Когда я сказал Джону, что собираюсь написать о нем книгу, он рассмеялся.
— Ну конечно же, — сказал тогда он. — Это было неизбежно, смешной человек.
В устах Джона слова «человек» часто было равнозначно слову «дурак».
— Говорят ведь, — заметил я, — что и кошке позволено смотреть на короля.
— Да, — ответил он. — Но может ли кошка по-настоящему увидеть короля? Можешь ли ты, киска, по-настоящему разглядеть меня?
Таков он был на всем своем жизненном пути от странного ребенка до взрослого мужчины.
И Джон конечно был прав. Хотя я и знал его с самого рождения, и был близким другом уже очень давно, я практически ничего не знал о внутреннем, настоящем его существе. На сегодняшний день все, что мне известно — это поразительные события в его жизни. Что он не умел ходить до шести лет, но до того, как ему исполнилось десять, совершил несколько краж и убил полицейского. Что в восемнадцать он, все еще выглядевший как маленький мальчик, основал свою странную колонию в районе Южных Морей[1]. А в двадцать три года, по-прежнему имея не самую солидную внешность, он обхитрил шесть военных кораблей, посланных шестью Великими Державами[2] на его поимку. Я знаю, как погибли Джон и все его последователи.
Это — известные мне факты. И даже рискуя быть уничтоженным какой-нибудь из шести Держав, я все-таки должен рассказать миру о том, что помню.
Кое-что еще из известного мне, будет очень трудно объяснить. Неким странным образом я понимаю, почему он основал свою колонию. Так же я знаю, что, хотя он и отдавал все силы достижению свой цели, он никогда не рассчитывал на успех. Он был убежден, что рано или поздно мир прознает о нем и уничтожит все, что он создал.
— У нас есть шанс, — однажды сказал он, — один на миллион.
И рассмеялся.
Смех Джона вселял беспокойство. Это был низкий, быстрый, рокочущий звук, напоминавший мне тихую трескучую прелюдию, которая часто предвещает по-настоящему грозный раскат грома. Но за смехом Джона не следовало никакого грома, лишь мгновение тишины — и мурашки пробегали по затылку любого, кто его слышал.
Я уверен, что в этом нечеловеческом, беспощадном, но никогда — злобном смехе содержался ключ к пониманию всех тех черт его характера, которые были для меня загадкой. Вновь и вновь я спрашивал себя, почему он смеялся именно в этот момент, над чем он смеялся, что на самом деле означал его смех, и был ли этот странный звук именно смехом, или свидетельством какой-то эмоции, недоступной моему виду? Почему, например, ребенком Джон смеялся сквозь слезы, опрокинув на себя чайник и ужасно ошпарившись? Меня не было рядом, когда он погиб, но я уверен, что в последнее мгновение своей жизни он искренне рассмеялся. Почему?
Не умея ответить на эти вопросы, я не могу понять сущность Джона. Его смех, я убежден, происходил из какого-то опыта, находившегося совершенно за гранью моего восприятия. Поэтому я, как утверждал Джон, самый не подходящий для него биограф. Но если я промолчу, факты его поразительной жизни будут потеряны навечно. Так что, несмотря на мою некомпетентность, я должен записать все, что сумею, в надежде, что, попади эти страницы в руки существа того же, что и Джон, уровня, его разум сумеет увидеть сквозь неуклюжие слова странный, но величественный дух самого Джона.
Такие же, как он, или, по крайней мере, подобные ему, наверняка живут сейчас на земле, и многим еще, наверное, предстоит появиться на свет. Но, как обнаружил сам Джон, подавляющее большинство и без того крайне немногочисленных сверхнормальных существ, которых сам он порой называл «пробудившимися», или слишком хрупки физически, или настолько неуравновешенны психически, что не способны оставить сколько-то заметного следа в истории. Насколько односторонне бывают развиты сверхнормальные дети, можно узнать по отчету мистера Бересфорда о жизни несчастного Виктора Стотта[3]. Я надеюсь, что дальнейшие записки сумеют создать образ ума, одновременно невероятно «сверхчеловеческого» и, в то же время, крайне человечного.
Чтобы читатель не представлял себе крайне одаренного ребенка, я для начала опишу Джона, каким я увидел его в двадцать третье и последнее лето его жизни.
Он и впрямь был похож скорее на мальчишку, чем на мужчину, хотя иногда его юное лицо принимало необычайно задумчивое и даже умудренное выражение. Худощавый, с длинными конечностями, он имел какой-то незавершенный ребяческий вид, обычный для начала созревания, но при этом обладал своеобразной совершенной грацией. Для тех, кто хорошо знал его, Джон несомненно был созданием, полным непреходящей красоты. Но незнакомцев зачастую отталкивали необычные пропорции его тела. Такие люди называли его паучьим. Его туловище, жаловались они, слишком мало, ноги и руки слишком длинны и гибки, а голова — сплошные глаза и лоб.
Сейчас, перечисляя эти черты, я не могу объяснить, как вместе они могут слагаться во что-то прекрасное. Но в Джоне им это удавалось, по крайней мере, для тех из нас, кто был способен взглянуть на него без предвзятости, основанной на внешности греческих богов или кинозвезд. С обычным для него отсутствием ложной скромности, Джон однажды заметил:
— Мой внешний облик становится первой проверкой для человека. Если он не научится со временем, узнав меня, видеть меня красивым, я понимаю, что он мертв внутри — и опасен.
Но позвольте мне прежде закончить описание. Как и все его товарищи-колонисты, Джон обычно разгуливал голышом. И таким образом обнаруживалась его неразвитая, несмотря на его возраст, мужская натура. Кожа, обожженная Полинезийским солнцем, была коричневой с сероватым, почти зеленым оттенком, и слегка розовела на щеках. Его руки были невероятно крупными и жилистыми. В какой-то мере, они выглядели более зрелыми, чем остальное его тело. «Паучьи» в отношении них казалось как нельзя более подходящим. Голова определенно была крупной, но не чрезмерной, в сравнении с его длинными конечностями. Судя по всему, для уникального развития его мозга более требовалось увеличение количества извилин, нежели самого размера. Но все-таки голова Джона была крупнее, чем казалась, так как ее форма скрадывалась волосами, курчавыми как у негра, но белыми как овечья шерсть, которые на деле практически облегали скальп как тонкая шапочка. Нос был маленьким и приплюснутым, почти монголоидным. Губы, полные, но четко очерченные, всегда находились в движении. Они были непрерывным комментарием к его мыслям и чувствам. Не единожды приходилось мне наблюдать, как они сжимались в линию, выдававшую непоколебимое упорство. Глаза Джона, по всем стандартам, были слишком крупными для его лица, из-за чего оно всегда имел как будто кошачье или ястребиное выражение, которое низкие, выдающиеся вперед брови только подчеркивали, но оно зачастую совершенно терялось за озорной, почти мальчишеской улыбкой. Белки глаз Джона были практически невидимы. Зрачки были огромными. Странные зеленоватые радужки обычно казались лишь тонкой каймой. Но под тропическим солнцем зрачки сжимались до размера булавочных головок. В итоге, глаза его являлись самой очевидной его «странностью». Взгляд его, вместе с тем, обладал той же странно подчиняющей силой, что описана в деле Виктора Стотта. Или, скорее, чтобы почувствовать его влияние, человек должен был уже узнать кое-что о том грозном духе, что скрывался за ними.
У отца Джона, Томаса Уэйнрайта, была причина полагать, что давным-давно испанцы и марокканцы оставили свой след в его крови. И действительно, в чертах его лица было что-то, от романских и даже арабских народностей. Все признавали, что он обладал блестящим умом. Но он отличался странностями, и многими почитался за неудачника. Медицинская практика в небольшом городке на севере страны давала слишком мало возможностей проявить его таланты, и предостаточно — не поладить с окружавшими его людьми. На его счету было несколько замечательных исцелений, но ему недоставало врачебного такта, и его пациенты не чувствовали к нему того доверия, что так необходимо для успеха доктора.
Его жена была примером такого же смешения, что ее супруг, но иных кровей. Она происходила из шведских земель, среди ее предков, среди прочего, были финны и лапландцы. Она обладала типичной для скандинавов внешностью: крупная флегматичная блондинка, которая даже в почтенном возрасте привлекала взгляды молодых мужчин. Именно увлечение ею сделало меня в молодые годы другом ее мужа, а позднее — рабом ее более чем развитого сына. Некоторые говорили, что она была не более, чем «великолепным женственным животным» — глупой на грани идиотизма. Конечно, в беседах с ней порой начинало казаться, что разговариваешь с безответной коровой. Тем не менее, она вовсе не была дурой. Ее дом всегда содержался в идеальном порядке, хотя казалось, что она не особо об этом заботится. С одинаковым бездумным мастерством она справлялась и с достаточно непростым характером супруга, который звал ее Пакс[4]. «Такая умиротворяющая» — пояснял он. Как ни странно, ее дети тоже подхватили это прозвище. К отцу же они неизменно обращались «Док». Двое старших детей нередко посмеивались над наивными представлениями Пакс об окружающем мире, но всегда ценили ее советы. Джон, который был младше них на четыре года, однажды сказал кое-что, предполагавшее, что все мы недооценивали Пакс. Однажды кто-то сделал замечание о ее поразительной тупости. Тут же раздался тревожащий смех Джона, и он ответил:
— Никто не замечает того, что интересно Пакс. Поэтому она просто ничего не говорит.
Рождение Джона стало серьезным испытанием для этой великолепной самки. Она вынашивала плод на протяжении одиннадцати месяцев, пока врачи не решили избавить ее от бремени во что бы то ни стало. И все же, когда ребенок появился на свет, он выглядел как гротескный семимесячный зародыш. Лишь с большим трудом удалось сохранить его жизнь, поместив в специальный инкубатор. Только через год после рождения было решено, что в этом искусственном чреве больше не было необходимости.
В те первые годы я частенько видел Джона, так как между мной и его отцом, несмотря на разницу в возрате, возникла необыкновенная связь, основанная на общих интересах. И, возможно, на общем восхищении Пакс.
Я отлично помню свой ужас и отвращение, когда я впервые увидел объект, который они называли Джоном. Было невозможно представить, что этот неподвижный бесформенный кусок плоти сможет когда-нибудь превратиться в человеческое существо. Он был похож на какой-то непристойный фрукт, нечто скорее растительного, нежели животного происхождения, невзирая на редкие бессознательные всплески активности.
Когда Джону исполнился год, он был похож на обычного новорожденного младенца, но его глаза оставались закрытыми. В восемнадцать месяцев он открыл их — как будто целый город, спавший до этого момента, внезапно пробудился к жизни. Это были необычайные для ребенка глаза, как будто на них смотрели под увеличительным стеклом: каждый огромный зрачок как устье пещеры, радужка похожая на тонкий ободок — яркое изумрудное обрамление. Поразительно, как два черных отверстия могут быть полны жизнью! Вскоре после того, как он открыл глаза, Пакс стала звать своего необыкновенного сына «Странный Джон». Она произносила эти слова с особенной нежной интонацией, которая, как будто бы вовсе не меняясь, выражала порой любовное оправдание странности этого создания, порой — вызов, порой — торжество, и временами — благоговение. Прилагательное осталось с Джоном на всю его жизнь.
С этого мгновения стало очевидно, что Джон — личность, и при этом вполне осознающая себя. Проходила неделя за неделей, и он становился все более активным и все сильнее заинтересованным окружающим его миром. Первое время он все время был занят собственными глазами, ушами и конечностями.
В следующие два года тело Джона развивалось медленно, но без происшествий. С кормлением неизменно возникали проблемы, но к трем годам он выглядел достаточно здоровым ребенком, пусть и странным и невероятно отстающим в развитии от своего возраста. Эта отсталость невероятно расстраивала Томаса. Пакс же, напротив, настаивала, что большинство детей росло слишком быстро.
— Они не дают своим мозгам как следует развиться, — объявляла она. Несчастный отец только качал головой.
В то время, когда Джону было пять лет, я обычно видел его практически каждое утро, когда проходил мимо дома Уинрайтов по дороге на железнодорожную станцию. Он обычно лежал в своей коляске в саду и сражался со своими конечностями и голосом. Издаваемые им звуки казались мне невероятно странными. Они каким-то неясным образом отличались от тех, что издают обычные дети так же, как крик одного вида обезьян отличается от крика другого вида. Нежное лопотание было полно неожиданных оттенков и причудливых вариаций. Едва ли можно было поверить, что перед вами отсталый ребенок четырех лет. По его поведению и внешности можно было предположить, что это невероятно развитый шестимесячный младенец. Он слишком хорошо осознавал окружающий мир, чтобы быть отсталым, хотя его внешность совершенно не соответствовала возрасту. Дело было не только во внимательном, проницательном взгляде. Даже то, как он неуклюже пытался манипулировать своими игрушками, наводило на мысль об осознанности, слишком глубокой для его лет. Хотя он не мог как следует управлять своими пальцами, его мозг, казалось, отдавал им вполне определенные задания. И неудачи неимоверно его огорчали.
Джон был несомненно умен. К тому времени все мы были согласны с этим. И все-таки он не пытался ни ползать, ни говорить. А затем, неожиданно, еще не научившись свободно передвигаться в окружавшем его пространстве, он научился общаться. Во вторник он все еще лопотал, как обычно. В среду стал необычайно тих, и, казалось, впервые начал разбирать что-то из того, что лепетала ему мать. В четверг с утра он поразил всю семью, заявив очень медленно, но, при этом, очень правильно произнося слова:
— Я… хочу… молока.
Этим же вечером он сказал гостю, который перестал его интересовать:
— Ухо… ди. Ты мне… не очень… нравишься.
Эти лингвистические упражнения разительно отличались от первых слов обычных детей.
Пятницу и субботу Джон провел в степенной беседе с обрадованными родственниками. К следующему вторнику, через неделю после первой попытки, он уже говорил лучше, чем его семилетний брат, и речь уже перестала быть для него в новинку. Из нового искусства она превратилась всего лишь в удобный инструмент, который предстояло улучшать и оттачивать по мере расширения кругозора.
Теперь, когда Джон научился говорить, его родители обнаружили пару невероятных фактов о нем. Например, он помнил мгновение своего рождения. А вскоре после этого болезненного опыта, когда его отторгли от матери, ему пришлось учиться дышать. До того, как заработал дыхательный рефлекс, его жизнь поддерживал механизм искусственной вентиляции, и именно благодаря ему Джон научился контролировать работу своих легких самостоятельно. Много раз отчаянными усилиями воли он, если можно так сказать, запускал двигатель, покуда он не «завелся» и не начал работать самостоятельно. Его сердце, видимо, так же находилось в основном под сознательным контролем. Некоторые ранние «проблемы с сердцем», так тревожившие его родителей, были, на самом деле, результатами вмешательства в его работу и некоторых излишне смелых экспериментов. Его эмоции так же находились под большим контролем, чем у любого из нас. Так, если, находясь в какой-то раздражающей его ситуации, он не хотел чувствовать гнев, он мог с легкостью подавить его. И, напротив, если гнев казался необходимым, он мог возбудить его в себе. Он действительно был «Странным Джоном».
Примерно через девять месяцев после того, как Джон научился говорить, кто-то дал ему детские счеты. Весь день не слышно было никаких разговоров, никакого веселья; еда с нетерпением отвергалась. Джон неожиданно обнаружил для себя запутанный мир чисел. Час за часом он производил всякого рода вычисления с помощью новой игрушки. Затем неожиданно отбросил ее прочь и откинулся на спину, уставившись в потолок.
Его мать решила, что он устал. Она попыталась заговорить с ним. Осторожно потрясла его руку. Никакой реакции.
— Джон! — закричала она, не на шутку встревожившись, и энергично его встряхнула.
— Замолчи, Пакс, — сказал он. — Я занят цифрами.
Через некоторое время он добавил:
— Пакс, как называются числа после двенадцати?
Она досчитала до двадцати, потом до тридцати.
— Пакс, ты такая же глупая, как эта игрушка.
Когда она спросила его, почему, он обнаружил, что у него недостает слов, чтобы объяснить свои мысли. Но после того, как он показал ей разные арифметические действия с помощью счетов, и она по очереди назвала их, он торжественно произнес:
— Ты глупая, Пакс, потому что вы — ты и эта игрушка — считаете десятками, а не дюжинами. А это глупо, потому что дюжина имеет четверти и тройки, то есть, трети, а десятка — нет.
После того, как она объяснила, что все люди считают десятками потому что вначале они пользовались пальцами на руках, он некоторое время неотрывно смотрел на нее, а потом рассмеялся своим странным трескучим смехом и заявил:
— Тогда, значит, все люди глупы.
Это, я думаю, был первый раз, когда Джон осознал глупость Homo sapiens, но отнюдь не последний.
Томас торжествовал, обнаружив у своего сына столь не вероятные математические способности, и хотел написать об этом в Британское Общество Психологии[5]. Но Пакс воспротивилась этому с неожиданной убежденностью, что «все это пока следует держать в тайне».
— Я не позволю им проводить над ним всякие опыты, — повторяла она. — Они наверняка ему как-нибудь навредят. И, к тому же, они устроят вокруг нас всю эту глупую шумиху…
Мы с Томасом смеялись над ее страхами, но эту битву она выиграла.
Джону на тот момент уже было почти пять, но он по-прежнему выглядел почти младенцем. Он не умел ходить. Не умел — или не желал — ползать. Его ноги все еще были как у новорожденного ребенка. Кроме того, его нежелание учиться ходить, скорее всего, было связано с увлечением математикой, так как в следующие несколько месяцев его невозможно было убедить обратить внимание на что-то иное, кроме чисел и свойств пространства. Он часами лежал в коляске в саду, совершая в уме «арифметические и геометрические действия», абсолютно неподвижно, не издавая ни звука. Это было очень вредно для растущего ребенка, и вскоре его самочувствие ухудшилось. И все же, ничто не могло его заставить вести более здоровый и активный образ жизни.
Многие гости отказывались верить, что он был погружен в умственную деятельность. Он выглядел бледным и «отсутствующим». В душе они были совершенно уверены, что он погружен в состояние вроде комы, и был на самом деле слабоумным. Иногда, впрочем, он снисходил до нескольких слов, которые повергали сомневающихся в замешательство.
Первое наступление Джона на геометрию началось с коробки конструктора, принадлежавшей его брату, и узору на обоях. Затем он принялся вырезать из сыра и брусков мыла кирпичики, кубики, конусы и даже сферы и овоиды[6]. Поначалу Джон управлялся с ножом невероятно неуклюже, раня себе руки и приводя в отчаяние мать. Но уже через несколько дней он стал поразительно ловок. Как обычно, хотя он и отставал поначалу в том занятии, за которое брался, стоило ему всерьез им увлечься, он начинал развиваться с поразительной быстротой. Следующим шагом стали чертежные принадлежности его сестры. Целую неделю Джон был полностью захвачен ими, покрывая рисунками бесчисленные листы бумаги.
Затем он внезапно потерял всякий интерес к наглядной геометрии. Он предпочитал просто лежать, размышляя. Однажды утром он был встревожен вопросом, который никак не мог сформулировать. Пакс ничего не могла понять из его попыток объясниться, но затем его отец сумел помочь ему расширить словарный запас достаточно для того, чтобы спросить:
— Почему существует только три измерения? Когда я подрасту, я смогу найти другие?
Еще через несколько недель он задал не менее поразительный вопрос:
— Если идти все прямо и прямо, ровно по линии, сколько времени понадобится, чтобы вернуться на это же самое место?
Мы рассмеялись, а Пакс воскликнула:
— Странный мой Джон!
Это было начало 1915 года. Потом Томас вспомнил что-то о «теории относительности», которая нарушала все постулаты традиционной геометрии[7]. Со временем он настолько впечатлился странными вопросами Джона, что стал настаивать на том, чтобы пригласить к сыну математика из университета.
Пакс была против, но даже она не предполагала, что может случиться нечто катастрофическое.
Гость поначалу держался покровительственно, потом оживился, но вскоре зашел в тупик. Вскоре, впрочем, с явным облегчением, он вновь заговорил покровительственно. Затем снова растерянно. Когда Пакс тактично намекнула ему, что ему пора уходить (заботясь, разумеется, о ребенке), он спросил разрешения зайти снова — с коллегой.
Через несколько дней они пришли вдвоем и в течение многих часов беседовали с Джоном. К сожалению, Томас в это время был в отъезде, посещая пациентов. Пакс тихо сидела рядом с высоким стульчиком Джона с вязанием, иногда пытаясь помочь ему подобрать нужные слова. Но разговор ушел далеко за пределы ее познаний. За перерывом на чай один из посетителей сказал:
— Самое поразительное — это сила воображения этого ребенка. Он не знает ни терминологии, ни истории науки, но сумел представить все это в уме. Он, кажется, способен вообразить невообразимое.
Ближе к вечеру, как рассказывала Пакс, гости становились все более взволнованными, а затем — обозленными. И тихий смех Джона раздражал их еще больше. Когда она наконец настояла на том, чтобы положить конец их общению, так как Джону уже пора было ложиться спать, то заметила, что оба гостя явно были не в себе.
— У обоих были такие безумные взгляды, — сказала она, — и когда я выпроводила их из сада, они все еще спорили между собой. И даже не попрощались!
Но поразительнее всего было узнать, что через несколько дней эти двое математиков были обнаружены в два часа ночи сидящими под уличным фонарем, рисующими диаграммы на асфальте и спорящими о «кривизне пространства[8]».
Томас воспринимал своего младшего отпрыска только как необычайный случай вундеркинда. Обычно он добавлял: «Конечно же, с возрастом все это сойдет на нет», на что Пакс говорила: «Не знаю…»
Джон вгрызался в математику еще месяц, а потом внезапно потерял к ней всякий интерес. Когда отец спросил, почему он отказался от своих занятий, Джон ответил:
— В числах, на самом деле, нет ничего особенного. Они, несомненно, необычайно красивы, но когда ты в них разберешься… больше ничего не остается. Я закончил числа. Я знаю эту игру назубок. И я хочу новую. Нельзя же вечно сосать один и тот же леденец.
В следующие двенадцать месяцев Джон не преподнес родителям никаких особенных сюрпризов. Да, он научился читать и писать, и ему понадобилось меньше недели, чтобы превзойти старших брата и сестру. Но после его математических подвигов, достижение выглядело более чем скромным. Удивительным было то, что тяга к чтению появилась у него столь поздно. Пакс часто читала ему вслух книги, принадлежавшие старшим детям, и он, видимо, не видел причин менять установившийся порядок.
Потом случилось так, что Энн, его сестра, была больна, а Пакс — слишком занята, чтобы читать ему. И когда он потребовал, чтобы она начала новую книгу, она отказалась.
— Тогда покажи мне, как надо читать, прежде, чем уйдешь, — заявил он. Пакс улыбнулась, и возразила:
— Это долгая работа. Когда Энн станет лучше, я все тебе покажу.
Через несколько дней она взялась за обучение, привычным способом. Но у Джона не хватало терпения на привычные способы. Так что он придумал собственный метод. Он заставлял Пакс читать ему вслух, одновременно ведя пальцем по строке, чтобы он мог следовать за ней взглядом, слово за словом. Пакс не могла не посмеяться над дикостью этой идеи, но она оказалась подходящей для Джона. Обладая способностью безошибочно фиксировать всю информацию в своем мозгу, он просто запомнил как «выглядит» каждый произносимый ею звук. В итоге, ни разу не остановив Пакс, Джон начал анализировать звуки, соответствующие разным буквам, и вскоре проклинал нелогичность английского произношения. К концу урока Джон мог читать, хотя его словарный запас был ограничен. За следующие несколько недель он проглотил все детские книги в доме, а так же несколько «взрослых». Последние, разумеется, были для него практически бессмысленными, хоть слова, по большей части, и были знакомы. Он вскоре с отвращением прекратил попытки одолеть их. Однажды он взялся за учебник по геометрии, принадлежавший его сестре, но отбросил его через пять минут, пробормотав: «Книжка для маленьких!»
С тех пор Джон мог сам прочитать любую книгу, которая его интересовала — но он вовсе не стал книжным червем. Чтение подходило лишь для того, чтобы убить время в периоды пассивности, когда руки требовали отдыха. Теперь он с энтузиазмом принялся за конструирование, сооружая разнообразные невероятные модели из картона, проволоки, дерева, пластилина и всего, что попадалось ему под руку. Кроме того, он посвящал много времени рисованию.
Наконец, в шесть лет, Джон обратил внимание на способность к передвижению. До сего момента в этом искусстве он отставал более всего, о чем вполне явственно свидетельствовало само его тело. Интеллектуальные занятия и конструирование привели к тому, что все остальное было заброшено и забыто.
Теперь же он обнаружил для себя пользу самостоятельного передвижения, а так же радость преодоления очередного препятствия. Как и прежде, его подход к обучению был необычным, и он делал невероятные успехи. Он никогда не пробовал ползать, а сразу же попытался встать, опираясь на спинку стула, и балансируя попеременно то на одной ноге, то на другой. Час таких упражнений совершенно измотал его, и впервые в жизни он казался совершенно обескураженным. Джон, до этого обращавшийся с математиками как с туповатыми детьми, теперь смотрел с новообретенным уважением на своего десятилетнего брата — самого активного члена семьи. Неделю он с пристальным благоговением наблюдал за тем, как Томми ходил, бегал и «воевал» с сестрой. Ни одно мгновение не ускользало от настойчивого взгляда Джона. Он прилежно занимался равновесием и даже прошел несколько шагов, держась за руку матери.
В конце недели с ним случилось что-то вроде нервного припадка, после чего он несколько дней даже не пытался опустить ноги на землю. С совершенно сломленным видом, он вновь принялся за чтение и даже за математику.
Достаточно оправившись, чтобы вновь взяться за ходьбу, он без всякой помощи прошел из одного конца комнаты в другой, и неожиданно разразился слезами от радости — что было совершенно нехарактерным для Джона поведением. Искусство самостоятельного передвижения было открыто для него. Ему оставалось лишь в достаточной мере укрепить мускулы упражнениями.
Но Джон не удовольствовался только ходьбой. Теперь у него появилась новая цель, и с неизменной решимостью он посвятил себя ее достижению.
Поначалу его стесняла неразвитость собственного тела. Его ноги выглядели почти такими же кривыми и короткими, как ноги новорожденного. Но под воздействием упражнений и, очевидно, несгибаемой воли, они становились все более сильными, прямыми и длинными. В семь лет он бегал как заяц и карабкался с ловкостью кошки. Строением Джон теперь походил на четырехлетнего ребенка, но гибкость и развитость тела более подходили мальчишке восьми-девяти лет. И хотя лицо его имело черты ребенка, оно порой принимало выражение, которое более пристало человеку лет сорока. А огромные глаза и короткие белые волосы, похожие на мягкую овечью шерсть, придавали ему почти нечеловеческий вид существа вне возраста и времени.
Теперь он достиг поразительного контроля над своими мышцами. Мучительное овладение требующими навыков движениями осталось позади. Его конечности, более того — каждый отдельный мускул — выполняли именно то, что он хотел. Это особенно ясно проявилось, когда, через два месяца после первой попытки ходить, он научился плавать. Джон некоторое время постоял в воде, наблюдая за уверенными движениями сестры, потом оторвал ноги от дна, и с точностью повторил их.
Многие месяцы Джон посвятил копированию самых различных действий других детей и распространению на них своего влияния. Поначалу им было интересны его усилия. Всем, кроме Томми, который уже понял, что оказался в тени младшего брата. Остальные дети были более дружелюбны, потому что поначалу не замечали скорости его развития. Но постепенно все они оказались позади.
Именно Джон, выглядевший как тощий четырехлетний ребенок, когда во время игры мяч застрял в водосточном желобе на крыше дома, забрался по сточной трубе, прополз вдоль желоба и скинул мяч вниз. Затем, исключительно шутки ради, вскарабкался по черепице и уселся на гребне крыши, свесив ноги по сторонам. Пакс уехала в город за покупками. Соседи, конечно же, были ужасно напуганы. Джон, предчувствуя развлечение, изобразил панический страх, якобы лишивший его способности двигаться. Судя по его виду, можно было решить, что он совершенно потерял голову: дрожа, он отчаянно цеплялся за черепицу и безудержно рыдал, по его щекам струились слезы. Кто-то позвонил местному строительному подрядчику, он прислал людей и лестницы. Но когда первый спасатель появился на крыше, Джон показал ему «длинный нос»[10], пробрался обратно к сточной трубе, по которой спустился как ловкая обезьянка на глазах у пораженной и разгневанной толпы.
Узнав об этой его выходке, Томас был одновременно напуган и восхищен: «Наш вундеркинд, — сказал он, — перешел от арифметики к атлетике». Но Пакс только покачала головой: «Лучше бы он не привлекал к себе столько внимания».
Теперь всепоглощающей страстью Джона стало самосовершенствование и достижение абсолютного превосходства. Несчастный Томми, маленький дьяволенок, до этого единовластно помыкавший родными, был свергнут и горько переживал свое падение. Но Анна, старшая из троих детей, души не чаяла в гениальном Джоне, и была совершенно в его подчинении. Ей приходилось нелегко. И я искренне могу ей посочувствовать, потому что позднее именно я занял ее место.
Джон был в то время либо героем, либо ненавистным врагом любого ребенка по соседству. Поначалу он не понимал, какой эффект производят его действия на других, и многие говорили о нем не иначе, как о «дьявольски наглом соседском уродце». Проблема была просто в том, что он всегда знал то, о чем другие понятия не имели, и умел то, на что у других не хватало мастерства. И, как ни странно, он не вел себя высокомерно — но, впрочем, и не пытался принять вид ложной скромности.
Один случай, ставший переломным моментом в его отношении к товарищам, может служить одновременно примером того, насколько слабо он тогда понимал окружающих его людей, и насколько быстр и гибок был его ум.
Крупный старшеклассник по имени Стивен, живший по соседству, бился в саду над разобранной газонокосилкой. Джон перелез через забор и некоторое время молча наблюдал за ним. Наконец он рассмеялся. Стивен проигнорировал его. Тогда Джон наклонился, выхватил у него из рук шестеренку, установил ее на место, установил остальные детали, подкрутил гайку тут, винт там — и все было готово. В это время Стивен наблюдал за ним в немом изумлении. Закончив, Джон направился обратно к забору, бросив: «Жаль, что ты ничего не смыслишь в этом деле, но я всегда готов помочь на досуге». К его безмерному изумлению, Стивен налетел на него, пару раз пнул и перекинул через забор. Сидя на траве и потирая ушибленные места, Джон должен был почувствовать хотя бы легкий приступ гнева, но любопытство превзошло ярость, и он спросил: «С чего вдруг тебе пришло в голову так поступить?» — но Стивен покинул сад не ответив.
Джон сидел, размышляя. Потом он услышал голос отца в доме, и поспешил к нему. «Эй, Док! — воскликнул он. — Если бы у тебя был пациент, которого ты не мог вылечить, и однажды пришел кто-то другой и вылечил его, что бы ты сделал?» Томас, занятый какими-то своими делами, рассеянно ответил: «Понятия не имею. Наверное, поколотил бы его за вмешательство». Джон был поражен: «Но отчего же? Ведь это было бы невероятно глупо!» Его отец, все еще занятый своими мыслями, ответил: «Думаю, да. Но люди не всегда поступают разумно. Все зависит от того, как поведет себя этот человек. Если он выставил меня дураком, уверен, я бы хотел его ударить». Джон какое-то время смотрел на отца, потом ответил: «Понимаю».
«Док! — неожиданно снова спросил он. — Мне обязательно надо стать сильным, таким же сильным, как Стивен. Если я прочитаю все эти книги, — он оглядел медицинские тома в шкафах, — я узнаю, как стать ужасно сильным?» Его отец рассмеялся и ответил: «Боюсь, что нет».
Следующие шесть месяцев Джоном руководило два стремления — стать непобедимым бойцом и научиться понимать окружавших его человеческих существ.
Второе далось Джону проще всего. Он принялся изучать наши поступки и мотивы, частично — расспрашивая нас, частично при помощи наблюдений. Вскоре он обнаружил два важнейших факта. Во-первых, что мы зачастую сами были поразительно несведущи в том, какие мотивы нами двигали, во-вторых, что во многих аспектах он отличался от нас. Многими годами позднее, он сам говорил мне, что именно тогда стал понимать собственную уникальность.
Надо ли говорить, что уже через пару недель он сумел с необычайной точностью воспроизвести тот налет скромности и щедрости, что считается столь характерным для англичанина.
Несмотря на молодость и то, что выглядел он еще моложе, Джон стал невольным и непритязательным главарем во время многочисленных детских выходок. Начиналось все обычно с клича «Джон обязательно придумает, что делать!» или «Найдите этого дьяволенка Джона — он мастак в таких делах». В беспорядочных боевых действиях, которые велись против учеников местной частной школы (они проходили по нашей улице четыре раза в день), именно Джон планировал засады. Неожиданной яростной атакой он чудесным образом мог обратить поражение в победу. Он был как маленький Юпитер, вооруженный молниями вместо кулаков.
Эти битвы были в какой-то мере отголоском большей войны, происходившей в Европе. Но, мне кажется, Джон кроме того специально разжигал их, преследуя собственные цели. Они давали ему возможность совершенствовать как собственную ловкость и силу, так и талант скрытного управления окружающими.
Неудивительно, что отныне соседские дети говорили друг другу: «Джон теперь — просто молодец», в то время, как их матери, более впечатленные его манерами, чем военным гением, говорили: «Джон стал таким умницей. Не осталось ни следа этих его ужасных странностей и чванства».
Даже Стивен снизошел до похвалы: «Он, на самом деле, нормальный парень, — сказал он своей матери. — Трепка пошла ему на пользу. Он извинился за газонокосилку и сказал, что надеется, что не поломал ее».
Но для Стивена судьба готовила еще сюрпризы.
Несмотря на уверение отца, Джон проводил свободные минуты среди книг по медицине и философии. Анатомические атласы интересовали его невероятно, и чтобы как следует понимать их, ему приходилось читать. Его словарный запас был, конечно же, недостаточным, так что он последовал примеру Виктора Стотта и прочел от корки до корки сначала большой словарь английского языка, затем — словарь терминов по физиологии. Вскоре он уже читал настолько бегло, что ему достаточно было окинуть взглядом страницу, чтобы приблизительно понять и запомнить ее содержимое.
Но Джон не мог удовольствоваться только теорией. Однажды Пакс к своему ужасу обнаружила его за разделыванием дохлой крысы посреди гостиной — он предусмотрительно расстелил газету, чтобы не испортить ковер. Впредь его занятия по анатомии, как практические, так и теоретические, проходили под руководством Дока. На несколько месяцев Джон был полностью ими поглощен. Он обнаружил необычайную искусность в препарировании и микроскопии. При каждой возможности он подвергал отца настоящим допросам, и зачастую обнаруживал путаницу в его ответах — пока, наконец, Пакс, помнившая математиков, настояла на том, что доктор должен взять передышку. После этого Джон занимался уже без надзора.
Затем, так же внезапно, он забросил анатомию, как прежде забросил математику. «Ты покончил с изучением жизни так же, как с числами?» — спросила Пакс. «Нет, — ответил Джон. — Но жизнь не столь связна, как числа. Она не образует единого целого. Что-то не так со всеми этими книгами. Конечно, я часто вижу, как они глупы, но должно быть что-то еще. Во всех книгах есть какая-то изначальная ошибка, которую я не могу обнаружить».
Примерно в то же время, кстати говоря, Джон пошел в школу, но продержался там всего три недели.
«Он дурно влияет на остальных детей, — пояснила директриса. — Кроме того, он совершенно не поддается обучению. Боюсь, что, хотя ваш сын и кажется заинтересованным в некоторых узких областях знания, он умственно неполноценен и нуждается в особом отношении». Выполняя требования закона, Пакс сделала вид, что обучает сына самостоятельно. Чтобы ей угодить, Джон заглянул в школьные учебники и мог цитировать их наизусть. Что же до понимания, то он вникал в интересовавшие его предметы не хуже авторов книг, и игнорировал те, что были ему скучны. В таких областях он мог быть совершенным идиотом.
Покончив с биологией, Джон забросил интеллектуальные достижения и сосредоточился на физическом развитии. Этой осенью он не читал ничего, кроме приключенческой литературы и нескольких работ по джиу-джитсу. Большую часть времени он проводил, практикуясь в этом искусстве и выполняя гимнастические упражнения собственного изобретения. Кроме того, он стал питаться по диете, тщательно выстроенной по одному ему известным принципам. Пищеварительная система всегда была слабым местом Джона и, кажется, оставалась недоразвитой гораздо дольше остального его тела. До шести лет он не был способен переварить что-то кроме молока и фруктового сока, приготовленных особым образом. Вызванный войной дефицит продуктов делал питание Джона еще более проблематичным, и он часто страдал от расстройств пищеварения. Самостоятельно взявшись за этот вопрос, он разработал замысловатую, но довольно скудную диету, состоявшую из фруктов, сыра, солодового молока[11] и хлеба из муки грубого помола — в сочетании с отдыхом и упражнениями. Мы все смеялись над ним — кроме Пакс, которая следила за тем, чтобы все его запросы были удовлетворены.
Благодаря ли диете, или гимнастике, или чистому усилию воли, Джон вскоре стал невероятно силен для своего возраста и веса. Один за другим все соседские мальчишки оказывались втянутыми в поединок. Один за другим они потерпели поражение. Конечно же, отнюдь не сила, а подвижность и хитрость давали Джону превосходство над противниками, которые были гораздо крупнее него. «Если этот мальчишка сумеет уцепиться так, как ему удобно, — говорили вокруг, — тебе конец. И ты не сможешь его ударить — он слишком верткий».
Самым же странным было то, что окружающим неизменно казалось, что в каждом поединке, агрессором был не Джон, но его противник.
Кульминацией стало поражение Стивена, который к тому времени был капитаном школьной команды регби и хорошим другом Джона.
Однажды, мы с Томасом, беседовавшие о чем-то в его кабинете, услышали звуки необычайной потасовки в саду. Выглянув наружу, мы увидели Стивена, который тщетно бросался на ускользающего от его ударов Джона. Тот, отпрыгивая, наносил своими детскими кулачками удары ужасающей силы по лицу противника, которое было практически неузнаваемо от исказивших его растерянности и ярости, совершенно нехарактерных для обычно добродушного Стивена. Оба противника были измазаны кровью, очевидно, из разбитого носа Стивена.
Джон тоже выглядел иным существом. Его губы были растянуты в нечеловеческой смеси оскала и улыбки. Один глаз заплыл от единственного удачного удара Стивена, второй напоминал дыру в маске, так как когда Джон приходил в ярость, его зрачки невероятно расширялись, и радужка становилась практически невидимой.
Драка была столь невероятной и беспримерной, что несколько мгновений мы с Томасом стояли парализованные. Наконец, Стивен сумел поймать дьяволенка — или ему было позволено поймать его. Мы бросились вниз по лестнице на выручку. Но к тому времени, как мы оказались в саду, Стивен извиваясь и пыхтя лежал ничком на земле, а его руки были заломлены за спину в цепком захвате паучьих лапок Джона.
Во внешности Джона в тот момент было что-то зловещее. Скорчившись и вцепившись в Стивена, он действительно походил на паука, готовящегося высосать жизнь из своей жертвы. От этой картины, я помню, меня замутило.
Мы застыли, озадаченные невероятным поворотом событий. Джон оглянулся и встретился со мной глазами. Никогда больше я не видел выражения столь надменного, столь исполненного отвратительной жажды власти, как в тот момент на лице этого ребенка.
Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Мое лицо, должно быть, отразило ужас, который я чувствовал, потому что взгляд Джона мгновенно изменился. Ярость моментально пропала и уступила место сначала любопытству, затем — глубокой задумчивости. Неожиданно Джон рассмеялся своим необычайным смехом. В нем не было триумфа, скорее нотка самоиронии и, возможно, ужаса.
Он отпустил свою жертву, поднялся и сказал: «Стивен, приятель, подымайся. Я прошу прощения за то, что вывел тебя из равновесия».
Но оказалось, что Стивен потерял сознание.
Нам так никогда и не удалось узнать, из-за чего началась драка. Когда мы спросили об этом Джона, он ответил: «Все уже позади. Давайте просто обо всем забудем. Бедняга Стивен! Но, конечно, я не забуду».
Когда, несколько дней спустя, мы расспрашивали Стивена, он сказал: «Даже вспоминать об этом не хочу. Это все из-за меня, конечно же. Сейчас я это понимаю. Я почему-то вышел из себя, в то время, как он изо всех сил старался быть особенно дружелюбным. Но вот так вот схлопотать от ребенка! Хотя, какой он ребенок — он настоящая молния!»
Даже сейчас я не могу думать, что научился хоть сколько-то понимать Джона. Но, несмотря на это, я не могу не строить теории. Относительно этого случая мне кажется, что дело вот в чем.
В ту пору он, вполне очевидно, переживал пору самоопределения и самоутверждения. Я не верю, что он втайне лелеял план мести за случай с газонокосилкой. Я считаю, что он планировал попробовать свои силы или, скорее, свои навыки, против самых грозных противников. Именно поэтому он намеренно и искусно довел несчастного Стивена до неистовства. Собственная злость Джона, я уверен, была полностью искусственна. Он лучше дрался, находясь в состоянии холодной ярости, поэтому и привел себя в нужное состояние. Как я понимаю, важное испытание должно было быть не дружеской потасовкой, но настоящим сражением с диким зверем, отчаянным противостоянием. Что же, Джон получил то, чего хотел. И, победив, в одно мгновение, раз и навсегда сумел понять смысл полученного опыта. Так, по крайней мере, мне кажется.
Хотя сражение со Стивеном тогда было, как я считаю, одним из важнейших событий в жизни Джона, внешне все шло своим чередом, за исключением того, что он перестал участвовать в драках и проводил много времени в одиночестве.
Их со Стивеном дружеские отношения были восстановлены, но теперь в их отношениях присутствовала некоторая настороженность. Каждый, казалось, изо всех сил старался быть дружелюбным, но от прежней непринужденности не осталось и следа. Уверенность в себе Стивена была, я думаю, серьезно поколеблена. Не то, чтобы он опасался новой трепки, но его самоуважение пострадало. Я воспользовался случаем и намекнул, что в его поражении не было ничего постыдного, так как Джон вполне очевидно не был обычным ребенком. Стивен с радостью принял это утешение. С истерической ноткой в голосе он ответил: «Я чувствовал… Не могу даже объяснить… Как пес, который укусил хозяина и был наказан. Я чувствовал себя… виноватым и гадким».
Джон, полагаю, только тогда более ясно начал понимать, какая пропасть разделяла его от нас всех. В то же время он, наверное, особенно нуждался понимании, находившемся совершенно за пределами человеческих возможностей. Он продолжал проводить время со своими старыми приятелями, и, несомненно, по-прежнему был движущей силой в большей части их игр, но теперь в его отношении к ним была некоторая степень насмешливости, как будто он с иронией смотрел на них сверху вниз. И, хотя внешне он был самым маленьким из всей компании и выглядел самым младшим, мне он порой казался крошечным старичком с белоснежными сединами, снизошедшим до игры с молодыми гориллами. В самый разгар веселья он мог бросить все и ускользнуть в сад, чтобы мечтательно разлечься на лужайке. Или усесться рядом с матерью и беседовать с ней о жизни, в то время, как она возилась в саду или (что в случае с Пакс случалось достаточно часто) просто ждала каких-нибудь событий.
В какой-то мере отношения Джона с матерью были похожи на отношения человеческого найденыша и вскормившей его волчицы. Или, скорее, коровы. Джон несомненно относился к ней с привязанностью и полнейшим доверием, и каким-то бестолковым почтением. Но он расстраивался, когда она оказывалась неспособна следовать за ходом его мыслей или понять бесчисленные вопросы о вселенной.
Образ приемной матери не идеален. В какой-то мере он совершенно неверен. Так как, хотя умственно Пакс была далека от своего отпрыска, была другая область, в которой она была во всем ему равна, а возможно, даже превосходила его. И у нее, и у Джона была необычная манера воспринимать окружающую действительность, странный вкус к ней, который, как я полагаю, на самом деле был проявлением особого, особенно тонкого чувства юмора. Нередко мне удавалось приметить как они втайне обменивались понимающими и изумленными взглядами в то время, как никто из окружающих не видел того, что могло их так позабавить. Я полагал, что это тайное веселье было в некоторой мере связано с пробуждающимся в Джоне интересом к характерам и растущим пониманием мотивов собственных поступков. Но что эти двое находили столь забавное в нашем поведении, я никогда и не узнал.
Отношения Джона с отцом были совершенно иными. Джон извлек для себя много пользы из живого ума доктора, но между ними так и не возникло настоящего взаимопонимания и общности вкусов. Я не раз замечал, как на лице Джона, когда он слушал отца, на мгновение появлялось насмешливое выражение, а порой — отвращение. Чаще всего это происходило в те моменты, когда сам Томас считал, что открывает перед мальчиком тайны человеческой натуры и секреты вселенной. Надо ли говорить, что не только Томас, но и я, и многие другие вызывали в Джоне то же изумление и отторжение. Но Док был основным источником этих чувств, потому, наверное, что он был самым ярким, самым впечатляющим примером умственной ограниченности нашего вида. Я уверен, что не раз Джон намеренно провоцировал отца, заставляя его произносить целые лекции. Как будто он говорил себе: «Я должен как-то научиться понимать странные создания, что господствуют на этой планете. Вот прекрасный образец. Я должен с ним поэкспериментировать».
К тому времени, надо признаться, я сам все больше интересовался этим невероятным созданием по имени Джон. И, в то же время, я невольно все больше подпадал под его влияние. Оглядываясь назад, я понимаю, что уже тогда он отметил меня на будущее и предпринимал первые шаги для того, чтобы меня поймать. Его отношение ко мне было основано на единственном хладнокровном предположении: что я, человек средних лет, был, по сути, его рабом. Что, как бы я не смеялся над ним и не бранил его, втайне я видел в нем превосходящее меня существо, и в душе был его верным псом. Какое-то время я мог развлекаться, изображая независимого человека (в то время я неумело пытался изображать свободного журналиста), но рано или поздно я должен был покориться хозяину.
Когда Джону исполнилось восемь с половиной лет, его, как правило, принимали за странного ребенка лет пяти или шести. Он по-прежнему играл с детьми, которые принимали его как своего, хотя и считали, что он немного с причудами. Тем не менее, он мог принимать участие и в разговорах взрослых. Конечно же, он обычно был либо слишком просвещен, либо слишком мало знал о жизни, чтобы нормально беседовать с окружающими. Но он никогда не оставался просто пассивным слушателем. Даже самые его наивные замечания обычно были поразительно глубокими.
Впрочем, наивность Джона быстро исчезала. Теперь он читал невероятное количество книг с немыслимой скоростью. Не было такой книги, на которую у него ушло больше двух часов — каким бы сложным не был описываемый в ней предмет. Многие он мог освоить за четверть часа. Но большинство книг он пролистывал за несколько секунд и отбрасывал как не стоящие внимания.
Порой, в процессе чтения, Джон мог потребовать, чтобы кто-нибудь (отец, мать или я) отвез его посмотреть на процесс какого-то производства или в лабораторию, чтобы понаблюдать за экспериментом, спустился с ним в шахту, поднялся на борт корабля или отправился на место некоего исторического события. Чтобы удовлетворить эти запросы, приходилось прикладывать огромные усилия, и зачастую нам не хватало влияния. Кроме того, многие запланированные поездки отменялись из-за страха Пакс перед нежелательной оглаской необычайных способностей ее сына. Так что каждый раз, когда мы все-таки отправлялись в очередное путешествие, приходилось делать вид, что присутствие Джона было случайностью, а его интерес — ребяческим и неосознанным.
Джон, тем не менее, не был совершенно зависим от старших в деле познания мира. Он завел привычку вступать в разговоры с самыми разными людьми, имея целью «узнать, чем они занимаются и что они думают о разных вещах». Он мог обратиться к человеку на улице, в поезде или на проселочной дороге — и всякий, кто оказывался вовлеченным в беседу с этим мальчишкой с огромными глазами, волосами как овечья шерсть и взрослой манерой речи, в конце концов обнаруживал, что сказал больше, чем намеревался. Я убежден, что таким необычным способом Джон за месяц узнал о человеческой природе и проблемах современного общества больше, чем любой из нас узнает за всю свою жизнь.
Мне посчастливилось стать свидетелем одной из таких бесед. Объектом исследования оказался владелец крупного универсального магазина в ближайшем промышленном городе. Джон подкараулил мистера Магната (лучше не упоминать его настоящего имени) в поезде, на котором он с утра добирался на работу. Он позволил мне присутствовать, но только при условии, что я притворюсь, что не знаком с ним.
Мы позволили нашей добыче пройти через турникет и устроиться в купе первого класса. После этого подошли к кассе, где я несколько смущенно попросил «в первый, один полный и один детский». После этого мы разделились и по очереди проникли в вагон мистера Магната. Когда я вошел в купе, Джон уже сидел в углу напротив выдающегося человека, который время от времени поглядывал поверх газеты на странного ребенка со лбом как скала и глазами как пещеры. Вскоре после того, как я устроился на сиденье по диагонали от Джона, вошли еще двое коммерсантов, которые тут же погрузились в чтение газет.
Джон, казалось, совершенно захвачен каким-то выпуском комиксов. И, хотя он был куплен только для того, чтобы служить реквизитом, я думаю, что Джон читал его с искренним удовольствием. Потому что, несмотря на все его необычайные дарования, в те времена он по-прежнему оставался «самым обычным мальчишкой»[12]. В последовавшем разговоре с коммерсантом он в какой-то мере играл роль одаренного, но все-таки наивного ребенка. Но в то же время он и был наивным ребенком, одновременно отсталым и чертовски умным. Я сам, хотя и неплохо знал его, не мог тогда отличить, какие из его вопросов вызваны искренним интересом, а какие были всего лишь игрой.
Когда поезд тронулся, Джон принялся разглядывать свою жертву с такой настойчивостью, что мистеру Магнату пришлось спрятаться за газетным листом.
— Мистер Магнат! — раздался высокий звонкий голос Джона, и все взгляды обратились на него. — Можно мне с вами поговорить?
Коммерсант появился из-за своего укрытия, стараясь не выглядеть одновременно ни неуклюже, ни покровительственно.
— Конечно, мальчик мой. Как тебя зовут?
— Джон. Все говорят, что я чудной ребенок, но это не важно. Мы будем говорить о вас.
Мы все рассмеялись. Магнат поерзал на сидении, но сохранил серьезное выражение лица.
— Да уж, — сказал он. — Определенно, ты чудной ребенок.
Он оглядел находившихся в купе взрослых, ожидая подтверждения, и мы почтительно заулыбались.
— Да, — ответил Джон. — Но, видите ли, с моей точки зрения, вы — чудной человек.
Секунду Магнат колебался между изумлением и раздражением, но так как все, кроме Джона, рассмеялись, он избрал снисходительную усмешку.
— Уверен, — сказал он, — что во мне нет ничего примечательного. Я всего лишь торговец. Почему ты считаешь меня чудным?
— Ну, — ответил Джон, — меня считают чудным потому, что у меня больше ума, чем у большинства детей. Некоторые считают, что его больше, чем должно быть. Вы же чудной потому, что у вас больше денег, чем у большинства людей. Больше (как считают некоторые), чем должно быть.
И снова мы рассмеялись, на этот раз несколько нервно. Джон между прочим продолжал:
— Я пока что не понимаю, что мне делать с моим умом. И мне стало интересно, знаете ли вы, что вам делать с вашими деньгами.
— Мой дорогой мальчик, ты можешь мне не верить, но на самом деле у меня нет особого выбора. Постоянно возникают самые разные нужды, и мне приходится раскошеливаться.
— Понимаю, — сказал Джон. — Но вы же не можете раскошелиться на все возможные нужды. У вас должен быть какой-то больший план или цель, которая помогает вам сделать выбор.
— Как же это объяснить… Вот я, Джеймс Магнат, у меня есть жена, дети, достаточно обширные деловые отношения. И из этого проистекает великое множество обязательств. И все деньги, что у меня есть — или почти все — уходят на то, чтобы, так сказать, шестеренки продолжали крутиться.
— Понимаю, — повторил Джон. — «Мое место и мои обязанности», как говорил Гегель. И нет нужды беспокоиться о том, какой во всем этом смысл.
Как собака, учуявшая незнакомый, показавшийся опасным запах, Магнат как бы обнюхал фразу, ощетинился и тихонько зарычал.
— Нет нужды беспокоиться! — фыркнул он. — Поводов для беспокойства у меня предостаточно, но это обычные повседневные заботы о том, как достать продукты дешевле, чтобы затем продать их с выгодой, а не с убытком. Если бы я начал беспокоиться о «смысле всего этого», мое предприятие вскоре развалилось. На это у меня нет времени. У меня есть довольно важная работа, которая нужна стране, и я просто выполняю ее.
После недолгого молчания Джон заметил:
— Как хорошо, должно быть, иметь довольно важную работу, которая нужна стране и уметь хорошо ее выполнять. Вы-то выполняете ее хорошо, сэр? И действительно ли она так нужна? Нет, конечно же нужна, и вы выполняете ее превосходно. Иначе страна не стала бы вам платить за нее.
Магнат по очереди посмотрел на сидевших рядом путешественников, пытаясь понять, не издеваются ли над ним. Тем не менее, невинный и полный уважения взгляд Джона успокоили его. Следующе замечание мальчика было еще более сбивающим с толку.
— Должно быть, так уютно чувствовать себя значимым и защищенным.
— Вот уж не знаю, — ответствовал великий человек. — Но я даю людям то, чего они хотят и так дешево, как только могу. И получаю от этого некоторый доход, который позволяет моей семье жить сносно.
— Так вот для чего вы зарабатываете деньги, для того, чтобы обеспечить семью?
— И для этого тоже. Я трачу деньги на многое. Между прочим, значительная их часть отходит политической партии, которой, как мне кажется, лучше всего доверить управление нашей страной. Часть идет в госпитали и другие благотворительные учреждения нашего прекрасного города. Но большая часть тратится на само предприятие, чтобы сделать его еще больше и лучше.
— Секундочку, — прервал его Джон. — Вы упомянули несколько интересных вопросов. Я не хочу ничего упустить. Во-первых, комфорт. Вы живете в том большом деревянно-кирпичном здании на холме, не так ли?
— Да. Это копия елизаветинского особняка. Можно было бы обойтись и чем попроще, но моей жене особенно приглянулся именно такой стиль. И его постройка положительно сказалась на местной строительной промышленности.
— И у вас есть Роллс и Уолсли[13]?
— Да, — подтвердил Магнат и добавил великодушно: — Загляни к нам как-нибудь в субботу, и я прокачу тебя на Роллсе. Когда едешь на восьмидесяти, ощущение такое, что это тридцать[14].
Веки Джона на мгновение опустили, затем снова поднялись. Это движение, как я знал, обозначало изумленное презрение. Но что могло вызвать такую реакцию? Джон сам был одержим скоростью, и его никогда не устраивала моя осторожная манера вождения. Увидел ли он в этом замечании трусливую попытку уйти от серьезного разговора? Только после этой беседы я узнал, что Джон уже несколько раз ездил на машине Магната, подкупив водителя. Он даже научился ее водить, подкладывая под спину подушки, чтобы его короткие ноги доставали до педалей.
— Ой, спасибо! Я с удовольствием прокатился бы на вашем Роллсе, — сказал Джон, с благодарностью глядя в благожелательные серые глаза богатея. — Конечно же вы не могли бы как следует работать, не имея определенного комфорта. А это значит, что вам необходимы большой дом и две машины, меха и драгоценности для вашей супруги, купе первого класса в поезде и престижные школы для ваших детей, — он замолк на мгновение, и Магнат посмотрел на него с подозрением. Затем Джон продолжил: — Но, конечно же, вам не будет по-настоящему комфортно, пока вы не получите это рыцарское звание. Почему вам до сих пор его не присвоили? Вы же достаточно заплатили, не правда ли?
Один из находившихся в купе пассажиров сдавленно хихикнул. Магнат побагровел, фыркнул и пробормотал:
— Ах ты мелкий негодяй! — и снова скрылся за газетой.
— Ох, сэр, простите! — вскричал Джон. — Я посчитал, что это вполне прилично. Почти как День примирения[15]: платите деньги и получаете цветок — и каждый знает, что вы тоже внесли свою лепту. Разве это не настоящее удовольствие — чтобы все вокруг знали, чего вы достойны?
Газета вновь опустилась и ее владелец заявил с несколько натянуто:
— Вам, молодой человек, не стоит верить всему, что говорят люди, особенно если это что-то порочащее. Думаю, вы не имели в виду ничего дурного, но… относитесь с осторожностью к тому, что слышите.
— Мне ужасно неловко, — пробормотал Джон, принимая огорченный и сконфуженный вид. — Не так-то просто понять, о чем стоит говорить, а о чем — нет.
— Конечно, конечно, — благожелательно сказал Магнат. — Пожалуй, мне стоит кое-что тебе пояснить. Всякий, кто оказывается на такой же высоте, как я, если он хоть чего-то стоит, должен делать все возможное, чтобы послужить Империи. И сделать это можно, с одной стороны, как можно лучше управляя своими делами, с другой — за счет личного влияния. А для того, чтобы иметь влияние, надо не только иметь вес, но так же соответственно выглядеть. Приходится прилагать немалые усилия, чтобы поддерживать определенный стиль жизни. Люди скорее тянутся к тем, кто живет с размахом, чем к тем, кто ведет себя скромно. Часто удобнее было бы жить скромно. Как, например, судье было бы удобнее не надевать мантию и парик в жаркий день. Но он не может. Ему приходится отказаться от личного удобства ради высокого звания. На Рождество я купил жене довольно дорогое бриллиантовое ожерелье (из Южной Африки — так деньги все равно остались в Империи). И каждый раз, когда мы отправляемся на важный прием, например, на ужин в муниципалитете, ей приходится его надевать. Ей не всегда этого хочется. Она говорит, что оно тяжелое, или неудобное, или еще что. Но я отвечаю: «Дорогая, это знак того, что ты что-то значишь. Это знак твоего ранга. Лучше его надеть». А что до рыцарства — если кто-то говорит, что я хочу его купить, то это подлая ложь. Я отдаю все, что могу, своей партии, потому что по собственному опыту знаю, что в ней состоят люди, превыше всего ценящие здравый смысл и верность долгу. Никто другой не заботится о процветании и могуществе Британии, как они. Никто другой не понимает так хорошо великий долг нашей Империи вести весь мир в будущее. Разумеется, я просто обязан поддерживать такую партию всеми доступными мне способами. И если она посчитает возможным одарить меня рыцарским званием, я буду счастлив. Я не из тех притворщиков, кто воротит нос от наград. Я был бы рад, потому что, во-первых, это означало бы, что по-настоящему значимые люди понимают, какую пользу я приношу нашей стране. Во-вторых, рыцарское звание дало бы мне еще больше веса для лучшего служения Империи.
После этой речи мистер Магнат оглядел остальных пассажиров, и мы все почтительно закивали.
— Спасибо, сэр, — торжественно произнес Джон, глядя на него с уважением. — И все зависит от денег, не так ли? Если я собираюсь совершить что-то значимое, я долен каким-то образом раздобыть денег. Я знаю человека, который все время говорит: «В деньгах счастье». У него есть вечно измотанная и озлобленная жена и пять детей, некрасивых и глуповатых. Он остался без работы. Недавно ему пришлось продать даже велосипед. Он считает несправедливостью то, что он находится в таком плачевном положении, в то время, как вы получаете все блага. Но ведь на самом деле он сам в этом виноват. Если бы он понимал этот мир так же хорошо, как вы, он был бы таким же богатым. Ваше богатство не делает остальных беднее, не правда ли? Если бы все малообеспеченные люди так же хорошо, как вы, понимали этот мир, у них всех были бы большие дома, дорогие машины и алмазы. И они тоже могли бы приносить Империи пользу, вместо того, чтобы быть помехой.
Мужчина, сидевший напротив меня, хихикнул. Магнат посмотрел на него искоса, как застенчивая лошадь, потом взял себя в руки и рассмеялся.
— Мой мальчик, — сказал он. — Ты еще слишком мал, чтобы это понять. Думаю, в этой беседе нет особой пользы.
— Простите, — пробормотал Джон с совершенно подавленным видом. — Я думал, что что-то понял, — после недолгого молчания он продолжил: — Вы позволите мне потревожить вас еще совсем немного? Я хочу задать всего еще один вопрос.
— Ну что же, хорошо. Что за вопрос?
— О чем вы думаете?
— О чем я думаю? Боже милостивый! О чем только я не думаю. О моем предприятии, о доме, о жене и детях, о… о положении в стране.
— О положении в стране? А что с ним не так?
— Ну… — замялся Магнат, — Это слишком сложный разговор. Я думаю о том, как расширить торговые связи Англии, чтобы у страны стало больше денег, и люди могли жить еще лучше и счастливее. Я думаю о том, как укрепить силы правительства против тех глупцов, что пытаются вносить неразбериху, тех, кто только и делает, что поносит Империю, Я думаю…
Тут Джон перебил его:
— Что делает жизнь лучше и счастливее?
— Да ты просто полон вопросов! Я бы сказал, что для счастья нужно, чтобы у людей было достаточно работы, чтобы у них не было времени попадать в неприятности, и какое-нибудь развлечение, чтобы их подбодрить.
— И, конечно же, достаточно денег, чтобы заплатить за развлечения, — добавил Джон.
— Да, — ответил Магнат. — Но не слишком много. Большинство просто растратит их и навредит самим себе. Кроме того, если бы у них было много денег, им не надо было бы работать, чтобы получить еще.
— Но у вас много денег, а вы продолжаете работать.
— Да, но я работаю не только ради денег. Я работаю потому, что мой бизнес — это увлекательная игра, которая, к тому же, необходима стране. Я считаю, что в некотором роде состою на службе государства.
— Но ведь остальные тоже служат государству, разве не так? — поинтересовался Джон. — Разве их работа менее нужная?
— Да, мой мальчик. Но они, как правило, смотрят на вещи иначе. И не станут работать, если их не заставят обстоятельства.
— А, я понял! — воскликнул Джон. — Они как бы другой породы, чем вы. Это должно быть замечательно, быть как вы. Интересно, каким я вырасту, как вы, или как они.
— О нет, на самом деле, я не так уж отличаюсь от остальных, — благодушно заметил Магнат. — А если и отличаюсь, то лишь благодаря своему положению в обществе. А что до тебя, молодой человек, я полагаю, что ты далеко пойдешь.
— Мне бы ужасно этого хотелось! — ответил Джон. — Но я пока не знаю, куда именно пойду. Очевидно, что в любом случае мне нужны деньги. Но скажите, почему вы так беспокоитесь о стране и о других людях?
— Наверное, — со смехом предположил Магнат, — я беспокоюсь о других людях потому, что если я вижу кого-то несчастным, я сам становлюсь несчастным. Кроме того, — добавил он торжественно, — потому что Библия говорит нам любить ближнего своего. О стране же я беспокоюсь, пожалуй, потому, что у меня должен быть интерес в чем-то более значительном, чем я сам.
— Но вы и так значительны, — сказал Джон с искреннейшим обожанием во взгляде.
— Нет-нет, — торопливо откликнулся Магнат. — Я — всего лишь скромное орудие на службе чего-то невероятно значительного.
— Что это может быть? — спросил Джон.
— Наша великая Империя, разумеется, мальчик мой.
К тому времени мы подъехали к конечной станции. Магнат поднялся и взял шляпу с вешалки.
— Ну что же, молодой человек, — обратился он к Джону. — У нас получилась увлекательная беседа. Зайди к нам в субботу около 2:30, и я попрошу шофера покатать тебя четверть часа на Роллсе.
— Спасибо, сэр! — откликнулся Джон. — А можно мне будет посмотреть на ожерелье миссис Магнат? Я обожаю драгоценности.
— Несомненно, — ответил Магнат.
Когда мы с Джоном встретились в условленном месте за пределами вокзала, его единственным комментарием по поводу этого путешествия был его необычайный смех.
В течение шести месяцев после этого случая Джон становился все более независимым от старших. Его родители считали его вполне способным позаботиться о себе, так что предоставили ему практически полную свободу. Они редко расспрашивали его о том, как он проводил время, так как мысль лезть в чужие дела была им отвратительна, а в деятельности Джона, казалось, не было ничего загадочного. Он продолжал изучать человека и его мир. И иногда сам описывал какие-то из своих приключений, а порой использовал некоторые случаи в качестве примера в споре.
И хотя его интересы оставались в какой-то мере детскими, по его речи становилось ясно, что он продолжал быстро развивался. Джон мог тратить по несколько дней подряд на сооружение механических игрушек — например, кораблика с электродвигателем. Его железная дорога раскинулась по всему саду целым лабиринтом линий, туннелей, виадуков и застекленных вокзалов. Он не раз побеждал в соревнованиях самодельных моделей аэропланов. Во всех этих занятиях он был обычным мальчишкой, хотя и необычайно умелым и изобретательным. Но на самом деле, времени на все это уходило не так уж много. Единственное мальчишеское занятие, которому Джон уделял много времени, было мореплавание. Он смастерил себе крохотное, но вполне пригодное для плавания каноэ, оснащенное парусом и двигателем от старого мопеда. В нем он проводил многие часы, исследуя дельту реки и морское побережье, наблюдая за водными птицами, к которым он проявлял необычайный интерес. Это увлечение, которое иногда казалось почти одержимостью, он с извиняющимся видом объяснял так: «Они справляются со своими простыми задачами, проявляя больше изящества, чем человек со всеми своими сложными затеями. Посмотри на летящую олушу, или на кроншнепа, отыскивающего в земле пищу. Человек же, я подозреваю, так же хорош в своем деле, как первые птицы — в полете. Он — археоптерикс духа».
Даже самые ребяческие увлечения, занимавшие Джона, зачастую имели подобное объяснение с точки зрения более развитой стороны его натуры. Так, например, увлечение комиксами было, с одной стороны, просто забавой, с другой — снисходительной насмешкой над собственной глупой привязанностью к подобной ерунде.
Никогда за всю оставшуюся жизнь, Джон не перерос свои детские увлечения. Даже в последние годы жизни он был способен на ребяческие выходки и выдумки. Но уже в ранние годы его детские стремления всегда находились под контролем взрослого сознания. Мы знали, например, что он уже начал формировать мнение о том, какова цель жизни человека, о социальной политике, о внешней политике. Мы знали так же, что он много читал о физике, биологии, психологии и астрономии, что его всерьез занимали философские проблемы. Его реакция на философию была удивительно не похожа на реакцию взрослого человека, заинтересовавшегося тем же вопросом. Когда впервые одна из классических загадок философии привлекла его внимание, он погрузился в изучение литературы по теме. Он безотрывно изучал ее с неделю, а потом совершенно потерял интерес к теме до тех пор, пока не наткнулся на следующую загадку.
После нескольких таких набегов на территорию философии, он предпринял серьезное наступление. Почти на три месяца философия стала единственным интересовавшим его предметом. Стояла летняя пора, и ему нравилось проводить время на открытом воздухе. Каждое утро он отправлялся куда-нибудь на велосипеде с ящиком книг и пакетом еды, прикрученными к багажнику. Бросив велосипед у края глинистых скал, образовывавших побережье дельты реки, он спускался на берег. Там он раздевался, натягивал свои крошечные плавки и проводил целый день на солнцепеке, читая и размышляя. Иногда он прерывал эти занятия чтобы искупаться или побродить по отмелям, наблюдая за птицами. Два ржавых листа гофрированного железа, положенные на низкие стенки, которые Джон сложил из кирпичей от разрушенной известковой печи, укрывали его от дождя. В прилив он отправлялся в плаванье на своем каноэ. В тихие дни можно было разглядеть, как он читает в дрейфующем в паре миль от берега суденышке.
Однажды я спросил Джона, как продвигаются его философские исследования. Ответ достоин того, чтобы его записать: «Философия, — сказал он, — очень полезна для развивающегося сознания, но она все-таки ужасно разочаровывает. Поначалу я думал, что наконец нашел плоды работы полноценного человеческого сознания. Когда я читал Платона, Спинозу, Канта и некоторых современных реалистов, мне начинало казаться, что я нашел себе подобных. Мои мысли двигались наравне с их рассуждениями. Я играл в ту же игру, что и они, чувствуя, как во мне пробуждаются силы, которых я не применял никогда прежде. Иногда я не мог следовать за их мыслями. Как будто я упускал какую-то значительную деталь. Как радостно было возиться с этими загадками, чувствуя, что наконец-то повстречал настоящего гения! Но, читая книгу за книгой, исследуя все возможные варианты, я начал понимать поразительную вещь: ключевые моменты, разъяснение которым я искал, были лишь возмутительными ошибками. Казалось невероятным, что столь развитые умы вообще были способны допускать ошибки, поэтому поначалу я отверг предположение и попытался отыскать какую-то истину, скрытую еще глубже. Но как же я ошибался! Ляп на ляпе! Иногда противник какого-нибудь философа замечает одну из таких ошибок, и прямо раздувается от собственной значительности. Но большую часть недочетов, как я понимаю, вообще никогда никто не находит. Философия — это поразительная смесь работы по-настоящему острого ума и невероятных, совершенно детских ошибок. Она как резиновая «косточка», которую дают собаке — полезна для зубов, но совершенно не питательна».
Я высказал предположение, что он, возможно, еще не дорос до того, чтобы критиковать философов. «В конце концов, ты еще очень молод, чтобы уловить смысл их работ. Есть области знаний, которых ты еще не касался».
«Конечно есть, — ответил он. — Но… ну, например, у меня пока мало опыта в сфере половых отношений, но я понимаю достаточно, чтобы понять, что человек, считающий сексуальность (в чистом виде) единственной причиной возникновения сельского хозяйства, говорит ерунду. Или вот другой пример. У меня пока нет никакого религиозного опыта. Возможно, мне стоит однажды заняться этим вопросом. А может быть, такого понятия на самом деле вовсе не существует. Но я вполне ясно вижу, что религиозный опыт (в чистом виде) не является доказательством того, что солнце вращается вокруг земли, а смысл существования вселенной — заботиться об индивидуальном счастье каждого. Ошибки философов чаще всего не столь очевидны, но в целом примерно того же рода».
В то время Джону было примерно девять, я и представить себе не мог, что он вел с то время двойную жизнь, причем скрытая часть ее имела оттенок мелодраматизма. В одном только случае у меня возникли некоторые подозрения, но предположение показалось мне тогда столь фантастическим и пугающим, что я не смог отнестись к нему всерьез.
Однажды утром я заглянул к Уэйнрайтам, чтобы позаимствовать одну из книг по медицине, принадлежавшую Томасу. Было, должно быть, около 11.30. Джон, который недавно завел привычку читать допоздна, и просыпаться только ближе к полудню, был поднят с постели возмущенной матерью: «Подымайся и иди завтракать, можешь даже не переодеваться. Я не собираюсь готовить для тебя отдельно».
Пакс предложила мне «чашечку утреннего чаю», и мы с ней устроились за кухонным столом. Через какое-то время, сонно щурясь, появился хмурый Джон в халате поверх пижамы. Мы с Пакс болтали о том, о сем. И, среди прочего, она сказала: «Матильда сегодня принесла по-настоящему сенсационное сообщение. (Матильда была прачкой.) Просто с ног под собой не чует — торопится всем рассказать. Она сказала, что в саду мистера Магната был убит полицейский. Зарезан, судя по всему».
Джон не сказал ни слова и продолжал завтракать как ни в чем не бывало. Мы с Пакс еще разговаривали, и тут случилось нечто, поразившее меня. Джон потянулся стол, чтобы взять масло, и я увидел его руку над краем рукава халата. С внутренней стороны запястья была довольно неприятного вида царапина с застрявшей под кожей грязью. Я был уверен, что ее не было накануне вечером, когда я видел мальчика в последний раз. В этом не было ничего особенно примечательного, но меня обеспокоил взгляд, который Джон бросил на меня, когда сам заметил царапину. На мгновение наши взгляды встретились, а потом он обратил все свое внимание на масленку. Но в то мгновение я с невероятной отчетливостью представил себе, как Джон забирается по сточной трубе к окну своей спальни, и в этот момент случайно царапает себе руку. И, как мне показалось, он возвращался как раз от мистера Магната. Я тут же отмел этот образ, напомнив себе, что это всего лишь царапина, а Джон был слишком поглощен приключениями духа, чтобы уделять время ночным вылазкам и, кроме того, был достаточно умен, чтобы не рисковать обвинением в убийстве. Но этот его взгляд?..
Еще несколько недель убийство было главной темой разговоров в городке. В последнее время в округе было совершено несколько необычайно умно спланированных краж, и полиция сбилась с ног, пытаясь отыскать преступника. Убитый полицейский был найдет лежащим навзничь на клумбе, с единственной ножевой раной. Должно быть, он умер мгновенно, так как оружие попало ему прямо в сердце. Из дома пропало бриллиантовое ожерелье и другие драгоценности. Следы, оставшиеся на оконной раме и сточной трубе, позволяли предположить, что вор проник внутрь и выбрался обратно через окно верхнего этажа. Если это было действительно так, то ему требовалось взобраться по трубе, после чего проделать почти невыполнимый трюк, продвигаясь на одних руках (а точнее, на кончиках пальцев) вдоль декоративной балки псевдо-елизаветинского дома.
Было произведено несколько арестов, но преступник так и не был найден. Кражи, тем не менее, прекратились, и со временем преступление забылось.
Здесь, мне кажется, было бы как раз к месту привести историю, рассказанную мне Джоном гораздо позднее — фактически, в последние годы, когда колония уже была основана и процветала, но еще не была обнаружена «цивилизованным» миром. Уже тогда я раздумывал над тем, чтобы начать писать его биографию, и завел привычку делать небольшие заметки, касающиеся самых значительных происшествий или разговоров. Поэтому рассказ о том убийстве я могу передать вам практически словами самого Джона.
«Я в те дни находился в ужасном состоянии ума, — сказал мне Джон. — Я понимал, что отличаюсь от всех человеческих существ, которых мне приходилось встречать, но еще не понимал, насколько. Я не знал, что буду делать со своей жизнью, но чувствовал, что вскоре в ней должно появиться нечто значительное, и что я должен подготовиться к этому. Кроме того, не забывай, что я был ребенком, и обладал детской тягой к мелодраматизму в сочетании с хитростью и находчивостью взрослого.
Я вряд ли сумею заставить тебя по-настоящему понять, какая ужасная путаница царила у меня в голове, потому что твой разум работает иначе, чем мой. Но представь себе вот что: я обнаружил, что живу в совершенно сбивающем с толку мире. Существа, населяющие его, построили огромную систему мыслей и знаний, которая, как я прекрасно видел, практически полностью была ошибочна. Как бы сильно я не запутался, мой здравый смысл все еще был при мне, и с моей точки зрения самым простым описанием этой системы было «безумие». Я не мог отыскать точного определения — я был слишком молод, мне не хватало информации. Огромные области знаний все еще находились вне пределов моего понимания. Так что тогда я был похож на человека, запертого в незнакомой комнате в полной темноте и пытающегося вслепую нащупать путь среди каких-то странных предметов. И все это время я отчаянно жаждал приняться за работу, не представляя при этом, в чем она заключалась.
Прибавь к этому, что чем старше я становился, тем более одиноким себя ощущал, так как все меньше и меньше людей были способны понять хотя бы половину того, что я говорил. Конечно, рядом со мной всегда была Пакс. Она действительно способна была помочь, потому порой что видела вещи так же как я. А если не видела, то ей, по крайней мере, хватало здравого смысла предположить, что видимое мне — реальность, а не просто игра воображения. Но, в конце концов, она все-таки была одной из вас. Был ты — еще более слепой, чем Пакс, но полный сочувствия и всегда готовый поддержать».
Здесь я прервал его и вполовину в шутку, вполовину всерьез заметил: «Верный пес, по меньшей мере, — Джон рассмеялся, и я добавил: — Порой на одной преданности подымающийся до понимания, обычно недосягаемого для моего песьего сознания».
Он взглянул на меня и улыбнулся, но ничего не сказал, вопреки моей надежде.
«Так что, — продолжил он, — я чувствовал себя ужасно одиноким. Я как будто жил в мире призраков, оживших масок. Я не мог найти ни одного по-настоящему живого человека. Мне казалось, что если бы я проколол кого-нибудь из вас, вместо крови наружу вырвался бы порыв воздуха. И я не мог понять, почему вы были именно такими. Я как будто упускал что-то. Проблема была еще и в том, что я не мог достаточно ясно понять, что во мне отличало меня от вас.
Два ясных вывода проистекали из всей этой путаницы. Первый, и самый простой — я должен стать независимым, заполучить власть. В безумном мире, где я жил, это означало заполучить много денег. Во-вторых, я должен был торопиться, чтобы получить как можно больше опыта в самых разных сферах и осознать свою реакцию на разного рода переживания.
Детское нетерпение говорило, что мне следует любой ценой начать выполнение этих планов, совершив несколько краж. Так я добуду деньги, получу опыт и смогу внимательно наблюдать за собственной реакцией на него. Совесть меня совершенно не беспокоила. Я чувствовал, что мистер Магнат и ему подобные получили бы по заслугам.
Для начала, я принялся изучать техническую сторону, во-первых, с помощью книг, во-вторых, беседуя со своим другом полицейским, которого впоследствии был вынужден убить. Кроме того, в качестве эксперимента я совершил несколько невинных вылазок в дома по соседству. По ночам я поникал в один дом за другим и находил скромные сокровища их хозяев, но, ничего не забирая, возвращался в постель, вполне удовлетворенный своими успехами.
Наконец, я почувствовал себя подготовленным к настоящей работе. В первом доме я взял только какие-то старомодные украшения, наличные деньги и серебряное блюдо. Заполучить эти предметы было удивительно легко. А вот избавиться от них, как я обнаружил, было куда более рискованным делом. Я договорился с казначеем с судна дальнего плавания. Раз в несколько недель он возвращался в свой дом в нашем пригороде, и покупал мою добычу. У меня не было сомнений, что он получал в десять раз больше, продавая эти вещи в заграничных портах. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, насколько мне повезло, что часть моего предприятия, касавшаяся сбыта, не закончилась катастрофой. Скупщика легко могла заметить полиция. Но я в то время был слишком невежественен, чтобы осознать опасность. Как бы я ни был умен, у меня просто не было нужной информации.
Несколько месяцев все шло гладко. Я побывал в десятках домов и получил несколько сотен фунтов от скупщика. Но, конечно же, вся округа начала беспокоиться из-за волны краж. Поэтому мне пришлось расширить свою деятельность и на другие районы, чтобы рассеять внимание полиции. Было очевидно, что если я буду продолжать в том же духе, рано или поздно меня поймают. Но игра меня затягивала. Она давала мне ощущение независимости и власти. Особенно независимости — от нашего безумного мира в первую очередь.
Я дал себе слово, что предприму три последних вылазки. Первой из них — и единственной, которая на самом деле имела место — была кража в доме Магната. Я тщательно изучил округу и все полицейские патрули. В ночь кражи все шло по плану до тех пор, пока я, набив карманы жемчугами и бриллиантами миссис Магнат (при полном параде она, должно быть, выглядела как сама королева Елизавета[16]), не стал пробираться назад по декоративной балке на фасаде. Внезапно снизу меня осветил свет фонарика, и раздался негромкий голос: «На этот раз ты попался, приятель». Я не произнес ни звука, так как узнал голос, и не хотел, чтобы он узнал мой. Констебль Смитсон, мой хороший знакомый, который невольно столь многому меня научил.
Повиснув без движения на одних кончиках пальцев, я отчаянно размышлял и старался не отворачивать лицо от стены. Но попытка была напрасной, так как он сказал: «Соберись, Джон, и спускайся, а то еще свалишься оттуда и сломаешь ногу. Ты — настоящий игрок, но на этот раз тебя обыграли».
Я висел неподвижно от силы три секунды, но этого времени мне хватило, чтобы представить себя и весь мой мир отчетливо как никогда. Та мысль, которую я так долго пытался нащупать, внезапно предстала передо мной совершенно ясно и определенно. Я и прежде не раз думал о себе как о представителе иного, биологического вида, чем Homo Sapiens — к которому принадлежала эта верная ищейка, державная фонарик. Но только теперь я впервые осознал, что в этом отличие было нечто, что я теперь могу определить как глубочайшая духовная пропасть. Что смысл моей жизни и мое отношение к ней должно отличаться от всего, что было в пределах понимания обычных человеческих созданий. Что сейчас я стоял как бы на пороге мира, находившегося вне понимания шестнадцати тысяч миллионов примитивных животных, властвовавших на планете. Открытые заставило меня почувствовать почти парализующий страх — едва ли не впервые в моей жизни. Я ясно увидел, что моя игра с кражами не стоила свеч, что я вел себя во многом как одно из низших созданий, рискуя своим будущим — и чем-то еще, гораздо более важным! — ради глупого поиска личного самовыражения. А если этот добродушный пес схватит меня, я рискую так же независимостью. Я окажусь в руках закона, который заклеймит меня и выставит на всеобщее обозрение. Это было недопустимо. Все мои детские выходки были лишь первыми неверными шагами, подготовкой к делу всей моей жизни, картина которой теперь более или менее ясно стояла перед моими глазами. Моей задачей, как существа, единственного в своем роде, было «развитие духа» на этой планете. Именно эти слова вспыхнули в моем сознании. Тогда я имел лишь смутное представление о том, что такое «дух» и какого должно быть его «развитие». Но вполне ясно понимал, что для выполнения этой миссии мне придется либо стать во главе уже существующего вида и привести его к новому, совершенному состоянию, либо, если это окажется невыполнимым, создать собственное более перспективное человечество.
Эти мысли промелькнули в моей голове за те несколько секунд, что я висел, держась кончиками пальцев, освещенный фонариком несчастного Смитсона. Если ты когда-нибудь напишешь эту биографию, ты поймешь, что практически невозможно убедить читателя в том, что я в девятилетнем возрасте мог оказаться в подобных обстоятельствах. Конечно же, ты не будешь способен описать меня и таким, каков я сейчас, так как это потребовало бы опыта, находящегося вне пределов твоего понимания.
Итак, еще пару секунд я отчаянно пытался придумать какой-то выход из создавшегося положения, который не включал бы в себя убийство верного своей природе создания. Мои пальцы начинали ослабевать. Из последних сил я дотянулся до сточной трубы и начал спускаться. На полпути я остановился и спросил: «Как чувствует себя миссис Смитсон?» «Плохо, — отрезал он. — Не зевай, я хочу побыстрее оказаться дома». Это только ухудшило мое положение. Как я мог так поступить? Но я был обязан, другого выхода не было. Я уже думал даже о том, чтобы убить себя и таким образом покончить со всей этой неразберихой. Но это было бы настоящим предательством всего, ради чего я должен был жить. Я подумал о том, чтобы сдаться Смитсону и предстать перед законом — но это было бы таким же предательством моих целей. Другого выхода, кроме убийства, не было. Мое ребячество завело меня в ловушку. И все равно это мне не нравилось. Тогда я еще не дорос до того, чтобы принимать любую необходимость без сожалений и чувствовал новый, куда более отчаянный приступ отвращения — того же чувства, что охватило меня годами ранее, когда мне пришлось убить мышь. Помнишь, ту, которую я приручил — но служанка терпеть не могла, когда та бегала по дому.
Так что Смитсон должен был умереть. Он стоял в футе от трубы. Я притворился, что падаю, и прыгнул на него, оттолкнувшись ногами от стены для придания себе дополнительного усилия. Мы оба рухнули на землю. Левой рукой я перехватил фонарик, а правой выхватил мой маленький перочинный нож. Человеческая анатомия не была для меня тайной, и я, навалившись на него всем своим весом, воткнул нож прямо констеблю в сердце. Одним судорожным движением Смитсон отшвырнул меня прочь и замер неподвижно.
Наша потасовка была достаточно шумной, и я услышал, как где-то в доме над нами скрипнула кровать. Мгновение я смотрел в распахнутые глаза Смитсона, на его разинутый рот. Потом выдернул нож — из раны полилась кровь».
Рассказ Джона об этом происшествии ярко продемонстрировал, как мало я знал о его характере в то время.
«Ты, наверное, чувствовал себя ужасно, когда возвращался домой», — заметил я.
«Честно говоря, — ответил он, — нет. Неприятные чувства отступили, когда я принял решение. И я не пошел прямо домой. Сначала я направился к дому Смитсона, планируя убить его жену. Я знал, что она больна раком и очень страдает, а смерть мужа принесет ей только больше боли. Поэтому я решил рискнуть, чтобы избавить ее от мучений. Но когда я подошел до нужного дома, то обнаружил, что в нем светятся окна и туда-сюда ходят люди. У миссис Смитсон, видимо, выдалась тяжелая ночь, так что мне пришлось оставить горемыку в покое. Впрочем, даже это не расстроило меня. Ты можешь подумать, что меня спасала детская невосприимчивость. Возможно, в какой-то мере, это было так, хотя я вполне ясно был способен представить, как страдала бы Пакс, если бы потеряла мужа. На самом же деле меня защищало что-то вроде фатализма. Чему быть, тому не миновать. Я не чувствовал угрызений совести из-за прошлых своих глупостей. Тот «я», который совершал их, был неспособен осознать, насколько глуп он был. Внезапно пробудившийся новый «я» отлично это видел, и собирался искупить свою вину, насколько это было возможно. Но я не чувствовал сожаления или стыда».
На это признание я мог ответить только: «Странный Джон!»
Потом я спросил у него, не мучал ли его страх быть обнаруженным. «Нет, — сказал он. — Я сделал все, что мог. Если бы меня поймали, значит, так тому и быть. Но я выполнял кражи так осторожно, как только возможно: надевал резиновые перчатки и с помощью небольшого приспособления моего собственного изобретения оставлял несколько поддельных отпечатков пальцев. Самым серьезным риском был мой скупщик, и я продал ему добычу за несколько месяцев небольшими порциями».
Хотя я в то время и не подозревал, что Джон совершил убийство, я заметил, что он изменился. Он стал менее общительным, в какой-то степени отдалился от своих друзей, — как среди детей, так и среди взрослых, — и вместе с тем стал очень заботливым и даже нежным. Я говорю «в какой-то степени» отдалился, так как, хотя он был менее настроен рассказывать о себе и все чаще стремился к одиночеству, временами он становился необычайно общительным. Он умел, когда желал, быть сочувствующим собеседником, и ему вы готовы поведать все свои тайные надежды и страхи, в которых едва ли могли признаться самим себе. Так, например, однажды я обнаружил, исключительно благодаря влиянию Джона, что нахожусь уже под достаточно сильным влиянием некой молодой особы, походившей на Пакс, и, более того, что до этого момента не желал в этом себе признаваться исключительно из-за странной преданности по отношению к Джону. Истинная сила моей привязанности к нему была даже более поразительна, чем чувства к девушке. Я всегда искренне интересовался судьбой Джона, но не представлял, насколько глубоко в мою душу проникли и сколь прочно ее оплели узы, которыми этот странный ребенок привязал меня к себе.
Моей первой реакцией было яростное и довольно отчаянное сопротивление. Я гордо хвастался перед Джоном этим своим новоявленным чувством — банальным половым влечением, которое он сам же и помог мне обнаружить — и как мог высмеивал мысль о том, что могу психологически зависеть от какого-то ребенка. «Только будь осторожен, — ответил он. — Я не хочу, чтобы из-за меня твоя жизнь пошла насмарку». Было странно вести подобную беседу с ребенком, которому не исполнилось и десяти лет. То, что он знал обо мне больше, чем я сам, тревожило меня. И, несмотря на мои возражения, я понимал, что он прав.
Оглядываясь назад, я начинаю думать, что Джон проявлял такой живой интерес к моему случаю отчасти из любопытства: он мог наблюдать за развитием взаимоотношений, которые для него пока что были недоступны. Отчасти, из-а искренней привязанности ко мне как к близкому человеку. И отчасти — из-за необходимости как можно полнее понять того, кто впоследствии должен был стать одним из исполнителей его планов. То, что он уже тогда предполагал использовать меня в своих целях и ни разу не думал освободить от своего влияния, не вызывает у меня сомнений. Джон хотел, чтобы мой роман с девушкой, похожей на Пакс, развивался своим чередом и получил логическое завершение не только потому, что сочувствовал моим желаниям. Откажись я от нее ради своей преданности, я превратился бы скорее в мстительного, а не в верного раба. Он же, как я полагаю, предпочитал иметь дело с бегающим на свободе дрессированным псом, а не с голодным волком, посаженным на цепь.
Его чувства к отдельным представителям вида, который он всем сердцем презирал в целом, были странной смесью отвращения и уважения, отстраненности и влечения. Он презирал нас за глупость и беспомощность и уважал за редкие попытки подняться над нашими естественными ограничениями. И хотя он использовал людей ради достижения собственных целей со спокойной отрешенностью, он был способен служить им с удивительным смирением и преданностью, когда судьба или собственная глупость навлекали на них неприятности.
Лучшим примером развивавшейся способности Джона взаимодействовать с нашим отсталым видом была его необыкновенная дружба с девочкой шести лет от роду, жившей неподалеку от его дома. Джуди считала Джона своей любимой игрушкой. Он участвовал в ее шумных играх, помогал ей лазать по деревьям, учил плавать и кататься на роликовых коньках. Он рассказывал ей совершенно фантастические сказки. Терпеливо разъяснял жалкие шутки в книжках комиксов. Для развлечения Джуди он рисовал картины, изображающие битвы, убийства, кораблекрушения и извержения вулканов. Он чинил ее игрушки. В нужный момент он подшучивал над ее глупостью или восхвалял ее ум. И если кто-то был с ней «не слишком мил»[17], Джон бросался на ее защиту. В общих играх уже само собой разумеющимся было, что Джон и Джуди будут в одной команде. В ответ на такую преданность она лупила его, смеялась над ним, бранила его и называла «ггупый Дон», ни во что не ставила его поразительные способности и одаривала всеми самыми чудесными результатами ее работы на уроках «труда».
«Да ты просто влюблен в Джуди, а?» — однажды заметил я, наполовину в шутку, на что он незамедлительно ответил, подражая неразвитому детскому говору: «Дуди п’осто сакговисе. Низя не въюбися в Дуди», — а потом, после небольшой паузы, сказал уже нормальным голосом: «Я влюблен в Джуди так же, как влюблен в морских птиц. Она способна совершать только самые простые действия, но она делает это в своем стиле. Она настолько же совершенна и сосредоточенна на том, чтобы быть Джуди, как олуша — на том, чтобы быть олушей. Если бы, когда она подрастет, она могла быть взрослой так же хорошо, как она умеет быть ребенком, она была бы великолепна. Но это невозможно. Когда дело дойдет до более сложных вещей, я полагаю, она потеряет свой стиль и начнет делать глупости, как и все вы. Жаль. А пока что она — просто Джуди».
«А ты — сказал я, — надеешься вырасти, не потеряв своего стиля?»
«Я до сих пор не нашел своего стиля, — ответил он. — Я иду на ощупь и уже наделал порядочно глупостей. Но как только я его найду… Ну, вот тогда и посмотрим. Конечно, — неожиданно добавил он, — может быть, что богу нравится наблюдать за взрослыми людьми так же, как мне нравится наблюдать за Джуди. Может быть, именно из-за этого он не хочет, чтобы они стали лучше, чем теперь. Иногда я сам чувствую то же: мне порой кажется, что дурной стиль — это часть вашей природы, и именно поэтому за вами так интересно наблюдать. Но мне хочется верить, что бог ожидает от меня чего-то иного. Или, если отбросить мифологию, я ожидаю от себя иного».
Через несколько недель после убийства у Джона неожиданно появился интерес к вещам совершенно обыденным — например, к домашнему хозяйству. Он часами мог ходить по пятам за горничной, Мартой, наблюдая за ее утренней работой, или сидеть в кухне пока она готовила. Ради ее развлечения он поддерживал «светский разговор», состоявший из обсуждения скандалов, грубоватых шуточек и подтрунивания над ее ухажерами. Во время таких же пристальных ежедневных наблюдений над Пакс, пока она крутилась в кладовой, «прибиралась» в комнатах или штопала одежду, велись беседы другого рода. Порой Джон прерывал поток болтовни, чтобы заметить: «А почему бы не сделать это вот так?» Ответ Марты, в зависимости от ее настроения, разнился от высокомерного пренебрежения до ворчливого согласия. Пакс рассматривала каждое новое предложение с неизменным вниманием, хотя порой не могла удержаться от протеста: «Но и так получается нормально. Зачем еще что-то выдумывать?» Но, в конце концов, она практически всегда принимала предложение Джона, с легкой загадочной улыбкой, которая в равной степени могла означать и материнскую гордость, и снисходительное потворство.
Понемногу, Джону удалось внедрить в доме множество нововведений, экономивших время и усилия: немного сдвинуть какой-нибудь крючок или полку, чтобы обеспечить свободный доступ к предметам; изменить баланс ведерка с углем; реорганизовать кладовую и ванную комнату. Он хотел привнести те же способы организации во врачебный кабинет, предложив новые способы для чистки пробирок, стерилизации инструментов и хранения лекарств, но отступил после нескольких попыток, заметив: «Док предпочитает сам разбираться в своем беспорядке».
Еще через две или три недели его интерес к домашнему хозяйству, казалось, поугас, проявляясь лишь изредка, в связи с какой-нибудь конкретной задачей. Джон стал проводить много времени вне дома, якобы читая на берегу. Но с приближением осени мы стали беспокоиться о том, чтобы он таки образом не простудился — и у него тут же появилась привычка подолгу гулять в одиночестве. Кроме этого, он часто пропадал в ближайшем городе. «Я хочу поехать в город, чтобы увидеться с кое-какими приятелями, которыми я заинтересовался», — говорил он нам, и возвращался поздно вечером, усталый и полностью погруженный в себя.
Только ближе к концу зимы Джон, которому исполнилось десять с половиной, посвятил меня в детали поразительной финансовой операции, которой он был занят в прошедшие шесть месяцев. В одно серое воскресенье, когда за окном шел моросящий дождь пополам со снегом, он предложил выйти прогуляться. Я, разумеется, возмутился. «Ну же, — продолжал настаивать Джон. — Тебе понравится. Я собираюсь показать тебе мою мастерскую». И он медленно подмигнул сначала одним огромным глазом, потом другим.
К тому времени, как мы добрались до берега, мой не по погоде легкий плащ промок насквозь, и я уже проклинал и Джона, и себя самого. По мокрому песку мы добрели до места, где отвесные глинистые скалы сменились не менее крутым откосом, поросшим колючим кустарником. Джон опустился на четвереньках и пополз по тропинке среди кустов, показывая дорогу. Мне следовало ползти за ним, но вместиться в узкое пространство, где Джон перемещался с легкостью, было практически невозможной задачей. Я едва сумел проползти всего несколько ярдов, и обнаружил, что застрял среди колючек, со всех сторон проткнувших мою одежду. Смеясь над моим положением и моей руганью, Джон повернул назад и срезал державшие меня ветки своим карманным ножом — тем же самым, без сомнения, которым он убил констебля. Еще через десять ярдов тропинка вывела нас на небольшую поляну посреди склона. Выпрямившись, наконец, я проворчал: «И это ты называешь мастерской?» Джон рассмеялся и велел: «Подними вот это», — указывая на изъеденный ржавчиной лист металла, валявшийся посреди поляны. Один его край скрывался под грудой мусора. Свободна была часть около трех квадратных футов. Я приподнял лист на пару дюймов, порезал пальцы о ржавый зазубренный край и с проклятием бросил это занятие: «Не хочу возиться. Сам разбирайся со своим мусором, если тебе так надо».
«Разумеется, тебе не хочется возиться, — ответил Джон. — И никому, кто найдет это место, не захочется». После этого он просунул руку под свободный край, и стал распутывать какую-то ржавую проволоку. После этого лист легко поднялся как люк в холме. Под ним оказался темный проход, укрепленный тремя большими камнями. Джон прополз внутрь, приглашая меня следовать за ним, но ему пришлось сдвинуть один из камней, чтобы я поместился в узком лазе. Внутри обнаружилась низкая пещера, которую Джон осветил фонариком. Так вот что он называл мастерской! Пещера, судя по всему, была выкопана в глиняном холме и укреплена цементом. Потолок удерживался нестрогаными досками, которые тут и там подпирали деревянные столбы.
Джон зажег карбидную лампу[18], вделанную в наружную стену. Закрыв стеклянную дверцу, он заметил: «Воздух подается к лампе по трубе, которая выходит наружу, а дым отводится по другой. В помещении отдельная система вентиляции». Он указал на дюжину отверстий в стене и пояснил: «Дренажные трубы». Эти трубы были обычным делом в наших краях — их использовали, чтобы осушать поля. А постоянно осыпавшиеся склоны на берегу моря обнажали их.
Несколько минут я сидел, скорчившись, и молча осматривал крошечное убежище. Джон поглядывал на меня с довольной мальчишеской улыбкой. В мастерской был верстак, небольшой токарный станок, паяльная лампа и множеству других инструментов. На дальней стене были закреплены ряды полок, на которых стояли разнообразные приспособления. Джон взял одно из них и передал мне. «Это одно из моих ранних изобретений, лучшая в мире мотальная машинка. Теперь не нужно никаких направляющих. Больше никакого стороннего руководства! Просто надеваем моток на эти штырьки, конец нити продеваем в эту прорезь, потом крутим ручку — и получаем клубок, гладенький, как голова младенца. И все это — из алюминиевых листов и нескольких алюминиевых же вязальных спиц».
«Просто гениально, — признал я. — Но тебе-то какой от этого толк?»
«Не валяй дурака! Я собираюсь запатентовать ее и продать патент».
После этого он продемонстрировал мне глубокую кожаную сумку. «Это съемный нервущийся брючный карман для мальчиков — и для мужчин, которым хватит ума им пользоваться. Сам карман крепится на вот эту L-образную полосу, вот так — а такая есть на всех брюках, она плотно вшита в ткань. Итак, мы имеем одну пару карманов для любых брюк! Больше не надо вынимать все из карманов, когда переодеваешься. А мамам не нужно зашивать дырки. И можно не беспокоиться о том, что что-то потеряется: карман накрепко застегивается, вот так».
Даже восхищаясь изобретениями Джона (такими наивными и, одновременно, совершенно блестящими, подумал я тогда), я не мог забыть о том, что промок и замерз. Сняв с себя плащ, я спросил: «Как ты не замерзаешь зимой, сидя в этой дыре?»
«Я отапливаю помещение с помощью вот этого», — ответил он, поворачиваясь к небольшой керосиновой плитке, дымоход от которой был протянут через всю комнату наружу. Он зажег ее и поставил на огонь чайник, предложив: «Давай выпьем кофе».
После этого он показал мне «устройство для выметания углов». На конце длинной полой ручки располагалась щетка, похожая по форме на большой штопор, которая начинала вращаться, едва коснувшись какой-нибудь поверхности. Вращение обеспечивалось за счет механизма, похожего на «винтовой» механический карандаш: основание крепления щетки входило в полую рукоятку по спиральным прорезям.
«Почти наверняка эта штука принесет больше денег, чем все остальные, но было чертовски трудно делать ее вручную», — теперь Джон демонстрировал мне приспособление, ставшее впоследствии одним из самых удобных и популярных аксессуаров для одежды. По всей Европе и Америке появилось множество подобных ему. Практически все оригинальные и прибыльные изобретения Джона имели такой невероятный успех, что наверняка каждый читатель знаком с каждым из них. Я мог бы перечислить их все, но, заботясь о спокойствии его семьи, вынужден воздержаться. Скажу лишь, что, за исключением всемирно признанного нововведения, улучшившего работу одного из приборов регулировки дорожного движения, все остальные его механизмы относились к области хозяйственных нужд и уменьшения трудозатрат. Самым поразительным в карьере Джона-изобретателя была его способность не сотворить несколько случайных удачных устройств, но обеспечить ровный поток «бестселлеров». Поэтому, описание всего нескольких скромных достижений и самых увлекательных неудач создало бы превратное представление о его способностях. Читателю придется самому расширить этот список за счет его собственного воображения. Пусть он, используя какой-нибудь остроумное и удобное приспособление, придуманное для того, чтобы облегчить ему жизнь, напомнит себе, что оно может быть одной из множества «безделушек», созданных когда-то маленьким сверхчеловеком в его подземном убежище.
Еще какое-то время Джон демонстрировал мне свои изобретения. Я могу упомянуть измельчитель для зелени, овощечистку, несколько приспособлений, позволявших использовать старые бритвенные лезвия в качестве перочинного ножа или ножниц, и так далее. Другим же, как я говорил, вовсе не было суждено быть выпущенными в свет или стать популярными. Из них, пожалуй, стоит упомянуть хитрость, позволявшую тратить меньше усилий и времени в туалете. У Джона и самого были сомнения по поводу некоторых задумок — насчет съемного кармана в частности. «Проблема в том, — посетовал он, — что, как бы эффективны не были мои изобретения, Homo Sapiens слишком пристрастен, чтобы их использовать. Он слишком привязан к своим треклятым карманам».
Чайник закипел, и Джон заварил нам кофе и извлек внушительный пирог, испеченный Пакс. Пока мы пили и жевали, я поинтересовался, как он сумел заполучить все его инструменты.
«За все это заплачено, — заверил он. — Я смел получить кое-какие деньги. Как-нибудь я тебе расскажу об этом. Но мне нужно гораздо больше денег, и я собираюсь их заполучить».
«Тебе повезло отыскать эту пещеру», — заметил я. Он рассмеялся. «Отыскать? Ты просто болван! Я ее сделал. Выкопал ее киркой и лопатой, собственными лилейными ручками, — и он протянул жилистую пятерню с грязными ногтями, чтобы взять еще кусок пирога. — Работа оказалась почти невыносимой. Но она укрепила мои мышцы».
«Но как ты перенес сюда все вещи? Станок, например?»
«По морю, разумеется».
«Не в твоей же лодочке!» — удивленно воскликнул я.
«Все доставлялось сначала в Н., — он назвал небольшой портовый городок на другой стороне дельты реки. — Там живет один парень, который согласился выступать посредником в подобных вопросах. Он надежен, потому что я знаю о нем кое-что, о чем он не хотел бы рассказывать полиции. Так вот, он как-то ночью свалил ящики с деталями на берегу, а я одолжил один из куттеров[19] в парусном клубе и забрал их. Все нужно было проделать во время весенних приливов, так что погода была просто ужасная. А выгрузив все ящики, я чуть не умер, перетаскивая их сюда с пляжа, хотя весь груз был разделен на маленькие порции. И я едва успел вернуть куттер и пришвартовать его до восхода. Слава богу, это уже позади. Еще чашечку?»
Мы обсушивались над плиткой и обсуждали роль, которую отводил мне Джон в его нелепом предприятии. Поначалу я был склонен только посмеяться над этой затеей, но благодаря дьявольской убедительности Джона и пониманию того, что он смог достичь столь многого, я в конце концов согласился выполнить свою часть плана. «Видишь ли, — пояснил Джон, — все эти вещи нужно запатентовать, а потом продать патенты производителям. Мне, ребенку, бессмысленно пытаться разговаривать с агентами патентного бюро или промышленниками. Вот тут-то и нужен ты. Ты будешь выпускать эти предметы, иногда под своим именем, иногда под выдуманными. Я не хочу, чтобы люди знали, что все они придуманы одним маленьким мальчиком».
«Но Джон, я же все время буду ошибаться. Я же ничего не понимаю в изобретательстве!»
«Ничего страшного, — заверил он меня. — Я подробно расскажу тебе, что надо знать о каждом предмете. А если ты пару раз ошибешься — не велика беда».
Самым странным в его плане было то, что, хотя мы ожидали, что мне придется оперировать большими суммами денег, между нами не было заключено никакого формального соглашения касательно распределения доходов и ответственности в случае задолженностей. Я предложил составить письменный договор, но он тут же отмел эту идею. «Глупый человек, как бы я смог предпринять какие-то действия против тебя по этому контракту, не раскрыв моего секрета? А этого не должно произойти ни при каких обстоятельствах. Кроме того, я точно знаю, что пока ты находишься в полном физическом и умственном здоровье, ты всецело достоин доверия. И ты наверняка знаешь, что то же касается и меня. Это будет дружеское начинание. Ты можешь брать сколько хочешь из доходов, когда они начнут появляться. И я готов поспорить на свои ботинки, что ты не возьмешь даже половины того, сколько стоит твоя помощь. Разумеется, если ты решишь каждую неделю летать со своей девушкой на Лазурный Берег, нам придется придумывать какие-то правила. Но ты так не поступишь».
Я спросил о банковских счетах.
«У меня есть один счет в лондонском отделении *** банка, — ответил он. — Но платежи по большей части будут переводиться тебе, чтобы я мог оставаться в тени. Эти устройства будут продаваться как твои, а не мои, а так же как изобретения множества воображаемых людей. А ты будешь выступать их представителем».
«Но неужели ты не понимаешь, — запротестовал я, — что ты даешь мне неограниченный контроль и возможность полностью исключить тебя из процесса? А что, если я захочу тебя обмануть? Представь, что власть ударит мне в голову, и я решу присвоить себе все? Я же всего лишь Homo Sapiens, а не Homo Superior[20]», — и впервые я подумал, что Джон, возможно, и сам не такой уж «превосходящий».
Он рассмеялся, явно польщенный изобретенным мной термином, но ответил: «Мой дорогой друг, я просто знаю, что ты так не поступишь. Нет, я отказываюсь заключать какие-то официальные соглашения. Это было бы слишком по-сапиеновски. Мы были бы совершенно не в состоянии доверять друг другу. И я наверняка постарался бы оставить тебя ни с чем, просто шутки ради».
«А, ладно, — вздохнул я. — Тогда тебе следует хотя бы вести отчетность, чтобы следить за движением денег».
«Вести отчетность? За каким чертом она мне сдалась? Я веду ее, в уме, но никогда в нее не заглядываю».
С того времени моя собственная работа все больше отходила на второй план из-за увеличившегося количества обязанностей, связанных с коммерческим предприятием Джона. Я проводил много времени путешествуя по стране, встречаясь с агентами патентных бюро и производителями. Часто Джон сопровождал меня как «мой юный друг, который хотел бы посмотреть, как устроены заводы изнутри». Таким образом он многое узнавал о возможностях и ограничениях разного рода машин, что позволяло ему создавать более простые для производства схемы.
Именно во время этих путешествий я понял, что даже у Джона была своя слабость, его единственное «слепое пятно», как я это называл. Я подходил к общению с промышленниками с болезненной осторожностью, прекрасно понимая, что они могут поступить со мной как им будет угодно. Как правило, от катастрофы меня спасали советы патентных агентов, которые, будучи в первую очередь учеными, были на нашей стороне не только по долгу, но и в душе. Но часто производителям удавалось выйти на меня напрямую. В нескольких таких случаях я умудрился серьезно обжечься. Тем не менее, со временем я научился держаться своего, имея дело с «коммерчески» мыслящими людьми. Джон же, с другой стороны, был совершенно не способен представить себе, что эти люди могут быть более заинтересованы не в том, чтобы начать производство по-настоящему оригинального предмета, а в том, чтобы получить преимущество над нами и всеми остальными. Конечно, умом он это признавал. К аморальности Homo Sapiens он относился столь же презрительно, как к умственным способностям. Но он не мог «понять сердцем», что люди действительно «такие идиоты, что относятся к зарабатыванию денег как к какому-то соревнованию». Как любой другой мальчишка, он мог понять радость от победы над противником в схватке один на один и торжество от преодоления какого-либо жизненного препятствия. Но битвы в сфере промышленной конкуренции не представляли для него никакого интереса, и ему потребовалось долгое время и собственный горький опыт, чтобы осознать, насколько серьезно воспринимало их большинство людей. И хотя он находился в самой гуще великого коммерческого сражения, они никогда не увлекался коммерцией ради нее самой. Он с охотой вникал в работу инстинктивных и примитивных человеческих страстей, но более искусственные их версии, такие как жажда экономического самовыражения, не находили в его душе отклика. Со временем он, разумеется, научился ожидать от людей проявления подобных качеств и разработал свои способы обращения с ними. Но и тогда он смотрел на весь мир коммерции с раздражением, которое выдавало в нем порой ребенка, а порой — философа. Одновременно он находился в его власти и выше него.
Так вот, именно на первых порах воплощения Джоном его планов мне выпало изображать расчетливого дельца. К несчастью, как я уже говорил, я был совершенно не подготовлен к этой роли, и поначалу нам пришлось расстаться с несколькими прекрасными изобретениями по цене, которая была (как мы обнаружили позднее) смехотворной.
Но, несмотря на ранние неудачи, в целом наши дела шли поразительно хорошо. Мы создали десятки необычайных приспособлений, которые с тех пор стали известны по всему миру и стали необходимыми помощниками в повседневной жизни. Общественность обратила внимание на волну мелких изобретений, которые (как говорили) продемонстрировали несгибаемость человеческой воли к жизни уже через несколько лет после войны.
Между тем наш банковский счет рос не по дням, а по часам, в то время как наши расходы оставались ничтожными. Я предложил создать мастерскую побольше на мое имя и в более подходящем месте, но Джон даже слышать об этом не хотел. Он представил ряд довольно жалких аргументов против этого плана, отчего я сначала предположил, что он намерен сохранить свою тайную пещеру исключительно из-за мальчишеской тяги к эффектам. Но когда он раскрыл истинные причины, я пришел в ужас. «Нет, — пояснил он. — Мы не можем растрачивать деньги на мелочи. Нам придется заняться игрой на бирже. Банковский счет требуется увеличить еще в сто раз, а потом в тысячу».
Я возразил, что ничего не понимаю в финансах, и мы легко можем потерять все, что имеем. Он же заверил меня, что изучил финансовый мир и заготовил несколько хитрых трюков. «Джон, — предупредил я, — это просто невозможно. В игре такого рода чистого интеллекта не достаточно. Можно полжизни потратить, пытаясь разобраться в работе фондового рынка. И все равно по большей части все будет зависеть от удачи».
Бесполезно. В конце концов, у него были причины доверять собственному суждению больше, чем моему. И, судя по всему, он взялся за дело всерьез, читая финансовые журналы и втираясь в доверие к местным брокерам во время поездок на утренних и вечерних поездах в город. Он уже не был наивным ребенком, устроившим допрос мистеру Магнату, и умел заставить людей говорить о своей работе.
«Теперь или никогда, — сказал он. — Сейчас мир вступает в эпоху расцвета, как всегда после войны. Но через несколько лет наступит спад, который заставит людей гадать, не настал ли конец человеческой цивилизации. Вот увидишь».
Я посмеялся над его предсказанием. В ответ Джон устроил мне целую лекцию об экономике и состоянии западного общества — о том, что стало лет через десять общепризнанными теориями среди самых продвинутых исследователей социальных проблем. После этого он объявил: «Мы вложим половину нашего состояния в легкую промышленность Великобритании: двигатели, электричество и так далее, потому что эти отрасли всегда развиваются сравнительно быстро. Остальное используем для игры на бирже».
«И все потеряем, я подозреваю», — проворчал я и решил попробовать иной способ убеждения. «Не слишком ли банально такое зарабатывание денег для Homo Superior? Кажется, ты все-таки тоже поражен вирусом стяжания. Иначе твое стремление не объяснить».
«Все в порядке, мой старый добрый Фидо, — успокоил меня он. (Примерно тогда он начал называть меня этим прозвищем. Когда я попытался было протестовать, он заверил меня, что таким образом он произносил слово Phaido[21], которое происходило, как он сказал, от греческого «гениальный».) «Все в порядке. Я все еще в своем уме. Мне наплевать на деньги сами по себе, но в мире Hom. Sap. есть только один быстрый способ получить власть — получить деньги. А значит, мне нужны деньги, и очень много. Не фыркай! Мы неплохо начали, но это только начало».
«А как же «развитие духа», о котором ты столько говорил?»
«Это моя конечная цель, так и есть. Но ты, кажется, забываешь, что я всего лишь ребенок, к тому же неразвитый, особенно в том, что по-настоящему важно. Я должен сделать все, что могу, прежде чем браться за вещи, которые пока не умею делать. Я могу готовиться — получая, во-первых, опыт, а, во-вторых, независимость. Понимаешь?»
Его решимость, очевидно, была непоколебима. С тяжелым сердцем я согласился выступить в качестве финансового агента Джона. И когда он, вопреки моим советам, начал настаивать на участии в ряде самых диких финансовых операций, я вынужден был признать, что как дурак посчитал его кем-то большим, чем просто ребенком, пусть и умным не по годам.
Интерес в финансовых операциях возник не столь спонтанно, как тяга к изобретательству. И, в конце концов, оба вида деятельности становились более посвящены изучению человеческого общества и установлению связей, которых становилось все больше по мере его взросления. В его операциях по покупке и продаже акций была определенная рассеянность и медлительность, которые раздражали меня как его агента. А я, хотя большая часть нашего общего состояние было записана на мое имя, не мог заставить себя действовать без его согласия.
В течение первых шести месяцев спекуляций мы потеряли гораздо больше, чем получили. Джон, наконец, осознал, что если мы продолжим в том же духе, то потеряем все. Узнав об особенно разорительной неудаче, он разразился проклятиями. «Черт! Это значит, что мне придется начать относиться к этой ужасной скучной игре серьезнее. А столько еще надо сделать, гораздо более важного для будущего. Кажется, мне может быть так же трудно побить Hom. Sap. в этой игре, как человеку — превзойти обезьяну в акробатике. Человеческое тело так же не приспособлено для джунглей, как мой разум, может быть, не приспособлен для джунглей финансового мира. Мне придется придумать какую-то хитрость, так же, как человечество придумало способ обойти сложности акробатики».
Совершив по неопытности какую-нибудь серьезную ошибку, Джон никогда не пытался скрыть это факт. Так и в этот раз он спокойно признал, не пытаясь ни обвинять, ни оправдывать себя, что он, превосходивший силой своего интеллекта любого человека, был обманут мелким мошенником. Один из его знакомцев, видимо, предположил, что за интересом Джона к спекуляциям стоит неизвестный взрослый человек с деньгами, которые он хотел бы вложить, и использовавший ребенка как шпиона. Мошенник старался поддерживать с Джоном дружеские отношения и между делом болтал о своих финансовых «начинаниях» — при этом взяв с мальчика слово никому о них не рассказывать. Таким образом Homo Sapiens совершенно запудрил мозги Homo Superior. Джон настаивал на том, чтобы я вкладывал крупные суммы денег в предприятия, которыми заведовал его друг. Сначала я отказывался, но Джон убедил меня в том, что его «источник гарантировал невероятный куш», и, в конце концов, я сдался. У меня нет желания перечислять все наши злополучные вложения. Достаточно сказать, что мы потеряли все, чем рискнули, после чего «друг» Джона исчез.
После этой неудачи мы какое-то время воздерживались от игры на бирже. Джон проводил много времени вдали от дома и своей мастерской. Когда я спрашивал, чем он занимается, он обычно отвечал: «Изучаю мир финансов», — но отказывался углубляться в подробности. В то же время его здоровье стало ухудшаться. Пищеварение, которое всегда было его слабым местом, стало причинять особое беспокойство. Кроме того, Джон начал жаловаться на головные боли. Очевидно, он вел, не самый здоровый образ жизни.
Часто он ночевал вне дома. У его отца были родственники в Лондоне, и Джону все чаще позволяли оставаться у них. Но те недолго терпели его независимость. (Он исчезал каждое утро и не возвращался до поздней ночи или даже до следующего утра, и отказывался отчитываться о том, как провел это время.) Так что посещения пришлось прекратить. После этого Джон обнаружил, что в летнее время назло полиции может вести в мегаполисе жизнь бродячего кота. Родителям он сказал, что знает «человека, у которого есть квартира, где ему позволят заночевать». На самом деле, как я узнал много позже, он спал в парках и под мостами.
Кроме этого, я узнал и чем он занимался. С помощью разных хитростей (например, изображая «заблудившегося ребенка») он втирался в доверие к крупным лондонским финансистам, и, забавляя их увлекательной беседой, умудрялся собрать всю необходимую ему информацию, прежде чем его возвращали, в сопровождении записки, на машине его возмущенным родственникам — или отправляли домой на север на поезде, отсылая письмо по почте.
Вот один из подобных документов, каждый из которых ужасно беспокоил Дока и Пакс:
«Уважаемый сэр.
Велосипедная прогулка вашего сына закончилась преждевременно вчера вечером после столкновения с моей машиной неподалеку от Гилфорда[22]. Он признает, что это была полностью его вина. Мальчик не пострадал, но велосипед ремонту не подлежит. Так как было поздно, я оставил его на ночь в своем доме. Могу поздравить вас с тем, что у вас столь одаренный и необыкновенный ребенок, чей ранний интерес к финансам приятно поразил моих гостей. Мой шофер доставит его к 10.26 утра на станцию Юстон[23]. Я отправляю данную телеграмму, чтобы уведомить вас об этом.
С уважением,
(Подписано человеком, чье имя лучше не разглашать.)»
Родители Джона, так же как и я, знали о том, что он отправился в путешествие на велосипеде, но предполагали, что он находился в северной части Уэльса. Для того, чтобы так скоро попасть в аварию в графстве Суррей, ему — вместе с велосипедом — явно пришлось путешествовать по железной дороге. Само собой разумеется, на поезде, отправившемся в 10.26 с ютонской станции, Джона не оказалось. Он обманул бедного шофера, выпрыгнув из машины в пробке, и в ту же ночь оказался гостем у другого финансиста. Если я правильно помню, Джон под вечер появился на пороге его дома, поведал о том, что они с матерью остановились где-то неподалеку, что он сбился с пути и забыл адрес. Поскольку полицейским не удалось обнаружить его мать нигде поблизости, Джона оставили на одну ночь, а потом и на следующую. В итоге Джон оставался в доме финансиста все выходные, и наверняка с толком провел время. В понедельник утром, когда хозяин отправился в город по делам, Джон незаметно ускользнул.
После нескольких месяцев, частично проведенных в подобных приключениях, а частично посвященных изучению литературы по финансовому делу, политэкономии и социологии, Джон почувствовал, что готов еще раз попробовать свои силы. Зная, что я, скорее всего, скептически отнесусь к его планам, он использовал деньги на счету, открытом на его имя, и ничего не говорил мне, пока — шесть месяцев спустя — не смог продемонстрировать результаты в виде впечатляющей суммы.
Со временем стало ясно, что Джон освоил финансовые операции так же полно, как в свое время освоил математику. Я не имею представления о том, на каких принципах он строил свою работу, ибо с той поры я не играл никакой роли в деловых сделках, за исключением редких случаев, когда требовалось проводить встречи с участниками операций. Я помню, как однажды, когда мы вместе проверяли состояние счетов, он сказал: «Как только я подобрал нужные факты и понял, как перемещаются по миру финансовые потоки, оказалось, что игра на бирже не так уж сложна. Конечно же, очень многое зависит только от удачи. Никогда нельзя быть наверняка уверенным в том, куда прыгнет кошка. Но если хорошенько изучить кошачьи повадки (я имею в виду повадки Hom. Sap.) и предмет торга, невозможно сильно ошибиться в дальнем прицеле».
При помощи своего метода Джон, еще будучи подростком, сумел собрать внушительное состояние, большая часть которого официально принадлежала мне. Как ни странно, он не говорил родителям о своем богатстве до тех пор, пока не пришла пора использовать его ради той цели, которую он поставил для себя в жизни. «Я не хочу портить им жизнь раньше времени, — признался мне Джон. — Не хочу, чтобы они беспокоились о том, как бы им не сболтнуть лишнего». Вместо этого он рассказал им о том, что я стал обладателем крупной суммы денег (официально — благодаря случайной удачной сделке на фондовой бирже), и был бы счастлив помогать его семье, например, оплачивая образование его брата и сестры или организовывая для всех (включая Джона) отдых за рубежом. Скажу честно, благодарности его родителей невероятно меня смущали. И Джон лишь усугублял ситуацию, присоединяясь к общему восхваляющему хору, именовавшему меня «благодетелем» — титул, который он очень скоро сократил до «деятеля», а впоследствии и вовсе сменил на «тятю».
Несмотря на то, что на четырнадцатый год его жизни, финансовые операции были основным занятием Джона, они не занимали его всецело. И, посвятив какое-то время усиленному изучению нужных ему предметов, он в дальнейшем мог продолжать дело получения финансовой власти и в то же время уделять внимание совершенно иным материям. Его все более захватывали новые ощущения, которые приходили с подростковым возрастом. Одновременно он всерьез занимался изучением возможностей и ограничений вида Homo Sapiens и того, как они проявлялись в современных мировых проблемах. И по мере того, как его мнение о представителях этого вида становились все более и более нелестным, он стал обращать внимание на поиск существ своего уровня. Но, хотя все это происходило одновременно, будет правильнее писать о каждом из направлений деятельности Джона по отдельности.
Подростковые изменения в организме Джона начались очень поздно по сравнению с другими детьми, и продолжались чрезвычайно долго. В четырнадцать лет его внешность была такой же, как у нормального десятилетнего ребенка. К двадцати трем годам, когда он умер, Джон выглядел едва ли на семнадцать. И хотя физически он всегда сильно отставал от своего возраста, его умственное развитие — и не только интеллект, но так же его характер и восприятие — всегда казалось невероятно превосходящим его фактический возраст. Эта зрелость ума, я должен сказать, достигалась исключительно за счет силы его воображения. В то время, как нормальный ребенок цепляется за старые интересы и поведение еще долго после того, как в нем начинают просыпаться новые чувства и способности, Джон хватался за каждое проявлявшееся в нем новое качество и развивал его до предела лишь благодаря силе и богатству собственного воображения.
Это проявилось особенно ярко в случае с его первым сексуальным опытом. Надо заметить, что отношение его родителей к сексуальному воспитанию детей было исключительным для того времени. Все трое росли, не обремененные обычными ограничениями и одержимостями. Док рассматривал половое созревание исключительно с точки зрения физиологических функций человеческого организма, а Пакс относилась к любопытству и экспериментам своих детей в этой области со спокойным юмором.
Таким образом, можно сказать, что перед Джоном были открыты все двери. Но он воспользовался этой свободой совершенно иначе, чем брат и сестра. Им она позволила лишь развиваться естественным образом, избегнув обычных потрясений. Они поступали так, как детям обычно было настрого запрещено поступать, и не были осуждены за это. Я уверен, что они совершили все «грехи», какие только могли придумать, а затем, не придавая им особого значения, обратили внимание на какие-то другие свои интересы. В домашнем кругу они без стеснения обсуждали секс и процесс зачатия, но никогда — при посторонних, которые «не понимали, что это совсем не важно». Позднее, каждый из них встретил свою первую романтическую привязанность. И впоследствии они оба вступили в брак, и теперь вполне счастливы.
С Джоном все происходило совершенно иначе. Как и другие дети, он прошел период глубокого интереса к собственному телу. Как и другие, он обнаружил особое удовольствие в изучении определенных частей своего тела. Но в то время как у других сексуальный интерес зародился задолго до его осознания, Джон осознавал себя и окружающий мир со всей живостью и многообразием задолго до начала взросления. Поэтому, когда возрастные изменения впервые проявляли себя, и его воображение соотносило их с воспоминаниями о первых детских опытах, его поведение непредсказуемо менялось и могло быть сочтено не подходящим для его возраста.
Так, когда ему было десять (но гораздо меньше — если судить по его физиологическому развитию), Джон пережил стадию развития сексуального интереса, которая более или менее соответствовала развитию детской сексуальности у обычных детей. Но в его случае она была оживлена не по годам развитым интеллектом и воображением. В течение нескольких недель он забавлялся (и возмущал соседей) декорированием стен и заборов «гадкими» картинками, в которых те из взрослых, кого он более всего невзлюбил, изображались в процессе совершения разнообразных «греховных» актов. Кроме того, он совратил других детей с пути истинного, что привело к такому ужасному скандалу, что его отцу пришлось вмешаться. Все это было вызвано, я подозреваю, ощущением импотенции и, следовательно, неполноценности. Джон пытался перейти в пору половой зрелости до того, как его тело было готово к этому. Через некоторое время он покончил с этим интересом, точно так же, как он покончил с тягой к рукопашным сражениям.
Но с течением лет он, видимо, начал осознавать приятные изменения в собственном организме, и совершенно изменил свое отношение к жизни. В четырнадцать лет, его, как правило, принимали за странного ребенка лет десяти. Только немногие, разбиравшиеся в тонкостях выражений лиц, могли предположить, что перед ними — восемнадцатилетний «гений» с задержкой физического развития. В целом пропорции тела Джона соответствовали десяти годам, но в его крепкой мускулатуре, как говорил Док, было что-то не совсем человеческое, и для полноты картины не хватало только длинного цепкого хвоста. Насколько развитие его мышц было обязано природе, а насколько — усиленным тренировкам, я не возьмусь судить.
Его лицо начало постепенно приобретать черты, обычные для подростка, но и без того беспрестанное выразительное движение его губ, крыльев носа, бровей придавало ему взрослое, чужое, почти нечеловеческое выражение. Вспоминая Джона, каким он был в то время, я представляю себе создание, которое казалось то мальчишкой, то старцем, то бесенком, то юным божеством. Летом он обычно одевался в цветастую рубашку, шорты и теннисные туфли, причем все вещи выглядели довольно поношенными. Но крупная голова Джона покрытая короткими платиновыми кудряшки и его огромные соколиные глаза с зеленой радужкой заставляли предположить, что этот наряд был выбран для маскировки.
Так он выглядел к тому времени, как начал открывать для себя привлекательность своего тела, а так же обнаружил поразительную способность заставлять окружающих видеть в нем эту привлекательность. Его желание завоевывать тем более подогревалось пониманием того, что с точки зрения нормального представителя вида в его внешности было нечто карикатурное и отталкивающее. Его нарциссизм, я подозреваю, отягчался и тем обстоятельством, что, с его точки зрения, вокруг не было никого, кто был бы ему равен. Никого, на кого он мог мы смотреть с той смесью эгоизма и преданности, которая отличает влюбленность.
Я считаю необходимым пояснить, что, описывая поведение Джона в то время, я не стремлюсь оправдывать его. По большей части оно кажется мне возмутительным. Будь это деяния кого-то другого, я бы без колебаний осудил их как выражение эгоцентричного и шокирующе извращенного ума. Но, несмотря на самые предосудительные инциденты в его жизни, я убежден, что Джон намного превосходил нас как интеллектом, так и чувством моральной ответственности. Таким образом, даже принимая во внимание его, казалось бы, возмутительное поведение, которое я сейчас вынужден описывать, я чувствую, что правильным будет не осуждать, а вовсе воздержаться от суждений и попытаться понять. Я говорю себе, что, если Джон действительно был высшим существом, его поведение просто обязано было возмущать нас, поскольку мы нашими грубыми чувствами не могли воспринять его истинную природу. В сущности, будь его поведение идеализированной версией нормального человеческого поведения, я был бы менее склонен считать его иным и превосходящим меня существом. С другой стороны, следует помнить, что, хотя его способности превосходили человеческие, он все же был несовершеннолетним, и, возможно, страдал по-своему от неопытности и грубости своего несформировавшегося ума. И, наконец, обстоятельства его жизни были таковы, что не могли не деформировать его, ибо он оказался в одиночестве среди существ, которых он считал лишь наполовину людьми.
Именно в год, когда Джону исполнилось четырнадцать лет, пробудилось его новое осознание себя, и именно вскоре после его четырнадцатого дня рождения оно выразилось в том, что я не могу назвать никак иначе, как «охмурением». Я был одним из немногих людей, на кого он не «охотился» — и то только потому, что он считал это «нечестным». Я был его рабом, его верным псом, по отношению к которому он чувствовал определенную ответственность. Другим исключением была Джуди, так как и в отношениях с ней он так же не имел необходимости доказывать свою привлекательность, и так же чувствовал ответственность и привязанность.
Насколько мне известно, его первой жертвой стал несчастный Стивен, который к тому времени превратился в сознательного молодого человека. У него была работа, на которую он ездил каждый день, и девушка, которую он по субботам катал на мотоцикле. В одну субботу мы с Джоном возвращались из деловой поездки (мы посетили резиновую фабрику) и остановились перекусить в популярном придорожном кафе. Внутри мы встретили Стивена и его девушку, которые уже собирались уходить. Джон уговорил их «остаться и поболтать с нами чуток». Девушка, у которой, видимо, уже были причины невзлюбить Джона за его отношение к ее избраннику, не соглашалась. Но Стивен решил посидеть еще. После этого началось мучительное представление. Джон вел себя со Стивеном таким образом, чтобы затмить девушку, сидевшую рядом с ним. Он безостановочно о чем-то болтал. Он фонтанировал шутками именно того рода, что могли бы впечатлить Стивена, но при этом оставались непонятны его подруге. Он вел разговор так, чтобы она все время оставалась в хвосте, а порой расставлял ловушки и нарочно обращался к ней, заставляя выглядеть глупо. Он обращался к Стивену то с робкой пугливостью олененка, то с надменной соблазнительностью. Он то и дело находил причину пройтись по помещению, демонстрируя свою почти кошачью грацию, сочетавшуюся с игривостью. Стивен был совершенно очарован, даже против воли, и, кажется, уже не в первый раз. Его обходительность по отношению к девушке становилась все более натянутой и неискренней. Она же не могла скрыть своего расстройства, но Стивен не замечал этого, так как был загипнотизирован. В конце концов, она посмотрела на часы и дрожащим голосом произнесла: «Уже ужасно поздно. Пожалуйста, отвези меня домой». Но даже когда они уже были в дверях, Джон сумел заставить Стивена обернуться своей прощальной остротой.
Когда парочка уехала, я решительно высказал Джону, что я думал о его поведении. Он посмотрел на меня с кошачьим самодовольным безразличием и протянул: «Homo sapiens!» — непонятно, имел ли он в виду меня, или Стивена. Потом он добавил: «Пощекочи его там, где надо, и можешь делать с ним что угодно».
Через неделю люди стали говорить о том, как изменился Стивен. Говорили, что «ему должно быть стыдно так обращаться с мальчиком», и что он испортит Джона. Видя их вдвоем, я чувствовал, что Стивен героически борется с одержимостью. Он как мог избегал физического контакта с Джоном. Но стоило им соприкоснуться, случайно, или благодаря хитрости Джона, Стивен как будто намагничивался и пытался продлить соприкосновение под предлогом дружеской возни. Сам Джон, казалось, страдал от конфликта наслаждения и отвращения. Было ясно, что завоевание доставляло ему удовольствие, но в то же время он чувствовал отторжение. Нередко он прекращал притворную драку, давая выход неприязни посредством неожиданной жестокости: яростно надавливал пальцем Стивену на глаз, или резко дергал его за ухо. Как и раньше, мое отвращение и негодование, казалось, заставили Джона взглянуть на свое поведение со стороны. Он не стеснялся признаваться в своих ошибках перед тем, кого считал ниже себя. Его отношение к Стивену сменилось на привычное товарищество «мужчины с мужчиной», смягченное почти самоуничижительной кротостью. Стивен тоже постепенно очнулся от своего увлечения, но шрам остался с ним навсегда.
Некоторое время после этого Джон воздерживался от каких-то экспериментов в области соблазнения. Но в общении с родными он стал более уделять внимания себе и своему телу. Он, очевидно, обнаружил в нем причудливую привлекательность, до той поры ему неизвестную, и принялся изучать искусство демонстрировать ее так, чтобы наилучшим образом выглядеть в глазах низшего вида. Разумеется, он был слишком умен, чтобы слишком увлекаться какими-то декоративными крайностями, которые частенько превращают подростков в посмешище. По правде сказать, я сомневаюсь, что кто-либо, кроме самых внимательных и близких Джону людей сумел бы догадаться, что изменения в его настроении были совершенно сознательными. То, что поведение было искусственно, я заключил из того факта, что оно менялось в соответствии со вкусами окружавшей Джона публики, и то становилось полным откровенного самолюбования и бесстыдной соблазнительности, то обращалось к неприукрашенной и прямолинейной грации, которая была характерна для него в дальнейшем.
До того, как Джону исполнилось шестнадцать, он еще несколько раз заводил случайные связи с мальчиками старше него и молодыми мужчинами. Он все еще был физически неразвит, но его воображение предвосхищало его развитие, делая Джона не по годам способным к любовной чувствительности. На протяжении всего этого времени, однако, он был совершенно безразличен к тому факту, что большинство девушек находили его внешность отталкивающей.
Но в шестнадцать, имея внешность странного двенадцатилетнего мальчишки, он обратил свое внимание на женщин. Через некоторое время девушки, с которыми он общался, начинали относится к нему лучше, хотя и с некоторой мстительностью. Это означало, что они были вынуждены взглянуть на него иначе, так как он начал изучать новые техники и манеру поведения, направленные на противоположный пол.
Усовершенствовав свои приемы, Джон принялся с холодной расчетливостью испытывать их на общепризнанных «звездах» местного общества. Одной из них была надменная молодая женщина с удивительным именем Европа, дочь состоятельного судовладельца. Она была светлой, крупной и атлетически сложенной. Обычным выражением на ее лице была слегка презрительная усмешка, которую портила только какая-то коровья тоска в глазах. Она была обручена дважды, но слухи утверждали, что ее общение с противоположным полом было куда ближе, чем позволяла помолвка.
Однажды на пляже она по случайности (как могло показаться) впервые заметила Джона. Европа лежала на солнце в окружении сонма поклонников. Сама того не зная, она расположилась рядом с полотенцем Джона — ее локоть прижимал его край. Джон, желая обсушиться после купания, подошел к ней сзади, легонько подергал за край полотенца и едва слышно пробормотал: «Простите пожалуйста». Она обернулась и, оказавшись лицом к лицу с гротескным созданием, с ужасом отшатнулась и торопливо освободила его полотенце. Потом, вернув себе привычное хладнокровие, прокомментировала своим поклонникам: «Господи, вот так бесенок!» — что Джон, несомненно, должен был услышать.
Потом, когда Европа совершала один из своих восхитительных прыжков с верхней площадки вышки, Джон каким-то образом умудрился столкнуться с ней под водой, и они вынырнули вдвоем совсем рядом друг с другом. Джон рассмеялся, и быстро поплыл прочь. Европа осталась одна. Секунду она переводила дыхание, потом тоже засмеялась и снова взобралась на вышку для прыжков. Джон, похожий на горгулью, уже устроился на одной из площадок. Уже вытянув руки и готовясь к прыжку, Европа крикнула ему с притворным раздражением: «На этот раз тебе меня не поймать, маленькая обезьянка!» Джон камнем рухнул вниз и вошел в воду полсекундой позже нее. Через некоторое время они слова вынырнули вместе. Европа отвесила ему оплеуху, вырвалась из цепких рук и поплыла к берегу, где принялась прихорашиваться и нежиться на солнце.
Джон же продолжал резвиться в воде у нее на виду, ныряя и плавая. Он изобрел собственный стиль плавания, сильно отличавшийся от «треджена», в отдаленных северных провинциях все еще считавшийся единственным достойным способом плавания. Лежа в воде на животе и попеременно ударяя обеими ногами и одновременно гребя руками в манере «треджена» Джон обгонял многих умелых пловцов старше себя. Кое-кто говорил, что если бы он выучил более «достойный» стиль, то мог бы стать по-настоящему хорошим пловцом. Мало кто в нашей провинции знал, что экстравагантный стиль Джона, или очень похожий на него, зародившийся в Полинезии, в профессиональных кругах Европы, Америки и даже Англии постепенно вытеснял «треджен»[24].
Эта экстравагантная демонстрация ловкости и силы притягивала взгляд Европы помимо ее воли. После этого Джон вышел из воды и принялся вместе со своими приятелями играть в мяч, бегая, прыгая и изгибаясь с той неуловимой грацией, которая совершенно покоряла тех немногих, кто способен был ее распознать. Болтавшая с обожателями Европа наблюдала за ним и определенно была заинтригована.
В процессе игры Джон как бы случайно бросил мяч так, что он выбил сигарету у нее из руки. Подскочив к девушке, Джон пал на одно колено, взял пострадавшие пальцы и поцеловал их с насмешливой галантностью и намеком на искреннюю нежность. Все засмеялись. Не выпуская ее руки, Джон поднял свои огромные глаза и в упор взглянул на Европу. Гордая девица рассмеялась, невольно зарделась и отняла руку.
Так начались их отношения. Я не стану перечислять все способы, какими маленький разбойник завоевал принцессу. Достаточно задержаться на секунду на их отношениях в тот момент, когда роман достиг пика своего развития. Не представляя, чем это обернется для нее, Европа поощряла юного волокиту, не только заигрывая с ним во время купания, когда они вместе прыгали с вышки, но так же устраивая совместные прогулки на ее автомобиле. Джон же, нужно заметить, был слишком благоразумным и, кроме того, был занят другими предметами, чтобы сделаться слишком доступным. Поэтому встречи их не были частыми — но достаточными, чтобы он мог надежно удерживать свою добычу.
Сравнение, возможно, неоправданное. Я не пытаюсь утверждать, что способен анализировать поступки Джона, даже в юности, когда его мотивы были относительно просты. И хотя я практически уверен в том, что изначально причиной его посягательства на Европу было желание понравится женщине в расцвете лет, я вполне могу поверить, что, с развитием их отношений, он стал рассматривать их как нечто более сложное. Порой он смотрел на нее с выражением, в котором отчуждение смешивалось не только с презрением, но так же с искренним восхищением. Его удовольствие от ее прикосновений, без сомнения, происходило от возраставшего полового влечения. Но, хотя он и способен был мысленно оценить ее с точки зрения самца ее собственного вида, он всегда, как мне кажется, помнил о том, что биологически и духовно она находится ниже него. Удовольствие от завоевания и наслаждение от прикосновений с полной жизни и чувственной женщиной были отравлены пониманием, что он сближался с животным, с кем-то, кто никогда не сможет удовлетворить более глубокую его нужду и способен принизить его самого.
В Европе их отношения произвели поразительные изменения. Поклонники были отосланы прочь. Ядовитые насмешки были забыты. Все говорили, что она «поддалась ребенку, да еще и уродцу». Она же разрывалась между необходимостью сохранять достоинство и чувством, которое было наполовину половым влечением, наполовину — материнским инстинктом. Ужас ее положения и непреодолимая странность поработившего ее существа лишь усугубляли страдания. Однажды она сказала мне кое-что, раскрывшее напряжение, существовавшее в ее отношении к Джону. Мы собрались небольшой компанией для игры в теннис. На несколько минут мы с ней оказались в одиночестве. И она, изучая свою ракетку, неожиданно спросила: «А вы вините меня, в том, что происходит с Джоном?» И пока я искал подходящий ответ, добавила: «Я полагаю, что вы-то знаете, какой властью он обладает. Он как… бог, принявший обличие обезьяны. И если он обратил внимание на какого-то человека, тот уже не может думать о простых смертных».
Развязка этого странного романа, должно быть, наступила вскоре после нашего разговора. Джон сам рассказал мне, как все было, несколько лет спустя. Он в шутку пригрозил, что однажды ночью проникнет в спальню Европы через окно. Ей такой подвиг казался невероятным, и она с вызовом предложила ему попытаться. А на следующее утро, в самый ранний час, ее разбудило легкое прикосновение к шее. Кто-то целовал ее. Прежде чем девушка сумела закричать, знакомый мальчишеский голос пояснил, что «злодеем», вторгшимся в ее комнату, был Джон. Пораженная его смелостью и одолеваемая сексуально-материнскими чувствами Европа лишь для виду оказала сопротивление ухаживаниям мальчишки. В прикосновении его детских рук она, должно быть, ощущала хмельную смесь невинности и зрелости. После недолгих протестов и игривой борьбы, она отбросила всякое благоразумие, и страстно ответила ему. Но когда Европа уже приникла к нему, Джона охватили отвращение и ужас. Заклятие было разрушено.
Нежные прикосновения, которые, как ему казалось прежде, обещали открыть новый мир взаимной близости, привязанности, доверия, отношений с равным ему существом, обратились в ласки получеловека. «Как будто рядом со мной находилась собака или обезьяна». Ощущение было столь сильным, что он выпрыгнул из постели и скрылся через окно, оставив рубашку и шорты. Бегство было столь поспешным, что он спустился необычайно неуклюже, тяжело приземлился прямо в клумбу, и вынужден был хромать до дому, так как вывихнул лодыжку.
Несколько недель Джон разрывался между привязанностью и отвращением, но больше никогда не пытался влезть к Европе через окно. Она же, очевидно, была шокирована собственным поведением и старательно избегала встречи с малолетним поклонником, а если сталкивалась с ним на людях, вела себя холодно, хоть и вежливо. Со временем, тем не менее, она поняла, что страсть Джона остыла и уступила место спокойной и отстраненной бережности.
Когда Джон посвятил меня в подробности этой истории, он сказал, насколько я помню, примерно следующее: «Эта ночь была для меня первым настоящим потрясением. До того я был уверен в себе. И внезапно меня унесло в сторону течениями, которые я не мог ни остановить, ни понять. Той ночью я действовал с глубокой уверенностью, что именно это я и должен делать, но все мои действия были какими-то неправильными. Следующие несколько недель я раз за разом я искал Европу, чтобы заняться с ней любовью, но когда находил, ничего не случалось. До того, как я видел ее, я был полон воспоминаний о том, какой она была той ночью, о ее чувственности и так называемой красоте. Но стоило мне ее увидеть… я чувствовал себя как Титания, которая обнаружила, что ткач Основа на самом деле — осел[25]. Милая Европа казалась всего лишь старым добрым осликом, самым прекрасным из своего рода, но при этом все равно смешным и жалким из-за полной своей бездуховности. Я не чувствовал к ней отвращения, лишь нежность и ответственность. Один раз я, эксперимента ради, изобразил влюбленность, и бедное создание обрадовалось как обласканная собака. Но это никуда не годилось. Во мне поднялось какое-то яростное чувство, которое родило во мне тревожное желание распороть ей грудь ножом и разбить ей лицо. Потом возникло другое ощущение, как будто я рассматривал все происходившее с большой высоты, чувствуя невыразимую жалость к нам обоим. И при этом считал, что мне надо устроить хорошую трепку».
После этого он надолго умолк. А потом поведал мне нечто, о чем я лучше не стану здесь рассказывать. Тогда я, разумеется, написал подробный отчет об этом крайне возмутительном происшествии. И, должен сознаться, что в то время я находился под таким влиянием личности Джона, что не видел, что его деяние было откровенно подлым. Я понимал, разумеется, что такое поведение выходило за рамки приличий. Но я чувствовал такую глубокую привязанность и уважение к обеим персонам, замешанным в этих отношениях, что с радостью воспринял их связь именно так, как хотел того Джон. Годами позже я без всякого умысла показал мою рукопись нескольким представителям моего вида, и они указали на то, что опубликовав подобные подробности, я бы шокировал многих чувствительных читателей и был бы обвинен в поощрении бесстыдной распущенности.
Я являюсь обычным представителем британского среднего класса и делаю таковым оставаться. Все, что я могу — это попытаться объяснить мотивы подобного поведения, которые, как признался сам Джон, были двоякими. Во-первых, после злополучной связи с Европой он нуждался в успокоении и потому искал связи с близким существом, чья чувствительность и понимание не были слишком далеки от его собственных. С человеком, которого он любил и, более того, который обожал его настолько, что готов был зайти как угодно далеко ради него. Во-вторых, он хотел подтвердить свою независимость от Homo Sapiens, освободиться от глубокого подсознательного подчинения всем недоговоренностям и условностям вида, который вырастил его. То есть, он должен был нарушить один из самых лелеемых табу этого вида.
Джон был погружен в исследование окружавшего его мира с самого первого дня своей жизни, но с четырнадцати до шестнадцати лет оно стало куда более беспристрастным и методичным, чем когда либо, и приняло форму тщательного изучения вида, его природы, достижений и нынешнего состояния.
Это обширное исследование следовало проводить в тайне. Джон старался не привлекать к себе внимания. Он считал, что ему следует действовать как натуралисту, изучающему некое опасное животное с помощью полевого бинокля и фотоаппарата, а потом проникающему прямо в гущу стада, скрывшись под чужими шкурой и запахом.
К сожалению, я не могу полностью описать эту часть жизни Джона, ибо играл в ней лишь незначительную роль. Его маской неизменно был образ необычайно умного, но наивного «школьника», а подход к новому образцу был зачастую развитием его старого трюка «заблудившегося ребенка». Этот метод сочетался с поистине дьявольски продуманным соблазнением. И каждый раз сочетание это было аккуратно рассчитано в соответствии с качествами конкретной добычи. Я приведу лишь несколько примеров, чтобы читатель мог составить представление о порядке действий Джона. Затем я перейду к отчетам о нескольких самых безжалостных выводах, которые он сделал из своего исследования.
Он познакомился с членом кабинета министров, упав без сознания перед воротами его великолепной частной резиденции как раз в тот момент, когда его супруга входила в дом. Не следует забывать, что Джон имел поразительный контроль над своим телом, и мог управлять работой внутренних желез, температурой тела, пищеварительными процессами, частотой сердцебиения, распределением крови по сосудам и так далее. С помощью тщательного изменения этих свойств, он сумел изобразить заболевание, симптомы которого были достаточно тревожными, а последствия, при этом, не слишком серьезными. Бледный и беспомощный, он возлежал на диване, опекаемый супругой министра, в то время как тот разговаривал по телефону с семейным врачом. Еще до того, как прибыл доктор, Джон уже начал удивительным образом выздоравливать и вовсю вовлекал министра в разговор, создавая прочные связи, основанные на сочувствие и заинтересованности. Прибывший наконец лекарь едва сумел скрыть свое изумление и порекомендовал мальчику оставаться в доме и отдыхать до тех пор, пока не найдутся его родители. Но Джон завыл, что его родители уехали на весь день, и дом будет заперт до вечера. Можно ему остаться до вечера, а потом поехать домой на такси? К тому времени, как он покинул дом министра, Джон уже имел некоторое представление о том, как работал мозг хозяина, и заручился приглашением зайти как-нибудь еще.
Фокус с болезнью оказался настолько успешным, что скоро стал его любимым методом. Именно его Джон использовал, например, чтобы втереться в доверие в лидеру коммунистического движения, приправив ужасными подробностями о том, что якобы происходило у него дома с тех пор, как его отца «вытурили за организацию забастовки». Вариация из той же выдуманной болезни и соответственного добавления на религиозную тематику были использованы для поимки епископа, католического священника[26] и еще нескольких других духовных особ. Она оказалась столь же эффективна и в случае с женщиной — членом Парламента[27].
В качестве примера иного подходя я могу сказать, что Джон «добыл» одного видного физика-астронома, написав ему письмо от имени гениального, но наивного мальчишки, умолявшего показать ему обсерваторию. Получив разрешение, он явился на назначенную встречу в школьной фуражке и с карманным телескопом. Благодаря этому знакомству, у него появились и другие связи среди физиков, биологов и физиологов.
Эпистолярный метод так же отлично сработал в случае с известным философом и писателем, занимавшимся социальными проблемами. На этот раз Джон изменил стиль письма, а на встречу пришел с выкрашенными волосами, в темных очках и с сильным акцентом кокни. Он намеревался сделать все возможное, чтобы философ не опознал в нем человека, с которым встречался астроном, поэтому намеревался изобразить совершенно другого персонажа.
Письмо, с помощью которого он завлек данный экземпляр, было тщательно адаптировано для этой цели. В нем сочетался корявый почерк, орфографические ошибки, ненависть к религии, обрывки поразительно точного, но несколько грубоватого философского анализа и восторженные отзывы о книгах нужного писателя. Вот один абзац из письма для примера:
«Мой отец побил меня за то что я сказал что если бог сделал этот мир то он здорово напартачил. Тогда я сказал что вы сказали, что бить детей глупо и тогда он побил меня снова за то что я знаю что вы это сказали. Я сказал что если он можит побить меня не значит что он прав. Он сказал что я воплащенное зло потому что спорю с отцом. А я сказал что ниважно что такое добро и что такое зло а только что мне нравица или ненравица. Он сказал что это богохультство. Пожалуйста можно мне прити и спросить вас вопросы про то как работает разум и что это такое?»
Джон успел несколько раз посетить философа в Кембридже, когда пришла записка от астронома. (Некий молодой учитель в пригороде Лондона позволял Джону использовать его почтовый адрес.) Астроном приглашал его приехать и встретиться с «другим таким же развитым юношей», который жил в Кембридже и был другом философа. Джон проявил необычайную изобретательность и остроумие чтобы свести на нет многочисленные попытки двух ученых мужей устроить эту встречу. Наблюдая за ним, я открыл для себя новые черты в его характере, но в этой книге недостанет места, чтобы описать этот случай подробно.
Так же с помощью письма было начато знакомство с известным поэтом. И почерк, и сам образ, который Джон использовал в данном случае, во всем отличались от тех, что были использованы для встреч с астрономом и философом. Кроме того, на этот раз персонаж был создан не на основе известной его читателям и ему самому личности поэта, но на настроениях и отношении к миру, которые он выражал в своих произведениях. Я процитирую самый яркий отрывок из письма:
«Находясь в ужасном душевном расстройстве, дома ли, в школе ли, в моих путаных поисках понимания в современном мире, я нахожу величайшее утешение и источник новых сил в Вашей поэзии. Просто поразительно, как простое описание измученной и вырождающейся цивилизации, кажется, возвращает ей часть утраченного достоинства и значимости, как бы обозначая, что вся она — не просто разочарование, но необходимое зло, тьма, что наступает прежде некоего блистательного рассвета».
Внимание Джона было обращено не только на представителей «интеллигенции» и лидеров социальных и политических движений. Используя подходящие методы, он сближался с инженерами, ремесленниками, клерками и рабочими в доках, лично исследовал различия в сознании угольных шахтеров южного Уэльса и Дарема[28] и пробирался на встречи профсоюзов. Его душу спасали в баптистской часовне. Он получал сообщения от вымышленной умершей сестры во время спиритических сеансов. Он провел несколько недель с цыганским табором, путешествовавшим по южным графствам, куда сумел проникнуть, очевидно, продемонстрировав свои умения в области мелких краж и ремонта горшков и кастрюль.
К одному виду деятельности Джон возвращался снова и снова, уделяя ему количество времени и сил, которое казалось непропорционально большим по сравнению с его важностью. Он сдружился с жившим неподалеку владельцем рыболовного баркаса, и часто целыми днями пропадал в компании рыболовов, работавших в устье реки или в открытом море. Когда я спросил, почему он уделял столько внимания рыбной ловле и этим людям, он пояснил: «Эти ребята чертовски хороши в своем деле, особенно Эйб и Марк. Видишь ли, пока перед Homo Sapiens стоят задачи, не превосходящие его способности, он неплохо справляется с ними. Только когда цивилизация ставит его перед проблемой, которая слишком велика для его интеллекта или воображения, он проигрывает. И поражение отравляет его». Лишь значительно позже я смог понять истинные причины, заставившие его уделять столько внимания морю и мореплаванию. В какой-то момент он подружился с капитаном каботажной шхуны[29] и совершил несколько плаваний по Ла-Маншу. Уже тогда я должен был догадаться, что целью всех этих приключений было научиться управлять судном.
Здесь следует упомянуть еще один факт. Изучение Джоном вида Homo Sapiens распространилось теперь и на европейский континент. На меня, как на семейного благодетеля, ложилась задача по убеждению Дока и Пакс сопровождать меня в поездках во Францию, Германию, Италию, Скандинавию. Джон непременно отправлялся с нами, иногда вместе с братом и сестрой, а часто — без них. Так как Док не мог слишком часто и подолгу оставлять свою практику, редкие совместные поездки дополнялись путешествиями, в которых родители не участвовали. Я объявлял, например, что «должен вылететь в Париж на журналистскую конференцию», или в Берлин, для встречи с владельцем газеты, или в Прагу, чтобы освещать съезд философов, или в Москву, писать репортаж о том, как проходит их реформа образования. Потом я предлагал Доку и Пакс позволить Джону поехать со мной. Они, разумеется, позволяли, так что зачастую мы в подробностях планировали нашу поездку заранее. Таким образом, Джон мог проводить за границей те же исследования, какие он уже давно вел на Британских островах.
Поездки за рубеж в компании Джона неизменно были для меня предприятием достаточно унизительным. Он не только невероятно скоро изучал новый язык и начинал на нем говорить в манере, совершенно неотличимой от говора местных жителей, но так же поразительно легко усваивал местные обычаи и умонастроения. Таким образом, я чувствовал себя отодвинутым на задний план уже через несколько дней после приезда, даже в странах, где мне уже приходилось бывать.
В случае если речь шла о совершенно новом для него языке, Джон просто брал учебник грамматики и словарь, и читал их от корки до корки, интенсивно работал над произношением, занимаясь с носителем или слушая запись на пластинке, и отправлялся в поездку. После этого его принимали за местного ребенка, который провел некоторое время за границей и подзабыл родной выговор. Уже примерно к концу недели, если речь шла о каком-либо из европейских языков, ни один человек не мог догадаться, что Джон вообще когда-либо был за границей. Позднее, когда ему довелось забраться еще дальше в своих путешествиях, он обнаружил, что даже какой-нибудь из языков Азии, например, японский, он может изучить за каких-то две недели после того, как окажется в этой стране.
Путешествуя с Джоном по Европе, я часто задавался вопросом, почему я позволяю этому странному существу считать меня своим рабом. У меня было много времени на размышления, так как Джон часто отсутствовал, охотясь на какого-нибудь писателя, ученого или священника, политика или общественного деятеля. Или знакомился с пролетариатом, путешествуя в поезде третьим или четвертым классом и болтая с чернорабочими. И в такие моменты он предпочитал обходиться без моей компании. Иногда, впрочем, мне доставалась роль опекуна или путешествующего с ребенком учителя. Порой же, когда Джону было совсем не с руки раскрывать свою особую природу, он тщательно натаскивал меня перед встречей, подсказывая, какие вопросы надо задать, и какие замечания сделать.
Однажды, например, он заставил меня отвести его на прием к известному психиатру. Джон при этом изображал отсталого невротичного ребенка, в то время как я обсуждал его случай с ученым мужем. За этим последовал курс лечения, во время которого мы с психиатром периодически встречались, чтобы обсудить прогресс. Бедняга при этом и не подозревал, что его маленький пациент, казавшийся полностью погруженным в свои безумные фантазии, в это время проводил эксперименты на нем самом, а все мои умные и порой провокационные вопросы были им придуманы для этой цели.
Почему я позволял Джону использовать меня в своих целях? Почему он мог всецело претендовать на мое время и внимание, вмешивался в мои дела и мою журналистскую карьеру? Едва ли его можно было назвать милым. Разумеется, он был уникальным материалом для журналиста и биографа — а уже тогда я решил, что однажды расскажу миру все, что знаю о Джоне сам. Даже еще не полностью сформировавшийся разум Джона определенно оказывал на меня влияние куда более сложное, чем могла бы произвести какая-то новая диковина. Возможно, уже тогда я чувствовал, что он двигается к некоему духовному перерождению, которое придаст новый смысл всему сущему. И надеялся, что мне перепадет хоть лучик от его сияния. Лишь гораздо позднее я осознал, что его видение находилось далеко за пределами способностей человеческого воображения.
Но на описываемый момент единственным «просветлением», которое исходило от Джона, была ужасная убежденность в бессмысленности существования нашего вида. На это открытие он реагировал порой с раздражением, иногда — с ужасом перед той судьбой, что ожидала человеческий мир, и перед тем, насколько он сам впутался в нее. В иных случаях в нем просыпалась жалость, порой — злобная радость, а иногда — какое-то тихое чувство, в котором странно переплетались сострадание, ужас и мрачное предвкушение.
Теперь я попытаюсь составить некоторое представление о реакции Джона на окружавший его человеческий мир. Для этого я приведу, более или менее случайный образом, некоторые его комментарии об отдельных людях и их типах, о властях и движениях, управлявших ими — обо всем, что он изучал в то время.
Начнем с психиатра. Мнение Джона об этом выдающемся манипуляторе сознаний, как мне кажется, показывало одновременно то раздражение, которое вызывал в нем Homo Sapiens, и сочувственное понимание трудностей, перед лицом которых оказывается создание, не являющееся уже полностью животным, но еще не ставшее человеком.
После нашего последнего посещения кабинета, еще до того, как за нами закрылась дверь, Джон разразился долгим щелкающим смехом, который напомнил мне клекот напуганного рябчика. «Бедолага! — воскликнул он. — А что еще ему остается делать? Он обязан выглядеть мудрецом, даже если представления не имеет, в чем дело. Он попал в ту же ловушку, что успешный медиум. Он не просто шарлатан, у него есть несколько довольно ловких трюков в рукаве. Наверняка, имея дело с простенькими делами пациентов с достаточно низким умственным развитием и проблемами, которые в лучшем случае можно назвать примитивными, он отлично справляется с работой. Но даже тогда он не понимает по-настоящему, что он делает и как это работает. Разумеется, у него есть какие-то теории, и они частенько оказываются полезны. Он кормит несчастного пациента болтовней, как врач кормил бы таблетками с глюкозой, и доверчивый бедолага глотает ее, чувствует себя обнадеженным и умудряется излечиться сам. Но в ином случае, если к нему приходит кто-то, кто обычно живет, так сказать, шестью этажами выше уютной квартирки нашего знахаря, его ждет оглушительный провал. Как может ум его калибра пытаться понять того, чей разум оперирует понятиями настоящего человека? И я не имею в виду всякие заумные штучки. Я говорю о тонкой связи между людьми и между людьми и миром. Этот психиатр сам в своем роде заумен — посмотри только на все эти современные картины и книги про бессознательное. Но он все еще не совсем человек, даже по стандартам Homo Sapiens. Он как бы еще не подрос. Поэтому, сам не зная этого, он становится совершенно беспомощным, оказавшись лицом к лицу со взрослыми. Например, несмотря на все эти картины, он представления не имеет, зачем существует искусство — хотя думает, что знает. А о философии — настоящей философии — он знает не больше, чем устрица ведает о верхних слоях атмосферы. Но нельзя его осуждать за это. Его слабые крылья не могут вознести его мясистый прозаичный разум на такую высоту. Впрочем, это еще не повод, чтобы зарываться головой в песок, и говорить себе, что он зрит устои человеческой природы. И когда у него на приеме оказывается по-настоящему крылатый разум, страдающий от всякого рода проблем, связанных с недостатком упражнений и полетов, наш друг не имеет не малейшего представления, что происходит с его пациентом. Он говорит: «Крылья? Что такое крылья? Просто ерунда! Посмотрите на мои и постарайтесь сделать так, чтобы ваши тоже атрофировались как можно быстрее. И для верности суньте голову в песок». И в итоге погружает пациента в своего рода душевную кому. Если состояние закрепляется, все считают, что бедняга «излечился» и уже вовсе ни на что не годен. И зачастую именно так и происходит, потому что наш психиатр обладает поразительным даром внушения. Он может обратить святого в развратника с помощью простого трюка разума. Господи! Какое цивилизованное сообщество доверило бы излечение душ подобному головорезу?! Разумеется, нет смысла осуждать его. Для своего уровня он выглядит вполне достойно, и честно делает свое дело. Но никто не станет доверять ветеринару лечение павшего ангела».
Не менее презрительно Джон отзывался и о церкви. Его интерес к религиозным практикам и доктринам основывался не только на исследовании Homo Sapiens. Он так же надеялся (как он признался позднее), что явление, называемое представителями моего вида религией, поможет пролить свет на некоторые новые, вызывавшие замешательство изменения, происходившие в его сознании. Он присутствовал на нескольких службах в разных церквях и часовнях. После них он всегда возвращался взволнованным, в состоянии почти истерического раздражения и недоумения, которые порой выражались в непристойных шутках касательно всего действа. Вернувшись как-то со службы вефильского толка[30], он заметил: «Девяносто девять процентов шелухи и один процент — чего-то еще. Но чего?» Напряженность в его голосе заставила меня обернуться, и я к своему удивлению увидел, что в его глазах стоят слезы. К тому времени все функции организма Джона находились под полным сознательным контролем. И с тех пор, как он был совсем маленьким ребенком, я не видел, чтобы он плакал не по собственной воле и не ради достижения некоего эффекта. И все же, сейчас слезы невольно струились по его лицу, и Джон, кажется, даже не подозревал об этом. Внезапно он рассмеялся и воскликнул: «Вся эта ерунда про спасение души! Если бы где-то был бог, он наверное посмеялся, или поморщился бы. Какая разница, будем ли мы спасены, или нет? Я бы сказал, что даже желать спасения — чистое кощунство. Но есть и что-то что важное, что просачивается через весь этот наносной мусор как свет сквозь грязное окно».
В День перемирия он убедил меня отправиться с ним на службу в католический собор. Громадное здание было переполнено. Искусственность и неискренность службы сгладились торжественностью случая. Ритуал в какой-то мере сумел растревожить чувства даже такого агностика, как я. Невозможно было не ощутить чудовищную власть, какой древняя традиция преклонения должна обладать над толпами восприимчивых верующих.
Входя в собор, Джон был полон обычного своего насмешливого любопытства по отношению к традициям Homo Sapiens. Но по мере того, как продолжалась служба, насмешливости становилось все меньше, и, в конце концов, он был совершенно захвачен действом. Он прекратил посматривать по сторонам своим проницательным взглядом хищной птицы. Его внимание, как мне показалось, вообще не было обращено на кого-то из собравшихся, на хор или священника, а на все происходящее в целом, на лице появилось странное выражение, какого я не видел прежде. Когда Джон стал старше, оно стало куда более привычным, но я до сих пор не могу как следует его объяснить. В нем было изумление, замешательство, какой-то недоверчивый восторг и, в то же время, легкая горькая усмешка. Я, конечно же, предположил, что Джон наслаждался человеческой глупостью и самомнением, но когда мы уже выходили из собора, он огорошил меня, воскликнув: «Как было бы прекрасно, если бы они не пытались сделать своего бога человеком!» Потом, должно быть, заметив ошеломленное выражение моего лица, рассмеялся и пояснил: «Разумеется, я понимаю, что практически все это — сплошная чушь. Этот священник! Того, как он склоняется перед алтарем, уже достаточно, чтобы понять, каков он из себя. Все действо от начала до конца — интеллектуальное и эмоциональное кривляние. Но… ты не почувствовал этого отзвука какой-то истины? Чего-то произошедшего многие века назад, правильного и великолепного? Наверное, это что-то случилось с Иисусом и его друзьями. И нечто подобное теперь происходит примерно с пятой частью всех собравшихся. Ты это почувствовал? Но, разумеется, как только они начинают осознавать, что что-то чувствуют, они тут же все портят, пытаясь все вписать в рамки глупой теории, предписанной их Церковью».
Я предположил, что волнение, которое он испытал, было рождено единением с большой толпой по торжественному поводу. И что не следует выдавать это ощущение за чувство единения с чем-то сверхчеловеческим.
Джон посмотрел на меня и искренне рассмеялся.
«Глупый ты человек, — впервые, как мне кажется, используя это выражение в столь пренебрежительном значении, — даже если ты не способен различить чувство толпы от чего-то большего, это не значит, что этого не могу я. А так же большое количество других особей твоего вида — пока не позволят психиатрам запутать их».
Я попытался понять, что он имеет в виду, но Джон отвечал: «Я — всего лишь ребенок, это все мне в новинку. Даже Иисус не сумел описать то, что видел. На самом деле, он даже не пытался особо говорить об этом — в основном рассказывал, как это может изменить человеческую жизнь. А если и пытался, то получалась какая-то ерунда. Или, может, его просто неправильно понимали. Но откуда мне знать? Я всего лишь ребенок».
В совершенно ином настроении Джон вернулся после знакомства с одним из англиканских сановников, в то время известным своими попытками возродить Церковь, оживив ее догматы в сердцах людей. Джон отсутствовал несколько дней, а вернувшись, казалось, был более заинтересован в коммунистическом лидере, которого встретил ранее, чем в церковнике. Выслушав его рассказ об обсуждении марксизма, я спросил: «А что же Его преподобие?» «Ах да, Его преподобие… Очень милый, здравомыслящий и понимающий человек. Если бы коммунист мог быть хоть немного более здравомыслящим и милым… Но Homo Sapiens, похоже, не может быть здравомыслящим, если в его душе горит какой-то пламень. Это даже смешно: стоит кому-то из вашего вида наткнуться на какую-нибудь стоящую идею вроде коммунизма, он начинает носиться с ней как сумасшедший. А этот коммунист, на самом деле, поразительно религиозный человек. Разумеется, он об этом и не подозревает, он ненавидит само слово! Утверждает, что люди должны заботиться только о других людях, и не о чем больше. Этакий странный персонаж, у него на каждом шагу какие-то «долженствования». Отрицает мораль, а потом проклинает людей за то, что они не могут превратиться в коммунистических святых. Говорит, что все, кто не вступит в «классовую войну» — дураки, мошенники или никчемная дрянь. Разумеется, он считает, что классовая война нужна, чтобы освободить рабочих. Но в действительности печется о ней он вовсе не из-за этого. Этот огонь внутри него, хоть он сам об этом не подозревает, — это страсть к диалектическому материализму[31], к диалектике истории. Единственная эгоистичная черта в нем — желание быть орудием Диалектики, под которой он, в глубине души, понимает то, что христиане называют законом или волей божьей. Так странно! Он признает, что основой христианства является любовь к ближнему. Но сам он не очень-то любит ближних, по крайней мере, не настоящих людей, которые окружают его. Он мог бы принести в жертву их всех до единого, если бы посчитал, что в этому суть великой Диалектики Истории. У него есть кое-что общее с христианами — настоящими христианами: неясное, но дразнящее, пламенное осознание присутствия чего-то сверх-индивидуального. Он, конечно же, считает, что дело просто в группе индивидуумов. Но это не так. Что такое группа, как не собранные в одну кучу дураки, мошенники и калеки? Его же воспламеняет мысль не просто о группе, а о справедливости, и праведности, и всей духовности, что должна порождаться ею. Забавно до чертиков! Конечно, я знаю, что не все коммунисты религиозны, а некоторые только слегка — ну, как тот смешной маленький человечек, которого мы видели на днях. Но этот коммунист религиозен. Так же, как, наверное, был религиозен Ленин. Неверно считать, что тайным его желанием было отомстить за брата. В каком-то смысле это верно. Но практически во всем, что он говорил, чувствуется его вера в то, что он избран орудием Судьбы или Диалектики — чего-то, что мы можем назвать Богом».
«Но что же Его преподобие?» — снова спросил я. «Его преподобие? Ах да! В нем религиозности не более, чем солнечного света в огне камина. Дерево, когда-то впитывавшее солнечные лучи, теперь горит мерцающим огнем, который делает его комнату такой уютной, а закрытые занавески позволяют отгородиться от ночи. Тем же, кто блуждает снаружи, в темноте и под дождем, он может разве что посоветовать разжечь костерок и попытаться обогреться. Одного или двух он даже впускает в свою красивую комнату, и они оставляют на ковре лужи и грязные следы и плюют в огонь. Он очень из-за этого расстраивается, но терпит, потому что, хоть ничего не понимает в преклонении, но до определенной степени любит своих ближних. Странно сравнивать его с коммунистом, который их не любит. Но, разумеется, если ближние начнут вести себя слишком скверно, преподобный вызовет полицию».
Чтобы читатель не посчитал, что Джон относился к коммунисту менее критично, я процитирую несколько его комментариев о другом товарище, которого он упомянул ранее: «В глубине души он догадывается, что ни на что не годен, хотя и притворяется перед самим собой благородным страдальцем. Конечно же он страдалец — большое несчастье оказаться таким, как он. И вины общества в этом ровно столько же, сколько его собственной. Так это никчемное создание и проводит жизнь, вечно показывая язык обществу или тем силам, что управляют обществом. Он просто переполнен ненавистью, но даже она какая-то неискренняя. Просто попытка самообороны и самооправдания. Ей не обрести способности к созиданию как той, что смела царскую Россию и создала новую. В Англии дела пока еще не настолько плохи. Все, что могут персонажи вроде него — это плеваться от ненависти, давая противникам прекрасное оправдание для репрессий против коммунистического движения. Разумеется, уйма состоятельных людей и тех, кто только мечтает стать состоятельными, точно так же подсознательно стыдятся себя, и так же полны ненависти, как этот парень, и им нужен козел отпущения, на котором можно выместить свою злость. И этот несчастный и все, ему подобные, как специально для этого придуманы».
Я заметил, что у неимущих больше поводов для ненависти, чем у состоятельных. Это заставило Джона провести небольшую лекцию, в которой было немного от анализа, немного — от пророчества, которое со временем оказалось на удивление точным:
«Ты говоришь так, будто ненависть — это что-то разумное, и люди ненавидят только если у них есть для этого причина. И если ты хочешь понять современную Европу и мир, то ты должен учитывать три вещи, одновременно четко выделяемые и крепко связанные друг с другом.
Во-первых, существует практически всеобщая необходимость ненавидеть хоть что-то, сознательное или бессознательное желание возложить на что-то свои грехи, а потом уничтожить. В совершенно здоровом сознании (даже у представителей твоего вида) эта нужда играет малую роль. Но практически все вокруг больны, поэтому им просто необходимо кого-нибудь ненавидеть. Чаще всего, они ненавидят своих соседей, или жен, мужей, родителей или детей. Но гораздо увлекательнее ненавидеть чужаков. В конце концов, нация — это просто сообщество ненависти иностранцев, этакий супер-клуб ненависти.
Второе, что нужно иметь в виду, это очевидный беспорядок в экономике. Люди, имеющие над ней власть, пытаются руководить миром к своей выгоде. Еще недавно им это удавалось более-менее успешно, но теперь работа стала слишком сложной для их ограниченных способностей, и все покатилось к черту. И это дает ненависти еще одно приложение. У неимущих есть отличный повод ненавидеть богатеев, которые устроили бардак и теперь не могут с ним разобраться. Состоятельные боятся и, следовательно, охотно ненавидят неимущих. Чего не понимает никто, так это что не будь нужды ненавидеть, сидящей глубоко практически в каждом сознании, все социальные проблемы можно было бы разумно оценить и даже, возможно, решить.
Третий фактор — это растущее ощущение, что в мире, построенном исключительно на научных догматах, что-то серьезно неправильно. Я не имею в виду, что люди начинают сознательно сомневаться в науке. Проблема гораздо глубже. Постепенно становится ясно, что современной культуры не достаточно для жизни. Она не работает на практике, где-то в ней не хватает винтика, поэтому одна жизненно важная часть просто не действует. Ужас перед современной культурой, перед наукой, механизацией и стандартизацией — это только первые проявления этого фактора. Он появился позднее большевизма. Большевики, как и все лево-настроенные социальные движения, вполне довольны современным обществом. Точнее, все его огрехи эти простоватые теоретики списывают на ошибки капитализма. Но в целом они принимают его как есть — рациональным, научно обоснованным, механизированным и склепанным медными гвоздями. И все равно по всему миру существует уйма народу, который чувствует к нему подсознательное отвращение. Они не могут понять, что не так, но уверены, что чего-то не хватает. Некоторые, ощущая пустоту, забираются обратно под крылышко церкви — католической, в частности. Но слишком много воды утекло с тех пор, как церкви по-настоящему что-то значили, так что в обращении к ним тоже нет никакого толку. Те, кто не способен проглотить спасительную пилюлю христианства, остаются в ужасной нужде — ищут чего-то, они сами не знают, чего именно, а часто даже не подозревают, что им чего-то не хватает. Эта глубоко спрятанная необходимость смешивается с необходимостью ненавидеть и, если это люди среднего класса, также со страхом социальной революции. И страх, смешанный с ненавистью готов для употребления для любого негодяя, преследующего собственные цели, или способного человека, мечтающего побыть большой шишкой. Именно это случилось в Италии[32]. И это будет распространяться. Я готов прозакладывать собственные ботинки, что уже через несколько лет по всей Европе поднимется невообразимая волна возмущения против социалистических движений, основанная частично на страхе и ненависти, частично — на этом неопределенном подозрении, что что-то не так с культурой, основанной только на науке. И это не просто сознательное подозрение. Это ощущение где-то в самом нутре, что-то вроде примитивного слепого религиозного голода. Ты наверняка смог почувствовать его в Германии, когда мы были там в прошлом году. Подсознательное отвращение и усталость — от механизмов, от рациональности, от демократии, от здравого смысла. Безумное желание быть сумасшедшим, одержимым чем-нибудь. Просто находка для всех состоятельных ненавистников! Вот что случится в Европе. Волна, сила которой в смеси своекорыстия, чистой ненависти и голоде растерянных душ, достойном самом по себе, но слишком легко извращаемом во что-то кровавое. Если бы христианство умело сдерживать и дисциплинировать его, оно творило бы чудеса. Но христианство изжило себя. Поэтому люди изобретут какую-нибудь свою жуткую религию. И богом в ней будет покровитель клуба ненависти — нация. Вот кто грядет. Новый Мессия, по одному для каждого племени, который придет к власти не в торжестве любви и кротости, но ненависти и жестокости. Просто потому, что именно этого вы все на самом деле хотите, втайне, в глубине своих больных калечных душонок и свихнувшихся неполноценных умов. Господи!..»
Эта речь не слишком меня впечатлила. Я ответил, что лучшие умы уже переросли этого племенного бога. А остальное человечество, в конце концов, последует за лучшими. Смех Джона сбил меня с толку.
«Лучшие умы! — наконец произнес он. — Одна из главных бед вашего вида состоит в том, что ваши лучшие умы способны сбиваться с пути сильнее, чем вторые по величине и гораздо сильнее, чем какие-нибудь еще по счету. Именно это и происходит с вами вот уже который век: толпы лучших умов водили вас из одного тупика в другой, и всегда — с непоколебимой храбростью и находчивость. Проблема в том, что вы не способны воспринимать всю картину разом. Тот, кто полностью осознает какой-то один набор фактов, неизбежно теряет из виду все остальные настолько же важные наборы. А так как у вас практически нет внутреннего чувства реальности, которое направляло бы вас как компас, никогда нельзя предсказать, насколько далеко вы можете зайти, свернув не в ту сторону».
Тут я перебил его, заметив: «Это, должно быть, одна из бед разумного существа — разум может вести вперед, а может завести в ужасную беду».
«Это беда существа, которое уже перестало быть животным, но еще не доросло до человека, — ответил на это Джон. — У птеродактилей было огромное преимущество перед всеми динозаврами, по старинке ползавшими по земле. Но у них была одна проблема, которой не было у наземных ящеров: из-за того, что они немного умели летать, они могли разбиться! И, в конце концов, их все равно вытеснили птицы. Так вот, я — птица».
Он молчал мгновение, а потом продолжил: «Еще пару веков назад все лучшие умы принадлежали церкви. В те времена не было ничего, сравнимого с христианством в практическом значении и теоретическом интересе. Поэтому лучшие умы собирались вокруг него, многие поколения посвящали ему свои труды. Но со временем они задушили живую веру своими бесконечными теориями. А потом попытались с помощью своей религии, или, скорее, с помощью своих обожаемых доктрин, объяснить весь физический мир. И тогда появилось поколение блестящих умов, которое посчитало все эти объяснения неубедительными, и захотело посмотреть, как все происходит в реальности. Они и их преемники создали современную науку, подарили человечеству власть над физическим миром и изменили облик земли. Можно сказать, что наука произвела действие столь же поразительное, как изменения в других областях жизни, которые принесла религия — настоящая, живая религия — веками ранее. Только теперь все лучшие умы собирались вокруг науки, работая над созданием нового научного взгляда на вселенную, научных обоснований для чувств и действий. Поддавшись впечатлению от науки, новых технологий и идеи «деловой жизни» в целом, люди потеряли из виду то немногое, что у них оставалось от старой религии. И оказались еще в большей темноте, понимая собственный внутренний мир даже хуже, чем прежде. Все были так заняты наукой, производством, строительством империй, что совершенно забыли про то, что внутри. Разумеется, нашлось какое-то количество лучших умов и простых людей, которые не поверили в это новые модные идеи. Но после войны недоверие стало повсеместным. После этой войны девятнадцатый век выглядел несколько глупо, не правда ли? И что же произошло? Некоторые лучшие умы (заметь, действительно лучшие) бросились обратно к Церкви. Другие, более социальные, объявили, что всем «долженствует» жить ради улучшения человечества или для того, чтобы обеспечить счастливую жизнь будущим поколениям. Еще одни, считая, что у человечества уже нет надежды, впали в изящное отчаяние, основанное либо на презрении и ненависти к собратьям, либо на сострадании, под которым прячется жалось к себе. Талантливые молодые литераторы и художники решили, что в разрушающем мире им осталось только как можно лучше проводить время. Они ищут удовольствий любой ценой, причем удовольствий не совсем диких. Так, хотя они жаждут бесконечных сексуальных удовольствий, они выбирают их в высшей степени сознательно и пристрастно. Они хотят получать эстетическое удовольствие, но только такого рода, что потворствовало бы их собственным слабостям, и дегустируют только те идеи, которые им, так сказать, по вкусу. Золотая молодежь! Жирные мухи на разлагающемся трупе цивилизации. Бедняги, как они на самом деле должно быть ненавидят себя. Но ведь, черт побери, в большинстве своем это отличный материал, который весь ушел в брак».
Джон как раз провел несколько недель, изучая лондонскую интеллигенцию. Он сумел проникнуть в кружок Блумсбери[33], изобразив вундеркинда и позволив одному из известных писателей демонстрировать его своим друзьям как диковинку. Очевидно, он взялся за изучение жизни этих умнейших, но сбившихся с пути молодых мужчин и женщин с присущей ему основательностью, потому что возвратился домой совершенно разбитым. Я не стану приводить здесь подробный отчет о его приключениях, но процитирую его мнение о тех, кто претендует на звание «передовых мыслителей»:
«Видишь ли, в каком-то смысле они действительно на передовой мысли, или, по крайней мере, они первыми уловили ее модное направление. О том, что они чувствуют, о чем размышляют сегодня, остальные будут думать, может быть, через год. И, по стандартам Hom. Sap., некоторых из них действительно можно назвать первоклассными мыслителями. Точнее, можно было бы назвать, сложись обстоятельства иначе. (Разумеется, большинство все равно пустые болтуны, но их я не считаю.) Положение же очень простое и при этом отчаянное. Вот он, центр, к которому стремятся приблизиться все самые умные и тонко чувствующие люди страны, надеясь встретить себе подобных и расширить свой кругозор. И что же? Бедные маленькие мушки попадаются в паутину, в сеть условностей, такую тонкую, что большинство даже не знает о ее существовании. Они вовсю жужжат и воображают, что летают на свободе, хотя на деле каждый из них все прочнее влипает на предназначенное ему место в общей паутине. Да, их считают людьми, совершенно чуждыми условностей. Центр, к которому они стремятся, навязывает отрицание условностей, оспаривание каждой мысли и действия как условие. Но «оспаривать» что-либо они могут только в рамках привычных им условностей. У них всех есть общие вкусы и предпочтения, которые делают их практически неотличимыми друг от друга, даже несмотря на все внешние различия. Это не было бы столь важно, если бы в их вкусах было что-то исключительное, но это не так: столь сильные природные способности к меткому определению истинной изысканности, как правило, заглушаются условностями. И, если бы условности были обоснованы, это было не так страшно. Но они гласят только, что необходимо выглядеть «гениально» и «оригинально» и жаждать некоего «нового опыта». Некоторые из них действительно гениальны и оригинальны, по меркам вашего вида. Некоторые облагодетельствованы даром опыта. Но и гениальность, и оригинальность, и опыт получены вопреки паутине и состоят в основном из трепыхания и бестолкового метания, а не из полета. Влияние всепроникающей условности превращает гениальность в показной глянец, оригинальность — в извращение, делает разум нечувствительным к всякому опыту, кроме самого грубого и пошлого. Я не имею в виду только грубость их сексуальных опытов и пошлость в личных отношениях — хотя их страсть к разрушению старых традиций любой ценой и неприятие сентиментальности привело, в конце концов, к серии утомительных и грубых крайностей. Я говорю в первую очередь о грубости… наверное, духа. Хотя эти люди часто достаточно умны (для вашего вида), они (в какой-то мере, по причине духовной недисциплинированности, частично — из-за какой-то странной, полубессознательной трусости) не имеют представления о более возвышенных материях, чтобы испытать свой разум. Они, видишь ли, крайней нежные и чувствительные создания, восприимчивые к удовольствию и боли. Столкнувшись в ранние годы с чем-то, напоминающим важный жизненный опыт, они нашли его слишком волнующим. И выработали в себе привычку избегать чего-либо подобного ему. Они прячут эту необходимость избегания, впитывая самые незначительные и поверхностные (хотя и чувственные) эмоции, а так же долго и со вкусом рассуждая об Опыте с большой буквы, заменяя реальность умственным жужжанием».
От такого вывода мне стало не по себе. Хотя я и не был одним из «них», я не мог отделаться от чувства, что эти слова в какой-то мере относятся и ко мне. Джон, видимо, понял мои мысли, потому что он ухмыльнулся и подмигнул мне совершенно издевательски. «Прямо в точку, да? Не беспокойся, ты не в паутине. Судьба охранила тебя от нее в нашей отсталой северной провинции».
Через несколько недель его настроение, казалось, изменилось. До сих пор он был беззаботным, иногда даже грубым, как в ходе исследования, так и в комментариях. В моменты серьезности он проявлял искренний, хотя и несколько отстраненный интерес, какой испытывает антрополог, наблюдающий за традициями какого-нибудь первобытного племени. Он всегда был готов говорить о своих экспериментах и спорить о своих суждениях. Но со временем Джон становился все менее общительным, и даже когда снисходил до бесед, они выходили гораздо более краткими и мрачными. От добродушных подшучиваний и полусерьезной надменности не осталось и следа. Вместо них появилась ужасающая привычка хладнокровного утомительного разбора каждого слова, сказанного ему кем-либо. В конце концов, прекратилось и это, и единственной реакцией Джона на любое мое проявление любопытства стал неизменно угрюмый взгляд. Так смотрит одинокий человек на свою резвящуюся собаку, когда его одолевает нужда в человеческом общении. Заметь я подобное поведение за кем-либо, кроме Джона, я счел бы себя оскорбленным. Но глядя на Джона, а начинал тревожиться. Его взгляд пробуждал во мне болезненное сознание собственной неполноценности и непреодолимое желание отвести глаза и заняться своими делами.
Только однажды Джон выразил свои мысли свободно. Мы договорились встретиться в его подземной мастерской, чтобы обсудить один предложенный мною финансовый проект. Джон лежал на кровати, свесив одну ногу и закинув руки за голову. Я начал было объяснять свою идею, но его внимание, но его мысли явно где-то витали. «Черт побери, ты вообще слушаешь? — наконец, не сдержавшись, воскликнул я. — Ты опять что-то изобретаешь?» «Не изобретаю, — ответил он. — Открываю». Его голос звучал настолько тревожно, что меня охватила невольная паника. «Боже ж ты мой, ты можешь выражаться яснее? Что с тобой творится в последнее время? Мне-то ты можешь сказать?» Он оторвал взгляд от потолка и в упор уставился на меня. Я принялся набивать трубку.
«Хорошо, я скажу, — наконец произнес Джон. — Если сумею. Или, столько, сколько сумею. Какое-то время назад я задался следующим вопросом. Является ли нынешнее состояние мира всего лишь случайностью, болезнью, которую можно было избежать, которую можно излечить? Или в нем проявляется нечто, присущее человеческой природе? Ну что же, теперь у меня есть ответ. Homo Sapiens похож на паука, пытающегося выбраться из таза. Чем выше он забирается, тем круче подъем. И рано или поздно он снова соскользнет вниз. Пока он ползает по дну, все в порядке, но как только начинает карабкаться — падение неизбежно, не важно, по какой стенке он решит ползти на этот раз. И, чем выше он взбирается, тем дальше падать. Он может основывать цивилизацию за цивилизацией, но каждый раз, задолго до того, как научится быть по-настоящему цивилизованным, — ж-жух! — он снова соскальзывает вниз!»
«Может, все так и есть, — запротестовал я. — Но откуда у тебя такая уверенность? Hom. Sap. — изобретательное животное. Предположим, паук придумает что-нибудь, чтобы сделать свои лапки липкими? Или, например, это не паук вовсе, а… жук! У жуков есть крылья. Пусть они иногда забывают о них, но… Тебе не кажется, что нынешний подъем Hom. Sap. отличается от предыдущих? Механические приспособления — это клей на его лапках. И, мне кажется, надкрылья тоже начинают слегка подрагивать».
Джон какое-то время молча меня разглядывал. Встряхнувшись, он произнес голосом, который как будто доносился через огромное расстояние: «Нет. У него нет крыльев». После чего добавил уже нормальным тоном: «А механизмы… Если бы он только понимал, как их использовать, то сумел бы взобраться на пару шагов выше. Но он даже понятия не имеет, что это такое. Видишь ли, у каждого создания есть лимит возможности развития, который включен в саму его природу. Homo Sapiens достиг своего предела миллион лет назад, но только теперь он начал использовать свои способности так, что они стали представлять опасность для него самого. Придумав науку и механические устройства, он достиг того уровня, где его развития уже не достаточно для безопасности. Разумеется, он может еще немного продержаться. Может кое-как преодолеть этот конкретный кризис. Но если так, то в итоге он достигнет застоя, а не полета, о котором так мечтает. Механические приспособления, конечно же, нужны для полнейшего развития человеческого духа. Но недочеловеку они несут гибель».
«Откуда такая уверенность? Не слишком ли смелые выводы ты делаешь?»
Джон сжал губы, а потом изогнул их в подобие улыбки. «Да, ты прав, — сказал он. Есть одна возможность, о которой я забыл. Если бы на весь вид, или хотя бы на большую часть его представителей, снизошло чудесное вдохновение, и они внезапно сделались бы настоящими людьми, вскоре положение исправилось».
Я воспринял эту тираду как ироничное замечание, но Джон добавил: «О нет, я говорю всерьез. Если под «чудесным вдохновением» понимать неожиданное и стихийное проявление внутренней силы, заложенной в ваших жалких недоразвитых душонках, которое поднимет вас над обычной мелочной возней. С отдельными людьми это случается довольно часто. Когда появилось христианство, это происходило повсеместно. Но относительно целого, этого было мало, и энергия иссякла. И если не произойдет нечто, подобное раннему христианству, но гораздо мощнее и в большем объеме, надежды нет. Видишь ли, и ранние христиане, и ранние буддисты, и все им подобные оставались на нижнем уровне того, состояния, что я называю недочеловеком, несмотря на все чудеса. Их умственный уровень оставался таким же, как и прежде, их воля претерпевала серьезные изменения под действием новых сил, но в целом изменение было непостоянным. Или, скорее, новое в них не могло достаточно гармонично встроиться в их прежнюю жизнь и превратиться во что-то гармоничное и естественное. Его влияние оставалось шатким. Можно сказать, что новый компонент был необычайно нестабильным. Или, если иначе, они сумели стать святыми — но не ангелами. Человеческое и животное находилось в них в вечном противостоянии. Поэтому они так носились со всякими идеями вроде греховности и спасения души вместо того, чтобы начать новую жизнь, полную свободы и радости, которая изменила бы мир к лучшему».
Он замолчал. Я снова набил трубку и зажег ее. Наконец, Джон заметил: «Уже девятая спичка. Смешное ты создание!» И правда. Передо мной лежало восемь сгоревших спичек, хотя я не мог вспомнить, чтобы зажигал их. Джон со своего места не мог видеть пепельницу. Должно быть, он замечал каждый раз, когда я заново зажигал трубку. Кажется, он был способен видеть все, что происходило вокруг него, как бы ни был поглощен своими мыслями. «Ты создание еще смешнее!» — парировал я.
Наконец, Джон продолжил говорить. Смотрел он на меня, но у меня было чувство, что разговаривал он скорее про себя, чем со мной. «Сначала я подумал, что мне надо просто взять правление миром в свои руки и помочь Homo Sapiens сделать из себя что-то более человекоподобное. Но потом понял, что на это была способна только та сила, которую люди называли «богом». Или, может быть, какое-нибудь высшее существо с другой планеты или из другого измерения. Но не думаю, что они стали бы тратить свое время и силы. Скорее всего, они бы обратили землян в скот, музейные диковинки, домашних зверушек или просто паразитов. В общем, мне кажется, только они могли бы сделать что-то для Hom. Sap. если бы захотели. Я не мог бы. Я уверен, что сумел бы получить власть над человечеством, если захотел. И, оказавшись у власти, сумел бы сделать этот мир гораздо уютнее и счастливее. Но мне все равно приходилось бы неизменно иметь в виду ограниченные способности вашего вида. Пытаться заставить вас жить по слишком сложным правилам — это все равно, что пытаться создать цивилизацию в стае мартышек. Получился бы еще больший хаос, чем прежде, они объединились бы все против меня и, в конце концов, неминуемо уничтожили. Так что мне пришлось бы принимать вас такими, какие вы есть, со всеми вашими недостатками. А это было бы ужасной тратой моих талантов. С тем же успехом я могу провести жизнь, разводя цыплят».
«Ах ты, надменный щенок! — возмутился я. — Никогда не поверю, что мы так плохи, как ты описываешь».
«Ну конечно ты не веришь! Ты же тоже один из стаи, — невозмутимо ответил он. — Ну, что же. Я потратил какое-то время и уйму сил, таскаясь по Европе. Что же я увидел? По наивности своей я думал, что наверх выбираются лучшие умы. Что лидерами окажутся существа, хотя бы близкие к настоящим людям: разумные, рациональные, работоспособные, лишенные всякого эгоизма и посвящающие все свои силы служению всему лучшему, что есть в человеке. Ничего подобного! По большей части, они не дотягивают даже до среднего уровня. Их умственных способностей просто недостаточно для занимаемых позиций. Взять, например, старика Я. (он назвал одного члена кабинета министров). Ты бы поразился, если бы видел его так же, как я. Он просто не способен воспринимать четко и ясно что-либо, не касающееся его маленького драгоценного самомнения. Любая идея, чтобы достигнуть его, должна пробить окутывающий его кокон предвзятых мнений, клише и дипломатичных фразочек. В вопросах современной политики он ориентируется не больше, чем поденка — в рыбе, обитающей в ручейке, куда она только что упала. Он говорит много громких слов, которые могут что-то для кого-то значить, но остаются для него пустым звуком. Они для него просто фишки, которые используются при игре в политику. Он даже не представляет себе, что есть что-то еще. Вот в чем его беда.
Или вот Ю., медиа-магнат. На самом деле он всего лишь туповатый беспризорник, который нашел способ облапошивать людей, заставляя давать ему деньги и власть. Попробуй говорить с ним о чем-то по-настоящему ценном — и он просто не поймет, о чем ты толкуешь. Но больше, чем подобные типы, сочетающие власть и пустоголовость, меня пугают другие. Вроде молодого Э. Его революционные идеи еще долго будут оказывать влияние на общественную мысль. У него есть мозги, он знает, как ими пользоваться, и в нем есть храбрость. Но… я достаточно долго изучал его и не мог не заметить его истинного мотива. Неизвестного, разумеется, ему самому. В прошлом ему пришлось пережить непростые времена, и теперь он хочет отыграться, хочет, чтобы притеснители его боялись. Он собирается использовать неимущих для того, чтобы сломить богатеев, для собственного удовольствия. Ну что же, пусть отыгрывается, удачи ему. Но что это за цель в жизни, пусть и не осознанная? Она заставила его сделать много хорошего, но она также покалечила его.
Или Ш., философ, высмеявший старую школу с ее наивной верой в слова. Он на самом деле, такой же, как Э. Я достаточно хорошо его изучил. И поэтому вижу, что главной движущей силой всех его гениальных работ является он сам, не склоняющийся ни перед человеком, ни перед богом, очистившийся от предрассудков и сантиментов, верный только разуму, но даже ему не доверяющий слепо. Все это достойно восхищения. Но образ настолько захватил его, что искажает его способность логично рассуждать. Невозможно быть настоящим философом, если ты захвачен какой-то идеей.
С другой стороны, есть Ч. Он знает все от электронов до галактики он первоклассный специалист в своей отрасли. Кроме того, он не чужд духовного опыта. В чем же заковырка на этот раз? Он — добрейшее существо, полное сочувствия. Он предпочитает думать, что вселенная вполне себе ничего, с точки зрения человека. Отсюда берут начало все его исследования и догадки. Да, пока он остается в рамках науки, то достаточно уверенно держится на ногах. Но его духовный опыт говорит ему, что наука все же очень поверхностна. И в этом он прав. Но его духовный опыт путается с его добротой, и он начинает рассказывать нам о Вселенной вещи, которые в чистом виде являются выдумкой его доброты».
Он на секунду умолк и со вздохом закончил: «Нет толку продолжать в том же духе. Вывод и так достаточно очевиден: Homo Sapiens находится в конце своего пути, и я не собираюсь тратить свою жизнь на возню с обреченным видом».
«Ты совершенно уверен в себе», — заметил я. «Да, — ответил Джон. — В каком-то смысле я совершенно в себе уверен, и одновременно совсем не уверен в других смыслах, которых не могу объяснить. Но одно мне ясно. Если я получу власть над Hom. Sap., я вымерзну внутри и не буду способен делать свою настоящую работу. В чем она заключается, я пока и сам не уверен и не могу объяснить. Но она начинается с чего-то во мне. Разумеется, я не собираюсь просто «спасать» свою «душу». Я, один единственный человек, с тем же успехом могу быть проклят, но мир от этого не изменится. Возможно даже, что, будь я проклят, мир бы от этого только выиграл. Сам по себе я не имею значения, но я несу в себе возможность сделать что-то значимое. В этом я уверен. И так же я уверен в том, с чего мне следует начать — с внутреннего изыскания объективной реальности для того, чтобы подготовиться к объективному творению. Ты можешь что-нибудь из этого понять?»
«Не очень много, — ответил я. — Но продолжай».
«Нет, — ответил он. — Эту тему я развивать не собираюсь. Но могу сказать вот что: недавно мне пришлось здорово испугаться. Я не так легко пугаюсь. И это был всего второй раз в моей жизни. На прошлой неделе я ходил на финал футбольного матча, чтобы посмотреть на зрителей. На поле шла серьезная схватка (и вся игра была очень неплоха от начала до конца), а за три минуты до конца случилась неприятность из-за нарушения. Мяч попал в ворота до свистка судьи, игрок получил замечание, и гол, который решил бы итог состязания, не был засчитан. Толпа ужасно завелась из-за этого, ты наверное слышал. И это напугало меня. И я не имею в виду, что я боялся пострадать в толпе. Нет, знай я, на чьей я стороне, и какова цель возможного столкновения, я бы с удовольствием поучаствовал в небольшой потасовке. Но целей и сторон не было. Нарушение однозначно было. И «чувство игры» должно было удержать болельщиков в рамках. Но на этот раз оно не сработало. Все просто потеряли головы, эмоции перехлестнули через все границы. И напугало меня ощущение, что я совершенно чужой в этой толпе. Единственный человек в огромном стаде скота. Передо мной была прекрасная выборка представителей рода человеческого, из шестнадцати сотен миллионов особей Homo Sapiens. И эта прекрасная подборка выражала свои эмоции в совершенно обычной для себя манере, с помощью нечленораздельного рева и воя. И я стоял среди них в одиночестве: неоформившееся, невежественное, неуклюжее создание — единственный настоящий человек. Может быть, единственный на всем свете. И потому, что я был человеком с заложенной во мне возможности какого-то нового, превосходящего все былое духовного достижения, я был важнее, чем все шестнадцать сотен миллионов вместе взятые. Ужасная мысль сама по себе. И завывающая толпа только усиливала мой ужас. Я боялся не ее, а того, что она представляла. Не то, чтобы меня пугали отдельные люди. Они меня скорее веселили. И, если бы они обратились против меня, я бы дал достойный отпор. Ужасала же меня мысль об огромной ответственности, и огромных шансах против того, что мне удастся осуществить мои планы».
Джон снова умолк. Я сидел, настолько пораженный его уверенностью в собственной огромной важности, что не мог ничего ответить. Наконец, он сказал:
«Тебе, мой верный Фидо, все это должно казаться совершенно невероятным. Но, возможно, уточнив всего одну вещь, я сделаю идею в целом понятнее для тебя. Уже почти точно известно, что вскоре начнется новая мировая война, и что она может стать концом цивилизации. Но я знаю кое-что, из-за чего ситуация выглядит еще хуже. Я не знаю точно, что случится с вашим видом в далеком будущем, но уверен, что если не произойдет чуда, уже очень скоро начнется ужасный беспорядок, исключительно из-за вашей психологии. Я тщательно изучал умы великие и мелкие, и мне стало совершенно ясно, что в крупных вопросах Homo Sapiens проявляет себя плохо обучаемым животным. Вы не вынесли никаких уроков из первой войны. Практической смекалки у вас не более, чем у мотылька, который, однажды влетев в пламя свечи, бросается в него, едва лишь оправится от шока. Снова и снова, пока не сожжет крылья. Умом многие осознают опасность. Но вы не привыкли следовать доводам разума. Как если бы мотылек знал, что пламя для него означает смерть, но не мог приказать своим крыльям не нести его к свече. Так же и с этой зарождающейся безумной религией национализма, которая понемногу становится все лучше в деле разрушения. Бедствие уже неизбежно, если только не случится чудо — а оно может случиться. Еще возможен скачок вперед, к более человечному мышлению и, следовательно, к социальному и религиозному перевороту. Но если чуда не случится, то лет через пятнадцать-двадцать болезнь охватит все общество. Несколько великих держав нападут друг на друга и — пуф! От цивилизации ничего не останется в считанные недели. Конечно, если бы сейчас я взял управление в свои руки, я, скорее всего, сумел бы предотвратить удар. Но, как я уже сказал, это означало бы забросить то действительно животворное дело, которым мне предстоит заниматься. Разведение кур не стоит таких жертв. А в результате, Фидо, я увяз вместе с вашим ужасным видом. Я должен вырваться на свободу и, если это возможно, не попасть в гущу надвигающегося бедствия».
Мрачный прогноз судьбы Homo Sapiens появился в то же время, когда собственное развитие Джона привело к его глубокому духовному кризису. Через несколько недель после описанного мной разговора он, казалось, окончательно погрузился в себя и избегал общения даже с теми, кто считал себя его друзьями. Былой интерес к окружающим его странным существам пропал. Его ответы на любой вопрос были необычайно краткими, за исключением редких случаев, когда он внезапно становился враждебным и высокомерным. Иногда он, казалось, жаждал понимания, которого не в состоянии был найти. Порой он убеждал меня отправиться с ним на дневную прогулку по холмам, или на вечерний поход в театр, но после нескольких отчаянных попыток изобразить нормальный разговор, впадал в молчаливое отчаяние, едва ли слыша мои попытки вести беседу. Или подолгу ходил по пятам за матерью, так и не находя, что ей сказать. Пакс была крайней обеспокоена его состоянием, и из-за этого печального безмолвия начала даже опасаться, что «его мозг начал сдавать». Она рассказала мне, как однажды ночью услышала в его комнате какой-то шум и заглянула к нему в комнату, чтобы узнать, в чем дело. По ее словам, Джон «плакал как ребенок, который не может оправиться после кошмара». Она долго гладила его по голове и упрашивала рассказать, что его тревожит. Не переставая всхлипывать, он ответил: «О, Пакс, мне так одиноко!»
Джон находился в таком плачевном состоянии долгие недели, и, в конце концов, пропал из дома. Его родители, привыкшие к его долгим отлучкам, на этот раз получили открытку с почтовым штемпелем Шотландии, в которой было написано, что Джон решил устроить себе каникулы, и не планирует возвращаться домой «еще некоторое время».
Спустя месяц после его исчезновения, когда мы все уде начали беспокоиться за Джона, мой знакомый, Тед Бринстон, который знал, что Джон пропал, рассказал мне, что его друг по фамилии МакУист, увлекавшийся скалолазанием, повстречал в горах северной Шотландии «странного дикого ребенка». Он предложил познакомить меня с этим МакУистом.
Через какое-то время Бринстон пригласил меня отобедать с ним, обещая, что МакУист и еще один его приятель-скалолаз, Нортон, тоже будут присутствовать. Когда мы собрались вместе, я с неудовольствием обнаружил, что они не желали рассказывать о случае, который стал причиной нашей встречи. В конце концов, алкоголь и, возможно, мое беспокойство за Джона переломили это нежелание.
Они исследовали редко посещаемую гряду скал в Росс-энд-Кромарти[34], устанавливая палатки на несколько дней у подходящих ручьев или озер. В один очень жаркий день они взбирались по травянистому склону одной из гор (название которой они наотрез отказались сообщить) и тут услышали странные звуки, раздававшиеся, по всей видимости, с противоположного конца узкого ущелья, находившегося справа от них. Их так заинтересовал этот наполовину животный, наполовину человеческий голос, что они решили узнать, чей он. Спустившись вниз, к текущему по дну ущелья потоку, они увидели совершенно голого мальчика, сидевшего у небольшого водопада, и то ли певшего, то ли завывавшего. Эта картина выглядела так странно, что у обоих «мурашки по коже поползли», как признался МакУист. Увидев их, существо бросилось прочь и исчезло среди березовой поросли. Они искали его какое-то время, то так ничего и не обнаружили.
Спустя несколько дней они рассказали об этом происшествии в небольшой таверне. Один из местных жителей, рыжебородый детина, который употребил немало алкоголя, сразу припомнил еще несколько упоминаний о встречах со странным ребенком — если он и впрямь был ребенком, а не каким-нибудь кельпи[35]. Один из племянников собственной его невестки как-то погнался за этим созданием и видел, как оно прекратилось в клок тумана. А другой столкнулся с ним лицом к лицу, и говорил, что глаза у того — что пушечные ядра и черные как пропасть!
Позднее на той же неделе скалолазы вновь повстречали этого одичавшего ребенка. Они взбирались по достаточно сложному разлому, и достигли места, где дальнейший подъем уже казался невозможным. МакУист, находившийся во главе, втянул своего товарища и готовился преодолеть большой выступ в поисках подходящего пути. В следующий момент из-за выступа показалось загорелое плечо, а потом появилось лицо, какого прежде скалолазу не приходилось видеть. С его слов я уверенно заключил, что это был Джон. Меня порядком обеспокоило то, как МакУист описал его. Щеки впали, и казалось, что кожа обтягивает его череп, глаза странно блестели. Едва Джон заметил людей, лицо его приобрело выражение отвращения, почти переходящего в ужас, и он снова скрылся за выступом. МакУист преодолел уступ, стараясь не потерять мальчика из вида. Джон уже преодолел полпути вниз по гладкой скале, на которой ранее днем скалолазы пытались отыскать путь наверх, но отказались от своих попыток, сочтя маршрут слишком сложным и выбрав вместо этого разлом. Вспоминая об этом случае, МакУист воскликнул: «Господи! Этот мальчишка — знатный скалолаз! Он буквально стекал от опоры к опоре». Достигнув небольшого козырька, Джон нырнул куда-то влево и пропал.
Последняя их встреча была достаточно продолжительной. Поздно вечером скалолазы пытались отыскать спуск и попали в бурю. Оба промокли насквозь. Ветер был таким сильным, что им с трудом удавалось идти против него. Наконец, они поняли, что в облаке сбились с дороги и вышли не на тот отрог горы. Вокруг них были одни пропасти, но они сумели, обвязавшись веревками, спуститься в ущелье или большой разлом, частично забитый упавшими камнями. Примерно на полпути вниз они с удивлением почувствовали запах дыма, а затем увидели, как его тонкая струйка сочится из-за громадной плиты, стоящей под углом к скале вблизи их маршрута. Только с огромным трудом, отыскав всего несколько ненадежных опор, МакУист сумел пробраться до небольшого выступа. Нортон последовал за ним. Из-за плиты просачивался свет. Еще пара неуверенных шагов — и они вступили в освещенное пространство перед плитой. Три стороны плиты из четырех были засыпаны мелкими осколками породы, приподнятая часть удерживалась на месте краями разлома. Скорчившись, они сумели заглянуть в отверстие и увидели небольшую пещеру, освещенную костром из торфа и вереска. Внутри, на ложе из сухой травы и того же вереска, вытянулся Джон. Он неотрывно смотрел в огонь, и по его лицу струились слезы. Он был голый, но неподалеку лежала груда оленьих шкур. У огня на плоском камне лежали остатки приготовленной птицы.
Необычайно смущенные слезами странного ребенка, скалолазы тихо отступили. Посовещавшись шепотом, они решили, однако, что обязаны что-то предпринять. Поэтому, шумя по камням сапогами, как будто только подходили к пещере, они остановились перед плитой, и МакУист громко спросил: «Есть здесь кто?» Ответа не последовало. Они снова заглянули внутрь через небольшое отверстие входа. Джон лежал как прежде и не обращал на них никакого внимания. Рядом с птицей лежал толстый костяной нож или кортик, очевидно, «ручной работы», но тщательно заостренный и заточенный. Другие орудия из кости или рога были разбросаны вокруг. Некоторые из них были украшены вырезанными узорами. Было здесь и что-то вроде свирели из камыша, а так же пара сандалий или мокасин из оленьей шкуры. Скалолазов поразило то, что нигде не было никаких следов цивилизации, например, ни одного предмета, сделанного из металла.
Они снова осторожно попытались заговорить с ним, но Джон не подал вида, что замечает их. МакУист нарочито шумно пробравшись в пещеру, положил руку на босую ступню мальчика и осторожно его встряхнул. Джон медленно оглянулся и растерянно посмотрел на незваного гостя, а потом вдруг вся его фигура взвилась, выражая однозначную враждебность. Вскочив со своего ложа, он припал к земле, держа в руке что-то вроде стилета, вырезанного из крупного оленьего рога. МакУист был так поражен огромными горящими глазами и нечеловеческим рычанием, что буквально вывалился из пещеры наружу.
«А потом случилась престранная вещь, — сказал МакУист. — В следующее мгновение гнев ребенка бесследно исчез, и он стал пристально меня изучать, как странное животное, какого он до сих пор не встречал. Потом он как будто подумал о чем-то другом. Бросив оружие, он снова уставился в костер с выражением глубочайшего горя на лице. В его глазах появились слезы, а губы скривились в безрадостную улыбку».
После этого МакУист надолго замолк, яростно раскуривая трубку с расстроенным и одновременно смущенным видом. Наконец, он продолжил.
«Понятно, что мы не могли оставить ребенка в таком состоянии. Поэтому я спросил, как мы могли бы ему помочь. Но он не ответил. Я снова пролез внутрь и сел рядом, ожидая какой-нибудь реакции. Так осторожно, как только мог, я коснулся его колена. Он испуганно содрогнулся и посмотрел на меня, нахмурившись, как будто пытался собраться с мыслями, метнулся было к стилету, но тут же одернул себя и, в конце концов, сказал с кривой ухмылкой: «О, прошу вас, входите. Стучать не надо, это же проходная!» Потом добавил: «Что вы все никак от меня не отвяжитесь?» Я заверил его, что мы наткнулись на его укрытие совершенно случайно, и не могли им не заинтересоваться. Я заметил, что его способности к скалолазанию нас просто поразили. И что мне кажется, что для него не слишком полезно оставаться в подобном месте. После этого я предложил ему отправиться с нами. Он покачал головой, улыбнулся и заверил меня, что он чувствует себя вполне комфортно. Мол, у него выдались непростые каникулы, и он теперь он хотел бы немного поразмыслить. Поначалу ему было сложно прокормиться, но теперь он получил кое-какие навыки, и у него было достаточно времени на размышления. Потом он рассмеялся. От этого сухого резкого звука у меня волосы на голове стали дыбом».
Тут вмешался Нортон. «Я к тому времени тоже забрался в пещеру, — сказал он, — и ужаснулся, увидев, насколько этот ребенок худ. На его теле не было ни капли жира, мышцы были похожи на связки бечевы под кожей, которая вся была покрыта шрамами и синяками. Но самым тревожным было выражение его лица. Что-то подобное я встречал у людей, только отходивших от анестезии после тяжелой операции. Как будто он прошел очищение. Бедному ребенку приходилось не сладко, но отчего?»
«Поначалу, — продолжил МакУист, — мы решили, что он сошел с ума. Но теперь я готов поклясться, что это не так. Он был одержим. С ним происходило что-то, совершенно непонятное нам. И было ли это хорошо, или плохо, я не могу знать. От самого вида этого мальчишки у меня по коже начинали ползать мурашки, а тут еще гроза и мерцающий огонь костра, и дым, который то и дело окутывал нас, когда его ветром вдувало обратно в дымовое отверстие, которое было проделано в своде. К тому же, у нас обоих слегка кружились головы от недостатка еды. Мальчик, кстати, предложил нам остатки птицы и немного черники, но мы не хотели оставить его совсем без припасов. Мы снова спросили, можем ли мы как-нибудь ему помочь, и он ответил, что да, мы можем сделать ему одолжение и никому не рассказывать о нашей встрече. Я предложил доставить весточку его родным. Он очень серьезно и подчеркнуто строго проговорил: «Нет, не говорите никому, ни единой живой душе». И добавил холодно: «Если обо мне пронюхают газетчики, мне останется только покончить с собой». Мы оказались в затруднительном положении. С одной стороны, мы должны были как-то ему помочь, с другой стороны чувствовали, что обязаны дать ему обещание».
МакУист вздохнул и проворчал: «И мы пообещали. А потом убрались оттуда и ползали туда-сюда в темноте, пока не добрались до палатки. Мы спускались со сказы в обвязке, а мальчишка шел перед нами, без всякой страховки, и показывал дорогу». Он вновь умолк, потом добавил: «Недавно я услышал от Бринстона, что у вас пропал ребенок, и нарушил обещание. И теперь чувствую себя по-настоящему скверно».
«Ничего страшного, — со смехом заверил его я. — Уж я-то не стану сообщать о нем прессе».
Тут снова вмешался Нортон. «Все не так просто. Есть еще кое-что, чего МакУист не упомянул. Расскажи им, Мак».
«Сам рассказывай, — отрезал МакУист. — А я не стану».
Снова наступила тишина. Наконец, Нортон неловко рассмеялся и признался: «Когда пытаешься рассказывать обо все этом вот так, за чашечкой кофе, все кажется просто сумасшествием. Но, черт побери, если это не произошло, значит, что-то крайне странное случилось с нами, потому что мы оба видело это так же ясно, как видим сейчас вас».
Он смолк. МакУист поднялся со своего места и принялся изучать корешки книг на полках позади нас.
«Парень сказал что-то про то, чтобы заставить нас осознать, что мы находимся перед лицом того, что не можем понять, — продолжил Нортон. — Сказал, что покажет нам кое-что, чтобы помочь нам помнить об обещании и сдержать его. Его голос стал очень странным, низким, тихим и музыкальным. Он протянул одну худую руку к своду и сказал: «Эта плита весит, наверное, тонн пятьдесят. А над ней только гроза. Отсюда видно, какой снаружи дождь», — и он указал другой рукой на выход из пещеры. Потом добавил с холодной надменностью: «Ну и что? Давайте посмотрим на звезды». И, боже мой… Вы, конечно же, не поверите, но мальчик поднял этот треклятый камень кончиками пальцев, как будто это была дверь подвала. Внутрь ворвался ужасный вихрь воды и ветра и тут же пропал. Поднимая камень все выше, он поднялся на ноги. У нас над головами было ясное звездное небо, без единого облака! Дым от костра поднимался вверх неровной колонной и рассеивался высоко над нами, заслоняя темным пятном несколько звезд. Мальчишка толкнул камень, так чтобы он стал вертикально и выпрямился, придерживая его одной рукой, а другою уперев в бедро. «Вот так!» В свете звезд и отблесках костра я видел его обращенное вверх лицо. Просветлевшее, живое, умиротворенное. Я бы даже сказал, преображенное.
Он стоял так, наверное, полминуты, в полной тишине. Потом оглянулся на нас, улыбнулся и сказал: «На забудьте. Мы вместе смотрели на звезды». Потом аккуратно опустил камень на место и продолжил: «Думаю, вам пора идти. Я покажу вам спуск с утеса. Ночью он может быть опасен». И, так как мы были совершенно парализованы от потрясения и не сделали ни единого движения, он мягко и ободряюще рассмеялся и сказал то, что я до сих пор не могу выбросить из головы (не знаю насчет МакУиста). Он сказал: «Это чудо было детской забавой. Но ведь я и есть ребенок. И пока дух в агонии пытается перерасти свое ребячество, он может утешать себя, время от времени возвращаясь к детским играм, понимая их простоту». Мы выползли из пещеры наружу, под дождь».
Наступила тишина. МакУист повернулся к нам и посмотрел на Нортона каким-то безумным взглядом. «Нам был дарован великий знак! — сказал он. — А оказались его недостойны».
«Возможно, вы не верны букве, но не духу данного обещания, — попытался я его утешить. — Уверен, что Джон не имеет ничего против того, что вы рассказали все мне. Что же до чуда, то я бы не слишком о нем беспокоился, — добавил я с большей уверенностью, чем чувствовал на самом деле. — Он, скорее всего, как-то вас загипнотизировал. Джон — очень странный ребенок».
Ближе к концу лета Пакс получила открытку. «Вернусь завтра поздно. Пожалуйста, подготовь горячую ванну. Джон», — было написано на ней.
При первой же возможности я подробно расспросил Джона о его каникулах. И с большим удивлением обнаружил, что он преодолел стадию молчаливого отчуждения, которая так всех взволновала до его побега из дома, и готов был рассказывать обо всем совершенно честно. Сомневаюсь, что я сумел понять все то, что Джон мне рассказал, и уверен, что еще многое он не стал мне рассказывать, потому что знал, что я все равно не пойму. И все время у меня было ощущение, что он изо всех сил старался перевести свои мысли на знакомый мне язык, и получившийся перевод казался ему чудовищно грубым. Я же могу только записать весь его рассказ, как я его понял.
Джон признался, что когда он начал осознавать печальную судьбу Homo Sapiens, его охватило «паническое чувство обреченности» и одновременно — «приступы одиночества». В компании он чувствовал себя даже более одиноким, чем в уединении. И в тоже время что-то странное, видимо, начало происходить с его собственным разумом. Поначалу он думал, что, наверное, сходит с ума, но потом решил верить в то, что всего лишь взрослеет. Так или иначе, он был убежден, что ему необходимо бежать от всех, чтобы без помех заняться сдвигами в собственном сознании. Так личинка предчувствует свое исчезновение и возрождение и стремиться защитить себя коконом.
К тому же, если я правильно его понял, из-за постоянного соприкосновения с цивилизацией Homo Sapiens он ощущал себя духовно загрязненным. Он чувствовал, что должен по крайней мере на время стряхнуть с себя всю ее шелуху и предстать перед Вселенной в абсолютной наготе, чтобы доказать, что он может постоять за себя и ни коим образом не зависит от примитивных и пошлых существ, населявших планету. Сначала я посчитал, что страсть к простой жизни была всего лишь детской тягой к приключениям, но теперь понимаю, что путешествие несло для него некое огромное значение, которое я могу понять лишь приблизительно.
Оно-то и увело его в самый дикий край нашего острова. Последовательность, с какой Джон осуществил свой план, поразила меня. Он просто вышел с железнодорожной станции в горном районе, плотно пообедал, поднялся по пустошам до самых высоких гор и, посчитав себя защищенным от постороннего вмешательства, снял с себя всю одежду, включая обувь, и спрятал ее в дыре среди камней. Тщательно замаскировав это место, чтобы потом снова суметь его отыскать, он отправился дальше голышом, отыскивая пропитание и укрытие на природе.
Первые дни стали серьезным испытанием. Погода стала холодной и сырой. Джон, следует признать, был довольно выносливым созданием, кроме того, он подготовился к походу, закаляясь и изучая разнообразные способы добычи еды среди долин и пустошей Шотландии, не имея при себе даже ножа или куска лески. Но поначалу казалось, что судьба обратилась против него. Из-за плохой погоды ему пришлось потратить на поиск убежища много времени, которое иначе можно было бы провести в поисках пропитания.
Первую ночь Джон провел под выступающим камнем, завернувшись в вереск и траву, которые собрал до того, как разыгралась непогода. На следующий день он поймал лягушку, разделал ее с помощью острого камня и съел сырьем. Кроме того, он съел большое количество листьев одуванчика и других съедобных растений. В пищу в этот день пошли некоторые грибы, которые и впредь разнообразили его диету. На второй день он чувствовал себя «довольно странно». На третий день у него начался жар, скверный кашель и диарея. Еще накануне, предчувствуя наступающую болезнь, Джон серьезно усовершенствовал свое убежище и сделал запас еды, которую считал наиболее легко усваиваемой. Несколько дней — он не знал, сколько, — Джон был настолько болен, что едва мог доползти до ручья, чтобы выпить воды. «В какой-то момент у меня, очевидно, начались галлюцинации, — признался он, потому что мне казалось, что рядом со мной сидит Пакс. Потом я очнулся, и обнаружил, что ее нигде не было, и подумал, что, наверное, умираю. И мне стало так отчаянно жаль себя, потому что я ведь на самом деле был одним из немногих живых людей. Было настоящей пыткой понимать, что я могу пропасть просто так. А потом на меня снизошла необыкновенная радость, как будто я увидел все вокруг глазами Бога и понял, что все работает правильно и все подогнано как надо». За этим последовали дни выздоровления, про которые Джон сказал: «Я потерял всякое понимание тех целей, которые я преследовал, отправляясь в путешествие. Я лежал и пытался понять, с чего я был таким самоуверенным дураком. К счастью, до того, как у меня хватило сил, чтобы вернуться к человеческой цивилизации, я заставил себя осознать собственное духовное разложение. Ибо даже в самом безнадежном состоянии я смутно осознавал присутствие какого-то другого, лучшего «я». Так что стиснул зубы и решил продолжать свое дело, даже если оно убьет меня».
Вскоре после того, как он принял это решение, какие-то местные мальчишки с собакой забрались на холм и обнаружили его тайник. Джон вскочил и бросился прочь. Те, видимо, успели заметить его, потому что бросились вдогонку, радостно улюлюкая. Едва встав на ноги, Джон понял, что они ненадежны как вода. Он упал. «И тут, я как будто внезапно раскупорил какой-то внутренний резерв жизненных сил. Я просто подскочил и побежал как ошпаренный, через холм, и дальше, к скалам. Потом сумел взобраться по довольно неприятному откосу и спрятался в нору, которую нашел раньше. Там я, должно быть, потерял сознание. Вообще-то, мне кажется, я, наверное, был без сознания почти двадцать четыре часа, потому что когда пришел в себя, солнце как будто вернулось к восходу, было раннее утро. Я замерз до полусмерти, все мое тело болело и было таким слабым, что я даже не мог изменить положения, в котором упал».
Позднее в тот же день он сумел добраться до своего прежнего убежища и с огромным трудом перенес постель в более безопасное, но менее удобное место. Погода теперь стала ясной и жаркой. Около десяти дней Джон провел, ползая по округе в поисках лягушек, ящериц, улиток, птичьих яиц и зелени, или отдыхая на солнце и восстанавливая силы. Иногда ему удавалось руками поймать несколько рыбешек в небольшой заводи реки. Один день он целиком посвятил попытке добыть огонь, высекая из камней искры на пучок сухой травы. В конце концов это ему удалось, и с тех пор он стал готовить свою еду на костре, наполняясь каждый раз восторгом от гордости и предвкушения. Внезапно он увидел вдалеке человека, который явно заметил его костер и заинтересовался им. Джон тут же погасил огонь и решил забраться еще дальше в глушь.
Но пока что его ноги, хотя он и укрепил их заранее долгими упражнениями, ужасно болели, и он не был готов к длительной «пешеходной экскурсии». Джон изготовил обувь из свитых из травы веревок, которые он обвязал вокруг ступней и лодыжек. Они какое-то время держались, но в конце концов всегда либо расплетались, либо снашивались. Через несколько дней поисков и нескольких ночей, проведенных под открытым небом (причем пару раз — под дождем), он нашел безопасную пещеру, где впоследствии и видели его скалолазы. «И как раз вовремя, — признался Джон. — Я к тому времени был совсем плох. Ноги распухли и кровоточили, меня мучили кашель и понос. Но по сравнению с предыдущей парой недель, эта пещера показалась мне уютнее всего на свете. Я сделал себе прекрасную постель и очаг, после чего почувствовал себя вполне защищенным от вторжений извне, потому что нашел себе достаточно труднодоступную гору, на которую рисковали взбираться лишь немногие. Неподалеку водились рябчики и куропатки, а так же олени. В первое утро, устроившись на крыше своего нового жилища и чувствуя себя по-настоящему счастливым, я видел, как стадо пересекало долину — навострив уши, подняв головы и ступая так осторожно-осторожно…»
Олени на какое-то время стали его главным интересом. Его завораживала их красота и свобода. Конечно, теперь их существование зависело от щедрости человеческой цивилизации, но они существовали и прежде, задолго до появления людей. Кроме того, Джон прикидывал, какое огромное состояние могло бы ему принести убийство одного единственного оленя. И он имел, по всей видимости, странную необходимость опробовать свои силы и хитрость против достойной добычи. До этого он был вполне доволен существованием первобытного собирателя, «хотя и не забывал о том, что все это делалось лишь ради очищения и подготовки к чему-то большему».
Пару недель Джон занимался изобретением способов поимки птиц и зайцев, проводя свободное время за отдыхом, восстановлением сил и мечтами об олене. Первого зайца после долгих неудач ему удалось поймать, установив ловушку на тропе к водопою. Большой камень удерживался в ненадежном равновесии тонкой палочкой, которую животное сбило, пробегая мимо. Зайцу переломило позвоночник. За ночь лиса съела большую часть тушки, но из шкурки Джону удалось сделать грубую тетиву, а так же подошвы и ремни для обуви. Расколов заячьи бедренные кости и заточив их об камень, он изготовил несколько небольших хрупких ножей, чтобы готовить еду. Кроме того, он создал несколько крохотных острых наконечников для стрел. С помощью разнообразных ловушек, игрушечного лука и стрел и бесконечного запаса терпения и талантов Джон сумел добыть достаточно еды, чтобы полностью восстановить свои силы. Практически все его время уходило на охоту, приготовление пищи и изготовление ловушек и инструментов из кости, дерева или камня. С приходом ночи он сворачивался на травяной постели смертельно уставший, но довольный. Иногда он выносил постель наружу и спал на площадке над обрывом, прямо под звездами и бегущими облаками.
Но перед ним все еще стоял вопрос об олене. А еще дальше — проблема духовного плана, ради которой он и отправился в путешествие, но до сих пор так и не нашел времени, чтобы уделить ей. Было ясно, что если Джон не найдет способа значительно улучшить свою жизнь, ему не хватит времени на сосредоточенные размышления и духовные упражнения, в которых он так нуждался. Убийство оленя стало для него символом. Мысли о нем пробудили непривычные чувства. «У меня было чувство, как будто все охотники прошлого взывали ко мне. Как будто… будто ангелы божьи приказывали мне добыть этого могучего оленя ради великой цели. Я следил за стадом, без всякого оружия, стремясь только изучить его повадки. Однажды я набрел на охотников, и стал следить за ними, пока они не застрелили могучего оленя, на рогах которого было десять отростков. Как же презирал я их за то, что убийство далось им так легко! Для меня они были паразитами, крадущими мою добычу. Но едва подумав об этом, я посмеялся над собой, ибо у меня было не больше прав на этих животных, чем у кого-либо другого».
История о том, как Джон в итоге добыл оленя, показалась мне невероятной, но мне не оставалось ничего, кроме как поверить ей. В качестве жертвы он выбрал лучшее животное в стаде, восьмилетнего патриарха, несущего «надо лбом, крутым и гордым» «три ростка»[36] с правой и четыре — с левой стороны. Вес шикарных рогов придавал его поступи особую величественность. Однажды Джон повстречался с оленем лицом к лицу на склоне холма. Целых три секунду они стояли, разделенные расстоянием в каких-то двадцать шагов, и неотрывно смотрели друг на друга. Широкие ноздри животного раздувались, вбирая запах охотника. Потом олень развернулся и спокойно потрусил прочь.
Когда Джон описывал эту встречу, его глаза загорелись темным огнем. Я помню, что он сказал: «В душе я поприветствовал его. Потом оплакал его, потому что он был обречен. И внезапно я понял, что мне не суждено достигнуть расцвета лет. И я громко рассмеялся, и за себя, и за него, потому что жизнь коротка и беспорядочна, и смерть — часть общего порядка вещей».
Джон долго выбирал наилучший способ нападения. Следует ли ему вырыть яму-ловушку? Заарканить оленя с помощью лассо, выделанного из шкур? Или громадным камнем раздробить ему хребет? Или пронзить стрелой с костяным наконечником? Лишь немногие из его задумок выли выполнимы. Все способы, кроме последнего, казались бесчестными, а последний вариант — непрактичным. Какое-то время Джон пытался сделать кинжал из разных материалов — из дерева, из хрупких заячьих костей, из острых осколков камней. Результатом долгих терпеливых экспериментов стал нелепо крохотный стилет из твердой древесины с острием из кости, заточенный и «подогнанный» на камне. Вооруженный этим ножом и знанием анатомии Джон собирался спрыгнуть на оленя из западни и поразить его прямо в сердце. Именно так он, в конце концов, и поступил, после многих дней бесплодного выслеживания и ожидания. Среди скал была небольшая долина, где олени часто паслись, и прямо над ней нависал камень футов десяти высотой. На вершине этого камня Джон спрятался с раннего утра, так чтобы запах не выдал его присутствия. Великолепный олень вышел из-за холма в сопровождении трех самок. Животные настороженно принюхивались и оглядывались, затем, наконец, опустили голову и принялись мирно пастись. Долгие часы Джон лежал на голой скале, поджидая, когда нужное животное подойдет к камню. Но олень, казалось, нарочно избегал опасного места. В конце концов, все животные покинули долину невредимыми. Еще два дня прошли в таком же напрасном ожидании. Лишь на четвертый день Джон сумел прыгнуть на оленя, своим весом опрокинув его на правый бок. Прежде, чем зверь сумел подняться на ноги, Джон со всей силой вонзил свой самодельный клинок ему в сердце. Олень попытался выпрямиться, вслепую мотнул головой, разорвав рогами руку охотника, и рухнул на землю. А Джон, к своему удивлению, повел себя вовсе не так, как положено победителю. Третий раз в своей жизни он неожиданно разрыдался.
Несколько дней после этого он отчаянно пытался разделать тушу с помощью совершенно не подходивших для этой цели орудий. Задача оказалась почти такой же трудной, как убийство, но в итоге Джон получил большое количество мяса, бесценную шкуру и рога, которые он с большим трудом разбил большим камнем на куски, и изготовил разнообразные инструменты.
В конце он от усталости едва мог поднять руки, покрытые кровавыми мозолями. Но подвиг свершился. Охотники всех веков приветствовали его, ибо он сумел совершить то, что никому из них не удавалось. Он, ребенок, голым ушел в дикие горы и завоевал их. Ангелы в небесах улыбались ему и звали его к высшей цели.
Жизнь Джона с этого момента совершенно изменилась. Ему стало достаточно просто обеспечивать себя пропитанием и всем необходимым для комфортной жизни. Он устанавливал ловушки и охотился с луком, собирал травы и ягоды. Но все это стало обычными занятиями, которыми он был способен заниматься, уделяя большую часть своего внимания тем странным и беспокоившим его изменениям, что происходили внутри его сознания.
Мне, конечно же, не удастся предоставить полноценный отчет о духовной стороне жизни Джона в дикой природе. И все же, совсем оставлять ее в стороне — это то же самое, что пытаться игнорировать те черты в его характере, что являлись определяющими. Я должен по крайней мере попытаться записать столько, сколько я сам способен был понять, так как мне кажется, этот рассказ может быть интересен и представителям моего вида. И если я на самом деле неверно понял все, что Джон рассказывал мне, даже мое непонимание принесло мне настоящее просветление.
В какой-то момент Джон почувствовал особый вкус к искусству. Он «пел с водопадом». Он изготовил для себя пан-флейту и играл на ней, используя какой-то свой загадочный музыкальный строй. Он наигрывал странные мотивы, гуляя по берегам озер, по лесам, по вершинам гор и сидя у себя в пещере. Он украшал свои инструменты резьбой, углы и завитки которой соответствовали их форме и предназначению. На кусках кости и камня он символически изображал историю своих похождений, сцены ловли птиц и рыб, охоту на оленя. Он изобрел странные формы, которые кратко излагали ему трагедию Homo Sapiens и предсказывали появление его собственного рода. Одновременно он позволял восприятию окружавших его форм проникать глубоко в его разум, впитывая очертания пустошей и скал. От всего сердца он благодарил все эти едва заметные связи с материальным миром, в которых он находил то же духовное обновление, что порой находим и мы, но лишь неясно и с неохотой. Так же он находил бесконечное и бесконечно поразительно утешение и просветление в красоте животных и птиц, на которых охотился, красоту, обозначавшую себя в их способностях и слабостях, жизненной силе и бездумии. Животные формы в таком восприятии, как мне кажется, трогали его гораздо глубже, чем я могу передать. Так, убитый и разделанный им олень, части тела которого он теперь ежедневно использовал, стал для него неким символом со сложным и глубоким смыслом, который я могу лишь смутно угадывать, и даже не стану пытаться описывать. Я помню, что Джон воскликнул: «Как я понимал его и восхищался им! Его смерть стала венцом его жизни!»
Это замечание, думается мне, обозначало так же новое просветление, которое Джон получал, понимая все лучше связь между Homo Sapiens, им самим и всеми живыми существами. Истинную природу этого понимания я нахожу недоступной для моего восприятия и изредка могу приметить лишь некоторые ее смутные отражения, о которых чувствую себя обязанным написать.
Не стоит забывать, что даже в раннем детстве Джон относился достаточно бесстрастно к испытываемым им страданиям, и умел даже находить в них некое странное удовлетворение. Теперь, вспоминая об этом, он сказал: «Я всегда ясно мог почувствовать реальность моей боли или печали, даже если сами по себе они были мне неприятны. Но теперь я оказался лицом к лицу с чем-то куда более ужасным, не вписывающимся в прежний мой опыт. Прежде мои неприятности были отдельными потрясениями и временными неудачами, но теперь я видел все свое будущее более ясным, чем я мог прежде себе представить, и, одновременно, болезненно разочаровывающим. Видишь ли, к тому времени я отлично понимал, что являюсь уникальным созданием, куда более разумным, чем остальные люди. Я учился понимать себя все лучше, обнаруживал в себе новые невероятные способности. И, одновременно, я начал осознавать, что противостою расе варваров, которые никогда не смирятся с существованием мне подобных и рано или поздно уничтожат меня своей огромной массой. Я постарался уверить себя, что все это на самом деле не имело значения, а я сам был всего лишь самовлюбленным микробом, устраивающим шум из ничего. Но что-то во мне взбунтовалось, утверждая, что даже если я сам ничего не стою, то, что я могу сделать: красота, которую я могу принести в мир, восхваление, которое я лишь начинал понимать — все это, несомненно, стоило многого, и я обязан был довести свою работу до конца. И я понял, что конца моей работе не будет, что те великолепные качества, нести которые было моей обязанностью, никогда не придут в мир. И это было самой ужасной мукой, не известной прежде моему незрелому разуму».
Пока Джон боролся со снизошедшим на него ужасом, и прежде, чем он смог его преодолеть, ему стало ясно, что для представителей человеческого мира каждое горе, каждая боль, физическая или душевная, была столь же непреодолимой и ужасающей, как то состояние, с которым он боролся теперь. Для него стала откровением неспособность людей отстраниться и беспристрастно воспринимать даже страдания личного плана. Он впервые осознал, какие муки поджидают на каждом шагу создания, которые более чувствительны и разумны, чем животные, но еще не достаточно сознательны. Мысль о боли мира, населенного охваченными вечным кошмаром полулюдьми совершенно лишила его сил.
Его отношение к людям претерпело серьезное изменение. Когда он бежал прочь от нас, им владело только отвращение. Несколько индивидов были отчего-то дороги ему, но наш вид в целом он ненавидел. Он слишком часто видел, на что мы способны, находился слишком близко к нам — и был отравлен. Изучение человеческого вида разрушительно подействовало на его разум, пусть и превосходящий любой другой, но все же незрелый и хрупкий. Дикая природа очистила и излечила Джона, вернула ему ясность суждений. Теперь он мог взглянуть на Homo Sapiens беспристрастно и, наконец, понять его. И он увидел, что, хотя в существе не было ни капли божественного, оно все-таки было благородным и в чем-то привлекательным животным — самым благородным из всех, что жили на земле. А прежнее отвращение было вызвано тем, что несчастное создание стало уже чем-то большим, чем просто зверем, но не ушло в своем развитии достаточно далеко. Обычное человеческое существо, как Джон теперь признал, действительно обладало духом более высокого порядка, чем любое животное, но оставалось тупым, бессердечным и глухим ко всему лучшему, что в нем было.
Впервые осознав неумение Homo Sapiens принимать боль и страдания хладнокровно, Джон переполнился жалостью — чувством, которое он почти никогда не испытывал. Исключением были лишь несколько случаев: когда собаку Джуди сбила машина или когда Пакс была очень больна. Но даже тогда жалость смягчалась уверенностью в том, что каждый, даже маленькая Джуди, был способен «посмотреть на свои страдания со стороны и понять их», как делал он сам.
Долгое время Джон боролся с новообретенным осознанием абсолютности зла и пониманием, что существа, являвшиеся для него воплощением глупости и низости, обладали некоторой своеобразной красотой и были достойны жалости. Он искал в первую очередь не разумного решения, но эмоционального согласия. И, как мне кажется, он его получил. Джон признался, что научился «смотреть на свою судьбу и на жалкое состояние человеческого рода так же, как смотрел в детстве на ушибы, ожоги и разочарования». Пытаясь пояснить мне свой необычайный опыт, он сказал: «Мне с самого начала следовало научиться воспринимать каждую проблему по отдельности, и в сочетании друг с другом, чтобы понять, как… как же это описать? Как они углубляли и ускоряли вселенную». Он помолчал и повторил: «Да, углубляли и ускоряли — вот в чем суть. Но надо было не понять, как это происходило, но увидеть и почувствовать».
Я поинтересовался, было ли это ощущение похоже на встречу с богом. Джон рассмеялся и ответил: «Много ли я знаю о боге! Не более, чем архиепископ Кентерберийский[37] — то есть, вообще ничего».
Джон рассказал, что МакУист и Нортон обнаружили его убежище в тот период, когда он еще отчаянно пытался обрести понимание, и их появление наполнило его прежним отвращением, но потом, глядя на их бессмысленные лица, он вспомнил встречу с оленем. И внезапно олень стал для него символом всего человечества. Горделивое животное было особенно прекрасно, когда занимало место, назначенное ему природой. Несчастный же Hom. Sap. загнал себя — и весь свой мир — в слишком сложную для него ситуацию. Мысль о человечестве, создающем механическую цивилизацию, показалась ему столь же нелепой и смешной, как образ оленя, сидящего за рулем автомобиля.
Я воспользовался случаем и спросил его о «чуде», которым он так впечатлил своих гостей. «В то время я все время открывал какие-нибудь новые способности, — ответил он. — Например, я научился чему-то вроде телепатии и мог на расстоянии общаться с Пакс. По правде! Можешь спросить у нее. Иногда я мог чувствовать, о чем думаешь ты, хотя ты оказался слишком глухим, чтобы слышать мои сообщения и отвечать. Так же я совершил несколько визитов в собственное прошлое. Я заново переживал некоторые события с такой же ясностью, как будто «тогда» происходило «сейчас». Еще, развивая свои телепатические способности, я сумел уловить что-то новое. Как будто я не один на этом свете, и подобные мне рассеяны по всему миру.
Когда рядом со мной оказались МакУист и Нортон, я обнаружил, что могу прочесть все их прошлое, просто поглядев на их лица. В них я увидел, как далеко человечество вышло за пределы своих природных способностей! И, как мне кажется, я увидел что-то в их будущем, о чем я сейчас не стану рассказывать. Когда мне понадобилось произвести на них впечатление, у меня появилась идея поднять крышу и разогнать грозу, чтобы мы могли увидеть звезды. И я прекрасно знал, что могу это сделать».
Я недоверчиво уставился на Джона. «Да, — сказал он, — я знаю, ты думаешь, что я сошел с ума и что я всего лишь загипнотизировал их. Если так, то, значит, я загипнотизировал и себя, потому что совершенно ясно видел все, что видели они. Но теория с гипнозом в данном случае столь же неверна, как и предположение, что я действительно поднял камень и разогнал грозу. Правда куда изящнее и грандиознее, чем любое чудо в физическом мире. Но — не важно. Главное, когда я увидел звезды, — вечно кружащие в соответствии с собственной непокорной природой, но всегда подчиняющиеся общему закону, — я увидел спутанный клубок ужасов, что мучали меня, в его истинной прекрасной форме. И понял, что мое детское блуждание вслепую подошло к концу».
И действительно, я не мог не заметить, насколько Джон изменился за эти шесть месяцев. Он стал тверже, увереннее в себе, на его лице появилась печать испытаний, которые он преодолел. Он по-прежнему был способен на самые дьявольские проделки, но как будто обрел внутреннее равновесие и духовную силу, недоступные обычным подросткам и достижимые лишь для немногих взрослых. Джон сам признал, что понимание «абсолютного зла» укрепило его. Когда же я спросил, какие силы оно могло ему дать, он ответил: «Если умеешь видеть внутреннюю красоту в самом страшном, уже ничто не может тебя поколебать».
И это было правдой. Не знаю, каким образом ему это удавалось, но в будущем, вплоть до последнего момента, когда все, что было ему дорого, было разрушено и уничтожено, он принимал происходящее не с обреченностью, но со странной радостью, непостижимой для человека.
Была еще одна тема, которой мы коснулись во время этого долгого разговора. Я не мог забыть, что после демонстрации чуда Джон едва ли не извинялся. «Мы все радуемся собственным успехам в обучении. Ребенок радуется, когда учится ходить. Художник счастлив, когда рисует. В детстве я игрался с числами, потом с изобретательством, потом — с охотой на оленя. Упражнения способностей необходимы для развития духа. Но они — только часть этого развития, хотя мы порой стремимся принимать их за цель нашего существования, особенно когда обнаруживаем какую-то новую способность. И тогда, в Шотландии, обнаруживая все эти странные возможности, я чуть было не счел свои упражнения истинной целью своего существования. Я сказал себе: «Ну наконец-то, теперь я сумею достигнуть высшего духовного развития». Но после мгновенного восторга, который я испытал, подняв камень, я понял, что подобные упражнения, как бы забавны и полезны, а порой опасны они ни были, не могут являться истинной целью развития духа, а только намеком на его жизнь».
«Тогда какова же истинная цель? — спросил я, возможно, чересчур оживленно. — Какова истинная цель развития духа?» Джон неожиданно ухмыльнулся как десятилетний мальчишка и рассмеялся обычным своим тревожащим смехом. «Боюсь, я не могу ответить на этот вопрос, мистер Журналист! Интервью подходит к концу. Даже если бы я знал, в чем заключается истинная цель, я не мог бы рассказать о ней на английском или любом другом «разумном» языке. А если бы и мог, ты бы все равно меня не понял». После паузы, он добавил: «Но, наверное, кое-что я мог бы с уверенностью сказать. Она не заключается в совершении чудес, или даже каких-то «добрых дел». Скорее, в том, чтобы делать все, что требуется, не просто со всем старанием, но с… духовным вкусом, разборчивостью и полным осознанием того, что делаешь. Да, как-то так. И еще кое-что. Это как бы… восхваление жизни и всего вокруг в истинном их виде». Он снова рассмеялся и сказал: «Какая чушь! Чтобы говорить о духовной жизни, нужно переделать весь язык, с начала до конца».
После возвращения с гор Джон проводил много времени дома или в ближайшем городе. Он казался совершенно счастливым, занимаясь обычными для каждого подростка делами, возобновил дружбу со Стивеном и Джуди. Он часто водил девочку в кино, цирк или другое подходящее ее возрасту развлечение. Он купил мопед, на котором в первый же день после покупки они с Джуди устроили веселое катание. Соседи в один голос утверждали, что каникулы пошли Джону на пользу, и теперь он казался куда более нормальным. К брату и сестре, в тех редких случаях, когда им удавалось встретиться, он тоже стал относиться с большей теплотой. Анни была замужем. Том стал успешным начинающим архитектором. Прежде между братьями поддерживалась сдержанная враждебность, но теперь она, кажется, превратилась во взаимную терпимость. После очередного воссоединения семьи Том заметил: «А наше юное чудо определенно подрастает». Док радовался новообретенной способности Джона к товариществу, и теперь они могли подолгу беседовать. Главной темой их разговоров было будущее Джона. Док убеждал его взяться за медицину и стать «новым Листером[38]». Джон относился к этим увещеваниям с задумчивостью и, казалось, был почти согласен с ними. Однажды Пакс присутствовала при одном их разговоре. «Не слушай его, Док, — сказала она после этого с улыбкой, но посмотрела на Джона с упреком. — Он же просто придуривается».
Они с Пакс, кстати, часто ходили в театр и на концерты. Мать и сын проводили по-настоящему много времени вместе. Интерес Пакс к драматическому искусству и к «личностям» был неистощимой почвой для общего времяпровождения. Случалось, что они вместе отправлялись в Лондон на выходные, чтобы «посмотреть представление».
В конце концов мне стало любопытно, каков был смысл этого продолжительного периода безделья. Поведение Джона казалось почти совершенно нормальным, за исключением практически незаметной странности. Иногда посреди разговора он мог внезапно вздрогнуть и замолкнуть, как будто от удивления. Затем он иногда повторял последнюю фразу — свою или собеседника — и оглядывался с выражением насмешливого изумления. Какое-то время после этого он был особенно внимательным. Это, впрочем, не означает, что до этого момента он казался рассеянным. Он все время отлично осознавал свое окружение. Просто после этих странных вздрагиваний его восприятие жизни становилось еще более интенсивным.
Однажды вечером я сопровождал троих Уэйнрайтов в местный репертуарный театр[39]. В антракте мы все устроились в фойе и пили кофе, обсуждая постановку. В этот момент Джон вздрогнул так, что пролил кофе на блюдце. Рассмеявшись, он с интересом оглянулся кругом. Наступило неловкое молчание, Пакс посмотрела на сына со скрытой тревогой, потом Джон продолжил говорить как ни в чем не бывало, хотя (как мне показалось) теперь его комментарии отличались особой глубиной. «Я хотел сказать, — сказал он, — что вся постановка слишком реалистична, чтобы быть по-настоящему живой. Получается не портрет, а посмертная маска».
На следующий день я спросил, что случилось с ним в театре. Мы находились в моей квартире, Джон зашел ко мне, чтобы проверить, не пришли ли по почте известия об одном из патентов. Я сидел у письменного стола, он стоял у окна, смотрел на пустынную набережную и зимнее море и жевал яблоко, которое взял с блюда на столе. «Да, — сказал он, — настало время тебе все рассказать, даже если ты не поверишь. Сейчас я занимаюсь поискам подобных мне людей, и в такие моменты я как бы разделяюсь. Часть остается вместе с телом, чтобы продолжать действовать как обычно, другая часть — моя сущность — отправляется на их поиски. Или, если так тебе будет понятнее, я остаюсь целым, но растягиваюсь чтобы их отыскать. Так или иначе, когда я возвращаюсь в колею реальности или прекращаю поиск, меня слегка встряхивает».
«Со стороны и не скажешь, что ты из нее выходишь», — заметил я.
«Нет, конечно. Возвращающаяся часть меня возвращается во владение, так сказать, «местного я» со всем опытом и полученной информацией без всяких проблем. Но внезапный скачок с бог знает какого расстояния — это все равно потрясение».
«Когда ты отсутствуешь, что ты делаешь? Что ищешь?»
«Мне, — ответил он, — лучше объяснить все с самого начала. Я уже говорил, что находясь в Шотландии иногда вступал в телепатический контакт с разными людьми, и некоторые из них казались странными, гораздо более похожими на меня, чем на тебя. Вернувшись домой я стал учиться настраиваться на нужных мне людей. К сожалению, к сознанию знакомого человека подключиться гораздо проще, чем к незнакомцу. Очень многое зависит от его формы в целом, от, так сказать, схемы, по которой работают мысли. Чтобы отыскать Пакс или тебя, мне нужно всего лишь подумать о вас. Я могу проникнуть в твое сознание, и даже глубже, если захочу».
Меня охватил ужас, но я успокоил себя тем, что это звучало слишком уж невероятно.
«Я правда могу, — заверил меня Джон. — Пока я говорил, часть твоего ума слушала, в то время как другая была занята мыслями о вчерашней ссоре с…» — тут я с негодованием прервал его.
«Да ладно, не стоит так волноваться, — утешил меня он. — Тебе-то нечего особенно стыдиться, кроме того я не хочу лезть не в свое дело. Просто сейчас… Можно сказать, что ты это просто выкрикивал, так что я не мог не слышать. Разговаривая со мной, ты думал о другом. Наверняка ты вскоре научишься закрываться от меня когда этого захочешь».
Я что-то проворчал.
«Так вот, как я говорил, — продолжил Джон, — с теми, кого я не знаю, связаться гораздо труднее, и поначалу я не представлял себе, кого именно ищу. С другой стороны, я скоро обнаружил, что люди, похожие на меня, производят гораздо больше телепатического «шума», чем остальные. По крайней мере, когда они этого хотят — или им все равно. Но когда они не хотят этого, они могут полностью закрыться. В конце концов, мне удалось выделить среди фонового телепатического «шума», производимого вашим видом, несколько особенных потоков мыслей, в которых было те необычные качества, которые я разыскивал».
Джон замолчал, и я поспешил уточнить: «Какие именно качества?»
Он какое-то время смотрел на меня. Как бы невероятно это ни звучало, его взгляд меня напугал. Я не пытаюсь сказать, что в нем было что-то магическое. Но его взгляд был столь же говорящим, каким обычно бывает выражение лица. Несомненно, меня было легко впечатлить, так как я хорошо знал Джона и помнил его рассказ о том, что происходило в Шотландии. Я могу передать то, что чувствовал, только описав увиденный мной образ. Мне казалось, что на меня смотрит маска, изготовленная из какого-то полупрозрачного материала и освещенная изнутри иным лицом, от которого исходил духовный свет. Маска изображала гротескного ребенка, наполовину обезьянку, наполовину горгулью, и все-таки определенно мальчишку, с огромными кошачьими глазами, коротким плоским носом и изогнутыми в насмешливую улыбку губами. Внутреннее лицо я, вероятно, не сумею описать, потому что оно было точно таким же в каждой черточке, и все же — абсолютно иным. Мне казалось, что в нем величественная застывшая улыбка Будды сочеталась с той жутковатой мрачностью, которую излучает египетский Сфинкс, когда его разбитого лица касаются первые лучи рассвета. Нет, эти образы, конечно же, совершенно неверны. Я не могу передать того символического значения, которое имели в то мгновение черты лица Джона. В те секунды я хотел отвернуться, но не мог — или не смел. Меня охватил иррациональный ужас. Когда стоматолог работает своей дрелью, его пациент может испытать несколько мгновений сильной боли. Но по мере того, как секунды тянутся одна за другой, мучительнее всего оказывается просто не двигаться, не кричать. Так же было со мной, когда я смотрел на Джона. С той лишь разницей, что я был парализован и не мог шелохнуться в тот момент, когда хотел бы кричать. Мне кажется, мой ужас был вызван в первую очередь мыслью о том, что Джон вот-вот рассмеется, и его смех уничтожит меня. Но он не рассмеялся.
В следующую секунду заклятие спало, и я вскочил, чтобы подбросить угля в камин. Джон смотрел в окно и говорил обычным своим дружелюбным тоном: «Конечно же я не могу объяснить тебе, что это за особые качества, не так ли? Представь себе вот что. Это способность видеть каждую вещь, каждое событие не как отдельные происшествия, а часть единой вечности. Как один из живых листков на дереве Иггдрасиль[40], а не сухую пронумерованную страницу в книге истории».
После долгого молчания он продолжил рассказ: «Первый след интеллекта, подобного моему, доставил мне много хлопот. Я лишь изредка мог уловить какие-то сигналы от этого человека, и никак не мог заставить его заметить меня. А те мысли, что доходили до меня, были ужасно неразборчивыми и бессвязными. Я не понимал, происходило ли это из-за несовершенства моей техники, или из-за того, что его разум был слишком развит для моего понимания. Я пытался понять, где он находится, чтобы встретиться лично. Он, по всей видимости, жил в просторном здании с большим количеством комнат, где находилось много других людей. Но он очень мало общался с остальными. Выглядывая в окно, он видел деревья, какие-то дома и высокий холм, поросший травой. И слышал почти не прекращающийся шум проезжающих автомобилей. По крайней мере, я понял, что это были машины, потому что для него звук ничего не значил. Я предположил, что где-то неподалеку располагалась крупная автомагистраль. Мне каким-то образом надо было отыскать это место. Так что я купил мопед в то же время продолжая изучать неизвестного мне человека. Я не мог уловить его мысли, а только то, что он видел и чувствовал. Самой поразительной была его музыка. Иногда мне удавалось наладить контакт в тот момент, когда он находился вне дома, на отлогом поле, отделенном от дороги деревьями. И там он играл на инструменте, в чем-то похожем на блок-флейту[41], но со странным расположением тонов. Я обнаружил, что на каждой его руке было по пять пальцев помимо большого! И все равно трудно было понять, каким образом он справлялся с таким количеством нот. Музыка, которую он исполнял, необычайно завораживала меня. Благодаря заложенному в ней ментальному посылу я окончательно утвердился в мысли, что этот человек был таким же как я. Среди прочего я обнаружил, что его звали Джеймс Джонс — имя, которое вряд ли помогло бы его отыскать. Однажды я застал его на лужайке возле просвета между деревьями и сумел увидеть дорогу. Когда мимо проехал автобус, я успел заметить, что это был «Гринлайн[42]» с отметкой «БРАЙТОН[43]». С некоторым удивлением я понял, что эти слова ничего не значили для Джеймса Джонса. Но для меня они были долгожданным ключом. На велосипеде я отправился исследовать все маршруты «Гринлайн», отправлявшиеся из Брайтона. Мне потребовалось несколько дней, чтобы найти нужное место — большое здание, поросший травой холм и так далее. Я остановил какого-то прохожего и спросил, что это за здание. Оно оказалось психиатрической лечебницей».
Рассказ Джона был прерван моим хохотом. «Да, смешно, — сказал он. — Но не так уж неожиданно. Потянув за кое-какие ниточки, я сумел, наконец, добиться возможности увидеться с Джеймсом Джонсом. Я уверил всех, что он был моим родственником. В лечебнице признали, что между нами было определенное семейное сходство, и когда я увидел Джонса, понял, что они имели в виду. Он оказался крохотным старичком с большой головой и огромными глазами, такими же, как у меня. Его голова была практически полностью лысой, если не считать нескольких пучков волнистых белых волос за ушами. Рот был меньше моего (по сравнению с прочими чертами), и в его выражении было несколько приторное страдание, особенно когда он особенным образом поджимал губы. Прежде, чем мы встретились, мне немного о нем рассказали. Он не причинял хлопот, но его здоровье было крайне слабым, и персоналу приходилось за ним присматривать. Он редко говорил, и произносил только отдельные слова. Он понимал простые замечания, касающиеся узкого круга его интересов, но его трудно было заставить обратить внимание на то, что ему говорили. При этом он, как ни странно, проявлял живой интерес ко всему, что происходило вокруг. Иногда он подолгу внимательно вслушивался в голоса людей — но воспринимал их не как слова, несущие смысл, а только как мелодии. Он находил захватывающей любую естественную гармонию и мог часами сосредоточенно изучать волокна на куске дерева или рябь на поверхности пруда. Музыка, придуманная Homo Sapiens, по большей части возмущала его, но одновременно и интересовала. Например, когда один из врачей исполнил некое произведение Баха, Джонс слушал его с серьезной вдумчивостью, а потом ушел в сад, где принялся исполнять причудливые вариации на своей флейте. Некоторые джазовые композиции производили на него столь ужасное впечатление, что, услышав какую-нибудь запись, он несколько дней после этого мог находиться в прострации. Они, кажется, вызывали в нем жестокое противоречие удовольствия и отвращения. Разумеется, его собственную музыку врачи считали безумным кошачьим концертом.
«Когда мы наконец встретились, то просто стояли друг против друга так долго, что сопровождавший меня санитар начал беспокоиться. Через какое-то время Джеймс Джонс, не отрывая от меня взгляда, сказал единственное слово: «Друг!» И я улыбнулся и кивнул. Потом я почувствовал, как он слегка коснулся моего разума, и тут де его лицо засветилось радостным изумлением. Очень медленно, как будто мучительно подбирая каждое слово, он сказал: «Ты… не… не… безумный. НЕ БЕЗУМНЫЙ! Мы с тобой — НЕ БЕЗУМНЫЕ! Но эти… (и он медленно указал на сопровождающего и улыбнулся) Все безумные, совсем-совсем безумные. Но добрые и умные. Он заботится обо мне. Я не могу заботиться о себе. Я слишком… занят… с… с…» Окончание фразы рассыпалось, и Джонс умолк. С неземной улыбкой на губах, он медленно кивал, снова и снова. Потом шагнул вперед и на мгновение положил руку мне на голову. Вот и все. Когда я снова сказал, что я его друг, и что я вижу мир так же, как он, Джонс снова закивал. Но каждый раз, когда он пытался заговорить, на его лице появлялось выражение почти комического недоумения. Заглянув в его сознание, я понял, что оно было в полном беспорядке и путанице. Он был способен видеть больше, чем обычные люди, но не мог осознать то, что видел. Он видел перед собой двух человеческих существ, но больше не был способен разглядеть личность за моей внешностью, не находил разум, с которым он все еще пытался наладить контакт. Потом он и вовсе перестал воспринимать нас как предметы, а только как цвета и формы без всякого значения. Я попросить его сыграть для меня. Он не понял, что я говорю. Сопровождающий вложил ему в руку флейту и сомкнул вокруг нее его пальцы. Джонс какое-то время бессмысленно смотрел на нее. Потом с радостной улыбкой внезапного озарения ткнул ею себя в ухо, как ребенок, слушающий «море» в ракушке. Сопровождающий забрал инструмент и сыграл несколько нот — все напрасно. Потом его взял я и наиграл мотив, который он играл до того, как я приехал в лечебницу. И только тогда Джонс обратил на меня внимание. Недоуменное выражение исчезло с его лица. К нашему удивлению, он заговорил, медленно, но без всяких затруднений: «Да, Джон Уэйнрайт! Ты слышал, как я играл этот мотив прежде. Я знал, что кто-то слушал. Дай мне флейту». Он взял инструмент, пристроился на краешке стола и заиграл, неотрывно глядя на меня».
И тут к моему удивлению Джон внезапно коротко пронзительно рассмеялся. «Боже мой, — воскликнул он. — Вот это была музыка! Если бы ты только мог ее слышать! В смысле, если бы ты только мог по-настоящему услышать ее, а не просто воспринять звуки, как какая-нибудь корова! Она была прозрачной. Она распрямляла все, что было запутано в моем сознании. Она показала мне единственный верный путь повзрослевшего человеческого духа к своему миру. И вот, он играл, а я слушал, касаясь каждой ноты, чтобы ее запомнить. Затем вмешался сопровождающий. Он сказал, что этот шум расстраивает других пациентов. Для него это было не музыкой, а просто еще одной выходкой сумасшедшего. Именно поэтому Джонсу позволяли играть только на улице.
Музыка закончилась жалобным вскриком. Джеймс посмотрел на сопровождающего с мягкой измученной улыбкой и соскользнул обратно в безумие. Распад его личности был столь полным, что он тут же попытался съесть мундштук своей флейты».
Мне показалось, что Джон содрогнулся. Он по-прежнему стоял у окна и молча смотрел наружу. Я же пытался придумать, что сказать. Вдруг он воскликнул: «Где твой бинокль, скорее! Черт побери, это же серый плавунчик[44]. Маленькая бестия!» Мы по очереди стали наблюдать за небольшой серебристой птичкой, которая плавала туда-сюда в поисках пищи, не обращая внимания на беспокойные волны. Рядом с чайками она казалась яхтой среди морских лайнеров. «Да, — произнес Джон, отвечая на мои мысли. — То, что ты чувствуешь, наблюдая за этим крохотным существом, таким внимательным и счастливым, в то же время прилежным и настороженным — это и есть отправная точка, самое начало понимания того, что Джонс делал в своей музыке. Если бы ты мог удержать это ощущение навечно и наполнить его целым миром полутонов, ты был бы на полпути к «нам»».
В том, как Джон произносил «нас» была несмелая гордость, с какой молодожены впервые называют себя «мы». Я начал осознавать, что встреча с себе подобным, пусть и заключенным в лечебницу для душевнобольных, было для Джона потрясающим событием. Что он, прожив почти восемнадцать лет среди животных, впервые встретил человека.
«Разумеется, Джеймс Джонс был бы никудышным помощником в деле создания нового мира, — со вздохом продолжил свой рассказ Джон. — С тех пор я виделся с ним еще несколько раз, каждый раз он играл для меня, после чего мое сознание еще немного прояснялось, я чувствовал себя еще немного выросшим. Но он по-прежнему неизлечимо безумен. Так что я снова начал «прислушиваться». Меня одолевали мрачные предчувствия, я боялся, что все, кого я найду, окажутся сумасшедшими. И следующая находка едва не отвратила меня от дальнейших поисков. Видишь ли, я в первую очередь попытался войти в контакт с теми, кто был ближе всего, просто потому что так было удобнее. Я уже заметил потоки мыслей, сходные с моими, где-то во Франции, в Египте и в Китае или на Тибете. Но это исследование я отложил на потом. Следующим, кого я нашел, был странного вида ребенок, сын фермера на Южном Уисте (это во Внешних Гебридах[45]). Он ужасный уродец, без ног и с руками, которые похожи на лапки тритона. Еще у него что-то не так с глоткой, отчего он не может говорить. Его все время тошнит, потому что пищеварение не работает как следует. Вообще, в приличном обществе его утопили бы сразу после рождения. Но его мать любит его и защищает как тигрица, хотя в то же время она боится его до смерти и чувствует отвращение. Родители не подозревают, что он один из… не знают, что он такое. Они считают его обычным инвалидом. Из-за того, что он калека, и из-за того, что родители обращаются с ним совершенно неправильно, он скопил в себе невероятную убийственную ненависть. В первые же пять минут, что я находился рядом, он понял, что я отличаюсь от других. Он коснулся меня телепатически. Я попытался ответить ему, но он немедленно закрылся. Можно было бы подумать, что первая встреча с родственным существом должна быть поводом для благодарственного торжества. Но он воспринял меня совершенно иначе. Он посчитал, что для нас двоих недостанет места на одной планете. Но не желал, чтобы я догадался о том, что он собирается делать. Его разум закрылся как устрица, а лицо было чистым как лист бумаги. Я даже начал думать, что ошибся, и он вообще не был одним из нас. Тем не менее, все сходилось с теми отрывочными образами, что я уловил, когда только искал его: крохотная комнатка, мощеный плиткой пол, лицо его матери, у которой один глаз был немного больше другого, а над уголками губ намечались усики. Кстати, оба его родителя уже очень пожилые люди, совершенно седые. Это меня удивило, потому что ребенку на вид было около трех лет. Я спросил его родителей, сколько ему лет, но они явно не желали об этом говорить. Я тактично заметил, что у него необычно мудрое лицо, совершенно необычное для маленького ребенка. И тогда отец выпалил, что их сыну восемнадцать, а мать рассмеялась несколько истерично. Постепенно я сумел подружиться с его родителями. (Я сказал им, что приехал на каникулы порыбачить и остановился вместе с группой друзей на соседнем острове.) Я льстил им, рассказывая, что читал в книге о том, как иногда дети с уродствами оказывались великими гениями. И все это время я пытался пробраться за его защиту, чтобы понять, как его разум выглядел изнутри. Вряд ли я смогу понятно описать убийственную шутку, которую он со мной сыграл. Он, должно быть, придумал ее в первый же день, когда увидел меня. И использовал единственное доступное ему оружие — обладавшее дьявольской мощью. Произошло вот что. Я отвернулся от его родителей и стал разговаривать с ним, пытаясь подружиться. Он бессмысленно уставился на меня. Я же все упорнее пытался открыть эту устрицу, и уже почти готов был сдаться, когда… эта чертова устрица распахнулась сама, и… Нет, это неописуемо. Я могу лишь продолжить аналогию. Эта устрица раскрылась и попыталась меня сожрать! Внутри нее была бездонная черная дыра, ведущая прямиком в ад. Разумеется, тебе кажется, что это звучит глупо и слишком фантастично. Но именно так это и выглядело. Я почувствовал, что падаю в отвратительнейшую темную пропасть, в непроглядный духовный мрак, в котором не было ничего, кроме бесконечной неутоленной ненависти. В этой пробирающей до костей атмосфере злобы все, что когда-либо было мне дорого, превращалось в прах и мерзость. Я просто не могу описать это иначе».
Рассказывая, Джон устроился на краю моего письменного стола. Теперь он вскочил и подошел к окну. «Как прекрасно, что существует свет! — сказал он, глядя на небо. — Если бы нашелся кто-то, кто понял, я бы мог рассказать обо всем и избавиться от этого груза. А от рассказа наполовину воспоминания снова начинают одолевать меня. А кто-то говорит, что ада не существует!»
Какое-то время Джон молча смотрел в окно. Потом сказал: «Только погляди на этого баклана! Он добыл себе конгера[46], который толще, чем его шея». Я подошел к окну, и мы какое-то время вместе наблюдали за извивающейся и бившейся рыбой. Порой птица вместе с добычей полностью исчезала под водой. Один раз конгеру почти удалось ускользнуть, но он немедленно был снова пойман. После множества неудач, баклану наконец удалось поймать рыбину за голову и заглотить ее одним движением, таким быстрым, что в одно мгновение шея птицы разбухла, а наружу остался торчать один только рыбий хвост.
«А теперь его переварят, — спокойно заметил Джон. — Именно это едва не случилось со мной. Я почувствовал, как мой рассудок распадается под действием пищеварительных соков адского моллюска. Я не знаю, что происходило дальше. Помню совершенно дьявольское выражение на лице уродца, а потом… Наверное, мне удалось каким-то образом спастись, потому что в следующее мгновение я обнаружил, что лежу на траве на некотором расстоянии от дома, весь в холодном поту. От одного вида стоявшего вдалеке здания меня пробирала дрожь. Я был неспособен думать. Я все время вспоминал ужасную полную ненависти ухмылку на детском лице, которое тут же вновь становилось бессмысленным. Через какое-то время я осознал, что замерзаю, поднялся с земли и направился к гавани, где ждали лодки. Я начал задаваться вопросом, чем на самом деле был этот дьявольский ребенок. Был ли он одним из нас, или чем-то совершенно иным? На самом деле, я почти не сомневался. Разумеется, он был одним из нас, причем гораздо более могущественным, чем Джонс или я. Но вся его жизнь пошла наперекосяк с самого зачатия. Его тело только мучало его, и его рассудок стал таким же убогим, как тело, а родители мало чем могли ему помочь. Поэтому единственным средством выражения, который он видел, была ненависть. И в этом деле он упражнялся подолгу и всерьез. Но самым поразительным было не это. Чем дальше в прошлое отходил неприятный опыт, тем яснее я понимал, что ненависть, с которой он накинулся на меня, была по сути совершенно бескорыстной. Он не ненавидел из-за себя. Себя он ненавидел ничуть не меньше, чем меня. Он ненавидел все, включая ненависть. Он ненавидел с каким-то религиозным пылом. И почему? Да потому, как я начинаю теперь понимать, что в самой глубине его персонального ада горела крохотная звездочка служения. Он способен видеть мир с точки зрения вечности ничуть не хуже, чем я. Возможно даже яснее, чем я. Но… как бы это объяснить? Он предполагает, что его роль в общей картине — быть дьяволом. И он играет ее со страстью и самоотдачей великого артиста, ради всеобщего блага, если можно так выразиться. И в чем-то он прав. Ненависть — единственное, в чем он по-настоящему хорош. Несмотря ни на что, я даже восхищаюсь им. На самом деле, все это мерзко. Только представь, какая жизнь ему досталась. Беспомощный младенец, но с такими способностями! Уверен, что если он проживет достаточно долго, то однажды придумает какой-нибудь трюк, чтобы взорвать всю планету. И вот еще что. Мне придется внимательно смотреть по сторонам, иначе он сумеет снова поймать меня. Он сумеет достать меня где угодно, даже в Австралии или Патагонии[47]. Господи, я даже сейчас чувствую, что он где-то рядом! Дай-ка мне яблоко и давай поговорим о чем-нибудь другом».
Вгрызаясь во второе яблоко, Джон начал успокаиваться. Через какое-то время он продолжил рассказывать: «С тех пор я не слишком далеко продвинулся. Понадобилось некоторое время, чтобы привести мысли в порядок. А потом мне стало тошно при мысли, что я могу вообще никогда не найти кого-то, похожего на меня, и при этом находящегося в здравом уме. Но дней через десять я снова принялся за поиски. Я наткнулся на старую цыганку, которая, вроде как, наполовину одна из «нас». Но у нее постоянно случаются припадки. Она занимается гаданием и, возможно, действительно умеет иногда заглянуть в будущее. Но она невероятно старая и не интересуется ничем, кроме гадания и выпивки. И все-таки она в какой-то мере одна из нас — не умом (хотя когда-то она и славилась особой хитростью), а проницательностью. Она, несомненно, способна видеть мир с точки зрения вечности, хотя недолго. Кроме нее в разных лечебницах есть другие столь же безнадежные. Еще подросток-гермафродит в каком-то доме для неизлечимых больных. И мужчина, отбывающий пожизненный срок за убийство. Он, возможно, мог стать чем-то поразительным, если бы в детстве ему не проломили голову. Есть еще «феноменальный счетчик[48]», но кроме этого он ничего собой не представляет. На самом деле, он даже не один из нас, он просто хорошо умеет делать одно действие. Вот и все Homo Superior, что есть на этом острове».
Джон принялся ходить туда-сюда по комнате быстрыми ровными шагами, как белый медведь в клетке. Внезапно он остановился, сжал кулаки и воскликнул: «Скот! Скот! Весь мир заселен скотом! Господи, как же они воняют!» — и уставился в стену. Потом вздохнул и взглянул на меня. «Прости, старичок Фидо. Это просто усталость. Как насчет прогулки перед обедом?»
Вскоре после того, как Джон рассказал мне о своих попытках отыскать других сверхнормальных людей, он посвятил меня и в свои планы на будущее. Мы встретились в его подземной мастерской, где он занимался новым изобретением — какого-то рода аккумулирующим генератором, по его словам. Верстак был занят пробирками, флягами, кусками металла, бутылями, пучками проводов, вольтметрами[49] и кусками камня. Он был настолько поглощен работой, что я заметил: «Кажется, ты впадаешь в детство. Изобретательство настолько тебя занимает, что ты совершенно позабыл о… Шотландии».
«Нет, ты ошибаешься, — ответил Джон. — Это приспособление — одна из важнейших частей моего плана. Я объясню, как только закончу кое-какие измерения». Он продолжил молча возиться с инструментами. Наконец он издал сдавленное торжествующее восклицание. «На этот раз получилось!»
После этого мы стали обсуждать его план за чашкой кофе. Джон был готов обыскать весь мир в надежде отыскать подобных себе, при этом подходящего возраста, для того, чтобы вместе с ним организовать колонию сверхлюдей в каком-нибудь отдаленном уголке земли. Поэтому, ради экономии времени, заявил он, необходимо обзавестись личной морской яхтой и небольшим самолетом или какой-то летающей машиной, которую можно было бы хранить на яхте. Когда же я возразил, что мы ничего не понимаем в управлении и еще меньше — в создании самолетов, Джон просто сказал: «О, я кое-что понимаю. Я как раз научился вчера». Оказалось, что он убедил одного блестящего молодого авиатора не просто покатать его на самолете, но так же допустить к управлению воздушного судна. «Все довольно просто, — заверил меня Джон, — как только освоишься. Я дважды сумел посадить самолет и дважды взлетел, а так же выполнил несколько трюков. Но мне, конечно, еще многому предстоит научиться. А проектированием я уже занимаюсь. Кстати, у меня есть задумки и для яхты». Но многое зависит от моего нового изобретения. Я не могу подробно объяснить, как оно работает. Точнее, я могу попытаться, но ты все равно мне не поверишь. Я недавно занялся ядерной химией, и после путешествия в Шотландию меня посетила идея. Как, наверное, знаешь даже ты (несмотря на настоящий талант оставаться в полном неведении относительно новых научных достижений), в ядре каждой молекулы содержится огромное количество энергии, которую невозможно использовать только из-за того, что для преодоления силы притяжения электронов, протонов и прочих частиц потребовался бы электрический разряд невероятной мощности. Я нашел способ удобнее. Но ключ к получению энергии в нем не физический, а психический. Нет смысла пытаться преодолеть эти связывающие силы. Можно их просто на время отменить, отправить, так сказать, на отдых. Стремление к притяжению, так же как стремление к разрушению — это стихийные импульсы, заложенные в простейших физических частицах — ты можешь называть их электронами и протонами, если желаешь. От меня требуется только загипнотизировать этих мелких негодников, чтобы они на мгновение отвлеклись и ослабили притяжение друг к другу. После этого они просыпаются совершенно свободными, и все, что мне нужно, это использовать их энергию в своих машинах».
Я посмеялся, и сказал, что мне нравится рассказанная им сказка. «Черт с ней, со сказкой, — ответил он. — Пусть тебя не сбивают с толку протоны и нейтроны — они лишь персонажи этой сказки. На самом деле, они вовсе не самостоятельные сущности, но признаки внутри единой системы — космоса. Так же они являются не только физическими объектами, но и определениями психофизической системы. Разумеется, если воспринимать придуманную вашим видом физику как непоколебимую истину, а не малую часть большей истины, моя идея кажется чистым безумием. Но я решил, что ее стоит проверить и, как видишь, она сработала. Конечно же, есть трудности, главная из которых — психологическая. Разум обычного человека никогда не справился бы с задачей, он недостаточно осознает самого себя. Но у сверхчеловека достаточно влияния, а немного практики делают занятие простым и безопасным. Физические трудности, — он взглянул на аппарат, — заключаются в том, чтобы подобрать наиболее подходящие для работы атомы и в том, чтобы направить потоки энергии куда надо. Сейчас я занимаюсь этими вопросами. Самого обычного ила из залива должно быть достаточно. В нем есть ничтожное количество подходящего вещества».
Пинцетом Джон достал кусочек грязи из пробирки и поместил его в платиновую миску. После этого распахнул подъемную дверь мастерской и поставил миску снаружи, после чего вернулся внутрь и практически полностью закрыл дверь. Мы смотрели на миску через небольшую щель. Улыбнувшись, Джон сказал: «А теперь, мои маленькие электроны и протоны, идите спать и не просыпайтесь, пока мамочка не велит вам». Повернувшись ко мне, он добавил: «Болтовня фокусника всегда предназначена аудитории, а не кролику в шляпе».
На его лице появилось выражение глубокой сосредоточенности, дыхание ускорилось. «Сейчас!» — произнес он. Раздался хлопок, похожий на выстрел, сопровождаемый ужасной вспышкой.
Джон отер лоб засаленным носовым платком и произнес: «Я в одиночку сделал это!» После чего мы вернулись к кофе и обсуждению его планов.
«Мне еще требуется придумать эффективный способ сохранять энергию, пока она не понадобится. Невозможно одновременно гипнотизировать электроны и управлять кораблем. Возможно, мне следует просто заставить эту энергию вращать динамо-машину, чтобы зарядить обычные аккумуляторы. Но есть идея и поинтереснее. Может быть, после того, как я загипнотизирую частицы, мне удастся дать им «пост-гипнотический приказ», чтобы они проснулись и начали выделать энергию только после определенного стимула. Понимаешь?»
Я посмеялся. Мы продолжили пить кофе. Должен заметить, что идея с «пост-гипнотическим приказом» оказалась не только выполнимой, но так же невероятно удачной.
«Как видишь, мое новое занятие дает множество возможностей. Пока строятся яхта и самолет, я хочу, чтобы ты отправился вместе со мной на континент. (Уверен, Берта с радостью немного от тебя отдохнет.) Мне нужно провести кое-какие исследования. Судя по всему, одно сверхчеловеческое сознание находится в Париже, одно в Египте — и, возможно, где-то неподалеку есть и другие. Когда у меня будут яхта и самолет, я отправлюсь в кругосветное путешествие. Если я сумею найти достаточное количество молодых людей, то отправлюсь в плавание по Южным морям, чтобы найти подходящий остров для колонии».
В следующую пару месяцев Джон был занят практическими вопросами, связанными с конструированием яхты и самолета, совершенствованием энергетической установки и закреплением навыков управления самолетом.
В то время его частенько можно было заметить у Паркового озера или возле самых бурных заливов за «игрой в кораблики» как самого обычного мальчишку. Джону тогда уже исполнилось восемнадцать, но на вид ему едва можно было дать пятнадцать лет, так что его поведение казалось совершенно естественным. Он создал огромное количество разнообразных моделей и снабдил их электрическими или паровыми двигателями. В любую погоду он отправлял их в плавание по озеру, внимательно наблюдая за их поведением. Внешний вид кораблей был продиктован в первую очередь необходимостью хранить на борту самолет со сложенными крыльями и требованиям к мореходным качествам. Джон остановил свой выбор на судне необычайной формы, которое местные мореплаватели называли не иначе, как карикатурой на корабль, и изготовил трехфутовую модель, на которой тщательно проработал все детали. Судно было нелепо широким, с очень неглубокой осадкой, и во многом было похоже на увеличенный в размерах катер, точнее, на помесь катера и шлюпки, с затесавшимся где-то в роду одиноким блюдцем или камешком вроде тех, какими пускают по воде «блинчики». Я уверен, что Джон порой наслаждался моделью как простой игрушкой, и вложил в нее больше сил, чем требовалось только для экспериментов. Она изображала судно, похожее на небольшой буксир. Ни одна деталь в снаряжении не была пропущена. В ней были предусмотрены места для девяти человек, но при необходимости на борту могло расположиться до двадцати. Управлять судном мог один штурман. На модели была так же изображена столовая со столами, стульями и шкафами. Был гальюн, стеклянные иллюминаторы и все навигационные инструменты, проработанные до мельчайших деталей. Моделью можно было управлять с берега с помощью радиоустройства, а двигателем ей служила точная копия субатомного устройства, которое Джон собирался создать и для настоящего судна.
С огромным удовольствием Джон заставлял свою модель совершать разные трюки. На озере он отправлял ее гоняться за перепуганными утками. На заливе, особенно когда были высокие волны, он отгонял ее так далеко от берега, как только мог, а потом убеждал кого-нибудь из знакомых яхтсменов отправиться за ней на лодке. Когда взмокший гребец достигал качавшегося на воде суденышка и уже протягивал руку, чтобы забрать его, Джон (стоявший на берегу, в полумиле от них) заставлял модель отплыть в сторону на несколько ярдов и наблюдал за тем, как «спасатель» повторял свою попытку подобрать ее. В конце концов, он на полной скорости направлял кораблик к берегу, и игрушка возвращалась к хозяину как хорошо дрессированная собака.
Джон так же создал несколько моделей самолетов и проводил много времени, проверяя их летные качества. Но этим приходилось заниматься тайно: Джон опасался, что если станет известно, какие поразительные трюки способны выполнять его игрушки, это привлечет слишком много внимания. Поэтому он, как правило, отправлялся со своими модельками на ветреный север Уэльса на мотоцикле или на моей машине. Здесь, среди непостоянных горных ветров, он проверял свои задумки, и его игрушечные самолетики с субатомными двигателями проделывали поразительные кульбиты, которые были не по силам ни одной из моделей с двигателем из канцелярской резинки.
В конце концов, Джон выбрал удивительный механизм, выполненный в том же масштабе, что и яхта. Самолет можно было сложить и закрепить у нее на борту. Ради моего развлечения он заставлял этот короткокрылый самолетик подыматься с воды какого-нибудь местного озерца (он был оборудован колесами и лыжами), карабкаться все выше и выше, пока нам не приходилось браться за бинокли, чтобы следить за ним. Модель была способна автоматически поддерживать равновесие, но управлялась только с помощью радио с земли. Освоившись с управлением своей механической птички, Джон иногда использовал ее для современной версии соколиной охоты, отправляя крошечную похожую на воробышка модель в погоню за куликами, сарычами[50] или воронами. Это упражнение требовало очень чувствительного и точного управления. Как правило, птицы старались улететь прочь, как только понимали, что странный предмет следует за ними. Самолетик какое-то время гнался за ними и иногда даже пикировал на убегающую «добычу». Но однажды старый ворон развернулся и принял бой, и прежде, чем Джон сумел увести свою игрушку прочь на скорости, которая явно превосходила способности птицы, могучий клюв разорвал шелк на одном крыле, и самолет рухнул в вереск.
Подготовка к строительству яхты и самолета были завершены задолго до того, как Джону исполнилось девятнадцать. Я не стану описывать, как я торговался с производителями лодок и самолетов, и, в конце концов, смог заказать изготовление нужных конструкций. Все считали меня свихнувшимся миллионером, так как предложенные мной устройства считались неработоспособными, но я не желал слушать предложения по их улучшению. Главная же беда с точки зрения окружающих заключалась в том, что и в самолете, и на яхте отводилось слишком мало пространства (по обычным меркам) под генератор энергии. Контракты же на детали генератора и двигателя, чтобы не возбудить лишних подозрений, были распределены между несколькими фирмами.
Когда инженерные проблемы были разрешены, Джон смог обратить внимание на свои телепатические изыскания. Так как он по-прежнему выглядел слишком молодо, чтобы самостоятельно скитаться по Континенту, он убедил меня «взять» его с собой в Париж. Когда мы уже приближались к цели, он начал проявлять признаки нетерпения. И в этом не было ничего удивительного. В Париже Джон надеялся найти кого-то, кто был бы способен понять его как никто иной до этого. Но к тому времени, как мы устроились в небольшой гостинице на улице Бертоле (неподалеку от проспекта Клод-Бернар), он выглядел почти отчаявшимся. Когда я стал расспрашивать о причине такого изменения, он неловко рассмеялся. «Я испытываю новое для себя ощущение. Я робею! Она, кажется, не очень-то рада моему прибытию и не желает помочь мне ее отыскать. Я знаю, что она живет где-то в Латинском квартале[51]. Она часто проходит по этой улице. Я знаю, она чувствует, что кто-то ее ищет, и все же не желает мне помочь. К тому же она явно очень стара и мудра. Она помнит Франко-прусскую войну[52]! Я пытался увидеть то, что видит она, когда смотрит в зеркало, но не смог застать нужный момент».
В следующий момент он дернулся и сказал без какого-либо перехода: «Сейчас, разговаривая с тобой, я — настоящее мое существо — был на связи с ней. Она находится в каком-то кафе и пробудет там некоторое время. Нам надо ее отыскать».
У него было смутное ощущение, что нужное кафе находилось где-то неподалеку от Одеона[53], куда мы и направились. После недолгого колебания, Джон выбрал одно заведение, и мы вошли. Едва оказавшись внутри, он возбужденно прошептал: «Да, все верно. Именно это помещение она видит прямо сейчас». Пару мгновений он стоял неподвижно — маленький странный иноземец в толпе официантов и посетителей. Потом направился к пустому столику в дальнем конце зала.
«Вот она», — сказал Джон с удивлением и почти благоговением в голосе. Проследив за направлением его взгляда, я увидел двух женщин за ближайшим столиком. Одна сидела к нам спиной, но я решил, что ей было не больше тридцати лет, потому что у нее была стройная фигура, а видимая мне часть щеки казалась почти по-детски припухлой. Вторая женщина была фантастический старой. Ее лицо казалось рельефной картой — сплошные кряжи и ущелья. Я разглядывал ее, чувствуя разочарование: на вид она была скучной брюзгливой старухой, которая рассматривала Джона с оскорбительной откровенностью.
Но тут первая женщина обернулась и оглядела комнату. Эти громадные глаза невозможно было ни с чем спутать. Они были такими же, как у Джона, но почти скрывались под густыми ресницами. На секунду ее взгляд остановился на мне, затем сместился на Джона. Полуопущенные ресницы поднялись, открывая глаза похожие не пещеры, еще более бездонные, чем глаза Джона. Все ее лицо светилось умом и весельем. Поднявшись, она подошла к Джону, тоже вставшему со своего места. Молча они стояли рассматривая друг друга, затем женщина сказала: «Alors c’est toi qui me cherches toujours![54]»
Я представлял ее себе совершенно иначе. Несмотря на глаза, в целом она могла сойти за обычную, хоть и несколько экстравагантную представительницу нашего вида. Голова не касалась непропорциональной по сравнению с остальным ее телом, так как женщина была высокой, а темные волосы, едва видневшиеся из-под небольшой плотно сидевшей шляпки, не придавали ей дополнительного объема. Ее крупные губы были умело замаскированы с помощью косметики.
Но даже условно походя на обычного человека, он все равно была странной по меркам Homo Sapiens. Будь я писателем, а не простым журналистом, я сумел бы, наверное, передать тот жутковатый эффект, который произвел на меня ее отстраненный и как будто сонный взгляд. Но я могу только перечислить очевидное — любопытное сочетание детских, почти младенческих черт со зрелыми. Выступающие брови, короткий приплюснутый нос, широко расставленные громадные глаза, удивительно широкое лицо, глубокие линии от носа к уголкам губ — все эти черты более подходили новорожденному ребенку. Но четко очерченные губы и полупрозрачные нежные веки придавали лицу мудрое и проницательное выражение, наводившее на мысли о божестве, живущем вне времени. Хотя я благодаря Джону и был подготовлен к странностям, в ее лице я за привычной необычностью видел своеобразие. Передо мной, пусть и отталкивающе странный, был символ женственности, в котором универсальная красота сочеталась со своеобразием сверхнормальных существ. И, посмотрев на самую привлекательную девушку в помещении, я с удивлением обнаружил, что по сравнению с незнакомкой нормальная красота казалась отталкивающей. Испытывая легкое головокружение, я вновь обратил взгляд на восхитительно гротескное создание.
В то время, пока я разглядывал незнакомку, они с Джоном изучали друг друга в полном молчании. Наконец, Новая Женщина (как я стал называть ее про себя) пригласила нас присоединиться к ней за ее столиком. Она назвалась Жаклин Кастанет. Пожилая женщина, представившаяся как мадам Лемэтр, разглядывала нас с враждебностью, но была вынуждена смириться с нашим присутствием. Она была самым обычным человеческим существом, но я был поражен, насколько она походила на Жаклин некоторыми чертами, а иногда — выражением лица и интонациями голоса. Я предположил, что женщины были матерью и дочкой. Позднее же обнаружилось, что я был в чем-то прав и в то же время глубоко заблуждался.
После нескольких пустых замечаний, Жаклин внезапно заговорила на совершенно незнакомом мне языке. Мгновение Джон смотрел на нее с удивлением, потом рассмеялся и ответил, видимо, на том же наречии. Примерно полчаса они разговаривали между собой, пока я с трудом поддерживал беседу с мадам Лемэтр на очень плохом французском.
В конце концов, пожилая дама напомнила Жаклин, что их ожидали где-то еще. После того, как они ушли, Джон какое-то время сидел неподвижно. Я спросил, на каком языке они говорили. «На английском, — ответил он. — Ей хотелось многое мне рассказать о себе, но она не хотела, чтобы старуха это слышала, поэтому она стала говорить на перевернутом английском. Я никогда раньше не пробовал так делать, но для нас это оказалось довольно просто». Он сделал небольшое ударение на слове «нас». Джон, вероятно, понял, что я чувствовал себя «выброшенным за борт», так как тут же добавил: «Наверное, мне стоит вкратце все тебе пересказать. Старуха — ее дочь, хотя не знает об этом. Восемьдесят три года назад Жаклин была замужем за человеком по фамилии Казэ, но бросила его до того, как их дочери исполнилось четыре года. Несколько дней назад она повстречала эту старую развалину, узнала в ней свою маленькую дочурку и решила с ней сдружиться. Мадам Лемэтр показала ей фотографию: «моя мама, которая умерла, когда я была совсем маленькой — как удивительно она похожа на вас, моя дорогая! Наверное, вы приходитесь мне какой-нибудь внучатой племянницей». Жаклин родилась в 1765 году».
Мне придется изложить здесь историю Жаклин лишь коротко. Хотя она сама по себе достойна пухлого тома, моей главной заботой остается Джон.
Ее родители, крестьяне из унылой местности между Шалоном-на-Марне и Аргонским лесом, называвшейся «вшивой Шампанью[55]», были людьми экономными до скаредности. Жаклин, обладавшая помимо сверхнормального интеллекта и восприимчивости неудержимой жаждой жизни, выросла в крайне стесненных условиях. Отсюда, наверное, и произошло ее стремление к наслаждениям и власти, которое играло большую роль в ранние годы ее жизни. Как и Джону, ей потребовалось невероятно много времени, чтобы повзрослеть. Для ее родителей это было источником недовольства, так как им не терпелось пристроить ее к работе по дому и в поле. А то, что к возрасту, когда другие девушки были готовы выйти замуж, Жаклин оставалась безгрудым ребенком, вызывало у них настоящее негодование. Жизнь, которую ей приходилось вести, была, возможно, полезна для физического здоровья, но разрушительная для духа. Она довольно рано обнаружила, что обладает способностями и чувствами, совершенно недоступными окружавшим ее смертным, и поняла, что ей следовало посвятить себя развитию этих способностей. Но однообразное и ограниченное существование не позволяло подавить низменные порывы ее души, все возраставшую жажду богатства и власти. То, что она жила среди слабоумных существ было для Жаклин очевидно хотя бы из наблюдений за дочерями других крестьян. Хотя те и быстро развились и вскоре совершенно затмили Жаклин в плане физической привлекательности, они по глупости своей не догадывались использовать эту способность для получения новых возможностей.
В возрасте девятнадцати лет, еще до того, как ее взросление началось по-настоящему, Жаклин дала себе слово, что превзойдет их всех и станет настоящей королевой среди женщин. В близлежащем городке Сент-Менеу[56] она не раз видела знатных дам, проезжавших в экипажах по дороге в Париж или останавливавшихся в местной гостинице. Жаклин наблюдала за ними с тщательностью исследователя, изучая основы приемов соблазнения.
Когда она была уже на пороге зрелости, родители устроили обручение с фермером, жившим по соседству. Жаклин сбежала из дома. Используя только два доступных ей оружия, пол и невероятный ум, она сумела пробиться от самого убогого и грубого сорта проституции до положения содержанки богатого парижского торговца. Она прожила с ним несколько лет, в последние годы удостаивая его разве что права наслаждаться ее странной красотой раз в неделю, за ужином.
В тридцать пять Жаклин впервые в жизни влюбилась. Объектом ее страсти стал молодой художник, один из тех, кто подготовил почву для появления новой энергичной и великолепной парижской живописи. Новое чувство стало кульминацией давно терзавшей Жаклин духовной борьбы. До этого она следовало по пути древнейшей профессии без каких-либо сожалений, теперь же прошлая жизнь вызывала у нее отвращение. Молодой человек пробудил в ней чувства и способности, которые она долгое время подавляла ради достижения своих целей. Она использовала свой талант обольщения, чтобы завоевать его — и это удалось ей с необычайной легкостью. Они стали жить вместе, и несколько месяцев были абсолютно счастливы.
Однако постепенно она начала осознавать, что связала себя отношениями с существом, которое в ее понимании было не многим лучше обезьяны. Разумеется, Жаклин знала, что все ее клиенты — и крестьяне, и жители Парижа, и любезный богатый патрон — были не полноценными людьми. Но она долгое время убеждала себя, что художник был исключением. Какое-то время она цеплялась за былое чувство к этому мужчине. Она чувствовала, что разрыв с существом, которому она отдала душу, пусть и по ошибке, мог убить ее. Кроме того, она по-прежнему искренне его любила, хотя понимала нелогичность своего чувства. Он был ее животным-любимцем. Жаклин заботилась о нем, как охотница или старая дева могли бы заботиться о лошади. Он не был человеком, и не мог понять ее душевные переживания. Но он был благородным животным, и она гордилась его достижениями в сфере «недочеловеческого» искусства как гордилась бы успехами дрессированного зверька. Она с энтузиазмом вникала в его работу. Она была не просто источником его вдохновения, но все более вмешивалась в творческий процесс. И чем больше становилось ее влияние, тем яснее несчастный художник понимал, что его собственный талант подавлялся и задыхался в потоке ее куда более живого и богатого воображения. Это было тяжелым ударом. С одной стороны, он понимал, что картины, написанные под ее влиянием, были смелее и эстетически богаче, чем все, что он мог создать сам. С другой стороны, его репутация находилась под ударом, так как новые работы не принимали даже самые тонко чувствующие из его товарищей. Он потребовал независимости и стал постепенно возвращать себе былое самоуважение и славу. В Жаклин же после такого поворота событий поднялась волна отвращения. Бывшие влюбленные стремились избавится друг от друга, и при этом нуждались друг в друге. В конце концов, между ними случилась ссора. Жаклин изобразила богиню, снизошедшую до уровня человека, которого готова была сделать равным себе, и отвергнутую им. На следующий день он застрелился.
Трагедия, несомненно, оказалась ужасным шоком для ее еще не окрепшего разума. Фатальная окончательность случившегося пробудила в ней нового рода нежность и уважение к окружавшим ее неполноценным существам. Каким-то образом смерть художника помогла сократить расстояние между ними. Страсть к самоутверждению вскоре вернулась, и Жаклин порой предавалась ей безоглядно, но ее пыл зачастую умерялся воспоминанием о погубленном живом существе, которое целый месяц казалось превосходящим ее.
Несколько лет после гибели художника Жаклин жила в бедности на средства, что скопила во время знакомства с торговцем. Она пыталась стать писателем, взяв себе мужской псевдоним, но то, что она создавала, было слишком странным, чтобы кому-то нравиться, а она не могла заставить себя писать в иной манере. Когда ей было около сорока, Жаклин выглядела как едва сформировавшаяся юная женщина. Ее одержимость богатством и властью вернулась так внезапно, что она запаниковала и вступила в монастырь. Она не верила в строгие доктрины Церкви, но решила на словах признать все эти суеверия ради смутного ощущения подлинного объединяющего религиозного чувства, которое было необходимо чтобы укрепить лучшие черты ее характера. Но после ее появления в монастыре там начался такой переполох, что заведение было расформировано, а Жаклин, горько усмехаясь в душе, вернулась к своему прежнему занятию.
Но к ее удивлению, проституция стала для нее чем-то большим, чем средством получения богатства и власти. Опыт монашества оказался не совсем напрасным. За то время она успела многое понять о стремлениях недочеловеческой души, и теперь ее знанию нашлось применение. Изначально причины, заставившие вернуться к проституции, были исключительно эгоистичными, но вскоре Жаклин начала осознавать, что самые духовно развитые клиенты приходили к ней, подсознательно нуждаясь в чем-то большем, чем простое удовлетворение плотских нужд. И она находила в том, чтобы заботиться об этих глубинных нуждах, особое удовольствие. Она была щедра и на утехи плоти. Органическое отвращение, которое она испытывала к особям низшего порядка, приносило ей своего рода удовлетворение. Главной и, казалось, непобедимой бедой многих мужчин, искавших в первую очередь не совокупления, а близости и понимания тонко чувствующей и бесстрашной женщины, было неумение «примириться с миром». В Жаклин они находили источник новых сил. По мере того, как слава о ней распространялась, все больше людей искали ее помощи. Надеясь избежать нервного срыва, Жаклин набрала учениц, молодых женщин, готовых жить и отдавать себя так же как она. Немногие девушки добивались некоторого успеха, но никто не был способен на такие чудеса, как Жаклин. Напряжения все росло, и она, в конце концов, тяжело заболела.
После выздоровления ею вновь овладела страсть к самоутверждению. Используя все свое мастерство, она пробилась на самый верх европейского общества, и в пятьдесят семь лет, находясь у порога расцвета своей физической красоты, вышла замуж за русского князя. Она отлично понимала, что он был никчемным созданием, слабоумным даже по стандартам обычных людей. Но в следующие пятнадцать лет она так умело разыграла имевшиеся у нее на руках карты, что едва не усадила его на трон. Однако все возраставшие отвращение и ужас привели к новому приступу нервной болезни, от которой она вновь очнулась самой собой. Жаклин порвала все связи с русской аристократией, под чужим именем бежала обратно в Париж и вернулась к своей старой профессии. То и дело она сталкивалась с прежними своими сильно постаревшими клиентами. Но так как внешне она оставалась молодой женщиной, перед которой только лежала пора полного расцвета женственности, ей легко удалось убедить окружающих, что она является юной племянницей прежней Жаклин.
За все это время у нее не было ребенка, она ни разу не зачала. В ранние годы она предпринимала некоторые шаги, чтобы избежать ненужной беременности, но позднее, даже не испытывая желания стать матерью, стала относиться к предосторожностям с меньшей осмотрительностью. Со временем, вовсе перестав осторожничать, она начала подозревать, что стерильна, и в предохранении вовсе нет нужды. Тем не менее, после возвращения из России у нее возникло смутное чувство, что, не имея возможности стать матерью, она упускает важную часть человеческого опыта. Это чувство постепенно переросло в страстное желание самой зачать и родить ребенка.
Многие клиенты пытались склонить ее к браку. Прежде она лишь смеялась в ответ на эти предложения, но после того, как ей исполнилось восемьдесят, спокойная жизнь замужней женщины стала казаться куда более привлекательной. Среди клиентов она выбрала парижского адвоката, Жана Казэ. Жаклин не была уверена, что он в действительности был отцом ее ребенка, но обнаружив, что беременна, выбрала его как подходящего мужа. Он, как ни удивительно, был одним из немногих, кто не помышлял о женитьбе на ней. Но стоило лишь заронить эту идею в его ум, он тут же стал настойчивым поклонником, преодолел ее притворное сопротивление и с гордым видом увез ее к себе. Через одиннадцать месяцев беременности Жаклин родила дочь, едва не лишившись при этом жизни. Четырех лет материнства и жизни бок о бок с верным Казэ с нее оказалось предостаточно. Она знала, что Жан сумеет позаботиться о ребенке (и он действительно оказался столь заботлив, что безнадежно избаловал дочь). Жаклин бежала не только из Парижа, но из Франции, и начала жизнь заново в Дрездене.
В последние две трети девятнадцатого века она сменяла занятия проституцией и замужества. Среди ее мужей, по ее словам, были британский посол, известный писатель и негр из западной Африки, рядовой французской колониальной армии[57]. Никогда больше ей не удалось забеременеть. Возможно, Джон был прав, предполагая, что она могла предотвратить зачатие усилием воли, хотя Жаклин и не понимала, как именно это ей удавалось.
К концу девятнадцатого века Жаклин приняла решение не вступать больше в брак. Она предпочитала заниматься своей профессией из-за «большой любви ко всем моим бедным деткам» (так она называла своих клиентов). Должно быть, это была странная жизнь. Разумеется, Жаклин отдавалась за деньги, как и все представители ее профессии — или любой другой профессии, если уж на то пошло. Тем не менее, она принимала свою работу близко к сердцу, и выбирала клиентов не благодаря их платежеспособности, но в зависимости от их нужд и способности принять ее помощь. В своей работе она, кажется, была одновременно проституткой, психоаналитиком и исповедником.
Во время войны 1914–18 годов[58] она вновь оказалась на грани срыва, к ней потянулось множество людей, переживших трагедию. После войны, не имея каких-либо националистических предрассудков, Жаклин переехала в Германию, где в ее помощи нуждались очень многие. Именно там она вновь заболела и была вынуждена провести год в «сумасшедшем доме». В то время, когда мы ее повстречали, она вновь обосновалась в Париже и снова взялась за работу.
На следующий день после нашей беседы в кафе, Джон оставил меня развлекаться в меру моих способностей, а сам отправился на встречу с Жаклин. Он пропадал четыре дня и вернулся изможденным и очевидно расстроенным. Только много позднее он сумел рассказать мне о причинах своего несчастья. «Она великолепна, но изранена. Я не могу помочь ей, а она не может помочь мне. Она была ужасно добра ко мне и сказала, что не встречала никого подобного раньше. И ей было жаль, что мы не повстречались сто лет назад. Она утверждает, что впереди у меня великая цель, но на самом деле считает моя затея — не более, чем ребяческий каприз».
Джон продолжал поиски, я сопровождал его. Не стану сейчас рассказывать о нескольких молодых сверхнормальных, которых ему удалось отыскать и убедить начать подготовку к великому приключению. Среди них была девушка из Марселя, другая, постарше, в Москве, юноша из Финляндии, девушка в Швеции, другая — в Венгрии, и молодой человек в Турции. Все остальные были безумцами, инвалидами, уродцами или неисправимыми бродягами, чей сверхъестественный интеллект был безнадежно изуродован соприкосновением с человеческим родом.
Но в Египте Джон повстречался с существом, превосходившим его. Происшествие было столь странным, что я сомневаюсь в том, стоит ли писать о нем — и даже верить в него.
Джон давно был убежден, что где-то на территории Леванта[59] или в дельте Нила скрывался поразительной силы разум. Из Турции мы на корабле отправились в Александрию[60]. Оттуда, после недолгого расследования, переместились в Порт-Саид[61], где провели несколько недель, посвященных, как мне казалось, совершенному безделью. Я все это время играл в теннис, купался и развлекался невинным флиртом. Джон, судя по всему, тоже бездельничал. Он купался, катался на лодке по гавани и бродил по городу. Все время он был рассеянным и порой ужасно раздражительным.
Когда Порт-Саид наскучил мне до смерти, я предложил перенести поиски в Каир. «Езжай один, — ответил Джон, — если тебе так хочется. Я останусь здесь. Я занят». Так что я в одиночестве сел на поезд, чтобы пресечь дельту. Задолго до того, как поезд достиг Каира, перед нами появились Великие пирамиды, возвышавшиеся над пальмами. Я не забуду момент, когда увидел их впервые, ибо позднее они стали для меня символом тех открытий, что Джон сделал в Порт-Саиде. На фоне голубого неба пирамиды казались серовато-синими. Они казались поразительно простыми, далекими, надежными.
В Каире я остановился в отеле Шепард[62] и отправился осматривать город. Примерно через три недели, пришла телеграмма, в которой было два слова: «Домой. Джон». Без всяких сожалений я упаковал свои пожитки и отправился обратно в Порт-Саид.
Как только я прибыл, Джон велел мне купить три билета до Тулона[63] на пароход Восточной линии[64], который должен был пройти по Каналу через несколько дней. Новый член группы, по его словам, добирался до нас из дальней части Египта, и должен был скоро прибыть. Но, прежде чем описать нашего нового знакомого, я попытаюсь рассказать о совершенно ином существе, с которым Джон установил связь в то время, пока я был в Каире.
«Как оказалось, — рассказал мне Джон, — тот, кого я искал (его зовут Эдлан), умер тридцать пять лет назад. Он пытался дотянуться до меня из прошлого, но я сначала этого не понимал. Когда мы наконец сумели установить хоть какую-то связь, он показал мне то, что мог видеть сам, и я заметил, что в гавани плавали старинные приземистые пароходы с реями на мачтах[65]. Кроме того, в гавани не было здания главного офиса Суэцкой компании[66]. (Ну, помнишь, большое сооружение с куполами.) Можешь себе представить, насколько это было поразительно! Мне пришлось постараться, чтобы самому оказаться в прошлом, вместо того, чтобы заставлять Эдлана дотягиваться до настоящего».
Мне придется немного сократить рассказ Джона. Чтобы отыскать надежное место в прошлом, он, по подсказке Эдлана, познакомился со средних лет англичанином, шипчандлером[67] по имени Гарри Робинсон, который провел большую часть детства в Порт-Саиде. Новый знакомый, который был наполовину египтянином, с удовольствием рассказывал о своих ранних годах и о Эдлане, которого ему некоторое время доводилось видеть едва ли не каждый день. Вскоре Джон настолько освоился в сознании Робинсона, что оказался способен проникнуть с его помощью в прошлое, в детство Гарри и в Порт-Саид, которого больше не существовало.
Через глаза Гарри Джон сумел наконец увидеть Эдлана. То предстал престарелым, измученным бедностью местным лодочником. Лицо, похожее на черное высохшее и заострившееся лицо мумии, было очень живым, и часто освещалось улыбкой, пусть и довольно мрачной. На громадной голове красовалась феска, казавшаяся смехотворно крохотной. Когда же головной убор, как это изредка случалось, спадал, оказывалось что череп старика абсолютно голый. Джон сказал, что он походил на кусок странно изогнутого темного полированного дерева. У Эдлана были типичные для сверхнормальных огромные глаза, из одного, воспаленного и затекшего, все время текла слизь. Как многие местные жители, старик страдал от офтальмии[68]. Его голые загорелые ноги и ступни были покрыты множеством шрамов, на нескольких пальцах не было ногтей.
Эдлан зарабатывал на жизнь, перевозя пассажиров с кораблей к берегу, а так же доставляя европейцев к купальным домам (деревянным сооружениям установленным в море на металлических сваях[69]) и обратно. Семейство Робинсонов нанимало Эдлана несколько раз в неделю, чтобы перебраться через гавань до принадлежавшего им дома. Потом он дожидался, пока они купались и обедали, после чего отвозил обратно в город. В то время как Эдлан налегал на весла своей длинной, раскрашенной в яркие цвета лодки, а Гарри болтал с родителями, сестрой или даже с гребцом, Джон, наблюдавший за всем этим изнутри сознания мальчика, вел телепатическую беседу с необыкновенным египтянином.
Проекция перенесла Джона в 1896 год. К тому времени, как утверждал Эдлан, ему было триста восемьдесят четыре года. Джон едва ли поверил бы этому, если прежде не повстречал Жаклин. Следовательно, Эдлан родился в 1512 году где-то в Судане. Большую часть первого столетия он был прорицателем в своем племени, но затем решил сменить примитивный образ жизни на что-нибудь более цивилизованное. Он спустился вниз по течению Нила и обосновался в Каире, где тут же прослыл колдуном. В течение семнадцатого века Эдлан играл значительную роль в бурной политической жизни Египта, и был одним из самых могущественных «серых кардиналов» той эпохи. Но политика не удовлетворяла его. Она привлекла его поначалу, как игра двух болванов в шахматы могла бы привлечь внимание умного человека. Он не мог не видеть, какие ходы было бы выгодно делать, и, в конце концов, обнаружил себя втянутым в процесс. К концу восемнадцатого века он все больше интересовался развитием «оккультных» способностей и в первую очередь умением переносить свое сознание в прошлое.
За несколько лет до Египетской экспедиции Наполеона[70], Эдлан окончательно покончил с политической карьерой, инсценировав самоубийство. Несколько лет он продолжал жить в Каире, в полной безвестности и нищете. Он зарабатывал на жизнь, работая водовозом, и гонял своего осла, груженого раздувшимися бурдюками с водой, по пыльным улицам. Вместе с тем он не прекращал тренировать свои сверхъестественные способности и порой использовал их для сеансов «психотерапии» среди своих товарищей-рабочих. Но по-прежнему больше всего его интересовало исследование прошлого. В то время знания о древней культуре Египта были крайне скудными, и страстным желанием Эдлана было получить сведения напрямую от великой расы, существовавшей много веков назад. Поначалу ему удавалось проникать лишь на несколько лет в прошлое, в окружение, сходное с его собственным. Затем он решил поселиться в дельте реки, в каком-нибудь отдаленном поселении, жители которого всю жизнь копались в земле и вели жизнь, которая не слишком отличалась от примитивного быта земледельцев времен фараонов. Много десятилетий он управлялся с мотыгой и шадуфом[71] и за это время изучил древний Мемфис[72] почти так же хорошо, как современный ему Каир.
Во второй четверти девятнадцатого века Эдлан все еще выглядел человеком средних лет. К этому времени у него появился интерес к исследованию других культур, переехал в Александрию и вновь взялся за работу водовоза. Здесь, с меньшей легкостью и успехом, с какими давалось ему изучение Древнего Египта, он погрузился в историю Древней Греции, научившись проникать во времена великой библиотеки[73] и даже в саму Грецию, в эпоху Платона[74].
Только в начале последней четверти девятнадцатого века Эдлан на своем ослике проехал по узкой полосе песка, отделявшей озеро Манзала[75] от Средиземного моря, и поселился в Порт-Саиде, вновь превратившись в водовоза. На этот раз он не остановился на одной только профессии. Иногда он нанимался возить на своем осле какого-нибудь европейца, на один день сошедшего на берег. Босой, Эдлан бежал следом за ослом, подгоняя его энергичными шлепками по задней части и восклицаниями «Хаа! Хаа!». Однажды животное, которое он звал «Прекрасные Черные Очи», было украдено, Эдлан пробежал тридцать миль, следуя по следам, оставленным на влажном песке. Нагнав наконец вора, он поколотил его и вернулся домой, торжественно восседая на осле. Иногда он пробирался на борт какого-нибудь лайнера и развлекал пассажиров фокусами с кольцами, шарами и неугомонными желтыми цыплятами. Иногда он продавал им шелк и драгоценности.
Эдлан переселился в Порт-Саид, желая соприкоснуться с современной жизнью европейцев, а так же, если получится, с индусов и китайцев. Канал в то время стал самым многонациональным местом во всем мире. Левантинцы, греки, русские, ласкары[76], китайцы-кочегары, европейцы, направляющиеся на восток, азиаты, держащие путь в Лондон или Париж, пилигримы-мусульмане на пути в Мекку — все они проходили через Порт-Саид. Смесь языков, национальностей, религий и культур теснились в этом ужасающе беспородном городе.
Эдлан очень скоро понял, каким образом лучше всего использовать новую обстановку. В его распоряжении были самые разные методы, но в первую очередь Эдлан полагался на свои телепатические способности и невероятный ум. Понемногу ему удалось составить в уме достаточно точную картину европейской, а затем индийской и даже китайской культуры. Разумеется, он не нашел все знания в готовом виде в разумах окружавших его в Порт-Саиде людей — все они, что жители, что проезжавшие пассажиры, были всего лишь обывателями. Лишь сведя воедино скудные и часто бессвязные мысли всех странников, Эдлан сумел восстановить единую картину культурной системы, в которой они развивались. Эти упражнения он подкрепил чтением книг, которые получал от судового агента, имевшего тягу к литературе. Кроме того, он научился распространять свое телепатическое влияние настолько, что вызывая в уме все, что он знал, скажем, о Джоне Рёскине, он мог вступить в разговор с этим любителем нравоучений, сидевшем в своем доме возле Конистон Уотер[77].
В конце концов, Эдлану стало очевидно, что период развития европейской культуры, который интересовал его больше всего, находился в будущем. Мог ли он исследовать грядущее так же, как исследовал прошлое? Это оказалось куда более сложной задачей, и Эдлан вовсе не справился бы с ней, не найди он Джона — разум, во многом сходный с его собственным. Он принял решение обучить мальчика попадать к нему в прошлое, чтобы изучить будущее без рискованных попыток попасть туда самому.
Я с удивлением обнаружил, что за те несколько недель, что мы пробыли в Египте, Джон успел прожить в эпохе Эдлана многие месяцы. Или, вероятно, вернее было бы сказать, что их беседы (происходившие через сознание Гарри) были распределены внутри долгого периода жизни Эдлана. Изо дня в день старик возил Робинсонов к их купальному дому, равномерно налегая на весла, и на примитивном арабском рассказывал Гарри о кораблях и верблюдах. В то же время он вел с Джоном серьезный телепатический разговор, касавшийся самых тонких материй вроде квантовой теории или экономического детерминизма истории. Джон вскоре пришел к выводу, что повстречался с разумом, за счет природного дара или с помощью продолжительных медитаций сильно превзошедшим его в развитии и даже в понимании западной культуры. Но из-за невероятного ума Эдлана его образ жизни вызывал еще большее недоумение. С долей самодовольства Джон заверял себя, что если бы дожил до такого же возраста, то не стал бы в старости работать из последних сил ради подачек Homo Sapiens. Но еще до момента расставания с египтянином он с большей критичностью стал смотреть на себя, а к Эдлану стал относиться с почтительным уважением.
Старик крайне заинтересовался познаниями Джона в биологии и его теории, касавшейся сверхнормальных людей. «Да, — признался он. — Мы сильно отличаемся от остальных. Я понял это, когда мне было восемь лет. Окружающих нас созданий едва ли можно назвать людьми. Но мне кажется, сын мой, что ты слишком серьезно относишься к нашим различиям. Нет, я не то хотел сказать. Вот что я имею в виду: даже если твой план создать новый вид ведет к истине, я вижу и другой путь. И каждый из нас должен служить Аллаху так, как ему предначертано».
Эдлан вовсе не считал план Джона пустой затеей. Напротив, он отнесся к нему с большим интересом и дал несколько полезных советов. Более того, любимым его занятием было с пылом пророка описывать мир, который могли построить «Новые Люди Джона», и насколько он был бы счастливее и осмысленнее, чем мир Homo Sapiens. Восторг его, по словам Джона был совершенно искренним, но, тем не менее, за ним скрывалась мягкая усмешка. С таким же энтузиазмом взрослый человек присоединяется к детской игре. Однажды Джон решил испытать Эдлана, утверждая, что воплощение его плана станет величайшим приключением, какое может прийтись на долю человека. Эдлан в этот момент отдыхал, опираясь на весла, пока пароход австрийского отделений Ллойд[78] пересекал гавань и входил в канал. Гарри сосредоточенно рассматривал лайнер, но Джон заставил его обернуться и взглянуть на гребца. Эдлан серьезно смотрел на него. «Мой мальчик, мой милый мальчик, — сказал он. — Аллаху угодно два вида служения. Первая состоит в том, чтобы его создания неустанно трудились, постигая свое предназначение на этом свете — и это служба, которая более тебе по душе. Другая заключается в том, чтобы обозревать с пониманием и восхвалять с восторгом плоды его трудов. И моя служба заключается в том, чтобы преподнести Аллаху жизнь, наполненную восхваления, какое никто иной, даже ты, мой дорогой мальчик, не мог бы вознести. Он создал тебя таким образом, чтобы твоя величайшая служба была в действии, вдохновленном глубоким размышлением. Мне же он предназначил служение в созерцании и восхвалении, хотя и для этого я должен был сначала пройти через путь действия».
Джон возразил, что целый мир Новых Людей может нести лучшую службу восхваления, чем несколько выдающихся душ в мире неполноценных существ. И, следовательно, более важным служением было создать такой мир.
Но Эдлан возразил: «Тебе так кажется, потому что ты скроен для действий, и потому, что ты молод. И это действительно так. Души, подобные мне, знают, что настанет время, когда души, подобные тебе создадут новый мир. Но мы знаем так же, что у нас иное назначение. И, может быть, мое предназначение — суметь заглянуть далеко в будущее, чтобы увидеть величайшие достижения, для которых предназначен ты или кто-то подобный тебе».
«После этого старик прервал контакт со мной, — рассказывал Джон, — и прекратил болтать с Гарри. Затем он вновь мысленно обратился ко мне, и его разум объял меня с печальной нежностью. «Настало время тебе покинуть меня, мое дорогое величественное дитя. Я видел часть будущего, что назначено тебе. И хотя ты сумел бы вынести вес предначертанности, мне не позволено рассказать о нем.» На следующий день я снова встретился с ним, но он был неразговорчив. В конце поездки, когда Робинсоны сходили на берег, он поднял Гарри на руки и поставил его на пристань, сказав на наречии, которое среди европейцев считалось арабским языком: «Иль хавага своййя, кваййис китир» (что означало: «Молодой господин, очень хорошо!»). Одновременно он мысленно обратился ко мне: «Этой ночью, или, возможно, следующей, я умру. Ибо я восхвалял прошлое, настоящее и будущее со всей силой, что Аллах дал мне. И заглянув далеко в будущее, я видел только странные и ужасные вещи, которые я не способен восхвалять. Значит, я выполнил сове предназначение, и теперь могу обрести покой». На следующий день другая лодка отвезла Гарри и его родителей к купальному дому».
Следует напомнить, что я зарезервировал три места на корабле, шедшем до Тулона и Англии. Новый член нашей группы появился за три часа отправления парохода.
Джон объяснил, что найти необычного ребенка по имени Нг-Ганко ему помог Эдлан. Старик из прошлого поддерживал связь с современником Джона и помог им найти друг друга.
Нг-Ганко был родом из какой-то отдаленной деревушки, расположенной на лесистом склоне горы где-то в Абиссинии[79]. И хотя он был всего лишь ребенком, по зову Джона он проделал путь от родных земель до Порт-Саида, пережив целый ряд приключений, которые я не берусь здесь описать.
По мере того, как шло время, а наш спутник все не появлялся, я становился все более недоверчивым и нетерпеливым, но Джон был уверен, что тот прибудет вовремя. Нг-Ганко оказался маленьким грязным негритенком, и я ужаснулся при мысли о том, что нам придется вместе находиться на корабле. Внешне он выглядел лет на восемь, хотя на самом деле ему было около двенадцати. Из одежды на нем был голубой крайне потрепанный кафтан и феска. Одежду, по его словам, он добыл во время путешествия, стремясь привлекать к себе меньше внимания. Впрочем, он не мог не привлекать внимание. Моей первой реакцией, когда я увидел его, было искреннее неверие. «Откуда, — подумал я тогда, — такая чуда-юда». Потом вспомнил, что любой вид, мутируя, порождает целую коллекцию монстров, многие из которых даже не жизнеспособны. Нг-Ганко определенно был жизнеспособен, но при этом являлся порядочным уродцем. Хотя его темное лицо выдавало помесь негроидных и семитских кровей с несомненной примесью монгольской, его курчавые волосы были не черными, а темно-рыжими. Один его глаз был огромным и темным, что не является необычным для чернокожих людей, но другой был значительно меньше, с радужкой ярко-голубого цвета. Эти отклонения придавали его лицу выражение зловещей комичности, которое только подтверждалось поведением. Полные губы частенько были растянуты в нагловатой усмешке, открывая три мелких белых зуба не верхней десне и один — на нижней. Остальные, по всей видимости, еще не прорезались.
Нг-Ганко говорил по-английски бегло, но совершенно неразборчиво и к тому же с ужасным акцентом. Он успел изучить этот новый для него язык в ходе шестинедельного путешествия по долине Нила. К тому времени, как мы достигли Лондона, он говорил так же хорошо, как мы с Джоном.
Задача сделать Нг-Ганко презентабельным для плавания на лайнере была почти невыполнимой. Мы отмыли его и обработали инсектицидом. На его ногах было несколько загноившихся ран. Джон наточил и стерилизовал лезвие своего складного ножа и вырезал всю мертвую плоть. По время операции Нг-Ганко лежал совершенно неподвижно, потел и корчил совершенно невероятные гримасы, выражавшие одновременно муку и изумление. Мы купили для него европейскую одежду, которую он, разумеется, тут же невзлюбил. Мы сфотографировали его для паспорта, об оформлении которого Джон уже договорился с местными властями. В конце концов, мы торжественно доставили его на корабль наряженным в новые белые шорты и рубашку.
В течение всего плавания мы занимались обучением Нг-Ганко европейским манерам. Нельзя при людях ковыряться в носу и тем более сморкаться на пол. Нельзя хватать мясо и овощи с тарелки руками. Его следовало научить пользоваться ванной и туалетом. Нельзя справлять нужду где попало. Нельзя, пусть он и совсем ребенок, появляться в общей столовой без одежды. Нельзя позволить окружающим догадаться, что он слишком умен для своего возраста. Нельзя в открытую разглядывать других пассажиров. И ни в коем случае нельзя давать волю своей почти непреодолимой страсти подстраивать им всякие мелкие пакости.
Хоть Нг-Ганко и был легкомысленным ребенком, он без сомнения обладал сверхъестественным умом. Например, казалось невероятным, что ребенок, проживший четырнадцать лет в лесу, мог с легкостью разобраться в устройстве паровой турбины. Он осыпал главного инженера, сопровождавшего нас при осмотре корабля, вопросами, от которых старый шотландец только чесал в затылке. Именно тогда Джону пришлось пообещать маленькому монстру яростным шепотом: «Если ты не уймешь свое чертово любопытство, я выкину тебя за борт!»
Когда мы добрались до нашей северной провинции, Нг-Ганко поселился в доме Уэйнрайтов. Так как мы не желали, чтобы он вызвал излишнюю шумиху, мы выкрасили ему волосы в черный и заставили носить очки с затемненным стеклом напротив одного глаза. Снимать их ему разрешалось только в доме. К сожалению, Нг-Ганко был слишком молод, чтобы суметь сдержать искушение напугать местных. Иногда, торжественно шествуя следом за мной или Джоном по улице, замотанный по самые глаза шарфом для защиты от недружелюбного климата и в обязательных очках, он мог невзначай отстать на несколько шагов, и подойти к какой-нибудь пожилой даме или ребенку. Тут он высовывал подбородок из-под шарфа, сдергивал очки и изображал безумную и яростную ухмылку. Как часто ему это удавалось проделывать, я не знаю, но однажды шутка удалась ему настолько, что очередная жертва испустила вопль. Джон накинулся на своего подопечного, схватил его за горло и объявил: «Если ты выкинешь эту шутку еще раз, я вырву твой чертов глаз и растопчу его!» С этих пор Нг-Ганко ни разу не пытался проделывать этот трюк, если рядом был Джон. Но мое присутствие его не останавливало, ибо он знал, что я слишком добродушен, чтобы рассказать о его проделках.
Через несколько недель, впрочем, Нг-Ганко начал проникаться духом грядущего приключения. Атмосфера таинственности привлекала его. А подготовка к той роли, которую ему предстояло играть в общем деле, полностью поглотила его внимание. Но в душе он по-прежнему оставался маленьким дикарем. Его невероятная страсть ко всякого рода механизмам во многом происходила из слепого восхищения необразованного создания, только открывшего для себя чудеса нашей цивилизации. У него был дар разбираться в механике, едва ли не больший, чем у Джона. Уже через несколько дней после приезда в Англию он научился ездить на мопеде и выполнял на нем удивительные «трюки». После этого он разобрал его на мелкие части и собрал обратно. Он разобрался в принципе действия психо-физической силовой установки, придуманной Джоном и к своему огромному удовольствию обнаружил, что может и сам проделывать этот фокус. Стало казаться очевидным, что ему предстоит стать главным инженером на яхте, а так же в будущей колонии, позволив Джону заниматься более возвышенными материями. И все же в поведении Нг-Ганко и во всем его отношении к жизни была энергичность и даже страсть, совершенно отличные от неизменного спокойствия Джона. Я даже начал задаваться вопросом, является ли он достаточно эмоционально развитым по стандартам сверхнормальных существ? Есть ли в нем что-то еще, кроме блестящего интеллекта? Но когда я выразил свои сомнения Джону, он только рассмеялся. «Нг-Ганко еще ребенок. Но с ним все в порядке. Кроме того, у него природная способность к телепатии, и после того, как я немного обучу его, он может с легкостью превзойти меня. Но пока мы оба всего лишь новички».
Вскоре после нашего возвращения из Египта прибыл следующий член будущей колонии. Это была девушка по имени Ло, которую Джон обнаружил в Москве. Как и другие представители ее вида, она выглядела гораздо моложе своего возраста. Она казалась еще совсем ребенком, едва вступившим в полу созревания, но на самом деле ей было семнадцать лет. Ло сбежала из дома и устроилась горничной на советском пароходе. В английском порту она сумела ускользнуть на берег и, имея на руках достаточное количество английской валюты (которую накопила еще на родине), добралась до Уэйнрайтов.
По сравнению с Джоном и Нг-Ганко Ло, на первый взгляд, казалась более нормальной. Она могла бы сойти за младшую сестру Жаклин. Конечно, ее голова была необычайно крупной, а глаза были немного слишком большими для обычного человека, но черты лица были правильными, а гладкие черные волосы — достаточно длинными, чтобы сойти за модное каре. Ло без всякого сомнения имела азиатское происхождение. У нее были высокие скулы, а большие глаза прятались в узкие прорези век с приподнятыми уголками. Нос был широким и плоским, как у обезьянки, а цвет кожи определенно можно было назвать «желтым». Девушка казалась мне ожившей статуэткой, в которой мастер изобразил человеческое существо, стилизованное под крупную кошку. Ее тело тоже напоминало кошачье. «Такое тонкое и расслабленное, — сказал Джон. — Оно кажется хрупким, но на самом деле все состоит из стальных пружин, покрытых мягким бархатом».
На несколько недель до отплытия яхты, Ло поселилась в комнате, принадлежавшей раньше Анне, сестре Джона. Между нею и Пакс установились непростые, но в целом дружелюбные отношения. Ло была очень молчаливой. Я уверен, что не это было причиной беспокойства Пакс, так как ее всегда привлекали молчаливые люди. Тем не менее, в присутствии Ло она, казалось, испытывала необходимость о чем-нибудь говорить и, при этом, неспособна была делать это естественно. На все ее замечания Ло отвечала впопад и вполне приветливо, но отчего-то казалось, что от любого ее слова Пакс только еще больше нервничала. Всякий раз, когда девушка находилась рядом, Пакс как будто чувствовала себя неловко. Она делала глупые ошибки — клала вещи не в те ящики, неправильно пришивала пуговицы, ломала иголки и так далее. И любая работа требовала больше времени, чем обычно.
Мне не удалось понять, отчего Пакс было настолько неуютно рядом с Ло. Девушка действительно могла привести в замешательство неподготовленного человека, но я ожидал, что Пакс будет лучше подготовлена к общению с ней, чем кто-либо другой. Проблема была не столько в молчаливости Ло. Особенно тревожным было отсутствие какого-либо выражения на ее лице. Точнее, отсутствие его смены, так как отсутствие выражения само по себе отражало ее глубокую отрешенность от окружающего мира. В самых обычных ситуациях, когда любой другой человек мог бы проявить изумление, удовольствие или раздражение, а Нг-Ганко просто взорвался бы эмоциями, лицо Ло оставалось неподвижным.
Поначалу я считал, что все дело в ее общей нечувствительности и, возможно, даже какой-то форме тупоумия. Но один любопытный случай очень скоро показал, насколько я ошибался. Ло открыла для себя романы, и стала страстной их поклонницей — особенно произведений Джейн Остин. Она перечитывала все работы этой несравненной писательницы снова и снова, так часто, что Джон, которого интересовала совершенно другая литература, начал над ней подшучивать. Это заставило ее произнести поразительно длинную речь. «Там, откуда я родом, — ответила Ло, — не было подобных книг. Но во мне есть что-то такое, и эти старые книги помогают мне разобраться в самой себе. Разумеется, я знаю, что они написаны самым обычным человеком, но в этом есть своя прелесть. Так увлекательно преобразовывать все написанное так, чтобы оно подходило для нас. Например, если бы Джейн была со мной знакома (что, разумеется, невозможно), что она сказала обо мне? Я нахожу ответ на этот вопрос крайне занимательным. Разумеется, наши сознания находятся далеко вне пределов ее понимания, но ее мироощущение в какой-то мере относится и к нам. То, насколько живо и умно она описывает знакомый ей крохотный мирок, придает ему новое значение, какого он не мог бы обрести сам по себе. И я хотела бы научиться смотреть на нас, на нашу предполагаемую колонию так же, как Джейн смотрела на свое окружение. Я хочу придать нашей жизни какое-то значение, которое было бы скрыто даже от нашего ревностного и благородного лидера. Понимаешь ли, Джон, мне кажется, что нам еще многому стоит научиться у Homo Sapiens о личности. И если ты слишком занят, то этим придется заниматься мне, иначе жизнь в колонии будет невыносимой».
К моему изумлению, Джон ответил ей дружеским поцелуем. «Странный Джон, — вздохнула Ло. — Тебе еще столь многому предстоит научиться».
Прочитав об этом случае, читатель может решить, что Ло не хватало чувство юмора. На самом деле, это не так. Ее остроумие было беззлобным и почти незаметным. Хотя сама Ло, кажется, не умела улыбаться, она с легкостью могла рассмешить окружающих. Но все-таки, как я уже и говорил, в ней было что-то таинственное, приводившее в замешательство даже Джона. Однажды, давая мне какие-то распоряжения, касавшиеся финансовых дел, он неожиданно сказал: «Эта девчонка все время смеется надо мной, несмотря на серьезное лицо. Она все время такая серьезная и, в то же время, смеется надо всем! Скажи мне, Ло, что тебя так развлекает?» На что Ло ответила: «Мой дорогой, драгоценный Джон, это ты смеешься и видишь свое отражение во мне».
Основной задачей Ло в те несколько недель, что она провела в Англии, было постичь искусство медицины и ознакомиться с самыми последними работами по эмбриологии. Причину ее интереса к последней теме я узнал только значительно позже. Образование состояло частично из интенсивных занятий под руководством какого-то известного эмбриолога из ближайшего университета, частично — из долгих обсуждений темы с Джоном.
По мере того, как приближалось время отправления яхты, Ло становилась все более требовательной к себе. Стали проявляться признаки огромного напряжения, в котором она находилась. Мы уговаривали ее отдохнуть несколько дней. «Нет, — отвечала она. — Я обязана разобраться во всем до того, как мы отправимся в плавание. Вот тогда я стану отдыхать». Мы спросили, хорошо ли она спала. Она уклончиво что-то ответила, отчего Джон заподозрил неладное. «Ты вообще когда-нибудь спишь?» — спросил он. «Нет. Я бы не спала никогда, если бы это от меня зависело, — поколебавшись, ответила она. — Вообще-то, с тех пор, когда это случилось в последний раз, прошло несколько лет. Но когда я засыпаю, я могу проспать очень долго. Но если бы я могла что-то с этим сделать, я никогда не стала бы спать». На недоверчивый вопрос Джона «Отчего?» она сначала ответила содроганием. А потом добавила, как будто только придумала ответ: «Пустая трата времени. Даже если я ложусь в постель, я читаю или просто размышляю».
Не помню, упоминал ли я, что все сверхнормальные люди очень мало нуждались в сне. Джон, например, отлично чувствовал себя после четырех часов сна и мог без всяких проблем бодрствовать в течение трех дней подряд.
Через несколько дней после разговора с Джоном Ло не пришла утром на завтрак. Пакс обнаружила ее неподвижно лежащей в постели и, по всей видимости, спящей. «Но спит она как-то странно, — сказала Пакс. — Больше похоже на припадок. Она лежит совершенно неподвижно с закрытыми глазами и ужасным выражением страха и ярости на лице. И все время вцепляется в воротник своей рубашки».
Мы пытались разбудить Ло: посадили ее в постели, обливали холодной водой, звали, трясли и щипали — все без толку. Этим вечером она начала кричать. С небольшими паузами так продолжалось всю ночь. Я все время оставался у Уэйнрайтов. Я ничем не мог помочь, но чувствовал, что не могу просто так уйти. Вся улица в эту ночь бодрствовала. Иногда Ло издавала странные скрежещущие звуки, похожие на ворчание раненного и разозленного животного, иногда выкрикивала длинные предложения на русском, но так невнятно, что Джон не мог разобрать их значения.
На утро она успокоилась и еще больше недели спала не шелохнувшись. И наконец однажды спустилась к завтраку так, будто ничего не произошло. При этом выражение ее лица было похоже, по словам Джона на «лицо трупа, оживленного душой, вернувшейся из ада». Сев за стол, Ло обратилась к Джону: «Теперь ты понимаешь, почему Джейн Остин нравится мне больше, чем, например, Достоевский?»
Еще какое-то время ей понадобилось, чтобы восстановить силы и душевное равновесие. Как-то, уже снова вернувшись к работе, она рассказала Пакс немного о себе. Ребенком, еще до Революции, она жила с семьей в небольшой деревушке за Уралом и спала как все каждую ночь. Но ей часто снились кошмары, которые, по ее словам, были невыносимо ужасными и совершенно не поддавались описанию обычными словами. Она могла только рассказать, что во сне чувствовала, как превращается в безумное животное или демона, внутренне, тем не менее, оставаясь собой, маленьким ребенком, беспомощным свидетелем собственных безумств. Когда она подросла, детские страхи оставили ее. Во время Революции и Гражданской войны ее семья пережила все ужасы голода и военного времени. Ло внешне была еще ребенком, но умственно достаточно развита, чтобы полностью осознавать значение происходивших вокруг нее событий. Так, например, она почти сразу пришла к заключению, что хотя обе стороны, противостоявшие друг другу во время войны, в равной степени были способны и на насилие, и на щедрость, дух одной из них следовал по верному пути, другой блуждал в темноте. Даже в ранние годы жизни она смутно понимала, что воспоминания о пережитых ею ужасах — бомбардировках, пожарах, массовых казнях, холоде и голоде — следовало каким-то образом принять, а не пытаться бежать от них. И она торжествующе принимала их. Но когда их городок оказался под властью «белых», ее отец был убит, а мать вместе с ней бежала на поезде, забитом раненными мужчинами и женщинами. Путешествие было, разумеется, ужасающим и тягостным. Ло уснула и снова окунулась в прежний свой кошмар. С той разницей, что теперь его населяли все ужасы гражданской войны, а она сама была вынуждена беспомощно наблюдать за тем, как другая ее часть совершала самые омерзительные злодеяния.
С тех пор усталость могла погрузить ее в сон, полный страха. Ло, впрочем, стала замечать, что в последнее время это случалось все реже. Но сны, вместе с тем, становились все ужаснее, потому что… Ей трудно было это объяснить. Они стали более всеобъемлющими, касались всего сущего и имели космическое значение. С другой стороны, более определенно выражали действие чего-то сатанинского (по ее собственным словам) в ней самой.
После этого Пакс стала спокойнее относиться к Ло. Она ухаживала за девушкой, заручилась ее доверием и нашла повод ее пожалеть. И в то же время было ясно, что присутствие Ло все равно оставалось испытанием для Пакс. Когда яхта, наконец, была спущена на воду, Джон сам сказал мне: «Мы должны отплыть как можно скорее. Ло просто убивает Пакс, хотя изо всех сил старается это предотвратить. Бедная Пакс! Кажется, она начинает стареть». И правда, цвет ее волос потускнел, вокруг губ появились морщинки.
Узнав, что мне не придется поучаствовать в предстоящем плавании и поиске других членов будущей колонии, я смешался. С одной стороны, я, наконец, мог заняться собственной жизнью, жениться и обустроить быт, оставаясь наготове в ожидании момента, когда Джону снова понадобятся мои услуги. Но как я буду жить без него? Я попытался убедить его, что совершенно необходим в экспедиции. Что их странное блюдцеподобное суденышко, блуждающее по океану с командой из трех детей, будет выглядеть менее подозрительно, если на борту будет присутствовать один взрослый. Но мое предложение было отвергнуто. Джон утверждал, что уже не выглядит ребенком, и, кроме того, при желании может так загримироваться, что сойдет за человека лет двадцати пяти.
Не стану описывать все, что делали три странных ребенка, чтобы подготовиться к экспедиции. И Нг-Ганко, и Ло должны были научиться управлять самолетом. Все трое учились управляться со своими своеобразными аэропланом и яхтой. Судно было спущено на воду на реке Клайд[80] с участием Пакс и окрещено «Скатом». Под этим же странным, но вполне подходящим ей названием яхта была зарегистрирована по всем правилам. Надо сказать, что для проверки в министерстве торговли на нее был установлен обычный мотор, который затем сняли, чтобы установить психофизический генератор и двигатель.
Когда и яхта, и самолет были готовы, Джон совершил пробное плавание к Западным островам[81]. Во время этого плавания я присутствовал в качестве гостя. Этого опыта мне хватило, чтобы полностью излечиться от желания совершить путешествие на этом дьявольском изобретении. Созданная Джоном трехфутовая модель не могла передать всего дискомфорта, который испытывали пассажиры на настоящем судне. Благодаря широкому корпусу, оно было достаточно устойчивым, но из-за низкой посадки любая сколь-либо высокая волна перехлестывала за борт, так что в неспокойную погоду вся верхняя палуба была залита водой. Это не имело большого значения, так как все приборы управления находились в укрытии обтекаемой кабины, чем-то похожей на салон спортивного автомобиля. В хорошую погоду можно было выйти на палубу и размяться, но в подпалубном пространстве едва можно было развернуться. Все было занято механизмами, койками и припасами. И самолетом, разумеется. Этот фантастический аппарат, крошечный по обычным стандартам, был сложен как веер и, тем не менее, занимал почти все пространство внутри.
Выйдя из Гринока, мы легко заскользили вниз по течению Клайда, мимо Аррана и вокруг полуострова Кинтайр[82]. Там мы попали в шторм, и меня, а так же (к некоторому моему утешению) Нг-Ганко подкосила морская болезнь. Причем, ему стало настолько плохо, что Джон принял решение искать пристанища, опасаясь, что тот умрет. Но тут внезапно Нг-Ганко научился контролировать рвотный рефлекс. После того, как тошнота прошла, он еще десять минут лежал пластом, а потом подскочил со своей койки с торжествующим воплем, чтобы тут же быть отброшенным в камбуз резким креном судна.
Испытание, по общему мнению, прошло успешно. Идя на полной скорости, «Скат» задирал нос и разгонял по бокам целые горные хребты из воды и морской пены. Несмотря на неспокойную погоду, самолет так же прошел испытание. Вытянув воздушное судно наружу и закрепив за кормой, команда «Ската» расправила его уже на воде. Самым поразительным было, что благодаря хитрой форме и мощному двигателю аэроплан сумел подняться в воздух без большого разгона.
Неделю спустя «Скат» отправился в свое первое длительное плавание. Мы все собрались в доке для последнего прощания. Уэйнрайты очень по-разному отнеслись к отъезду младшего сына. Док был искренне обеспокоен опасностью путешествия на столь странном судне и явно не доверял способности малолетней команды с ним управляться. Пакс не проявляла никакого беспокойства, так глубока была ее вера в Джона. Но расставание с ним давалось ей тяжело. Обняв ее, Джон сказал: «Дорогая Пакс», — и спрыгнул на борт яхты. Ло, которая уже со всеми попрощалась, вернулась, взяла обе руки Пакс в свои и сказала, впервые по-настоящему улыбаясь: «Дорогая мать драгоценного Джона!» В ответ на эту странную фразу Пакс только молча поцеловала ее.
То немногое, что я знаю о последовавшем путешествии, почерпнуто из кратких писем Джона и наших бесед после его возвращения. План действий в основном определялся его телепатическими изысканиями. Расстояние, по всей видимости, не имело никакого значения, и Джон мог уловить психические процессы сверхнормальных людей в любом уголке мира. Конечный результат в большей мере зависел от его способности «настроиться» на их мышление и определить его основные «свойства» или уровень их восприятия, что, в свою очередь, зависело от их сходства с мышлением Джона. На тот момент он уже сумел установить прочную связь с одним сверхнормальным молодым человеком в Тибете и еще двумя в Китае[83], но в отношении остальных мог только делать общие предположения об их точном количестве и местоположении.
Письма поведали нам, что «Скат» впустую провел три недели у западного берега Африки. Джон залетел далеко вглубь континента, следуя смутному следу сверхнормального разума, находящегося в каком-то оазисе Сахары. Там он попал в невероятно жестокую песчаную бурю и был вынужден совершить посадку посреди пустыни. Двигатель забило песком. «Когда ветер стих, — писал Джон, — я хорошенько почистил ему нутро и вернулся на «Скат», все еще отплевываясь от песка». Мне остается только предполагать, какие еще испытания ему пришлось преодолеть во время этого приключения.
В Кейптауне[84] «Скат» был поставлен в док, и троица принялась прочесывать Южную Африку, руководствуясь крайней слабым сигналом другого сверхнормального разума. Ло и Джон вскоре вернулись с пустыми руками. «Особенно поразительно было наблюдать за тем, как белое население обращалось с чернокожими будто те были низшими существами. Ло говорит, что это напоминает ей рассказы матери о жизни царской России».
Ло и Джон с нетерпением ожидали возвращения Нг-Ганко, который явно наслаждался возможностью вернуться в привычную обстановку и разнюхивал что-то среди лесов и солончаков Нгамиленда[85]. Он все время телепатически был на связи с Джоном, но в его деятельности присутствовала какая-то таинственность. Это заставляло Джона беспокоиться, так как мальчик был еще опасно незрелым и куда менее уравновешенным, чем он сам. В конце концов, Джону пришлось заявить, что если Нг-Ганко не «прекратит кривляться», дальше «Скат» поплывет без него. Тот жизнерадостно пообещал через пару дней отправиться в обратный путь. Еще через неделю пришло сообщение, сочетавшее в себе торжествующий вопль и крик о помощи. Он сумел обнаружить то, что искал, и теперь двигался обратно к цивилизации, но у него не было денег, чтобы воспользоваться железной дорогой. Джону пришлось вылететь на самолете в указанное место, а Ло в одиночку перегнала «Скат» к Дурбану[86].
Джону провел несколько дней в некоем примитивном поселении в ожидании Нг-Ганко. Наконец тот объявился, смертельно уставший, но буквально светящийся от гордости. Сняв со спины странный сверток, он развернул один конец и продемонстрировал возмущенному Джону крохотного недоразвитого, подергивающегося и едва дышащего черного младенца.
Нг-Ганко сумел последовать за слабым телепатическим зовом до конкретного племени, в котором нашел нужную женщину. Руководствуясь своим опытом жизни на африканской земле, он сумел обнаружить в отношении этой женщины к жизни леса нечто, близкое ему. Но дальнейшее расследование заставило его предположить, что, хотя она и обладала некоторыми признаками сверхнормального существа, основным источником зова, за которым он следовал, была не мать, а плод, который она вынашивала. В нем Нг-Ганко определенно чувствовал зачатки сверхнормальных способностей. Поразительно было то, что разум еще не рожденного ребенка оказался способен излучать телепатические сигналы. Мать вынашивала ребенка уже одиннадцать месяцев. Нг-Ганко знал, что он сам родился очень поздно, и не появлялся на свет до тех пор, пока знахарка племени не дала его матери какие-то вещества, стимулирующие роды. Он убедил найденную им женщину использовать те же средства, так как она находилась на грани смерти, и, как умел, принял роды. Ребенок появился на свет, но мать погибла. Нг-Ганко скрылся, забрав младенца. Когда Джон поинтересовался, чем он все это время кормил младенца, Нг-Ганко рассказал, что в Абиссинии, он и другие дети иногда доили диких антилоп. Выследив животное, они использовали хитрость, напомнившую мне «щекотание» форели[87], чтобы антилопа позволила себя подоить. Теперь же, в путешествии, детская забава пригодилась. Конечно, младенцу этого едва хватало, но он, по крайней мере, был жив.
Добравшись до своих товарищей, похититель обнаружил, что его подвиг не только восприняли без восторга, но осудили и осмеяли. Что, вопрошал Джон, им теперь делать с этим созданием? И вообще, стоил ли он того, чтобы тратить на него время и силы? Нг-Ганко был убежден, что обнаружил новорожденного сверхчеловека, который однажды превзойдет их всех. И, по прошествии времени, Джон сам имел возможность убедиться в поразительных способностях нового участника их экспедиции.
Самолет отправился в Дурбан с младенцем, надежно укрытом у Нг-Ганко на руках. Можно было предположить, что в дальнейшем забота и уход за новорожденным будет доверена Ло, но девушка отнеслась к нему холодно. Да и сам Нг-Ганко настаивал, что ему следует нести ответственность за нового члена команды, который уже каким-то образом обрел имя Самбо[88]. И Нг-Ганко был настолько же предан Самбо, как мать предана своему первенцу, а мальчишка — ручной белой мыши.
После этого «Скат» направился к Бомбею[89]. Где-то к северу от Эквадора он попал в полосу шторма. Для корабля таких превосходных мореходных качеств непогода не представляла большой опасности, но она увеличила неудобство, которое приходилось терпеть команде. Лишь гораздо позднее я узнал о зловещем происшествии, которое имело место в те дни, и о котором Джон ни словом не упоминал в своих письмах. Команда «Ската» заметила терпящий бедствие небольшой британский пароход, «Фрум». Его двигатели не действовали, и судно постепенно разворачивало бортом к штормовым волнам. «Скат» держался поблизости до тех пор, пока команда парохода, очевидно, не посчитала положение отчаянным и покинула судно на двух шлюпках. «Скат» попытался взять их на буксир. Операция оказалась невероятно трудной, в какой-то момент волны бросили одну из шлюпок на корму яхты, едва не потопив ее. Нг-Ганко, управлявшийся с буксирным канатом, получил крайне неприятный перелом ноги. Лодку же отнесло в сторону, где она перевернулась. С нее «Скату» удалось спасти только двоих. Вторую шлюпку благополучно удалось взять на буксир. Через несколько дней погода улучшилась, и яхта со спасенными моряками направилась к Бомбею. Но двое спасенных, оказавшихся на борту, начали проявлять любопытство. Они оказались на необычном судне, движимом с помощью невероятного источника энергии и управляемом тремя странными детьми, с черным младенцем на борту. Моряки восхваляли команду «Ската» и благодарили за спасение. Так же они заверили Джона, что на открытом разбирательстве, которое будет устроено в связи с гибелью «Фрума», они отзовутся о нем наилучшим образом.
Это было очень некстати. Трое сверхнормальных детей телепатически обсудили положение и пришли к выводу, что требуется принимать радикальные меры. Джон достал пистолет и застрелил двоих моряков, находившихся на борту. От звука выстрелов остававшиеся на шлюпке матросы забеспокоились. Нг-Ганко обрезал буксирный трос, и Джон закружил вокруг лодки. Ло и Нг-Ганко с винтовками залегли на палубе яхты и уничтожили всех выживших с «Фрума». Когда с этим страшным делом было покончено, тела были выброшены в воду на корм акулам. Лодку отмыли от следов крови и пробили ей дно. «Скат» возобновил движение в сторону Бомбея.
После того, как Джон рассказал мне об этом ужасающем происшествии, я был в равной степени возмущен и изумлен. Почему, недоумевал я, если он не мог позволить миру узнать о нем, он вообще стал рисковать своим будущим, пытаясь спасти шлюпки с утонувшего парохода? И почему он не осознал еще во время операции по спасению, что огласка неизбежна? И было ли на свете дело, будь то даже создание нового вида, которое стоило столь хладнокровного уничтожения человеческих существ? Если такие методы казались нормальными для Homo Superior, то я счастлив, что принадлежу к другому виду. Люди могут быть слабыми и глупыми, но мы, по крайней мере, способны иногда ощутить святость человеческой жизни. Не был ли их ужасный поступок явлением ровно того же рода, что все убийства, оправданные судами, но совершенные по политическим или религиозным мотивам, что пятнают совесть Homo Sapiens? Тем, кто их совершал, они всегда казались «праведными» деяниями, но рассматривались более развитыми их собратьями как варварство.
Джон ответил с той мягкостью и заботливостью, что появлялась в его поведении всякий раз, когда мои вопросы заставляли его всерьез задуматься. Во-первых, он обратил мое внимание на то, что «Скату» предстояло провести еще много времени в контакте с миром Homo Sapiens. У его команды были дела в Индии, Тибете и Китае. И было совершенно ясно, что после крушения «Фрума» им пришлось бы давать показания во время разбирательства. А Джон продолжал утверждать, что если бы кто-то прознал о них, все их планы пошли прахом. Если бы тогда они знали столько же о гипнотическом воздействии на разум низшего вида, они, конечно же, просто стерли любые воспоминания о спасении из памяти людей с «Фрума». «Но тогда, — объяснил Джон, — мы не могли этого сделать. Мы сознательно подвергли себя риску огласки точно так же, как рисковали погибнуть во время шторма — надеясь, что опасности удастся избежать. Мы пытались применить к ним нашу технику «забвенности», но не сумели этого сделать как следует. Что же до нашего поступка, который с твоей точки зрения, разумеется, кажется ужасающим, то ты упускаешь из виду одну деталь. Будь мы представителями твоего вида, преследуй мы призрачные цели, какие ставит перед собой ваш неполноценный разум, наше деяние было бы преступлением. Ибо сейчас вы пытаетесь научиться тому, что лучше умереть или принести в жертву даже самые возвышенные из ваших человеческих целей, чем уничтожить существо одного с вами вида. Но так же как вы убиваете волков или тигров, чтобы человеческое существо могло остаться в живых, так же и мы были вынуждены убить тех несчастных моряков, которых прежде спасли. Они ни в чем не были перед нами виноваты, но были опасны. Невольно они стали угрозой для самого возвышенного начинания, что когда-либо предпринималось на этой планете. Только представь! Если бы ты и Берта вдруг оказались среди огромных обезьян, умных и симпатичных в своем роде, но, тем не менее, способных на бессмысленное, жестокое насилие, неужели ты не стал бы убивать их в случае опасности? Неужели ты скорее принес бы в жертву основание будущей человеческой цивилизации? Это было бы трусостью, не физической даже, а духовной. И, признаться честно, если бы мы могли уничтожить весь ваш вид, мы бы именно так и поступили. Потому что если ваш вид узнает о нас и поймем, что мы из себя представляем, он не станет колебаться и наверняка уничтожит нас. Мы же знаем, что у Homo Sapiens нет будущего, только бесконечное повторение одних и тех же ошибок. Пришло время заменить его кем-то более совершенным».
Закончив объяснение, Джон посмотрел на меня почти умоляюще. Он, казалось, жаждал получить одобрение от меня, низшего создания и его верного пса. Чувствовал ли он все-таки вину? Не думаю. Мне кажется, что желание убедить меня происходило из привязанности. Я же настолько доверял Джону, что, хотя и не мог одобрить его действия, не мог и осудить его. Во всем этом деле, должно быть, были еще какие-то аспекты, которые я просто не мог осознать по причине свой глупости. Я был уверен, что Джон не может быть неправ! Я страстно верил, что Джон, несмотря ни на что, действовал правильно и в соответствии с обстоятельствами.
Но вернемся к путешествию «Ската». В Бомбее Джон и Ло провели некоторое время, изучая индийский и тибетский языки и готовясь соприкоснуться с восточными культурами. Когда они наконец покинули Бомбей, Нг-Ганко остался на яхте, чтобы заниматься Самбо и своей поврежденной ногой. Двое исследователей вылетели на самолете, затем Ло, загримированная под непальского мальчика, высадилась у некоей деревушки в горах. Там она надеялась установить телепатическую связь с сверхнормальным существом, жившим где-то неподалеку. Джон же продолжил перелет через горы в Тибет, чтобы встретиться с молодым буддийским монахом, с которым часто беседовал до этого.
В своем кратком письме, описывающем путешествие в Тибет, Джон едва упоминает о самом пути. Несмотря на это, я уверен, что перелет через Гималаи был серьезным испытанием даже для сверхчеловека на суперсамолете. В письме он говорил лишь: «Я без особых проблем поднялся на нужную высоту, но самолет тут же сдуло обратно в Индию. Пока ветер крутил его в воздухе, из кабины выпал термос. Когда я летел обратно, увидел его внизу, на откосе, но решил оставить его там».
Так как тибетский монах телепатически направлял его, Джон достаточно быстро нашел нужный монастырь. Лангаци было около сорока лет, но внешне он выглядел молодым мужчиной, почти юношей. Родившись безглазым, он всю энергию направил на развитие телепатических способностей, и добился в этой области успехов, далеко превосходивших достижения Джона. Он мог видеть то, что видели другие, поэтому, например, для чтения, мог использовать чужие глаза. Человеку нужно было лишь поглядеть на страницу, а Лангаци следовал за ним телепатически. Он так хорошо обучил нескольких молодых монахов, что мог читать почти так же быстро, как Джон. Еще одним любопытным эффектом его слепоты было то, что Лангаци мог использовать одновременно много пар глаз, и поэтому мог видеть любой предмет с многих точек зрения. Такое обычному человеку трудно даже вообразить. По словам Джона, Лангаци как бы визуально охватывал всю вещь целиком, вместо того, чтобы смотреть на нее поочередно с разных углов. И в уме он так же видел вещи со всех точек зрения одновременно.
Вначале Джон надеялся убедить Лангаци присоединиться к их экспедиции, но вскоре понял, что об этом не могло быть и речи. Тибетец отнесся к его планам почти так же, как Эдлан, заинтересовался и высказал одобрение, но остался в стороне. Конечно, новый вид мог быть когда-нибудь кем-нибудь создан. Но, по его мнению, дело это было не срочным, и не должно было отвлекать от возвышенного служения. Тем не менее, он согласился стать духовным советником колонии, а так же поделиться с Джоном всем, что он знал о телепатии и других сверхнормальных способностях. Поначалу сам Лангаци попытался убедить Джона отказаться от своих планов и остаться в Тибете, чтобы присоединиться к его более важному и величественному духовному странствию, но, поняв, что того не так просто отговорить, отступился. Джон провел в монастыре неделю. Уже на обратном пути он получил сообщение от Лангаци. После глубокой медитации он принял решение помочь Джону найти и подготовить всех молодых сверхнормальных людей, живущих в Азии и подходящих для участия в создании колонии.
Так же Джон получил весточку от Ло. Она обнаружила двух замечательных сестер, которые были младше нее. Они были рады присоединиться в экспедиции, но так как старшая тяжело болела, а младшей исполнилось только несколько лет от роду, они вынуждены были пока оставаться дома.
«Скат» отплыл в Китайские моря[90]. В Гуандуне[91] Джон встретил Шень Ко, сверхнормального мальчика-китайца, с которым прежде уже переговаривался телепатически. Тот с радостью согласился совершить путешествие в глубь континента, чтобы встретиться с еще двумя мальчиками и двумя девочками, которых Лангаци обнаружил в восточной части отдаленной провинции Сычуань[92]. После этого им впятером следовало отправиться в монастырь, чтобы пройти курс духовных упражнений для подготовки к жизни в будущей колонии. Лангаци сообщил, что сумел обнаружить еще трех молодых людей и девушку в Тибете, и что они так же пройдут обучение в монастыре.
Кроме них он обнаружил девушку по имени Вашингтония Чон, наполовину китаянку, жившую в Сан-Франциско[93]. «Скат» пересек Тихий океан, чтобы подобрать ее, и новенькая тут же стала членом команды яхты. Я встретил ее только гораздо позже, но могу сказать, что «Ваши» (как она себя называла) сперва показалась мне вполне обычной девушкой со слегка раскосыми глазами и коротко обрезанными черными волосами. Но она, разумеется, была вовсе не обычной.
Следующей задачей Джона было найти подходящий для колонии остров. Он должен был находиться в субтропическом климате, иметь плодородную почву и места, подходящие для рыбалки. Так же он должен быть расположен вдали от постоянных путей сообщения. Последнее условие было особенно важным, так как полная секретность предприятия была жизненно важна. Но даже к самому отдаленному острову могли рано или поздно добраться корабли, поэтому Джон предпринял некоторые шаги, чтобы предотвратить это, а так же чтобы те, кто все-таки попал на остров, не могли ничего рассказать о нем. Об одном из таких приспособлений я расскажу в свое время.
«Скат» пересек экватор и начал прочесывать Южные моря. После долгих недель скитаний экипаж сумел, наконец, обнаружить крохотный островок где-то между путями от Новой Зеландии до Панамы и до мыса Горн[94]. Обнаружить его было большой удачей, хотя в равной мере это могло быть волей Провидения. Остров не был отмечен на картах и, судя по всему, лишь каких-то двадцать лет назад поднялся над поверхностью океана после подземных возмущений. На нем не было никаких млекопитающих или рептилий, неразнообразная растительность только начинала пробиваться там и тут. Тем не менее, на острове уже были обитатели. Небольшая группа аборигенов жила, добывая себе пропитание рыбной ловлей. Многие виды растений и деревьев они привезли с собой и высадили на новом месте.
О судьбе первых обитателей острова я узнал только когда сам приехал туда. «Они были простыми и приятными существами, — сказал мне Джон. — Но мы, разумеется, не могли позволить им помешать нашим планам. Можно было попытаться стереть из их памяти всякие воспоминания об острове и нас самих. Но, хоть я многое узнал от Лангаци, наша способность налагать «забвенность» была все еще ненадежна. Кроме того, где бы мы могли высадить этих людей, не вызывая возражений и любопытства? Мы могли оставить их на острове и держать в качестве домашних животных, но это совершенно нарушило бы наши планы. Кроме того, это подорвало бы их духовные силы. Поэтому мы решили их уничтожить. У меня в запасе был один гипнотический (или, если тебе угодно, магический) трюк, который я с уверенностью мог использовать против человеческого разума, имеющего сильные религиозные убеждения. К нему мы и прибегли. Местные жители встретили нас радушно и устроили пир. После этого были проведены ритуальные танцы и прочие религиозные обряды. Когда же общее эмоциональное возбуждение достигло пика, я попросил Ло станцевать. А после того, как она закончила, я объявил островитянам на их родном языке, что мы — боги, которым нужен их остров. Поэтому всем им следует составить большой погребальный костер, взойти на него, лечь и умереть. Что они с большой охотой и сделали, все до единого мужчины, женщины и дети. После того, как все они умерли. Мы подожгли хворост, и все тела сгорели.
Я не могу оправдать этого деяния. Могу лишь заметить, что будь пришельцы представителями нашего вида, они, наверное, крестили бы местное население, выдали бы им молитвенники и европейскую одежду, а так же ром и все болезни «Белого Человека». Они, кроме того, поработили бы их экономически и сокрушили бы их дух, на каждом шагу доказывая мелочное превосходство белой расы. А после того, как все аборигены перемерли бы от алкоголя или отчаяния, они оплакали бы очередную «потерянную культуру».
Возможно, совершенное сверхнормальными захватчиками психическое убийство можно оправдать только так: убедив себя, что остров должен достаться им любой ценой, без каких-либо помех, они не пытались отвернуться от последствий своего деяния. Отдавая себе полный отчет, они шли к своей цели и достигли его самым простым доступным им способом. Была ли она настолько важной, чтобы оправдать убийство, я не возьмусь судить. Мое мнение остается непоколебимым: как бы ни была возвышенна цель, она не стоит даже одной жизни. Но кто я такой, чтобы осуждать тех, кто даже в повседневном общении раз за разом доказывал свое интеллектуальное и моральное превосходство?
Захватив остров, Джон, Ло, Нг-Ганко, Вашингтония и младенец Самбо провели на нем несколько недель, отдыхая после путешествия, подготавливая место для будущего поселения и общаясь с Лангаци и теми, кто находился под его руководством. Они договорились, что как только все находившиеся в монастыре молодые люди получат необходимую духовную подготовку, они самостоятельно доберутся до одного из островов Французской Полинезии[95], откуда «Скат» заберет их. Между тем, яхте предстояло как можно быстрее вернуться в Англию через Магелланов пролив[96], чтобы закупить материалы, необходимые для строительства колонии, а так же доставить на остров всех сверхнормальных поселенцев из Европы.
«Скат» достиг берегов Англии за неделю до назначенной даты моей свадьбы. На судне не было радио, передвигалось оно очень быстро, поэтому его появление оказалось полной неожиданностью. Мы с Бертой ходили за покупками и заглянули ко мне домой, чтобы оставить там кое-какие свертки прежде чем отправиться на вечернюю прогулку. Войдя рука об руку в гостиную, мы обнаружили, что там уютно расположилась вся команда «Ската», поедавшая яблоки и шоколад, которые я подготовил для того, чтобы угостить Берту. На несколько мгновений мы замерли в дверях. Я почувствовал, как Берта крепче сжала мою руку. Джон с яблоком в руке с наслаждением развалился в мягком кресле у огня. Ло устроилась на каминном коврике и листала номер журнала New Statesman[97]. Нг-Ганко сидел в другом кресле, жевал конфету и возился с Самбо. Думаю, он помогал ребенку справиться с плотной незнакомой одеждой, без которой тому было не обойтись в нашем климате.
Самбо, казалось, состоявший только из головы и живота (такими недоразвитыми были его конечности), уставился на меня с интересом. Вашингтония, которую я увидел впервые, показалась мне самым нормальным человеком среди этой компании уродцев.
Джон при виде меня вскочил и заговорил с набитым ртом: «Хей, Фидо, привет, Берта! Ты, наверное, меня возненавидишь, но мне очень нужно, чтобы Фидо поехал с нами, всего на пару недель, и помог с покупкой всяких запасов и нужных вещей». «Но мы как раз собираемся пожениться», — запротестовал я. «Черт!» — сказал Джон. В следующий момент я с удивлением обнаружил, что заверяю его, что мы, разумеется, отложим свадьбу на несколько месяцев. Берта без сил опустилась на стул с беззвучным «разумеется». «Отлично! — радостно воскликнул Джон. — После этого мы больше не будем тебя беспокоить». У меня неожиданно упало сердце.
Следующие несколько недель мы провели в круговерти практических забот. «Скат» следовало переоборудовать, самолет — отремонтировать. Нужно было закупить инструменты, детали механизмов, электрическую арматуру и водопроводное оборудование и переправить их в Вальпараисо[98] для дальнейшей транспортировки. Так же нужно было закупить древесину в Южной Америке и отослать ее туда же. В Англии требовалось приобрести предметы общего назначения. Моей задачей было договариваться обо всех сделках под руководством Джона. Он так же подготовил список книг, которые мне следовало отыскать и отправить следом за остальными покупками. В нем было больше количество специальной литературы по биологии, земледелию в тропических районах, медицине и так далее. Так же были труды по теоретической физике, астрономии, философии, и любопытная подборка художественной литературы на разных языках. Самым трудным оказалось отыскать множество восточных трудов с названиями, предполагавшими, что они были посвящены оккультным темам.
Незадолго до того, как «Скат» отправился в следующее плавание, начали прибывать будущие колонисты из Европы. Джон лично отправился в Венгрию, чтобы привезти Джелли, крохотное создание, как мне сказали, семнадцати лет. Ее никак нельзя было назвать красавицей. Лобные и затылочные кости ее головы были переразвиты, так что затылок уродливо выпячивался позади, а лоб выступал дальше носа, который казался недоразвитым. В профиль ее голова напоминала крокетный молоток. У нее была заячья губа[99] и короткие кривые ноги. Внешне она казалась страдающей кретинизмом, но обладала сверхъестественным умом и волей, а так же крайне острым зрением. Она не только могла выделить два цвета радуги там, где все остальные видели один синий[100], но была способна видеть инфракрасный спектр. Кроме того, она обладала чувством формы, которое было, так сказать, более мелкозернистым, чем наше. Возможно, в сетчатке ее глаз было больше нервных окончаний, так как она могла читать газету на расстоянии двадцати ярдов[101] и мгновенно замечала, если монетка в пенни была не идеально круглой. Она настолько тонко различала формы, что могла распознать мельчайшие различия в форме деталей разбросанного перед ней паззла, и мгновенно составить картинку. Такое тонкое восприятие чаще всего приносило ей только горе, так как ни один из созданных людьми объектов в ее глазах не имел той идеальной формы, которую хотел придать ему создатель. А искусство причиняло ей страдания не только неопрятностью исполнения, но и грубостью замыслов.
Была еще девушка из Франции, Марианна Лаффон, которая по сравнению с Джелли казалась даже симпатичной. У нее были темные глаза и оливковая кожа. Марианна, кажется, хранила в своей голове всю французскую культуру и могла процитировать любое место любого классического произведения, та так же, с помощью какого-то особого своего таланта, воспроизвести его так, что казалось, оно исходит прямо из сознания его автора.
Была особа из Швеции по имени Сигрид. Джон называл ее «мастерицей причесывания», потому что у нее, по его словам, был дар «взять запутавшийся разум и так причесать его, что он станет совершенно гладким и здравым». У нее когда-то был туберкулез, но она сумела вылечить себя, умственным усилием сделав свои ткани невосприимчивыми к заболеванию. Даже после выздоровления она сохранила долю чахоточной жизнерадостности. В этом хрупком создании с огромными глазами невероятный дар сочувствия и проницательности сочетался с материнской нежностью к грубой силе. Обнаружив же, что сила груба, Сигрид осудила ее, но не перестала любить. Когда же девушка была вынуждена отослать ее прочь, как скулящую и поджавшую хвост псину, то все равно чувствовала себя «неловко, как будто та была очаровательным непослушным ребенком».
Так же один за другим прибыли несколько сверхнормальных молодых людей. (Дом Уэйнрайтов на какое-то время превратился в причудливую трущобу.) Это были Кеми, финн немногим младше Джона, Шахин из Турции, который был на несколько лет старше, но с радостью удовольствовался ролью подчиненного, и Каргыс с Кавказа.
Из троих Шахин казался наиболее привлекательным с точки зрения нормального человека. У него было строение русского танцовщика, а в отношении к миру присутствовала легкость, которую, в зависимости от настроения, можно было принять либо за очаровательное легкомыслие, либо за возвышенную отрешенность.
Каргыс, который был не многим старше Джона, прибыл в состоянии, близком к помешательству. Ему пришлось совершить утомительное путешествие на трамповом пароходе[102], и слабый рассудок не выдержал напряжения. Внешне юноша был похож на Джона, но выглядел более хрупким. Я обнаружил, что составить какое-то конкретное мнение об этом существе было очень трудно. Каргыс постоянно колебался между нервной активностью и ступором, между страстным увлечением чем-либо и глубокой отчужденностью. Причиной этих изменений, как меня заверили, были не какие-то внутренние ритмы его организма, но незаметные мне внешние влияния. Когда же я принялся расспрашивать, Ло, пытаясь мне помочь, пояснила: «Каргыс очень похож на Сигрид, он обладает таким же тонким чувством индивидуальностей. Но он воспринимает их совершенно иначе. Сигрид просто любит всех. Над всеми посмеивается, конечно, но и старается помочь и излечить каждого. Каргыс же видит личность как произведение искусства со своими качествами, стилем и подходящей формой, которую она воплощает, когда хорошо, а когда и неудачно. И когда оказывается, что какая-то личность не соответствует его странным представлениям о стиле и форме, Каргыс раздражается».
В августе 1928 года десять подростков и один беспомощный младенец отправились в плавание на «Скате».
Джон поддерживал с нами связь посредством обычной почты. Как я расскажу подробнее впоследствии, у «Ската» была возможность совершать частые путешествия среди островов или к Вальпараисо. Таким образом можно было отправлять к нам краткие и осторожные послания Джона. Из них мы узнали сначала, что плавание прошло без сложностей. Что в Вальпараисо они загрузили на «Скат» столько вещей, сколько могли. Что они достигли острова. Что «Скат» под управлением Нг-Ганко, Кеми и Марианны совершил множество плаваний к Вальпараисо, чтобы перевести оставшиеся припасы. Что вовсю велось строительство колонии. Что прибыли оставшиеся члены команды из Азии, и «устроились вполне комфортно». Что над островом прошел ураган, уничтоживший все временные постройки, закинувший поврежденный «Скат» на невысокий холм возле гавани и ранивший одного из мальчиков с Тибета. Что колонисты засеяли овощными и фруктовыми культурами большие площади на острове и построили шесть каноэ для рыбной ловли. Что Каргыс слег с серьезными проблемами пищеварения и, как все думали, умирал. Что он оправился. Что на остров выбросило черт знает сколько времени проведший в океане труп галапагосского ящера[103]. Что Сигрид приручила альбатроса и он украл ее завтрак. Что колония пережила первую трагедию, так как Ян Чуна схватила акула, а Кеми серьезно покалечился, напрасно пытаясь его спасти. Что Самбо проводил все время за чтением, но до сих пор не научился сидеть прямо. Что колонисты создали флейты по образцу той, что создал себе Джеймс Джонс, но приспособленные для игры обычными руками с пятью пальцами. Что Цомотри (один из тибетцев) и Шахин сочиняли прекрасную музыку. Что у Джелли развился острый аппендицит, и Ло провела удачную операцию. Что сама Ло слишком усердно работала над каком-то своим эмбриологическим экспериментом и у нее начался очередной ужасный кошмар. Что она сумела пробудиться. Что Шень Ко и Марианна переселились на дальний конец острова, «потому что хотели немного побыть вдвоем». Что «Ваши» начала сходить с ума и говорила, что ненавидит Ланкор (девушку с Тибета) за то, что та сумела завоевать сердце Шахина. Что «Ваши» попыталась убить Ланкор и себя. Что Сигрид, несмотря на долгие попытки излечить «Ваши», не смогла ничего поделать, и теперь сама находилась на грани безумия. Что телепатическое влияние Лангаци не смогло излечить девушек. Что колонисты закончили строительство каменной библиотеки и дома для собраний и приступили к сооружению обсерватории. Что Цомотри и Ланкор, которые, по всей видимости, были самыми умелыми телепатами, теперь могли снабжать колонию ежедневными сводками новостей. Что самые развитые члены отряда под руководством Лангаци приступили к тяжелым упражнениям в духовной дисциплине, которые со временем должны были поднять их на новый уровень восприятия. Что после сильного землетрясения весь остров опустился на пару футов, так что им пришлось увеличить высоту причала за счет нескольких слоев каменной кладки, и что с тех пор «Скат» всегда стоял наготове на случай срочной эвакуации, если остров полностью погрузится в воду.
По мере того, как месяцы превращались в годы, письма появлялись все реже и становились все короче. Джон, по всей видимости, был полностью поглощен заботами колонии, и по мере того, как ее обитатели все больше посвящали себя сверхчеловеческим занятиям, ему все труднее было объяснить нам события их жизни.
Поэтому весной 1932 года я был чрезвычайно удивлен, получив длинное письмо, целью которого было убедить меня приехать на остров как можно скорее. Я процитирую самый важный отрывок:
«Ты бы посмеялся, если бы я сказал, что тебе следует приехать и испробовать на нас свое мастерство журналиста. На самом деле я хочу, чтобы ты начал писать биографию, которой так давно грозишься, не для нас, но ради вашего вида. Я должен объясниться. Мы неплохо начали. Иногда дела шли не слишком хорошо, но теперь мы сумели создать удовлетворяющее нас общество и выработать соответствующий образ жизни. Наши практические занятия проходят восхитительно гладко, и мы наконец-то способны объединить силы в общем усилии для достижения нового уровня восприятия. Уже теперь мы сильно отличаемся в духовном плане от тех детей, которыми были, когда только высадились на этот остров. Некоторые из нас сумели прозреть далеко и глубоко сквозь реальность и мы, по крайней мере, получили ясное представление о той работе, которую нам предстоит совершить. Но многочисленные знаки заставляют предположить, что не так много времени пройдет, прежде чем колония будет уничтожена. Если ваш вид обнаружит колонию, он определенно попытается ее уничтожить, а мы пока не в состоянии защитить себя. Лангаци убеждает нас (и он прав) посвятить все силы духовной части нашей работы, чтобы завершить как можно большую ее часть, прежде чем наступит конец. Но ничто не мешает нам оставить записи о нашем небольшом приключении в качестве путеводной нити для тех сверхлюдей, что придут за нами следом чтобы попытаться основать новый мир, а так же для пользы самых развитых особей Homo Sapiens. Лангаци будет отвечать за записи для сверхлюдей. Записи же для вашего вида будут содержать описание только известной вам реальности, и ты мог бы прекрасно справиться с этой работой».
К тому времени я был достаточно успешным вольным журналистом, у меня были планы на будущее. Мы с Бертой поженились, и она ждала ребенка. И все же я с радостью принял приглашение. В тот же день я навел справки касательно транспортировки до Вальпараисо и написал Джону письмо (до востребования), чтобы они ждали моего прибытия.
Чувствуя себя виноватым перед ней, я сообщил новости Берте. Она была расстроена, но сказала: «Разумеется, если Джон хочет, чтобы ты приехал, ты должен ехать». Затем я заглянул к Уэйнрайтам. Пакс чрезвычайно удивила меня, прервав меня, едва я начал рассказывать о письме, ответив: «Я знаю. Уже несколько недель Джон посылал мне видения острова и даже разговаривал со мной. Он рассказал, что попросит тебя приехать».
Когда я прибыл в Вальпараисо, «Скат» под управлением Нг-Ганко и Кеми уже дожидался меня. Юноши заметно повзрослели с тех пор, как я видел их в последний раз — почти четыре года назад. Время, проведенное в заботах о колонии, как будто ускорило их естественное развитие. Нг-Ганко, например, было шестнадцать лет, хотя внешне ему можно было дать двенадцать. Теперь он обрел грацию и серьезность, которых я не ожидал от него. Обоим членам команды по всей видимости не терпелось выйти в море. Я спросил, были ли у них какие-то срочные дела на острове. «Нет, — ответил Нг-Ганко. — Но нам, возможно, осталось жить не больше года, и мы любим свой остров и всех наших друзей. Мы хотим поскорее попасть домой».
Как только мой багаж и несколько ящиков с книгами были перевезены на «Скат», мы отправились в путь. Стояла жаркая погода, и Нг-Ганко с Кеми при первой же возможности избавились от одежды. Светлая кожа Кеми загорела до цвета темного тикового дерева, которым был обшит «Скат».
Когда мы были в сорока милях[104] от острова, Кеми, стоявший у руля заметил, переводя взгляд с гироскопического на магнитный компас: «Кажется, они используют отклоняющее устройство. Значит, какой-то корабль подошел слишком близко, и они пытаются отклонить его от курса». И он принялся объяснять, что на острове было устройство, позволявшее влиять на работу магнитных компасов на расстоянии до пятидесяти миль[105]. И это был уже четвертый раз, когда им пришлось воспользоваться.
Наконец, мы увидели остров — крохотный серый бугорок на горизонте. По мере того, как мы приближались, он рос, пока не превратился в двойную гору. Но даже когда мы оказались достаточно близко к берегу, я не сумел различить каких-либо признаков жилья. Нг-Ганко пояснил, что все здания были возведены таким образом, чтобы быть как можно более незаметными. Только когда перед нами распахнула объятия внешняя гавань, я различил угол деревянного строения, выглядывавший из зарослей. И только когда мы вошли во внутреннюю гавань, я увидел все поселение. Оно состояло из некоторого количества деревянных построек, за которыми на склоне возвышалось большое каменное здание. Деревянные дома, как мне сказали, принадлежали жителям колонии. Каменное строение было одновременно библиотекой и домом для собраний. На берегу залива были и другие строения, в том числе каменная силовая станция. В некотором отдалении находилась группа деревянных сараев — временные лаборатории.
Так как наступило время отлива, «Скат» приблизился к самой низкой из трех каменных пристаней. Там нас уже ждали колонисты, чтобы помочь выгрузить багаж. Они являли собой группу голых обожженных солнцем юнцов обоих полов и очень различающихся внешне. Джон спрыгнул на борт чтобы поприветствовать меня, и я обнаружил, что не могу произнести ни слова. Он поразительно преобразился — по крайней мере, так показалось мне, его верному рабу. Его фигура выражала непривычную решительность и достоинство. Лицо стало коричневым, гладким и жестким как ореховое дерево, тело казалось выточенным из полированного вощеного дуба, а волосы выгорели до ослепительной белизны. Среди встречающих я заметил несколько незнакомых мне лиц — видимо, это были новички из Китая, Тибета и Индии. Глядя на всех этих сверхнормальных детей, стоявших вместе передо мной, я был поражен преобладанием каких-то монголоидных черт в их лицах. Они прибыли со всех концов света, но все же были похожи друг на друга как члены одной семьи. Возможно, верным было предположение Джона о том, что все они происходили из какой-то одной «отправной точки» где-то в центральной Азии. После первоначальной мутации — или серии сходных мутаций — их предки с течением поколений распространились по Азии, Европе и Африке, скрещиваясь с обычными людьми и порождая время от времени по-настоящему сверхнормального индивидуума.
Впоследствии я узнал, что исследования, которые Шень Ко производил, отправляясь в прошлое, подтверждали эту теорию.
Я боялся остаться один среди превосходящих меня существ, ожидая оказаться нежеланным, бесполезным и мешающим их делам, как пес среди высокого собрания. Но встреча успокоила меня. Колонисты помоложе воспринимали меня с беззаботным весельем племянников, общающихся с дядюшкой, который обладает особым талантом выставлять себя дураком. Старшие были более сдержанны, но радушны.
Мне выделили один из деревянных домов в качестве личного жилья. Здание было окружено верандой. «Вероятно, тебе захочется перенести постель сюда, — сказал Джон. — Москиты у нас не водятся». Я немедленно обратил внимание, что дом был выполнен с тщанием и аккуратностью, с какими изготавливают дорогую мебель, и обставлен всего несколькими простыми и прочными предметами из вощеного дерева. Одну стену в гостиной занимало резное панно: несколько стилизованное изображение юноши и девушки (сверхнормального типа), видимо, плывущих по морю на каноэ и охотящихся на акулу. В спальне находилось другое панно, еще более неопределенное, но в общем виде символизировавшее сон. На постели были сложены простыни и одеяла, сотканные из грубого волокна неизвестного мне происхождения. К моему удивлению, в доме было электрическое освещение и электроплита, а за спальней располагалась небольшая ванная комната с горячей и холодной водой. Вода подогревалась с помощью электрического устройства, находившегося здесь же. Свежей воды, как мне сказали, было в достатке, так как опреснение океанской воды было побочным эффектом какого-то психофизического процесса, лежавшего в основе действия местной силовой станции.
Глянув на вделанные в стену электрические часы, Джон сказал: «Еда будет готова через несколько минут. То длинное здание — столовая, кухня находится рядом», — он указал на деревянное строение, наполовину скрытое деревьями. Перед ним находилась терраса, заставленная столами.
Никогда не забуду свой первый обед на острове. Я сидел между Джоном и Ло, стол передо мной был уставлен незнакомыми мне блюдами, в основном тропическими фруктами, рыбой и необычного вида хлебом в посуде, сделанной из дерева или раковин. Марианна и две китаянки, по всей видимости, отвечали за питание, так как они то и дело исчезали в кухне и появлялись с новыми блюдами.
Глядя на легкие обнаженные фигурки молодых людей с кожей самых разных цветов, от негритянско-коричневого Нг-Ганко до темно-кремовой Сигрид, жевавших с энтузиазмом школьников, я начинал думать, что заблудился на острове гоблинов. В первую очередь этот эффект создавался двумя рядами громадных голов и глазами, похожими на линзы биноклей, но особенно подчеркивался крупными кистями рук, державших еду. Островитяне были порядочным собранием уродцев, но среди них была парочка созданий, странных даже по местным стандартам. Была Джелли с головой-молотком и заячьей губой, был Нг-Ганко с рыжими волосами и разномастными глазами; Цомотре, мальчик с Тибета, голова которого, казалось, росла прямо из плеч, без какого-либо намека на шею; Хван Те, юноша из Китая, с невероятно громадными кистями рук, на которых, кроме обычного набора пальцев, было еще дополнительно по одному очень удобному большому пальцу.
После гибели Ян Чуна в компании осталось одиннадцать молодых людей и мальчиков (включая Самбо) и десять девушек, младшая из которых, родом из Индии, была совсем еще младенцем. Из двадцати одного человека трое юношей и одна девушка были из Тибета, две девушки — из Китая, и две — из Индии. Остальные, кроме Вашингтонии Чон, были родом из Европы. Среди выходцев из Азии, как я впоследствии обнаружил, было несколько выдающихся личностей: Цомотри, мастер телепатии, и Шень Ко, китаец приблизительно того же возраста, что и Джон, специализировавшийся на прямом изучении прошлого. Этот хрупкий юноша, который, как я заметил, питался приготовленной специально для него едой, считался самым «просветленным» во всей колонии. Однажды Джон сказал наполовину в шутку: «Шень Ко — реинкарнация Эдлана».
В первый день Джон устроил мне экскурсию по острову. Сначала мы подошли к каменному строению на берегу бухты — к силовой станции. На циновке перед входом лежал Самбо, сучивший кривыми черными ножками. Как ни удивительно, он меньше остальных изменился внешне. Его ноги были по-прежнему слишком слабыми, чтобы выдержать вес тела. Когда мы проходили мимо, он пропищал Джону: «Ей! Можно с тобой немного поболтать? У меня есть одна проблема». Не останавливаясь, Джон откликнулся: «Извини, сейчас я слишком занят». Внутри мы обнаружили взмокшего Нг-Ганко, лопатой закидывавшего песок (а точнее высохший ил) во что-то похожее на топку. «Как удобно, — заметил я со смехом, — получать энергию из грязи!» Нг-Ганко остановил работу и широко улыбнулся, вытирая тыльной стороной ладони пот со лба.
«Вещество, которое мы теперь используем, — пояснил Джон, — легко расщепляется с помощью моей психотехники, но оно встречается очень редко. Разумеется, если мы возьмем и взорвем все его молекулы, что есть в этой куче, от острова ничего не останется. Но нужного нам вещества в сырье только миллионная доля. Топка позволяет выделить его атомы в виде золы, которую еще требуется отделить от прочих отходов, а потом сложить в этот герметично закрытый контейнер».
Он провел меня в другую комнату и указал на необычайно массивный аппарат. «Здесь происходит настоящая работа. Время от времени Нг-Ганко помещает щепотку вещества на вот эту покрытую клейким веществом пластину, вставляет ее сюда, и «гипнотизирует» атомы. От этого вещество становится невидимым и неосязаемым и перестает существовать, по крайней мере, в материальном смысле. Потому что когда оно «засыпает», оно не может уже ни с чем взаимодействовать. Потом либо Нг-Ганко будит атомы, чтобы получить мощнейший всплеск энергии, которая через эту машину вращает динамо-машины, либо их забирают, чтобы использовать на «Скате» или где-нибудь еще».
Мы пересекли помещение, наполненное механическими устройствами, состоявшими из большого количества валов, рычагов, колес, труб и циферблатов. За ними находились три огромные динамо-машины, а за ними — установка для дистилляции океанской воды.
Потом мы посетили лаборатории — несколько деревянных строений, построенных без особого порядка в некотором отдалении от поселения. Внутри одного из зданий мы нашли Ло и Хван Те перед микроскопами. Как пояснила Ло, они пытались «обнаружить заразу, которая поразила плантацию маиса». Помещение выглядело как обычная лаборатория, заваленная бутылями, пробирками, ретортами и другими принадлежностями. Здесь, судя по всему, проходило изучение вопросов, связанных как с физикой, так и с биологией, но биология преобладала. Вдоль одной стены стоял невероятных размеров шкаф, точнее, большое количество небольших шкафов. В них, как я потом узнал, находились инкубаторы, о которых мне позднее рассказали подробнее.
Дом для собраний — каменное сооружение, судя по виду, построенное на века, — был одноэтажным и довольно приземистым, но радовал взор. Я не удивился, узнав, что большая часть книг по-прежнему хранилась в деревянных ящиках. При этом на полках библиотеки уже стояли самые ценные тома. Мы с Джоном зашли внутрь и увидели Джелли, Шень Ко и Шахина, окруженных грудами книг. Вторая комната, поменьше размерами, была отведена для встреч колонистов. Ее стены были отделаны незнакомыми мне породами дерева и украшены сильно стилизованными резными изображениями. Из них некоторые тревожили меня или вызывали интерес, другие же вовсе не трогали. Панно из первой группы, как сказал Джон, были выполнены Каргысом, из второй — Джелли. Мне тут же стало понятно, что работы Джелли имели некое значение, недоступное моему пониманию, так как Джон был несомненно очарован ими. Кроме того, я с удивлением увидел Ланкор, девушку с Тибета, которая неподвижно стояла перед одной из картин и беззвучно шевелила губами. Джон, заметив ее, сказал шепотом: «Она сейчас далеко отсюда, но нам не стоит ей мешать».
Мы вышли из библиотеки и пересекли обширный огород, где работало несколько молодых людей, потом направились по долине между двумя горами. Здесь раскинулись поля маиса и рощи молодых апельсиновых и помпельмусовых[106] деревьев, которые, как надеялись островитяне, однажды дадут богатый урожай. Растительность на острове сменялась от тропической к субтропической и местами даже к той, что была обычна для средней полосы. Сгинувшие первые аборигены успели привнести на остров ценные растения: вездесущую и бесценную кокосовую пальму, хлебное дерево, манго и гуаву[107]. Все эти растения, кроме кокосовой пальмы, чувствовали себя не слишком хорошо из-за соленого воздуха, пока новые сверхнормальные поселенцы не изобрели раствор для защиты от соли. По тропе, почти полностью скрытой среди ароматной местной растительности, мы вышли на другую сторону острова, которая представляла из себя откос голого камня, кое-где покрытого засохшим океаническим илом. Нескольким случайно занесенным сюда семенам растений удалось укорениться и основать на скале отдельные крохотные зеленые колонии. Джон указал мне на склон одной из гор, где находилась «главная местная достопримечательность» — киль и остатки шпангоута[108] деревянного судна, которое, по всей видимости, затонуло здесь до того, как остров появился из-под воды. Среди деревянных останков лежали осколки керамики и человеческий череп.
На вершине горы, которая была пониже, находилась недостроенная обсерватория. Ее стены возвышались только на фут от земли, но у всего сооружения был заброшенный вид. Отвечая на мой вопрос, Джон сказал: «Когда мы поняли, как мало времени нам осталось, мы решили отказаться от части работ, и сосредоточились на том, что могли хоть как-то завершить. Позднее я расскажу тебе об этих делах».
Теперь я приступаю к части своего повествования, которую собирался изложить наиболее подробно и содержательно, но после нескольких неудачных попыток был вынужден признать, что такая задача находится за пределами моих возможностей. Так и эдак я пытался создать единый план отчета о колонии с точки зрения антропологии и психологии. И каждый раз терпел неудачу. Я могу только описать несколько несвязанных наблюдений. Например, что в эмоциональной жизни колонии было что-то непостижимо «нечеловеческое». В повседневной жизни их выражение эмоций казалось обычным, хотя и варьировалось от неуемного энтузиазма Нг-Ганко и привередливости Каргыса до идеального самообладания Ло. Несомненно, даже в самых искренних выражениях чувств в самых обычных жизненных ситуациях здесь всегда присутствовала доля отстраненного любопытства и самоизучения, которое само по себе было не совсем «человеческим». Но только в исключительных случаях, и особенно в горе, островитяне показали себя существами, созданными из совершенно иного материала, чем Homo Sapiens. Одно происшествие может послужить этому отличным примером.
Вскоре после моего приезда у Хи Мэй, девушки из Китая, которую все называли просто Мэй, случился ужасающий припадок, при этом при самых роковых обстоятельствах. Сверхнормальная природа, хоть и достаточно высокоразвитая, была в ней неустойчива. И приступ, судя по всему, был вызван внезапным возвратом к «нормальному» состоянию, но в самой дикой и уродливой форме. Однажды они с Шахином, который с недавних пор стал ее партнером, отправились в каноэ на рыбалку. Все утро Мэй вела себя странно. В лодке она внезапно набросилась на Шахина и принялась рвать его зубами и ногтями. Во время потасовки лодка перевернулась, и тут же акула схватила Мэй за ногу. К счастью, у Шахина был с собой нож, которым он обычно потрошил рыбу. Вооружившись, он напал на акулу, которая на удачу оказалась достаточно молодой. После отчаянной борьбы, хищница отпустила добычу и скрылась. Израненный и измученный Шахин с огромным трудом сумел доставить Мэй на берег. Следующие три недели он нянчился с ней, никому не позволяя его сменить. Из-за практически оторванной ноги и тяжелого душевного расстройства состояние Мэй казалось безнадежным. Порой ее истинное «я» пробуждалось, но чаще всего она или была без сознания, или буйствовала. Шахину приходилось связывать ее, чтобы не позволить навредить самой себе или ему. Когда, наконец, стало казаться, что она идет на поправку, он был вне себя от радости. Затем ей стало только хуже. Однажды утром, когда я принес ему завтрак, Шахин сказал: «Ее душа совершенно растерзана и теперь уже не излечится. Сегодня утром она узнала меня, протянула ко мне руку. Но она теряет себя и она напугана. И очень скоро она вовсе перестанет меня узнавать. Сегодня я буду сидеть с моей возлюбленной как обычно, но когда она уснет, мне придется ее убить». Его осунувшееся лицо при этом оставалось совершенно спокойным. В ужасе я бросился на поиски Джона, но он, выслушав мой рассказ, только ответил со вздохом: «Шахину лучше знать».
Днем все островитяне собрались у гавани, куда Шахин принес тело Хи Мей. Он осторожно положил ее на большой камень и какое-то время с тоской смотрел в мертвое лицо, затем отошел и встал среди остальных. После этого Джон с помощью своей психофизической техники расщепил некоторые атомы в ее теле, и оно исчезло в ослепительной вспышке пламени. После этого Шахин провел рукой по лбу и отправился с Кеми и Сигрид к лодкам, где они провели остаток дня, ремонтируя сети. Теперь он с легкостью и почти радостно говорил о Мэй и смеялся, вспоминая даже самые страшные моменты отчаянного сражения ее духа с поглощавшей его тьмой. Иногда он пел за работой. Глядя на это, я подумал: «Без всякого сомнения я попал на остров монстров».
Я бы хотел попытаться передать создававшееся у меня четкое ощущение, что вокруг меня на острове все время происходило нечто, недоступное моим чувствам. Мне казалось, что я играю в жмурки с бестелесными призраками. Мои физические глаза видели яркость окружающего мира и веселые занятия, которым предавались молодые люди, но на духовных глазах лежала повязка, а духовные уши улавливали лишь смутные намеки на неясное движение.
Одним из наиболее смущавших меня обстоятельств было то, что большую часть разговоров колонисты вели телепатически. Насколько я мог судить, устная речь на острове находилась в процессе отмирания. Самые молодые члены группы все еще использовали обычные средства общения, и даже те, кто постарше, порой вступали в беседу просто ради удовольствия, так же, как люди иногда могут решить пройтись пешком вместо того, чтобы сесть на автобус. Устная речь ценилась исключительно из-за своей красоты. Островитяне преподносили друг другу формальные стихотворения так же часто, как японские придворные. И время от времени заводили друг с другом разговор в изящной рифмованной и ритмичной манере. Устная речь использовалась, кроме того, для выражения эмоций, как сознательно, так и непроизвольно. Следы нашей цивилизации то и дело проявлялись на острове в виде восклицаний вроде «черт», «блин» и еще нескольких, которые у нас пока не принято печатать. Речь играла важную роль во всех проявлениях чувств к окружающим. Она часто служила средством выражения соперничества, дружбы и любви. Но даже самая изящная словесность, как мне говорили, нуждалась в телепатической поддержке. Она была лишь облигато к основной мелодии[109]. Серьезные обсуждения всегда проходили телепатически и в полной тишине. Только нараставшее эмоциональное напряжение могло стать причиной непроизвольного появления устного аккомпанемента, на который, впрочем, никто не обращал внимания. В таких случаях речь была, как правило, нечеткой и отрывистой, как разговор спящего человека. Это бормотание для того, кто не мог включиться в телепатическое общение, звучало довольно зловеще. Кстати, поначалу я невероятно пугался каждый раз, когда группа островитян, до этого в полной тишине работавших в саду, внезапно разражалась, как мне казалось, совершенно беспричинным смехом, являвшимся на самом деле реакцией на какую-то шутку, произнесенную в ходе их телепатического общения. Со временем, впрочем, я научился относиться к этим странностям без «нервного подпрыгивания».
Но на острове происходило что-то куда более странное, чем телепатическое общение. Например, на третий день после моего прибытия все колонисты собрались в доме для собраний. Джон пояснил мне, что это была очередная встреча, какие они проводили раз в двенадцать дней чтобы «подкорректировать свою позицию относительно вселенной». Он посоветовал мне присоединиться к остальным, но не стесняться уйти, как только мне станет скучно. Вся компания устроилась в резных креслах, расставленных вдоль стен зала. Наступила тишина. Так как мне приходилось бывать на собраниях квакеров[110], поначалу я не чувствовал беспокойства. Но на собрание снизошла абсолютная пугающая неподвижность. Прекратилось не только вечное непроизвольное человеческое ерзание, но и все обычно не заметные движения, характерные для любого живого существа. Как будто я находился в помещении, заставленном каменными статуями. На всех лицах застыло выражение глубочайшей сосредоточенности, не торжественной, а скорее изумленной. И внезапно все взгляды обратились на меня с невыносимым пронзительным вниманием. Меня охватил ужас, но тут же на всех лицах одновременно появилась ободряющая улыбка. Затем я ощутил странное состояние, которое не могу описать иначе, как понимание присутствия всех сверхнормальных сознаний, смутное телепатическое чувство подчиняющего влияния их незрелого величия. Я отчаянно рвался подняться на их уровень, чувствовал, как что-то во мне ломается от напряжения, и в конце концов бежал обратно в рамки своего ограниченного недочеловеческого разума с тем же облегчением, что чувствует человек, засыпающий после дня изнурительного труда, и ощущением одиночества изгнанника.
Все взгляды теперь были обращены прочь от меня. Молодые умы теперь парили на недоступной мне высоте.
Через некоторое время Цомотри, тибетский юноша без шеи, подошел к инструменту, похожему на клавесин, настроенный странными интервалами, которые нравились островитянам, и начал играть. Для меня его музыка была невыразимо неприятной. Мне хотелось закричать или завыть как собаке. Когда музыка прекратилась, некоторые слушатели издали невольные звуки, означавшие, судя по всему, искренне одобрение. Шахин поднялся со своего места и вопросительно посмотрел на Ло, которая, немного поколебавшись, тоже встала. Цомотри вновь заиграл, на этот раз что-то неопределенное. Ло между тем открыла большой сундук и отыскала в нем сложенную ткань, которая оказалась большим отрезом легкого шелка, окрашенного в яркие цвета. Эту материю Ло обернула вокруг себя. Музыка зазвучала уверенней. Ло и Шахин заскользили в торжественном танце, который постепенно ускорялся до настоящей бури движения. Шелк взлетал и струился, обнажая загорелые конечности Ло. Затем она подбирала его с торжественным и надменным видом. Шахин крутился вокруг нее, приближался, был отвергнут, вновь как будто принят, и снова с презрением оттеснен. То и дело в танец вплеталось стилизованное изображение сексуальной близости. Финал, как мне показалось, показал какую-то ужасную катастрофу, поглотившую крепко обнимавшихся любовников. Они смотрели вокруг себя с ужасом и восторгом, затем с торжеством — друг на друга. Раз за разом они были вынуждены защищаться от каких-то невидимых врагов, но с каждым разом все менее и менее успешно, пока наконец оба не рухнули на землю. Тут же вскочив, они исполнили какой-то медленный марионеточный танец, который ничего мне не говорил. Музыка прекратилась и танцоры остановились. Возвращаясь на свое место, Ло бросила вопросительный и дразнящий взгляд на Джона.
Позднее, записав отчет об этом происшествии, я показал свои заметки Ло. «Но ты де упустил главное, старый глупец, — сказала она, посмотрев на них. — Ты рассказываешь любовную историю. Конечно, ты все объясняешь верно — и в то же время во всем ошибаешься. Бедняжка».
После танца компания снова впала в молчаливую неподвижность. Через десять минут я выскользнул наружу, чтобы немного размяться. Вернувшись, я обнаружил, что настроение в помещении совершенно изменилось. Никто не заметил моего появления. В том, как все эти молодые люди с взрослой мрачностью смотрели в никуда, было что-то жуткое. Самым тревожным был вид Самбо, который сидел на своем высоком стульчике как черная кукла. По его лицу струились слезы, но крохотный детский ротик сжимался в гордую упрямую линию. Не выдержав этого зрелища, я выскочил наружу.
На следующий день жизнь колонии потекла своим чередом, хотя собрание продолжалось до самого восхода солнца. Я попросил Джона объяснить мне, что происходило во время этой встречи. Он сказал, что поначалу они просто изучали свои внутренние побуждения. Молодым членам колонии в этом смысле еще многому следовало научиться. Все островитяне много работали над углублением взаимоотношений, которые для нормального вида находились за пределами сознания.
Все колонисты, по словам Джона, старались как можно лучше понимать друг друга. Кроме того все они занимались самодисциплиной, делая свое сознание более послушным и эффективным. В этом им помогал Лангаци, который стал их духовным учителем. Под его руководством они так же размышляли над природой бытия. Вдобавок, сказал Джон, они учились распространять свое «сейчас» на часы и дни, и сужать его до настоящего, краткого как взмах комариного крыла. «С помощью Шень Ко, у которого к этому дар, мы исследовали далекое прошлое. Кроме того, нам удалось достигнуть своего рода астрономического сознания. По крайней мере, некоторым из нас удалось уловить отблески множества населенных миров, и даже сознания звезд и туманностей. Так же мы очень ясно увидели, что вскоре умрем. Было еще многое, о чем я не могу рассказать тебе».
Жизнь на острове состояла не только из этих возвышенных совместных занятий. Колонистам приходилось уделять немало времени и множеству повседневных дел. Каждое утро два или три каноэ отправлялись на рыбалку. Для этого следовало изготавливать и чинить лодки, сети и гарпуны. Огород, фруктовые сады и поля маиса требовали постоянного внимания. До этого на острове постоянно шло возведение деревянных и каменных построек, но как только островитяне узнали о ждавшей их судьбе, все подобные работы были остановлены. Несмотря на это, работа с деревом продолжалась. Большая часть посуды изготавливалась из древесины, остальная — из раковин и высушенных тыкв. Машины на силовой станции и «Скате» нуждались в постоянном обслуживании. Я с удивлением узнал, что «Скат», оказывается, постоянно плавал среди полинезийских островов, обменивая изготовленные колонистами предметы на местную продукцию. Была у этих путешествий и другая цель, о корой я узнал только значительно позже.
Весь ручной труд воспринимался, тем не менее, как забава, а не тяжкая обязанность, ибо на острове не существовало принуждения. Основное внимание островитян было направлено на решение самых разных вопросов. Самые юные проводили много времени в библиотеке и лабораториях, вникая в культуру нашего вида. Старшие занимались углубленным изучением физических и умственных качеств самих сверхнормальных людей. Так, например, они пытались побороть проблему размножения. В каком возрасте их женщинам было безопаснее всего забеременеть? Или новые организмы следует выращивать в искусственных условиях? И каким образом можно гарантировать, что новорожденный будет жизнеспособным сверхнормальным? Эти исследования были основной задачей лаборатории. Изначально целью было в основном практическое применение полученных знаний, но так как времени было слишком мало, островитяне продолжали исследование исключительно ради сбора информации.
Когда мы с Джоном в очередной раз посетили лаборатории, там находилось несколько человек, погруженных в работу. Ло, Каргыс и двое молодых людей из Китая, по всей видимости, отвечали за ход исследований. Здесь производились сложные эксперименты над половыми клетками моллюсков, рыб и млекопитающих животных, специально привезенных на остров. Так же велась непростая работа с яйцеклетками и сперматозоидами, как обычных людей, так и сверхнормальных. Мне продемонстрировали тридцать восемь живых человеческих эмбрионов, каждый из которых находился в отдельном инкубаторе. Их вид меня неприятно поразил, еще больше шокировала история о том, как они были зачаты и изъяты. Более того, она наполнила меня ужасом и отчаянным, но недолго просуществовавшим возмущением. Самому первому эмбриону было три месяца. Его отцом был Шахин, а матерью — девушка с островов Туамоту[111]. Несчастное создание было соблазнено, привезено на остров, прооперировано и убито под действием анестезии. Впрочем, остальные образцы были получены с помощью не столь радикальных методов. Ло удалось изобрести технику, которая позволяла извлечь оплодотворенную яйцеклетку без вмешательства в организм матери. В каждом случае матери отдавали своих нерожденных детей, даже не догадываясь об этом и не покидали родного острова. От них всего лишь требовалось следовать определенным инструкциям, которые давал отец (один из сверхнормальных колонистов, разумеется). Техника, сочетавшая в себе физические и психические методы воздействия, выдавалась за очищающий религиозный ритуал.
Кроме человеческих, в лаборатории было так же пять сверхнормальных эмбрионов, зачатых в искусственной среде. Их биологическими родителями были жители колонии. Ло сама предоставила материал для одного из образцов. Его отцом был Цомотри. «Видишь ли, — объясняла она, — я все еще слишком молода для того, чтобы выносить ребенка, но мои яйцеклетки вполне подходят для экспериментов». Я был озадачен. Половая близость на острове не была под запретом. Почему оплодотворение этой яйцеклетки надо было проводить искусственно? Так тактично, как только мог, я задал этот вопрос Ло. «Разумеется потому, что мы с Цомотри не любим друг друга», — ответила она с легким раздражением.
И, раз уж я коснулся темы секса, то продолжу ее. Самые юные жители острова, например, Нг-Ганко и Джелли, только приближались к созреванию. Несмотря на это, они очень чутко воспринимали друг друга, как физически, так и ментально. Более того, несмотря на отставание физического развития, их воображение развивалось, так сказать, преждевременно, как происходило ранее с Джоном. Следовательно, умственно они вполне были готовы к началу половых отношений.
Среди колонистов постарше, разумеется, были более серьезные взаимоотношения. Так как они нашли способ сознательно контролировать зачатие, в их отношениях не возникало физиологических трудностей. Это, впрочем, не избавляло их от возникновения эмоционального напряжения.
Из всего, что мне рассказывали, я сделал вывод, что между любовными переживаниями островитян и обычных людей существовали некоторые различия. Насколько я мог судить, основной причиной их существования были для качества сверхнормальных людей: лучшее понимание самих себя и окружающих и большая отстраненность. Точность в определении собственных и чужих мотивов позволяла им проявлять больше взаимопонимания, терпимости и сочувствия в обычных взаимоотношениях. Она же делала любовь между этими странными существами исключительно яркой и в большинстве случаев очень гармоничной. Порой какой-нибудь всплеск незрелых подростковых эмоций угрожал уничтожить эту гармонию, но, как правило, умение отстраняться от собственных переживаний помогало предотвратить катастрофу. Так, например, между очень непохожими духовно Шахином и Ланкор возникли страстные отношения, в которых случались частые столкновения вкусов. Будь они обычными людьми, это привело бы к бесконечным ссорам. Но сверхнормальная способность к взаимопониманию и беспристрастности позволила им заглянуть глубоко в душу партнера, и достигнуть не раздоров, а духовного возвышения обоих. С другой стороны, когда несчастная Вашингтония оказалась отвергнута Шахином, примитивные импульсы до такой степени овладели ей, что, как я уже говорил, она возненавидела свою соперницу. Столь иррациональное поведение было с точки зрения сверхнормальных чистым безумием. Девушка сама была в ужасе от своего помешательства. Схожий случай произошел, когда Марианна предпочла Каргыса Хуань Те. Но молодой китаец, по всей видимости, сумел излечиться без посторонней помощи. Или, строго говоря, не совсем без посторонней помощи, так как все островитяне имели привычку посвящать в свои любовные переживания Жаклин. И та из далекой Франции часто играла роль мудрой матери, утешавшей и помогавшей этим запутавшимся неопытным молодым существам устанавливать прочные духовные связи друг с другом.
За долгие месяцы насладившись друг другом в беспорядочных связах, молодые люди перешли на новую стадию отношений и сформировали более-менее постоянные пары. В некоторых случаях они строили себе общий коттедж, но чаще каждый партнер сохранял за собой собственное жилище. Несмотря на существование постоянных «браков», то и дело случались мимолетные союзы, которые ничуть не вредили более серьезным отношениям. Таким образом, в конце концов практически каждый юноша хотя бы единожды вступал в отношения почти с каждой девушкой на острове. Это утверждение может создать впечатление, что местные жители непрерывно находились в бесконечных поисках беспорядочных сексуальных связей. Ничего подобного. Половое влечение в них не было столь сильно. Но хотя совокупление было в целом довольно редким явлением, оно могло иметь место, если оба партнера его желали. Более того, большая часть повседневной социальной жизни острова была буквально пронизана беззаботной и утонченной сексуальностью.
Мне кажется, на всем острове был только один юноша и только одна девушка, которые не провели ни единой ночи вместе и, скорее всего, ни разу даже не обнялись. Это, к моему изумлению, и несмотря на их долгое знакомство и сильное взаимное уважение и понимание, были Джон и Ло. У них не было постоянных партнеров. Они оба участвовали в беспечном промискуитете колонии. Их кажущееся безразличие друг к другу я поначалу ошибочно объяснял простым отсутствием сексуального интереса. Когда же я в обычной для меня слепоте высказал Джону свое удивление тем, что он никогда не был влюблен в Ло, он просто ответил: «На самом деле, я влюблен в Ло, уже очень давно». Я решил было, что это она не чувствовала влечения к нему, но Джон прочел мои мысли и сказал: «Нет, эти чувства взаимны». «Тогда почему?» — спросил я. Джон не ответил, пока я не задал вопрос снова. Он отвел глаза как застенчивый подросток, и когда я уже совсем было собирался извиниться за то, что лезу не в свое дело, ответил: «Я не знаю. Или, может быть, знаю только наполовину. Ты не замечал, что она не позволяет мне даже прикасаться к ней? И я сам боюсь ее коснуться. Иногда она закрывает от меня свое сознание. Это неприятно. И я боюсь даже пытаться устанавливать с ней телепатическую связь, пока она не заговорит первая. Я боюсь, что она не захочет говорить со мной. И при этом я так хорошо ее знаю. Конечно же, мы оба еще слишком молоды. И хотя у нас было множество возлюбленных, думаю, мы так много значим друг для друга, что боимся все испортить одним неверным шагом. Мы боимся начинать отношения до того, как хорошенько изучим искусство жить. Может быть, если бы мы могли подождать еще лет двадцать… Но мы не можем». В этом «не можем» прозвучало потаенное горе, потрясшее меня. Я не мог поверить, что Джон мог быть настолько зависимым от собственных эмоций.
Я решил при случае расспросить об их взаимоотношениях и Ло. Однажды, когда я пытался придумать тактичный подход к этой теме, она телепатически уловила мою мысль и сказала: «Между мной и Джоном… Я стараюсь не подпускать его к себе из-за понимания, — и он тоже это понимает, — что мы еще не можем дать друг другу самое лучшее, что в нас есть. Жаклин посоветовала мне быть осторожной, и она права. Видишь ли, Джон может иногда быть поразительно отсталым. Он умнее многих из нас, но в некоторых вопросах еще ужасно наивен. И поэтому он остается собой — Странным Джоном. И хотя я моложе него, иногда я чувствую себя гораздо старше. И мы не сможем начать нормальные отношения прежде, чем он по-настоящему вырастет. Эти годы, что мы вместе провели на острове, были самыми прекрасными. И еще через пять лет мы, может быть, были бы готовы. Но, так как этого времени у нас нет, я не стану ждать слишком долго. Если дерево вот-вот срубят, стоит собрать плоды, даже если они еще не созрели».
Записав и перечитав свой отчет о жизни колонии, я осознал, что он совершенно не передает даже ту толику понимания этого крошечного общества, что мне удалось достичь. Но как бы я не старался, я не могу описать странное сочетание беспечности и вдумчивости, безумия и сверхчеловеческого благоразумия, совершенного здравого смысла и фантастического сумасбродства, которые отличают все, происходящее на острове.
Мне придется отказаться от дальнейших попыток и описать последовательность событий, приведших к уничтожению колонии и гибели всех ее обитателей.
На четвертый месяц моей жизни на острове колонию обнаружил британское гидрографическое судно. Мы заранее знали о его приближении благодаря телепатическим способностям островитян. Знали так же, что на нем стоит гироскопический компас, и увести судно в сторону будет непросто.
Корабль, называвшийся «Викинг», к тому времени находился в плавании уже несколько недель, следуя своему плану исследований. Двигаясь зигзагообразно, он приближался к острову. Когда судно вошло в зону действия отклоняющего устройства, его командный состав, должно быть, был удивлен неожиданным расхождением в показаниях магнитного и гироскопического компаса, но корабль продолжил двигаться прежним курсом. Один раз он прошел в двадцати милях[112] от острова, но среди ночи. Значило ли это, что на следующем шаге он оказался бы достаточно далеко он нас? Нет. Приблизившись с юго-запада, судно заметило нас по левому борту. Правда, это привело к неожиданному результату. Так как никакого острова на этом месте быть не должно, командование судна решило, что гирокомпас все-таки ошибался, хотя положение солнца, вроде как, подтверждало его показания. Остров, следовательно, принадлежал к архипелагу Туамото. «Викинг» взял курс прочь от нас. Цомотри, телепатически следивший за происходившим на борту, доложил, что команда чувствовала себя так, будто блуждала в темноте.
В следующий раз «Викинг» заметил нас месяц спустя. На этот раз корабль сменил курс и направился к острову. Издалека он казался крошечной белой игрушкой, которая все приближалась, подпрыгивая на волнах. Оказавшись в нескольких милях от острова, судно сделало круг, обследуя его. Затем приблизилось еще на пару миль и описало еще один круг, на этот раз медленнее и используя лот[113]. Наконец, корабль стал на якорь и с него спустили моторную шлюпку. Отойдя от «Викинга», она рыскала туда-сюда вдоль берега, пока не обнаружила вход в нашу гавань. Во внешней гавани лодка подошла к берегу и высадила офицера в сопровождении трех матросов. Они стали пробираться вглубь острова через заросли.
Мы все еще надеялись, что они ограничатся лишь поверхностным осмотром и вернутся на корабль. На склонах, разделявших внутреннюю и внешнюю части гавани растительность была достаточно плотной, чтобы заставить отступиться даже самого упрямого исследователя. Сам вход во внутреннюю гавань был скрыт занавесом вьющихся растений, свисавших с натянутой поперек него веревки.
Незваные гости некоторое время побродили по относительно открытому пространству на берегу внешней гавани и повернули обратно к шлюпке. Тут же один из них наклонился и что-то поднял с земли. Джон, прятавшийся радом сто мной, следил за каждым движением и мыслью четырех незнакомцев. «Проклятие! — воскликнул он. — Он нашел окурок одной из твоих чертовых сигарет, совсем свежий». Я в ужасе вскочил на ноги и объявил: «Тогда, пусть они найдут и меня». Крича, я бросился вниз по склону. Пришельцы остановились, с удивлением глядя на приближавшегося в ним голого, грязного и исцарапанного ветками кустарников человека. Едва переводя дыхание, я поведал им придуманную на ходу историю: я был единственным выжившим после крушения шхуны. Сегодня я выкурил свою последнюю сигарету. Поначалу они мне поверили и пока мы шли к шлюпке, буквально засыпали меня вопросами. Но к тому времени, как мы добрались до «Викинга», у них стали появляться подозрения. Хотя после торопливого путешествия через прибрежные заросли я на первый взгляд мог показаться грязным, в целом я выглядел достаточно прилично: волосы аккуратно пострижены, никаких следов бороды, чистые ногти. Отвечая на вопросы капитана судна я все больше путался, и, в конце концов, в отчаянии рассказал всю правду. Разумеется, поначалу все решили, что я сошел с ума. Но капитан принял решение продолжить исследование острова, и на этот раз сам высадился на берег. Меня он на всякий случай тоже взял с собой.
В надежде, что им все-таки не удастся ничего найти, я попытался притвориться полный кретином. Но матросы скоро обнаружили искусственный занавес, скрывавший вход во внутреннюю гавань, и направили лодку прямо туда. Поселение открылось перед нами во всей красе. Колонисты решили, что прятаться не имело смысла, и во главе с Джоном ожидали нас у одного из пирсов. Когда лодка подошла к берегу, Джон вышел вперед, чтобы поприветствовать гостей. Он представлял собой странное, но впечатляющее зрелище: ослепительно-белые волосы, тонкое гибкое тело и глаза какого-то ночного существа. Позади него толпились голые юноши и девушки с громадными головами. «Господи Иисусе, вот так компания!» — воскликнул один из офицеров «Викинга». Вид обнаженных девушек, среди которых были представительницы белой расы, смутил экипаж корабля.
Мы пригласили офицерский состав судна на террасу перед столовой и предложили им легкие закуски и лучший Шабли[114]. Джон достаточно подробно поведал им о жизни колонии. И хотя они не могли, разумеется, понять высокого смысла всей затеи, и с некоторым недоверием отнеслись к идее «нового вида», в целом отнеслись к колонистам с пониманием. Начинание в их глазах было по крайней мере увлекательной. Кроме того, все были впечатлены тем фактом, что я, единственный взрослый и физически нормальный человек среди этой компании юных уродцев, был совершенно незначительной фигурой на острове.
Потом Джон показал им силовую станцию (принцип ее работы оказался за пределами их понимания) и «Скат», который впечатлил моряков больше, чем что либо другое. Для них яхта была воплощением безумия в форме морского судна. После этого гостям показали остальные здания колонии, а так же земли вокруг. Я был удивлен тем, что Джону, казалось, просто не терпелось показать им все. Еще удивительнее было то, что он не пытался убедить гостей не упоминать об острове и его обитателях в его отчетах. После завершения экскурсии Джон сумел убедить капитана позволить всей команде шлюпки сойти на сушу и присоединиться к ним на террасе за обедом. Так они провели еще полчаса. Джон, Ло и Марианна беседовали с офицерами. Другие островитяне занимались матросами. Прощаясь со всеми на пристани, капитан заверил Джона что напишет полный отчет обо всем, что видел на острове и добрым словом помянет местных жителей.
Некоторые островитяне с явным облегчением наблюдали за возвращавшейся к кораблю шлюпкой. Джон пояснил, что разговаривая с гостями, они одновременно проводили определенную обработку их разумов, так что, к тому времени, как лодка достигнет корабля, их воспоминания об острове будут столь расплывчатыми, что никто не сумеет составить какого-либо отчета. Более того, никто из побывавших на острове не сможет даже рассказать своим товарищам что-нибудь определенное. «Но, — вздохнул Джон, — это первый шаг к гибели. Может быть, сумей мы так же запутать всю команду корабля, все и обошлось бы. А теперь все равно возникнут какие-то расплывчатые слухи, которые возбудят любопытство в представителях твоего вида».
Еще три месяца жизнь на острове шла своим чередом. Но настроение островитян совершенно изменилось. Понимание того, что гибель может быть уже очень близка, породило особую остроту в восприятии всех действий и взаимоотношений между ними. Обитатели острова, по всей видимости, почувствовали новую страстную любовь к своему крохотному сообществу, такой же горький и возвышенный патриотизм, какой должны были чувствовать жители греческого города-государства, окруженного врагами. Но патриотизм островитян был совершенно лишен ненависти. Грядущую катастрофу они воспринимали скорее не как нападение вражеской армии, а природный катаклизм наподобие оползня.
Деятельность на острове теперь совершенно изменилась. Все работы, которые не могли быть завершены в следующие несколько месяцев, были остановлены. Колонисты объяснили мне, что у них была определенная работа, которую они хотели бы по возможности завершить до своей гибели. Истинная цель существования по-настоящему просвещенного духа, напомнили они мне, объединяет в себе практическую задачу формирования мира и осознанное служение, которому отдаются все его силы. Следуя этой цели, они создали собственный прекрасный, хоть и недолговечный микрокосм, мир в миниатюре. Но другой части своего практического труда, куда более величественной — создания собственного вида — им не дано было выполнить. И поэтому они направили все свои силы на выполнение второй цели. Им следовало научиться осознавать реальность так точно и живо, как это было возможно, и вознести восхваление той сущности во вселенной, что являла собой высшее совершенство. К этой цели они все еще могли двигаться с помощью Лангаци. Перед ними возвышалась недостигнутая пока вершина совершенства, на которую некоторые самые развитые умы уже успели взглянуть хотя бы мельком. Обладая уникальным опытом восприятия и осознавая надвигающуюся гибель, островитяне могли, как им казалось, предложить вселенскому духу столь яркий и совершенный образец служения, что даже великий Лангаци не смог бы его превзойти.
Эта возвышенная и ясная цель заставила их отказаться от большей части ежедневных забот, кроме самых необходимых трудов в поле и выходов в море для рыбной ловли. Своим духовным упражнениям они могли посвящать не так много времени, так как опасались перенапряжения. Следовательно, всем было необходимо обеспечить возможность полноценно отдыхать. Поэтому жизнь на острове в этот период, казалось, состояла из одних развлечений. Колонисты подолгу плескались в недоступной акулам части гавани, много занимались любовью, танцевали, сочиняли музыку и стихи, экспериментировали с цветом и формой. Мне трудно было понять художественные вкусы обитателей острова, но по их реакции на собственное искусство того периода, я мог судить, что довлеющее надо всеми чувство окончательности придавало их чувствам особую остроту. Несомненно и то, что уверенность в скорой гибели всей команды породила стремление к общению. Одиночество потеряло былую привлекательность.
Однажды ночью Шаргут, занимавшийся телепатическим наблюдением, доложил, что британскому легкому крейсеру было приказано отправиться на поиски странного острова, каким-то таинственным образом повлиявшего на здравый смысл большого количества членов экипажа «Викинга».
Через несколько недель судно оказалось в зоне действия нашего отклоняющего устройства, но без всякого труда сохранило верный курс. Командование ожидало каких-то странностей в поведении магнитной иглы, и потому доверяло только показаниям гирокомпаса. После недолгих поисков, корабль приблизился к острову. На этот раз колонисты не делали попыток спрятаться. С удобно расположенного склона горы мы наблюдали, как серое судно встало на якорь, временами покачиваясь на волнах и обнажая часть красной подводной части. С него спустили шлюпку. Когда она оказалась достаточно близко, мы подали сигнал, показывая вход в гавань. Джон встретил гостей на пристани. Лейтенант в белом кителе с жестким воротничком был намерен при любых обстоятельствах сохранять достоинство представителя британского флота. Присутствие обнаженных девушек белой расы вывело его из равновесие и заставило вести себя еще более высокомерно. Но угощение на террасе и соответственное телепатическое воздействие вскоре позволили сделать атмосферу дружелюбной. Я вновь не мог не восхититься предусмотрительностью Джона, хранившего на острове запас хорошего вина и сигар.
У меня нет возможности привести здесь все подробности второй встречи колонистов с представителями Homo Sapiens. К сожалению, члены команды крейсера часто перемещались между судном и островом, поэтому невозможно было сделать положенную телепатическую прививку всем, кто видел поселение. И все-таки достигнуть удалось многого, а посещение острова самим капитаном судна, седым добродушным джентльменом, было особенной удачей. Джон посредством телепатического воздействия быстро сумел определить, что тот был человеком находчивым и смелым, и относился к своему призванию необычайно беспристрастно. Так как многие моряки, побывавшие на острове, подверглись лишь поверхностной психической обработке, колонисты посчитали, что лучше будет не применять к капитану обычную «забвенность», а вместо этого попытаться привить ему непреодолимое увлечение жизнью колонии и верность ее интересам. Капитан был из тех редких моряков, что проводили много времени за чтением. Некоторые из почерпнутых им идей сделали его особенно восприимчивым к воздействию колонистов. Капитан не обладал особо острым умом, но поверхностно разбирался в современной науке и философии, и на примитивном бессознательном уровне умел отличать добро от зла.
Крейсер оставался на якоре возле острова еще несколько дней, и большую часть времени капитан проводил на берегу. Первым делом он официально объявил об аннексии острова Британской Империей. Я подумал, что с такой же самоуверенностью дрозды и другие птахи «аннексируют» наши парки и сады, не задумываясь о целях, назначенных им людьми. К сожалению, этот дрозд представлял собой Великую Державу — власть, дикими джунглями нависшую над крохотным садом истинного человечества.
Несмотря на то, что только капитану позволено было сохранить точные воспоминания о жизни на острове, все побывавшие в поселении члены экипажа подвергались воздействию, позволявшему наилучшим образом понять смысл ее существования, насколько это позволяли способности каждого человека. Некоторые оказались практически нечувствительными к нему, но большинство моряков поддались до какой-то степени. Всем им пришлось задействовать все свое воображение, чтобы представить колонию по крайней мере как веселый и романтический эксперимент. Без сомнения, чаще всего навязанное им чувство было примитивным и фальшивым. Но в сознаниях еще двоих или троих людей помимо капитана внезапно пробудились находившиеся в зачаточном или подавленном состоянии духовные способности.
Когда, наконец, пришло время отплытия, я заметил, что манеры гостей сильно изменились со времени их прибытия. В их поведении было меньше формальности, исчезла пропасть, разделявшая прежде офицеров и простых матросов, дисциплина стала не такой строгой. Кроме того, те, кто смотрел на обнаженных девушек с осуждением или вожделением (или с тем и другим), сумели оценить их бесхитростную красоту и теперь прощались по-дружески любезно. На лицах самых чувствительных членов экипажа появилась тревога, как будто они были «не в ладах» с собственным разумом. Командир судна был бледен. Пожимая на прощание Джону руку, он пробормотал: «Я сделаю все, что в моих силах. Но надежды почти нет».
Крейсер отправился восвояси. С помощью телепатов мы с огромным интересом следили за всем, что происходило на борту. Цомотри, Шаргут и Ланкор докладывали, что среди членов экипажа быстро начала распространяться амнезия, коснувшаяся всего, что происходило на острове. Те немногие, кто еще сохранял четкие воспоминания, испытали ужасное духовное потрясение, сравнивая жизнь на корабле и на острове. Их дисциплина и чувство патриотизма ослабли. Двое покончили с собой. На борту понемногу возникали панические настроения из-за страха надвигающегося безумия. Все, сходившие на берег (кроме капитана), сохранили об острове только самые отрывочные и невероятные воспоминания. Те, кто сумел избежать серьезной телепатической обработки, чувствовали себя столь же запутавшимися, но все равно представляли для нас серьезную угрозу. Капитан обратился к экипажу, призывая сохранять втайне все, что происходило с ними на острове. Он сам, разумеется, должен был представить доклад в Адмиралтействе, но команде следовало считать секретной информацией все произошедшее во время экспедиции. Распространение небылиц приведет только к ухудшению ситуации и нанесет непоправимый ущерб репутации всего корабля. Втайне капитан принял решение написать отчет, в котором все случившееся будет представлено как совершенно невинное и не представляющее интереса событие.
Через несколько недель телепаты объявили, что среди военных моряков распространились невероятные истории об острове. В одной из иностранных газет была напечатана статья о «бесстыдной детской коммуне, расположенной на одном из принадлежавших Британии островов в Тихом океане». И иностранные разведки принялись разнюхивать правду, надеясь отыскать нечто пригодное, для оказания давления в дипломатических кругах. Британское Адмиралтейство провело тайное расследование, и капитан крейсера был отстранен от службы за сокрытие информации. Советское правительство сумело подробно разузнать об острове и собиралось тайно отправить к нему экспедицию, чтобы поставить на место Великобританию. Британское правительство, узнав об этих планах, приняло решение немедленно эвакуировать колонию. При этом, по словам телепатов, весь остальной мир мало интересовался предметом. Зарубежные газеты не придали значения слухам, опубликованным в каком-то таблоиде.
Визит второго крейсера в целом закончился так же, как предыдущий, но в определенный момент колонистам пришлось принимать отчаянные меры. Командующий новой экспедицией был выбран, пор всей видимости, из-за своего неуступчивого и, более того, задиристого характера. Ему был дан четкий приказ, который он намеревался выполнить без всякого промедления. С крейсера на остров была направлена лодка с приказом всем колонистам собрать вещи и перейти на борт судна в ближайшие пять часов. Посланный с приказом лейтенант вернулся в несколько «расстроенных чувствах» и доложил, что на острове никто не собирался следовать его инструкциям. Тогда капитан сам сошел на берег в сопровождении вооруженных матросов. Отказавшись от гостеприимно предложенных угощений, он объявил, что всем островитянам немедленно следует перейти на корабль.
Джон, пытаясь завязать нормальный разговор, попросил объяснить ему причину такой спешки. Он так же заметил, что большинство обитателей острова не были британскими подданными, и колония никому не причиняла вреда. Без толку. Капитан имел некоторую склонность к садизму, а вид обнаженной женской плоти его только распалил. Он просто приказал арестовать всех колонистов до единого.
Тогда Джон заявил необычайно торжественным тоном: «Мы не покинем этот остров живыми. Всякий, кого вы коснетесь, немедленно погибнет».
Капитан рассмеялся. Двое матросов приблизились к Шаргуту, который стоял ближе всех. Тибетский юноша оглянулся на Джона и при первом же прикосновении моряков рухнул на землю. Те обследовали его и не обнаружили никаких признаков жизни.
Капитан несколько смутился, но, собравшись, повторил приказ. «Осторожнее! — предупредил его Джон. — Неужели вы не видите, что противостоите чему-то, недоступному вашему пониманию? Ни один из нас не будет взят живым». Матросы заколебались, и капитан рявкнул на них: «Подчиняйтесь приказам! Ради безопасности начните с девицы». Они приблизились к Сигрид. Она посмотрела на Джона с искренней улыбкой и протянула руку, чтобы коснуться Каргыса, своего возлюбленного. Один из моряков осторожно коснулся ее плеча, и Сигрид упала на руки Каргыса — мертвой.
Теперь командующий определенно растерялся, а матросы начали проявлять беспокойство. Капитан попытался договориться с Джоном, уверяя его, что с островитянами будут обращаться на корабле наилучшим образом. Но тот только покачал головой. Каргыс сидел на земле, обнимая тело Сигрид, его собственное лицо было похоже на посмертную маску. Капитан глядел на него несколько мгновений, затем отступил. «Я должен доложить об этой ситуации в Адмиралтейство. Вы, тем временем, можете оставаться на месте», — объявил он. После этого пришельцы вернулись на шлюпку, крейсер отбыл.
Островитяне принесли два мертвых тела на камень возле гавани. Какое-то время мы все стояли в полной тишине, которую нарушал только плач чаек. Девушка из Индии, которая была привязана к Шаргуту, потеряла сознание. Но Каргыс не проявлял свое горе. Отстраненное выражение, которое появилось на его лице, когда погибла Сигрид, вскоре пропало. Сверхнормальный разум не мог долго предаваться бесплодным эмоциям. Несколько секунд Каргыс смотрел на Сигрид, затем рассмеялся. Вышло очень похоже на Джона. Наклонившись, он с нежной улыбкой поцеловал холодные губы возлюбленной и отошел в сторону. Вновь Джон применил свою психофизическую технику, и тела исчезли в яркой вспышке.
Несколько дней спустя я решился спросить у Джона, ради чего он пожертвовал этими двумя жизнями. Почему и в самом деле было не договориться с Британией? Колонию, конечно же, придется распустить, но всем участникам наверняка позволили бы вернуться в родные страны, где каждый мог рассчитывать на долгую и плодотворную жизнь. Джон покачал головой и ответил: «Я не могу объяснить. Мы все теперь — единое целое, мы не можем существовать отдельно друг от друга. И даже если бы нас, как ты говоришь, отпустили по домам, в мире, который принадлежит вашему виду, мы находились бы под постоянным наблюдением и контролем, нас вечно преследовали бы. То, ради чего мы живем, зовет нас к смерти. Но мы еще не готовы. Мы должны пока что отсрочить гибель, чтобы закончить нашу работу».
Вскоре после этого произошел случай, который сделал для меня понятнее мировосприятие островитян. Нг-Ганко какое-то время был занят неким исследованием. С по-детски самодовольным и загадочным видом он объявил, что не станет ничего объяснять прежде, чем закончит все эксперименты. Наконец, однажды он, сияя от гордости и нетерпения, призвал всех в лабораторию, чтобы все рассказать о своей работе. Все объяснения и последующее обсуждение велись телепатически. Мой отчет основывается на информации, предоставленной мне Джоном, Шень Ко и остальными.
Нг-Ганко изобрел оружие, которое, по его словам, не позволило бы Homo Sapiens в дальнейшем вмешиваться в жизнь острова. Оно испускало разрушительный луч, полученный посредством атомного распада. С его помощью можно было уничтожить любое судно на расстоянии сорока миль[115] и самолет на такой же высоте. Излучатель, помещенный на вершине большей из гор, мог очистить весь окружающий океан. Все чертежи были готовы, но изготовление орудия потребовало бы большой совместной работы. Кроме того, кое-какие литые и сварные детали из стали следовало было тайно заказать в Америке и Японии. Оружие же меньшего размера можно было изготовить и на острове, а затем установить на «Скат» или самолет, чтобы с их помощью отражать нападения, которые, скорее всего, последуют в следующие несколько месяцев.
Тщательная проверка доказала, что изобретение действительно было способно все это делать. Обсуждение перешло к деталям и проблемам, связанным со строительством орудия. Но в этот момент Шень Ко вмешался и объявил, что им следует отказаться от данного проекта. Он заметил, что его создание полностью поглотит силы колонистов, и великий духовный труд придется отложить на неизвестно долгий период времени. «Любое сопротивление с нашей стороны, — сказал он, — привлечет к нам все силы низшего вида, и нам не будет покоя, пока мы не завоюем весь мир. А это займет очень много времени. Мы все еще очень молоды и будем вынуждены провести наши лучшие годы воюя. Но когда резня завершится, будем ли мы по-прежнему годны для нашей истинной работы, для создания лучшего вида и для высшего служения? Нет! Наши души будут страшно изуродованы и разрушены. Привычка к насилию сведет на нет нашу способность видеть истинный смысл жизни. Возможно, будь нам по тридцать лет, мы сумели бы пережить десятилетие войны и не потерять слишком много духовных сил, необходимых для нашей работы. Но сейчас самым мудрым будет отказаться от создания оружия и направить все силы на то, чтобы выполнить как можно больше из предназначенного нам труда, прежде чем нас уничтожат».
По лицам собравшихся я видел, что они пытались преодолеть духовный конфликт, какого не бывало прежде. Вопрос касался не просто жизни и смерти, но основных принципов их существования. Когда Шень Ко закончил говорить, начались споры и возражения, часть которых велась вслух, так как островитяне находились в ужасном возбуждении. Вскоре они решили, что вопрос следует отложить до следующего дня. Сейчас же всем следовало собраться в общем зале, чтобы объединить разумы во вдумчивом поиске духовного согласия и верного решения. Собрание проходило много часов в полной тишине. В конце концов, как я узнал, все, включая Джона и самого Нг-Ганко, признали правоту Шень Ко.
Проходили недели. Телепаты доложили, что после того, как второй крейсер покинул нас, все члены его команды, побывавшие на берегу, начали страдать от провалов в памяти и психических расстройств. Отчет капитана был бессвязным и неправдоподобным. Он был отстранен, так же как командир первого судна. Иностранные разведки разведали все, что могли, о последней экспедиции. Они не сумели до конца разобраться в произошедшем, но породили целую коллекцию фантастических слухов, пересыпанных крупицами истины. У всех было чувство, что речь шла о чем-то большем, чем дипломатическое влияние и позор британского правительства. На этом далеком острове явно происходило что-то зловещее и не вполне доступное пониманию. Экипажи трех кораблей, побывавших возле него, впали в помешательство. Островитяне, помимо чисто физических странностей и извращенной морали, кажется, обладали способностями, которые в прежние времена назвали бы дьявольскими. Смутно, где-то глубоко в подсознании Homo Sapiens ощутил угрозу своему превосходству.
Капитан второго крейсера доложил своему начальству, что обитатели острова были многих национальностей. Британское правительство оказалось в сложной ситуации, когда один неверный шаг мог привести к обвинениям в убийстве детей, но понимало, тем не менее, что с ситуацией следовало разобраться как можно скорее, прежде чем коммунисты придумают способ обернуть ее себе на пользу. Было решено призвать другие Великие Державы ради сотрудничества и разделения ответственности.
Тем временем советское судно покинуло Владивосток и уже находилось в Южных морях. Однажды ближе к вечеру оно появилось у нас на горизонте — крошечный, скромного вида торговый кораблик. Встав на якорь, он поднял алый с золотом флаг.
Капитан, седоволосый человек в крестьянской блузе, который, казалось, все еще внутренним взором видел ужасы Гражданской войны, передал торжественное сообщение из Москвы. Нас всех приглашали переселиться на территорию России, где, как нас заверяли, мы могли сохранять привычный образ жизни, не опасаясь преследования капиталистических стран из-за приверженности коммунизму или сексуальных обычаев. Пока он медленно, но на прекрасном английском произносил свою речь, прибывшая с ним женщина (по всей видимости, один из офицеров корабля) дружески обратилась к Самбо, который подполз поближе, чтобы рассмотреть ее сапоги. Наклонившись, она что-то ласково ему нашептывала. Когда капитан закончил, Самбо поднял на него глаза и сказал: «Товарищ, вы все неверно поняли». Русские были искренне поражены, так как Самбо выглядел как совсем маленький ребенок. «Да, — сказал, смеясь, Джон. — Вы, товарищи, все неверно понимаете. Да, нас можно назвать коммунистами, но мы так же являемся чем-то совершенно иным. Для вас коммунизм является целью. Для нас же он — только начало. Для вас благо группы священно, но для нас группа существует только как объединение индивидуальностей. Пусть мы и коммунисты, но через коммунизм мы ищем пути к лежащему за ним новому индивидуализму. Наш коммунизм индивидуален. Мы восхищаемся достижениями обновленной России, но если мы примем ваше предложение, то уже скоро вступим в конфликт с вашим правительством. С нашей точки зрения, колонии лучше быть уничтоженной, чем порабощенной правительством какой-либо из стран». Тут он начал что-то быстро говорить по-русски, то и дело оборачиваясь к кому-то из колонистов за подтверждением своих слов. И вновь гости были поражены. Они стали что-то отвечать, и пререкаться между собой. Обсуждение, казалось, превратилось в жаркий спор.
Через какое-то время все перешли на террасу у столовой, где гостям предложили перекусить, и психологическая обработка продолжилась. Так как я не понимаю русского, я не знаю, что именно говорилось, но по выражениям лиц мог судить, что все были взволнованы, но в то время как одни были ошеломлены и с бездумным энтузиазмом воспринимали все сказанное, другие сохранили достаточно здравого смысла, чтобы видеть в странных созданиях угрозу для своего вида и, в частности, для Революции.
Русские уплыли, находясь в ужасном душевном смущении. Впоследствии мы узнали от телепатов, что отчет капитана был настолько кратким, противоречивым и невероятным, что его отстранили от службы, объявив сумасшедшим.
Сообщения о том, что русские отправили к острову экспедицию и оставили колонию нетронутой, подтвердили худшие страхи великих держав. Им стало очевидно, что поселение стало аванпостом коммунизма, к этому времени почти наверняка превращенным в отлично защищенную базу для нанесения водных и воздушных ударов по Австралии и Новой Зеландии. Британское Министерство иностранных дел удвоило усилия, стараясь убедить все державы, присутствовавшие в Тихом океане, принять решительные меры.
Между тем, бессвязные рассказы команды русского корабля произвели переполох в Кремле. Первоначально планировалось, что когда островитяне переселятся на территорию России, в советских газетах опубликуют историю их притеснения британским правительством. Но рассказы оказались настолько таинственными, что власти в растерянности решили предотвратить появление в печати вообще каких-либо упоминаний об острове.
Кроме того, Великобритания направила ноту протеста, возмущаясь вмешательством в дела, касавшиеся исключительно Британской Империи. Та часть советского правительства, что горела желанием доказать всему миру, что новая Россия была достойной уважения державой, теперь получила преимущество. Ответом на ноту было пожелание участвовать в предполагаемой международной экспедиции. На что Британия с мрачным удовлетворением ответила согласием.
Телепатически островитяне следили за тем, как небольшой флот двигался к нам из Азии и Америки. Неподалеку от островов Питкэрна[116] корабли объединились в одну группу. Через несколько дней мы увидели на горизонте клуб дыма, затем еще один, и еще. Наконец появились шесть кораблей, двигавшихся в нашу сторону. Они несли знаки принадлежности к Великобритании, Франции, Соединенным Штатам Америки, Голландии, Японии и России — так называемым «Тихоокеанским державам». Встав на якорь возле нашего острова, корабли направили к берегу моторные лодки, каждая с национальным флагом на корме.
Лодки собрались в небольшой бухте. Джон как прежде встретил гостей на причале. Homo Superior оказался лицом к лицу с группкой Homo Sapiens, и тут стало очевидно, что Homo Superior действительно превосходил человека. Намерением отправленной на остров экспедиции было произвести немедленный арест всех поселенцев, но тут возникла небольшая загвоздка. Англичанин, которому следовало произнести официальную речь, забыл слова. Он пробормотал какую-то бессвязную ерунду и повернулся к стоявшему рядом французу за помощью. Они заспорили яростным шепотом, а остальные делегаты собрались вокруг. Островитяне молча наблюдали за ними. Наконец, англичанин снова выступил вперед и произнес: «Властью правительств тихо…» Он замолк, растерянно глядя на Джона. Вперед вышел француз, но тут Джон вмешался, предложив: «Господа, предлагаю перейти на террасу. Некоторые из вас, очевидно, пострадали от солнечного удара». Он развернулся и пошел прочь, и группка гостей покорно потянулась следом.
Тут же появились сигары и вино. Француз потянулся было к ним, но тут японец закричал: «Не трогайте! Они могут быть отравлены». Француз отдернул руку и посмотрел с неодобрением на Марианну, которая протягивала ему угощение. Она поставила поднос на стол.
Англичанин наконец обрел дар речи и выпалил самым неподобающим образом: «Мы приехали вас арестовать. С вами, конечно же, будут хорошо обращаться. Собирайтесь немедленно».
Джон несколько секунд молча смотрел на него, затем учтиво сказал: «Мне хотелось бы узнать, в чем наше преступление. И кто дал вам право нас арестовать?»
И снова дар связной речи покинул несчастного. Он, запинаясь, начал говорить что-то про «тихоокеанские державы» и «детей без присмотра», затем обратился к коллегам за помощью. Тут оказалось, что всех прибывших людей как будто поразило вавилонское проклятие. Каждый принимался что-то объяснять, но не мог связать нескольких слов. Джон вежливо ждал. Наконец, он прервал делегатов. «Пока вы пытаетесь вспомнить свои речи, — сказал он, — позвольте мне рассказать о нашей колонии». И он принялся описывать жизнь поселения. Я отметил, что он практически ничего не сказал об уникальных физиологических отличиях островитян от прочего человечества. Упомянул только, что все они были чувствительными и странными созданиями, которые всего лишь хотели спокойной жизни. Затем он изобразил идиллическую жизнь колонии, так разительно отличавшуюся от плачевного положения дел в остальном мире. Его речь была превосходна сама по себе, но я знал, что она была куда менее важной, чем телепатическое влияние, которое одновременно оказывалось на гостей. Некоторые явно были глубоко тронуты. Их чувства были вознесены до непривычной ясности и остроты ощущений. В их душах зашевелились долго дремавшие или сдерживавшиеся побуждения. Они новыми глазами взглянули на Джона и его товарищей, а так же друг на друга.
Когда Джон закончил говорить, француз налил себе вина. Уговорив остальных присоединиться к тосту за процветание колонии, он произнес краткую, но выразительную речь, объявив, что увидел в душах этих молодых людей что-то благородное и, можно сказать, почти французское. Если бы его правительство было ознакомлено со всеми обстоятельствами, оно не стало принимать участие в попытке уничтожить это крохотное сообщество. Своим спутникам он заявил, что лучшим решением будет покинуть остров и сообщить обо всем их правительствам.
Теперь все гости приняли вино и угощения. Кроме одного. В течение всей речи Джона представитель Японии оставался бесстрастным. Возможно, он слишком мало понял, чтобы в полной мере ощутить силу его красноречия. Возможно, его восточное сознание было нечувствительно к воздействию, производившему такое впечатление на его коллег. Но, как мне пояснил позднее Джон, главной причиной нечувствительности японца было воздействие ужасного ребенка с Гебридских островов. Он, мечтая уничтожить Джона, сумел телепатически перенестись на остров. Я несколько раз заметил, как Джон поглядывал на японца со смешанным выражением изумления, тревоги и восхищения. Наконец, этот юркий, но при этом удивительно внушительный маленький человечек поднялся и сказал: «Господа, вас обманули. Этот мальчик и его товарищи обладают странной силой, которую европейцы не способны понять. Но мы понимаем. Я почувствовал их воздействие. Я боролся с ним. Меня им не удалось провести. Я ясно вижу, что все они — не дети, какими кажутся, но демоны! И если сейчас мы оставим их в покое, однажды они уничтожат всех нас. Весь мир будет принадлежать им, а не нам. Господа, мы должны выполнить приказ. От имени тихоокеанских держав я… я…» — его охватила растерянность.
На это Джон ответил почти с угрозой: «Помните, всякий, кого вы попытаетесь арестовать, умрет».
Японец, лицо которого приобрело мертвенный землистый оттенок, закончил свою речь: «Я арестовываю вас всех!» Он принялся выкрикивать команды на японском, на террасе появился отряд вооруженных японских матросов. Командовавший ими лейтенант приблизился к Джону, который посмотрел на него с насмешливым презрением. Моряк растерянно застыл в нескольких шагах от него.
Капитан японского судна, решив примером воздействовать на своих подчиненных, выступил вперед. Шахин заступил ему дорогу, сказав: «Прежде вы арестуете меня». Японец схватил его за плечо, и тот рухнул на землю. Моряк посмотрел на него с ужасом и шагнул к Джону, но тут вмешались другие офицеры. Все принялись говорить одновременно, и через какое-то время было решено, что островитян следует оставить в покое, а представители Homo Sapiens тем временем должны связаться со своими правительствами.
Все пришельцы покинули нас. На следующее утро российский корабль поднял якорь и отплыл. Один за другим остальные последовали его примеру.
Джон не питал иллюзорной надежды на спасение колонии. Но если мы могли выиграть еще три месяца отсрочки, по его словам, важнейшие задачи жителей острова были бы достигнуты. Незначительная часть этой работы состояла в завершении некоторых записей, которые затем должны были передать мне для блага всего человеческого вида. Среди них был, например, поразительный документ, составленный самим Джоном и излагавший историю Космоса. Не знаю, следовало ли воспринимать его как научную работу или поэтическое сочинение. Все документы спешно печатались, подшивались и упаковывались в деревянные ящики, так как мне вскоре предстояло покинуть остров. «Если ты останешься дольше, — сказал Джон, — то погибнешь вместе с нами, и все наши записи будут уничтожены. Для нас они уже не имеют ценности, но самым просвещенным представителям вашего вида могут быть интересны. Лучше, чтобы ты не пытался печатать их, пока не пройдет достаточно времени, и Великие Державы перестанут так огорчаться, вспоминая о нас. Пока же ты можешь издать биографию — как фантастику, разумеется, так как все равно никто небе не поверит».
Однажды Цомотри доложил, что агентами правительств некоторых стран, которые я не стану называть, был собран отряд бандитов для уничтожения колонии.
Мой багаж и ящики с документами были погружены на «Скат». Все островитяне собрались на причале, чтобы попрощаться со мной. Я пожал руки каждому по очереди, а Ло, к моему удивлению, поцеловала меня. «Мы все любим тебя, Фидо, — сказала она. — Как было бы здорово, если бы все они были такими же ручными, как ты. Когда станешь писать о нас, не забудь сказать, что мы тебя любили». Когда подошла очередь Самбо, он перебрался с рук Нг-Ганко ко мне, а потом торопливо вернулся обратно. «Я бы уехал с тобой, если бы не был привязан к этим снобам настолько, что не могу без них жить».
Джон на прощание сказал: «Да, не забудь сказать в своей биографии, что я тоже очень тебя любил». Я не смог ответить.
Кеми и Марианна, отвечавшие за «Скат», отдали швартовы. Мы медленно выбрались из маленькой бухточки и набрали скорость, проходя ее устье. Двойная пирамида острова все уменьшалась и бледнела, пока не превратилась в едва различимое облачко на горизонте.
Меня доставили на один из самых отдаленных французских островов, где не было ни одного европейца. Ночью мы загрузили багаж в шлюпку и перевезли его на пустынный пляж. Потом распрощались, и «Скат» со своим экипажем растворился в темноте. С наступлением утра я отравился на поиски местных жителей, чтобы договориться о доставке меня и моего багажа поближе к цивилизации. Цивилизации? Нет, ее я навсегда оставил позади.
О последних днях колонии я знаю очень немного. Несколько недель я мотался по Южным морям, пытаясь собрать какую-то информацию. В конце концов, мне удалось отыскать одного из наемных головорезов, участвовавших в последнем сражении. Он говорил с большой неохотой, не только потому, что наказанием за излишнюю болтливость могла стать смерть, но так же из-за того, что произошедшее здорово потрепало ему нервы. Тем не менее, алкоголю и взятке удалось его разговорить.
Убийцам велели не рисковать понапрасну. Их предупредили, что противники, хотя и выглядят как дети, на самом деле дьявольски хитры и коварны. Следовало использовать пулеметы и ни в коем случае не вступать в переговоры.
Большой отлично вооруженный отряд высадился неподалеку от бухты и двинулся к поселению. Островитяне, должно быть, телепатически распознали, что головорезы были слишком низкими существами, чтобы можно было пытаться воздействовать на них теми же методами, что были использованы против предыдущих команд. Наверное, проще всего было бы разнести их на атомы, как только отряд высадился, но мне говорили, что атомы живого тела гораздо сложнее заставить двигаться, чем атомы трупа. Видимо, никто не решился испробовать этот метод на нападавших. Вместо этого Джон использовал более хитрый способ обороны. По словам моего информатора, очень скоро все участники отряда почувствовали, что «на острове водятся дьяволы». Их охватил неописуемый ужас. По спинам поползли мурашки, руки затряслись. От того, что стоял ясный день и светило солнце, становилось только страшнее. Без сомнения, сверхлюди проявляли свое телепатическое присутствие каким-то недоступным для нас устрашающим методом. Захватчики нерешительно продвигались сквозь заросли, и ощущение некоего подчиняющего присутствия становилось все сильнее. К тому же они начали испытывать безумный страх друг перед другом. Каждый бросал на каждого взгляды, полные страха и ненависти. И, в конце концов, они бросились друг на друга, используя все от огнестрельного оружия и ножей до зубов и ногтей. Схватка длилась всего несколько минут, но несколько человек погибли и многие были ранены. Выжившие бросились обратно к лодкам.
Два дня корабль стоял на якоре у острова, а члены экипажа яростно спорили между собой. Некоторые выступали за то, чтобы отказаться от опасной затеи, но другие говорили, что вернуться с пустыми руками было равнозначно смертному приговору. Нанимавшие их персоны достаточно ясно дали понять, что если успех будет щедро вознагражден, то провал — беспощадно наказан. Ничего не оставалось, кроме как сделать еще попытку. Новый высадившийся на остров отряд заранее знатно подкрепился ромом. Итог был примерно таким же, как в прошлый раз, но стало ясно, что наиболее пьяные члены отряда меньше всего оказались подвержены зловещему влиянию.
Еще три дня понадобилось наемникам, чтобы собрать остатки храбрости для третьей высадки. Трупы их менее удачливых товарищей были видны на склонах холма. Скольким еще предстояло присоединиться к этой мрачной компании? На этот раз члены отряда были настолько пьяны, что едва могли грести. Они поддерживали себя громогласными песнями и, к тому же, тащили с собой целую бочку бодрящей жидкости. Как только они оказались на берегу, над ними снова сгустилось враждебное влияние, но на этот раз головорезы ответили ему выпивкой и сквернословием. Шатаясь, цепляясь друг за друга, теряя по пути оружие, спотыкаясь о корни и собственные ноги, при этом громогласно распевая, убийцы перевалили холм и увидели перед собой бухту и поселение. Все бросились вперед. Кто-то в суматохе случайно разрядил пистолет себе в ногу и с воплем рухнул, но остальные продолжали бежать.
Неожиданно они вылетели прямо на группу колонистов, собравшихся перед силовой станцией. Нападавшие испуганно замерли. К тому времени ром несколько выветрился, и вид странных неподвижных существ с громадными спокойными глазами, видимо, привел нападавших в смятение. Они внезапно сбежали.
Еще несколько дней наемники сидели на корабле и пререкались, не смея ни высадиться, ни уплыть прочь.
Но однажды днем за холмами появился ужасающий столб слепящего пламени, за которым последовал глухой рев, громом отразившийся от облаков. Пламя утихло, но затем началось кое что пострашнее: весь остров начал погружаться. Вода, казалось, бежала вверх по склонам холмов. Наконец, якорь корабля высвободился из уходящего вглубь дна, и судно свободно закачалось на волнах. Остров продолжал тонуть, и море накатывалось на него, поднимая вращающееся судно над верхушками деревьев. Двойная гора исчезла под водой, оставив за собой громадную воронку. Нисходящий водяной рог всасывал в себя огромные объемы воды. Корабль был поврежден, с него сорвало всю оснастку, палубные надстройки и шлюпки. Половина экипажа сгинула за бортом.
Катаклизм случился, вероятно, 15 декабря 1933 года. Он мог, конечно, быть полностью природным явлением. Но я уверен, что это не так. Я полагаю, что островитяне продолжали отпугивать нападающих, чтобы выиграть несколько дней для завершения своей высшей цели, или в надежде достигнуть точки, после которой не было бы надежды на дельнейшее продвижение. Мне хотелось верить, что за последние несколько дней, что прошли после бегства третьего отряда, им удалось этого достигнуть. После чего ни решили не дожидаться уничтожения от рук низших существ, которое все равно нашло бы их рано или поздно, в виде ли банды убийц, или явления сил великих держав. Сверхлюди могли окончить свое существование простым усилием воли, но они, видимо, желали уничтожить так же и все изготовленные ими предметы, чтобы дома, которые они так любовно украшали, не оказались в распоряжении низших существ. Поэтому они преднамеренно взорвали силовую станцию, уничтожив не только самих себя, но и поселение. Я так же предполагаю, что мощное сотрясение распространилось вниз до ненадежного основания острова, и настолько поколебало его, что весь он погрузился под воду.
Собрав столько информации, сколько мог, я вместе со своими драгоценными документами поспешил домой, гадая, как лучше сообщить о произошедшем Пакс. Мне не верилось, что Джон смог сообщить ей обо всем. Когда я приземлился в Англии, они с Доком встречали меня. По ее лицу я понял, что она была готова к дурным вестям. «Не надо осторожничать, мы уже знаем. Джон послал мне видения. Я видела, как эти пьяные бандиты бежали от него. И за те последние несколько дней на острове произошло много хороших вещей. Джон и Ло гуляли вдвоем по пляжу, наконец-то вдвоем, как возлюбленные. Один раз я видела молодых людей, сидящих в комнате, отделанной деревом — наверное, в их общем зале. Я слышала, как Джон сказал, что пришло время умереть. И тогда все поднялись и стали небольшими группами выходить наружу. Потом они собрались перед дверями каменного здания, видимо, силовой станции. Нг-Ганко вошел внутрь и Самбо на руках. А потом был ослепительный свет, ужасный шум и боль. И больше ничего».