На одной из самых дальних, узких и грязных, улиц Эсквилина, около старинной городской стены времен Сорвия Туллия, а именно между Эсквилинскими и Кверкветуланскими воротами, находилась открытая днем и ночью, а больше всего именно ночью, таверна, названная именем Венеры Либитины, или Венеры Погребальной, – богини мертвых, смерти и погребения. Таверна эта, вероятно, называлась так потому, что близ нее с одной стороны находилось маленькое кладбище для плебеев, а с другой стороны, вплоть до базилики Сестерция, тянулся пустырь, куда бросали трупы слуг, рабов и самых бедных людей; лишь волки да коршуны справляли по ним кровавую тризну.
Над входом в таверну помещалась вывеска с изображением Венеры, более похожей на отвратительную мегеру, чем на богиню красоты, – очевидно, ее рисовал незадачливый художник. Фонарь, раскачиваемый ветром, освещал эту жалкую Венеру, но она ничуть не выигрывала от того, что ее можно было лучше рассмотреть. Все же этого скудного освещения было достаточно, чтобы привлечь внимание прохожих к высохшей буковой ветке, прикрепленной над входом в таверну, и несколько рассеять мрак, царивший в этом грязном переулке.
Войдя в маленькую, низкую дверь и спустившись по камням, небрежно положенным один на другой и служившим ступеньками, посетитель попадал в закопченную и сырую комнату.
Направо от входа, у стены, находился очаг, где ярко пылал огонь и готовились в оловянной посуде разные кушанья, среди которых была традиционная кровяная колбаса и неизменные битки; никто не рискнул бы узнать, из чего они делались. Готовила всю эту снедь Лутация Одноглазая, хозяйка и распорядительница этого заведения.
Рядом с очагом в небольшой открытой нише стояли четыре терракотовые статуэтки, изображавшие ларов – покровителей домашнего очага; в их честь горела лампада и лежали букетики цветов и венки.
У очага стоял небольшой, весь перепачканный столик и скамейка некогда красного цвета с позолотой; в минуты, свободные от обслуживания посетителей, на ней сидела Лутация, хозяйка таверны.
Вдоль стен, направо и налево, а также перед очагом расставлены были старые обеденные столы, а вокруг них – длинные топорные скамьи и колченогие табуретки.
С потолка свешивалась жестяная лампада в четыре фитиля, которая вместе с огнем, ярко пылавшим в очаге, рассеивала тьму, царившую в этом подземелье.
Напротив входной двери в стене была пробита дверь, которая вела во вторую комнату, поменьше и чуть почище первой. В углу горел светильник с одним фитилем, слабо освещавший комнату; в полумраке виден был только стол и два обеденных ложа.
Десятого ноября 675 года, около часа первого факела, в таверне Венеры Либитины было особенно много народу – шум и гам наполняли не только лачугу, но и весь переулок. Лутация Одноглазая вместе со своей рабыней, черной как сажа эфиопкой, суетилась, стараясь удовлетворить раздававшиеся одновременно со всех сторон шумные требования проголодавшихся посетителей.
Лутация Одноглазая, сорокапятилетняя женщина, высокая, сильная, плотная и краснощекая, с изрядной проседью в каштановых волосах, была в молодости красавицей. Но лицо ее обезобразил шрам, шедший от виска до носа. Шрам проходил через вытекший правый глаз, веко его закрывало пустую глазницу. За это увечье Лутацию много лет называли «монокола», то есть одноглазая.
Когда-то, в молодости, Лутация была женой легионера Руфино, больше года храбро сражавшегося в Африке против Югурты.
Когда Гай Марий победил нумидийского царя и Руфино вместе с Марием вернулся в Рим, Лутация была в расцвете красоты, но – увы! – не во всем подчинялась предписаниям, касающимся брака, изложенным в Законах двенадцати таблиц[69]. В один прекрасный день муж приревновал ее к мяснику, свежевавшему по соседству свиней, выхватил меч и прикончил соседа, затем ударом меча постарался внушить жене необходимость соблюдения указанных законов; память об этом осталась у нее на всю жизнь. Руфино думал, что убил жену. Боясь, что придется отвечать перед квесторами не столько за смерть Лутации, сколько за убийство мясника, он поспешил в ту же ночь уехать. Сражаясь под начальством боготворимого им полководца Гая Мария, он был убит во время памятного боя при Аквах Секстиевых, где доблестный уроженец Арпина[70], разбив наголову тевтонские орды, спас Рим от величайшей опасности.
Через много месяцев, оправившись от ужасной раны, Лутация извлекла все свои сбережения, кое-кто помог ей, и она собрала небольшую сумму, на которую могла купить обстановку для таверны. Прибегнув к великодушию Квинта Цецилия Метелла Нумидийского[71], она получила в дар эту жалкую лачугу.
Несмотря на свое обезображенное лицо, услужливая и веселая Лутация еще привлекала некоторых посетителей; не раз из-за нее происходили драки.
Заходили в таверну Венеры Либитины бедняки ремесленники – плотники, гончары, кузнецы, – а также самые отпетые забулдыги: могильщики, атлеты из цирка, комедианты и шуты самого низкого пошиба, гладиаторы и нищие, притворявшиеся калеками.
Но Лутация Одноглазая не отличалась щепетильностью и не обращала внимания на всякие тонкости – ведь таверна ее не была предназначена для менял, всадников и патрициев. К тому же добродушная Лутация считала, что, по воле Юпитера, солнце сияет на небе одинаково как для богатых, так и для бедных, и если для богачей открыты винные и пирожные лавки, трактиры и гостиницы, то и бедняки должны иметь где-то пристанище. А кроме того, Лутация успела убедиться, что квадрант, асс и сестерций[72] из кармана бедняка или какого-нибудь мошенника ничем не отличаются от таких же монет из кошелька зажиточного горожанина или надменного патриция.
– Лутация, черт возьми, скоро ли ты подашь эти проклятые битки? – орал старый гладиатор, лицо и грудь которого были покрыты шрамами.
– Ставлю сестерций, что Лувений доставляет ей с Эсквилинского поля мертвечину, не доеденную воронами. Вот из какого мяса Лутация готовит свои дьявольские битки! – кричал нищий, сидевший рядом со стариком гладиатором.
Громкий хохот раздался в ответ на зловещую шутку нищего, притворявшегося калекой. Однако могильщику Лувению, коренастому толстяку с багровым и угреватым лицом, выражавшим тупое равнодушие, не пришлась по вкусу шутка нищего, и в отместку он громко заявил:
– Лутация, послушай честного могильщика: когда готовишь битки для этого чумазого Велления (так звали нищего), клади в них тухлую говядину – ту самую, что он привязывает веревкой к груди и выдает за кровавые раны. Никаких ран у него и в помине нет, только надувает сердобольных людей, чтобы ему подавали побольше.
За этой репликой последовал новый оглушительный взрыв хохота.
– Не будь Юпитер лентяем и не спи он так крепко, уж он истратил бы одну из своих молний и мигом испепелил бы тебя! Прощай тогда могильщик Лувений, бездонный зловонный бурдюк!
– Клянусь черным скипетром Плутона, я так отделаю кулаками твою варварскую рожу, таких язв насажаю, что тебе не придется обманывать людей, попрошайка, будешь молить о жалости по праву.
– А ну подойди, подойди, пустомеля! – вскочив с места, вопил во все горло нищий, потрясая кулаками. – Подойди! Я тебя живо отправлю к Харонту и, клянусь крыльями Меркурия, прибавлю тебе из своих денег еще одну медную монетку: всажу ее тебе в твои волчьи зубы, держи крепче!
– Перестаньте вы, старые клячи! – заревел Гай Тауривий, огромного роста атлет из цирка, увлеченный игрой в кости. – Перестаньте, а не то, клянусь всеми богами Рима, я так вас стукну друг о дружку, что перебью все ваши трухлявые кости и превращу вас в трепаную коноплю!
К счастью, в эту минуту Лутация Одноглазая и ее рабыня, эфиопка Азур, внесли и поставили на стол два огромнейших блюда, наполненных дымящимися битками. На них с жадностью набросились две самые большие компании из числа собравшихся в таверне.
Сразу водворилась тишина. Счастливцы, первыми получившие еду, придя в веселое настроение, пожирали битки и находили стряпню Лутации превосходной. А в это время за другими столами играли в кости, перемешивая игру с грубым богохульством и разговорами на злободневную тему – о бое гладиаторов в цирке, на котором посчастливилось присутствовать кое-кому из посетителей, являвшихся свободными гражданами. Они рассказывали чудеса на удивление тем, кто принадлежал к сословию рабов и не допускался на зрелища в цирк. Все в один голос превозносили мужество и силу Спартака.
Лутация сновала взад и вперед, подавала на столы колбасу. Мало-помалу в таверне Венеры Либитины установилась тишина.
Первым нарушил молчание старый гладиатор.
– Я двадцать два года бился в амфитеатрах и цирках, – громко сказал он. – Меня, правда, немножко продырявили, распороли и опять сшили, а все-таки я спас свою шкуру, значит, храбростью и силой меня не обидели боги. Но, скажу вам, я еще не встречал и не видывал такого гладиатора, такого силача и такого фехтовальщика, как Спартак Непобедимый!
– Родись он римлянином, – добавил покровительственным тоном атлет Гай Тауривий (сам он родился в Риме), – его можно было бы возвести в герои.
– Как жаль, что он варвар! – воскликнул Эмилий Варин, красивый юноша лет двадцати, с лицом, уже изборожденным преждевременными морщинами.
– Ну и счастливец же этот Спартак! – заметил старый хромой легионер, сражавшийся в Африке; лоб его пересекал широкий рубец. – Хоть он и дезертир, а ему даровали свободу! Слыханное ли дело! Сулла, видимо, был в добром расположении, вот и расщедрился!
– Вот, должно быть, злился ланиста Акциан! – сказал старый гладиатор.
– Да он всем плакался: ограбили, разорили, погубили!..
– Ничего, за свой товар он получил звонкой монетой!
– Да, надо правду сказать, товар был хорош! Такие молодцы – один лучше другого!
– Кто же спорит, товар был хорош, но и двести двадцать тысяч сестерциев тоже деньги немалые.
– Да еще и какие! Клянусь Юпитером Статором!
– Клянусь Геркулесом! – воскликнул атлет. – Мне бы их, эти денежки! Как мне хочется познать все радости, которые может дать человеку золото!
– Ты?.. А мы-то что же? Ты думаешь, Тауривий, мы не сумели бы вкусить наслаждений, заполучив двести двадцать тысяч сестерциев?
– Сорить деньгами дело нетрудное, да не всякий умеет скопить их.
– Только вы уж не убеждайте меня, что Сулле трудом достались его богатства.
– Он начал с того, что получил наследство от одной женщины… из Никополя…
– Она уже была в летах, когда влюбилась в него; а он был тогда еще молод и если не красив, то, уж наверное, не так уродлив, как теперь.
– Умирая, она завещала ему все свои богатства.
– А в молодости он был беден. Я знал одного гражданина, у которого Сулла долго жил в доме нахлебником, – сказал атлет, – он получал три тысячи сестерциев в год.
– В войне с Митридатом, при осаде и взятии Афин, Сулла сумел захватить львиную долю добычи. Вот тогда он приумножил свое богатство. А потом наступили времена проскрипций, и по приказу Суллы было убито семнадцать консулов, шесть преторов[73], шестьдесят эдилов и квесторов, триста сенаторов, тысяча шестьсот всадников и семьдесят тысяч граждан. И как вы думаете, куда пошло все их имущество? Прямо в казну? А Сулле так-таки ничего и не перепало?
– Хотелось бы мне получить хотя бы самую малую толику того, что ему досталось во времена проскрипций!
– И все же, – задумчиво сказал Эмилий Варин, хорошо образованный юноша, склонный в этот вечер пофилософствовать, – пусть Сулла из бедняка превратился в богача, пусть он возвысился из неизвестности и стал диктатором Рима, триумфатором, пусть ему воздвигли золотую статую перед рострами с надписью: «Корнелий Сулла Счастливый, император», а все же этот всемогущий человек страдает неизлечимой болезнью, которую не в силах победить ни золото, ни науки.
Слова эти произвели глубокое впечатление на весь собравшийся здесь сброд, и все единодушно воскликнули:
– Да, верно, верно!..
– Так ему и надо! – со злобой крикнул хромой легионер, сражавшийся в войсках Гая Мария в Африке и благоговевший перед памятью своего полководца. – Поделом ему! Пускай помучится. Он бешеный зверь, чудовище в человеческом обличье! Это ему зачлась пролитая им кровь шести тысяч самнитов. Они сдались Сулле при условии, что он сохранит им жизнь, и все шесть тысяч человек были умерщвлены в цирке. Когда в них метали там стрелы, сенаторы, собравшиеся в курии Гостилия, услыхав душераздирающие крики несчастных, в страхе вскочили с мест, а Сулла преспокойно продолжал свою речь и лишь холодно заметил сенаторам, чтобы они слушали его внимательно и не беспокоились по поводу того, что происходит снаружи: там просто дают, по его приказу, урок кучке презренных негодяев.
– А резня в Пренесте, где он за одну ночь, не щадя ни пола, ни возраста, перебил все злосчастное население города – двенадцать тысяч человек!
– Не он ли разрушил и сровнял с землей Сульмон, Сполетий, Интерамну, Флоренцию, самые цветущие города Италии, за то, что они были приверженцами Мария и нарушили верность Сулле?
– Эй, ребята, замолчите! – крикнула Лутация; она сидела на скамейке и укладывала на сковородку зайчатину, которую собиралась жарить. – Вы, сдается мне, хулите диктатора Суллу Счастливого? Предупреждаю, держите язык за зубами! Я не хочу, чтобы в моей таверне поносили величайшего гражданина Рима!
– Так вот оно что! Оказывается, косоглазая-то – сторонница Суллы! Ах ты проклятая! – воскликнул старый легионер.
– Эй ты, Меттий, – заорал могильщик Лувений, – говори с уважением о нашей любезной Лутации!
– Клянусь щитом Беллоны, ты у меня замолчишь! Вот еще новость! Какой-то могильщик смеет приказывать африканскому ветерану!
Неизвестно, чем бы закончилась эта перепалка, как вдруг с улицы послышался нестройный хор женских голосов.
– Это Эвения, – заметил один из гостей.
– Это Луцилия.
– Это Диана.
Все взгляды устремились на дверь, в которую входили, танцуя, пять девиц в чересчур коротких одеждах.
Мы не будем останавливаться на сцене, последовавшей за появлением женщин; отметим лучше то усердие, с которым Лутация и ее рабыня накрывали на стол, – судя по приготовлениям, ужин обещал быть роскошным.
– Кого это ты ждешь сегодня вечером в свою харчевню, для кого жаришь драных кошек и хочешь выдать их за зайцев? – спросил нищий Веллений.
– Не ждешь ли ты, часом, к ужину Марка Красса?
– Нет, она ждет самого Помпея Великого!
Смех и остроты продолжались, как вдруг в дверях таверны появился человек огромного роста и могучего телосложения; хотя волосы у него уже были с сильной проседью, он все еще был хорош собой.
– А, Требоний!.. Здравствуй, Требоний!.. Добро пожаловать, Требоний! – послышалось одновременно из разных углов таверны.
Требоний был ланистой; несколько лет назад он закрыл свою школу и жил на сбережения, скопленные от этого прибыльного занятия. Но привычка и склонность тянули его в среду гладиаторов, и он был завсегдатаем всех дешевых трактиров и кабаков Эсквилина и Субуры, в которых шумно веселились эти пасынки судьбы.
Поговаривали, что он, несмотря на то что сам происходил из гладиаторов и гордился связью с ними, оказывал услуги и патрициям. Во время гражданских смут ему поручали нанимать большое число гладиаторов.
Говорили, что под началом Требония были целые полчища гладиаторов, во главе которых он появлялся то на Форуме, то в комициях, когда обсуждался какой-нибудь важный вопрос и кое-кому выгодно было навести страх на судей или создать замешательство, а подчас и затеять драку во время выборов судей или должностных лиц. Утверждали, что Требоний получал большую выгоду от подобных занятий.
Как бы то ни было, Требоний считался другом и покровителем гладиаторов, и в этот день по окончании зрелищ в цирке, на которых он, как всегда, присутствовал, он дождался Спартака у входа, обнял его, расцеловал и, поздравив, пригласил на ужин в таверну Венеры Либитины.
Требоний пришел в таверну Лутации в сопровождении Спартака и десятка других гладиаторов.
Спартак все еще был в той пурпурной тунике, в которой сражался на арене цирка. На плечи его был накинут плащ покороче тоги; солдаты носили обычно подобные плащи поверх доспехов. Спартак получил этот плащ во временное пользование у одного центуриона, друга Требония.
Завсегдатаи таверны встретили гостей шумными приветствиями. Побывавшие в этот день в цирке с гордостью показывали другим героя дня – мужественного Спартака.
– Сюда, сюда, доблестный гладиатор, – сказала Лутация, опережая Спартака и Требония и приглашая их в другую комнату, – тут для вас приготовлен ужин. Идите, идите, – добавила она, – твоя Лутация, Требоний, позаботилась о тебе. Угощу вас отменным жарким: такого зайца не подадут к столу даже у Марка Красса!
– Что ж, попробуем, оценим твои кушанья, плутовка ты эдакая! – отвечал Требоний, легонько похлопывая Лутацию по плечу. – А пока что подай нам амфору старого велитернского. Только смотри – старого!
– Всеблагие боги! – воскликнула Лутация, заканчивая приготовления к ужину, в то время как гости садились за стол. – Всеблагие боги! Он еще предупреждает – «старого»! Да я самого лучшего приготовила!.. Подумать только – пятнадцатилетней выдержки! Это вино хранится со времен консульства Гая Целлия Кальда[74] и Луция Домиция Агенобарба![75]
Пока Лутация занимала гостей, ее рабыня, эфиопка Азур, принесла амфору. Она сняла печать, которую гости принялись рассматривать, передавая один другому, и налила часть вина в высокий сосуд из толстого стекла, до половины наполненный водой, а остаток вина перелила из амфоры в меньший сосуд, предназначенный для чистого, неразбавленного вина. Оба сосуда Азур водрузила на стол, а Лутация перед каждым из гостей поставила чаши. Между сосудами она поместила черпак, им наливали в чаши чистое или разбавленное вино.
Вскоре гладиаторы получили возможность оценить искусство Лутации, приготовившей жаркое из зайца, а также решить, сколько лет насчитывало вино. Если велитернское и не вполне соответствовало дате, помеченной на амфоре, когда ее запечатывали, все же вино было признано выдержанным и весьма недурным.
Ужин удался, вина было вволю, гладиаторы веселились от души. Все располагало к дружеской беседе и оживлению, и вскоре действительно стало очень шумно.
Один только Спартак, которого все осыпали восторженными похвалами, не разделял общего веселья, не шутил, ел как бы нехотя. Быть может, он все еще был во власти пережитого за этот день и не успел прийти в себя от ошеломляющего сознания нежданно обретенной свободы. Казалось, над его головой нависло облако печали и тоски, и ни острой шуткой, ни ласковым словом сотрапезникам не удавалось разогнать его грусть.
– Клянусь Геркулесом, милый Спартак, я не могу понять тебя!.. – обратился к нему Требоний и хотел было налить велитернского в чашу Спартака, но заметил, к своему удивлению, что она полна. – Что с тобою? Почему ты не пьешь?
– Отчего ты такой грустный? – спросил один из гостей.
– Клянусь Юноной, матерью богов! – воскликнул другой гладиатор, судя по говору – самнит. – Можно подумать, что мы собрались не на товарищескую пирушку, а на поминальную тризну. И ты, Спартак, как будто празднуешь не свою свободу, а оплакиваешь смерть матери!
– Матери! – с громким вздохом повторил Спартак, словно потрясенный этими словами.
И, так как он опечалился еще больше, бывший ланиста Требоний встал и, подняв свою чашу, воскликнул:
– Предлагаю выпить за свободу!
– Да здравствует свобода! – дружно закричали гладиаторы; при одном этом слове у них засверкали глаза. Все встали и высоко подняли свои чаши.
– Ты счастлив, Спартак, что добился свободы при жизни, – с горечью сказал белокурый молодой гладиатор, – а к нам она придет только вместе со смертью!
При возгласе «свобода» лицо Спартака прояснилось; улыбаясь, он высоко поднял свою чашу и звучным, сильным голосом воскликнул:
– Да здравствует свобода!
Но печальные слова молодого гладиатора так взволновали его, что он не мог допить чашу – вино не шло ему в горло, и Спартак снова опустил голову. Он поставил чашу и сел, погрузившись в глубокое раздумье. Наступило молчание, глаза десяти гладиаторов были устремлены на счастливца, получившего свободу, в них светились зависть и радость, веселье и печаль.
Вдруг Спартак прервал молчание. Задумчиво устремив неподвижный взгляд на стол, медленно отчеканивая слова, он произнес вслух строфу знакомой всем песни – ее обычно пели гладиаторы в часы фехтования в школе Акциана.
– Наша песня! – шептали удивленно и радостно некоторые из гладиаторов.
Глаза Спартака засияли от счастья, но тотчас, как бы желая скрыть свою радость, причину которой не мог уяснить себе Требоний, Спартак опять помрачнел.
– Из какой вы школы гладиаторов? – спросил он своих сотрапезников.
– Ланисты Юлия Рабеция.
Спартак взял свою чашу и, с равнодушным видом выпив вино, произнес, повернувшись к выходу, словно обращался к служанке, входившей в эту минуту:
– Света!
Гладиаторы переглянулись, а молодой белокурый самнит промолвил с рассеянным видом, как будто продолжая прерванный разговор:
– И свободы!.. Ты ее заслужил, храбрый Спартак!
И тут Спартак обменялся с ним быстрым выразительным взглядом – они поняли друг друга.
Как раз в то мгновение, когда юный гладиатор произносил эти слова, раздался громкий голос человека, появившегося в дверях:
– Ты заслужил свободу, непобедимый Спартак!
Все повернули головы и увидели у порога неподвижно стоявшего человека могучего сложения, в широкой пенуле[76] темного цвета; то был Луций Сергий Катилина.
При слове «свобода», которое подчеркнул Катилина, Спартак и все гладиаторы, за исключением Требония, обратили к нему вопрошающие взгляды.
– Катилина! – воскликнул Требоний; он сидел спиной к дверям и не сразу заметил вошедшего.
Он поспешил навстречу Катилине, почтительно поклонился ему и по обычаю, поднося в знак приветствия руку к губам, сказал:
– Привет тебе, славный Катилина!.. Какой доброй богине, нашей покровительнице, обязаны мы честью видеть тебя среди нас в такой час и в таком месте?
– Я искал тебя, Требоний, – ответил Катилина, – а также и тебя, – добавил он, повернувшись к Спартаку.
Услыхав имя Катилины, известного всему Риму своей жестокой непреклонностью, силой и отвагой, гладиаторы переглянулись; некоторые, надо заметить, испугались и побледнели. Даже сам Спартак, в груди которого билось бесстрашное сердце, невольно вздрогнул, услышав голос грозного патриция; нахмурив лоб, он пристально смотрел на Катилину.
– Меня? – спросил удивленный Спартак.
– Да, именно тебя, – спокойно ответил Катилина, сев на скамью, которую ему пододвинули, и сделал знак, приглашая всех садиться. – Я не думал встретить тебя тут, даже не надеялся на это, но я был почти уверен, что застану здесь Требония и он научит меня, как найти отважного и доблестного Спартака.
Пораженный Спартак не спускал глаз с Катилины.
– Тебе дали свободу, и ты достоин ее. Но у тебя нет денег, чтобы прожить до той поры, пока ты найдешь заработок. А так как благодаря твоей храбрости я выиграл больше десяти тысяч сестерциев, держа пари с Гнеем Корнелием Долабеллой, я и искал тебя, чтобы вручить тебе часть выигрыша. Она твоя: если я рисковал деньгами, то ты в продолжение двух часов рисковал своей жизнью.
Среди присутствующих пробежал шепот одобрения и симпатии к этому аристократу, который снизошел до встречи с презираемыми всеми гладиаторами, восторгался их подвигами и помогал в беде.
Спартак, не питая доверия к Катилине, был тем не менее тронут участием, проявленным к нему столь высокой особой, – он отвык от такого отношения к себе.
– Благодарю тебя, о славный Катилина, за твое благородное намерение! – ответил он. – Однако я не могу, не имею права принять твой дар. Я буду преподавать приемы борьбы, гимнастику и фехтование в школе моего прежнего хозяина и, надеюсь, проживу своим трудом.
Катилина постарался отвлечь внимание сидевшего рядом с ним Требония и, протянув ему свою чашу, приказал разбавить велитернское водой, а сам тем временем наклонился к Спартаку и едва слышным шепотом торопливо сказал:
– Ведь и я терплю притеснения олигархов, ведь я тоже раб этого мерзкого, растленного римского общества, я тоже гладиатор среди этих патрициев, я тоже мечтаю о свободе… и знаю все…
Спартак, вздрогнув, откинул голову и посмотрел на него с выражением недоумения, а Катилина продолжал:
– Да, я знаю все… и я с вами… буду с вами… – А затем, поднявшись со своего места, он произнес громким голосом, чтобы все его слышали: – Ради этого ты и не отказывайся принять кошелек с двумя тысячами сестерциев в красивых новеньких ауреях[77]. – И, протянув Спартаку изящный кошелек, Катилина добавил: – Повторяю, это вовсе не подарок, ты заработал эти деньги, они твои; это твоя доля в сегодняшнем выигрыше.
Все присутствующие осыпали Катилину почтительными похвалами, восхищаясь его щедростью, а он взял в свою руку правую руку Спартака, и при этом рукопожатии гладиатор встрепенулся.
– Теперь ты веришь, что я знаю все? – спросил его вполголоса Катилина.
Спартак был поражен, он никак не мог понять, откуда патрицию известны некоторые тайные знаки и слова, но ясно было, что Катилина действительно их знает; поэтому он ответил Луцию Сергию рукопожатием и, спрятав кошелек на груди под туникой, сказал:
– Сейчас я слишком взволнован и озадачен твоим поступком, благородный Катилина, и плохо могу выразить тебе благодарность. Завтра утром, если разрешишь, я явлюсь к тебе, чтобы излить всю свою признательность.
Произнося медленно и четко каждое слово, он испытующе взглянул на патриция. В ответ Катилина наклонил голову в знак понимания и сказал:
– У меня в доме, Спартак, ты всегда желанный гость. А теперь, – добавил он, быстро повернувшись к Требонию и к другим гладиаторам, – выпьем чашу фалернского, если оно водится в такой дыре.
– Если уж моя ничтожная таверна, – любезно сказала Лутация Одноглазая, стоявшая позади Катилины, – удостоилась чести принять в своих убогих стенах такого высокого гостя, такого прославленного патриция, как ты, Катилина, то, видно, сами боги-провидцы помогли мне: в погребе бедной Лутации Одноглазой хранится маленькая амфора фалернского, достойная пиршественного стола самого Юпитера. – И, поклонившись Луцию Сергию, она ушла за фалернским.
– А теперь выслушай меня, Требоний, – обратился Катилина к бывшему ланисте.
– Слушаю тебя со вниманием.
Гладиаторы смотрели на Катилину и изредка вполголоса обменивались одобрительными замечаниями по поводу его физической силы, могучих рук с набухшими узловатыми мускулами, а он тем временем вполголоса вел беседу с Требонием.
– Я слышал, слышал, – заметил Требоний. – Это меняла Эзефор, у которого лавка на углу Священной и Новой улиц, недалеко от курии Гостилия…
– Вот именно. Ты сходи туда и, как будто из желания оказать Эзефору услугу, намекни, что ему грозит опасность, если он не откажется от своего намерения вызвать меня к претору для немедленной уплаты пятисот тысяч сестерциев, которые я ему должен.
– Понял, понял.
– Скажи ему, что, встречаясь с гладиаторами, ты слышал, как они перешептывались между собой о том, что многие из молодых патрициев, связанные со мной дружбой и признательные мне за щедрые дары и за льготы, которыми они обязаны мне, завербовали – разумеется, тайно от меня – целый манипул[78] гладиаторов и собираются сыграть с ним плохую шутку…
– Я все понял, Катилина, не сомневайся. Выполню твое поручение как должно.
Тем временем Лутация поставила на стол фалернское вино; его разлили по чашам и, попробовав, нашли неплохим, но все же не настолько выдержанным, как это было бы желательно.
– Как ты его находишь, о прославленный Катилина? – спросила Лутация.
– Хорошее вино.
– Оно хранится со времен консульства Луция Марция Филиппа[79] и Секста Юлия Цезаря.
– Всего лишь двенадцать лет! – воскликнул Катилина.
При упоминании имен этих консулов он погрузился в глубокую задумчивость; пристально глядя широко открытыми глазами на стол, он машинально вертел в руке оловянную вилку. Долгое время Катилина оставался безмолвным среди воцарившегося вокруг молчания.
Судя по тому, как внезапно загорелись огнем его глаза, задрожали руки, судорога пробежала по лицу и вздулась перерезавшая лоб жила, в душе Катилины происходила борьба различных чувств и какие-то мрачные мысли теснились в его мозгу.
Человек прямой и открытый по натуре, он оставался таким и в минуты проявления своей жестокости. Он не хотел, да и не мог скрыть бушевавшую в его груди бурю противоречивых страстей, и она, как в зеркале, отражалась на его энергичном лице.
– О чем ты думаешь, Катилина? Ты чем-то огорчен? – спросил его Требоний, услышав вырвавшийся у него глухой стон.
– Старое вспомнил, – ответил Катилина, не отводя взора от стола и нервно вертя в руках вилку. – Мне вспомнилось, что в том же году, когда была запечатана амфора этого фалернского, предательски был убит в портике своего дома трибун Ливий Друз и другой трибун, Луций Апулей Сатурнин[80]. А за несколько лет до того зверски убиты Тиберий и Гай Гракхи[81] – два человека самой светлой души, которые когда-либо украшали нашу родину! И все они погибли за одно и то же дело – за дело неимущих и угнетенных; и всех их погубили одни и те же тиранические руки – руки подлых оптиматов[82].
И, подумав минуту, он воскликнул:
– Возможно ли, чтобы в заветах великих богов было начертано, что угнетенные никогда не будут знать покоя, что неимущие всегда будут лишены хлеба, что земля всегда должна быть разделена на два лагеря – волков и ягнят, пожирающих и пожираемых?
– Нет! Клянусь всеми богами Олимпа! – вскричал Спартак громоподобным голосом и стукнул своим большим кулаком по столу; лицо его выражало глубокую ненависть и гнев.
Катилина вздрогнул и устремил глаза на Спартака. Тот заговорил более спокойно, могучим усилием воли подавив свое волнение:
– Нет, великие боги не могли допустить в своих заветах такую несправедливость!
Снова наступило молчание, которое прервал Катилина. В его голосе звучали печаль и сострадание:
– Бедный Друз… Я знал его… Он был еще так молод… благородный и сильный духом человек. Природа щедро наделила его способностями, а он пал жертвой измены и насилия.
– И я его помню, – сказал Требоний. – Помню, как он произносил речь в комиции, когда вновь предлагал утвердить аграрные законы. Выступая против патрициев, он сказал: «При вашей жадности вы скоро оставите народу только грязь и воздух».
– Злейшим его врагом был консул Луций Марций Филипп, – заметил Катилина. – Однажды народ восстал против него, и Филипп, несомненно, был бы убит, если бы Друз не спас его, уведя в тюрьму.
– Он немножко запоздал: у Филиппа все лицо было в синяках, а из носа текла кровь.
Пока происходила эта беседа, в передней комнате в соответствии с количеством поглощаемого пьяницами вина стоял невероятный шум и гам и все громче раздавались оглушительные восклицания. Вдруг Катилина с его сотрапезниками услышали, как в передней комнате все хором закричали:
– Родопея, Родопея!
При этом имени Спартак вздрогнул. Оно напомнило ему родную Фракию, ее горы, отчий дом, семью! Сладостные и вместе с тем горькие воспоминания.
– Добро пожаловать! Добро пожаловать, прекрасная Родопея! – громко закричали человек двадцать бездельников сразу.
– Попотчуем красавицу вином за то, что она пожаловала к нам, – сказал могильщик, и все присутствующие окружили девушку.
Родопея была молода, не больше двадцати двух лет, и действительно хороша собой: высокая, стройная, беленькая, правильные черты лица, длинные белокурые волосы, голубые, живые и выразительные глаза. Ярко-голубая туника с серебряной каймой, серебряные запястья, голубая шерстяная повязка явно свидетельствовали о том, что она не римлянка, а рабыня и ведет легкомысленный образ жизни.
Однако, судя по сердечному и довольно почтительному обращению к ней дерзких и наглых посетителей таверны Венеры Либитины, можно было понять, что девушка она хорошая, очень тяготится жизнью, на которую обречена, несчастлива, несмотря на свою показную веселость, и сумела заслужить бескорыстное расположение этих грубых людей.
Нежное личико, скромное поведение, доброта и учтивость Родопеи покорили всех. Однажды она попала в кабачок Лутации вся в крови и слезах от побоев хозяина, ее мучила жажда. Ей дали глоток вина, чтобы немного подкрепиться. Это случилось за два месяца до начала событий, о которых мы повествуем. С тех пор через два-три дня, когда позволяло время, Родопея забегала на четверть часика в таверну. Здесь она чувствовала себя свободной и испытывала блаженство, вырвавшись хоть на несколько минут из того ада, в котором ей приходилось жить.
Родопея остановилась у столика Лутации. Ей поднесли чашу албанского вина, и она стала пить из нее маленькими глотками. Шум, вызванный ее приходом, стих. Вдруг из угла комнаты опять донесся гул голосов.
Могильщик Лувений, его товарищ по имени Арезий и нищий Веллений, разгоряченные обильными возлияниями, начали громко судачить о Катилине, хотя все знали, что он сидит в соседней комнате. Пьяницы всячески поносили Катилину и всех патрициев вообще, хотя сотрапезники призывали их к осторожности.
– Ну нет, нет! – кричал могильщик Арезий, такой широкоплечий и высокий малый, что мог бы поспорить с атлетом Гаем Тауривием. – Нет, нет, клянусь Геркулесом! Эти проклятые пиявки живут нашей кровью и слезами. Нельзя пускать их сюда. Пусть они не оскверняют места наших собраний своим гнусным присутствием!
– Да уж, хорош этот богач Катилина, погрязший в кутежах и пороках, этот лютый палач, приспешник Суллы![83] Явился сюда в своей роскошной латиклаве только затем, чтобы поиздеваться над нашей нищетой. А кто виноват в этой нищете? Он сам и его друзья патриции!
Так злобно кричал Лувений, стараясь вырваться из рук удерживавшего его атлета, чтобы ринуться в соседнюю комнату и затеять там драку.
– Да замолчи ты, проклятый пьянчужка! Зачем его оскорблять? Ведь он тебя не трогает? Не видишь разве – с ним целый десяток гладиаторов; они раздерут в клочья твою старую шкуру!
– Плевать мне на гладиаторов! Плевать на гладиаторов! – вторя могильщику, орал, как бесноватый, дерзкий Эмилий Варин. – Вы свободные граждане и тем не менее, клянусь всемогущими молниями Юпитера, боитесь этих презренных рабов, рожденных лишь для того, чтобы убивать друг друга ради нашего удовольствия!.. Клянусь божественной красотой Венеры Афродиты, мы должны дать урок этому негодяю в роскошной тоге, в которой соединились все пороки патрициев и самой подлой черни, надо навсегда отбить у него охоту любоваться горем несчастных плебеев!
– Убирайся на Палатин![84] – кричал Веллений.
– Хоть в Стикс[85], только вон отсюда! – добавил Арезий.
– Пусть эти проклятые оптиматы оставят нас, нищих, в покое и не лезут к нам – ни в Целий, ни в Эсквилин, ни в Субуру, пусть убираются отсюда на Форум, в Капитолий, на Палатин и погрязнут в своих бесстыдных пирах и оргиях.
– Долой патрициев! Долой оптиматов! Долой Катилину! – кричали одновременно восемь-десять голосов.
Услышав этот шум, Катилина грозно нахмурил брови и вскочил с места; глаза его загорелись дикой злобой. Оттолкнув Требония и гладиатора, которые пытались удержать его, заверяя, что они сами расправятся с подлым сбродом, он бросился вперед и стал в дверях, мощный, свирепый, скрестив на груди руки и высоко подняв голову. Гневно оглядев присутствующих, он крикнул громким голосом:
– О чем вы тут расквакались, безмозглые лягушки? Зачем пачкаете своим грязным рабским языком достойное уважения имя Катилины? Чего вам нужно от меня, презренные черви?
Грозный звук его голоса на минуту как будто устрашил буянов, но вскоре снова раздался возглас:
– Хотим, чтобы ты убрался отсюда!
– На Палатин! На Палатин! – послышались другие голоса.
– На Гемонскую лестницу[86], там твое место! – вопил пронзительным голосом Эмилий Варин.
– Идите сюда все! А ну-ка, живее! Эй вы, мерзкий сброд! – воскликнул Катилина и расправил руки, словно готовился к драке.
Плебеи пришли в замешательство.
– Клянусь богами Аверна, – крикнул могильщик Арезий, – меня-то ты не схватишь сзади, как бедного Гратидиана! Геркулес ты, что ли?
И он ринулся на Катилину, но получил такой страшный удар в грудь, что зашатался и рухнул на руки стоявших позади него; могильщик Лувений, также бросившийся на Катилину, упал навзничь у ближайшей стены, сраженный ударами мощных кулаков, которыми Катилина с быстротою молнии барабанил по его лысому черепу.
Женщины, сбившись в кучу, с визгом и плачем прятались за стойкой Лутации. Поднялась суматоха; люди метались взад и вперед, отшвыривали и опрокидывали скамьи, били посуду; стояли грохот, крик, оглушительный шум и гам, сыпались проклятия и ругань. Из другой комнаты долетали голоса Требония, Спартака и других гладиаторов, упрашивавших Катилину отойти от дверей, чтобы дать им возможность вмешаться в драку и положить ей конец.
Тем временем Катилина мощным пинком в живот свалил нищего Велления, который бросился на него с кинжалом.
При виде упавшего Велления враги Катилины, столпившиеся у дверей задней комнаты, отступили, а Луций Сергий, обнажив короткий меч, бросился в большую комнату и, нанося удары плашмя по спинам пьяниц, прерывисто кричал диким голосом, похожим на рев зверя:
– Подлая чернь, дерзкие нахалы! Всегда готовы лизать ноги тому, кто вас топчет, и оскорблять того, кто снисходит до вас и протягивает вам руку!..
Вслед за Катилиной, как только он освободил вход в большую комнату, ворвались один за другим Требоний, Спартак и их товарищи.
Под натиском гладиаторов вся толпа, которая уже стала отступать под градом ударов Катилины, бросилась со всех ног на улицу. В таверне остались только хрипло стонавшие Веллений и Лувений, распростертые на полу, оглушенные ударами, и Гай Тауривий, не принимавший участия в свалке; скрестив на груди руки, он стоял в углу около очага, как безучастный зритель.
– Мерзкое отродье! – кричал, тяжело дыша, Катилина.
Он до самого выхода преследовал убегающих. Повернувшись затем к женщинам, продолжавшим жаловаться и плакать, он крикнул:
– Да замолчите же, проклятые плаксы! На тебе, – сказал он, бросая пять золотых на стол, за которым сидела Лутация, печально подсчитывая свои убытки: разбитую посуду и скамьи, кушанья и вина, не оплаченные сбежавшими буянами. – На тебе, несносная болтунья! Катилина платит за всех этих мошенников!
В эту минуту Родопея, смотревшая на Катилину и его друзей расширенными от страха глазами, вдруг побледнела как полотно и, вскрикнув, бросилась к Спартаку:
– Я не ошиблась! Нет, нет, не ошиблась! Спартак!.. Ведь это ты, мой Спартак?
– Как!.. – закричал не своим голосом гладиатор, с невыразимым волнением глядя на девушку. – Ты? Возможно ли это? Ты? Мирца!.. Мирца!.. Сестра моя!..
Брат и сестра бросились друг к другу в объятия среди воцарившейся мертвой тишины. Но после первого порыва нежности, поцелуев и слез Спартак вдруг вырвался из объятий сестры, схватил ее за руки, отодвинул от себя и осмотрел с ног до головы, бледнея и шепча дрожащим голосом:
– Ведь ты… ты… – воскликнул он и с горьким презреньем оттолкнул от себя девушку. – Ты стала…
– Рабыня я!.. – крикнула она, рыдая. – Я рабыня… А мой господин негодяй!.. Он истязал меня, пытал раскаленным железом… Пойми же, Спартак, пойми!..
– Бедная! Несчастная! – дрожащим от волнения голосом произнес гладиатор. – Приди ко мне на грудь, сюда, сюда! – Он привлек к себе сестру и, крепко целуя, прижимал к своей груди.
Через минуту, вскинув вверх глаза, полные слез и сверкающие гневом, он с угрозой поднял свой мощный кулак и в страшном негодовании воскликнул:
– Да где же молния Юпитера?.. Да разве Юпитер – бог? Нет, нет, Юпитер – просто шут! Юпитер – жалкое ничтожество!
А Мирца, прильнув к широкой груди брата, плакала горькими слезами.
Прошла минута тяжкого молчания, и вдруг Спартак крикнул голосом, непохожим на человеческий:
– Да будет проклята позорная память о первом человеке на земле, от которого произошли два разных поколения: свободных и рабов!