если это простительно для учителя, то для старшины…
— Вот именно, — вставил Панаитеску, — вот где, по моему, собака зарыта!
— Не суетись, дорогой мой, не суетись. У меня такое чувство, что перед нами не только трудное дело, но и люди трудные. Их молчаливое упрямство заставляет меня серьезно задуматься.
— Таким ты был всегда. Дед, ты слишком добр. Эти фокусники вытаскивают ленточки изо рта, будто ими можно выловить преступников. Потрясти бы этого типа, — Панаитеску ткнул пальцем в соседнюю стенку, — поглядеть бы, что из него высыплется. Мне с этой точки зрения жаль той поры, когда перчатки в нашем деле не очень-то применялись…
— Дорогой Панаитеску, в тебе говорит слепая досада. Грубость — примитивная форма силы, и, хотя ты говоришь о грубых методах с такой бравадой, будто они прибавляли нам чести, ты прекрасно знаешь, что это не так.
— Эх, шеф! Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Я твой друг, и с этой точки зрения, разумеется, ты прав, только иногда твоя правота меня бесит, Дед, так бесит, что хочется покинуть тебя раз и навсегда… Ясно, что кто-то в селе хочет, чтобы нам ничего не говорили, хочет заставить нас бродить в потемках и уехать не солоно хлебавши…
— Верно, дорогой мой, таков и мой вывод, но тем ценней будет наша победа… Стой, Панаитеску, опять у окна… — В окне действительно что-то мелькнуло. Панаитеску резко повернулся и бросился во двор. Вышел и Дед, но Панаитеску уже показался из-за угла, пожимая плечами.
— Только ты и виноват, Дед… Думаешь, если тебе не нравится огнестрельное оружие, оно никому не нужно. Будь у меня пистолет, я бы шарахнул в зад привидению…
— Дорогой Панаитеску, сколько раз я тебе говорил, что грубость — признак бессилия…
— Брось, шеф! Вот увидишь, влепят тебе эти туда, куда я сказал, — тогда признаешь мою правоту.
Они вошли в дом, помолчали. Оба были расстроены и встревожены. Первым нарушил молчание Дед.
На этот раз у меня было впечатление, что это мужчина, дорогой мой. Очень даже может быть, что это тот же самый, который следил и за тобой и появлялся в окне. Но если он появился, значит, ему что-то нужно, и нам необходимо встретиться, хотя меня не приводит в восторг предстоящее свидание.
— Ты и встречайся, Дед, у меня нет никакого настроя, поверь… Да, вспомнил, кстати, эту ножку я принес для тебя, у нее божественный вкус. — И Панаитеску, развернув бумагу, в которую была завернута гусиная ножка, уставился на нее, как на икону.
— Вкусно, чертовски вкусно, — сказал Дед, угощаясь. — Здесь действительно необыкновенные гуси, — продолжал он, вытирая рот тщательно выглаженным носовым платком.
Дед не остановился, пока гусиная кость не стала белой и чистой, к радости шофера, озабоченного в последнее время слабым аппетитом Деда.
— Как ты думаешь, шеф, — спросил Панаитеску, — почему Анна Драга обмеряла землю? Не понимаю, хоть режь. У нее ведь была другая специальность…
— Всему свое время, дорогой мой, свое время. А сейчас давай ложиться спать, утро вечера мудренее. Интересно, необычайно интересно! — С этими словами Дед лег и закрыл глаза. Вскоре шофер услышал его ровное посапывание. Накрыв его пледом, Панаитеску пододвинул стул к Деду и долго смотрел на него с отеческой любовью.
Перед домом, где поселились Дед и Панаитеску, остановилась новехонькая легковая машина «аро». Из нее выскочил коротко подстриженный юноша в куртке с меховым воротником. Дед допивал последние капли молока из глиняной кружки — молока, которое принес и вскипятил Панаитеску, — когда увидел в окно молодого человека, остановившегося у ворот. Майор догадался, что это был Прикопе, шофер, который хотел жениться на Анне Драге. Лоб морщинистый, глаза чуть раскосые, острый нос и мясистые губы, выступающий кадык — все точно соответствовало описанию, сделанному старшиной еще в первый день их прибытия в село. Вероятно, юноша демобилизовался на день раньше, и председатель кооператива или даже старшина послали его представиться Деду. Майор продолжал смотреть в окно, оставаясь незамеченным, наблюдая за беспокойным лицом Прикопе. У того был крутой подбородок с ямочкой, густые брови, почти по-женски изогнутые к вискам, и большие, как лопата, руки…
— Я думаю, мы кое-что узнаем, коллега, — позволил себе заметить Дед.
Панаитеску, сидя на трехногой скамеечке, трудился в поте лица, пытаясь навести блеск на свои ботинки, столь же старые, но хорошо сохранившиеся, как и его «бьюик».
Любопытствуя, Панаитеску встал и, оставив ботинок в полузеркальной фазе, посмотрел в окно как раз в ту минуту, когда Прикопе решился войти. За окном стояла новенькая машина.
— Кто это, шеф?
Стук в дверь заставил Панаитеску обернуться. В дверях появилось лицо Прикопе. Дед, нисколько не сомневаясь в личности посетителя, сделал ему знак войти.
— Меня послал товарищ председатель, сказал, что я вам срочно нужен, — начал юноша, облизывая нижнюю губу кончиком языка.
— Здравствуйте, Прикопе, если не ошибаюсь, — сказал Дед и, не ожидая подтверждения, указал шоферу на стул.
— Я вернулся сегодня ночью из армии и утром…
— Товарищ Прикопе, спасибо, что ты пришел, действительно ты можешь быть нам очень полезен. Если тебя прислал председатель, вероятно, он сказал тебе зачем. — Дед неторопливо закурил сигарету.
— Да, он сказал, что в связи с Ануцей, вы знаете, мы с ней дружили…
— Насколько мы знаем, вы были более чем друзьями, — сказал внушительно Дед, и Прикопе, вертя в руках замызганную шапку, контрастирующую с его новыми брюками и курткой, утвердительно кивнул.
— Но я ничего не знаю о ее смерти. Я был за два дня до того, то есть с вокзала приехал прямо к Юстине, она там жила, у Юстины Крэчун. У меня была увольнительная на двадцать четыре часа; я на стрельбище завоевал первый приз полка, и товарищ командир…
— Тебя кто-нибудь еще видел, кроме Анны Драги, в тот вечер, когда ты приехал на побывку?
— Да как же не видел, я потом домой пошел, у меня дом в деревне, и по дороге домой меня видел Корбей, он мне дал прикурить и спросил меня, когда я приехал и где был.
По лицу Прикопе пробежала тень, на лбу углубилась морщина, и глаза стали как будто еще более раскосыми.
— Как ты узнал, что Анна умерла?
— Мне мама прислала телеграмму, но раз я не был ее… я не получил увольнительную, тем более что были праздники, и мы должны были идти на парад, я — танкист-пулеметчик. Я-то хотел быть шофером, я овладел этой профессией раньше… Но они не хотели, сказали, что не мешает подучиться и чему-нибудь другому…
Замешательство молодого человека росло, на лбу выступил пот, ботинками он ерзал по ковру, а шапку теребил в руках.
— Анна Драга, как ты, вероятно, знаешь, утонула при неизвестных обстоятельствах. Покамест версия такова: произошел несчастный случай, горестный для всех нас, и особенно для тебя. Поскольку ты был с ней в более чем дружеских отношениях, ты, несомненно, знаешь о ней больше, чем знаем все мы, вместе взятые. Как ты думаешь, были ли у Анны Драги причины для самоубийства?
Юноша распрямил спину, и кадык его нервно заходил вверх-вниз.
— Зачем ей было убивать себя?
— Я тебя спросил, были ли у нее на то причины, серьезные причины? Человек ведь ни с того ни с сего не кончает жизнь самоубийством.
— Что я могу сказать, товарищ майор? Думаю, не было… Анна мне нравилась, хотя я ей — не очень. Она видела меня несколько раз пьяным, мужчина ведь и выпить может, и потом я всегда пил из-за нее… Наверно, ей моя профессия казалась неважнецкой, может, так оно и есть, я окончил только начальную школу, был не таким, как она мечтала, но любовь ни с чем не считается, то есть, если бы Анна была простой птичницей, все равно бы она мне нравилась. Но она не собиралась долго засиживаться в деревне, так она говорила — поработает года два, утвердится и потом… Она хотела поступить в институт, у нее была мечта… И у меня были мечты, я думал о жене, о доме, о детях, я работы не боюсь, могу трудиться за семерых, но к учебе никогда не тянуло. И в армии по теоретической подготовке…
— О чем вы говорили в тот вечер, когда ты приехал на побывку? — спросил Панаитеску, прервав Прикопе. Шофер не терпел, когда собеседник отвлекался от главного, уходил от предмета разговора, а юноша, сидящий перед ним, так начал, что, похоже, во век мог не кончить.
— Я сделал ей предложение, сказал, что не могу жить без нее…
— Ты сказал, что не можешь жить без нее? — переспросил Панаитеску, и Дед мысленно похвалил сотрудника, вопрос был как нельзя кстати.
— Так говорят все парни, так и я сказал, не потому, что не мог жить без нее — как видите, я живу, но мне, правда, плохо без нее. Я жениться хотел. Анна была из тех девушек, которые могут парня заставить прыгнуть выше себя. В конце концов, я ей сказал, если ей не нравится, что я не окончил школу, я могу ее закончить, но только школу — не больше. — Прикопе нажал на последние слова, чтобы не возникло никакого сомнения в отношении усилий, которые он был готов предпринять ради Анны Драги.
— А она не говорила тебе в тот вечер ничего такого, что привлекло бы твое внимание, то есть я хочу сказать, не запомнил ли ты какую-нибудь деталь, которая заставила бы тебя призадуматься? Насколько нам известно, а тебе — и подавно, Анна Драга больше года работала в другом кооперативе. Почему она уехала отсюда и почему вернулась сюда, где у нее было довольно много неприятностей?
Прикопе помедлил: он не мог сразу ответить на несколько вопросов, тем более что эти вопросы не были прямо связаны друг с другом. Он заерзал па стуле, разгладил сильно измятую шапку и наконец ответил:
— Как я уже говорил, она не хотела оставаться в деревне, я это понял, и вообще она считала, что только она права, а другие нет, а здесь живут толковые люди, пусть не такие грамотеи, как она, но знают, что и как…
— Что ты имеешь в виду, когда говоришь о ее правоте? Может быть, ты можешь привести пример?
— Что было в деревне, где она работала, я не знаю, я был в армии, а здесь, у нас, она говорила, что надо иначе обрабатывать землю, если хотим иметь реальный прирост продукции…
Как это реальный? — поинтересовался Дед, радуясь, что наконец у него в руках слово-ключ, за которое он мог ухватиться.
Прикопе покраснел, желваки его напряглись, а две морщины на лбу так углубились, что Панаитеску, который внимательно смотрел на юношу, подумал, будто на его собрата водителя неожиданно напала зубная боль.
— Реальный, то есть настоящий, прирост — так я слыхал однажды на собрании, когда приезжал на побывку…
— Товарищ Прикопе, не забывай, что девушки, которой ты хотел посвятить всю жизнь, нет больше среди нас. С этой девушкой ты хотел создать семью, вероятно, хотел иметь детей и быть счастливым. Эта девушка умерла при неизвестных обстоятельствах. Мы находимся здесь как раз для того, чтобы выяснить все до конца, а ты, как вижу, самый близкий ей человек, человек, проехавший сотни километров, чтобы сделать ей предложение, и появившийся в деревне за два дня до ее смерти, ты уклоняешься и не говоришь всего, что знаешь. Естественно, ты имеешь право говорить только то, что хочешь, но не забывай, у каждого человека есть совесть и эта совесть раньше или позже может взбунтоваться, и тогда от ее угрызений не спастись!
Руки Прикопе чуть задрожали. Дед смотрел на его большие ладони, на узловатые пальцы, которые совершенно не вязались с его тонкими запястьями.
— Знаете, товарищ председатель сказал, чтобы я не долго, он меня ждет. Мы должны ехать в город заключать договор на поставку овощей.
— Ладно, юноша, если на все мои вопросы это твой единственный ответ, иди, мы тебя не задерживаем.
Прикопе торопливо встал, надел шапку и направился к двери.
— Да, я чуть было не забыл, погоди минуту, будь добр, скажи, а зачем Анна Драга меряла землю? У нее были особые на то причины?
— Разве я так говорил?
— Он говорил, Панаитеску? — попросил Дед подтверждения у своего сотрудника, и шофер понял, что майор решил проверить молодого человека.
— Да, да, конечно, говорил, — уверенно сказал Панаитеску.
— Как я мог такое сказать, товарищ, вы думаете, что я дурак и не помню, что говорю?
— Значит, мне показалось, хотя в тот вечер, когда ты шел с вокзала, Анна Драга возвращалась с поля с этим деревянным циркулем, с виду он безобиден, но свидетельствует честней, чем ты, дорогой Прикопе.
— Откуда вы знаете, вас ведь здесь не было! Я так понимаю, что вы издеваетесь надо мной…
— Знаешь, юноша, я думаю, ты не любил Анну Драгу, и, если она отказала тебе, она знала что делала, ты был ее недостоин.
— На какой машине ты раньше работал? Позавчера я видел в этой машине другого шофера, — поинтересовался Панаитеску, и юноша снова почувствовал себя не в своей тарелке.
— Мне ее дал товарищ председатель, раньше я водил грузовик, а теперь на нем — мой коллега.
— Как его зовут?
— Мы его зовем Илэ.
Молодой человек торопливо вышел, чтобы не попасть под град других вопросов, но, выйдя за ворота, как-то обмяк, медленно открыл дверцу машины и минуты две сидел в ней не шевелясь. Потом уехал.
— Шеф, почему ты его спросил про обмер земли и откуда тебе известно, что в тот вечер, когда он приехал на побывку, Анна Драга возвращалась с поля?
— Дорогой коллега, вопрос я задал, чтобы удостовериться, надо нам или нет мерять землю. На циркуле следы земли недавнего происхождения. Ясно, о чем это говорит. Я задал вопрос наугад, но ответ Прикопе подтвердил мои предположения. И я еще кое в чем убежден, дорогой мой коллега, — сказал Дед с грустью. — Обстоятельства, косвенно связанные с гибелью Анны Драги, независимо от того, была ли ее смерть случайной или нет, весьма запутаны. Хочу, чтобы ты понял — существует какая-то причина, из-за которой определенные люди в селе заинтересованы, чтобы мы не все узнали, и я весьма опасаюсь, что в таких условиях нам разобраться будет непросто. По-моему, эта причина и является ключом к тайне. Но чтобы отыскать ключ, нам, вероятно, придется потрудиться. Если ты заметил, в каждой беседе мы доходим до некой черты, через которую наши собеседники не желают переступать. Прикопе тоже — кстати, благодарю тебя за вопрос, который ты ему задал, вопрос свидетельствует, дорогой мой, о большом твоем опыте, — Прикопе предпочел ответить на твой вопрос, а не на мой, который касался чего-то более важного, то есть он боялся проговориться. Он даже не заметил, что я счел его недостойным любви девушки. Он не понял оскорбления, он был вне его не потому, что ему нечего сказать, а потому, что слишком внимательно отнесся ко второму вопросу. Любовь нам неподсудна, он мог мои слова пропустить мимо ушей, второй же вопрос касался чего-то, что надо утаить, и он утаил. Я более чем убежден, дорогой коллега, что наш приезд сюда приведет к таким результатам, о которых мы и не подозреваем.
Почти целый день Дед ничем особенно не занимался. Его большой опыт подсказывал ему, что спустя несколько дней после начала расследования надо сделать передышку и для себя, и для не пойманного преступника. «Шеф находится в фазе застывшей змеи», — обычно говорил в подобных случаях Панаитеску. Определение принадлежало шоферу, он изобрел его после того, как год назад майор рассказал ему о значении этого момента, подобного состоянию змеи, которая перед броском фиксирует жертву, как бы гипнотизирует ее, лишая воли. Панаитеску теперь не сомневался, что существует виновник смерти Анны Драги, что он реален, как реально его собственное присутствие в селе Сэлчиоара. Он был уверен, что в этот миг виновный не без страха задавал себе вопрос, почему следователи успокоились и перестали действовать. Дед использовал передышку на все сто процентов. Его мозг работал четко, как электронно-вычислительная машина, отбрасывая варианты, которые не выдерживали критики, и выстраивая детали, как кирпич к кирпичу при кладке. Но тут не кладка совершалась по плану, а по отдельным кирпичам надо было угадать целое здание. В воображении майора уже существовал ряд архитектурных вариантов, из которых в конечном итоге он выберет единственно возможный, подлинный, который с математической точностью наведет его на виновного. И по мере приближения к первым бесспорным выводам он становился все грустнее и все чаще вглядывался в лицо Анны Драги, которое как-то странно смотрело на него с фотографии. Многими из своих размышлений он делился с шофером, но душевное состояние, подобное тому, в котором он находился сейчас, он, как бы стесняясь, утаивал, оно было частью его личной жизни, частью опыта, который нельзя разглашать, это было слишком личным переживанием, чтобы о нем рассказывать другим. В таком душевном состоянии он привык беседовать с глазу на глаз с жертвами и порою забывал, что находится, как сейчас, наедине лишь с безжизненной фотографией; перед его глазами фотография оживала и, как сквозь белый туман, проступали контуры человеческого существа, с которым Дед начинал мысленно разговаривать, прося поддержки и совета. Анна Драга скорбно смотрела на него, словно выступив из картона, и Деду показалось, что девушка плачет, что под ее ресницами затаилась горечь слез, а вместе с ней — и все ее страдание. «Девичья слеза», — произнес майор словно для себя, а Панаитеску, который спал, сидя на стуле, сразу проснулся, любой шепот пробуждал его из самого глубокого сна, потому слова, едва произнесенные его другом, заставили его подскочить.
— Что случилось, шеф? Какая слеза?
— Мысли, дорогой мой, мысли, — ответил Дед, и от его слов лицо Анны Драги затуманилось и послушно вернулось на свое место, на фотографию в деле, раскрытом перед ним. — Ты заснул, коллега, заснул, — сказал майор с особой теплотой в голосе.
— Я не заснул, я смотрел сны, черт побери. А когда я вижу сны, то не могу сказать, что спал, от снов устаешь, а после такого сна, как теперешний, я вообще без сил. Мне снилось, что там, — и Панаитеску показал рукой вверх, — есть жизнь… Какая глупость, какая глупость, хотя, если хорошенько подумать, было бы очень интересно, если бы там была жизнь; и если там жизнь — значит, есть и право нарушители, преступники и типы вроде нас, следователей. Но к сожалению, тот свет не существует. Не так ли, шеф? Ты все знаешь. Будь там хоть какая-нибудь деятельность, ты бы знал.
— Еще ни один покойник не ожил и не соизволил рассказать, как там и что, коллега. Вселенная скупо раскрывает свои тайны. Но что до существования иного мира — не строй себе иллюзий. После нас останутся наши поступки здесь, на земле, и еще кое-что останется — каждое произнесенное здесь слово имеет свою длину волны и бегает по этой необъятности, которая называется мирозданием. И ежели действительно пространство имеет кривизну и оно замкнуто, то, дорогой коллега, через тысячи и миллионы световых лет твой голос вернется и будет слышен столь же ясно, как он слышен сейчас…
Как, шеф? Ты думаешь, наши слова носятся в воздухе туда-сюда?
— Возможно, дорогой мой, вполне возможно. Что такое душа? Мы вынуждены употреблять это понятие для того, чтобы хоть как-то обозначить и объяснить необъяснимое. Душа — это как раз те словесные флюиды, материальные флюиды, которые излучаются каждым из нас и которые благодаря своей волновой природе распространяются в зонах высшей материи, находящейся вне нас.
— Дед, а нельзя ли попроще? — взмолился Панаитеску.
— Я выражаюсь, дорогой мой, так, как подобает для данной темы. Я убежден, что Анна Драга утрет свою невинную слезу в тот миг, когда мы найдем того, кто вольно или невольно прервал ее прекрасную жизнь. Ибо, дорогой мой, жизнь в двадцать лет поистине необыкновенна.
Панаитеску потер виски, потом глаза — убедился, что не спит. Оттого ему стало совсем неуютно, и он произнес как можно мягче:
— Дед, не мешало бы нам полечиться на водах. В Совате, например. Тамошние минеральные воды просто не заменимы для женщин по их женской части, а мужчинам, говорят, укрепляют мозги. От переутомления недолго и в детство впасть. Иногда я пугаюсь, ей-богу. Вечность, иные миры, девичья слеза! А ведь ты видел девушку только на карточке! Я поговорю с полковником Леонте — нам пора в отпуск. Представь себе: горный курорт, обильное питание…
Дед засмеялся. Его забавляло, когда удавалось запугать своего верного друга философскими баснями.
— Ладно, — сказал он успокоительно. — Бывают люди, которые грезят во сне. А я порой разрешаю себе грезить наяву. Почему бы не помечтать, тем более что мои мечтания не сопряжены с кошмарами, они меня ободряют. Но я думаю, нам пора выйти па улицу; не забывай, люди должны нас видеть, чувствовать наше присутствие, и особенно некоторые из них должны задавать себе вопрос, почему мы даем им целый день покоя. Кстати, дорогой мой, как ты думаешь, хватит ли той еды, которую мы оставили соседу для моей овчарки? Всякий раз, когда я уезжаю надолго в командировку, мне кажется, что я обманываю своего четвероногого друга. Ты не представляешь, как сильно можно привязаться к собаке.
— Это потому, что ты видишь в животном не только животное, а нечто большее. Я тоже люблю и понимаю бессловесную тварь, хоть бы и немецкую овчарку но ты сильно преувеличиваешь! Иногда я думаю, что собака тебе дороже человека!
— Это смотря какой человек и какая собака, — сказал Дед и встал с кресла с мягкими подушками, на которых так хорошо отдыхалось. — Думаю, тебе не помешало бы, коллега, зайти к старшине и изложить ему суть нашей беседы с Прикопе. Я бы не хотел, чтобы старшина думал, будто мы его держим в неведении, хотя должен тебе признаться, я полагал, что он сам явится сюда.
— Может быть, я ошибаюсь, но какой-то чертенок мне подсказывает, что старшина вроде избегает нас.
— Ты не очень-то ошибаешься, коллега. Признаться, его поведение меня интересует уже само по себе. Оттого я не хочу его слишком беспокоить. У него есть свой план. К этому выводу я пришел вчера, а сегодня после того, как подверг его проверке, я почти не сомневаюсь в этом.
— У него план?.. Что, разве у него могут быть планы, кроме наших?
— Допустим. И пока не будем ему мешать.
Дед подошел к зеркалу, поправил узел галстука, посмотрел на ногти, вытянул руку вперед проверить, не дрожат ли пальцы, и, когда убедился, что артрит отпустил его, начал вполголоса напевать какую-то мелодию. Это с ним случалось так редко, что Панаитеску застыл от удивления.
Морару подметал двор; он просто находил себе работу, поджидая майора, потому, как только увидел его, отложил веник и подошел.
— Я уже стал беспокоиться — вас с утра нигде не видно. А в дверь постучать постеснялся. Вам нездоровится?
— Напротив, товарищ Морару, я чувствую себя превосходно, — сказал Дед, избегая испытующего взгляда учителя.
— Я думал, что вы отказались, что… Утром я видел Прикопе и решил, что после него… И Урдэряну спрашивал меня, не случилось ли чего. Я ответил, что понятия не имею. Он не поверил.
— Интересно, интересно, — сказал Дед. — Когда я приехал сюда, меня просили не очень-то беспокоить людей. В селе уборочная кампания, и, что бы там ни говорили, людям нужен хлеб.
— Да, идет уборочная, — пробормотал как бы про себя Морару и не смог утаить беглой улыбки в уголках рта. — Может быть, вы хотите посмотреть, как работает кое-кто во время уборочной? Я с большим удовольствием покажу вам.
— Товарищ Морару, наконец-то я вижу в вас инициативного человека. Я уж подумал, что от вас не услышу ни одного дельного слова, ни одного предложения, более того, я решил уважить ваш отказ сотрудничать со мной… Нет, нет, не думайте бог весть о чем… Я имею в виду чисто интеллектуальный диалог, человеку нужно общаться. Мы с моим сотрудником так наговорились за тридцать лет, что теперь понимаем друг друга без слов. Иногда мы этим даже развлекаемся. Но если вы не против, товарищ Морару, скажите, почему вы забеспокоились, что я вдруг уеду? С первого момента я был убежден, что мой приезд вам не по нраву, и вдруг… Что-нибудь произошло за это время?
— Нет, абсолютно ничего, товарищ майор, может быть, я употребил по самое удачное выражение, речь идет не о беспокойстве. Приходится помнить, что нужно быть очень внимательным с такими людьми, как вы, готовыми истолковать каждое слово по-своему.
— От истолкованных тем или иным способом слов мы, профессионалы, иногда приходим к необычайным выводам, товарищ учитель. Вдруг удается осветить весьма запутанную дорогу расследования. Это мой профессиональный дефект, признаю. А что было там? — спросил Дед, кивнув головой в сторону долины, где у излучины Муреша виднелись развалины дома. Над стеной выступала труба, из которой змеилась тонкая, как нить, струя дыма.
Не придавая значения вопросу Деда, Морару начал рассказывать:
— Повсюду, по эту и по ту сторону Муреша, были дубовые леса, «Роща» — так мы называем это место в несколько сотен гектаров. Теперь здесь ничего нет. Из-за исчезновения лесов началась эрозия земли, и Муреш каждую весну и осень беснуется. Леса вырублены без всякой логики, просто-напросто из вражды и желания уничтожать добро, которое не принадлежало крестьянам до той поры.
— А кому принадлежали леса? Я понимаю вражду между людьми, но зачем враждовать с природой?
— Нет, не думайте, что леса принадлежали какому-нибудь помещику, помещиков у нас в селе не было. Был единственный богатей, как мы его зовем, но это долгая история, Крэчун его фамилия. Он живет здесь и сейчас, и, вероятно, у вас будет случай познакомиться с ним. Леса принадлежали государству, но вначале люди или по крайней мере часть из них думали, что принадлежащее государству принадлежит и им. Ну и рубили почем зря. Нужны были дрова? Так нет же… В этом краю села довольно состоятельные… Освобождение застало моих односельчан с электрическими лампочками у ворот. Дом Крэчуна особняком не назовешь, вы увидите его на фотографии, она у меня сохранилась… Дома нет — остались только развалины, вот они там, внизу. Потом был там цыганский табор. За год не осталось ничего, а цыгане, как им и полагается, откочевали в иные края. Итак, там, внизу, стояло прекрасное здание, товарищ майор. Я вам покажу фотографию. Так вот, этого дома теперь нет, его растащили на десятки новых домов. Люди построили дома по образу и подобию дома Крэчуна, хотя тогда никто и пальцем не пошевельнул, чтобы спасти его от поджога. Внизу была еще водяная мельница, товарищ майор, тоже государственная, но, когда заговорили о новой технике, решили ее закрыть. Мельница погибла. Тот, кто подписал тогда акт о ее ликвидации — хотя она могла быть историческим памятником благодаря своей самобытности, она была вся деревянная, даже большой жернов из дерева, — тот приезжал сейчас, недавно, и глазом не моргнув распинался в любви к родному селу, даже выразил желание быть похороненным здесь. Люди не забывают зла, причиненного другими, забывают только зло, и порою огромное, сотворенное собственными руками.
Учитель и майор шагали медленно, не торопясь. Осеннее солнце клонилось к закату, красное, как остывающий костер. Перед ними расстилалась зеленым ковром озимая пшеница, и ее тонкие и влажные побеги блестели в лучах закатного солнца.
Они стали взбираться на холм. Хотя склон был пологим, Морару тяжело дышал. Астматическое, с присвистом дыхание, прерываемое частым кашлем, мучило учителя, и Дед, боясь, как бы с ним чего не случилось, остановился. Морару махнул рукой, мол, не беспокойтесь, и после короткой передышки они продолжили путь.
— Я был в дельте Дуная в те годы. Заболел малярией, а потом из-за влажности и камышовой пыльцы обзавелся этой радостью, от которой не могу избавиться и поныне, — астмой. Но она меня мучает только по вечерам, на закате солнца.
Учитель замолчал. Теперь ему дышалось легче, кашель смягчился. Они достигли левого края холма, и перед ними раскинулись бескрайние поля озимой пшеницы. Где-то на горизонте очертания плакучей ивы забились в трепетном теплом воздухе, и на миг Деду почудилось, что это не одна-единственная ива, а их много, выросших на одном и том же толстом корню, и у них одна крона, движущаяся, как белая тень. В то тихое мгновение справа от них послышался странный звук, похожий на человеческое бормотание. Дед обернулся, но никого не увидел, прошел немного вправо, чтобы посмотреть па склон холма с другой стороны. Тогда и Морару услышал снизу какой-то странный звук. Он догнал Деда и приложил палец к губам, прося полной тишины. Они дошли до места, откуда был виден Муреш. Нива простиралась почти до самого берега, но внимание майора привлекла не гладь воды, сверкающая и спокойная, а человек, который, нагнувшись, разговаривал сам с собой и с торопливостью, в которую трудно было поверить, рыл тяпкой землю, набирал ее горстями и рассовывал по карманам.
— Зачем он собирает землю? — спросил шепотом удивленный Дед.
— Он не собирает ее, он ее ест, — сказал учитель и сделал знак майору отступить немного назад, чтобы человек у подножия холма не заметил их.
— Как ест? — изумился Дед, потрясенный услышанным.
— Как едят хлеб или что другое. Это Крэчун, про которого я вам говорил, товарищ майор, он живет в бывшем погребе собственного дома. Целая история связана с этим человеком. Как я уже говорил, у нас не было помещиков в селе. Самым состоятельным был этот Крэчун, у него было гектаров двадцать земли, то есть земля, где сейчас стоим, до самой Форцате, за той ивой, принадлежала ему. Он быт на редкость скуп и жесток. Жил у нас в селе в то время некий Турдян, слуга Крэчуна, и еще Корбей, тоже слуга. Пришли забирать землю у Крэчуна, верней, крестьяне начали пахать и сеять на его земле. Крэчун вышел в поле с женой и слугами. Я помню, как сейчас, я стоял вот там, под ивой, туда меня отец, да будет земля ему пухом, послал, чтобы я поберег иву, как бы ее не срубил кто; это была единственная у нас ива, и, говорят, от нее название нашей деревни[2], по крайней мере так утверждал отец. Вероятно, Турдян и Корбей сговорились с теми, кто пахал, потому что, когда Крэчун зарядил ружье, Корбей опрокинул его на землю, отобрал ружье, ударил его о ствол ивы и разбил в щепки. Потом на виду у всех людей схватил жену Крэчуна и толкнул ее в горящий рядом костер. Я бросился на помощь женщине, мне казалось, что моя, учителя, обязанность — вмешаться. Турдян ударил меня и не позволил никому к ней приблизиться. Обезумевшая женщина побежала к Мурешу и в горящем платье бросилась в воду. Она утонула. Ночью Крэчун пошел домой к Турдяну и убил его, когда тот спал. Просидел двадцать лет в тюрьме. Вернулся несколько лет назад и с той поры приходит сюда каждый день и ест землю. Он сошел с ума.
— Он одинокий? Детей нет? Кто ему помогает? — поинтересовался Дед с участием в голосе, которое тронуло учителя.
— У него есть дочь — Юстина Крэчун. Мне кажется, вы были у нее. Но старик, как вернулся, поселился в развалинах собственного дома, в погребе, так и живет там. Он видеть не желает свою дочь с той минуты, как узнал, что она вступила в кооператив.
— Значит, Юстина Крэчун его дочь?
— Да, товарищ майор, но что тут такого?
Дед ничего не сказал. Мимо них прошел старый Крэчун, прошел, счастливо улыбаясь, выставляя огромный живот, грязный, как земля, которую он проглотил.
— По тому, как он поглядел на вас, я думаю, он вас узнал, товарищ Морару.
— Он не только узнает меня, а и разговаривает со мной. Порой я прямо-таки верю, что он не сумасшедший, что безумие для него — маска, как бы вторая жизнь, чтобы скрыть подлинное его безумие — желание нагло похваляться своим безобразным пузом — пусть село видит и содрогается.
Дед поискал сигареты. Рассказ Апостола Морару поразил его. Чиркнув спичкой, он увидел перед собой пропасть, которая обрывалась над Мурешом. Внизу легко бурлили водовороты, и майор при виде глубоких ям, разверзнутых в воде, отступил назад. Посмотрел на Морару. Тот непонятно улыбался, словно скалился.
Дед расстался с учителем, сказал, что хочет полюбоваться долиной Муреша, облитой лунным сиянием. На самом деле его интересовало совсем другое: он увидел внизу, где прежде стоял дом Крэчуна, свет, пробивающийся сквозь маленькое подвальное окошко. Дед не смог удержаться от соблазна спуститься с холма и подойти к погребу, где, по словам учителя, жил человек, который недавно прошел мимо него, гордо выпятив свой живот.
Майор заглянул в окошко через кусок стекла, прилепленного по краям глиной, чтобы не выпало, но стекло было таким грязным, что он, кроме движущейся-тени, не различил ничего. Он спустился по цементным ступенькам и добрался до двери, кое-как сбитой на живую нитку из досок, из-за которых выглядывал лист жести. Дед постучал в дверь, и, к его большому удивлению, из подземелья послышался ясный голос Гидеона Крэчуна, приглашающий его войти. Дед увидел Гидеона склонившимся над широким столом — он лепил из размягченной глины макет своего дома, который Дед немедленно узнал по рассказам Морару. Старик насаживал крышу на хозяйственные пристройки, в только когда Дед кашлянул, чтобы напомнить о своем присутствии, Гидеон обернулся. Лицо его не выказало ни удивления, ни страха, оно было спокойным, как спокойны были и его движения в той кропотливой работе, которой он занимался.
— Я не убивал Анну Драгу, — сказал старик и, не глядя на вошедшего, словно забыл о нем, продолжал увлеченно работать. Окинув беглым взглядом погреб, майор отметил чистоту, господствующую здесь, и порядок, с каким были разложены немногие вещи. Помимо стола, за которым работал старик, была тут еще и чугунная печка, вешалка, где висели пиджак и пара брюк, кровать, сбитая из досок, покрытая шерстяным крестьянским покрывалом, сундук с расставленными в нем кастрюлями и тарелками. В углу погреба высился холмик влажной глины — очевидно, материал для задуманного строительства. В холмик был воткнут какой-то инструмент с металлическим наконечником, которым Гидеон, видимо, пользовался для разрыхления земли. Дед осмотрел макет и, не ожидая приглашения, сел на единственный стул, трехногий, но довольно высокий и удобный.
— Извини, что я тебя побеспокоил, господин Крэчун. Я вижу, ты очень занят и не нуждаешься в визитерах, но, честно говоря, мне любопытно с тобой познакомиться, особенно потому, что учитель немало рассказал о тебе.
— Знай, землю я не отдам, земля — моя…
— Я пришел не за землей, господин Крэчун, я пришел по другому поводу. Я еще не вошел в дверь, а ты уже заявил, что не убивал Анну Драгу. Раз ты сказал, что не убивал ее, стало быть, считаешь, что она была убита?
Гидеон Крэчун обернулся к Деду, и майор впервые увидел близко его лицо. Оно было измученное, иссеченное множеством мелких и грязных морщин. Беззубый рот окаймляли синеватые губы. Только в глазах поблескивало что-то задорное, по этот блеск медленно угасал по мере того, как Гидеон внимательно разглядывал гостя, и снова вспыхнул, когда старик вдруг расхохотался.
— Это мой дом, таким он выглядел раньше, таким я его помню двадцать лет. Три года я работал над ним, три года. Теперь поглядим… За тридцать лет я перетаскаю всю землю этим вот животом и восстановлю хозяйство у них на глазах.
Старик снова засмеялся, и Дед подумал, что, в сущности, смех, и нелепые слова, и те три десятилетия, которые, как верил старик, он еще может урвать у жизни, чтобы восстановить таким дурацким способом свое хозяйство, свидетельствовали не просто о безумии, а о безумии воли. Нет, по его мнению — а Дед обладал немалым опытом в таких делах, — Гидеон Крэчун не был сумасшедшим. Старик дурачил себя и окружающих, чтобы его оставили в покое, и, видно, прибегал к так называемому безумию всякий раз, когда ему было надо.
— Господин Крэчун, твои занятия меня не очень интересуют, хотя я должен признать, что ты не лишен таланта в лепке. Я просто хотел с тобой познакомиться, я познакомился с твоей дочкой и, увидев тебя на холме, сказал себе, что ты, не в обиду будь сказано, не удивишься, если я зайду к тебе. Я вижу, ты в курсе того, зачем я приехал в вашу деревню, как и я теперь в курсе твоих дел. Но я не понимаю одного, зачем ты прикидываешься, зачем водишь за нос людей? Меня ты не проведешь. По-моему, у тебя такой же ясный разум, как и у всякого другого, как у меня например, если это сравнение не обидит тебя.
— Чтобы отгородиться от всех дураков, которые меня окружают, — ответил старик спокойно и уселся в полном изнеможении на кровать. Его глаза потухли, из-под сморщенных век медленно скатилось несколько больших капель, и Гидеон вытер их, не стесняясь. — Человек, который столько пережил, ничего не боится, гражданин майор. Как видите, Юстина сказала мне и про ваш чин. Я знаю, зачем вы приехали, и еще знаю, что вы ничего не узнаете — ни от других, ни от меня. От других потому, что они умеют молчать, если они, конечно, что-нибудь знают, а от меня, потому что я теперь чужак в селе. У меня своя жизнь. Может быть, я давно бы загнулся там, где был, не будь у меня товарища, который говорил, что нельзя жить без большой надежды. И у меня есть надежда, со стороны — ребяческая, а для меня — жизненная. Там я научился лепить, там я многому научился. Видите ли, на мою долю не выпало несправедливой кары. Моя вина была виной, а не предположением. Я убил человека. В припадке безумия я его убил. Не надо было убивать. Я понимаю, что вся моя жизнь до той поры была сплошной глупостью, из-за гордости и невежества. Может, вы мне и не поверите, но я убежден, что и сейчас некоторые боятся меня. С первого дня я им сказал, что они обрабатывают землю не по-людски, что не любят ее, а землю надо любить. На моей земле, той, возле холма, я получал две тысячи килограммов зерна с гектара, они говорят, что выращивают четыре тысячи пятьсот, но Урдэряну врет, гражданин майор. Он, когда я это сказал, велел старшине выгнать меня из села, будто я настраиваю людей против кооператива. Чтобы отделаться от него, я прикинулся сумасшедшим, и, хотя все люди знают, что я в таком же здравом уме, как и они, радуются, что я с виду полоумный, им так спокойнее.
— Значит, ты думаешь, что они не собрали четыре тысячи пятьсот килограммов с гектара?
— Не только не собрали, но и четырех тысяч не добрали. Два года назад они вырастили три тысячи пятьсот; я умею взвешивать на глазок, я беру десять колосьев, считаю зерна и могу сказать, сколько будет собрано с гектара с точностью до ста килограммов.
— Господин Крэчун, может быть, в этой истории я могу быть тебе полезен, не знаю насколько, но все же думаю, и ты в свою очередь можешь быть полезен односельчанам.
— Нет, господин майор, я не могу им быть полезен, и ты ничем не можешь мне помочь, поверь мне. Кроме меня, в деревне сейчас боятся тебя, боятся даже больше. Очень бы я хотел знать почему, но не знаю, и это правда. Дочка моя приходит ночью, приносит мне кое-чего из еды, она не хочет, чтобы ее видели, и я не желаю, чтобы у нее были неприятности из-за меня. Она довольно настрадалась. Но не надейся, гражданин майор, ничего ты не узнаешь, хотя вижу, тебе очень хочется знать правду.
— Господин Крэчун, наверное, твое мнение имеет некоторое основание, но только некоторое. Немудрено, что ты видишь мир искаженно, преувеличиваешь людскую косность…
— Из-за них я вынужден играть роль сумасшедшего, и, пока это будет продолжаться, я буду спокойно радоваться их глупостям и воровать у них землю. Про Анну Драгу скажу лишь, что она хотела жить без вранья. У нее не было родителей, ее воспитали чужие люди, которым не было нужды ее обманывать, у них было в душе ровно столько тепла, сколько его бывает у приемных родителей. Она попала сюда прямо из школы.
— Значит, ты ее хорошо знал, господин Крэчун, раз упоминаешь такие подробности…
Гидеон засмеялся.
— Конечно, я знал ее. Она была единственным человеком, кроме моей дочки, кто приходил ко мне. Вот и ты пришел. Поэтому я не побоялся сказать тебе то, что сказал. Человек, который переступил порог моего дома, заслуживает уважения, и я готов сказать ему все, что думаю. Но больше я не могу ничего добавить, гражданин майор, даже если предположить, что я еще кое-что и знаю. — Крэчун снял с печки кастрюлю и принялся вылавливать вилкой лапшу из молока. Он подносил ее ко рту, обсасывал молоко, потом, закрыв глаза, жевал лапшу. Дед молчал. Наконец Гидеон опять заговорил:
— Я сижу и думаю, гражданин майор, почему ты меня не арестуешь? То, что я сказал, тебе не по нутру. Может, ты задумал что-то выведать у меня? Но я тебя предупреждаю, я сумасшедший, и ни один доктор на свете не станет утверждать обратное. Может, однако, в жизни что-то изменилось, больше, чем я думал, и ты искренне желаешь поймать тех или того, кто избавился от Анны Драги. Тогда слушай, что я тебе скажу! Я не единственный сумасшедший в Сэлчиоаре.
Дед закурил сигарету. Голубоватый дымок поднимался к потолку. Дед внимательно слушал Крэчуна, удивленный манерой его речи и особенно тем, что он рассказывал. У Гидеона сложилось свое мнение обо всем, он считал свой мир замкнутым изнутри, и почти невозможно было из внешнего мира вторгнуться в него. Гидеон очень хорошо знал, чего хотел, а как жили другие, ему неоткуда было знать. Все это не имело прямого отношения к делу, но майор надеялся, что старик мимоходом скажет что-нибудь такое, что ему пригодится. Так и случилось. По крайней мере несколько деталей, сугубо личных, еще без подтверждений и доказательств, вполне укладывались в одну из версий, которую отрабатывал Дед. И за это он был признателен Гидеону.
Майор встал со стула, посмотрел на часы. Было поздно.
Достигнув вершины холма, Дед остановился. Устал. Он поднялся по склону напрямую, минуя извилистую тропинку, — испытывал свою выносливость и, хотя дышал тяжело, остался доволен своим состоянием. Он посмотрел в долину, нашел окошко погреба, где жил Гидеон Крэчун, потом взгляд его перекинулся на пойму Муреша, довольно широкую между двумя краями плоскогорья. Где-то на горизонте маячили привокзальные огни, а слева слышался грохот землечерпалок. Дед проделал несколько дыхательных упражнений по системе йогов, задерживая как можно дольше воздух в груди, и резко, с шумом, выдыхал его.
Вдруг он увидел скачущего галопом всадника. Лошадь и человек исчезли в ночи, как призраки. Кто это был? Дед покачал головой…
Он чувствовал сосущую пустоту в желудке — невольный пост в течение этого дня вернул ему давно забытый аппетит. Он подумал об яичнице и кружке молока, с которыми, несомненно, ждет его Панаитеску, и вдруг услышал позади себя мягкие шаги, будто тот, кто шел за ним, обмотал обувь тряпками. Дед остановился и закурил сигарету, будучи почти уверен, что шорох шагов прекратится. Однако кто-то за его спиной осторожно пробирался вперед. Дед резко обернулся. В слабом свете, отбрасываемом электрической лампочкой у школы, майор различил женский силуэт. Он поздоровался, но женщина лишь что-то неясно промычала. Дед сообразил, что перед ним глухонемая. Он пожал плечами в знак того, что не понимает ее, и тогда она схватила его за рукав и буквально потащила за собой. Ее костлявая рука цепко держала локоть майора, а он, поняв, что она спешит что-то показать ему, покорно следовал за ней. Женщина размахивала рукой, что-то невнятно лопотала, и в ее голосе уже не было тех мычащих звуков, как вначале. Они вошли в боковую улочку. Подойдя к одному из домов, глухонемая прислонилась к забору и поднесла руку ко рту. Они ждали в молчании с четверть часа, пока из дома не вышла женщина с ребенком, но глухонемая мотнула головой — нет, не этих она ждала.
Терпение Деда почти иссякло, когда на веранде появился мужчина лет за пятьдесят, усатый, в кэчуле[3], сдвинутой на ухо. Майор хорошо разглядел его лицо. Лампочка на углу дома освещала двор, и человек попал в луч света, так что Дед заметил даже шрам на его верхней губе. Мужчина стоял, мусоля зажженный окурок сигареты.
Глухонемая тихонько потянула Деда за руку, они пошли по узенькой тропке и вскоре очутились за околицей села, недалеко от Муреша. Женщина выпустила его руку и быстро зашагала вперед, она почти бежала, так что Дед едва поспевал за ней. Они направлялись к полю, где несколько часов назад он проходил вместе с Морару, и Дед засомневался, не допустил ли он неосторожности, разрешив вести себя куда-то за село. Кто знает, что на уме у этой женщины, которая то ли сознает, что делает, то ли нет… Так они дошли до края оврага. Дед это скорее почувствовал по всплескам воды, чем увидел; зловещий шум застрял у него в ушах, и инстинктивно он остановился. Глухонемая снова принялась жестикулировать, и нечленораздельные звуки сплошным потоком полились из ее рта, однако Дед не мог понять, о чем она говорила. Видя, что ее не понимают, она сняла с головы платок, распустила волосы и стала их зачесывать набок. Майор, удивившись поначалу, постепенно стал догадываться что к чему и нахмурился. Волосы Анны Драги на той фотографии из дела были коротко острижены и зачесаны на одну сторону, и глухонемая как раз это показывала. Дед кивнул головой, женщина радостно улыбнулась и снова начала гнусавить. Дед опять развел руками, и тогда глухонемая снова прибегнула к жестам. Не стесняясь, она скинула верхнюю юбку и, оставшись в одних нижних, легла навзничь. Дед понял, что речь идет об Анне Драге, которая загорала на солнце, и, чтобы дать это понять женщине, он очертил солнце в воздухе. Глухонемая кивнула головой, потом показала на деревню, на дом человека, которого они только что видели. Вдруг она вскочила и подтолкнула Деда к пропасти. Жест был таким неожиданным и резким, что майор решил — ему конец, но женщина вовремя удержала его, и ее сильные руки оттащили его назад. Он понял, что хотела показать ему женщина. Глухонемая подняла юбку с земли. Теперь она одевалась стыдливо, и ее бормотание звучало смущенно, как извинение…
Дед был потрясен. По той же тропке они вернулись в деревню. На развилке женщина свернула направо, показав майору, куда ему идти, чтобы попасть к дому учителя.
Оставшись один, Дед прошел было несколько шагов, но, увидев ствол поваленного на краю тропинки дерева, сел. Он устал и от недавних волнений чувствовал себя выжатым как лимон. Появление глухонемой и все, что за тем последовало, непредвиденным образом вторгалось в его предположения относительно смерти Анны Драги. Значит, по странному свидетельству этой женщины, указанный ею человек убил молодую девушку! Но можно ли доверять глухонемой, можно ли всерьез принимать ее показания? И потом, почему женщина ждала его приезда, почему ждала именно его, когда было очень просто тем же способом сообщить все старшине… Что скрывалось за этим признанием, какую цель преследовала женщина, указывая на преступника?
Да, село небольшое, а сколько в нем сложного, неожиданного и непонятного! Поначалу Дед был счастлив, когда приехал в деревню, считал эту командировку легкой прогулкой, думал, что немного отдохнет, подышит чистым воздухом трансильванского плоскогорья, а на самом деле здесь, посреди прекрасной природы, вдали от столичной суеты, происходили драмы и конфликты, о которых он и не подозревал. Если действительно человек, на которого указала глухонемая, является преступником, то надо выяснить, что толкнуло его на преступление? А может, он был всего лишь исполнителем чьей-то воли? Вдруг все, что казалось Деду простым, усложнилось; появление глухонемой, а также рассказ Гидеона Крэчуна изменили его взгляд на окружающее. Теперь новые красивые дома в селе не восхищали его, а скорее тревожили. В глубине души Дед был сентиментальным и за всю свою карьеру криминалиста сумел сохранить неприкосновенным этот нежный дар, которым природа наделяет не всех. Он мог легко переключиться от холодного, рационального анализа на поэтическое созерцание мира, и этот земной мир, времена года, люди с их повседневными горестями и радостями всегда были для него самой верной моральной поддержкой; этот живой и прекрасный мир помогал ему забывать каждое оконченное дело, грязные и неприглядные его стороны, помогал видеть жизнь во всей ее многоцветности. Он исходил из убеждения, что преступление — это срыв, катастрофа. Но сейчас он задумался над социальными причинами, предопределяющими многое в поведении человека. Именно эти причины дадут в конце концов глубокое объяснение трагической гибели Анны Драги.
Дед собрался было спешно идти к учителю, расспросить его про глухонемую, но чувство неприязни к нему остановило его. Учитель, несомненно, что-то знал, но явно трусил. Кого он боялся, чего опасался? Неужто он думает, что здесь целый заговор?
А вдруг действительно глухонемую кто-то подбил дать ложные показания, чтобы запутать расследование, сбить его с пути? Хороша главная свидетельница! Ее показания не запишешь в протокол, ее не вызовешь на суд! Дед должен был учитывать все варианты именно потому, что обвинения женщины были так серьезны. Он был обязан терпеливо проверить все, что узнал от нее.
Поднявшись, он продолжил путь к дому. Небо было ясное, из села доносилось мычание коровы, какой-то приблудный пес выл на луну. На развилке дорог он заблудился. Ориентиром выбрал церковную колокольню, расположенную у школы, и долго кружил, пока не очутился возле дома и не увидел в окне Панаитеску, нервно шагающего из угла в угол.
— Где ты шатаешься, шеф? Безобразие! Меня чуть инфаркт не хватил. Этого ты дожидаешься? — выпалил Панаитеску, забыв про субординацию и думая только о том, что с Дедом могла случиться беда. Несмотря на долгие годы, проработанные вместе, Панаитеску продолжал обращаться с шефом, как родитель, которому его поведение не раз доставляло неприятности.
— Где мне быть, дорогой мой, если не там, где велит профессия? И потом, поверь мне, я не мальчик, чтоб меня встречали подобными головомойками, черт побери! — сказал Дед и вдруг покраснел. Редко случалось, чтобы он употреблял подобные слова. То, что он сейчас не сдержался перед Панаитеску, вызвало у него сожаление. Они не раз договаривались сообщать друг другу, куда отправлялись, чтобы действовать согласованно и оперативно, и вот именно он, настаивавший на пунктуальном исполнении принятого ими двоими решения, нарушил его. Панаитеску прочел это в покаянных взглядах Деда и про себя тут же простил его.
— Я был у старшины, Дед, — примирительно заговорил Панаитеску, чтобы положить конец неловкости. — Я искал его сначала в милиции, не нашел; дежурный сказал, что он, может быть, в соседней деревне. Знаешь, Албиоара тоже закреплена за ними. Что делать? Я подумал, что не плохо бы отправиться за ним туда. Проходя мимо кладбища, я вдруг увидел там старшину. Он сидел с непокрытой головой у могилы Анны Драги. Я не хотел его беспокоить. Он почувствовал бы себя неловко, заметив меня. А я помню твои слова: горести людей надо уважать. Я ждал больше часа за забором, пока он не собрался наконец уйти. И тут как бы случайно вышел ему навстречу, и мы вместе пошли по селу. Ни ему, ни мне не хотелось сидеть в помещении милиции… Шеф, ей-богу, я думаю, что старшина был даже очень неравнодушен к покойнице, если принять во внимание, сколько времени он пробыл на кладбище. Он выразил удивление, что мы с тобой не виделись целый день. По его беспокойству я понял, что судьба расследования занимает его куда больше, чем положено по службе… Постой, шеф, не прерывай меня, — сказал Панаитеску, видя, что Дед поднимает палец, как он делал каждый раз, когда хотел прервать собеседника, — знаю, ты хочешь меня спросить, а как бы он хотел, чтобы кончилось расследование? Это ясно как божий день. Он хотел бы, чтобы правда восторжествовала…
— Еще какие новости у Панаитеску? — все же прервал его Дед.
Панаитеску широко открыл глаза. Еще ни разу не случалось, чтобы Дед заставил его скомкать начатый разговор и отказаться от рассуждений, доставлявших обычно обоим большое удовольствие. Не случалось такого, чтобы Дед перевел разговор, словно вопрос, который излагал он, Панаитеску, был совсем незначительным. Панаитеску подумал, что майор хочет отплатить ему за неделикатный прием, но поднятый палец Деда и особенно морщины на лбу свидетельствовали о том, что майор сам собирается сообщить нечто важное.
— Дорогой коллега, мне очень жаль, что я вынужден умерить твой пыл, но у меня в запасе удивительная новость. Оттого прошу тебя — не отвлекайся и излагай только факты, которые могут нам пригодиться.
— Дед, — сказал Панаитеску совершенно спокойно, приложив к крючковатому носу огромный, с полотенце, платок и высморкавшись, — когда я ему рассказал про деревянный циркуль Анны Драги, я прочитал на его лице явную радость. Интересно, чему он обрадовался?
— М-да… М-да… — только и сказал майор.
— Кроме того, весьма любопытно отметить, что старшина, прогуливаясь со мной, у некоторых дворов замедлял шаг. То прикидывался, что закуривает сигарету, то зашнуровывал ботинок, хотя этого и не требовалось. И все время молчал. Я тоже молчал и — что еще делать? — заглядывал во дворы, здоровался с хозяевами, я ведь приехал из самой столицы, и мне непременно положено быть вежливым. В одних дворах играли в карты, в других — просто лясы точили. У меня было такое впечатление, Дед, что старшина дал мне возможность смотреть и мотать на ус, но на сей раз я оставляю выводы на твое усмотрение, чтобы ты не говорил, что я строю из себя умника, хотя мне не составляет труда заметить, что слишком уж носился Урдэряну со своей уборочной кампанией, раз люди проводят эту кампанию дома, возле женских юбок… Вот и все, пожалуй, кроме одной личной детали. Распрощавшись со старшиной, я на обратном пути — дело было к вечеру, и меня никто не видел — сорвал с клумбы у Памятника героям несколько белых маргариток; ты знаешь, я всем цветам предпочитаю маргаритки. Цветы я отнес Юстине. Она так вспыхнула от радости, что я почувствовал себя господом богом. В глубине души я сказал себе, что заслужил несколько дней отпуска в Сэлчиоаре. Я холостяк, а она одинокая женщина.
— Она не такая одинокая, дорогой мой. — И Дед, довольный, что Панаитеску кончил, в свою очередь начал рассказывать, как провел день. Шофера даже пот прошиб, когда он узнал все новости.
— Шеф, я думаю, дня через два мы здесь все закончим, хотя, признаться, мне жаль — тут такой воздух, такая природа, и вообще, здешний климат на меня благотворно действует. Я только сегодня это понял. Помнишь, я уехал из Бухареста с носом, распухшим, как голубец, а сейчас я спокойно дышу и по ночам не просыпаюсь от собственного храпа.
— Все не так просто, дорогой мой. — И Дед поделился с шофером своими сомнениями.
— Шеф, ну зачем немой врать, не понимаю?
— Тогда почему она «молчала» до сих пор?
— Действительно, — сказал Панаитеску и почесал в затылке.
Они помолчали.
— А мы не будем ужинать, дорогой Панаитеску? — спросил Дед, и шофер с удивительным проворством подошел к корзине, стоящей в холодке у окна, и стал доставать оттуда всякую снедь.
— От Юстины, да?
— Шеф, если бы я знал, кто ее отец… ей-богу, я бы отказался. Увы!.. Наверное, свой отпуск я не проведу здесь.
— Не будем преувеличивать, дорогой мой, не будем преувеличивать. Но я надеюсь, что ты найдешь способ расплатиться с этой женщиной, которая, как я вижу, превосходно готовит, — сказал Дед, нюхая папару[4] с поджаристой корочкой.
— Я хотел ей заплатить, как положено. Ты знаешь, я не скуплюсь, я не скряга, особенно с женщинами, но она отказалась наотрез. Дескать, никто за всю ее жизнь не дарил ей цветы, и для нее эти три маргаритки дороже сталей… Дед, ведь женщины сам знаешь какие! Хотя у тебя опыта по этой части — ни на грош. Если б она взяла у меня деньги, отношения приобрели бы официальный характер, а я этого не хотел…
— В таком случае, дорогой мой, мы заплатим ей перед отъездом.
— Теперь, после всего, что ты рассказал про ее отца, я не знаю, Дед, переступлю ли я порог ее дома?
— А почему бы и нет? Будет весьма печально, если и ты будешь избегать Юстину, как другие — ее отца. Человек, отбывший наказание, — это человек.
— Оставь меня с твоими теориями, шеф, теории звучат красиво, только люди не живут по ним…
— Тогда, дорогой мой, согласно твоей практике, я думаю, тебе противопоказано угощаться этой снедью. Согласно же моим теориям, я могу спокойно есть и оценить по достоинству эти кулинарные шедевры, — сказал Дед, деликатно надкусывая соленый помидор.
Панаитеску насупился.
Дед не шутил, он говорил вполне серьезно, и шоферу пришлось смотреть на еду и глотать слюнки.
— Дорогой мой, я думаю, в данном случае можно допустить разумный компромисс, взяв немного из моих теорий и забыв кое-что из твоей практики… Таким образом, я думаю, ты не совершишь никакого кощунства, если отведаешь этого благоухающего блюда.
Панаитеску посветлел и с откровенной поспешностью выбрал самый большой кусок мяса. Жадно жуя, он мысленно ругал себя за непродуманное решение, которое чуть не обошлось ему слишком дорого. Спасибо Деду — его острый ум нашел выход из тупика, помог и достоинство не уронить, и удовлетворить зверский аппетит.
В восемь часов утра Дед и Панаитеску уже шагали по главной улице села. Майор нес под мышкой, как портфель, деревянный треугольник Анны Драги, Панаитеску — облезлый портфель шефа. Навстречу шло стадо коров, и Панаитеску, побаивающийся рогатых, пододвинулся к Деду, заставив того прижаться к каменному забору, у которого хозяин щедро насыпал гальки, чтобы прохожие не шлепали по грязи во время дождей. Один бычок отстал от стада, остановился, потом направился к шоферу, заставив того замереть от напряжения. Бычок понюхал его одежду и двинулся восвояси.
Дед почти всю ночь не спал, в ночной тишине он составлял план действий на завтра. План, казалось ему, был так хорош, а зависть к спокойному храпу подчиненного была так велика, что Дед разбудил его и изложил свои соображения. Панаитеску утвердил план зевком и, довольный результатами ночного труда шефа, немедленно повернулся и захрапел, на этот раз с легким посвистом…
Был солнечный день. Солнце светило ласково, несмотря на позднюю осень. Дед, идя посреди улицы, оглядывал ее всю — дворы, дорогу, добротные дома. Улетучились вчерашние мрачные чувства, охватившие его после встречи с глухонемой. Теперь ему опять казалось, что это мирное, доброе село, здесь трудно задумать и осуществить преступление. «Нет, тут какая-то ошибка», — сказал он себе. Вероятно, его профессия как-то искажает нормальный, здоровый взгляд на окружающую жизнь, делает человека мнительным… Диссонансом в эту жизнь врывается печальное, прискорбное происшествие с Анной Драгой. Может быть, действительно это просто несчастный случай, как установил судебный врач. Прекрасный день и все, что радовало его взор, заставило Деда почувствовать себя виноватым и устыдиться своих подозрений, касающихся людей, наверняка честных и в большинстве своем порядочных. В такой красивой деревне, как Сэлчиоара, и в такое утро Дед с его склонностью к сентиментальности готов был приписать себе чрезмерную мнительность.
Наконец они подошли к правлению кооператива. Это было старое здание, похожее на склад со множеством помещений, и вошли в дверь, которая едва держалась на петлях. Их встретил седой старичок с отросшими до плеч длинными волосами. Майор отвесил ему низкий поклон в знак глубокого уважения, в свою очередь старый сторож снял баранью кэчулу, открыв высокий морщинистый лоб и густые волосы.
— Здравия желаю, товарищ майор, вы ведь майор, так люди говорят, хотя, по мне, вы могли быть и генералом.
— Тогда в ваши годы, уважаемый, — подхватил Дед, не замечая укоризненной гримасы Панантеску, — кем бы вы могли быть? Думаю, куда выше генерала!
— Ну, спасибо, дорогой, благодарствую, что вы так сказали, а то никто на этом свете до вас не величал меня «уважаемым». Нынешние, у них еще пушок на губе, а и они туда же — нос задирают. Так что добро пожаловать к нам в правление, и не смотрите на полы, времени у меня не было их подмести, вчера и позавчера я отпрашивался, был на свадьбе в соседней деревне; вышла замуж моя правнучка, мне восемьдесят девять лет, хоть я и говорю, что мне сто стукнуло, бумаги в мое время не составлялись, и первый раз мое имя записали, когда я одного жандарма порезал ножом… Да, годы у меня немалые, а все равно хочу еще раз жениться, я шесть раз был в законном браке, по-иному и не желаю, и годы, которые прошли, все — мои, а вы зачем к нам пожаловали? — недаром же пришли в такой час…
— Скажите нам лучше, где тут Форцате, есть у вас такое место, — вмешался Панаитеску, боясь, что майор, словоохотливый и слишком деликатный, до вечера не спросит сам старика.
— Форцате? Форцате в Форцате, дорогие мои, там оно завсегда и было. А ты, товарищ майор, больно мне нравится, как ты разговариваешь, у нас только графья говорили так, в соседнем поместье, а тут, в деревне, одни крестьяне были… А зачем, товарищ дорогой, ты держишь мерялку под мышкой, ты ведь ехал через всю страну не для того, чтобы мерять нам землю?
— А все-таки где Форцате? — настаивал Панаитеску. Старик покачал головой, не довольный тоном Панаитеску. Заботливо надвинув шапку на голову, он отряхнул ладонью белые домотканые штаны, плотно облегающие худые ноги, и сказал сердито:
— Ну, Форцате в Форцате, где ему быть, не в городе же, — и с ловкостью, которую было трудно предположить у человека его возраста, поднялся по ступенькам в правление.
— Я как раз туда иду, товарищи, могу показать… — раздался в дверях голос.
Майор обернулся и увидел человека, на которого вчера вечером указала ему глухонемая.
Дед вздрогнул, хотя это и не отразилось на выражении его лица. Однако Панаитеску, знающий своего шефа, понял по его слегка сжатым челюстям, что этот незнакомец известен Деду.
— Корбей, Иоан Корбей, — представился человек и, видя, что майор не сразу ответил на его предложение проводить их до Форцате, повторил: — А теперь, если хотите…
— Я буду очень вам признателен, вернее, мы оба будем вам признательны, — ответил Дед.
Сунув руки в карманы серого домотканого, как отметил майор, пиджака, Корбей вышел через задний двор.
Позади правления кооператива тянулась дорога, перерезавшая поля по диагонали, и Корбей, подождав, пока Дед и Папаптеску догнали его, закрыл плетеную калитку и показал головой в сторону единственной ивы, виднеющейся па горизонте.
— В той стороне Форцате, — сказал он. — Там у нас посеяно несколько гектаров поздней кукурузы, остальное — заливной луг. Если хотите нам помочь, с радостью примем в артель, — добавил Корбей как бы в шутку, но не спуская глаз с треугольника, который Дед неумело держал под мышкой.
— Вы приехали из-за той девушки, так ведь? Да что спрашивать, все село говорит… — сказал Корбей, и его мягкий баритон, его непринужденность и уверенность, с какой он вел речь, заставили Деда засомневаться в справедливости того, что сообщила глухонемая.
— А что именно говорят, товарищ Корбей? — спросил Дед, намеренно замедляя шаг, чтоб посмотреть, заметит ли это его спутник.
Корбей шел дальше и только погодя почувствовал, что на пыльной дороге он один, а те двое отстали.
— Извините, что тороплюсь, я ведь бригадир, и у нас плохо с уборкой… Значит, вы спросили меня, что я знаю… Да я знаю, что знает и село, или, может, чуток поболе.
Так уж водится — если умирает человек, жизнь идет дальше, нет у нас времени для мертвых, нет времени даже для самих себя. Я знал ее, товарищ майор, она работала у меня в бригаде. И в день смерти я ее видел. Я шел из соседней деревни, возле Муреша есть дорога, по-над виноградниками, так мы говорим. Анна была на склоне холма, загорала, хотя солнце уже садилось. Увидев меня, она поднялась, пошла к берегу. Я шел своей дорогой. Только когда я дошел до вершины, я обернулся назад, таковы все мужчины, глаза завидущие. Ее не было. Я думал, она спряталась за уступ. Я ушел. На третий день я услыхал, что она утонула.
— Значит, ты был последним человеком, который видел ее в живых, — сказал Дед, удивленный рассказом Корбея, особенно тем, что человек говорил об этом спокойно, как о незначительном факте.
— Не знаю, последним или нет, но видеть я ее видел, — сказал отчетливо бригадир, на ходу вытащил пачку сигарет «Мэрэшешть» и закурил.
— Я не обнаружил ни одного упоминания об этом в деле Анны Драги, товарищ Корбей.
— Это и неудивительно. Если бы меня спросили, я бы сказал, — заметил он и улыбнулся, показав шрам на правой щеке, который тянулся до самого подбородка. — Я видел, как вы вчера разговаривали с Крэчуном, очень бы мне хотелось быть за дверью, послушать, что тот плетет, черт его подери, вражья душа. Всю деревню затопил клеветой на меня. Голову даю на отсечение, что он рассказывал вам, будто я погубил его жену, тогда, давно, когда был слугой у них. Конечно, рассказывал, я сразу понял это по тому, как вы посмотрели на меня, когда я подошел, правда ведь? — допрашивал он Деда, и майор с трудом скрыл удивление. То ли Корбей был действительно не виноват, и тогда его уверенность и спокойствие исходили из этой невиновности, то ли Корбей был наделен исключительным самообладанием. Только самые закоренелые преступники способны на такое хладнокровие. Дед за свою жизнь имел дело с разными людьми, и интуиция ему подсказывала, что этот человек не был убийцей. Видно, глухонемую кто-то подговорил, чтобы отомстить бригадиру за какую-то старую обиду.
— Значит, правда, — продолжал Корбей, — иначе бы вы не промолчали.
— Я не обязан, товарищ Корбей, делиться своими соображениями, которые касаются расследования, — сказал Дед, чуть раздраженный настойчивостью бригадира.
Да, верно вы говорите, только мне не все равно, что про меня в селе судачат. Я надрываюсь целый день в поле, а он глотает землю, выплевывает ее и лепит свой старый дом, плетет паутину, паук…
— А откуда ты знаешь все это, товарищ Корбей? Ты ходил смотреть? Не думаю, что Крэчун приходил к тебе, чтобы рассказать, что он делает из жеваной земли.
Корбей громко засмеялся, обнажив крупные зубы, чуть пожелтевшие от табака.
— А кто не знает? Все знают. Там, в том его дворе, он и мне приготовил могилу, паук. Думает, что там меня и схоронит. Но правда другая, товарищ, как ты ко мне ни относись. Раз ты говоришь мне «ты», значит, и мне можно. Гляди, вон там, возле ивы, все тогда и произошло. Там горел костер, мне кажется, что его зажег господин учитель Морару, он там был. Мы хотели пахать землю, а баба Крэчуна кинулась на меня с палкой, он же в это время заряжал ружье. Я оттолкнул ее, не мог же я позволить бабе избивать меня. Было лето, а на ней шелковое платье, платье загорелось, и она бросилась в Муреш — бросилась сверху, да так внизу и осталась.
— Товарищ Корбей, любопытные вещи ты рассказываешь. Но коли так, почему Крэчун убил Турдяна, а не тебя, раз ты, по его мнению, виноват в смерти его жены?
Корбей резко остановился, сделал еще одну затяжку, потом швырнул сигарету под ноги и придавил подошвой.
— Вот, здесь начинается Форцате, если только это вас интересует. А то я всю дорогу спрашивал себя, не пожаловали ли вы из Бухареста мерять нашу землю. Очень я боюсь, что это придется не по вкусу председателю Урдэряиу.
— Ты мне не ответил, товарищ Корбей. Я спросил, почему Крэчун не попытался убить тебя? Ведь не Турдян же был виноват в случившемся…
— Но Крэчун пытался меня убить, товарищ майор, и, если бы мог, убил бы меня и сейчас, да не может, руки коротки. А что произошло тогда — зачем вспоминать? И почему тебя это интересует, тогда ведь Анны Драги не было. Если хорошенько прикинуть, она еще и не родилась тогда. И потом, какое вы имеете право задерживать людей разговорами, а я вижу, вы всех держите…
— Вот те на! — взвился Панаитеску, и Дед не остановил его.
На подобный вопрос можно было ответить лишь в таком же тоне, а жесткость тона была свойственна Панаитеску, который каждый раз оскорблялся, как за самого себя, когда кто-нибудь обходился непочтительно с его шефом. Вопрос Корбен, по его мнению, был более чем оскорбителен.
Товарищ Корбей, во-первых, ты сам предложил нас проводить, и, во-вторых, позволю себе задать вопрос, ты разве не заинтересован в том, чтобы выяснить, почему погибла Анна Драга? Ты был последним человеком, который видел ее в живых. И ты не потрудился дойти до милиции и сказать, что видел ее, а надо было, если, конечно, у тебя нет особых причин не ходить туда. Ты спрашиваешь о наших правах, а о своих сугубо гражданских обязанностях ты не помнишь?
Сердитая речь старшины и легкая краска, проступившая на его щеках, сначала вызвали у Корбея улыбку, затем он разразился каскадами громового хохота, и это навело Панаитеску на мысль, что человек, стоявший перед ним, не совсем нормальный, Корбен смеялся долго, до слез. Успокоившись, он высморкался с помощью двух пальцев и, не стесняясь, вытер их о тонкие парусиновые штаны.
— Разрази меня гром, товарищ, ну, не думал, что в Бухаресте шуток не понимают! Ну как же меня не волнует смерть девушки? Только, дорогие мои, раз закон установил, что она утонула, почему вы хотите, чтобы я сомневался? — Голос его опять стал спокойным и уверенным.
Дед понял, что Корбею просто страшно. Он смеялся, чтобы скрыть это и, минуя второй вопрос, вернуться к первому, заодно представив собственную грубость шуткой, но так, чтобы и себя не уронить в глазах Деда. Майор не впервые встречал подобных людей и нисколько не ошибся в своих оценках, потому что Корбей словно не слышал вопроса Панаитеску, а стал объяснять, что случилось той ночью, когда Крэчун хотел убить его и вместо него убил Турдяна.
— У Турдяна была дочка, тогда ей было лет шестнадцать, и мне она нравилась. Крэчун знал, что я по вечерам хожу к ней, может, он подстерегал меня и раньше, а может, от людей услышал. В ту ночь он думал, что я у нее. На суде он не отрицал своей вины, только ни словечком не обмолвился, что меня он хотел убить, а не Турдяна. Он не хотел, чтобы все узнали, что он попал впросак… Я вечерами забирался с Саветой в сарай, там на сене мы и любились, и как раз туда и нагрянул Крэчун, Только в тот вечер все было иначе. Савета была дома, а в сарае спал Турдян, который спрятался там, боясь, как бы чего с ним не случилось, ведь мы оба были слугами у Крэчуна и оба отступились от него. Так и погиб Турдян, дорогие прелюбопытные товарищи, а теперь скажите мне, помогло ли это вам понять, как умерла Анна Драга.
— Может быть, и помогло, товарищ Корбей, даже очень может быть…
— Я бы сильно порадовался, сильно порадовался, — сказал Корбей. — Эй, малыш, — крикнул он ученику, который убирал кукурузу на краю участка, — зачем бросаешь початки в грязь? Если мать сварит тебе мамалыгу с грязью, тебе понравится?
На краю кукурузного поля появились школьники в сопровождении молодой учительницы.
— Что случилось, дядюшка Корбей? — спросила учительница, и Корбей резанул ладонью по воздуху, мол, ничего не случилось, оставьте меня в покое.
— Ты смотришь на них, товарищ, не знаю, как тебя зовут, — обратился Корбей к Панаитеску, — будто жалеешь их, что они работают. Пускай работают, пускай поглядят, как человеку достается…
— Можно подумать, что вам не хватает рабочих рук, — полюбопытствовал Дед.
Корбей нахмурился и вытер нос рукавом.
— Руки-то есть, может, пусть и не слишком много, но есть, только не все руки в работе… Думаете, я не заметил, как вы заглядываете во дворы? Заметил, да. Но сейчас крестьянин, видите ли, живет на пансионе, за счет того, что дает ему сад и курятники. Живет, благодарим великодушно, не хуже горожанина. Теперь одни зажирели, а другие, у кого дети на фабриках, живут на их деньги. Молодежь не очень-то у нас задерживается. Гляньте-ка на этих молокососов, как они убирают кукурузу, — тошно смотреть! Будто они и не родились у коровьего хвоста. Окончат восемь классов и смываются в город. Зачем вам врать, вы ведь, насколько я понял, любите правду, — сказал Корбей, прищурив глаза, — наш трудодень — это день крестьянского труда, то есть, как говорится, труда неквалифицированного. Там, где нельзя заработать как следует, там нет и интереса. Крестьяне не выходят на работу или работают ровно столько, чтобы набрать запланированные трудодни…
Давай я тебе покажу, товарищ майор, как меряют землю — может, ты мне объяснишь, зачем это тебе? — сказал Корбей и, не дожидаясь согласия Деда, взял у него из-под мышки циркуль, оглядел с явным интересом и потом с удивительной быстротой стал вертеть деревянный треугольник ладонью и подталкивать его вперед указательным пальцем, так что меньше чем за минуту Корбей отмахал порядочное расстояние. Он повернулся, улыбаясь, и многозначительно поглядел на Деда.
— Земля, да, — сказал Корбей, — земля может убить, — добавил он и, сунув руки в карманы, хотел уйти.
— Товарищ Корбей, не сердись и припомни: в тот день, когда ты шел из соседнего села и видел Анну Драгу, она загорала на солнце над обрывом или у подножия холма?
Корбей показал пальцем вверх:
— На склоне.
— А тебя в тот вечер кто-нибудь видел? Или ты видел кого-нибудь, кроме Анны?
Корбей обернулся нахмуренный — он едва сдерживался.
— Послушай, товарищ майор, если ты меня в чем-нибудь подозреваешь, скажи прямо. Понял? Я никого не видел, и меня никто не видел. У тебя есть еще вопросы? А то я тороплюсь, там, в долине за Форцате, меня ждут люди, их перекур затянулся.
— Товарищ Корбей, если ты так уверен, что тебя ни кто не видел, значит, у тебя были серьезные причины оглядываться вокруг, чтобы в этом удостовериться. Причины действительно были?
— Да, были. Человек, когда ему приспичит делать то, что делает и царь, оглядывается вокруг, чтобы его кто-ни будь не увидел. От многих предрассудков я уже освободился, а вот от стыда — еще нет, — сказал он и с усмешкой удалился, не видя, как Панаитеску сжал кулаки.
— Какой нахал! — воскликнул Панаитеску.
— Нет, дорогой мой, нет, человек защищается как может, он всю дорогу только и делал, что защищался. Вот я и спрашиваю почему? Что он боится — это ясно, но я не чувствую в нем, дорогой Панаитеску, того страха, какого я ждал.
По-моему, его следовало бы арестовать, Дед. У нас есть свидетельница. Пусть немая, но она ведь может изобразить события жестами и уличить Корбея.
— Всему свое время, дорогой мой, свое время. Пожалуй, наша дорога не так коротка, как ты воображаешь. Более того, я уверен, что нас ждет еще немало сюрпризов.
— Так я и знал — ты опять, как всегда, усложняешь, а здесь мне все кажется ясным, как слеза ребенка.
— Я всегда боялся слез, дорогой Панаитеску, сердце сжимается, когда их вижу.
Свыше трех часов понадобилось Деду и Панантеску, чтобы измерить землю от того места, где, как показал Корбей, начиналось Форцате, и до долины, где протекал ручей. Там воткнутый в землю шест отмечал границу того участка, который так интересовал майора. Деревянный циркуль казался тяжелой палицей в руках Деда, и его неловкость привлекла внимание школьников, пришедших на сбор кукурузы. Они сгрудились на краю кукурузного поля и от души смеялись, несмотря на протесты и увещевания молодой учительницы. Дед же, не стесняясь, продолжал работу, а задачей Панаитеску было вести счет отмеренным метрам. В какой-то момент, не выдержав насмешек, Панаитеску взял циркуль из рук майора, убежденный, что он лучше справится с делом, но, к своей великой досаде, проявил еще большую неуклюжесть, чем его шеф. Он оправдывался тем, что земля слишком рыхлая, а деревянный циркуль не был рассчитан на его рост.
— Шеф, если б я знал, зачем ты это затеял, ей-богу, дело бы пошло веселей, — сказал шофер, утирая ладонью пот со лба.
— Это я и хочу знать, дорогой мой коллега, зачем было Анне измерять эту землю? Я подчеркиваю: эту, а не иную. По анализу почвы видно, что речь шла именно о здешнем суглинке. Значит, это было одно из последних занятий Анны Драги. Зачем она это делала, я не знаю. И не спрашивай, может ли это нам пригодиться. Я хочу вызвать в селе определенную реакцию на наши действия. Тогда и поймем что к чему. Итак, не торопись, дорогой мой, или, как тебе нравится выражаться, не лезь в бутылку. Времени у нас предостаточно. Спешка может испортить все. Я повторяю, в Форцате — ключ, который мне нужен позарез.
Со стороны кукурузного поля подошла девушка с пшеничными волосами, заплетенными в две косы, завязанные «кукурузным шелком». Она смущенно остановилась перед Дедом и, лишь когда учительница сделала ей ободряющий знак, наконец сказала:
— Позвольте мне, я могу мерять, я умею, меня отец научил.
— Как тебя зовут, дорогая моя? — спросил Дед, приятно удивленный.
— Лукреция Русу, — сказала девушка, — дочь Иона Русу.
— Значит, ты умеешь мерить землю?
— Умею.
— Ну, тогда попробуй, а мы поглядим, — сказал Дед.
— Да это очень просто, — сказала девушка и, держа треугольник в левой руке — так было гораздо удобней, — зашагала прямо по пахоте. Девушка наклонялась, чтобы приноровить свой шаг к шагу циркуля, и считала вслух метры.
Немного погодя она остановилась и повернулась к Деду.
— А знаете, совсем не надо измерять эту сторону! По двум сторонам вы можете узнать площадь, потому что этот участок прямоугольный. Двух сторон хватит, я видела, откуда вы начали, а это уже третья.
— Ты совершенно права, мы меряли просто-напросто от нечего делать, — сказал майор, взяв циркуль из рук девушки и поблагодарив ее за помощь.
Лукреция довольная вернулась к своим подругам. Панаитеску таращил глаза на своего шефа, ничего не понимая.
— Что же дальше, дорогой шеф? Не пора ли нам пообедать?
— Панаитеску, — сказал Дед, улыбаясь с легкой иронией, — должен признаться, что я не очень-то ладил с математикой. Может быть, ты приложишь усилия и произведешь необходимые расчеты?
Панаитеску почесал в затылке и, сморенный усталостью, сел на пенек. Наморщив лоб, он принялся размышлять.
— Дорогой шеф, убей меня, но решить эту задачу сей час я не в состоянии. Не считай меня дураком за это временное затмение!
Дед продолжал улыбаться. Он был в превосходном настроении, физическая работа на чистом воздухе взбодрила его.
— Дорогой коллега, — сказал он, — надеюсь, попав в столь затруднительную ситуацию, ты убедился, что нам абсолютно необходимо всегда иметь под рукой математический справочник.
Панаитеску только теперь заметил, что его туфли сильно пострадали от ходьбы по пахоте. Он нахмурился и, подобрав какой-то прутик, стал их чистить. Ответил он не сразу и как-то нервозно:
— Шеф, зачем мне геометрия и прочая математика? Ты можешь сказать? Я должен уметь хорошо складывать, не так ли? Зарплата складывается, и долги складываются, я ведь иногда беру у тебя в долг. Если тебе нужно сложение, можешь рассчитывать на меня, как на истинного специалиста.
— Дорогой мой коллега, — лукаво улыбаясь, сказал Дед, — я хочу открыть тебе большую тайну: вернувшись в Бухарест, я займусь математикой. Не потому, что она мне нужна — я надеюсь, мы не будем больше изображать из себя землемеров, — а из чувства долга перед девочкой, которая сказала, что мы зря собирались измерять третью сторону.
— Эка важность, шеф! Каждый ученик четвертого или пятого класса знает, как измерять площадь… Но что я там вижу, Дед! Если глаза мне не лгут, на велосипеде к нам спешит старшина Амарией.
По пыльной дороге, перерезающей поля, мчался велосипед. Майор достал карманный бинокль размером с табакерку и без труда установил, что человек, который ехал напрямик к ним, был старшина милиции села Сэлчиоара.
— Должен признаться, я ошибся в расчетах. Я был уверен, что кто-нибудь появится, но никак не предполагал, что это будет старшина милиции…
— То есть кто должен был появиться, Дед?
— Кто-нибудь, дорогой мой, но не он. Кажется, мы зря потратили время на эту комедию.
— Тогда порвать бумаги с цифрами-метрами?
— Нет, дорогой мой, рвать-то ничего не надо, еще не известно, на что они могут пригодиться.
Майор и его подчиненный встали. Панаитеску, как бы желая загладить свою вину, что он не справился с простейшими расчетами, стал отряхивать брюки Деда от приставших колючек.
Амарией приблизился с той максимальной скоростью, какую позволяло ему выбранное средство передвижения. Он отчаянно нажимал на педали и, пренебрегая осторожностью, перемахивал через дорожные ухабы, рискуя упасть каждую секунду. Нетрудно было сделать вывод, что известие, с которым мчался старшина, было чрезвычайно важным. Еще издалека он делал им какие-то непонятные знаки рукой.
Наконец он резко затормозил, протащив длинные ноги по земле, и, едва переводя дыхание, сказал:
— Товарищ майор, на проводе Бухарест, полковник Леонте перезвонит вам через четверть часа. Садитесь на раму, я мигом отвезу вас, иначе опоздаете. Товарищ Панаитеску… Извини меня, но на этот драндулет я могу посадить только одного…
— Ничего страшного. Поезжайте, а я за вами своим ходом. Но будь осторожен, товарищ старшина, а то Дед очень чувствительный, у него камни в почках. Объезжай, будь добр, ухабы. Свет не сойдется клином, если он и опоздает чуть-чуть.
Дед уселся на раму велосипеда — так он не ездил с детства. Старшина на сей раз поехал куда осторожней.
— Ты с ним разговаривал, дорогой мой? — спросил Дед с безоблачным спокойствием, чтобы приободрить переволновавшегося старшину.
— Да, Дед, лично я! Меня и спрашивали. Слава богу, что я был на месте! Впервые мне позвонили из самого Бухареста!
— И что тебе передали?
— Ничего, Дед, но голос, если позволите, был сердитый. Мне кажется, товарищ Леонте в курсе до мелочей, потому что он спросил, верно ли, что вы измеряете тот участок земли, что находится возле Форцате.
— Полковник так спросил?
— Да, Дед. Я удивился, откуда он знает. Я чуть было не свалился со стула, когда он меня спросил про это оттуда, а я здесь понятия не имел, где вы находитесь.
— Дорогой мой, это превзошло все мои ожидания! — И Дед даже заерзал от радости, заставив старшину вцепиться в руль.
— Вы рады, Дед?
— Рад, очень даже, дорогой мой… Вон, гляди, видишь лужу? Давай через нее, прошу тебя, я хочу вспомнить детство. В ту пору большой радостью для меня было залезть в самую большую лужу.
— А вдруг она глубокая? Как бы не свалиться!
— Дорогой мой, ты забыл, что такое приказ?
— Есть, товарищ майор! — И Амарией, изо всей силы нажав на педали, въехал прямо в лужу.
— Дед, одного я не понимаю, или, может, у вас все иначе, чем здесь. По-нашему, когда звонит начальник — это дурной знак. Тут не жди приятных новостей, а я вижу, вы…
— Ты хотел сказать, что я прыгаю от радости, так знай, что ты не далек от истины, хотя при такой транспортировке прыгать невозможно…
Они выехали на окраину села, и велосипеду больше не пришлось преодолевать препятствия. Дворами они подрулили к милицейскому посту, и Дед, насвистывая, направился к новому зданию, еще пахнущему свежей побелкой. Он едва открыл дверь, как пронзительно затрезвонил телефон. Сержант почти мгновенно взял трубку.
— Да, здравия желаю, товарищ полковник! Да, товарищ Дед здесь, да, здравия желаю, сейчас даю…
Дед взял трубку и сел на стул, который пододвинул ему старшина. На проводе был сам полковник Леонте, и заговорил он отнюдь не спокойно. Голос Леонте звучал так громко, что Амарией хотел выйти из помещения, чтобы не присутствовать при очевидно секретном разговоре, но Дед сделал ему знак остаться, и старшина остался. Он лишь почтительно отошел к окну и, вытянувшись по стойко «смирно», стал смотреть на большую пустынную улицу села.
— Слушай, Дед, что там у тебя происходит? Трое суток от тебя ни звука, зато я узнаю, что ты перемерял земли кооператива. Товарищи жалуются, что ты мешаешь им проводить уборочную кампанию.
— Раз я меряю землю, товарищ полковник, значит, у меня на то есть серьезные основания.
— Но какая связь между смертью девушки и землей, Дед? Неужели ты забыл, что мы живем не во времена частной собственности, когда из-за межи…
— Товарищ полковник, весьма сожалею, что вас побеспокоили, но, вероятно, я в этом виноват. Тот факт, что вам сигнализировали, вам, который находится в пятистах километрах отсюда, а мне ничего не сказали, означает, что, в сущности…
— Ладно, Дед, шутки в сторону. Занимайся своим делом, промеряй хоть само небо. Удивляюсь, но знаю, ты деликатный человек и зря не станешь мешать людям трудиться…
— Я и не мешаю, товарищ полковник, но у меня такое впечатление, что кому-то я все же помешал, и для меня это просто радость. Я ждал, что мне велят прекратить мерять землю. Значит, ее надо мерять…
— Дед, долго тебе еще необходимо там задерживаться? Ты уверен, что речь идет не о смерти… то есть не о несчастном случае?
— Я только теперь в этом убедился, товарищ полковник. Речь идет совсем не о несчастном случае, — повторил Дед, нажимая на последние слова и настойчиво глядя в сторону окна, где стоял старшина. Тот никак не реагировал, но поза его самопроизвольно из «смирно» превратилась в «вольно».
Дед положил трубку на рычаг и довольно потер руки, думая о хорошем обеде. С улицы послышался голос. Амарией открыл окно.
Дед повернулся к окну и увидел на дороге председательскую машину и самого председателя, машущего им шапкой.
— Поехали пообедаем, товарищ майор! Нехорошо, если вы хоть разок не отобедаете у меня… Я был занят, но сегодня освободился пораньше.
— С удовольствием, товарищ Урдэряну, с огромным удовольствием. Подождем моего коллегу. Он скоро придет, и мы пожалуем к вам вместе, а аппетиты у нас волчьи.
Председательская машина с Прикопе за рулем тронулась, и Дед, оставшись со старшиной, сказал:
— Я бы должен всерьез на тебя рассердиться, Амарией.
— Почему, товарищ майор? Что я такого сделал, здравия желаю?
— Всему свое время, дорогой мой, свое время, а сейчас время обеда, о котором я давно мечтал, — сказал Дед и, открыв дверь, вынул свой карманный бинокль, чтоб поглядеть в поле: в окуляре майор увидел своего шофера, шагавшего к селу со скоростью, на какую только был способен.
Председатель Урдэряну жил на околице. У него был большой дом, двор, за ним сад, а потом маленький березняк спускался к берегу Муреша… Двор был обнесен с фасада железной оградой, выкрашенной в светло-зеленый цвет, под стать окраске самого дома, а по бокам — дощатым забором, каждая планка которого оканчивалась вверху вырезанным сердечком.
Прежде чем пригласить гостей в дом, Урдэряну захотел показать им свое хозяйство: курятники, бетонный свинарник с водосборными канавками, огромный хлев, добротнее дома, разделенный на два крыла сараем для сельхозинвентаря и сеновалом. Сарай пустовал, а в хлеву, где поместилась бы и дюжина коров, Дед увидел только одну с совсем маленьким теленком, который еле держался на ногах. Урдэряну подошел к нему и ласково почесал бугорки на его головке, обтянутые нежной кожицей, — будущие рожки.
Дед тоже решил погладить теленка, но, когда он коснулся влажной мордочки, пахнущей молоком, корова, не спускавшая глаз с пришельцев, замычала.
— Ему второй день пошел! — сказал Урдэряну. Панаитеску с напряженным вниманием следил за председателем.
— Зачем вы тратились на такую махину? Хлев, можно сказать, необитаем! — спросил майор, когда они вышли во Двор.
— Местная традиция. Хлев строился давно. Я говорил, кажется, а если не говорил, ручаюсь, что вам говорили другие. Я не здешний, приехал сюда при коллективизации, лет двадцать с лишним назад и строил, как эти люди, раз остался среди них. Если бы строил дом сейчас, то, конечно, сделал бы все по-другому и не воздвигал бы хлев, как дворец. Вообще-то мне и в голову не приходило, что я останусь тут. Так решили товарищи, и я остался. Не всегда человек делает то, что хочет, — добавил он, потирая лоб. — Сам я с юга Бэрэгана, из села, расположенного между Дунаем и дорогой Воров, была там такая дорога; я удивляюсь, что дорожные строители, когда проектировали шоссе на Констанцу, не провели его там, это самый короткий путь и самый укрытый, — сказал Урдэряну и вытащил ведро воды из колодца, вылил ее в таз, принесенный женой из дома. — Вот моя половина, — представил он женщину маленького роста, еще сохранявшую следы былой красоты.
— Теперь уж половина нужна мужику лишь для того, чтобы обстиран был и покормлен, не так ли, Василе? — откликнулась она и улыбнулась, показав белые и здоровые зубы. — Ну, пожалуйте в дом, раз он вас привел, он всегда так делает, очнуться не успею, гости уж на пороге, а мой господин заранее предупредить не может, нет у него времени. Таковы все председатели, — продолжала она, улыбаясь.
— Ты, Эмилия, так с гостями разговариваешь, что они подумают, будто через силу их принимаешь.
— Ну, их-то я приму, как всех принимаю, а тебя вот как чужака приму, больно редко домой заявляешься.
— Она — арделянка, за словом в карман не лезет, смолоду у нее язычок, как жало, иначе бы я и не пустил здесь корни, — сказал Урдэряну, приглашая гостей на широкую веранду, увитую виноградом. — Ты, Эмилия, неси, что у тебя есть, здесь и поедим, не холодно. — И, не дожидаясь ответа жены, подвинул стол от стены на середину веранды. Панаитеску посчитал себя обязанным помочь хозяину и придвинул две лавки к столу.
Эмилия принесла большой кусок сала, брынзу на еловой коре и каравай белого хлеба. Урдэряну выставил две бутылки цуйки, стаканы и первым сел за стол, кивком головы приглашая сесть и гостей.
— Чувствуйте себя как дома, прошу вас, — сказал он, наполняя стаканы. — Уже полтретьего, а у меня с вечера крошки во рту не было. Жена, а жена, горячее у тебя есть?
Я ведь пригласил товарищей на обед!
— Твое дело есть да помалкивать. Раз назвал гостей, я уж справлюсь, на то я и хозяйка, — сказала женщина и, как сообщнику, подмигнула Панаитеску.
— Вот так всякий раз она меня встречает, с кем бы я ни пришел. Месяц назад у меня был товарищ секретарь из уезда. Так он чуть было не встал из-за стола и не ушел. Она, видите ли, думает, что каждый обязан считаться с ее норовом. Ты выпьешь?
— А почему и не выпить, мне что, доктор не велел? — ответила женщина, входя с миской дымящегося супа.
Панаитеску сглотнул слюну.
— Ну-ка, подвинься маленько, хватит того, что ты хозяин в кооперативе, — сказала женщина, подталкивая Урдэряну к середине стола. — А сейчас выпьем за меня, кажется, в городах так пьют, сначала за дам.
— Ваше здоровье, мадам Эмилия, — сказал Дед, и Панаитеску из уважения встал, чтобы чокнуться с хозяйкой.
— Ну, теперь ешьте, а то суп остынет, а я вас покину, все равно я вам без надобности, правда, Василе? — поддела она мужа и снова стрельнула глазами в сторону Панаитеску.
— Ты, хозяюшка, не коси глазами, а то товарищ подумает о тебе бог знает что… — заметил Урдэряну, перехвативший ее взгляд.
— А если и подумает, тебе-то что? Осень — не зима, в ней еще черти водятся. Рано на мне ставить крест! Да ешьте же брынзу, это овечья, у нас в селе и овцы есть, не только гуси. — И Эмилия снова со значением поглядела на Панаитеску.
— Должен признать, что трансильванская кухня великолепна, — начал Дед.
— Было бы из чего готовить, а если не из чего, то и кухни нет! — сказала Эмилия. — А тебя как зовут, товарищ дорогой? Мне Юстина сказывала, что у тебя длинное имя, а я в длинных именах всегда путаюсь.
— Панаитеску, — сказал шофер, чуть покраснев от того, что Эмилия при всех предала огласке его встречи с Юстиной Крэчун.
— Вот это имя! Не то что у тебя, муженек!
— Ну и баба! Ты зачем меня на смех выставляешь? — беззлобно пожурил жену Урдэряну.
Дед рассмеялся, а Урдэряну лишь покачал головой, не отрываясь от еды.
— А как ваше дело-то об Анне? — спросила с любопытством Эмилия и отщипнула брынзы. — Совсем недурная была девка, зря на нее напраслину мужики возводят. Да простит ее бог, все мы там будем, — заключила она, убирая первый черед тарелок.
— Истинная правда, уважаемая хозяюшка, но нам не безразлично, в каком возрасте мы туда попадем, — заменил Дед и отрезал себе тоненький ломтик буженины.
— Так-то оно так. Только я удивляюсь, как же это она утонула?
— Вот и мы интересуемся, — заговорил Панаитеску, нетерпеливо ожидая знака, когда можно будет приняться за суп с курицей.
— Ох, женушка, что поесть-то спокойно людям не дашь? Я их пригласил на обед, а ты… ой-ой-ой, Эмилия… Видать, завтра нечего тебе будет бабам рассказывать? Я прав, а?
— Дак все село говорит, а мне почему не знать, что знает все село?
— Да ты ведь у нас больше всех все знаешь, дорогая, а вот если б ты ходила на уборку кукурузы, было б лучше и для тебя, и для кооператива.
— Ты это говоришь, Василе, потому что гости тут. А сам-то считаешь, что тебе к лицу жену дома держать! Детей у тебя нет, ты не постарался, чтобы было для кого добро наживать.
— Вроде так, Эмилия, не постарался. Может, что и не получается у меня, а ходить по докторам все недосуг.
— Ну, ладно, и без детей неплохо. У мамы было четырнадцать, бедняжка и за меня нарожала.
— Хозяюшка, простите, а не скажете ли вы, кто та женщина, которая, по-моему, говорить не может, да вдобавок и не слышит? — спросил Дед, следя за соскальзывающей с ложки лапшой, желтой, как мед.
— Савета, — вмешался Урдэряну, — дочка Турдяна, если вы слышали это имя.
— Дружка Василе в молодости, правда ведь, что друзья вы были?
— Да, только в ту пору Савета не была ни глухой, ни немой. Длинная это история, — уклончиво сказал Урдэряну.
— Товарищ Урдэряну, раз уж об этом зашла речь, расскажите, что с ней случилось? Сегодня я ее встретил, она хотела что-то мне сказать, но, к сожалению, не сумела ничего объяснить, и я не смог ей ничем помочь.
— Когда ее отца нашли застреленным на сеновале, у нее что-то в голове повредилось. Бог знает что, но с той ночи она потеряла речь. Была и у доктора, я ее возил не сколько раз, но все напрасно, доктор еще удивлялся, как она вообще выжила. Тромб в крови, кажется, это так называется.
— Брось, Василе! Может, Савета и говорила бы, если б не Корбей. Так вот, дорогой товарищ майор, ты ведь майор, правда? — обратилась она к Деду с явным сожалением, что майором был не Панаитеску. — Посуди сам, когда батюшку ее убили, она стала заикаться, но люди-то понимали ее. А Корбей — есть у нас один такой в деревне мужик здоровый, он ходил до того к девушке. Да как увидел, что она заикой стала, так к ней — ни ногой, а она была на сносях, как тогда говорили. Ну, родила Савета ребенка, тут и оглохла и речь совсем потеряла. Так-то оно было. Только ты всегда стараешься обелить Корбея, — сказала Эмилия и пошла на кухню за жарким.
— Теперь все всё говорят, товарищ майор. А женщины — так и о том, чего не было.
— Василе, не рассказывай без меня, и я хочу послушать, — донесся голос Эмилии из кухни.
— Ладно, не буду, — ответил, смеясь, Урдэряну и стал доедать суп.
Дед посмотрел на председателя, потом на его жену, которая вошла с полной миской жареного картофеля и жареных цыплят, и проникся симпатией к супругам, для которых шутливая перебранка была семейной привычкой.
— Корбей последним видел Анну Драгу перед ее смертью, — сказал Панаитеску, и Дед, недовольный болтливостью своего сотрудника, хмуро посмотрел на него.
— Как так? — поинтересовался Урдэряну.
— Он шел из соседней деревни, — вмешался Дед, — и видел, как она загорала на холме.
— Если Корбей видел, как она загорала, то наверняка не прошел мимо. Этот бабник…
— Эмилия, — раздался громовой голос Урдэряну, и женщина от испуга уронила ложку в суп. — Как ты можешь болтать такое? Ты не понимаешь, что это может означать?
— Что означать, муженек? Как это — означать? Можно подумать, что ты сейчас только и узнал, что он бабник. А год назад кого вы собирались выгнать из партии, если не его? Не он ли заявился ночью к Марии Кукуле? Муж-то ее повез помидоры на базар… Почему бы и им про это не узнать? Разве грех говорить правду про человека, что он до баб охоч? Ты вот не охоч, ты, если б мог, спал бы с планом, да с бумагами, да с твоей кобылой. Ты мне рот не затыкай, слышь? А то расскажу гостям, что ты держишь коня в хлеву, твой дед жил в Брэильской Балте, а у тебя только и наследства-то — страсть к лошадям! Вот он и держит взаперти кобылу, больше семи лет уж, ослепла она, бедняжка.
Урдэряну положил хлеб и ложку на стол и в бессилии поджал губы.
— Ты, баба, совсем сдурела, — сказал он спокойно и, помолчав, добавил: — Да, есть у меня лошадь, ну и что? Я нарушил закон?
— Не нарушил, просто я хотела сказать, как ты любишь коней, так Корбей любит женщин, и его грех, ей-богу, полегче.
— Налей-ка лучше вина да помолчи. Сказала, и ладно. Хотя расплата тебе еще предстоит.
— Как, Василе? Какая расплата? Это я тебя, может, и прощу, если ты придешь ко мне ночью да обнимешь покрепче, — сказала женщина, снова показывая белые красивые зубы.
— Ты не женат, товарищ майор?.. — спросил Урдэряну.
— Был…
— А ты, товарищ старшина?
— Служба, когда мне было жениться? — сказал Панаитеску.
— Да ты ничего и не потерял, — обратился Урдэряну к Панаитеску. — Поглядите-ка на нее, язва какая, а сердиться на нее не могу — и баста. Будто черти в нее вселяются. Сколько я себе говорил, надо бы проучить ее разок, чтоб помнила, по каждый раз, когда я собирался это сделать, она заливалась хохотом, а какой у нес в молодости смех был! Эх, Эмилия, ну и что теперь подумают товарищи из милиции про коня? Скажут, браво председателю, который прячет в хлеву коня.
— Он только по ночам верхом ездит. Больше полугода даже я про то не знала. А вы, вы ведь были в хлеву, разве видели коня? Он встает ночью от меня, и только по ржанию я знаю, что он пошел к нему. Всю ночь носится по степи, а наутро, как мертвый, валится с ног и спит, будто бревно. Злая это страсть…
— Эмилия, лучше бы мне пьяницей быть?
— Этого еще не хватало! Одного не пойму, почему ты не ездишь верхом, когда светло?
— Чтобы люди меня видели? Избави бог… Товарищ майор, в этой деревне никогда не было коней. Степенные здесь люди, они понятия не имеют, что такое охота, погоня, свист ночного ветра в ушах, скачка до полного изнеможения. Когда я впервые сюда приехал, мне надо было в район, я сел верхом на клячу, оставшуюся с войны от немцев, так все село потешалось надо мной. Гляньте, мол, какой пан-барон…
— Угощайтесь, дорогие гости, не обижайтесь, что мы все про свое толкуем. Видимся мы редко, он в поле, я — дома. Но я говорю, Анна Драга умерла недоброй смертью, зря в селе говорят, и вокруг…
— Эмилия, ты опять болтаешь глупости?
— Почему не сказать? А то вон они, как дети, меряют землю, а виновник сидит да посмеивается. И над ними и над нами…
— А откуда ты знаешь, Эмилия, что она умерла недоброй смертью?
— Я не знаю, я так думаю.
— И что с того, что они меряют землю? Может, им охота научиться ее мерять? Кто-то сегодня уже звонил в уезд. У нас тут полно трепачей, дорогие товарищи, упаси вас господь от них.
— А зачем звонил?
— Что вы меряете землю, так, мол, и этак. А на кого, вы думаете, сердятся товарищи? Конечно, на меня. Я, как ошпаренный, шел из правления. Я им сказал — раз приехали по делу, не мне что-либо запрещать вам, не так ли?
— Эмилия, выйди за ворота, мне нужно что-то тебе сказать, — послышался голос с улицы, и Эмилия, обменявшись взглядом с Урдэряну, поправила платок и пошла к калитке.
— Одного я не понимаю, товарищ майор, — начал снова разговор Урдэряну, услышав, как за женой хлопнула калитка. — Зачем понадобилось пересматривать дело, когда врач установил несчастный случай? Произошло еще что-нибудь или кто-то потребовал повторного расследования? Я спрашиваю, потому что мне совсем не безразлично, что делается в селе.
Дед зажег сигарету и до первой затяжки отхлебнул из стакана. Вино было отличное, ароматное, майор чувствовал, как в него проникает солнечное тепло, накопленное виноградной лозой.
— Товарищ Урдэряну, в нашей практике доследование отнюдь не редкость. Нас прислали сюда, вот и все, что я знаю. Но я все же не понимаю, откуда такая вспышка недовольства в связи с измерением земли? Ты прямо не говоришь, а тоже недоволен. Амарией предупредил тебя, а, скажем, если бы он не предупредил, какое тут преступление?
— Никакого преступления, товарищ майор, никакого. Речь идет о престиже кооператива. Только об этом, и ни о чем больше.
— Весьма сожалею, если я каким-то образом посягнул на престиж кооператива. Но мы должны заниматься своим делом.
Урдэряну выпил стакан вина и, поцокав, снова наполнил его, не забыв подлить и в стаканы гостей.
— Как и везде, у нас немало плохих людей, товарищ майор. Люди болтают разное, строят всякие предположения. Не солгу, и меня это интригует. Вы думаете, что-то действительно нечисто с Анной Драгой?
Дед ответил не колеблясь:
— Уверен.
— Тогда плохо, очень плохо. Тогда, значит, среди нас преступник, я так понимаю. Только, хоть режьте меня, не пойму, у кого рука поднялась на нее. Убить человека — это нечто вопиющее! Вы ведь и не подозреваете, что говорят в селе. Все знают, что вы разговаривали с Крэчуном. Вот у кого действительно нет никакого уважения к нашему престижу, напротив, он бы первым порадовался, если бы что-то случилось с кооперативом или с кем-нибудь из нас, из членов правления.
— У кого чистая совесть, тому нечего бояться.
— Это так, верно вы говорите, только, видите ли, честь зависит и от тех, кто о ней судит и так и этак. Впрочем, чего греха таить, мне самому интересно, зачем вы меряли землю, хотя говорят, что вы скорей баловались, — сказал Урдэряну, и на его лице появилась улыбка, которая, пожалуй, означала попытку смягчить слишком явное любопытство.
— Тут нет никакого секрета, видит бог, я бы вам объяснил с самого начала, когда бы некоторые люди из этого прекрасного села не отказали мне в содействии. Я-то думал, что речь идет о заурядном деле, даже сперва склонен был поверить, что смерть Анны Драги — рядовой несчастный случай. Но с каждым днем я все ясней осознавал, что те некоторые люди, о которых я упоминал, поставили нас в какое-то странное положение. Те самые, которые сейчас проявляют недовольство. Я беседовал с ними — никто ни чего не знает про Анну Драгу, словно она не жила и не погибла здесь. Теперь настал мой черед спросить: откуда это молчание и, главное, кем оно продиктовано? Не могло ж оно само собой установиться…
Урдэряну вновь нахмурился, взял стакан и повертел, внимательно его рассматривая.
— Вы, по-видимому, не очень-то знаете крестьян, товарищ майор, не знаете их уклада, привычек. Их поведение с вами — это защитная реакция, и возникла она не сегодня и не вчера, а передалась им от дедов-прадедов. Они стараются ни во что не встревать. Нет у них такого желания — это раз. И кроме того, они не знают точно, чего вы хотите, — это два. Зачем впутываться во что-то непонятное? Потому не только не говорят, что знают, а хотят выведать, что знаете про них вы. Так было всегда, и так еще долго будет. Жизнь села пошла по-новому, а сознание меняется не так быстро. И не так-то легко перемениться. Это мог бы вам объяснить учитель Морару, а если не объяснил, то я не побоюсь сказать, я ведь его от смерти спас. Его собрались прикончить его же ученики, правда давно уже усатые и женатые. Как прошел их гнев, они мне спасибо сказали. Не будь меня, они угодили бы в тюрьму, беду бы на себя накликали. Тогда я не думал, что они запросто могли убить и меня; я был один, только-только приехал в село. Мысль о самозащите тогда мне и в голову не пришла. А раз я о себе не подумал, оказалось, что я завоевал у них авторитет. Они оценили мой поступок, и позднее, при других, более тяжелых обстоятельствах, они слушались меня на благо себе. Я не говорю, что в этой деревне я не совершал ошибок. Совершал. Прошли годы, я теперь вижу свои промахи, так их и называю, не таясь. Но тогда некогда было долго раздумывать, как мы это делаем сейчас. Например, я мог бы, пожалуй, спасти тогда Морару от тюрьмы, мог, но не решился. Вспомнил, что я пережил в тот день у оврага, и задним числом страх во мне зародился. Я знаю, учитель и сегодня не простил мне этого, как я сам не прощаю себе. Я вам говорю все это, потому что вы живете у него, и я не думаю, чтобы он умолчал о тогдашних делах. Это была ошибка — я повторяю, стань я тогда поперек, не ждала ли бы и меня та же участь? С единственной разницей — никто бы не бросился защищать меня. Я прикинул, что, если я воспротивлюсь, подумают, что я стакнулся с классовым врагом, и еще кое о чем я подумал, и это «кое-что» оказалось решающим. Люди меня знали, уважали.
Даже если бы меня перевели отсюда в другое место, то приехал бы новый председатель и бог знает что натворил бы. Я предпочел потерять овцу и сохранить стадо, хотя, скажи я об этом сегодня, мне не поверят. Я откровенен с вами, как ни с кем. Вы приехали и уедете, а мне здесь оставаться, и, если я обеспокоен всем, что говорят на селе, я за людей тревожусь. Мне не все равно, как они будут выглядеть перед всем миром, когда вы уедете. Но я хочу добавить еще кое-что. Существует какая-то неизвестная мне личность, я в этом уверен, и она заинтересована в том, чтобы нас очернить, может быть, даже больше того — уничтожить. Я не знаю, кто это и откуда — из нашего села или из другого края, но чьи-то волчьи глаза следят за нами, подстерегают нас, чтобы свернуть нам шею. Прислушайтесь к тому, что я говорю. Кто-то клевещет, раздувает это дело, иначе его не стали бы пересматривать. Вы убедитесь в конце концов, я в это верю, что оно яйца выеденного не стоит, и тот, кто поднял власти против нас, не желает нам добра. Что и говорить, он наш враг.
Урдэряну чокнулся с Панаитеску, потом с Дедом и выпил мелкими глотками.
— Интересно, интересно, но я по своему опыту знаю, что никто ничего не боится, пока нет причин для боязни. Кому надо уничтожить село или вас? И потом, не забывайте, мы с вами представляем власть и законность. Дело Анны Драги требует полной ясности. Я полагаю, что и вы, и односельчане тоже в этом заинтересованы. А раз существует страх, значит, существуют и мотивы, его порождающие, но каковы эти мотивы?
Урдэряну посмотрел в стакан, потом на Деда, что-то хотел сказать, но передумал и утер со лба пот.
— Дорого бы я заплатил, чтобы знать. Но я не знаю. Знаю одно, товарищ майор: наша жизнь не такая простая. Обязательства перед государством растут, план надо выполнять. Только в этом году мы должны дать на несколько тонн больше — тонн на двадцать, если я не ошибаюсь, — зерновых по сравнению с прошлым годом. Разбейся в лепешку, Урдэряну, побратайся хоть с самим чертом, но выполни обязательства. Года три назад еще не было уездов.
Кто-то из района сказал, что нет условий для перевыполнения плана и что он не может взять на себя те обязательства, которые требует область. На второй день его заменили. Назначили другого, и этот другой приехал ко мне и сказал: «Урдэряну, твое личное дело, как добьешься, но, если хочешь оставаться председателем, дашь столько, сколько я скажу». И я дал, не потому, что хотел остаться председателем, а потому что понял — другого тоже заставят. Ладно, и черта можно обвести вокруг пальца. И гляди, так и пошло год за годом. И удобрений мне не хватает, и машин недостает. Неважно, выкручивайся, Урдэряну. И я выкручиваюсь. Выкручусь еще год-два, а может, и того меньше. И вы думаете, я жду момента, когда не смогу больше выкручиваться? Мне под шестьдесят, я хотел бы спокойно уйти на пенсию, заниматься только своим конем, это единственная моя радость — скажу, пока нет здесь Эмилии. Но я очень боюсь, что не видать мне этого покоя. Не удивляйтесь, что я жалуюсь, как баба, это не в моих привычках, да и некому. А теперь как гром среди ясною неба еще это дело с Анной Драгой. Вижу, полетит к черту весь наш престиж, ох, вижу.
— Не будем преувеличивать, товарищ Урдэряну, — вмешался Панаитеску, искренне взволнованный признаниями председателя. — Я, например, ничего не смыслю в сельском хозяйстве и из всего, что вы сказали, понял только, что и вам здесь нелегко. А вы думаете, нам легко? Вы работаете, что и говорить, с известным материалом, мы — наоборот, то есть я хочу сказать, что в нашем деле на каждое известное приходится сто неизвестных. И несмотря на это, мы никогда не терпим поражения. Выпьем еще по стаканчику вина, оно будто и не вино вовсе, а золото, и сохраним бодрость, товарищ Урдэряну, какого черта, мы же мужчины, — сказал Панаитеску, и на этот раз он наполнил стаканы вином.
У калитки раздались шаги, и до них донесся голос Эмилии:
— Ну, Василе, дорогой мой, было у тебя времечко поплакаться; как только нет меня рядом, ты начинаешь скулить. Оттого-то я, любезные мои, и не бросаю муженька, без меня — беда его головушке, верно, Василе?
— Разрази меня гром, женушка, коли скажу, что это не так. Выпей-ка вина из моего стакана, оба мы немало хлебнули в этой жизни, на десятерых хватит!
Устроившись поудобнее на берегу Муреша, Дед и Панаитеску ловили рыбу; шофер смастерил две удочки из ореховых прутьев, а учитель дал им два крючка и несколько мотков лески — все, что осталось от его старых рыболовных снастей, которыми он уже давно не пользовался. Дед ни разу в жизни не ловил рыбу и особого пристрастия к этому не питал, однако, когда он признался своему коллеге, что чувствует необходимость спокойно поразмыслить кое над чем, шофер сказал, что нигде на свете не думается так хорошо, как на берегу реки с удочкой в руке.
У учителя Панаитеску попросил также немного домашнего хлеба, который перемешал с мамалыгой, взятой у соседки. Сама по себе мамалыга была мягковата, но вместе с хлебом приобрела как раз ту вязкость, какая требовалась Панаитеску, большому знатоку-рыболову. Во избежание простуды шофер устроил шефу сиденье из охапки сухих листьев, застеленных газетой.
— А теперь, шеф, слушай внимательно. В этих делах я по сравнению с тобой — маршал. Забрасываешь, значит, леску с поплавком и глядишь в оба. Ежели клюет, дай противнику потянуть поплавок вниз и в сторону, и тут же дерни, но не резко, а как бы играя. Ежели тянет поплавок к берегу, тебе повезло — это карп. Он большой плут, он не мечется, делает вид, что поигрывает с наживкой, а на самом деле у него полон рот мамалыги. И только когда крючок дойдет до нутра, тогда и поплавок погрузится глубже. Тут вот дерни раз-другой и можешь вытаскивать… Ежели жулик тянет в сторону, тянет зло, как собака, знай, что это сом, небольшой сом. Большие редко попадаются, они башковитые, иначе б не жили так долго. Сома дергай резко, у него пасть большая, он с перепугу, что его хотят извлечь из темных глубин, тут же захлопнет пасть, и тогда, мамочка, поминай, как его звали! Крючок впился куда надо. Ежели поплавок будто пощипывают — закуривай сигарету и не обращай на него внимания, — это мелкие карманные воришки, с ними мы не хотим иметь дела… Я рассказал бы тебе и о повадках судака, но очень сомневаюсь, чтобы он, бедняга, водился в этой мутной воде. Слыхал я недавно, что судак мигрирует, как форель, плывет в гору, чистоту ищет. Дорогая рыбина, что и говорить, она знает себе цену. Да… Я вот объясняю, объясняю, а вода — как зеркало… Не клюет? Терпение! А я пока вздремну на солнышке. Не беспокойся, музыка будет: в последнее время, черт его знает, я почему-то храплю.
— Храпишь ты, дорогой коллега, уже лет тридцать, если я не сбился в счете.
— Это правда, Дед, но в последнее время я храплю так, что можно испугаться. Иногда я просыпаюсь от собственного храпа весь в холодном поту…
Вода была прозрачная, тихая. Панаитеску, не дождавшись клева, начал зевать.
— Какое впечатление на тебя произвел Урдэряну, дорогой коллега? — спросил Дед, не давая своему помощнику заснуть так быстро. Он знал, что шофера легко разговорить, а майору нравилось слушать его, так сказать, одним ухом, одновременно думая над серьезными, еще нерешенными проблемами.
— Шеф, честное слово, этот тип мне не симпатичен. А его женушка… Просто черт в юбке! Такая женщина может дать тебе крылья, но может и в пропасть толкнуть. Даю руку на отсечение, что Урдэряну не остался бы здесь, он мог далеко пойти, но она на всю жизнь пригвоздила его к этому месту. Теперь он у нее под каблучком. Только, шеф, я очень хорошо знаю, почему ты задал мне этот вопрос… Постой, смотри, поплавок, кажется… Нет, какое там!
Видать, рак, а ну-ка, тяни!
Дед поднял удочку обеими руками, как лопату, на крючке действительно висел рак, он разжал клешни и камнем упал в воду.
— Ясно, падаль, общее загрязнение, — сказал Панаитеску, вспоминая слова, которые он так часто встречал в прессе. Проблемы окружающей среды в свое время объяснил ему Дед. Панаитеску насадил на удочку новую наживку и продолжал:
— Сижу я и думаю. Знаю, что и ты думаешь: для чего мы меряли землю? Кому это нужно? Кстати, я вот понять никак не могу, кто звонил полковнику Леонте? Более того, руку даю на отсечение, что звонили не ему. Откуда известно, что наш начальник Леонте? Значит, звонили по разным адресам, нешуточное дело, не экономили на телефоне. И если поднялся такой шум вокруг деревянного циркуля, значит, нет дыма без огня, и твоя блестящая интуиция и на этот раз сработала безотказно. Верно?
— Именно поэтому я просил тебя найти укромное местечко, где бы нас никто не беспокоил, дорогой коллега. Я должен признать, что за эти несколько дней мы не слишком продвинулись вперед, я бы даже сказал, что мы стоим в начале пути. Любой поступок обусловлен какой-то побудительной причиной. В данном случае причину удивительно трудно нащупать. Что-то здесь связано с землей, я в этом не сомневаюсь. Однако я не могу установить логической связи между смертью Анны и этой землей. Прежде люди убивали друг друга из-за клочка земли. Кто-нибудь распахивал плугом межу соседа — и до драки был один только шаг. А теперь кто у кого будет красть землю? Или тягаться из-за нее? В данном случае общественная организация не может заниматься самоворовством. В чью пользу и зачем? Поверь мне, после разговора с Урдэряну у меня голова просто-напросто раскалывается от вопросов, а я ни на один не могу ответить. Трудность, несомненно, состоит и в том, что мы плохо знаем сельскую жизнь… Ты можешь украсть, скажем, у кооператива повозку кукурузы, то есть частное лицо крадет у общественной организации ее собственность. Мотив ясен, и закон тут срабатывает без осечки. Но в дело Анны Драги вмешались, кажется, куда более сложные факторы. Я не понимаю, кого она могла потревожить, измеряя землю! Где тут собака зарыта? Наш землемерный эксперимент вызвал переполох. Прошу тебя, дорогой коллега, не спи, я хочу продолжить рассуждения вслух, мне необходимо кое-что проверить, и я думаю, что твоя практическая сметка окажет мне неоценимую помощь. Во-первых, я не понимаю, почему Апостол Морару дважды приводил меня на одно и то же место, то есть к обрыву, где, как я подозреваю, произошло преступление. Во-вторых, Гидеон Крэчун не просто таскает к себе землю, тут есть нечто символическое. Крэчун, по моим понятиям, не просто сумасшедший. Скорее всего, он шизофреник. Порой он судит, как нормальный человек, но при всем том у него есть некий пунктик. Сама по себе затея с глотанием земли, лепкой макета бывшего дома и будущих могил сегодняшних врагов не говорит в пользу здравого рассудка. Однако глубинные мотивы его поведения отнюдь не бессмысленны. Потому этот тип довольно опасен, он одержим какой-то манией. Я думаю, дорогой мой друг, что мы впервые сталкиваемся с таким клубком проблем. Я не зря спросил тебя, какого ты мнения об Урдэряну, именно о нем, хотя был уверен (как и случилось), что ты заговоришь и о его жене. Видишь ли, есть основания полагать, что весь их спор был превосходной сценической постановкой, а мы были бедными зрителями, единственным правом которых было наслаждаться съедобным реквизитом — он-то был, должен признать, совершенно замечательного качества. Не пойми меня неправильно, не было у них ничего разработанного заранее, намеренного. Была импровизация, нечто интуитивное, как у настоящего таланта. Может быть, они даже сами не сознавали, что каждой репликой плели сеть, желая исподволь выведать у нас факты, которые их интересуют в этом деле. Дорогой мой коллега, у меня такое впечатление, что, в сущности, они нас допрашивали, как рядовых подозреваемых, которых надо расколоть. Ты задавался вопросом — кто позвонил в уезд. Да он же и позвонил! Поверь мне, именно он, хотя при нас недоумевал и выражал нам всяческое участие. И еще скажу, не очень-то рискуя ошибиться, что королева в шахматной партии, которую мы разыгрывали, — это Эмилия, она знает абсолютно все.
Панаитеску почесал подбородок, потом затылок. Майор выражался как-то не совсем ясно, перескакивал с одного на другое. Однако шофер знал, что он, собственно, сейчас не нужен Деду, майору достаточно было слышать самого себя, рассуждать вслух.
— Дед, — сказал Панаитеску, вспотевший от напряжения; его удочка слегка подрагивала, — напрасно ты мусолишь так и этак эти и другие факты. Я отказываюсь верить, что Урдэряну что-то знает про преступника. Ты со своей железной логикой можешь говорить все, что хочешь, я все равно не верю. У человека могут быть какие-то личные интересы, допускаю, но чтобы он знал про преступника и не сказал — это исключено. Руку даю на отсечение.
— Интересно, интересно, дорогой мой! Подойди ко мне, я тебе руку пожму, ты и не подозреваешь, какую важную истину ты мне раскрыл. Каждый раз, когда ты тем или иным способом вносишь свой вклад в расследование, я убеждаюсь, что у тебя с пеленок были задатки великого детектива. Да, дорогой мой, значит, ты считаешь, что про преступление он ничего не знает? Так. Зато, говоришь, у него есть какие-то интересы. Дорогой Панаитеску, — и Дед горячо пожал ему руку, к радости шофера, который чувствовал себя весьма польщенным, — ты точно ответил на вопрос, на который я собирался ответить, но не отважился. Итак, Урдэряну замешан тем или иным боком, потому что раз у него есть интерес, то и к делу он как-то причастен.
— Шеф, этого я не говорил.
— Знаю, дорогой мой, но развиваю силлогизм дальше. Итак, к делу он причастен независимо от того, знает он или не знает, кто преступник. Существование преступника ясно и для него, отсюда — боязнь, что преступник будет пойман, что одновременно с арестом будут задеты и его интересы или, как ты выражаешься, дорогой коллега, личные интересы. Значит, дорогой Панаитеску, сегодня нам предстоит еще кое-что сделать: ты добудь сельскохозяйственную карту, а заодно и математический справочник. В это время я, — продолжал майор, не заметив, что последнее поручение очень не поправилось шоферу, — проверю несколько чрезвычайно важных деталей, в зависимости от которых буду точно знать, нужно ли прибегнуть к эксгумации останков Анны Драги или нет.
— Как, шеф? Тревожить покойницу? — И Панаитеску машинально перекрестился. — Смотри, это…
— Дорогой Панаитеску, я не уверен, но я тебя предупредил, чтобы в случае чего ты был готов и к такой неприятности.
— А с рыбой что будем делать? Вечереет, начинается клев.
Действительно, поплавок удочки Деда легко погрузился в воду. Панаитеску, забыв о тяжелых и неприятных поручениях, которые надо было еще выполнять в тот день, почувствовал, как сильно забилось сердце.
— Сейчас, шеф, сейчас…
Дед рванул удочку, но ореховый прут согнулся, как лук, и Панаитеску мигом подскочил к шефу, ухватил удочку, потом, чтобы не испортить удовольствия майору, отпустил ее и стал сыпать указаниями, как действовать, чтобы не упустить добычу, весом, по его прикидке, около двух килограммов.
— Так, малыш, теперь тащи, тихонько, не дергай, а то влеплю тебе пару горячих, так, молодчина, — приговаривал Панаитеску, совершенно забыв, что он обращается не к соседскому мальчишке, с которым он обычно по воскресеньям отправлялся на рыбалку.
Деду удалось подтащить к берегу большую рыбу, и Панаитеску, забыв, что он в лучших своих туфлях, залез в воду по лодыжку и схватил за жабры карпа. Панаитеску тут же без тени сомнения объявил, что рыба весила килограмм восемьсот сорок пять граммов.
— Дорогой Панаитеску, будь я суеверным, я бы сказал, что нас ждет удача.
— Я верю, я верю прежде всего в жареную рыбу с мамалыжкой и горьким перцем!
— Дорогой коллега, пока я, приложив максимум усилий, тащил на поверхность этот прекрасный глубоководный экземпляр, мне показалось, что ты произносил какие-то магические слова.
— Да, шеф, так я говорю всегда, когда у меня рыба на крючке, чтобы не упустить ее: «Давай, малыш», и она идет, как загипнотизированная.
— А я-то думал, что ты обращаешься ко мне на неизвестном арго.
— Как можно, шеф! Как я могу такое себе позволить? — сказал Панаитеску и только теперь сообразил, что изгваздал и туфли, и брюки. — Ты погляди, шеф, что я натворил! Болван я, честное слово, сам себя не узнаю! Этот костюм я берегу с тех пор, как собирался жениться! Понимаешь, я был тогда на рыбалке и упустил карпа и из суеверия передумал жениться, так холостяком и остался. Вот какие дела!
С тросточкой, с которой редко расставался, когда был одет в гражданское, Дед зашел на кладбище. Была пятница, обычная пятница обычной недели, а поскольку он в Бухаресте привык именно в этот день навешать могилу жены, он подумал о здешнем кладбище и решил посетить его. Он знал, где была похоронена Анна Драга, остановился возле свеженасыпанного холмика и обнажил голову. Еловый крест с простыми буквами и холмик земли, на котором лежали цветы из вощеной бумаги, навеяли на Деда светлую грусть. Здесь такой простор, что и земля кажется легкой для тех, кто спит вечным сном. Здесь высокое небо и тихое единение с природой. В правом углу кладбища паслась корова, с трудом пощипывая тощую травку. Майор хотел было прогнать ее, но затем подумал, что картина не лишена оптимизма: вот нормальное, будничное проявление жизни в том месте, где человек переходит в небытие. Он оставил корову в покое и машинально взял несколько комков земли, стал их мять в руке со странным убеждением, что через определенное число лет (ему не хотелось, чтобы это было скоро) и он превратится в такую же землю. Нигде Дед не чувствовал себя так спокойно, как на кладбищах; он любил бродить по ним, может быть, неосознанно готовил себя к мысли о переходе в вечность. И здесь, в Сэлчиоаре, кладбище за несколько минут стало как бы своим, будто он навестил близких… Он надел шляпу, собираясь уже уходить, когда вдруг услышал, как хлопнула церковная дверь. Это был неестественно резкий звук в кладбищенской тишине, нарушаемой лишь негромким мычанием коровы. Дверью хлопнул пожилой священник в рясе, заляпанной красками. Дед направился к нему.
— А, это вы, господин майор! — услышал Дед. Священник, приготовившийся задвинуть тяжелый засов церковной двери, выпустил его из рук и протянул Деду широкую, сильную ладонь: «Пантелие, меня зовут Пантелие, господин майор, бывший священник, а ныне — художник, богомаз», — сказал он и сунул ключ в скважину.
— Очень приятно, но откуда вы меня знаете? — удивленно спросил Дед.
— В деревне, господин майор, все известно. В каждой деревне есть бабки, которые по привычке и ради душевного спокойствия обращаются к старому священнику, хоть он и вышел на пенсию. Вот откуда моя осведомленность. Должен признаться, что при исполнении столь святых обязанностей я и узнал о вас. Да вы сами знаете, каковы они, старые женщины! К великому их огорчению, они не могут больше грешить и тогда сами изобретают грехи. Вообразите, что одной вы приснились во сне, а на следующий день грешница во всем мне призналась.
Отец Пантелие зажег все лампочки, и Деду явились подмостки, а за ними он различил свежие еще краски на ликах святых, изображенных, по его оценке, с некоторым прилежанием.
— А вы одаренный человек, отец, — польстил майор священнику.
— Я думал, вы скажете — гениальный, а то бы я вам сказал… — И Пантелие засмеялся здоровым смехом, так что его большой живот затрясся в лад с раскатами хохота. — Пенсия маленькая, господин майор, так что я подрабатываю кое-что к старости, которая невесть как подкралась. Я верил, что жизнь вечная, хотя мне верить в это было по крайней мере глупо…
— Да… я вижу, эта церковь греко-католическая или построена в таком стиле, — сказал Дед.
— Да, католическая, и я много лег добросовестно, если не преданно нес здесь службу…
— Но у католиков, насколько я знаю, настенная живопись…
— Я работаю по заказу, господин майор, по заказу. Теперь я пенсионер, только борода осталась у меня от старой веры. И чтобы вы не слишком удивлялись моему говору, я должен сказать, что обмирщение произошло давненько. Еще в пору аграрной реформы я был председателем комиссии по наделению крестьян землей. Я был, как говорится, мечтатель и прогрессист. И до того меня упрекали за частые нарушения канонов — я вкладывал в проповеди слишком много социального пафоса. А когда люди выбрали меня в комиссию, о которой я упомянул, стало ясно, что это долго не продлится и я буду отстранен от сана… Что и случилось… Значит, вам нравятся мои святые…
— Я думаю, вы злоупотребляете оранжевым. Голубой и золотистый мне кажутся по счастливому сочетанию более строгими, вы не думаете?
Отец Пантелие сделал шаг назад, закрыл один глаз, напряженно вгляделся, потом рубанул воздух рукой.
— Оранжевый дешевле и сам бросается в глаза, а люди этого хотят. Прихожане платят, и каждый раз, когда приходят сюда, восторгаются им. И я полностью перешел на оранжевый…
Они вышли. Дед помог Пантелие задвинуть засов, потом оба медленным шагом пошли по улице.
— Любопытно, господин Пантелие, очень любопытно, мне рассказывали про здешних людей, что они консервативны в том, что касается традиций, мне даже говорили, — что крестьяне отказываются ходить в церковь, потому что нет священника…
— Нет, господин майор, не из-за этого… Я хочу сказать, что румын вообще не очень-то привязан к церкви. К богу? Это иное. Наш крестьянин всегда найдет повод, чтобы не ходить в церковь, найдет оправдание для своей духовной лени. Не одну причину, так другую… Но люди они добрые, не дают мне с голоду помереть. Хотя и не ходят в церковь, но расписывают ее на свои деньги. Тем самым хотят помочь мне и воображают, будто я не понимаю этого. А раз они так хотят, я уважаю их волю. Но что я все о себе? У вас дела куда сложнее. Мне кажется, что за эти дни вы не очень-то преуспели в расследовании.
— Вы думаете?
— Думаю, — отрезал священник. — Вам будет нелегко с этими людьми. Я их знаю лучше всех. Они тогда хотели, чтобы я был над ними, но только пока не поделили землю. Потом у меня начались неприятности. Я не говорю о церковных, я имею в виду другие — мирские. Об этом я тогда не думал. Но не тогдашние мои беды тревожат меня сейчас, господин майор… Они были, прошли, я бы не позволил себе утомлять вас ими, но я заметил, что вы искрение озабочены, я видел, как вы сидели на могиле девушки, которую и я знал. И я решил, что мой долг рассказать вам, что знаю, просто-напросто из чувства справедливости. Анна Драга и Прикопе пришли однажды вечером ко мне, чтобы я их благословил. В деревне нет священника, и люди, как я вам говорил, приходят ко мне с разными просьбами, которые я удовлетворяю по мере сил, пока они не касаются церковных законов, с которыми я расстался. Они просили благословения вроде родительского, ведь у Анны не было ни одного близкого родственника. Я поговорил с ними, объяснил, что не в моих силах официально обвенчать их, но настоящая помолвка — в их сердцах, если они любят и уважают друг друга. Парень приехал из армии.
Анна Драга нервничала, мне казалось, что у нее что-то на душе. Она попросила парня оставить ее на несколько минут со мной, и, пока Прикопе ждал у церкви, она сказала мне, что хочет поделиться кое-чем с будущим мужем, но у нее нет полной уверенности в нем и она не сделает этого, если я хотя бы формально не дам им согласия, то есть благословения. Девушка не сказала, что именно она хотела ему сообщить. Анна настаивала, и надо сказать, по слабости и из расположения к ней и еще потому, что у нее ни кого на свете не было, я согласился соединить их руки и прочитать молитву им на счастье. Что случилось потом, я не знаю, но Прикопе на следующий день уехал, кажется, кончилась увольнительная, а Анну Драгу я видел вечером плачущей на улице. «Он пошел и сказал про меня», — вот ее слова. В тот же вечер поползли слухи, что она утонула.
— Интересно, интересно, — сказал Дед.
— Не знаю, господин майор, будет ли вам полезен мой рассказ, но я хочу жить с чистой совестью. Я не выдал ее исповеди, потому речь идет не об исповеди, тем более, я уже упоминал, не имею права исповедовать. Но люди все же в память о прежнем помогают мне коротать дни. И я одинок, у меня тоже никого нет. Я приехал в эти края молодым. Церковь была не для меня, у меня были другие склонности, но никто, кроме церкви, не помог мне закончить учение. Я стал попом против своего желания, а когда делаешь дело, которое тебе не по душе, случается, что и ошибаешься. Я не жалею, что сбросил рясу, хотя и ношу ее сейчас, как халат, чтобы не пачкать одежду краской.
— Спасибо, господин Пантелие, за подробности об Анне Драге. Я не знаю, в какой мере они мне будут полезны, но, во всяком случае, даром не пропадут. Не сердитесь, если мое любопытство, на этот раз чисто человеческое, заставляет спросить, что именно случилось в тот период, когда вы были председателем земельной комиссии?
— Господин майор, какой смысл в старых фактах? Для меня они стали просто-напросто воспоминаниями, но если вам интересно… Может быть, я выразился недостаточно ясно, и вы ждете бог весть чего, когда по сути своей события не были такими значительными. После того как была поделена земля и я был отлучен от сана, я решил утвердиться в общественном плане. Я был уверен, что могу быть полезен своему селу и как мирской человек. Но мое прошлое мне помешало. Меня отстранили от всех общественных дел… Я не возвращался в село десять лет. Я работал на шахте, потом лесником, на дорожных работах, я в глаза не хотел видеть людей, с которыми прожил столько лет. Но мне негде было приткнуться. Единственный человек, который помог мне тогда, был Урдэряну, и к нему я вернулся. Он записал меня в кооператив, дал мне участок под дом, и с той поры никто больше ко мне не цеплялся. Я рассказал это, чтобы вы лучше поняли, почему приходский совет, который существует лишь номинально, заказал мне роспись церкви… Вы себе даже не представляете, сколько было пересудов в связи с вашим приездом. Некоторые хотят утаить правду и одновременно хотят, чтобы она всплыла. Может быть, это неосознанное желание освободиться от прошлого, от воспоминаний, от собственных прежних грехов. То есть людям хочется, чтобы вы докопались до истины сами, без какой-либо помощи с их стороны…
Так вот, с той поры Урдэряну стал мне в каком-то смысле близким. Прошли годы, и мы подружились. Беседуем, играем в шашки, он научил меня играть в карты. Иногда по ночам я выхожу вместе с ним и его подслеповатой кобылой и смотрю, как оба носятся по полю, будто призраки. Урдэряну сказал, что Эмилия раскрыла вам его секрет. Поэтому нет у меня чувства, что я его выдаю. Так вот, редко я видел такого счастливого, упоенного человека, как он, в те лунные ночи, конокрадские ночи, как он говорит, когда в слепой ярости конь топчет землю копытами, а всадник сквернословит, как безумный, — такой ругани я в жизни не слыхал. Он такой, каким был я, господин майор, и часто в такие ночи я узнаю в нем себя. Он теперешний — я прежний. И оба мы пьем, господин майор, «воду жизни» — у меня такое вино, что и мертвого из могилы подымет. В саду у меня свой виноградник, восемьдесят лоз; вино, которое я пью с Урдэряну, а чаще — в одиночестве, я выпил бы с вами, если, конечно, вы постыдитесь пропустить стаканчик с таким грешником. А сейчас пойду дам корм курам и уведу корову с кладбища, это моя корова, ей почти двадцать пять лет. На бойню я ее не отдам; люди сохранили ее для меня с тех далеких дней и отдали мне, когда я вернулся. Молока она уже не дает, ни на что не годится, она слишком старая, оттого стала похожей на меня, а когда два существа похожи, они горько любят друг друга.
— Я зайду к вам, господин Пантелие, зайду с большим удовольствием, — сказал Дед и попрощался с бывшим священником. От беседы с ним на душе у майора остался горький осадок, и, чтобы клин клином вышибить, он закурил еще более горькую сигарету «Мэрэшешть».
Пантелие поспешно скрылся, оставив Деда посреди улицы в нерешительности относительно того, что ему дальше делать. Майор постукивал тростью по камешкам, пытаясь собрать мысли воедино, однако это ему не очень-то удавалось. Стройности в мыслях не было. В одном-единственном Дед был убежден: он приближался к истине, и ощущение, что до нее рукой подать, на этот раз вызвало у него чувство беспокойства, которое не имело ничего общего с радостью.
Ему понравился поп, или, вернее, бывший поп, понравился во всем, он и сам не знал почему — может быть, из-за его откровенно земных речей, а может быть, из-за мужества души, которое помогло ему удержаться на плаву в водовороте жизни. Майор лишний раз убедился, что каждый человек — это особый мир, неповторимый и таинственный, как и сама вселенная, не знающая ни начала, ни конца. Он постеснялся высказать Пантелие свое подлинное мнение о его росписях на церковных стенах — в них он с первого взгляда узнал образы жителей села в разных ипостасях; это были те же лица, которые можно было встретить на улицах, только приданные ангелам и святым на влажной церковной стене. Он нисколько не сомневался, что огромное око господне, выведенное голубым и красным над иконостасом, похоже на глаз Урдэряну, также он узнал Корбея в образе двуглавого змия, которого сумасшедший Крэчун, воплощенный в святом Георгии, тщетно пытался пронзить копьем. Эти изображения, которые мало что значили с художественной точки зрения и вряд ли оправдывали усилия, затраченные на малевание по стенам, дали Деду, помимо рассказанного Пантелие, «ключ» к некоторым событиям в деревне. Богоматерь была вылитая Анна Драга! Художник, неспособный передавать внутренний мир человека, интуитивно верно выражал его суть аллегорически, определив каждому роль, которую считал наиболее подходящей в зависимости от его натуры и совершенных поступков. Не было никакого сомнения, что в стараниях художника к точному делению своих «героев» на злых и добрых было преувеличение. Но именно это преувеличение открыло майору глаза на многое. Соображения Деда, как и фигуры Пантелие на стенах, не вели пока ни к чему, были просто наметками, они не могли дать ему того целого, которое он жаждал, не могли подсказать тот путь, который надо выбрать, чтобы достигнуть кульминации, присущей любому расследованию и являющейся, в сущности, его завершением.
Дед сделал несколько шагов к холму. Он слышал, как Пантелие гнал корову к дому, и, не желая вновь попасться ему на глаза, переждал немного, пока Пантелие уйдет. Потом Дед снова пробрался на кладбище и без особого труда влез на яблоню у церковного окна. Он долго разглядывал настенные фигуры, освещенные проникавшим туда солнцем. Нет, нет, он совсем не ошибся и теперь, проверяя собственные впечатления, был ошеломлен тем, как видел Пантелие своих односельчан. Он узнал Корбея во многих персонажах, в Иуде и в Марии Магдалине. Дед с трудом сдержал смех, поскольку у Магдалины, сидящей под крестом Спасителя, виднелись следы усов, которые художник стер без особой тщательности. Морару он обнаружил в образе Фомы Неверующего, и его же ласковые большие глаза освещали печальный, скорбный лик Христа Спасителя. Ближе к алтарю были видны недавние свежие рисунки, и Дед, к своему удивлению, нашел и себя и Панаитеску в образе двух волхвов, а третий походил на первых двух, вместе взятых, будучи составлен из черт Деда и шофера. «Большой плут», — подумал майор про Пантелие. Наконец он слез с дерева и от волнения минут десять искал трость, прислоненную к степе…
Потом Дед вдруг заторопился к правлению кооператива и, увидев белую машину у ворот, сказал себе, что счастье ему улыбается. Он застал Прикопе в столовой уплетающего фасолевый суп. Перед тарелкой лежала разрезанная на четыре части красная луковица, а в хлебнице — свежий, пышущий жаром домашний каравай. В столовой никого не было, кроме кухарки, которая, напевая, мыла посуду. Завидев майора, Прикопе вздрогнул.
— Прошу прощения, — негромко сказал Дед, — что я тебя беспокою, товарищ Прикопе, мне бы надо было подождать, пока ты доешь этот несравненный фасолевый суп, которым я из-за печени давно не могу полакомиться. Но раз я уже здесь, прошу тебя, продолжай ужин и по мере возможности отвечай на мои вопросы.
Юноша отодвинул тарелку в сторону и повернулся так, чтобы прямо смотреть Деду в лицо.
— Я сообщил вам все, что знаю. Меня ждет товарищ председатель, — сказал он и хотел встать.
Дед положил ему руку на плечо и, улыбаясь, усадил на место.
— Я договорился с председателем, он позволил мне беседовать с тобой сколько угодно. Что же касается истин, которые ты мне открыл, то, кажется, по каким-то неизвестным причинам ты открыл мне далеко не все.
Я сказал все, что знаю, а больше…
Молодой человек, мне как раз это «больше» и нужно. У меня имеется дневниковая запись Анны Драги, которую я нашел совершенно случайно; в тот вечер, когда ты приехал на побывку, ты обручился с ней, по крайней мере так она пишет. Я получил сегодня сведения из твоей части: старшина Амарией узнал, что причиной твоей побывки была как раз помолвка. Когда два источника утверждают одно и то же, я думаю, бессовестно было бы с твоей стороны отрицать это.
— Я знаю, вы подозреваете, что я убил ее, но я хочу… Когда я уехал, она была жива-здорова…
— И печальна, очень печальна. Печальна, потому что девушка что-то доверила тебе, ты поклялся сохранить это в тайне и не сохранил…
Прикопе покраснел и дрожащей рукой поднес спичку к сигарете.
— Что ты на это скажешь, молодой человек?
Прикопе глубоко затянулся. С его лица исчезло выражение заносчивости. На висках волосы заблестели от пота.
— Товарищ майор, почему вы меня преследуете? Я знаю, что у старшины зуб на меня… Это известно не только мне… но его ревность меня не трогает, так и знайте. Он это из ревности сделал. Раз она предпочла меня…
— Вот как? Если Анна Драга предпочла тебя, значит, она верила в твою любовь! Придется проверить твои слова относительно старшины. Но не забывай, любая клевета карается по соответствующей статье закона.
— А вы думаете, я боюсь закона?.. — сказал Прикопе и горько улыбнулся. — Товарищ майор, раз уж на то пошло, да, я обручился с Анной Драгой — если это можно назвать обручением. Но я хочу добавить — то, что она сказала мне в тот вечер, заставило меня подумать, что она не из любви со мной обручилась. Ей нужно было поверить кому-нибудь свои секреты, и она нашла такого олуха, как я. Если вы знаете, что случилось тогда, может, вы знаете и то, что я оборвал ее признания, сказал, что мне нужна она, а не ее проблемы, из-за которых она восстановила против себя всю деревню.
— Ну, пожалуй, не всю деревню, товарищ Прикопе.
— Вы правы, не всю…
— Почему она выбрала именно тебя, чтобы доверить свои секреты, и, главное, зачем ей было надо, чтобы кто-нибудь знал эти секреты?
— Она была подозрительной, не верила никому. Знаете, она думала, что борется за правду, что в столице ее сочтут героиней, она сможет уехать отсюда бог знает на какую должность… Дура. Я говорил ей это не раз. Она жила со страхом в душе… Все время боялась, что кто-то следит за ней и хочет причинить ей зло. Поэтому она попыталась рассказать мне кое-что, чтобы ничего не пропало, если что-нибудь с ней случится. Чтобы я мог рассказать…
— Значит, часть своих секретов она рассказала тебе, а ты взял и разболтал…
— Откуда вы знаете, что я разболтал?
— Предположим, что знаю…
Женщина на кухне поняла, что у них не слишком приятный разговор; она торопливо положила фартук на подоконник и исчезла.
— Теперь все село узнает, что я тут с вами.
— Товарищ Приколе, я бы очень хотел, чтобы мы не удалялись от предмета нашего разговора. Какие секреты доверила тебе Анна Драга?
— Вы вроде говорили, что знаете…
— Предположим, что я хочу тебя проверить, понять, было ли разглашение тайн девушки, на которой ты собирался жениться и которую любил, столь важным, что ты в знак благодарности получил новую машину, на которой ездишь сейчас, хотя шофер, перешедший на грузовик, не имел ни одного нарушения правил уличного движения и работает на десять лет больше тебя. Я понимаю, что тебе заплатили сейчас, после возвращения из армии. Она расплатилась куда подороже, потому что верила в тебя.
От слов Деда лицо парня еще сильнее запунцовело. Не зная, что делать с руками, он начал лепить шарики из хлебного мякиша, оставшегося на столе.
— Если вы думаете, что из-за этого я получил машину, я могу отдать ее обратно, мне она не нужна, мне и в голову не пришло, что мне ее дали за то, что я… да я и не говорил! Я не говорил, нечего было сказать, товарищ майор. В тот вечер, как мы вышли от попа Пантелие, мы остановились на дороге и она заставила меня поклясться, что я никому не скажу то, что узнаю от нее. Мне это не понравилось. Раз она хотела, чтобы мы обручились, и раз и после обручения не верит мне, я не понимаю, зачем она послала мне телеграмму, чтобы я приехал домой?..
— После того как ты расстался в тот вечер с Анной Драгой, к кому ты пошел?
— К Корбею, он должен был мне сказать…
— Что он должен был тебе сказать, когда ровно через два часа тебе надо было на поезд, чтобы вернуться в часть? По моим данным получается, что ты туда действительно прибыл на следующий день в девять. Значит, чтобы попасть туда в девять утра, ты должен был успеть на пассажирский поезд, который отправляется в одиннадцать до Рэзбоень, а там пересесть на бухарестский скорый в двенадцать часов пять минут, так?
Прикопе раздавил хлебные шарики, над которыми трудился так долго, и смел их со стола.
— Значит, вы за мной следили…
— Нет, хотя я мог и не отвечать на твой вопрос. Ты принимаешь меры предосторожности, чтобы ввести нас в заблуждение, и мы принимаем свои меры, чтобы добиться правды. Ты молодой, очень даже молодой, и весьма грустно, что в твоем возрасте по причинам, которых я еще не знаю, ты завяз во лжи. Мы разговариваем больше десяти минут, и за это время ты столько наврал, что я спрашиваю себя, стоит ли мне терять с тобой время. Вероятно, серьезные причины заставляют тебя утаивать правду, но будь уверен, эту правду с твоей помощью или без нее я все равно узнаю. И тогда самым большим наказанием для себя будешь ты сам, твоя совесть. Ты в собственных глазах станешь ничтожеством. Что мешает тебе теперь говорить?
Глупое чувство, ревность живого человека к мертвой. Ты ведь готов был связать свою жизнь с этой девушкой, и, будь она жива, вероятно, вы бы уже были женаты. Откуда в тебе такая уверенность, что она хотела использовать правду ради собственной выгоды? Почему ты думаешь, что у нее была мелкая душа? Ей ведь ничего не стоило поехать в уезд или обратиться куда-нибудь повыше. Ты забываешь, хотя и не следовало бы, в какое время мы живем. Ты думаешь, ей бы никто там не помог? Если бы она хотела продвинуться, поверь мне, она бы поехала немедленно, но она этого не сделала, и не сделала потому, что любила это село, любила людей вопреки твоим утверждениям. Ты принадлежишь к новому поколению, в которое я верил и верю, оно чище, способней к борьбе за правду, даже ценой страданий. Мою правоту подтверждает трагическая судьба девушки. Ты же из мелочных, жалких побуждений не захотел понять ее и, главное, не сумел помочь ей. Скверно ты начинаешь жизнь, скверно.
Прикопе машинально застегнул пуговицы на непромокаемой куртке, потом расстегнул их, посмотрел на Деда с горькой иронией, махнул рукой, хотел встать и уйти, но какая-то сила, казалось, пригвоздила его к месту.
— Правда, товарищ майор, правда. Может быть, в детективных романах правда всегда побеждает, а в жизни, в жизни — иное… Я предложил ей все, что мог: свою любовь, желание создать семью. Жизнь у меня скромная, ни страстей, ни бурь, какие ей по нраву. Но другого я не мог ей дать. В первый раз, когда я вас услышал, мне померещилось, что это она говорит: «честь», «правда»; она через каждое слово их повторяла. Я не вру на этот раз. Значит, до сих пор я действительно врал. Я боялся, даже думал, что она не умерла, а стоит за вами, а вы теперь ее словами говорите. Я дважды был на кладбище, чтобы убедиться, что она не подшутила надо мной, как подшучивала не раз. Легко приехать откуда-то и со стороны, как она, как вы, судить-рядить так и эдак. А мы здесь живем и будем жить, даже если наша жизнь не всегда соответствует вашим представлениям о правде и чести. Больше мне нечего сказать, товарищ майор, я больше ничего не знаю, хотя сознаюсь, что соврал кое в чем, но эти мелочи, знайте, не помогут правде, которую вы ищете. Они относятся к моей жизни. А моя жизнь — она только моя. Я знаю, что в ваших глазах я не могу пользоваться большим уважением, я это знаю, и вы правы, но, может быть, люди такого сорта, как я, не так уж многочисленны. Я к ним отношу себя и, как это ни удивительно, не стыжусь признаться в этом. Вы столько дней у нас в деревне и почти ничего не узнали. Уверяю вас, сколько бы вы еще ни прожили здесь, все равно ничего не узнаете. И если, скажем, в конце концов докопаетесь до чего-то, если, конечно, есть до чего докапываться… но, видите ли, у меня нет охоты вникать…
— Ты циничен с горя, из-за утраченной любви. И действительно очень грустно, если ты таков, каким себя описываешь. Я познакомился с твоей матерью, знаю трагические обстоятельства, при которых она потеряла слух и речь, и еще знаю, хотя ты этого не хочешь признавать, что твой отец — Корбей. Ты скопил в себе слишком много ненависти. Поражение твое временное, но оно может затянуться, если ты не вырвешься из нынешнего состояния. II хочу тебе сказать еще одно. Не стыдись той женщины, что дала тебе жизнь, не лишай ее любви, которой она заслуживает. Эта женщина убаюкивала тебя, эта женщина оберегала твой сон ночами, чтобы ты вырос здоровым и, почему бы не признать, красивым. Ты приехал несколько дней назад и ни разу не был у нее. Я и это знаю, товарищ Прикопе Турдян!
Дед замолк. Прикопе, как малое дитя, плакал, всхлипывая, неуклюже обхватив голову руками.
— Я любил ее, товарищ майор, я любил ее… И хотя мне сказали, чтобы я был нем как могила, верьте мне, не в этом причина моего молчания. Я больше ничего не знаю. В тот вечер, когда я вышел от Пантелие, я действительно рассердился на нее. Она успела сказать мне, что открыла какой-то секрет в землепользовании. Только это и сказала, потом просила поклясться. Я отказался. Мы расстались. По дороге домой (а вы, наверное, знаете, что перед уходом в армию я построил себе дом на краю деревни) я встретился с Корбеем. Я говорил с ним только по делу, был строго деловой разговор. Я его терпеть не могу за подлость, потому что он бросил мою мать, как только она заболела. Он поступил жестоко. Мама могла бы оправиться от удара, а так болезнь усугубилась.
Так вот, в тот день перед моим отъездом Корбей сказал мне, чтобы я не забывал, что я здешний, и что все дело с землей касается только нас, только нашего села, и нечего вмешиваться чужакам. И еще он сказал, чтобы я не вздумал проболтаться кому-нибудь. Я хотел спросить, что это за «дело с землей». Но как-то не вышло, потому что он заторопился и ушел. Прошел шагов десять, вернулся и закричал: «Помни, что ты мой сын, что бы там ни было между мною и твоей матерью». Через час, то есть точно так, как вы сказали, я уехал в Рэзбоень, чтобы успеть на скорый…
Некоторое время оба молчали. Дед не хотел больше задавать вопросов. Он дружески положил руку на плечо Прикопе и встал с жесткой скамьи, распрямляя затекшую спину.
По дороге Дед вспомнил что-то и торопливо направился к кладбищу. Было уже темно. Сова, затаившаяся на колокольне, взлетела, Дед успел заметить, что в когтях у нее безнадежно билась летучая мышь. Он почувствовал, как у него лоб вспотел. Дед снова влез на дерево у церковного окна и, посветив фонариком, внимательно стал разглядывать фигуру святого Георгия. Овал света надолго задержался на его лике и руках. От удивления майор открыл рот.
Дед возвращался домой, переполненный впечатлениями дня. Он посмотрел на часы, было около десяти вечера. Над холмом, справа от Муреша, взошел месяц, и майор долго глядел па друга своих бессонных ночей. Ущербленный тенью земли, серп с красноватыми отливами все же ярко блестел, и, если бы Дед не проголодался, он бы непременно проследил за его неизбежным закатом на небосводе. Однако, вспомнив про Панаитеску, который ждал его с обещанным жареным карпом, Дед почувствовал пустоту в желудке.
Он открыл дверь. В комнате горел свет, но шофера он за столом не увидел. «Вероятно, обиделся, что рыба остыла, и лег, чтобы преподать мне урок», — подумал майор о Панаитеску и поспешно попытался сочинить что-нибудь внушительное, чтобы представить своему подчиненному и другу правдоподобное извинение… Но к его удивлению, Панаитеску не спал и запаха жареной рыбы с горьким перцем не ощущалось… Карп покоился на тарелке, на краю потухшей печи, в то время как шофер, ни на что не реагируя, сидел на трехногом стуле и сосредоточенно что-то подсчитывал, держа бумагу на коленях и изредка заглядывая в справочник по математике. Волосы его были взлохмачены, он морщился, как от сильной боли.
— Дорогой мой, что случилось? — спросил Дед, удивляясь, что шофер даже не заметил его появления.
Панаитеску сделал ему знак не мешать, аккуратно записал что-то и показал Деду рукой на рыбу.
— Почисти ее, — сказал он не очень вежливо. Майор покорно снял пиджак и пошел к печке.
— Сначала чешую, потом жабры, сполосни хорошенько два раза и скажи мне, — скомандовал он и, все так же морща лоб, продолжал расчеты. — Готово, — сказал он вдруг и, не меняя позы, продолжал: — В Форцате больше земли, чем нанесено на земельных картах угодий. Шеф, наше открытие эпохально! С первого мгновения я знал, что здесь — ключ к разгадке. Не случайно я взял деревянный циркуль Анны Драги, и, думаю, мне первому пришла в голову мысль об измерении земли.
Тон Панаитеску и особенно претензии первооткрывателя, которые он выказывал, — а это было для него необычно, — так поразили Деда, что он порезал себе ножом большой палец и скривился от боли.
— Дорогой мой, вот это номер! — сказал Дед и, не выпуская рыбины из руки, подошел к шоферу.
Майор посмотрел на листок, вырванный из тетради, на котором Панаитеску крупным почерком делал свои вычисления. Сомнений не было, при проверке результат получался тот же.
— Шеф, брось ты к черту эту рыбу, гляди, ты обсыпал мне чешуей весь затылок, — сказал Панаитеску, и Дед послушно, как ребенок, который совершил оплошность, отнес обратно на тарелку полуочищенную рыбину.
— Значит, это была их великая тайна, — проговорил как бы для себя Дед и пододвинул свой стул к Панаитеску.
— Пребывание наше закончено, факт, — заключил Панаитеску. — Арестуем Корбея, и баста.
Дед, однако, промолчал, явно не разделяя его мнения. Панаитеску стал прогуливаться по комнате, заложив руки за спину. Дед не мешал ему. Он не хотел портить ему радость собственным скепсисом.
— Разумеется, шеф, ты не согласен. Как ты можешь согласиться, не усложнив чуточку дела. Для тебя слишком просто, что Анна Драга открыла не записанную землю и по этой причине…
— Нет, дорогой Панаитеску, я не сомневаюсь ни на миг, что в этом состоял ее секрет, но отсюда до преступления, думается, дорога еще далека…
— Да, я чуть было не забыл… — спохватился Панаитеску, взял справочник и стал снова вникать в цифры. — Я забыл сообщить тебе очень важную вещь. Я взял циркуль и отправился на первый участок за околицей села. В кармане у меня была карта земельных угодий кооператива. Я достал ее у сторожа. Нет, нет, не пугайся, я ее не свистнул, я ее одолжил вполне, так сказать, легально. Ну, ладно. Так вот, и на этом участке длиною в четыреста метров, который засеян кукурузой, есть разница в несколько гектаров! А сейчас я возьмусь за рыбу, а то ты начал ее чистить, как редиску. В сущности, это моя вина, я забыл тебя предупредить, что все витамины в рыбе спрятаны, как в яблоках, под кожурой, как раз в той части, которую по незнанию ты начал счищать. Рыба — не фазан, чтобы сдирать с нее кожу, рыба — совсем особая штука, и нужно знать, как ее приготовить.
Дед больше не слушал своего подчиненного. Расчеты действительно поразили его. Они, правда, не объясняли смерти Анны Драги, хотя между утаенной землей и ее кончиной существовала, несомненно, какая-то связь. Было бы слишком просто обвинить Корбея в преступлении на основании признаний дочери Турдяна. Он знал по опыту, какую огромную ответственность берет на себя следователь, выдвигая обвинение, и как мало расположены люди его пересматривать. Даже если утверждение глухонемой было правдиво, большой опыт заставлял его действовать осторожно. У него не было ни одной улики против Корбея, кроме свидетельства глухонемой, а ее свидетельство надо было проверить. Потом Деду казалась слишком грубой связь Корбей — земля — Анна Драга. Зачем ему убивать ее? Для чего? Ведь не Корбей был председателем кооператива и не он нес ответственность за утаенную землю. Тогда как объяснить его преступление? С того момента как полковник Леонте позвонил из Бухареста, майор был уверен, что кто-то очень волнуется по поводу измерения им земли. Но все равно история с землей — слишком слабый мотив, чтобы кто-то подговорил Корбея совершить убийство.
Чем больше Дед вникал в эти взаимосвязи, тем больше убеждался в ошибке, которую совершил бы, обвинив Корбея в преступлении. Он снова вспомнил про деталь, открытую им в живописи отца Пантелие, и решил, что эта деталь шла вразрез с гипотезой о виновности Корбея. Практически сокрытые излишки земли не только не открывали перспективы в поимке преступника, а еще больше отдаляли от него, ибо преступником не мог быть Корбей, как предполагалось до тех пор. Тогда кто был преступником и зачем ему было убивать Анну Драгу? Дед встал со стула и заходил по комнате, только не с видом победителя, как недавно шагал Панаитеску, а в явной растерянности. Шофер увидел, как он прогуливается, заложив руки за спину, и сразу понял, что все их открытие не стоило ломаного гроша. Рассердившись, он начал безжалостно рубить рыбу.
— Дорогой шеф, — начал он примирительно и покорно, — прошу тебя от всей души, не говори, что всю нашу работу надо выбросить на помойку.
— Нет, дорогой мой, мы ее, конечно, не выбросим, она имеет огромное значение в нашем расследовании. Она является ключевым пунктом расследования, но не дает, к сожалению, решения. Урдэряну и Корбей знали про эту землю, не записанную в акты. Я также уверен, что знают и другие. Итак, этот мотив не может привести к преступлению. Существовала тысяча возможностей отстранить Анну Драгу от работы, как это уже однажды с ней случилось. Год назад она была уволена по той же причине, тоже в связи с землей, а потом, я убежден, ее приняли обратно из опасения, что она разболтает… К преступлению могут прибегнуть, и ты отлично это знаешь, лишь в исключительных случаях, когда нет другого выхода, а здесь этих выходов было полно. У преступника были иные мотивы, поверь мне, и как раз эти мотивы нам неизвестны.
— Шеф, — сказал Панаитеску, — я не буду жалеть, если мы пробудем здесь даже год. Гуси есть, слава богу, а тебе, я вижу, везет на рыбалке… Итак, проблема не во времени. И все же я не верю, можешь свернуть мне шею, как гусю — а гуси здесь превосходные, я насчитал в этот вечер по меньшей мере тысячу штук, они летели, один к одному, хоть вези их на выставку, — так вот, я не верю, что Корбей и Урдэряну не замешаны в преступлении. Они убили ее, чтобы утаить излишки земли! Что установило первое расследование? Она утонула, как дура, так ведь? Они успокоились и продолжали заниматься своими делами, пока не появились мы. Ты отталкиваешься от мысли, что как Урдэряну, так и Корбей не могли ее убить из-за земли. Хорошо, а откуда ты знаешь, что с этого излишка земли они не присваивали себе продукты, не продавали их на рынке или не знаю где еще, чтобы получать незаконные доходы? Есть ли у тебя хоть один аргумент, который подтвердил бы твою правоту? Пусть ты майор, а я старшина, но попробуй вытащить занозу, которую я загнал в твои рассуждения? Не сможешь! Хищение ведет к преступлению, ясно как день.
Дед перестал ходить из угла в угол.
— Дорогой мой, про излишек земли знает еще кое-кто в правлении, и тогда исключено, чтобы плоды, то есть урожай, кем-нибудь присваивался в частном порядке. Даже ты, дорогой коллега, не сможешь меня убедить, что, скажем, какой-нибудь уездный инструктор пользуется излишком земли в Сэлчиоаре. В это я не верю. Я не знаю, хорошо ли ты меня понял. Если излишек земли — это секрет только Урдэряну и Корбея, то твои предположения и заявления дочери Турдяна не надо было бы подвергать сомнению, а так? Помнишь, в первый день мы оба разными путями пришли к выводу, что речь идет о «заговоре молчания». Но разумеется, люди не могли молчать о том, чего не знали. Зато те, кто в курсе относительно излишка земли, те не знают преступника, уверяю тебя.
— Хорошо, шеф, но тогда я не понимаю, почему они не заявили о той земле? Какой смысл скрывать то, что тебе не принадлежит?
— Мы узнаем и это, дорогой мой, хотя, если бы ты был повнимательней к тому, что говорил Урдэряну за обедом, ты мог бы догадаться. Ложные понятия о престиже, по моему мнению, могли толкнуть его на этот достойный сожаления шаг.
Шипела рыба на сковороде, но у Деда пропал аппетит. Его мутило от запахов, и он прекрасно знал, что аппетит не вернется, пока он не разгадает загадку. Он больше не сомневался в том, что это было преступление.
Хлопнула дверь, и в доме появился старшина Амарией.
— Плохо, Дед, снова звонил полковник Леонте. Он сказал, что вам надлежит вернуться для объяснений.
— Ладно, а почему ты меня не позвал, чтобы я сам с ним поговорил?
— Я предложил ему, Дед, позвонить через десять минут, от поста сюда три минуты ходу, но он сказал не беспокоить вас в этот поздний час.
— Итак, он сказал не беспокоить меня в этот поздний час?
— Да, товарищ майор.
— Спасибо, дорогой мой. Иди и ложись спать. Утро вечера мудренее. Я хочу тебе сообщить, что наше открытие, к сожалению, не решает главной проблемы — кто преступник. Мы открыли, что знаменитый кооператив в Сэлчиоаре имеет излишек земли. Я точно не знаю сколько, но, по докладу моего коллеги, на участке в Форцате есть такой излишек. Я вижу, ты не удивлен.
— Нет, Дед, не удивлен.
— Ты знал про этот излишек?
— Не знал. Я видел, как Анна Драга меряла землю, и теперь понял, почему она меряла… значит, отсюда ее неприятности…
— Неприятности, дорогой мой, но пока эти неприятности не объясняют ее смерти. По крайней мере сейчас.
— И в этом я был уверен, Дед.
— Вижу, дорогой мой, ты ждал столько дней, чтобы сказать нам, в чем лично ты уверен, а в чем — нет…
— Товарищ майор, я не имел никакого права внушать вам ошибочную точку зрения. Вначале ведь я не сомневался в несчастном случае… к сожалению, для меня…
— Дорогой мой, я хочу тебя заверить, что это открытие пусть и не разгадка, а все же играет большую роль в деле Анны Драги. Сообщение же, которое ты нам принес, объясняет те предположения, которые мы сделали несколько минут назад, — сказал Дед. — Только на этот раз я не ждал звонка. Я думал, что кто-нибудь приедет из уезда.
— Приезжал, Дед. Инструктор по сельскому хозяйству. Разговаривал с Урдэряну. От него уехал в центр на его машине.
— Интересно, интересно, — сказал Дед, закуривая сигарету.
После того как Амарией ушел, Дед сел и сосредоточенно уткнул голову в ладони. Панаитеску снял сковороду с печки и, встав почти по стойке «смирно», ждал, какое решение примет Дед. Но принять решение было непросто. Телефонный звонок полковника Леонте был приказом, они оба это прекрасно понимали. Только Дед догадался еще кое о чем. Тот факт, что Леонте не хотел его беспокоить, означал, что в душе он был согласен с продолжением расследования.
Была половина двенадцатого ночи, и, как бы то ни было, в этот час не могло быть и речи об отъезде. Итак, до следующего дня у них был мандат, никакое начальство сегодня их беспокоить не будет… Майор был глубоко признателен своему другу полковнику Леонте за это послабление.
— Панаитеску, поглядим-ка, дорогой мой, что получилось из рыбы, выловленной мною и так талантливо приготовленной тобой. По запаху я полагаю, что в ресторане «Лидо» готовы в любой момент взять такого шеф-повара.
— Я — в «Лидо», шеф? — ответил весело Панаитеску. — Я и в «Интерконтинентале» не оскандалюсь. Честно говоря, — продолжал Панаитеску, деля порции соответственно габаритам каждого, — я думаю, что это мое хобби помешало мне жениться. Одинокий мужчина, который не умеет готовить, — на три четверти кандидат в язвенники. Поверь мне, дорогой шеф, что из всех женщин, которых я испытывал, ни одна не смогла приготовить такой вкусный обед и, главное, так быстро, как я. И тогда я спрашивал себя, зачем брать лишнюю заботу на свою голову, особенно при такой профессии, как наша — сегодня мы здесь, завтра — там… Согласись, что по части рыбных блюд… верней, сперва отведай, а потом похвали!
— Блаженство, дорогой мой! Не знаю, что бы я делал в командировках без твоей бесценной помощи. Наверное, давно бы отправился к праотцам! Так что тебе мой низкий поклон за продление моей жизни! Но я думаю, дорогой мой, что на сей раз моя порция была несравненно меньше емкости моего желудка, не очень-то избалованного лакомствами. Если не возражаешь, дорогой коллега, предложи мне хвост с твоей тарелки. По твоим словам, у хвоста особый вкус.
— С превеликой радостью, шеф! Я польщен, как ты любишь говорить. Но будь осторожен с косточками, карп — чертова рыба, я не хочу, чтобы из-за несчастной кости мы не завершили то, что здесь начали. Мы ведь полны решимости вернуться «со щитом».
— Дорогой мой, я вижу, что в последнее время ты добился серьезного успеха в исторических познаниях!
Еще не рассвело, когда Дед и Панаитеску вышли из дома. Над селом плыл легкий туман, волнуемый лишь крыльями гусей, летящих к реке. Панаитеску поежился. Было прохладно. От этого или от хлопанья гусиных крыльев его кожа тоже стала гусиной.
— Панаитеску, дорогой мой, сходи к старшине и, как мы договорились, через час-другой получи санкцию из прокуратуры. Если возникнут трудности, отправляйтесь немедленно в уездную милицию. В конверте — все необходимое для прокурора, в другом — для полковника Гаврилиу. Второй конверт используй только в случае необходимости. Надеюсь, ты с порога встретишь должное понимание. Я знаю Гаврилиу, мы вместе вели несколько расследований, когда он работал в Бухаресте.
— Я понял, Дед. Ты мне даешь на все два часа, — повторил Панаитеску и не без сожаления выкатил машину со двора учителя.
За «бьюиком» на дороге клубилось плотное облако, потом оно осело, и густая пыль, пахнущая навозом, расползлась по дворам. Какая-то собака выскочила и кинулась к ногам майора, но, дотронувшись до его штанины, как по волшебству стала ластиться. Дед, чувствительный к такому дружескому проявлению, вынул из кармана кусочек сахару и протянул на ладони костлявому псу. Тот понюхал сахар, но тряхнул головой — не привык к деликатесам. Поджав хвост, пес пролез во двор через лаз в частоколе, а Дед, постукивая о землю кончиком трости, направился к дому Урдэряну.
Ему не хотелось беспокоить человека в такой час, но не было другого выхода. Телефонный звонок Леонте висел над его головой как дамоклов меч, и майор не собирался никоим образом злоупотреблять расположением человека, у которого пользовался особым уважением. К удивлению Деда, Урдэряну стоял в воротах и затягивался кисловатым табаком.
— Я вас ждал, товарищ майор, — сказал он, не зная, принято ли подавать руку представителю закона. — Раскрыли, так ведь? — спросил он спокойно, чуть кашлянул и, не дожидаясь ответа, пригласил: — Пожалуйста в дом.
Урдэряну бросил сигарету, старательно растоптал ее и только потом открыл калитку и пошел к веранде.
— Да, раскрыли. Кое-что… — неохотно выговорил Дед, потому что он не собирался начинать с конца.
Он полагал, что застанет председателя врасплох — тот не сможет скрыть удивления, но будет долго упираться, пока признается. Он даже был уверен, что Урдэряну будет возмущаться, взывать к небу и ко всем святым… И вот ничего такого не произошло. На лице председателя было написано, можно сказать, удовлетворение. Он, услышав ответ майора, вздохнул с облегчением, будто сбросил тяжелую ношу…
Урдэряну проводил майора в дом. Эмилия уже была на ногах. Увидев майора, она дважды размашисто перекрестилась, приговаривая: «Прости, господи» — и швырнула платок в черную кошку, которая подбиралась к наседке, сидевшей тут же в комнате, в уголке.
— Вот! Я права, Василе?
— Права, Эмилия.
— Была бы эта беда последней, — сказала она и вышла на кухню разжечь огонь. — А поесть-то вы поедите, — донеслось оттуда, — само собой, мы ведь не враги, хотя теперь, Василе, конец твоему председательству, будь оно трижды неладно! — Она сплюнула и бросила спичку на выдвинутую печную заслонку.
Мужчины сели за стол. Лицо председателя стало опять озабоченным, хмурым.
— Товарищ Урдэряну, — начал Дед, — я с первых же слов хочу подчеркнуть, что история с землей имеет для меня как криминалиста значение лишь в той мере, в какой она может мне помочь обнаружить преступника. Я не собираюсь привлекать тебя к ответственности за земельные махинации. Нет у меня такого права. Оно принадлежит другим инстанциям. Надеюсь, теперь ясно, что именно меня интересует в связи с излишками земельных угодий.
Я не хочу, чтобы меня впоследствии упрекнули в превышении полномочий. Однако я сожалею, что нам не сказали с самого начала, как обстоят дела, — мы бы не потеряли столько времени.
— Как мы могли вам сказать, товарищ майор? Разве про такое говорят? Было бы можно, я бы сказал, не сомневайтесь. И еще в одном я хочу вас заверить: ни одного зерна пшеницы, ни одной картофелины, ни одного початка кукурузы с той проклятой земли не попало ни в мой карман, ни в карманы других, все пошло государству.
Вошла Эмилия, неся яичницу с салом, миску с соленьями и свежеиспеченный хлеб.
— Ешьте, пожалуйста, а то на голодный желудок все слова как гвозди, — сказала она, накрывая на стол. Потом разлила цуйку по стаканам. — За ваше здоровье, и не губите моего Василе. Моя тут первая вина.
— Иди-ка ты, жена, займись своими делами, — мягко сказал Урдэряну, и она, наполнив еще раз стаканы цуйкой, пошла к дверям.
— Я тебе говорила, Василе, с самого начала, что этот бабник Корбей подведет тебя под монастырь, и вот, мой дорогой, оправдались мои бабьи слова.
— А теперь чего ты хочешь, Эмилия? Тебе жаль, что я не буду председателем?
— Черта с два! Мне жаль, что ты — в дураках, и я не знаю, что теперь выйдет из всей этой истории.
Урдэряну молчал, опустив голову. Женщина прошла мимо него, провела пальцами по его белым волосам, потом поднесла конец шали к глазам и вышла.
— Было так, товарищ майор, — начал Урдэряну, — было так, как я вам говорю. Лет десять назад тот участок земли в Форцате был пастбищем. Место плохое, болотистое, наши не помнят, чтобы кто-нибудь там сеял. А мы попробовали поднять эту целину, вырыли несколько отводных канав и несколько сборных колодцев, освоили целину, обработали ее. Земля там желтая, не очень хорошая, я не знал, что получится. Корбей, он мой помощник с той поры, первый бригадир, он сказал тогда, что не надо сообщать в район о земле, пока мы не увидим, что она родит. А земля уродила, уродила даже лучше другой. В тот год была засуха. Если бы мы не засеяли землю в Форцате, нам бы нечего было давать людям есть. На второй год Корбею пришла в голову мысль, о которой я и сожалею и не сожалею. Он предложил, чтоб та земля оставалась в резерве, и, если урожай не будет достигать запланированного, мы будем добавлять из «резерва» — выполним долг и перед государством, и перед людьми. На второй год урожай был не очень хороший, и нам помогла та земля. На третий год случилось так, что в районе не очень-то хорошо обстояли дела с планом, я дождался подходящего момента и все рассказал товарищу из района. Вначале он рассердился, потом сказал мне, что даст ответ через несколько дней. И дал. Он сурово разбранил меня и сказал, чтобы я оставил землю как есть, возможно, в неурожайные годы мы подтянем план за счет излишка земли. Через год того товарища в районе заменили другим, потом еще другим, а те, которые приходили, не знали, что и как. Знал один только инструктор. Но беда не только в этой земле, беда в другом, товарищ майор. Результат этой лжи сказался быстрее, чем я ожидал. Корбей за стаканом вина рассказал другим членам правления, какова ситуация. И у тех людей пропала охота работать, и привлечь их к ответственности, как раньше, я не мог. Однажды они даже стали мне угрожать, мол, так и так. Вы знаете, ворон ворону глаз не выклюет, а в некотором роде первым вороном был я. Мы прежде не знали, что такое химические удобрения, со временем их доставили и нам. Их просили другие кооперативы, попросили и мы, но наши удобрения оставались в поле, план мы выполняли и без удобрений. Примерно в ту пору к нам распределили на работу Анну Драгу. У нее никого не было, сирота она, скромная, послушная, не перечила нам вначале. Впервые она вмешалась, когда увидела, что удобрения зря пропадают. Кор-бей сказал, пусть, мол, она за них и отвечает, а если удобрения не будут использованы — с нее и спрос. В конце концов в халатности обвинили ее, как вы знаете.
— А как она заподозрила, что у вас излишки земли? Честно скажу, если бы мы не нашли ее циркуль, нам бы и в голову не пришло, что земля с «секретом».
— На это и мы рассчитывали. Какой дурак вздумает мерять землю? Измерить десять тысяч гектаров, указанных на сельскохозяйственной карте, не шутка, и со времени создания коллективного хозяйства никто об этом не думал. Земля была наша, много или мало, но наша, и ни у кого охоты не было измерять ее шагами. Наши первоначальные сельскохозяйственные карты вывешены на виду у всех; никто нас ни в чем не подозревал. Я думаю, товарищ майор, что кто-нибудь вбил ей в голову эту идею с землей, сама она до этого не додумалась бы. Сначала я думал, что речь идет о Корбее, у него был кое-какой интерес, он хотел занять мое место, но в конце концов я сказал себе: нет, это невозможно, потому что и он замешан. За все отвечает председатель, пусть им буду не я, а он. Это знал и Корбей. Не думаю, чтобы у него хватило смелости сказать ей про это. Во всяком случае, только тот, кто умел определять на глаз урожай с гектара, мог ей рассказать. Но из наших людей кто, кроме Корбея, мог это сделать? Так случилось, что однажды я увидел, как она меряет землю, но она меряла другой участок, где не было ни одного гектара лишнего, — землю в Роджини. Я не мешал ей, я даже радовался, что она меряет землю и сама во всем убедится. Она меряла больше трех недель тот участок, про который я вам рассказываю, и увидела, что он соответствует сельскохозяйственной карте. Несколько дней я ее видел очень сердитой — она сердилась, что не вышло по ее. Тут я понял, что ей кто-то сказал про землю. И еще кое-что я понял: не Корбей тому причина. Корбей сказал бы ей, где именно мерять. Значит, сказал кто-то другой, а кто именно — понятия не имею. Чтобы выбить у нее из головы эту тайную мысль, я ее вызвал к себе и поручил, раз она и так теряет время, измерить землю в Холоамеле, там тысяч пять гектаров. Она меряла, изнемогая, пока не пришла зима. Снова я увидел ее горько разочарованной, и тогда я опять вызвал ее. Я спросил, кто дурит ей голову. Как председатель я имел право остановить ее, она должна была бы подчиниться, если хотела жить в мире со мной… Она ответила: никто. Всю зиму она занималась своим делом, и я должен сказать, что она была толковая девушка и любила землю. Как солнце взойдет — она уже в поле. Порою первыми в поле были только она да я с Эмилией, вначале и жена ходила на работу, особенно когда поняла, чем занимается девушка. Она хотела узнать ее, увидеть ее слабости и в случае нужды ударить по ним, таковы все женщины. А те, которые знали от Корбея про землю, выходили на работу, как господа, в девять, в десять: такого я не упомню в наших краях. Настала весна, и Анна Драга опять начала мерять землю. На этот раз она принялась за Форцате, и я понял, что мы попадем в беду. Я запретил ей мерять землю, сказал, чтобы она занималась своими делами и удобрениями, которые валялись неиспользованными в поле, и что, если я поймаю ее на том, что она занимается не своим делом, я ее уволю. Что, вы думаете, она сделала? Выходила мерять по ночам. Тогда я расторг с ней рабочий договор и лишний раз убедился, что тут Корбей не был замешан, потому что и он подписал бумагу об увольнении. Она уехала в другую деревню, километрах в сорока пяти отсюда. Я потерял ее из виду. Но однажды в городке Л. на базаре я встретил того председателя, где она работала, и он сказал, что Анна Драга принялась мерять землю и там. Прошло две недели, я ехал в уезд и на вокзале, в зале ожидания, кого я вижу? Анну Драгу. Она так выглядела, горе горькое, что мне стало ее жаль. Ее уволили и оттуда, и у нее не было работы. Я подумал, что только добрые поступки усмиряют людей. Я дал ей бумагу к Корбею, чтобы он принял ее обратно, но не забыл ей сказать, чтобы она занималась своими делами и не вмешивалась в чужие. Месяц все было в полном порядке, потом она снова без нашего согласия взялась за старое. Что-то она узнала, в этом я уверен. Но узнать все, как узнали вы, не смогла. На одном собрании она выступила, дескать, в нашем кооперативе непорядки и она не хочет быть соучастницей. Ее спросили, какие непорядки, но она не хотела отвечать, поэтому я понял, что она не знала точно, в чем дело. Потом случилось то, что случилось, товарищ майор.
— Кто отдал распоряжение «подчистить» протоколы собраний?
— Не пришлось отдавать распоряжений, товарищ майор. Бухгалтер входит в правление. Каждый знает, что делать в таких случаях.
Урдэряну замолчал. Налил цуйки в стаканы, но Дед больше не хотел пить.
— Вы теперь не пьете со мной? Разочаровались во мне, так ведь?
— Товарищ Урдэряну, я вам с самого начала сказал, что здесь я занимаюсь другим делом. Не землей. Проблему земли решат другие. Для меня земля — еще один аргумент в пользу того, что Анна Драга умерла из-за нее. Для человека моей профессии естественно, что к любому правонарушению я отношусь неравнодушно. И к виновным также. В конечном счете вы сами себя наказали, по тому что, если бы вы обрабатывали землю как следует, не халтурили, урожаи были бы намного богаче и заработки, подозреваю, больше. Меня особенно огорчает, что все вы спокойно примирились с положением дел. Анна Драга могла помочь честно выбраться из этого тупика, если бы ты не мешал ей раскрыть подлог. Но ты привык к этой ситуации, она тебя устраивала в конечном счете. Здесь ты был нечестен, и я не понимаю почему. Люди оказали тебе доверие, а ты? Я понимаю, что мои слова звучат несколько риторично, я действительно не разбираюсь в сельском хозяйстве, но в вопросах чести разбираюсь, товарищ Урдэряну. Я уловил в твоем рассказе две тенденции, которые ты не смог утаить, одна — сожаление, что ты был вынужден лгать, вторая, доминирующая, — радость, что ты мог продолжать лгать. Она-то и побеждала. И если бы не умерла Анна Драга, все оставалось бы по-прежнему, я уверен.
Поэтому легко понять, какое давление оказывалось на бедную девушку. Ты не сумел избавиться от нее, избавились другие.
— Это так. Вы думаете, я ничего не предпринял ради правды? Здесь вы ошибаетесь, очень ошибаетесь. Я не раз хотел объявить об этом на общем собрании. Как я уже говорил, односельчане не знали про эту землю. Не раз я решал, что все открою тем, кто имеет право знать, но все откладывал…
— Не слишком ли велика цена за промедление? Ложь, страх и, наконец, смерть человека! Все помалкивали. Один только человек порывался что-то сказать, да и тот — глухонемой. Дальше некуда!
Урдэряну нахмурился, выпил стакан цуйки и взял со стола соленый огурец. Слова Деда заставили его задуматься.
— Савета Турдян? Только она немая в селе.
— Немыми были вы, товарищ Урдэряну, она хотела говорить, но, к сожалению, я не смог понять се.
— А что она хотела вам сказать? — спросил Урдэряну.
— Товарищ Урдэряну, не забывай, что вопросы задаю я. Ты мне сказал что-нибудь, пока я не раскрыл хитрости с землей? Ничего не сказал. Тогда какие у тебя претензии ко мне?
— Вы правы, вы правы. Вы мне не верите, но, может быть, в душе я хотел, чтобы вы все раскрыли, и не раз Эмилия молилась за это. Я не мог больше так жить. Мне было стыдно перед селом. Теперь и я могу вздохнуть с облегчением. Будь что будет, только кто-то хотел нам зла, в этом я уверен. Но кто именно, я не знаю. Мы никак не связаны со смертью Анны Драги. Но тот, кто хотел нам зла, хотел зла и ей.
— Кто в селе понимает Савету Турдян? Кто-то должен понимать. Как ей объясняют, что надо делать на работе, кто ей дает задания здесь, в кооперативе?
Урдэряну задумался и тяжело вздохнул.
— Сын ее Прикопе, но с ним не очень-то она видится. Он отселился. Еще понимает ее Юстина Крэчун.
— Но какая связь между Юстиной и Саветой?
— Когда убили Турдяна, Юстине было лет двадцать пять. Савете — шестнадцать. Савета осталась одна, у нее никого не было. Родился ребенок. Юстина помогала ей, говорят, она как бы искупала вину отца. В сущности, обе были несчастны. Одно время они даже жили вместе, когда Савета заболела и некому было заботиться о ребенке… Значит, Савета хотела что-то рассказать. А что она могла рассказать? Она ведь ничего не знает про землю. Кроме нескольких человек, никто не знает. Кто мог ей сказать?
— Может быть, сын, Прикопе, он был помолвлен с Анной Драгой.
— Нет, товарищ майор, ему нечего было сказать. Он был в это время в армии. И потом, Прикопе горой стоял за меня. Я люблю этого парня. Мы одинокие с женой, детей нет. Я помогал ему и в школе, и в армии, я посылал ему посылки. Я сказал Савете, что хотел бы усыновить его, она отказалась. Но если я умру, все равно ему все оставлю, кому же еще? Прикопе обиделся на мать, что она не дала своего согласия. Я поругал его — некрасиво так обращаться с родной матерью, но вы знаете, какая она, молодежь.
— Теперь я понимаю, что мысль о женитьбе на Анне Драге исходила от тебя, товарищ Урдэряну. Тебе это было выгодно.
Урдэряну надел кэчулу и горько улыбнулся.
— Мне уже нечего скрывать, товарищ майор. Да, я подтолкнул его, по только после того, как заметил, что она ему приглянулась.
— В тот вечер, когда Прикопе собирался вернуться в часть, вернее, вечером, когда отец Пантелие устроил нечто вроде обручения, парень приходил к тебе, так ведь?
— Да, он был у меня.
— И сказал тебе, что Анна Драга в чем-то ему призналась?
— Да, он сказал мне, что Анна Драга открыла что-то с землей. Большего не знал и он.
— Ты потом говорил с кем-нибудь о том, что он тебе сказал?
Урдэряну задумался.
— Ночью, после того, как Прикопе уехал, — с Эмилией, а на следующий день — с Корбеем.
— Спасибо за информацию, — сказал Дед и поднялся, чтобы уйти.
Савета Турдян жила на нижней окраине деревни; это был последний дом, за ним начинался склон, засеянный озимыми, которые в этот утренний час были цвета почек сирени. Солнце всходило над холмом; красный диск еще не выплыл, а его зыбкие лучи уже залили светом и свежестью полнеба. Навстречу майору вышел мохнатый пес.
Дед открыл калитку, произнес какие-то только ему известные слова, которые и на этот раз сработали безотказно. Это был один из его больших секретов, добытых за долгую службу; еще с детства он имел дело с собаками, и, по его убеждению, эти животные были куда более умными, чем полагали даже те, кто занимался ими в силу своей профессии. Пес шаг за шагом отступал от Деда, не спуская с него глаз, а когда майор подошел к двери, пес сел и залаял, не двигаясь с места. В доме послышался шум, и вскоре появился Прикопе в пиджаке, наброшенном на пижаму. Он удивился, когда увидел майора, но удивление его не было похожим па вчерашнее: какая-то радость читалась на его усталом и измученном лице.
— Проходите, пожалуйста, я ночевал у мамы, извини те, что застали нас в таком виде. Мама на кухне, она печет плацинды с капустой.
Дед вошел в первое помещение, нечто вроде прихожей, где у вешалки стоял разрисованный крестьянский сундук, краски на котором уже поистерлись. На нем восседала поролоновая кукла с отклеившимися на широкой юбке оборками. Появилась и разрумянившаяся Савета. Руки у нее были в муке. Она прогулькала что-то мелодичное вместо «доброго утра» и вытерла руки о черный в белый горошек фартук.
— Она сказала «добро пожаловать к нам в дом», — перевел Прикопе. — Пожалуйста, пожалуйста, — добавил он, и тут в выражении его лица Дед уловил нечто неожиданное — неловкость, может быть, даже стыд. Неужели он стыдился своей матери? Или ему было неприятно, что его застали здесь сразу же, на другой день после того разговора. Значит, он пришел к матери не по своему желанию, а после головомойки, которую ему устроил Дед. Как бы то ни было, Прикопе чувствовал себя неловко. А Дед, напротив, обрадовался, что сын у матери, ночевал в ее доме. Теперь есть кому помочь Савете и понять ее.
Комната, куда его пригласили, была, несомненно, горницей. Множество красиво вышитых подушек было уложено на двух широких кроватях темного старого дерева с резными — в цветах и узорах — спинками. Дерево было тронуто червоточиной, узоры потерлись, но и спинки кроватей и их ровесник — шкаф блестели, были наверняка обработаны растительным маслом. Стол и четыре стула довершали обстановку горницы. В доме поддерживалась образцовая чистота, хотя воздух был, пожалуй, застоялый. Видно, горницу проветривали редко. Стены украшали вышивки — без сомнения, дело рук Саветы за долгие годы одиночества и бессонницы. Красными, голубыми, черными нитками она вплетала в узоры свои чувства и настроения, свою обездоленную жизнь. Тут был и народный орнамент, и примитивные сценки, где всегда изображались двое — он и она, воплощая невысказанные мечты, любовь, страх и немоту ее существования.
Савета переоделась, пока Прикопе хлопотал, неся на стол угощение — румяную смазанную копченым салом плацинду с капустой. Тут и Савета снова появилась перед Дедом. На этот раз она была в черной блузке, черной юбке и черном платке, от чего резко выделилось ее некогда красивое, а теперь угасшее лицо, с лучами морщинок у глаз.
— Мама говорит, угощайтесь и добро пожаловать к нам, не часто, но бывают и у нас гости — товарищ Урдэряну с Эмилией и Юстина, — добавил юноша.
Дед взял большую подрумяненную плацинду, разломил надвое, но обжег пальцы и уронил ее в тарелку. Савета зарделась от смущения за него. Дед рассмеялся, засмеялась и она с облегчением; и смех ее был таким же глубоким и гулькающим, как и слова.
Ел и молодой Турдян, а мать не спускала с него глаз. Майор скорее угадал ее слезы, чем увидел. Она еле сдерживалась, чтобы миг радости длился подольше.
«Мой мальчик» — показала она на Прикопе пальцами, и Прикопе, глотая, сказал:
— Да, твой, плохой и порой несправедливый, но всегда твой.
Никто не перевел женщине слова собственного сына, и Савета, не понимая, забеспокоилась.
— Я не сказал ничего плохого, мама, я занимаюсь самокритикой не для тебя, а для него, тебе-то я еще успею сказать, в чем ошибся, а он скоро уедет…
От слов, произнесенных с веселым выражением лица, Савета просияла; она поняла по губам то, что он сказал. Прикопе, хотя обращался к Деду, говорил повернувшись к ней, и женщина чувствовала себя счастливой.
— Знаете, я сердился на маму. Может, так оно на роду написано, но смерть Анны изменила меня, я стал другим, я и сам не знаю каким; раньше мне было очень трудно в чем-нибудь признаться, теперь я признаюсь, и мне легче говорить то, в чем признаюсь, может быть, я стал старше, я так понимаю. Урдэряну хотел, чтоб я был ему сыном, то есть хотел усыновить. Это мне улыбалось, они люди хорошие, много мне помогали. Он хотел, чтобы я носил его имя, но мама не согласилась. А мне было стыдно, что я родился без отца и что мать у меня такая, с которой приходится больше молчать. Теперь я понимаю, что зря обижался. Гоняться за новым именем — ребячество. От этого другим человеком не станешь. Наверно, я никогда себе не прощу, что мог обижаться на мать. Она не могла дать согласия. Как она могла потерять единственную родную душу?
Пока молодой человек говорил, Савета все время смотрела на него, сжав губы. Только по их легкому подрагиванию можно было судить, о чем она думает. Лицо ее оставалось неподвижным, как и странно расширенные глаза. Все ее существо впитывало слова сына как подарок, который она так долго ждала.
— Скажи ей, что я ее благодарю за прекрасное угощение, — сказал Дед, но Прикопе не пришлось переводить его слова; женщина поняла все и в свою очередь прогулькала что-то мелодичное, как песня. Она принесла чистое полотняное полотенце, и Дед вытер руки. Поднеся его ко рту, он почувствовал запах полевых цветов. — Молодой человек, я рад, что застал тебя здесь. Я хочу, чтобы ты передал матери мои извинения за неожиданный визит. Совершенно особенные причины побудили меня сегодня продолжать расследование в столь ранний час, так что не обижайся, если я воспользуюсь твоим гостеприимством. Я хочу с самого начала подчеркнуть, что ты будешь просто переводчиком, и поэтому прошу тебя: никто ничего не должен узнать из того, что будет здесь обсуждаться и что скажет твоя мама. Иначе может случиться, что виновник смерти Анны Драги ускользнет от нас. Итак, ты понимаешь серьезность моей просьбы. Чтобы ты был в курсе дела, скажу, что несколько дней назад я и мой сотрудник Панаитеску обнаружили, что за нами кто-то следит. Наконец я понял, что это была твоя мать. Она не следила, а искала случай что-то сообщить. Однажды вечером она мне указала, что главный виновник смерти Анны Драги — Корбей. Твоя мать повела меня на берег Муреша и показала место, откуда Анну Драгу кто-то столкнул в реку. Чтобы я понял, о ком идет речь, она подвела меня к дому Корбея и показала, кого именно имела в виду. Одного я тогда не понял… Но прежде напомни ей, что от ее показания зависит арест человека. Корбей хотел убить ее? Или девушка, испугавшись его, сама удала в бездну?
Прикопе помрачнел, услышав все это. Майор сделал вывод, что Савета не рассказала ему про свое признание. Юноша хотел что-то сказать, но Савета резко, даже зло схватила его за руку, забормотала что-то, потом с необыкновенной быстротой начала жестикулировать.
Прикопе успокоил ее и стал знаками долго пересказывать матери слова майора, повторяя для ясности отдельные жесты. В его поведении был привкус упрека, который Дед не понимал. Потом Савета стала по-своему отвечать, на этот раз в ее бормотании были жесткие ноты, и жесты, которыми она дополняла бормотание, тоже были резкими; спор между матерью и сыном длился более десяти минут, лицо юноши все больше хмурилось и в конце концов покрылось каплями пота.
— Товарищ майор, мама говорит, что она никогда за вами не подслеживала. Вообще я хочу использовать ее выражения, чтобы мои слова не изменяли ее смысла и не упустили чего-нибудь, что может быть вам полезным. Итак, мама не подслеживала за вами никогда, — повторил Прикопе, и женщина, понявшая это, кивнула головой, мол, так, именно так, как говорит ее мальчик. В тот вечер, когда вы встретились, она шла к вам, к учителю, чтобы сказать, что видела она и что видели другие, потому что была не единственным свидетелем. Мама копала картошку; ее участок там, у Муреша, она была за камышовыми зарослями. Если вы были там, то могли видеть, что от Форцате до Муреша протекает ручей. Так вот, за этим ручьем была она, и никто не мог видеть ее с дороги. Мама копала картошку, потом пошла в заросли камыша, чтобы набрать питьевой воды, там есть источник с каменным желобом. Сквозь кусты она увидела, как раздевалась Анна Драга.
— Она разделась внизу, там, где нашли ее одежду, или наверху, на холме? Пожалуйста, спроси маму, это очень важно для меня.
Молодей человек снова начал жестикулировать, а Савета, будто зная заранее, что именно хотел узнать Дед, схватила сына за руку и кивнула головой, издав несколько отчаянных звуков.
— Внизу. Там она разделась, — перевел Прикопе.
— Она совсем разделась или что-то на ней осталось? Извини, пожалуйста, что я настаиваю и, главное, спрашиваю о деталях, которые, возможно, тебя коробят.
Приколе отер лоб рукавом рубахи, потом, стыдясь, спросил Савету.
Ответ он получил быстро, женщина читала по губам сына.
— На ней остались плавки и лифчик.
Женщина закивала и показала на свою плоскую грудь. Когда она поднесла руки к груди, лицо ее покраснело. Она что-то пролепетала ребячливым тоном, будто прося прощения.
— Мама говорит, — продолжал парень, — что она долго смотрела на нее; Анна Драга была красивая, она никогда не видела такой красивой девушки. Мама знала, что Анна нравится мне, что я хочу жениться на ней, поэтому и смотрела. Ануца сняла и лифчик и положила его на траву, потом вытянулась на солнце. Мама вернулась к своим делам, к копанию картошки. Она вырыла несколько рядов и, когда дошла до края участка, снова решила посмотреть на Анну. Но той не было. Мама пошла болотом, у нее было какое-то дурное предчувствие. С того места, где она находилась, виднелась вершина холма. Она увидела Корбея, он направлялся к дороге, но девушки не было. Мама говорит, она тогда подумала, что девушка вошла в реку и по этому ее не видно. Дело было па закате. Когда мама вернулась домой, было уже темно.
— Молодой человек, насколько я понял из прежних показаний твоей матери, Анна Драга загорала на вершине холма, а не у его подножия.
Турдян снова несколько минут беседовал с матерью, потом повернулся к Деду.
— Не знаю, известно ли вам про отношения мамы и Корбея, это я говорю сейчас от себя, это не ее слова. Думаю, вы знаете, что он — мой отец, а если знаете это, значит, вы в курсе и того, как все произошло. Мама любила этого человека. По тому, как вел себя Корбей с ней и с нами, нетрудно понять, что сейчас у нее на душе, что она носила в душе всю жизнь. Я не хочу защищать Корбея, не хочу никого защищать, но мне кажется, что мама из ненависти к нему кое-что тогда преувеличила, хотя повторяет сейчас, что она старалась сообщить вам, что кто-то еще знает про Анну Драгу, то есть знает, что произошло с ней в последние минуты жизни.
Дед закурил сигарету, он нервничал, у него было такое впечатление, что кто-то вмешался и изменил первые «показания» женщины. По ее жестам в тот вечер он понял, что эпизод между Корбеем и Анной Драгой произошел на холме, а не внизу. Теперь женщина заявляла совсем иное.
— Товарищ Турдян, почему твоя мама не пошла в милицию в те дни, когда велись первые расследования, почему она обратилась только ко мне?
Прикопе Турдян нагнул голову. Он крепко сжал руки, судорожно сцепленные пальцы выдавали его душевное состояние.
— В селе пошли слухи, будто я виноват в смерти Анны Драги. Я приезжал на побывку, и, вероятно, люди, с которыми вы разговаривали, сказали, что последним, кто видел ее живой, был я. Мама беседовала с Юстиной Крэчун. Похоже, что Юстина пришла к этому выводу после того, как поговорила с вами и с коллегой, который вас сопровождает. Юстина посоветовала маме написать мне, чтобы я немедленно вернулся в село. Мама с Юстиной послали телеграмму, то есть послала ее Юстина, будто мама при смерти, поэтому я приехал сразу, меня освободили от службы на два дня раньше срока. Откуда мне было знать правду? Когда я прибыл домой, мама мне рассказала, что говорят про меня в селе и про то, что она видела там, под холмом, в тот день. Я посоветовал ей рассказать вам, что она видела. По-моему, она преувеличивала из желания отвести от меня все подозрения, не понимая, что, выгораживая меня, может навлечь на другого большую беду. У меня нет ни чего общего с Корбеем, я вам уже говорил, я не люблю его, но он и не враг мне, и не думаю, чтобы он был преступником, как поняли вы. Мама ненавидит этого человека. Правда — та, которую она сказала вам сегодня. В душе она, наверно, хотела бы, чтобы Корбей пострадал. Из-за него был убит ее отец, из-за него родился я, из-за него она мучилась всю жизнь, и из-за него же погибла — она в этом уверена — моя невеста.
Прикопе встал, подошел к вешалке в передней и вернулся с мятой бумагой. Это была телеграмма, посланная Юстиной. Дед взял ее, прочитал и вернул юноше. Савета Турдян испуганно смотрела то на сына, то на майора, не понимая, о чем они говорят, и опасаясь того, что теперь предпримет представитель закона против них за ложь, за то, что они послали в армию ложную телеграмму. Женщина начала что-то нежно лепетать, потом нагнулась и незаметно поцеловала Деду руку. Он не ждал этого жеста и удивился, торопливо убрав руку, но, когда понял, о чем именно она хотела попросить, его охватило горькое чувство.
— Она просит простить ее, и я вас прошу, скажите, что с ней ничего не случится из-за телеграммы. Что же касается остального, больше она ничего не видела, я ее спрашивал не раз, поверьте.
— Успокой ее, молодой человек, в отношении телеграммы. Тревожный порыв матери можно понять. Она хотела защитить тебя, поэтому прибегла к такому средству по совету Юстины. Это не удивительно. Но вот о чем я думаю. Юстина посоветовала послать тебе телеграмму, не могла ли она посоветовать твоей матери и другое? Может быть, неуместно сейчас настаивать на этом, но уж очень большая неувязка между тем, что я понял тогда, и тем, что мне говорится сейчас. Ты, наверное, заметил, что я прошу твоей помощи, как просил бы своего коллегу. Обычно ведь расследование ведется в другом тоне. К тому же ты имеешь право как можно скорее узнать правду о гибели Анны Драги. Прошу тебя, спроси ее, но спроси на этот раз так, чтобы она поняла, что ты задаешь вопрос, а не я; мне она может не сказать правду.
— Прежде чем спросить ее, я хочу сказать вам, что Юстина после всего случившегося проявила большую заботу о матери и обо мне. То ли из жалости, то ли из-за угрызений совести, связанных с ее отцом, то ли потому, что у нее добрая душа. По-моему, у нее такая душа — добрая, щедрая. А потом время шло, товарищ майор, отодвигая печальные события в прошлое, и люди, успокоившись, продолжали жить, как жили.
Дед ничего не сказал. Он ждал. Прикопе вышел в соседнюю комнату, вероятно, для передышки. Он не нашел другого предлога для этого, как взять кружку молока, которая стояла на столе в кухне; он вернулся с кружкой в руке, поставив ее перед Дедом.
— Парное, — сказал он, — отведайте.
Пока Дед пил молоко с пеной по краю кружки, мать и сын говорили долго и взволнованно.
— Мама сказала, что Юстина ничего другого ей не советовала, только послать телеграмму.
— Благодарю, молодой человек.
Дед встал из-за стола, не будучи убежден, что ответ женщины был правдивым.
Он нашел Корбея в хлеву, со скребницей в руке, возле единственной коровы в огромном стойле, которое могло бы приютить с десяток голов.
— Видать, пришли по делу, раз утруждаете себя с утра, — сказал Корбей, стоя за коровой и продолжая заниматься своим делом, как будто так и полагалось — ему стоять со скребницей в руке, а гостю — смотреть на него.
— Мой визит действительно ранний, за это я приношу тысячу извинений, но он продиктован необходимостью. Если эта обстановка тебя устраивает, можем поговорить и здесь, я ничего не имею против.
— И я не против, товарищ майор. Я тороплюсь, у меня полно хлопот с уборочной, так что если мы не присядем, то скорей закончим, не так ли? — сказал Корбей, и шрам на его правой щеке чуть дернулся. — Я не вор, на котором шапка горит, поэтому не чувствую себя обязанным выставлять перед вами угощение. Я ничего не выставляю, потому что ни в чем не чувствую себя виноватым. Я узнал, что именно вы раскрыли — браво, нечего сказать! Но то, что вы раскрыли, меня не касается.
— Товарищ Корбей, я не привык, к такому тону, но в данный момент он меня не беспокоит. Что же касается твоей виновности, то это входит в нашу компетенцию.
— Не только в вашу, товарищ майор, но и в мою; кто же знает меня лучше меня самого? Что касается земли, то, конечно, это могло произойти в селе, где нет хозяйской руки, вот в чем дело, нет — как бы ни похвалялись некоторые, когда есть перед кем похваляться. Не удивляюсь, что Урдэряну кивал на меня, дескать, мне ни с того ни с сего захотелось утаить ту землю в Форцате, которая обрабатывалась открыто, но не попала на карту посевных площадей. Дай бог ему здоровья, но только это совсем не так. Он вбил себе в голову, что я сплю и вижу, как бы сесть на его место, не первый день он за это косится на меня и пусть себе косится, да только каждому дураку ясно, что председатель — он, а не я. Если даже допустить, что это была моя затея, то кто ему мешал стать поперек, ведь председатель вправе запретить, не так ли? Закон на его стороне, он над нами, он и отвечает, раз ему нравится быть над нами! Теперь от ответственности у него голова болит.
— А ты, я вижу, радуешься его головной боли, товарищ Корбей!
— Радуюсь, да, а почему, собственно, мне не радоваться? Он сам не здешний, и что ему до наших людей… Когда б он и вправду думал о них, не распустил бы их, не приписывал бы им трудодни с потолка, лишь бы получалось, что он хороший председатель, а тот, кто придет на его место, будет плохой. Теперь уж это дело с землей мы на себя не берем, пусть мозгуют другие, кто повыше, как теперь быть, а то известное дело, когда покатится снежный ком под гору, ого каким он становится! Теперь я не знаю, где этот ком и куда докатился, по что он большой — ручаюсь. Так что ваше открытие не бог весть какое, другие давно это знали.
— Ты совершенно прав, не нам вмешиваться в дело с землей. К тому же ты, как видно, заранее постарался, что бы мы им как можно меньше занимались. Ты вовремя известил кого надо. Действительно, излишки земли сами по себе нас не занимали бы, не будь они нитью, ведущей к тому, кто убил Анну Драгу. Если до сих пор я не тревожил тебя, как мог бы и имел право, то теперь чувствую себя обязанным это сделать незамедлительно.
Корбей обошел корову с другой стороны и принялся чистить ее с такой яростью, что корова повернула голову и посмотрела огромными удивленными глазами на человека, который, казалось, старался содрать с нее шкуру. Корбей снял шерсть со скребницы, тщательно собрал ее, скатал в комок и бросил за ясли, потом начал опять с того же места, где остановился. И так же яростно.
— Итак, товарищ Корбей, — снова заговорил Дед, наткнувшись на его каменное молчание, — прежде чем перейти к предмету разговора, я позволю себе спросить из чисто профессионального любопытства: ты позвонил в уезд и сообщил, что мы меряем землю?
Корбей усмехнулся в усы, сдвинув засаленную шляпу на затылок, взглянул искоса на Деда и попытался улыбнуться:
— Кто вам сказал, что я звонил? Надеюсь, дела мои не так плохи, чтобы за мною шпионили. Не забывайте, что в этой деревне после того, как поп Пантелие уехал со своим барахлом и господом в другие края, я вез на себе весь воз, работал с утра до ночи ради всего, что здесь сделано. Мне совсем не наплевать, товарищ, что происходит у нас в деревне и что о нас говорят. Отнюдь нет. Я звонил, да, а почему бы и не позвонить? Но поймите меня правильно — я позвонил не для того, чтобы что-то скрыть, скрывать мне нечего, я позвонил, чтобы там всё узнали и чтобы не расползлась дальше эта пакость, уж лучше бы ее не было. Мне дорого лицо кооператива. Я звонил, да, и жалею, что они не отвадили вас от землемерства. Вы прибыли, перевернули все вверх ногами и опять в путь-дорожку, а нам план выполнять, задачи решать и кормить, очень много ртов кормить. Я не знаю, товарищ, чем кончится это дело с землей, но хорошо оно не кончится, это как пить дать. Заезжайте через год — вы пожнете плоды своих трудов, это я вам говорю, богатые будут плоды. Люди разъедутся на фабрики, бросят нас, и некому будет обрабатывать землю. И это сделали вы. Не говоря уже о том, что нас, то есть председателя Урдэряну и меня, да и других, прогонят взашей. Если б только этим и отделались! Спокон веков за все приходится платить.
— Мне не верится, что ценой зажиточной жизни должна быть обязательно неправда. Куда мы придем, если все так будем поступать…
— Так ты думаешь, товарищ майор. А хозяйственный человек должен обеспечить себя, и мы не делали ничего иного, только старались себя обеспечить.
— Ладно, товарищ Корбей. А когда ты шел из соседней деревни, почему ты свернул с дороги направо, к Мурешу? Потому что увидел Анну Драгу раздетой? Какая у тебя была цель? Тебе под пятьдесят, у тебя жена, дети… Когда ты решил свернуть с дороги, ты, наверно, соображал, правда? Излишки земли, я понял, ты скрывал, берег престиж кооператива, а к Анне Драге зачем ты пошел? Что побудило тебя свернуть направо, а не идти прямо, как вела дорога?
Была ведь какая-то мысль, человек твоего возраста поступает обдуманно.
В хлев вошла жена Корбея — тощая, бледная как привидение, она глухо покашливала, словно в ее груди отдавалось эхо. Не обратив никакого внимания на Деда — его присутствие совершенно не интересовало ее, — женщина сунула подойник под вымя коровы и, не говоря ни слова, вышла.
Передышка оказалась очень кстати для Корбея. Дед заметил страх, который вдруг охватил его, заметил, как большие руки обмякли на спине коровы, и скребница едва задвигалась от позвоночника к раздутому брюху животного. Корбей не ожидал такого поворота в разговоре и онемел, и, если бы не случайный приход жены, ему трудно было бы стряхнуть оцепенение.
— Это вы думаете, что я свернул с дороги?! — сказал он после долгого раздумья. — Теперь, если вы хотите любой ценой доказать мою вину, то докажите, я с самого начала учуял, что вы взяли меня на мушку, я понял это, когда вы спросили, я ли сунул жене Крэчуна солому между ног и поджег ее. А как удержится солома между ног, товарищ майор, зажженная или незажженная, солома не держится, падает, а?
Значит, Корбей обдумывал этот вопрос еще с тех пор, когда они шли вместе по кукурузному полю. Нашел ответ и сейчас спешил логически увязать то, что был не в состоянии сделать раньше.
— Я сейчас задал другой вопрос. Отвечай, пожалуйста, по существу, без отступлений. Мне некогда терять с тобой время, тем более что, по твоим словам, и у тебя времени в обрез. Так вот. Самое позднее через час нам придется вскрыть могилу той девушки, которую ты перед ее смертью видел на берегу Муреша обнаженной. Я спрашиваю, почему ты пошел к ней, ведь дорога твоя проходила мимо!
Корбей растерялся. Рука у него дрожала, а скребница все яростнее двигалась по боку животного. От боли корова замотала головой, не понимая, что происходит с ее хозяином.
— А кто сказал, что я ее видел? — спросил Корбей, желая, видимо, выиграть время.
— Товарищ Корбей, поймите, наконец, вопросы задаю я.
— А если я не хочу отвечать?
— Если не хочешь отвечать, тогда я буду вынужден просить санкцию прокуратуры на допрос по всей форме, ибо, гражданин Корбей, над тобой висит серьезное обвинение.
Корбей рассмеялся тем же фальшивым смехом, как в тот день, когда он вел Деда и Панаитеску к Форцате. Сейчас, правда, смех застревал у него в горле.
— Ей-богу, будто вы не мужчина, будто вам глядеть неохота на…
— Товарищ Корбей, не пытайся приписывать мне свои собственные побуждения. Перед отъездом твоего сына, Турдяна, ты сказал ему, чтобы он не смел забывать, что он — твой сын, но вот отец делает крюк в сторону от дороги, чтобы позариться на девушку, которая должна была стать женой сына!
— Вы много знаете, товарищ майор, очень много, только меня не трогают ваши тайные мысли. Наша жизнь была тогда суровой, и мне не за что осуждать себя. Меня наказал бог, дал мне в жены уродину, и с этой уродиной я живу, хотя мог давно прогнать ее. Я не сделал этого. Это мое наказание, мой крест, который мне нести всю жизнь. Я виноват перед Саветой, сильно виноват. Я был молодой, а уже стал большим человеком в деревне и чуть не стал еще большим — в районе. Но я не стремился, поверьте мне, товарищ майор. Я виноват, что не позаботился о ней и о ребенке, которого она ждала. Тогда мне было некогда. Вы не знаете, злые языки не доложили вам, сколько раз тогда в меня стреляли в лесу. Враги хотели изничтожить меня, но я не дался. Я был молодой и, почему не признать, дурак. Тогда была опора на бедных, а беднее меня не было. Вышло так, что власть вскружила мне голову, вчера еще я был никто, я размечтался, признаюсь, мне было не до Саветы и ее ребенка. Я плохо поступил, но за то зло разве я заслужил такую ее ненависть, те слова, которыми она поносила меня как могла? И село меня не любит, но, товарищ майор, я был приучен к тому, что жизнь — борьба. Так я думал тогда, я себя чувствовал богом. И я был богом, почему этого не признать, потому что богатеи были побеждены, настало мое время, я мог все. Чтобы люди не думали, что я ищу невесту с достатком, я спутался с этой уродкой, вы ее видели, она и поздороваться толком не умеет. Я знал, что она слабогрудая, но это мне казалось тогда самой крайней бедностью, а значит, и заслугой по тем временам. Потому я и женился на ней, а не по любви. Я хотел доказать, что чист как слеза, и доказал, хотя с годами, когда все устоялось, понял, что многое делал не так, как надо. Да, я не признался, что толкнул Крэчуниху в костер, а так было. Да, я толкнул ее в огонь, и, если б она осталась жива, я бы снова ее толкнул, суку эту, барыню. Я был v нее слугой, а не вы. Я отомстил ей не потому, что она была богатая, отомстил за другое, и, если есть тот свет и мы еще увидимся, я снова ее порешу, как я тут, на земле, так и знайте. У меня горячая кровь… Тогда у Крэчунов на мне была самая тяжелая работа. Давала мне ее «госпожа» — ей нравилось, чтобы ее называли госпожа, она была родовитая и в каком-то пансионе училась — значит, она ученая, а я дурак, — так вот, давала она мне есть за семерых, но за семерых и работу спрашивала. Да не в том беда. Я был парень еще чистый, не до шашней мне было. Только во сне да в мечтах жена Крэчуна стояла у меня перед глазами. Дом их был возле мельницы, и она ходила в купальном костюме — какой там костюм? Пряжка вверху, пряжка внизу, только так и ходила она круглое лето передо мной, когда Крэчун уезжал по торговым делам. Однажды пришла она ко мне, я был на сеновале, обхватила меня со спины. Они не платили мне уже лет шесть, скупердяи, а обувку и одежду давали раз на две пасхи, хотя по уговору каждый год должны были давать. Обхватила она меня, значит, со спины. Но что-то мне было не по душе, уж больно на виду все было, слишком уж было видно из окна кухни, что она делала. И Крэчун там был, там я его оставил, когда ушел в сарай. Она прилипла ко мне, как пиявка, я почувствовал, что кровь ударила в голову. Но мозги мне не отшибло, нет, и я так двинул ее, что она об стенку стукнулась. Тогда чертова баба начала орать, будто я хотел насильничать… Из кухни вышел Крэчун с ножом. Мне осталось только убежать. Турдян жил в деревне, к нему я и убежал, да скрыться не удалось. Меня схватили жандармы и, пока вели до поста, рот забили землей и кровью. Так мы расстались, они не заплатили мне, что полагалось. Я тогда поклялся, что накажу эту «госпожу», и мне недолго пришлось ждать. Может, я был злым, может, нищета сделала меня злым. Потому я и сделал то, что сделал, и она знала и он, почему я так сделал. Только жандармов уже не было на его стороне… Вы спрашиваете про ту девушку, а мне и называть-то ее по имени не хочется. Ну, с кем, думаете, она лучше всего ладила? Кто ей вбил в голову то дело с землей, как не Крэчун? Только он один и знал, как обстоит с землей, с урожаями, только он один в деревне и мог понять, что у нас земли больше, раз говорим, что урожаи такие-то и такие-то. Но он не знал, как начать и как нас изничтожить, а он этого хотел — уничтожить нас из ненависти — всех, все село. Урдэряну приструнил девушку и расторг с ней договор (что правда, то правда, я ему это посоветовал), она уехала в другую деревню, потом вернулась в Сэлчиоару, и тот же Крэчун нашептал ей снова землю мерять. В деревне только он да учитель Морару, которому мы тоже не по душе, могли ей это подсказать. Но учитель знал, что к чему, я однажды с ним побеседовал. Он мне сказал: «Слушай, Корбей, почему ты ловчишь? Я обучил тебя грамоте, и мне теперь стыдно за тебя, что ты скрываешь землю от государства». Я посоветовал ему молчать — мало было у него неприятностей? То есть я понимаю так, что не учитель подсказал девушке, он-то знал, где у нас лишняя пахота — в Форцате. Тогда кто же ей сказал? Может, Юстина? Нет, девка эта иная, хоть и крэчуновского семени. А потом и она не знала, товарищ майор. Тогда я вас спрашиваю, кто натравил ту молокососку, кто ей вбил в голову проверять нас, если не наш враг Крэчун? В душе он остался врагом, и только ненависть к деревне не дает ему помереть. Так что теперь, товарищ майор, делайте выводы. Я свернул с дороги поглядеть на нее. С тех пор, после жены Крэчуна, я не могу смотреть на женщин, которые ходят в чем мать родила. Я поглядел на нее и пошел своей дорогой. Так принято, и вы так считаете, что человек, если умер, в жизни был одним из лучших. Вы так считаете, а я — нет. Она крутила с Прикопе не потому, что он ей нравился, а потому, что он дурак, он таял, глядя на нее, а ей бы только выведать секрет. Даже тогда вечером, когда у него кончалась побывка, она вздумала обручиться, но не потому, что хотела выйти за него, для этого можно было найти настоящего попа в соседней деревне, ей же сгодился и липовый поп, а чтобы узнать от парня, правда ли то, что она открыла. Многое она не могла открыть. Она измерила в Форцате только часть земли, полосу, как говорят у нас, а по той полосе больших выводов не сделаешь. От него, от простака Прикопе, она хотела узнать правду, но дурочка понятия не имела, что он не в курсе. И со старшиной, он начальник у нас, тоже из интереса хороводилась. Я вас спрашиваю как представителя закона, или кто вы там такой, почему ее дорога была короче до Крэчуна, до врага, чем до нас?
Дед внимательно слушал Корбея. Одна подробность особенно привлекла его внимание. Вывод напрашивался сам собой, и старый криминалист радовался, что столь запутанный клубок сам разматывался.
_ Итак, ты, товарищ Корбей, утверждаешь, что только посмотрел на девушку и ушел. А она заметила тебя?
Корбей оскалился снова, на этот раз зло.
— А какие же это смотрины, ежели тот, на кого ты смотришь, не знает про то? Пускай знает, что я смотрю, я ведь не турок — слышал я, что там женщин стерегут мужчины, которых оскопили, не знаю, так ли это. Может, и было когда-то, а теперь — не думаю…
— А на указательном пальце, да, да, на правой руке, когда ты потерял ноготь? Впрочем, какой там ноготь, вижу, и подушечка пальца отсутствует? — поинтересовался Дед.
— А вы любопытный товарищ! Голову даю наотрез, что вы спрашиваете про одно, а сами шевелите милицейскими мозгами, что бы еще такое спросить меня, так ведь?
Дед засмеялся.
— Если очень хочешь знать — так.
— Пожалуйста, скажу. После войны мы ловили рыбу в Муреше гранатами и снарядами, что остались в наших краях, фронт здесь продержался месяца два. В сорок пятом, осенью — да, осень и была, вижу, как сейчас, — я пошел с гранатой глушить рыбу. Бросил гранату, а она взорвалась раньше времени, и с той поры осталась отметина, — сказал он и потрогал лицо рукой.
Юстина Крэчун сидела па веранде и плакала, скорее, всхлипывала, на щеках ее не было следов слез, плач был сдавленным, и, как она ни старалась разрыдаться, страх удерживал слезы, будто они обледенели. В таком состоянии застал ее Дед. Она сидела съежившись, щеки ее как-то сразу увяли. Юстина не подкрасила их красной крепоновой бумагой, она забыла про это с утра, как пришла к ней Эмилия и сказала, что история с землей раскрыта приезжими. С того момента Юстина ждала Деда, она была уверена, что он должен появиться, раз дело с землей всплыло наружу, — майор непременно придет к ней спросить, почему она кое-что утаила.
— Товарищ Юстина, — сказал Дед, приступая прямо к делу, — я уверен, ты ожидала моего прихода, я увидел тебя, когда вышел от Урдэряну. Ты уже догадалась, что я зайду к тебе, но я намеренно не зашел, чтобы дать тебе время подумать обо всем и особенно о возможных последствиях, если ты собираешься и дальше скрывать то, что скрывала.
Дед заметил пустую лавку на веранде, пододвинул ее и уселся напротив Юстины, так что дочь Крэчуна не могла прятать от него взгляд.
— Я не сказала вам про землю, как я могла сказать, я сама толком не знала…
— Проблема земли, с моей точки зрения, решена. Если бы речь была только о ней, я бы тебя не беспокоил. Я пришел по другому поводу. В деревне только два человека умоют без затруднений разговаривать с Саветой Турдян. Ее сын и ты. Молодой Прикопе был в армии, когда мы приехали. Ты пошла к Савете и сказала, что ее сына подозревают в смерти Анны Драги, ты заставила ее послать телеграмму, если не сама и послала. Все это я знаю сейчас, раньше, когда я разговаривал с тобой, не знал. Ты мне ничего не сказала, как не сказала и моему коллеге. Может быть, у тебя были свои соображения, может быть, ты думала о чем-нибудь своем, я не знаю. В конечном счете молчала не только ты, молчали и другие по причинам, которые теперь мне известны. Ты сказала Савете, что убийство совершил Корбей, ты повлияла на нее в этом смысле. Почему ты это сделала, на чем именно ты основывалась, когда посоветовала ей сказать мне то, чего она не видела? Савета была, по ее словам, за камышовыми зарослями, то есть у подножия холма, оттуда она увидела Корбея и Анну Драгу. Но она, разумеется, не могла ничего слышать. Итак, между моментом, когда она увидела Анну Драгу первый раз — а она ее видела дважды, — и вторым моментом произошли вещи, которые ее больные уши не могли зарегистрировать. Но то, что произошло между этими двумя моментами, кто-то видел, ты или кто-то другой, иначе нельзя объяснить, почему ты убедила Савету сказать больше того, что она видела. Насколько я понял, ты в хороших отношениях с Корбеем, он по-доброму говорил о тебе, мне не верится, что ты вдруг решила отомстить за то, что было когда-то между вашими семьями. Зачем ты посоветовала Савете сказать неправду? Таков вопрос, на который я прошу тебя именем закона ответить.
Женщина расплакалась, теперь слезы текли обильно. Ожидание и страхи, связанные с ним, исчезли. Она не могла больше выносить напряжения, и оно прорвалось. Она не вытирала глаза, горошинки слез скатывались по щекам и собирались, как кончики платка, под подбородком; она сидела, сгорбившись, упираясь локтями в колени.
Я знаю, отец рассказал вам про нашу жизнь, если наша жизнь… а мне что сказать, только жизнью это но было, было что-то другое, потому что, как отец убил Турдяна и после того, как вернулся из тюрьмы, я, товарищ офицер, только со страхом в душе жила. Я работала, чтобы кто-нибудь не сказал, что я не тружусь, я надрывалась, как скотина, с утра до ночи, но страх, товарищ офицер, где бы я ни была, я носила в себе, как проклятую болезнь. Какая на мне вина? А вина за все и за ничего… Я с дочкой Турдяна ладила и тогда, когда он был слугой у нас, я и с самим Турдяном лучше ладила, чем с отцом, в ту пору с отцом трудно было кому-либо ладить. С чужими он уживался, а со мной и с мамой нет, он был злой и жадный, копил добро, в этом была его жизнь — копить добро, остальное для него ничего не значило. Да, как я говорила, я была подругой дочки Турдяна, в детстве мы вместе играли, и на танцы я ее повела первый раз. После, как Турдян был убит, а отца отправили в тюрьму, я заботилась о ней, у нее ведь никого не было, и у меня не было, и с глухонемой я чувствовала себя лучше, чем со здоровыми. Из-за страха и забот я не вышла замуж, может, и не за кого было, люди поначалу сторонились меня, мужчины днем меня не узнавали, а те, которые ночью искали меня, любили со злостью, будто я бог знает какое им зло причинила. Пока отец сидел там, куда его отправили, у меня хоть было чуточку покоя, а когда он вернулся, и тот покой пропал. Старик в уме повредился, я этого боялась пуще всего. Как он будет жить, что будет делать? В селе снова стали косо на меня смотреть, а может, мне только примерещилось, но люди разговаривали со мной по-другому, чем раньше, и ночью ко мне не забегали из-за страха или из-за чего другого, не могу сказать. Но я все равно носила и ношу еду отцу, обстирываю его… Да еще привычка у него объявилась — есть землю… Говорит, что так вернет свою землю назад, поедая ее. Зачем ему нужна земля, не знаю, мне она не нужна, думаю, и никому в селе не нужна она обратно. Вы меня спросили, зачем я сказала Савете добавить больше, чем она видела. Да, товарищ офицер, я сказала, потому что видел кто-то другой, как все произошло, и этот кто-то был отец. А я знаю, что значит клясться всуе или врать, я сейчас не вру и раньше не врала, раньше я молчала, вот и все. Отец был там, когда Корбей пошел к Ануце, хотя он поначалу ничего не мог углядеть, он был на другой стороне холма, но он слышал, как она кричала и просила оставить ее в покое, а потом заплакала и побежала от него на холм. Там, внизу, был отец, Корбею неоткуда было знать это. На Корбея дурь нашла, как на собак весной, они не видят, не слышат, только запах чуют и на запах бегут. Когда Ануца добралась до макушки холма, Корбей догнал ее, снасильничал и бросил в реку, так сказал отец. Может, вы спросите, почему я не пришла сразу и не сказала? Что я могла? Савета рассказала мне, что видела, я ей верю, Савета не врет. В тот день я пошла к отцу отнести ему сменную рубаху, он, как дитя, лепил свой дом из земли, вы видели ведь этот дом. Я сказала ему, что узнала от Саветы. Тогда и он мне сказал, что видел, но до того, как сказать, посветлел как-то лицом, как солнышко красное, и обрадовался, очень он обрадовался, товарищ офицер. Сказал он мне, как все случилось, и из того, что мне сказала Савета, и из того, что он сказал, я поняла после смерти Анны, что правда здесь была, в их рассказе. Я сказала отцу, чтобы он пошел к старшине и открыл, как все было, а он сказал, что это не его дело — ведь будут говорить, что он донес на Корбея, чтобы отомстить ему. Корбей всегда считал, будто отец хочет погубить его. В тот день, когда был суд в селе — отца в селе судили, в школе, — и, когда уводили, он сказал: «Я возвернусь, Корбей, и от моей руки ты и погибнешь». Вот что он сказал. Тогда Корбей подошел к нему и плюнул ему в глаза. Отца как удар хватил, так его и погрузили в телегу, в беспамятстве, я видела своими глазами, он шевелил губами и что-то говорил, а я смотрела на него и плакала, он это говорил, то же, что и раньше, мол, от моей руки умрешь, Корбей. Так что отец сказал, что не пойдет к властям. Что было, то было. Корбея он не простил, но мало отцу осталось жить, он хочет покоя, чтоб его не трогали. Только я не поняла, почему он так сильно обрадовался, когда я рассказала ему, что видела Савета. Ведь он видел больше, видел, как Корбей бросил ее туда, под обрыв, в Муреш. Я, товарищ офицер, не сказала бы Савете, что узнала от отца, если бы не ее сын, Прикопе, имя это я ему дала, он, когда был маленький, все повторял: «Пикоп, пикоп», ничего другого не говорил, я боялась, что и ребенок будет косноязычный, как и бедняжка Савета.
Юстина перевела дух — от долгого рассказа губы у нее пересохли, язык стал заплетаться. Она глубоко вздохнула и продолжала:
— Отец наказал мне не рассказывать то, что я узнала от него, он не хотел вмешиваться, не мое, мол, дело, нечего портить жизнь из-за «этих», он никогда их не называл иначе, как «эти». Я начала с конца, товарищ офицер, простите меня, вы знаете, я женщина неученая, школой мне были мои беды, многие и тяжкие… Ануца жила сперва у Леонтины, жила там два-три месяца, но у Леонтины молодой муж, и ей не поправилось, что девушка хихикала с ним. Вот она и переселилась ко мне, а мне не только доход от жилицы — была возле меня живая душа, было с кем поговорить, особливо зимой, ох, и долгие ночи зимой. И она рассказала мне про свою горькую жизнь, жизнь без родителей, без никого на свете. Она была записана в Союз молодежи, а молодежь как откроет глаза, так мчится на фабрики и в другие места, чтобы зашибить деньгу. Только с поры, когда и мы стали выполнять план, а я давала всегда сверх плана, молодежь перестала бегать. Раньше на трудодень давали двенадцать лей, а бывало, и шесть, и только потом уже трудодень стоил двадцать пять лей, а когда мы стали продавать гусиные перья, достиг сорока пяти лей в день. Однажды Ануца увидела, как я вхожу в тот погреб, где живет отец, а раз она увидела, я ей рассказала, что и как, и с той поры Ануце я будто дороже стала. Вообще же она не собиралась долго засиживаться у нас в селе. Лежали мы по вечерам на кровати, она в ночной рубашке, я в юбке, и разговаривали про то, про се, и она не раз говорила, что хочет еще учиться, стать инженером, чтобы лучше зарабатывать и выйти замуж за хорошего человека. Шла я к отцу, шла и она со мной, потом она и одна ходила к нему поболтать. Старик вбил ей в голову про урожаи-то. Она спросила меня про землю, но я ничего не сказала и посоветовала ей как старшая не слушать старика, он слабоумный и до добра ее не доведет. Она не послушалась. Однажды вижу, приходит она от отца с тем метром для измерения земли. Когда она увидела, что я не держу их сторону, она больше не разговаривала со мной так открыто, как раньше, не говорила про все, что на ум взбредет. Заходил к нам до армии Прикопе, я не раз приглашала его, девушка была красивая, и не худо бы, если б она ему понравилась, чтобы они поженились, и он бы устроился. Приходил Прикопе, приходил не раз, но у нее сердце к нему не лежало. Я думаю, она больше играла с ним, скорее Амарией ей нравился, хотя я предупреждала, чтобы она не шла за милиционера, у них-то и дома толком нету, вот у нас в деревне их с десяток перебывало, как приезжали, так и уезжали. Однажды вечером пришла она от отца и стала меня честить почем зря, мол, как я допускаю, чтобы он жил там, в норе, что, по ее, так отец был умнее всех в селе, вместе взятых, и что я должна взять его к себе в дом. А я его будто не звала? Не было божьего дня, чтобы я не звала его, мне было стыдно, что он живет в той сырой яме, но он ни в какую, он хотел, чтобы село видело, до чего оно его довело, чтобы смотрело и каялось. Он жил по старинке, не понимал, что люди переменились им было плевать, где он живет, раз они жили хорошо и построили дома один лучше другого. Потом уехала Ануца в другую деревню, а когда вернулась, опять ко мне пришла, потому что люди прослышали, что у нее нелады с Урдэряну, и не принимали ее в дом. Только это мне и сказала: мол, как узнает, что должна узнать, она напишет куда надо, поедет в Бухарест и научит здешних честному ТРУДУ — Я думаю, это отец ее накрутил. Вот и все, что я знаю, товарищ офицер, убейте меня, но больше я ничего не знаю. Я догадываюсь, почему не пришел ко мне ваш друг, он думал, я что-то знаю и не хочу говорить. Теперь он может приходить, вот, я что знала, сказала. Я одинокая и несчастная женщина, у меня никого на свете нет, на старика я не могла положиться и сейчас не могу.
Юстина утерла глаза уголком шали, потом взглянула на Деда, ожидая, что он скажет.
Дед закурил сигарету, несколько раз затянулся, потом решительно загасил ее.
— Будьте добры, вспомните, пожалуйста: ваш отец настаивал на том, чтобы вы не разглашали то, что узнали о смерти Анны Драги?
— Да, товарищ офицер, он велел молчать, сказал, что иначе мне несдобровать, ведь не признают же они правоту дочери бывшего заключенного, не осудят Корбея, который большой человек в кооперативе.
— Спасибо за все, что вы мне сообщили, — сказал Дед и, услышав издалека мотор «бьюика», встал. Юстина проводила его до калитки.
— Товарищ офицер, вы думаете, таки Корбей ее убил?
— А вы что думаете? — спросил ее в свою очередь Дед.
— Товарищ офицер, что он снасильничал, в это я верю, но… но… что я скажу? Бешеного мужика хоть вяжи! Но меня-то вы не накажете, я ведь…
Дед не ответил. По его знаку Панаитеску остановил машину, и из нее вышли судебный врач и прокурор, как они представились, и еще один человек средних лет, который вместо того, чтобы представиться, сразу же взял Деда за локоть и отвел в сторону.
— Спасибо вам, товарищ майор, за огромную помощь, которую вы нам оказали. Поразительно, что такой надежный человек, как председатель Урдэряну, мог на такое пойти. Конечно, и на нас лежит ответственность, мы вовремя не проконтролировали, не были требовательными, нам недоставало вашей интуиции, но, товарищ майор, не у всех есть опыт подобного рода и такая наблюдательность. Кстати, речь действительно идет о преступлении? — спросил незнакомец, а Дед вместо ответа задал ему вопрос:
— Вы приехали в село из-за истории с землей?
— Да, сегодня после обеда мы созовем общее собрание, чтобы все поставить на свои места.
— Собрание-то собранием… А человек убит.
— Это разные вещи. Моя задача — заниматься землей, ваша — преступником, если действительно речь идет об этом. Я желаю вам успеха, — сказал незнакомец и, не протянув руки Деду, удалился, помахивая портфелем.
— Кто этот друг, Панаитеску? — спросил Дед, указывая на человека, направившегося широким шагом к правлению кооператива.
— Он спустил баллон километрах в двадцати отсюда, попросил нас подвезти его. Я быстро сориентировался, решил, что негоже ему отказывать. Всю дорогу он молчал, так что я понятия не имею, кто он, как он понятия не имел, кто мы. Или он прикинулся дурачком, потому что в машине говорилось только об Анне Драге.
— Дед, я счастлив с тобой познакомиться, — обратился прокурор к майору. — Медицинская экспертиза ввела нас в заблуждение. В данном случае преступник налицо, — сказал прокурор, показывая на молодого врача, который был явно не в своей тарелке.
— Нет, товарищ прокурор, я бы не сказал, что в экспертизе были пробелы… Меня озадачила, однако, одна деталь. Озадачила, как только я увидел в Бухаресте фотографию. Хочу проверить, в какой мере верны мои предположения.
Дед вынул из портфеля фотографию Анны Драги, сделанную в тот день, когда воды Муреша выбросили труп на берег. Сфотографирован он был со спины, на теле девушки было видно много отметин, и Дед поднес палец к одной из них.
— Вот это меня интересует, — сказал он.
— Царапины от коряг, — сказал врач, и лицо его осветилось, когда он понял, что, в сущности, речь шла просто об одной детали, а не об ошибке в экспертизе, как он боялся.
— Пошли, товарищи, — сказал Дед и, увидев старшину и сержанта, спускающихся по улице, сделал им знак идти с ними.
— Дорогой коллега, поезжай один вперед, все равно мы все не поместимся, — сказал Дед, и шофер, счастливый, что не надо нагружать машину шестью пассажирами, сел поспешно за руль и сорвался с места со скоростью по крайней мере пятнадцать километров в час.
— Я послал за могильщиками, товарищ майор, поэтому зашел на пост, — сказал подошедший Амарией.
Прокурор и врач громко обсуждали случаи с утопленниками в Муреше, каждое лето в реке кто-нибудь погибал, утверждали они, и эксперты обязаны были приезжать, исследовать, а порой и производить вскрытие в весьма и весьма неподходящих условиях.
— Все данные и в этом случае свидетельствовали об очередной жертве реки, — сказал молодой врач довольно уверенно. — Не было мотива думать иначе, а без мотива, вы действительно думаете, что он был? — спросил врач, поправляя растрепавшиеся от ветра волосы над широким белым лбом.
— Один-единственный, доктор: правда!
— Правда… — повторил врач. Это слишком широкое понятие его не убеждало. Без конкретного истолкования оно не могло быть признано побудительным мотивом к действию.
По громкоговорителю, установленному на одном из телеграфных столбов, голос диктора сообщал спокойно и строго об общем собрании, на которое приглашались все члены кооператива. На повестке дня — проблемы производства, добавил диктор, потом шмыгнул носом в микрофон — звук был похож на приглушенный всхлип трубы. Через несколько секунд зазвучала народная музыка, но заигранная, вероятно, пластинка возвращала иглу на одну и ту же борозду, и бесконечно повторялись, как молитва, одни и те же хрипловатые слова:
На просторе праздничных полей
Больше лошадиных сил, чем лошадей…
Дойдя до кладбища, Амарией выставил у ворот дежурным сержанта, пришедшего с ними. Он не желал, чтобы их беспокоили возможные любопытные, хотя это было маловероятно, люди спешили на объявленное собрание, которое для них было важнее вскрытия могилы. Пришли могильщики, два брата, они всегда работали вместе, один с киркой, другой с лопатой. Один из них, прежде чем взяться за лопату, достал из сумки старенькую скрипку и сыграл несколько аккордов. Так он обычно делал на похоронах, чтобы люди прослезились. Потому-то он и сейчас посчитал нужным сыграть…
Потом оба брата принялись за работу.
Вскоре показался гроб из елового дерева, окрашенный в желтый цвет. В тот месяц совсем не было дождей, и дерево было чистое, будто Анну Драгу похоронили только вчера. Братья вытащили гроб на веревках. Закончив работу, могильщики отошли в сторону и остановились в нескольких шагах. На лице более молодого, который играл на скрипке, ясно был виден испуг. Он повидал немало на своем веку: был парикмахером в деревне, играл на свадьбах и крестинах, провожал людей до места их вечного упокоения, но в первый раз тревожил могилу покойника. Он чувствовал страх и в то же время недоумевал. Неужели ответственные товарищи специально ради этого приехали из города? И он опять взялся за скрипку, заиграв грустную песню, и смычок, направляемый дрожащей рукой, придавал мелодии нечто щемящее. Растроганный тем, что игра получилась такой прочувствованной, он сам прослезился.
Амарией сжал губы, и, как ни пытался сдержаться, это ему не удавалось. Дед, поняв его состояние, послал его в дом к учителю принести портфель, где он держал специальную аппаратуру, с которой никогда не расставался в командировках.
Амарией подчинился с признательностью.
Крышка гроба, пригнанная мастером так, что и гвозди не понадобились, была снята. Анна Драга лежала, завернутая в саван. Никто не надел на нее платье — скорее всего, из-за вывернутых за спину рук, в таком виде они застыли.
— Вскрытие я делал в сарае, — извинился врач за грубо наложенные швы, увидев недовольную мину Деда. Он привык к работе Гогу Помишора, своего друга из «Скорой помощи», который обычно производил вскрытия. После его работы покойники были красивы, иногда даже красивее, чем в жизни, а у Анны Драги даже лицо не было отмыто… Труп повернули спиной, и Дед внимательно исследовал при помощи лупы следы, которые он изучал на фотографии, особенно три вертикальных следа, три глубокие царапины, почти параллельные, одна лишь была потолще. Дед осмотрел затылок девушки, здесь следов было побольше, глубоких следов от ударов о коряги или камни, как было записано в протоколе судебного врача, убежденного и сейчас в том, что он не мог ошибиться. Раны теперь казались меньше и чище, чем на фотографии, обезвоженное тело сжало их, изменило форму. Дед исследовал с максимальным вниманием только одну из них, у шейных позвонков. Судебный врач, вооруженный фотоаппаратом, снял еще раз эти зоны, чтобы подвергнуть их повторному исследованию. Он, можно сказать, не был тщеславным, хотя, конечно, было бы приятно, если бы подтвердились его выводы, но в то же время ему льстила работа с таким человеком, как майор, чей опыт, огромный опыт, мог быть ему полезен.
— Спасибо, — сказал Дед, и, когда вернувшийся Амарией подошел к могиле, Дед прикрыл спину девушки, оставив для обзора, как делает хирург, лишь то место, которое нужно было исследовать более тщательно. Дед вынул из потертого кожаного портфеля специальный аппарат, потом смазал кровоподтеки какой-то жидкостью. Они реагировали на жидкость по-разному: везде кожа вспухла, а в одном месте — нет. Доктор, поняв, что он ошибся в своих выводах, побледнел.
— Я закончил, — сказал Дед и попросил медика сфотографировать еще раз то место, которое его особенно интересовало.
Все собрались в кабинете начальника сельской милиции. Туда же привели и Корбея. Он вошел спокойно, скрывая страх под улыбкой, которая была похожа скорее на удивление, что его не оставили на собрании сейчас, когда решалась судьба кооператива.
— Положи правую руку на стол, гражданин Корбей, — сказал Дед повелительно, и Корбей, поняв, зачем его вызвали, рассмеялся. Он вынул руку из кармана пиджака и, прежде чем положить ее туда, куда ему сказали, сам на нее посмотрел, не понимая смысла проверки, которой подвергался. Он вытянул руку на столе, добавив:
— Люди будут плохо говорить про нас, товарищ майор.
Тяжелая рука с изуродованным указательным пальцем лежала на столе, и прокурор и судебный врач сразу поняли, зачем Деду понадобилось вскрытие могилы Анны Драги. Они долго смотрели на большую, обожженную солнцем руку, на целые пальцы с черными от земли ногтями (он был на уборке картофеля) и на искалеченный палец, без подушечки и без ногтя.
— Как все случилось, гражданин Корбей? — спросил Дед спокойно.
— То есть что случилось? — спросил в свою очередь Корбей.
— Тогда, на холме, что произошло? Что ты натворил с Анной Драгой?..
Корбей сделал было жест, после которого обычно следовал его грубый смех, но, когда глянул по очереди на собравшихся, смех застрял у него в горле, а кадык подскочил к подбородку, будто выпущенный из пращи. Губы у него посинели, он сглотнул слюну.
— Не я ее убил, клянусь…
— Я не спросил тебя, убил ты ее или нет, я спросил, что случилось на вершине холма! Может быть, ты хочешь, чтобы я тебе это рассказал?
— Что с тобой, Корбей? Не понимаешь, что тебя обвиняют в преступлении? — начал прокурор и сразу же понял по тому, как поглядел на него Амарией, что его слова прозвучали не вовремя.
Послышалось металлическое позвякивание, и, когда Корбей увидел входящего в дверь старшего сержанта с наручниками, его самоуверенность как ветром сдуло. Старший сержант, поняв, что его появление с наручниками может быть истолковано присутствующими как средство запугивания, положил наручники в шкаф.
— Товарищ майор, напрасно вы пытаетесь поймать меня па том, чего я не делал, я… я… лишнего на себя не приму!
— Я тебя не спрашиваю, чего ты не делал, я спрашиваю, что ты делал, Корбей! — В тоне Деда появились металлические нотки. Дед вынул из досье увеличенную фотографию той части на спине Анны Драги, которая особенно интересовала его, а так как Корбей продолжал стоять, как школьник, с вытянутой на столе рукой, Дед положил фотографию возле его руки, и при виде полос, которые точно совпадали с положением его пальцев, он отдернул руку, будто обжегшись. Он посмотрел на собственные пальцы как на нечто враждебное, предательское.
— Тебе неоткуда знать, Корбей, что тебя видели, когда ты свернул с дороги и направлялся к месту, где находилась Анна Драга. Были свидетели и при сцене, которая произошла между вами. Свидетели есть, это твои односельчане, они готовы в любое время дать показания.
— Она сама не возражала, и ей понравилось, — сказал Корбей, рывком сбрасывая пиджак и рванув рубаху у шеи, чтобы показать плечи, на которых и сейчас были видны следы зубов. — Сначала боролась, а потом обняла меня и стала допытываться, что и как с землей. И я сказал, и после того, как сказал…
— То есть ты изнасиловал ее! — вмешался прокурор, но от взгляда Деда у него пропала охота вмешиваться, тем более что он как прокурор при первом расследовании сделал совершенно иные выводы относительно смерти девушки.
— Товарищ майор, если мы дошли до того, что человек должен оголиться на людях, будь по-вашему, тут не до стыда. Да, я свернул тогда с дороги, когда увидел ее. Она была одета… только одета не была, у нее был клочок материи спереди и сзади, и ничего больше, то есть была почти в чем мать родила, если у нее, конечно, когда-нибудь была мать. У меня перед глазами почернело, тем более что я не первый раз видел ее такой. Я руку суну в огонь, товарищ майор, что теперь вы держите меня здесь как врага, а она видела, как я шел в соседнее село, видела, да… и недели две назад, когда я пошел туда за фуражом, она меня видела, и я ее видел там же, на холме, возвращаясь, такой же голой. Я не подошел к ней первый раз, я закусил губы и прошел мимо, а вечером, когда встретил ее в селе, сказал, что если увижу ее еще раз в таком бесстыдном виде, то мимо не пройду… Я сказал и про жену Крэчуна, которая тоже так ходила, и чем это кончилось. Только старик мог подучить ее, что и как, только он сказал, чтобы она так вот взяла меня на крючок и узнала от меня, чего не могла узнать от других. Старик Крэчун, мой враг… Время было под вечер, товарищ майор, кому в голову придет загорать, когда солнце садится? Почему она тогда лежала, если не для того, чтобы раззадорить во мне всех чертей?! Я свернул с дороги и, пока шел к ней, думал — не накличу ли на себя бед? Увидав меня, она толком и не закричала, как кричит женщина, которой страшно, а лишь запищала и побежала на холм. Но бежала так, словно звала за собой, не так бежит человек, который боится и хочет спастись. Теперь я вам могу это сказать, я все обдумал, а тогда я только чувствовал то, что говорю сейчас. Там я догнал её и, как был дурной, хотел поймать ее, но не смог, ухватил только за резинку на плавках, резинка оборвалась, а она упала. Только когда она упала и посмотрела на меня, я понял, что не надо бы… товарищ майор, но я мужчина и не владел собой. А она, как я вам сказал, совсем другого хотела от меня, я же был такой потерянный тогда, что, как дурак, все ей сказал… Потом встал, плюнул и пошел своей дорогой, чертыхаясь из-за отметин, которые она на мне оставила, зубы ее резали, как ножом… Я не убивал ее, товарищ майор, честное слово, не убивал и не бросал ее в реку, лучше бы бросил, тогда бы знал, за что страдаю, да и не насиловал я ее, если б насиловал, не пришлось бы про землю рассказывать…
— Товарищ сержант, отведи его в соседнюю комнату, — сказал Дед.
Корбея увели. Врач, прокурор и Амарией смотрели, окаменев, на Деда.
— Ясно, он ее убил, товарищ майор, сейчас я в этом не сомневаюсь, — сказал врач, — тем более что и рана на затылке…
Дед не откликнулся. Он встал и сделал знак остальным следовать за ним.
Они торопливо спустились по дороге, которая вела к погребу Крэчуна. По мере того как они приближались к погребу, приспособленному Крэчуном под жилье, все отчетливее слышался женский плач. Амарией распахнул дверь, и майор увидел Юстину, повалившуюся на кровать, где лежал ее отец. Живот Крэчуна был невероятно вздут, и поначалу Дед даже не поверил: вся земляная постройка с садом и глиняными могилами была, по-видимому, съедена человеком, лежащим на постели. Крэчун открыл на миг глаза, смерил туманным взглядом собравшихся возле него и успел сказать:
— Корбей ее убил, я видел… — Голова его приподнялась с подушки, рот раскрылся неестественно широко, и во рту Дед увидел клейкую землю. Потом голова упала на подушку, и Крэчун застыл с открытыми глазами и разинутым ртом.
Дед посмотрел в угол погреба и увидел то, что искал, — это был инструмент, который он заметил в первый раз и который был нарисован отцом Пантелие в руке святого Георгия.
Дед сделал знак, и врач приложил ухо к неестественно вздутой груди Крэчуна. Врач покачал головой, и Дед, поглядев еще раз на лежащего на кровати человека, попросил Юстину накрыть усопшего…
— Товарищ майор, я ничего не понимаю, — сказал молодой врач, шагая рядом с Дедом и еще не придя в себя от всего, что видел.
— Сейчас поймете, доктор. — Дед в сопровождении троих поднялся на холм, на то место, где он впервые увидел Крэчуна. Холм сверкал в лучах солнца, и пшеница за последние несколько дней заметно налилась.
— Нагнись-ка, доктор, так, присядь на корточки и вот этим инструментом рой землю. Это яма, откуда Крэчун обычно таскал домой землю. Веди себя, пожалуйста, естественно, так, как если бы ты занимался этим всерьез.
Дед пересек вершни у холма и достиг места, куда Морару привел его в день приезда в село. Дед опустился на землю и крикнул:
— Ты меня видишь, доктор?..
— Нет, в этом положении не вижу.
Дед встал.
— А сейчас видишь?
— Только макушку.
— Это видел и Крэчун, когда Корбей появился на холме, хотя, может, и этого не видел, зато все слышал и, вероятно, поднялся на ноги, чтобы лучше видеть. Корбей был его смертельным врагом. Крэчун слышал и то, что рассказал бригадир девушке про землю, про излишек земли.
Тогда, может быть, в тот миг глубокая ненависть породила в нем безумную мысль убить ее, чтобы свалить вину на Корбея и в этом смысле уничтожить и его и других. Он приблизился к ней. Вероятно, Анна Драга лежала с закрытыми глазами. Почувствовав чье-то присутствие, она вскочила, и он ударил ее тем предметом, который сейчас находится в руке доктора, — скребком, которым обычно чистят лемех плуга. Удар, нанесенный в области затылка, не был смертельным, но он оглушил Анну, а потом Крэчун столкнул ее в реку. Несмотря на все полученные во время падения удары, девушка еще была жива. Здесь, внизу, довольно значительная глубина. Два дня Анна Драга лежала на дне этой ямы, потом ее снесло вниз, где труп всплыл на поверхность. Доктора ввела в заблуждение вода, обнаруженная в легких девушки. Вероятно, прежде чем утонуть, Анна Драга несколько раз вдохнула.
— Хорошо, товарищ майор, но есть еще одна неясность…
— Их много, товарищ прокурор, но это естественно для вас, потому что вы не в курсе всех данных, но по дороге я вам их сообщу. А сейчас надо, выполнить одну маленькую формальность.
Дед остановился перед домом учителя. Апостол Морару подметал двор и упорно поглядывал на калитку.
— Товарищ учитель, возьмите это письмо, оно принадлежит вам. Обычно грамотные люди подписываются, когда им есть что сказать, а вы, я вижу, предпочитаете остаться анонимным.
Учитель изменился в лице, увидя письмо, которое Дед держал в руке.
— В тот вечер, когда совершилось преступление, Крэчун приходил к вам, так ведь, товарищ учитель?
— Приходил, действительно, но о чем…
— Приходил, — продолжал Дед, — и сказал, что видел, как Корбей изнасиловал и убил Анну Драгу, объяснив и причины, из-за которых якобы Корбей лишил ее жизни. Девушка обнаружила излишек земли, и Корбей решил устранить ее. Это правда? Учитель опустил голову.
— Крэчун объяснил вам, почему именно он не может свидетельствовать. Люди бы сказали, что он клевещет из ненависти. Приехал врач и констатировал, что Анна Драга просто-напросто утонула. Тогда вы написали нам это письмо, которое полковника Леонте и меня заставило задуматься, хотя оно и было анонимным. Вы из осторожности хотели, чтобы мы сами до всего докопались. Письмо вы подписали: «Группа честных граждан». Панаитеску взял у вас справочник по математике, и я нашел на полях ваши заметки. По почерку нетрудно было понять, что письмо написали вы. Вы хотели, естественно, помочь нам, послав письмо, и действительно, без него нас бы не прислали сюда, но я бы предпочел, чтобы вы его подписали, товарищ учитель.
Машина гудела на улице.
Дед сел в «бьюик» рядом с прокурором и врачом.
— Амарией, — сказал он, прощаясь, — спасибо за все. Когда приедешь в Бухарест, заходи. В доме старика всегда есть хорошее вино. Жаль, что я не мог сдать тебе на руки живого преступника. Он сам поспешил землей подавиться…
Машина тронулась. На той стороне Муреша Панаитеску вдруг остановил машину.
— Что, дорогой коллега, ты что-нибудь забыл?
— Нет, шеф, но погляди сам!
На холме по ту сторону Муреша виднелся всадник. Конь его встал на дыбы, потом рванул галопом, отбрасывая комья земли. Конь и всадник удалялись безумным гоном к широкому, залитому солнцем горизонту. Спустя несколько мгновений оба слились с его призрачной линией.