РАССКАЗЫ И СКАЗКИ

Тридцать лет и три года (Илья Муромец)


Лето 6508 от сотворения мира, год 1010 от Рождества Христова.

«Великий князь киевский Владимир, креститель Руси, дабы укрепить свою власть и величие по всей Русской земле, повелел двенадцати сыновьям своим сесть князьями в двенадцати великих городах. Князю Борису отдал Ростов, а князю Глебу град Муром.

И когда пришел Глеб ко граду Мурому, то неверные и жестокие язычники, жившие там, не приняли его к себе на княжение и не крестились, а сопротивлялись ему. Он же, не гневясь на них, отъехал от города на реку Ишню и там пребывал.

По смерти же великого князя Владимира в лето 6523 (год 1015) на княжение в Киеве не по чину сел окаянный Святополк, пасынок Владимира. В тот же день дьявол, исконный враг всего доброго, вселился в Святополка и внушил ему перебить всех братьев, всех наследников отца своего.

Отверз Святополк скверные уста и вскричал злобным голосом своей дружине: „Идите тайно и где встретите брата моего Бориса, убейте его!“

И они обещали ему и, найдя князя Бориса в своем стане на реке Альте, ворвались в шатер и безжалостно пронзили тело святого копьями.

Поганый же змей, злосмрадный сатана, стал подстрекать окаянного Святополка на большее злодеяние. И послал Святополк своих слуг, безжалостных убийц, к юному князю Глебу, и, как ни молил князь не губить его безвинной жизни, были они глухи.

Тогда, преклонив колена, взглянул Глеб на убийц со слезами и кротко молвил: „Раз уж начали, приступивши, свершите то, на что посланы“. И, по приказу треклятого Горясера, повар Глебов, по имени Торчин, выхватил нож и блаженного зарезал, как агнца непорочного и невинного.

Было это в 5 день месяца сентября».

Злосмрадный змей, от Адама и Евы чинящий зло людям, учуял своим поганым нутром, что под древним городом Муромом, в селе Карачарове, у простых родителей родился чудо-мальчик, будущий сильномогучий богатырь Илья Муромец.

Затрепетал, затрясся змей, завертелся от страха на своем свернутом в кольца хвосте. Ведь силой, данной ему самим сатаной, мог он видеть вперед, через многие годы, что малец этот родился ему на погибель.

— Изведу-у-у!! Огнем спалю-у-у! Пепел в лапе сожму и над пучиной морской раз-звею-у-у! — завывал от ужаса и злобы поганый змей, когда со свистом мчался по небу к Мурому.

Муромский люд, в язычестве живущий, боязливо косился на мрачное небо и испуганно бормотал:

— Эка туча, невиданна, страшна, сиза и огромна, наш град под себя подминает. Заслони нас, Стрибог, от Перуновых огненных стрел! — И по избам, топоча лаптями, зайцами упрыгали.

Немногие же христиане Бога о пощаде молили, и услышал Господь их молитву. Зарокотал с небес и обрушил на землю такой страшный, тяжкий гром, что из Оки рыбацкие ладьи на берег выбросило. И тотчас синие молнии ярко вспыхнули и затрепетали в мрачной утробе тучи. То Божьи Ангелы с гневом на дьявола глянули.

Муромский народ с перепугу окна-двери наглухо захлопнул, на дубовые засовы ворота заложил, порожние ведра, бадьи и горшки вверх дном перевернул, чтобы в них черти от Божьего гнева не юркнули.

А младенца Илюши изба незатворенной осталась. Отец на покосе был, а мать пеленки в Оке полоскала и видела, как сверкающие молнии разорвали зловещую тучу на тысячи кусков и один сгусток тьмы пал вниз и черным вороном стремительно влетел в открытую избу.

Охнула Ефросинья, уронила в реку полосканье и, не чуя под собой ног, побежала к дому, а из горницы, чуть не опрокинув ее наземь, злосмрадный змей с шумом вон вылетел.

Дрожащими от страха руками схватилась Ефросинья за зыбку и увидела, что нет в ней Илюши, а лежит он на полу в вышитой рубашонке, живой, но неподвижный и белый как мел…

С той поры как испортил Илью поганый змей, отнялись у него руки и ноги и не мог он ни ходить, ни легкой работы рукам дать, а только сидел на лавке и с великой тоской молча в пол глядел. В первые годы матушка с батюшкой чем только его не лечили, какими травами горькими не поили, а все напрасно.

Черными ночами на коленях молила Ефросинья молчаливого Бога:

— Боже! Создатель всех тварей. Ты содеял меня достойной быть матерью семейства. Благость Твоя даровала мне сына, и я дерзаю сказать: «Он Твой, Господи!», потому что Ты даровал ему бытие и оживотворил его душою бессмертною.

Судья Праведный, наказывающий детей за грехи родителей до третьего и четвертого рода, отврати такую кару от сына моего, не наказывай его за грехи мои, но окропи его росой благодати и святости. Карай его, но и милуй, направляй на путь, благоугодный Тебе, но не отвергай его от лица Твоего!

Да ходит Ангел Твой с ним и сохранит его от всякого несчастья.

А однажды, отчаявшись и Бога-заступника забыв, привела ночью в избу столетнего колдуна-волхва. Люди боязливо о нем говорили, что он не только лечит, но и порчу навести может.

Пришел ведун, позвякивая медными оберегами на груди, сумрачно, из-под нависших бровей глянул на бледную от страха Ефросинью и, ни слова не говоря, стал раскладывать на полу вокруг Илюшиной зыбки сушеных лягушек, ящериц, белые волчьи зубы, пахнущие сладким дурманом сухие травы и тайные, волшебные порошки в черных мешочках.

Потом достал из-за пазухи желтую куриную лапу и, стуча ею по темным бревнам избы, забормотал страшные заклинания, от которых две черные свечи на столе то внезапно вспыхивали, то вдруг гасли.

— Силою, мне данной самим Стрибогом, отыде, черная немочь, язва, порча, свербица, трясовица, от дому сего!

Силою, мне данной Даждьбогом, отыде, язва, порча, губительство, от дверей и от всех четырех углов!

Нет вам здесь чести, места и покою! Выползайте из всех щелей дома этого и из тела младенца, смертоносные язвы, губительная ворожба и злая порча, и бегите отсюда в болотные топи, где ваш настоящий приют, и сгнить вам там и назад не воротиться!!

И так ведун распалился — в трясучку впал. Белыми бельмами в темноте, как филин ночной, сверкает, зубами клацает и плюется во все углы.

У Ефросиньи от страха спина деревянной стала, и чудится ей, что и впрямь из всех щелей, извиваясь по-змеиному, какая-то скользкая нечисть повылазила. От ужаса шевельнуться не может, но когда осатаневший дед стал к Илюшеньке, завывая, подскакивать, опомнилась, выхватила мальца из зыбки, выскочила в ночь и, не разбирая дороги, к тихой, доброй Оке побежала.

До самого рассвета, прижав к себе сына, ходила она взад и вперед по берегу, вздрагивая и поеживаясь от пережитого страха и ночного хлада. Когда же на взгорке дьяк в било ударил, перекрестилась и понесла сына в маленькую деревянную церковку. Здесь, на слезной исповеди, все без утайки отцу Власию поведала.

Он же сокрушенно качал головой, тяжело вздыхал и, крестясь, восклицал:

— Господи, грех-то какой! Да кто дал волхвам власть изгонять нечистого духа? Ведь это делал только Иисус Христос Своим словом и те, кого Он на это сподобил.

— Да ведь он, батюшка, какие-то особые молитвы шептал, сама слышала, — всхлипывала несчастная мать.

— Вот-вот! Молитвы ведунов не молитвы вовсе, а кощунство. Молитвы у нас все в церковных книгах записаны, а особых молитв нет. До каких же пор в язычестве пребывать будете? Худо, худо живете, не ведаете Божеских книг и оттого не содрогаетесь. А вот ежели плясцы и гудцы[1] зовут на игрище, то все туда бегут, радуясь, и весь тот день стоят там, позорясь.

Когда же зову вас в церковь, вы зеваете, чешетесь, потягиваетесь и ренете: «Дождь» или «Студено». А на позорищах[2] и дождь, и ветер, и метель, но все радуются. В церкви же и сухо и безветрие, а не идете — ленитесь.

Потом вздохнул и всем немногим, кто был в церкви, простил ведомые и неведомые грехи, а к Илюшиным губам осторожно крест приложил.


Эх, летят годки быстрыми птицами, кому в радость, а кому в тягость. Двадцатый год уж Илья сиднем в избе на лавке сидит.

А хорош-то собой, а в плечах могуч — любо-дорого поглядеть, но от немощных ног своих на весь белый свет осерчал. Слова лишнего из него не вытянешь, «да» и «нет» на все матушкины разговоры сквозь зубы еле вымолвит и опять сумрачно в угол уставится и глядит не мигая, будто там его беда затаилась.

Особенно невмоготу ему было, когда зимой, на Масленицу, буйные молодцы с другого берега Оки скатывались с муромскими на кулачках биться. С веселым хохотом всегда муромских били и с обидным свистом долго гнали по скользкому льду.

— Э-эх! Нет у наших робят бойца-надежи, опять, как щенят, пораскидали, — в сердцах бросал шапку об пол отец.

А Илья в своем углу каменным делался, будто ему шапку в лицо с укором бросили.

Сам-то Иван Тимофеич в молодые годы ровни себе по удали не знал. Одной рукой молодцов на снег скучать укладывал. Думал, и сын надежей будет людям в ратном деле, а ему в трудном хозяйстве, да проклятый змей поперек его мечты разлегся.

А на эту Масленицу еще одна беда, как тяжкий воз с камнями, на Илью опрокинулась.

Приходила к ним иногда тихая, застенчивая девочка Улита. Такая ласковая была — то сладкой земляники Илюше из лесу в лопушке принесет, то орехов, а то просто так придет и скажет ему чисто по-детски:

— Я тебя, Илюша, жалеть пришла.

— Ну жалей, жалей, — усмехнется Илья.

А Улита сядет рядом с ним на лавку, голову рукой по-бабьи подопрет, губы подожмет и молчит горестно. Илюшу жалеет. Потом встанет и скажет серьезно-серьезно, с верой:

— Дай тебе Бог здоровья и силушки, Илюша. — И степенно, до самой земли ему в пояс поклонится.

А косица-то ее толстая всегда, как на грех, со спины через голову перекидывается и хлоп об пол!

Всю серьезность портила.

Всегда после Улиты Илюшина душа будто от теплого солнышка оттаивала, и не заметил, как стал ждать, когда еще Улита жалеть придет. Когда же она из девочки девушкой нежданно стала, чуть не выл от тоски, бедный.

Ну вот, а на эту Масленицу пришли отец с матерью с шумного уличного веселья румяные, все в снегу и с порога Илюше, словно обухом по лбу:

— Слыхал? Улита наша под венец нынче идет!

— Какая Улита? — не понял Илья.

— Да какая ж еще? Аль забыл, кто тебе землянику в лопушке приносил?

— А… жених кто? — глухо спросил Илья.

— Да с того берега какой-то. Говорят, рыжий да конопатый, будто клопами засиженный. Одно слово — непутевый. Да они там все такие.

— Кто ж меня теперь жалеть-то будет? — чуть слышно прошептал Илья.

— Как кто? — ахнула мать. — А мы с отцом не в счет? А Господь? Он всех любит.

— Как же, «любит»!! — взревел вдруг Илья так страшно, что батюшка с матушкой, будто громом пораженные, на пол повалились. — Если Он меня так любит, за что же наказывает?! Двадцать лет я колода колодой! За какие грехи?! Если же Он без вины надо мной потешается, то и я Его из души вон вырву. И тут безумец, бесом ослепленный, рванул с себя крест нательный и что есть мочи в дверь швырнул.

Испуганной ласточкой метнулся медный крестик с порванной бечевкой и у самой двери вдруг замер в воздухе. Илья от этого чуда будто немой сделался, рот разевает, а слова в горле стоят. Оглянулся беспомощно на родителей своих, а они, сердечные, тихо, не шевелясь, на досках лежат, будто спящие.

— Ах, Илья, Илья! Вот до чего ты в печали своей дошел, — вдруг невесть откуда раздался тихий голос.

— Кто здесь? — вздрогнул Илья.

И тотчас в том месте, где его крестик неподвижно застыл, воздух стал нежно-белым, как облачко на небе, а из облачка этого мягко шагнул к Илье чудный, светлый образом незнакомец. Высокий, стройный, лицо молодое, безусое еще и нежное, будто девичье. Глаза темные, глубокие и печальные-печальные. Такие только у святых на иконах бывают да у великих страдальцев.

«Как же он сквозь запертую дверь-то прошел? — молнией пронеслось в голове у Ильи. — А на шапке-то ни снежинки, а ведь метет на дворе!»

И в самом деле, на черной княжеской шапке незнакомца, отороченной черной лисой, вместо снега искрились жемчужные узорочья. И на золотой княжеской мантии, наброшенной поверх багряного, цвета крови кафтана, снега тоже не было.



«Что за наваждение? — оторопело думал Илья. — Да кто ж это такой?»

— Я князь Глеб, — тихо молвил гость, — сын великого князя Владимира.

— Да быть того не может! Уже сто лет минуло, как Глеба Святополк окаянный убил!

Молодой князь отвел левую руку с груди, и увидел Илья прямо под его сердцем страшную, смертную рану от широкого кожа.

— Ну, теперь веришь ли? — печально спросил мученик. — Видишь — убит я братом своим, но милостью Божьей вечной жизни удостоен и с тобой говорить могу.

— Да как же это? — поразился Илья. — Да за что мне милость такая — со святым говорить?!

— Трудно тебе, укрепить тебя пришел… Знаешь ли ты, что твое имя значит? Крепость Божия! А какая же ты крепость, ежели унынию поддался? Тяжкая это болезнь, начало злоумия. Вот уж и Бога корил.

— Да, корил, — набычился Илья, — и тебя вот, князь, спросить хочу. Ответь мне, если знаешь: за что меня Господь калекой сделал и к лавке пригвоздил?

— Никто не знает и никому не дано знать, почему Господь посылает ту или иную скорбь и несчастье, но думаю, что они посылаются по грехам нашим.

— Да какие же у меня, младенца, молоко еще сосущего, грехи были?! — сжав кулаки, гневно крикнул Илья.

Князь внимательно посмотрел на него и тихо сказал:

— Быть может, Бог тебя от несотворенных грехов спасает. Видно, не на пользу было бы тебе здоровье.

— Каких таких несотворенных грехов?!

— Вспомни, как ты будто котел со смолой кипящей клокотал, когда левобережные молодцы муромских на Оке били? Была б в твоих руках и ногах сила, ты бы, долго не раздумывая, сколько жизней почем зря загубил?

Илья сумрачно глянул на свои пудовые кулаки.

— А сегодня, — мягко продолжал Глеб, — что ты подумал о женихе Улиты?

— Я б его, сморчка, если б здоров был, по самые конопатые уши в землю вбил, — тяжело вздохнул Илья.

— Вот и еще одну невинную душу загубил бы. Говорю тебе: в ком злоба и ярость — там прибежище сатаны, а в ком любовь, надежда и вера, в том Христос живет. К тому лукавый не прикоснется.

Утишился Илья, молчит.

— Не унывай много, — улыбнулся Глеб, — и наказания Господня не отвергай и не тяготись обличением Его. Ибо кого любит Господь, того наказывает и благоволит к тому, как отец к сыну своему.

Поднял Илья мокрое от слез лицо, шепчет горестно:

— Нет мне теперь пощады от Него… Ведь увидел Он сверху, сквозь крышу, как я крест с груди сорвал…

— Милость Бога бесконечна. Апостол Петр трижды от Него отрекался, но плакал горько, раскаялся и прощен был. И сейчас Христос невидимо стоит пред тобой и видит слезы твои. Знай: прощен ты, и вот знак тому.

Раскрыл ладонь, и к Илье тихо, словно перо по воде, поплыл медный крестик, бесшумно скользнул за ворот холщовой рубахи, а порванная бечева сама собой новым узлом завязалась.

Торопливо, будто щитом, накрыл Илья широкой ладонью маленький, теплый крестик, а князь ласково сказал:

— Помни, Илья, что ты — Крепость Божья, а посему верь и молись, и обязательно услышит тебя Господь, и исцелен будешь.

«А когда?» — простодушно хотел было спросить Илья, но вместо князя опять белоснежное облачко заклубилось и медленно растаяло…

Долго неподвижно глядел перед собой Илья, и глаза его уже были не тоскливые, как болотные топи, а как родники чистые, а мысли высоко в зимнем небе белыми-белыми голубями летали. Когда же очнулся и глянул на родителей своих, понял, что не видели и не слышали они этого чуда, а лежат себе на полу, как во сне.

— А чего это вы, родимые, посреди избы разлеглись? — улыбнулся Илья.

Открыли они глаза, моргают, как спросонья.

— Да сами, Илюшенька, не знаем… Упали чего-то и лежим вот себе, будто дурни праздные, — задумчиво поглаживает бороду Иван Тимофеич и на жену искоса хитро щурится.

А она вдруг молодкой зарделась, прыснула, и давай оба, на полу лежа, хохотать и локтями друг дружку подталкивать. Илья, на них глядя, первый раз за двадцать лет так громовидно хохотал, что в самую преисподнюю смех его ворвался и окаянного змея будто кипятком ошпарил.

Когда гордая воля больного, озлобленного Ильи пала и смирилась душа его пред Христом, понял он, что должен безропотно нести крест недуга своего. Никто более не слышал от него ни слова упрека, никто более не видел сумрачного взгляда.

Не только Илья и родители его в терпении своем очищались духом, но и многие другие как в Муроме, так и окрест, глядя на них, учились терпеть скорби.

Раньше, когда не спалось Илье, сидел он, опустив голову на грудь, а в голове этой ворочались тяжелые, тоскливые мысли о своей бесполезной и никому не нужной жизни: «Мухи и те нужны, чтоб воробьи да синицы кормились, а я — только чтоб хлеб в навоз перемалывать». Сейчас же глядел с любопытством в ночное оконце и уж не о себе горестно думал, а обо всем огромном Божьем мире: «День землей красен, а ночь — небом. Красота-то какая! И впрямь небо — терем Божий, а звезды — окна его. Из них небось сейчас Ангелы выглядывают и подмечают, кто чего здесь творит, и перед Господом за каждого ответ держат. И мой где-нибудь в сторонке стоит…»

И незаметно для себя начинал тихонько молиться: — Ангел мои хранитель, данный мне от Бога в охранение, внуши мне удаление от скуки и уныния, да не внемлю я гнилым беседам, да не послушаю людей пустых, да не совратят меня с пути дурные примеры и безумные помыслы…

И, будто младенец, спокойно, с чистой душой засыпая, думал: «Эх, кабы все православные знали, как ночная молитва легко на небо долетает, не храпели бы сейчас по лавкам. Днем-то ведь сколько тыщ молитв, толкаясь, к Богу летят!» А за семьсот лет до Ильи святитель Златоуст так об этом сказал:

«Встань ночью и посмотри на ход звезд, на глубокую тишину, на великое безмолвие и удивляйся делам Господа твоего. Тогда душа бывает легче и бодрее и может воспарять и возноситься горе. Самый мрак и совершенное безмолвие много располагают к умилению.

Преклони же колена, воздохни и моли Господа твоего быть милостивым к тебе. Он особенно преклоняется на милость ночными молитвами, когда ты время отдохновения делаешь временем плача».

И днем Илья не переставал удивляться: как же он раньше-то не замечал вокруг столько красоты? И чем пристальней и любопытней разглядывал он Божии мир, тем радостней и интересней было жить в нем.

Как-то постепенно перестал сравнивать себя с мертвой колодой, а все больше с маленьким, живым листиком среди тысяч других из густой зеленой кроны скромного, но крепкого дерева именем Русь.

Круглый год, изо дня в день, русичи, живущие плодами доброй, теплой земли, внимательно, как послушные дети, слушали и запоминали все, чему учила их заботливая Мать-природа.

А учила она их вот чему.

В декабре, когда холодная зима, встав на ноги, белым волком носилась по миру и мертвила его своими стылыми, острыми зубами, надо было подмечать: много ли зима инею насыпала, высоки ли сугробы надула, глубоко ли землю проморозила — все это к урожаю. Если же в конце декабря небо звездисто — народится много телят, ягнят, жеребят, ягод и гороху.

Но как бы зима ни лютовала, ни стучала ледяной палкой по крышам, на Светлое Рождество Христово зажигались в домах свечи, и людские души от бед оттаивали.

В феврале, после зимнего солнцеворота, солнышко начинает мало-помалу осиливать зимних духов и прибавлять день на куриный шаг. Бокогрей пришел, — жмурится на солнышко матушка, — корове бок нагрел.

Март-свистун ветряной откуда подует, оттуда все лето дуть будет. Теперь надо горластых грачей ждать. Если полетят они прямо на гнезда — дружная весна будет.

— Глянь-ка, Илюша, святые ласточки домой воротились, — перекрестилась Ефросинья.

— А почему святые-то?

— Разве не знаешь? Божья это птица. Где она поселится, тому дому благословение и счастье.

— А наша изба им ни разу не глянулась… Может, на этот раз погостят?

Но и в эту весну не для каждой избы Господь ласточек послал.

А вот уж апрель — зажги снега, заиграй вражки, сипит да дует, дело бабам сулит, а мужик глядит, что-то будет.

Матушка вся в заботах, куличи печет и яйца красит. Скоро для всего христианского мира праздников праздник придет, день, когда распятый Христос, смертию смерть поправ, воскрес из мертвых.

В Чистый четверг, день перед распятием, всем надо в бане попариться, смыть свои грехи и после всенощной службы принести из церкви горящие свечи и выжечь святым огнем кресты на дверях и потолках своих домов.

— Этот святой крест, Илюша, для сатаны и злых духов — смерть смертная, — перекрестилась Ефросинья, а про себя горестно подумала: «Эх, кабы я это до Илюшиного рождения знала, не сунулся бы сюда змей окаянный и не испортил бы сына моего…»

— А правда ли, что Христос воскресший сейчас по земле ходит?

— Истинная правда, Илюша, — широко и торжественно перекрестился отец, — а сатана, враг рода человеческого, до самого Вознесения Христова в аду ничком от страха будет лежать и не шелохнется.

— А вдруг Христос к нам придет? — тихо спросил Илья.

— Что ты, Господь с тобой! — испуганно вскочили с лавки отец с матерью. — Слова-то какие дерзостные говоришь! А дерзость страх Божий из души изгоняет.

— Да чего вы испугались-то? — удивился Илья.

— Ага, «чего»! — рассердился отец. — Ну, придет Он, положим, глянет на нас, убогих, светлыми очами и скажет строго: «Вот вы где, грешники, тараканами затаились! А ну, выходи на суд!»

— Да какие же вы грешники? — удивился Илья. — Не убили, не украли, никого не обманули.

— Что ты, что ты, Илюша! — машет руками мать. — Безгрешен только Бог и Ангелы Его. Мы же грехами, как куры перьями, утыканы.

А вот уж кукушки и сизые галочки в дремучий муромский лес прилетели. Пробудили своими криками небесного Илью Пророка и отдали ему райские ключи. Седой Илья, громыхая, отпер ими небо, и хлынули на землю майские дожди. Живая эта вода смыла и утопила с лица земли все злое, мерзкое, греховное и напоила ее божественной влагой.

И вновь, как в первый день создания, стала земля молодой, пахнущей травами красавицей. Видно, недаром при крещении людей в Святую воду окунают. Только она сможет смыть с души все прежние грехи и возродить к новой, чистой жизни.

В начале мая, оглушенный пением тысяч невидимых в ночи соловьев, Илья, блаженно зажмурившись, думал: «Нет, ни в заморских странах, ни в славном Киеве таких певцов не слыхали. Только в Муроме такая радость живет».

А вот уж лягушка квачет — овес скачет, комары зазвенели, скоро огурцы сеять. Вокруг Мурома нежно-зеленые ковры расстелились.

— И муравы такой духовитой нигде нет, — выглядывает в отворенную дверь Илья, — недаром, видать, Муром наш Муромом назвали.

Лето в зеленом сарафане по весенним разливам на челноке приплыло. Святая Троица тихо с неба спустилась, и теперь все три богоносных Ангела в каждом доме незримо за столом отдыхают.

Кузнечики на жаре расцокались. Всем лето пригоже, да макушка тяжела. Скотина, задрав хвосты, по полям косится — оводы-аспиды заели.

На зеленые июльские луга Козьма и Дамиан пришли — все на покос пошли.

Ефросинья из лесу черницы[3] в лопушке, как когда-то Улита, Илье принесла. Грустно улыбнулся Илья и сказал чуть слышно:

— Пошли, Господи, счастье рабе твоей Иулите и… рыжему, конопатому суженому ее.

А они будто услышали и на Ильин день пришли Илью с Днем Ангела поздравлять. А он им обоим, нежданно для себя, так обрадовался — до сумерек из избы не отпускал.

А в полях уже хлеб заколосился.

— Кукушек чего-то не слыхать.

— Да они, Илюша, житным колосом подавились, — смеется отец, — столько хлебу уродилось, прямо беда.

— Эх, не могу я тебе помочь, батюшка…

— Не кручинься, сынок! Столько добрых людей мне подсобить обещались — не счесть. Будем зимой с хлебом.

А вот Борис и Глеб — поспел хлеб. Все, даже дети малые, в поле. Один Илья в избе. Задумчиво крутит меж пальцев второй узелок на бечеве от креста, на то место настороженно поглядывает, где в прошлый раз святой Глеб стоял. Вдруг в свой день придет и спросит: «Ну, Илья, усмирил ли гордыню свою?» Что ответить?

В тревожном ожидании день мимо прошел. Только ночью Илья вздохнул с облегчением: не надо пока ответа держать, не готов еще…

Осенины в яркий сарафан землю вырядили, и настало бабье лето. Полетели неведомо куда, на темные воды или прямо на небо, журавушки, стрижи и касаточки, а ласточки, сказывают, сцепившись ножками, в реках и озерах от зимы прячутся.

— Всякому лету аминь, — вздохнула Ефросинья, — и у нас похороны на дворе.

— Да ты что, матушка! Какие похороны?

— Да не пужайся, Илюша, тараканьи. На-ка вот, выдолби в репке серединку. Мы в нее мух уложим и тараканов, сколь наловим, и будет им в этом гробу смерть на всю зиму[4].

— У этих горе, а у коров праздник — быки в гости пожаловали, — озорно щурится отец. — На весь Муром ревут от радости.

Листопад октябрьскую хлябь засыпать торопится, чтобы Божья Матерь свой небесный покров не на грязь постелила.

И когда в октябре Илья как-будто впервые увидел чудесное, блистающее на траве небесное покрывало, а на нем серебряную, от инея сверкающую иву, со страхом перекрестился, решив, что это сама Богородица во дворе стоит.

Торопливо вытирая нежданные слезы, глядел могучий Илья на это чудо и шептал:

— Матушка, матушка моя! Жизни за тебя не жаль…

Еще несколько долгих лет минули. Илье уж тридцать. Борода густая, темная, плечи богатырские, а в глазах свет, покой и мудрость. Эх, кабы ноги его каменные такими же податливыми стали, как душа. А душа его за эти годы много к Богу подвинулась.

Теплый августовский сумерек на порог тихонько присел, в избу осторожно заглядывает, а войти боится. Там смоляная лучина тихо потрескивает, она сейчас в доме хозяйка.

Матушка с отцом ушли в церковь. Сегодня светлый праздник — Преображение Господне, а Илья сидит под образами и задумчиво глядит на маленький, теплый огонек, и вот он уже не здесь, на постылой лавке, а там, за далеким морем, в горах…


«И по прошествии дней шести взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна и возвел на гору высокую особо их одних, и преобразился пред ними: одежды Его сделались блистающими, весьма белыми, как снег, как на земле белильщик не может выбелить.

И явился им Илия с Моисеем и беседовали с Иисусом.

При сем Петр сказал Иисусу: „Равви! Хорошо нам здесь быть, сделаем три кущи: Тебе одну, Моисею одну и одну Илии“.

Ибо не знал, что сказать, потому что они были в страхе.

И явилось облако, осеняющее их, и из облака исшел глас, глаголющий:

— Сей есть сын Мой возлюбленный. Его слушайте.

И, внезапно посмотревши вокруг, никого более с собой не видели, кроме одного Иисуса.

Когда же сходили они с горы. Он не велел никому рассказывать о том, что видели, доколе Сын Человеческий не воскреснет из мертвых.

И они удержали это слово, спрашивая друг друга, что значит: „воскреснуть из мертвых“»[5].

Внезапно в тишине громко скрипнули ступени, и кто-то сказал из-за двери:

— Эй, люди добрые! Пустите Христа ради паломника[6] переночевать.

— Входи, входи, мил человек, — обрадовался Илья.

В избу бодро шагнул маленький сухонький старичок с длинной седой бородок, поставил у стены посох и снял пыльный колпак. Илья невольную улыбку ладонью прикрыл — голова старика на облупленную крашенку[7] стала похожа, снизу, до бровей, коричневая от загара, а острая лысина нежно-белая.

Трижды перекрестился дед, поклонился в пояс, весело глянул на Илью и сказал:

— Ну, Илья, чем путника дорогого-нежданного угощать будешь?

— Да откуда ты меня знаешь? — удивился Илья.

— Э-э, пока из Киева шел, стольких людей повидал-послушал! А муромский люд все про твое страстнотерпное сидение много рассказывал.

— Эка чего удумали! — смутился Илья.

— Да ты не красней, как девица. Подвиг твой людям нужен. Вот я где, думаешь, побывал? В самом Киево-Печерском монастыре. Тамошние старцы-монахи своей праведной жизнью такие Божьи чудеса являют, что наше житье рядом с ними одно вяканье и ковырянье.

Илья недоверчиво усмехнулся.

— Истинную правду говорю! — торопливо перекрестился дед. — Я б тебе такого порассказывал, да только вишь какое дело — рассказывалка моя проголодалась.

— Ах ты, Господи! — всполошился Илья. — Что ж это я, недотепа! Возьми, дедунь, в печи чего хочешь и ешь вдоволь.

А старичок, видать, исполнительный был, с первого разу такие просьбы беспрекословно исполнял. Мигом из теплой печи ухватом горшок каши выволок, хлебушек из тряпицы развернул, луковицу скоро очистил, перекрестился, и пяти минут не прошло, как полгорода в свое тщедушное тело уместил. Ложку облизал, крошки со стола в ладонь смахнул и туда же, в «рассказывалку».

— А теперь, — говорит, — слушай, Илюша, истинные сказания про печерских чудотворных старцев.

И так строго на Илью глянул, что он невольно на лавке выпрямился.

— Преподобный Антоний, тот, что основал этот монастырь, сначала на Афонскую святую гору пришел и так воспламенился любовью к Богу, что стал умолять тамошнего игумена постричь его в монахи. А игумен, предвидя его будущую святую жизнь, постриг его.

Прошло немало времени, призывает этот игумен Антония и говорит: «Было мне нынче повелено от Бога идти тебе на Русь, в Киев. Иди с миром».

Он и пошел и возле Днепра на высоком холме нашел себе пещерку, что некогда варяги выкопали, сотворил молитву и поселился тут. И такую строгую жизнь сам себе назначил, что все, кто про это узнавал, приходили его жалеть. Он же ничего у них не брал, а только денно и нощно молился и через день немного сухого хлеба с водой съедал.

Стали приходящие возле него селиться в пещерах, и тогда же пришел еще один великий подвижник Феодосий. Было ему 23 года. Мать же никак не хотела видеть сына монахом, запирала на ключ, а если все же он убегал, ловила и прилюдно била.

И не только одного Феодосия били.

После смерти благоверного князя Ярослава на престол сел Изяслав, и в это же время пришел в пещеры блаженный Варлаам, сын сильнобогатого боярина Иоанна, и говорит: «Постригите меня в монахи, святые отцы». Ну они, согласно его желания, и постригли.

И тут, Илюша, богатый отец его так озлился, что пришел со многими слугами и с великой яростью разогнал монахов во все стороны, а сына своего, блаженного Варлаама, извлек из пещеры на свет Божии, сорвал с него убогие монашеские одежды и, облекши в богатое боярское платье, поволок в свои палаты.

И князь Изяслав тоже разгневался на Антония и тотчас приказал все пещеры раскопать. Но княгиня его, добрая душа, умолила не гневить Бога, оставить старцев на месте.

Что он и сделал. И Антоний с братией еще сорок лет в пещерах прожил, больных исцелял и пророчествовал. И все сбывалось, как он предрекал.

— А что сбывалось-то?

— Про многое не знаю, врать не буду, но вот однажды пришли к Антонию три князя Ярославича: Иэяслав, князь киевский, Святослав Черниговский и Всеволод Переяславский, и говорят:

«Идем мы походом на половцев. Благослови, святой отец».

Антоний же, провидя судьбу каждого, прослезился и ответил:

«Ради грехов ваших вы будете поражены варварами. Многие из воинов будут потоплены в реке, другие будут томимы в плену, а прочие падут от меча».

Что и сбылось на реке Альте. Войско наше побили, князья бегством спаслись, а поганые половцы по всей Руси рассеялись и принялись губить и разорять ее.

Илья с такой яростью грохнул кулачищами по дубовой столешнице, что старичок со страха под самый потолок взвился, чуть было доски головой не пробил.

— Ну нет, Илюша, — опасливо сказал дед, — ежели ты так серчать будешь, я, пожалуй, помолчу лучше.

— Да как же не серчать-то! — воскликнул Илья. — Уж сколько лет сыроедцы[8] эти, как саранча, лезут, и никто им руки загребущие не укоротит.

— Не послал нам Господь пока такого сильномогучего богатыря, — вздохнул старичок. — Ну, слушай дальше, да не пугай больше, а то помру — и не узнаешь про чудеса-то.

Ну вот. С каждым годом святые отцы Антоний и Феодосий молитвами и постом все более проклятого сатану побеждали и, наконец, сподобились неслыханного чуда.

Однажды нежданно-негаданно явились в монастырь из самого Царьграда[9] четверо очень богатых церковных зодчих и спросили у святых старцев:

«Где хотите начать строить храм?»

Старцы переглянулись и говорят:

«Где Господь укажет. А мы не знаем».

«Чудная вещь, — удивились зодчие. — Время смерти своей вы узнали, а доселе не назначили места для своей церкви, хотя уже дали нам столько золота».

И показывают им целый мешок золота. А у монахов отродясь никаких денег не водится.

Тогда греки, видя, что старцы смущены, стали им вот что рассказывать:

«Однажды рано, при восходе солнца, к каждому из нас пришли благообразные юноши и сказали, что нас зовет царица во Влахерну. Мы немедля пришли и увидели царицу со множеством воинов вокруг и вас там же. И она сказала:

— Хочу я построить себе церковь на Руси, в Киеве, и вот вам велю это сделать. Возьмите золото у этих праведников.

И мы при многих свидетелях у вас это золото взяли. Потом царица сказала, что Антоний при начале постройки отойдет в вечность, а Феодосий пойдет за ним на второй год.

Мы же спросили, какой должна быть эта церковь, а царица приказала нам выйти на открытое место, и здесь мы увидели церковь, стоящую на воздухе».

И вот, говорят греки, через месяц после того, как золото у вас взяли, вышли из Царьграда в путь и к вам прибыли.

Тогда старец Антоний разъяснил всем, что царица во Влахерне — сама Пречистая Матерь Божия, а те, кто золото давал, — Ангелы небесные.

— Да как же ангелы на старцев этих похожими оказались? — изумился Илья.

— Э-э, милый, про это один Бог ведает. Да… Ну вот, а греки-то не отстают, укажи им место под церковь — и все тут.

Тогда Антоний говорит:

«Мы три дня будем молиться, и Господь покажет нам».

И вот во время молитвы преподобному Антонию явился вдруг Ангел Божий и сказал:

«Ты обрел благодать предо мною».

«Господи, — говорит со смирением Антоний, — сделай так, чтобы завтра на всей земле была роса, а на святом месте под церковь — сухо».

И на другой день нашли среди росы это сухое место, и, когда помолились всей братией, с неба вдруг сошел страшный огонь и все деревья на этом месте выжег, а саму землю глубоко ископал.

Через три года пре дивную эту церковь во имя Успения Божией Матери построили. Святые старцы Антоний и Феодосий, как предсказала им Богородица, уже отошли к Господу, и тут вдруг приходят из Царьграда иконописцы и говорят:

«Покажите нам старцев Антония и Феодосия, с которыми мы уговорились церковь расписать».

«О дети мои, — отвечает им кротко игумен, — невозможно их показать. Уж десять лет они на небесах пребывают».

Ужаснулись иконописцы и говорят:

«А кто же нам тогда золото дал? Из их рук при многих свидетелях получили».

Так вот, Илюша, иконописцам этим святые старцы после смерти являлись и денег дали.

Начали мастера расписывать церковь, и тотчас случилось дивное знамение. На виду у всех на алтарной стене вдруг сам собой явился чудный образ Богоматери и заснял ярче солнца, так что иконописцы смотреть не могли и пали ниц. А когда опять глянули, то из уст Божией Матери вылетел белый голубь, покружил по церкви, подлетел к иконе Спасителя и исчез в его устах.

Вот так, Илюша, Святой дух проявился в этой дивной, красоты неописуемой церкви.

— Хоть бы одним глазком во сне на нее глянуть, — тихо сказал Илья.

— Да почему во сне-то? Ты, Илюша, вот что, колотись, бейся, а все надейся. В монастырь этот таких немощных калек привозили — не чета тебе, а как приложатся они к нетленным мощам святых старцев, куда их слепота, глухота и прочая напасть девались.

Я вот сам, как думаешь, зачем столько верст в Киев и обратно протопал? Внучка у меня чахнуть стала. Змей ли окаянный ее испортил или глаз чей черный, не знаю. Вот и несу ей оттуда, глянь-ка, святую просфору, в алтаре освященную. Старцы сказали, если внучка с верой съест — исцелится.

Дед осторожно, как великую драгоценность, достал из-за пазухи белую тряпицу, развернул ее и показал Илье маленький круглый хлебец, на котором были выдавлены крест и четыре буквы: «ИС ХР». Потом так же бережно обратно за пазуху уложил, а Илья завороженно проводил глазами целебный хлебец, а потом нахмурился и отвернулся…

Из церкви вернулись отец с матерью и умолили сомлевшего от каши и усталости старика еще что-нибудь про печерских старцев рассказать, когда, мол, еще такие знатные сказители мимо пройдут.

— Ладно, — говорит польщенный дед, — так и быть, поведаю вам про Григория Чудотворца, что получил от Бога победу над бесами.

Как-то враг-дьявол замыслил пакость учинить, но, не будучи сам в силах Григорию что-либо сделать, напустил на него злых людей. И вот однажды пришли по его наущению воры и влезли ночью к Григорию в вертоградх[10], где он зелень сеял. Наполнили овощами свои мешки, а когда уйти хотели, то не смогли сдвинуться с места и так стояли два дня и две ночи, угнетаемые ношей.

Наконец стали вопить:

«Отче святый Григорие! Пусти нас! Мы покаемся в грехе своем и более никогда не пойдем на такое дело».

Пришли черноризцы, хотели стащить их с этого места и не смогли.

«Как вы сюда пришли?» — спрашивают.

«Уже два дня и две ночи стоим!» — вопят воры.

«Мы каждый день здесь проходили и не видели вас».

«Да и мы вас не видели! — плачут воры. — Если 6 видели, умолили бы спасти нас. Но вот уже изнемогли совсем и просим молить Григория о нас».

Пришел преподобный Григорий.

«Прожили вы, — говорит, — жизнь свою праздно, воровством занимаясь, так вот и стойте праздными до конца жизни вашей».

Кое-как бедные тати[11], со слезами горькими, себя проклиная, умолили старца сжалиться над ними и обещали на братию в вертограде до скончания жизни трудиться. Что и выполнили.

— Какие чудеса на свете водятся! — всплеснула руками мать.

— А мученики-страстотерпцы среди этих старцев были? — осторожно спрашивает отец.

— Как не быть! Только ты, Илюша, Христа ради столешницу кулачищами своими не круши более, сейчас опять про поганых половцев сказывать буду.

Ну вот. Когда лет тридцать назад злочестивый Боняк, хан половецкий, с войском своим пленили Русь, ворвались они злыми волками и в Печерский монастырь. Все дочиста ограбили, церковь осквернили и тридцать иноков в плен взяли.

— Да как же Господь попустил такое? — не выдержал Илья.

Старик только руками развел.

— Знать это никому не дано. Был среди пленных Евстратий-постник, и продали их всех в греческую землю, в град Корсун, некоему жидовину. Богопротивный этот жидовин стал принуждать пленников отвернуться от Христа, а когда они отказались, заковал всех в железо и стал морить голодом.

Тогда Евстратий, укрепляя дух пленников, сказал: «Братия! Кто удостоился принять крещение и верует во Христа, пусть не окажется отступником от Него и нарушителем данного при крещении обета».

И все пленники решили пострадать за Христа, лишь бы не быть нудами. Через четырнадцать дней все иноки один за другим умерли от голода. Остался один Евстратий. Тогда жидовин тот, распалясь яростью, ведь из-за Евстратия лишился он золота, истраченного на рабов, на Святую Пасху пригвоздил его, как Христа, ко кресту.

Старик с опаской глянул на бледного, с пылающими глазами Илью и продолжал:

— А Евстратий, не евший и не пивший уже пятнадцать дней, оставался еще живым и говорил с креста: «Великой благодати сподобил меня Господь сегодня, пострадать за святое имя Его на кресте, как и Он за нас страдал. Но ты, распявший меня, и окружающие тебя ужаснетесь, и праздники ваши обратит Господь в плач».

Услышав это, душимый злобой жидовин схватил копье и пронзил пригвожденного.

И тотчас показалась огненная колесница, и огненные кони вознесли ликующую душу Евстратия на небо. А святое тело его жестокосердный мучитель бросил в море, и никто не смог найти его.

Через несколько лет, неведомо как, святые мощи Евстратия оказались в монастырской пещере, а отмщение злодеям в тот же день исполнилось. Всех греческий царь перебил…


Старик вдруг сонно качнулся, мягко повалился на лавку и засвистел носом так, будто и не нос это был, а свирель скоморошья.

— Сомлел, сердешный, — улыбнулась мать. — А худющий-то, хоть самого в пещеру клади.

Не спал Илья в эту ночь. Новый, чудесно-святой мир узнал он и теперь был душой там, в таинственном пещерном монастыре, где, казалось ему, слышал простые, мудрые слова старцев, кивал головой, беззвучно шептал что-то, яростно сжимал кулаки, крестился и, наконец, под утро, когда на небе Божьи огоньки погасли, так сидя и уснул. Когда же очнулся, старика уже не было, а рядом на лавке лежал маленький белый сверток.

— Когда дед-то утром уходил, — рассказала мать, — поглядел он на тебя спящего долго так и сказал непонятно: «Ему нужней будет».

Осторожно развернул белую тряпицу Илья, а в ней та самая святая просфора!

— Да ведь это он хворой внучке нес! — удивился Илья. — А мы и звать-то его как не спросили…

«Русь-русь-русь…» То ли жаворонок в траве пропел, то ли Ангел с неба шепнул…

Тридцать лет и три года минуло, как приковал окаянный змей Илью Муромца железными оковами к дубовой скамье.

Тридцать три года Христу было, когда распяли Его на кресте, и вот сегодня в полночь вновь, как тысячу лет назад, воскрес Он из мертвых, и вновь Ангелы Его вострубили: «Христос воскресе, смертию смерть поправ! Смерть, где твое жало, ад, где твоя победа?!»

Нежная заря на алых конях солнце на небо вывезла. Улыбнулся Илья, толкнул дверь ухватом, весной подышать, а в темную горницу вместе с розовым утром стремительно влетела ласточка.

У Ильи от неожиданности ухват из рук выпал, а ласточка облетела избу три раза и вдруг села ему на плечо. Илья будто окоченел, дышать перестал, а сердце в груди так громко забухало, что взмолился он про себя:

«Господи! Уйми сердце мое. Так грохает, боюсь, испугается и улетит твоя вестница».

А ласточка, нисколько не страшась, быстро глянула на Илью своим глазом-бусинкой, смело склевала из бороды хлебную крошку и выпорхнула из избы.

— Господи! Славлю Тебя, — прошептал, волнуясь, Илья.

И в тот же миг яркий, неизреченный свет вспыхнул перед ним и затопил нестерпимым сиянием всю избу так, что Илья зажмурился и руками глаза закрыл.

А из этого неземного света раздался сильный, небесный голос:

— Истинно говорю тебе, ныне исцелен будешь и славу обретешь на земле, яко Илия Пророк на небеси, ибо власть даю тебе наступать на змея и на всю силу вражью и ничто не повредит тебе!

— Прости, Господи! — в ужасе воскликнул Илья. — Не могу из-за немощи пасть перед Тобой, а глядеть на Тебя не смею: боюсь, ослепну.

— Невозможно человеку во плоти видеть Меня. Но вот апостолы Мои, да пребудут они с тобой!

— Блаженны слышащие Слово Божье и соблюдающие Его, — твердо сказал другой голос. — Открой глаза, Илья, не бойся.



Осторожно отвел он от лица руки и видит — свет исчез, а перед ним в блистающих одеждах стоят седобородые апостолы Павел и Петр[12].

— За терпение свое и веру сподобился ты сегодня видеть Божественный свет и слышать голос Спасителя, — сказал святой Петр. — А теперь выпей святой воды, — и подает ему деревянный ковш.

Пораженный таким чудесным видением, поднес Илья дрожащими руками ковш к сухим губам и отпил глоток.

— Теперь вставай, — приказал апостол. — Вставай с верой, ибо исцелен ты ныне по Слову Божию.

Илья побледнел как мел, перекрестился и медленно встал.

И тотчас в глубоком подземье за Муромом завыл в смертной тоске окаянный змей. Ведь это его погубитель на ноги встал.

— Иди! — не дав Илье опомниться, сказал Петр.

И свершилось чудо!

Илья, покачиваясь, как младенец, не умеющий ходить, выставив вперед руки, медленно пошел к открытой двери, а когда уперся в косяк, высунул наружу мокрое от слез лицо и крикнул во всю моченьку:

— Господи!! Слава Тебе!!

В тот же миг апостолы растаяли в воздухе, а люди, шедшие из церкви, как увидели стоящего на крыльце Илью, так и застыли посередь улицы с открытыми ртами. Когда же опомнились, бросились врассыпную, крича на весь Муром: «Чудо!! Чудо Господь явил нам!!»

До поздней ночи в избе у Ильи толпился народ. Приходили, с недоверием разглядывали, даже щупали его и, затаив дыхание, в который раз слушали о чудесном свете и голосе Спасителя и вдруг, не сговариваясь, начинали дружно, со слезами петь хвалу Господу…


До красной осени Илья, не давая отдыха ни себе, ни земле, с упоением пахал, боронил, сеял, жал, молотил, корчевал в одиночку здоровенные кряжистые дубы под новые пашни. Родители его сторицей за долготерпение награждены были: такого помощника Господь им на старость послал. Только после дня светлого темна ночь настает, а после тихой радости — печаль непрошеная.

Последний воз ржаных снопов нагрузил Илья на терпеливую лошадку и отправил с отцом домой, а сам к рощице пошел из родника попить.

Пьет, зубы морозит и думает: «Чудно как, земля теплая, а по жилам ее такая студеная кровь бегает».

Вдруг слышит: кто-то фыркнул сзади. Обернулся, стоит невдалеке за рябинкой могучий конь с косматой гривой и густым, до самой земли, рыжим хвостом. К широкому седлу боевые доспехи приторочены: тяжелый, широкий меч, тугой лук с калеными стрелами в колчане, шишковатая пудовая палица, острое копье, красный щит с золотым солнцем и богатырский шлем.

— Ай да конь! — ахнул Илья. — А где ж хозяин-воин?

Кликнул — нет никого, только эхо отозвалось.

— Видать, уснул богатырь.

Еще на рыжего красавца полюбовался чуток, вздохнул и пошел себе. А конь-то за ним! За рубаху зубами крепко ухватил и не пускает.

— А ну, не балуй! — вырывается Илья. — А то гляди, оседлаю и до Мурома скакать заставлю. Не жди пощады тогда!

А конь будто этого и ждет. Кивает гривастой головой, садись, мол, Илюша, погоняй меня сколько хочешь, для меня эти муки — мед сладкий.

Крякнул Илья, ну что ж, раз так, взлетел в седло, сунул широкие лапти в медные стремена да как гикнет, как пришпорит рыжего! Выше рощи взвился чудо-конь и пошел скакать по три версты, через реки и горы перескакивать, а где копытом о землю стукнет, там тотчас родник забьет.

До сих пор эти ключи живы и зовутся «конь-колодец».

Не успел Илья опомниться, а под ним уже Днепр серебром сверкает, a на высоком холме из густого леса чудная церковь робко выглядывает.

— Да ведь это Киевский монастырь пещерный! — воскликнул Илья. — Вот не ведал, не гадал чудо это увидеть!

Будто на крыльях, спустился с небес конь и у монастырских ворот встал как вкопанный. Вошел Илья, перекрестившись, во двор, а навстречу древний старец-черноризец.

— С чем пришел, раб Божий?

Поклонился Илья в пояс и говорит, робея:

— К святым мощам приложиться хочу, отче, и совета у вас, старцев, спросить: как мне Господа отблагодарить за свое исцеление.

— А разве не указал Господь пути твоего? Вспомни, сказал Он: «Ибо власть даю тебе наступать на змея и на всю силу вражью и ничто не повредит тебе!» Посему и я, недостойный грешник, благословляю тебя, Илья, к киевскому князю Владимиру на ратную службу идти. Когда же не сможешь более меча в руках держать, сюда в обитель придешь, духовным мечом[13] супостатов разить.

— Стало быть, конь этот и оружие мне посланы? — догадался Илья. — Ну, коли так, буду верой и правдой великому князю служить. Покажи, отче, где тут святым мощам Феодосия поклониться можно?

— Да считай, поклонился уже, — ласково улыбнулся старец и невидимым стал.

Что потом было с храбрым богатырем Ильей Муромцем, как Русь жадным кочевникам в обиду не давал, как змею окаянному огненные головы нещадно рубил, как идолищ поганых булавой в землю вколачивал, как несчетных соловьев — разбойников бил без отдыха и гнал с родной земли — обо всем этом столько славных былин, песен и сказок сложено, что начнешь слушать и заслушаешься, а вновь вздумаешь писать и споткнешься, ведь лучше, чем народ о своем любимце сказал, не скажешь.

Когда же у Ильи от тяжелых ран и седых годов не стало мочи бить неиссякаемые рати супостатов, пришел он, как и предсказал ему святой Феодосий, в Киево-Печерский монастырь. Знал он: не порвав с мирскими делами, не будет здесь угодным Христу, поэтому роздал нехитрое свое богатство нищим и постригся в монахи.

Здесь, в пещерном монастыре, до конца своей удивительной и святой жизни продолжал Илья Муромец под Христовым знаменем неустанно биться с бесплотными врагами. А когда переселился духом на небо, честное тело его положено было в пещере, где и доселе пребывает в нетлении.

Уже семь веков не гаснет лампада у него в изголовье, а с темной иконы спокойно, с достоинством глядит на нас красивый русский воин.

Первого января мы чтим его светлую память. В этот день святой Илья Муромец ходит по всей заснеженной Руси, и, если вы зажжете свечу и тихо помянете его, он незримо войдет и будет верно охранять ваш дом от черного зла и нежданной беды.

И так будет ныне и присно и вовеки веков.



Муромское чудо (Петр и Феврония)


Поганый змей, повергнутый святым Ильей Муромцем, не издох, не сгинул с шумом, ибо дана бесам и змеям поганым сила от сатаны вечно прельщать людей пороками и заражать в одно мгновение своим пагубным ядом пустые души. Но сатана слаб и бессилен перед имеющим в своем сердце страх Божий. Его охраняют благость Бога и святой Ангел-Хранитель.

Семь веков назад правил древним Муромом князь именем Павел. Часто вместе с младшим своим братом Петром выезжали они со двора княжеского терема и мчались на легких конях в дремучие Муромские леса на охоту.

Веселые, шумные и долгие были эти охоты, ведь зверья в ту пору водилось столько, что охотничья страсть по многу дней братьев из лесу не отпускала.

Дьявол же, ненавидящий добро, вселился в неприязненного змея и стал летать к скучающей княгине Марии.

Когда по ночному небу из преисподней мчался, широкая огненная лента, как за метеором, вилась за ним, а как в окно княгини с шумом врывался, то мерзким волшебством своим становился не змеем поганым, а князем Павлом. Смрадом дыша, овладевал княгиней, а после отлетал в свою проклятую бездну.

Слуги стали слышать за дверьми покоев Марии тихий свист и разговор, но когда входили, никого, кроме Марии, не видели, потому что змей невидимым делался.

И вот однажды вернулись братья с долгой охоты, и увидел князь Павел, что жена его за эти дни так похудела, что кольца с пальцев падали.

Приступил он к ней с расспросами, и княгиня, дрожа и оглядываясь по сторонам, шепотом поведала мужу о своей беде.

— Как-то ввечеру, когда ты, князь, на своей постылой охоте за зайцами гонялся, стала я на сон волосы чесать, а крестик мой в них запутался. Я и сняла его с себя. Тут-то и влетел в оконце змей этот окаянный. У меня от страха рука онемела, перекреститься не могу, он же в тебя, князь, обратился, отличить нельзя, я и совсем силы лишилась. Вот и летает каждую ночь и тянет из меня жизнь и девичью красу.

Князь, не веря, искоса глядел на жену. Ишь, мол, чего удумала — змей к ней прилетает. Но когда подошел к оконцу, увидел на подоконнике глубокие, будто от железа, борозды.

— Когтищами исцарапал, — всхлипнула княгиня. — С тех пор и молиться не могу, крестик мой пропал, а Богородица-то, глянь-ка…

Поднял князь глаза на икону в углу горницы и вскрикнул от ужаса. Богородица, закрыв рукой лик младенца Христа, отвернулась от них.

— А раз, когда Господь опять мне молитву в сердце не послал, стала я этому змею волшебное заклятье читать. А он только посвистывает и щурится, аки кот.

— Какое заклятье? — нахмурился князь.

— От змея к жене летающего. Бабка-ведуница научила за перстенек с камешком. Сказать?

Князь, не отрывая глаз от Богородицы, безразлично пожал плечами.

— Во всем доме, гилломагал, сидела Солнцева дева. Не богатырь могуч из Ноугорода подлетал, подлетел огненный змей. Лиф, лиф, заупапа калануда. А броня на нем не медяна, не злата, а шлем на нем из украсного уклада, пипано фукадалимо корой талима кепафо. Полкан, Полкан! Разбей ты огненного змея, вихадимо гилломагал дираф, и соблюди девичью красу, шнялда шибул.

— Уймись, жена! — досадливо отмахнулся князь. — Ересь эту сами бесы выдумали. Молю тебя, спаси меня от скорби, сотвори мне радость великую, узнай у этого проклятого, как убить его? Когда станет он говорить с тобой, спроси его с лестью вот о чем: ведает ли этот злодей, от чего ему смерть будет? Если узнаешь об этом и мне поведаешь, то не только в этой жизни от его смрадного сипения освободишься и от всего этого бесстыдства, о чем и говорить срамно, но и перед Христом прощена будешь.

И вот вновь прилетел ночью треклятый змей и, как всегда, принял образ князя Павла. Княгиня, крепко в сердце храня завет мужа, ласкала мнимого князя и льстивыми речами возносила его, а под утро с почтением спросила:

— О, друже мой, много ты всего знаешь, а про свою смерть ведаешь? Какой она будет и от чего?

Он же, льстивый прелестник, сам женой прельщен был и, нисколько не боясь своей погибели, открыл свою тайну.

— Смерть моя от Петрова плеча, от Агрикова меча. И, кончив свое бесстыдное дело, с воем и пламенем отлетел от нее.

Бедная княгиня, плача от страха и омерзения, прибежала к мужу и поведала ему страшную тайну.

— Слава Тебе, Боже! — радостно перекрестился князь. — Есть, значит, управа на нечестивца. А не сказал он, что это за меч — Агриков?

— Нет, князь, и кто такой Петр, тоже не сказал.

Все утро князь потерянно ходил из угла в угол, с мукой думая, где сыскать неведомого этого Петра с Агриковым мечом.

Внезапно дверь с шумом растворилась, и в горницу, улыбаясь, скорым шагом вошел молодой князь Петр.

— Ну, здравствуй, брат! — порывисто обнял он Павла. — Что невесел? Прибег ко мне ввечеру лесничий, видел в ельнике за долгим оврагом страшенного медведя. Думаю один его на рогатину взять. Поедешь ли поглядеть?

— Не до забав мне нынче, брат, — горестно махнул рукой князь Павел. — Пострашнее твоего медведя гость пожаловал.

— Что, что стряслось?! Сказывай, князь, не таись, — схватился за меч Петр.

— Не хотел тебе про этот срам говорить, молод ты еще, да ведь все равно от людей узнаешь.

Вспыхнул Петр: не терпел он, когда молодостью его корили. Считал он себя в шестнадцать лет мужем зрелым, а чтобы другие об этом скоро дознались, везде, не зная страха, на рожон лез.

Князь Павел, не глядя от стыда на пылающего гневом брата, без утайки поведал ему, как поганый змей прельстил его верную жену и от чего обольстителя смерть ждет.

— Не знаю только, где этого Петра сыскать? — горестно закончил князь.

— А чего его искать?! Здесь он! — горячо воскликнул юноша. — Если этого меча не сыщу, я прелестника голыми руками задавлю.

И вон из горницы выбежал, потому как видел, что испугался за него Павел и может не позволить ему на змея идти.

Во весь опор мчится Петр на злом жеребце по высокому берегу Оки, а куда летит, сам не ведает.

«Хоть бы, — думает, — какого-нибудь древнего волхва языческого в лесу изловить. Может, подскажет, где этот неведомый меч искать».

Когда в густую, высокую траву конь влетел и шагом пошел, спрыгнул молодой князь в пряные осенние цветы и вспомнил, как бабушка ему, мальцу, рассказывала, что есть такая трава редкая, зовется прыгун-скакун или разрыв-трава. Найти ее не всякий может, а если найдет, сможет разрушать железо, медь и серебро на мелкие куски.

А нужно это для того, чтобы, отыскав клад в железном сундучке, от которого ключи выброшены, разрыв-травой этот сундук открыть. В таких вот сундуках не только сокровища несметные лежат, но и волшебное оружие.

Идет князь по траве, былинку задумчиво покусывает, по сторонам поглядывает: вдруг где сундук такой полузакопанный объявится, и не заметил, как ноги сами собой принесли его к невеликой Крестовоздвиженской церкви, что стояла на берегу Оки.

Вошел, перекрестившись. В храме тихо, прохладно и народу ни души. К иконостасу медленно подошел и встал против иконы Архангела Михаила с мечом.

Мужественный, строгий Ангел, главный небесный ратоборец с коварным сатаной, глядел на Петра, опираясь на длинный, узкий меч.

«Наш-то потяжелее будет, — подумал Петр, — а вот Агриков, видно, такой же, как у Архангела».

Внезапно храм озарился ярким светом, и перед побледневшим князем явился Божии Ангел.

— Иди вслед за мной, князь, — спокойно сказал он. — Я покажу тебе Агриков меч.

Петр, онемевший от нежданного чуда, робко вошел за Ангелом в алтарь.

— Здесь, под алтарной стеной, — указал рукой Ангел.

— Да как же смогу взять его? — спросил князь. Ангел чуть заметно улыбнулся, и гордый Петр тотчас вспыхнул, подумав, что Ангел насмехается над ним: мол, на лютого змея собрался, а этакую малость, как стену поднять, не в силах.

Легко, будто и не камни, поднял святой Ангел стену, а под ней на желтом песке сверкнул золотом длинный узкий меч.

Князь упал на колени, схватил его и крепко прижал к груди. Меч был сухой и теплый. Ангел же, как и прежде, бесшумно стену назад опустил и тотчас невидим стал.

От радости сердце юного князя билось так громко, как копыта его вороного, на котором Петр, подняв, как стяг, чудо-меч, мчался к старшему брату.

Когда тяжелое, закатное солнце затопило багряной кровью все небо, влетел Петр на княжеский двор, и тотчас с крыши пагубно заухал лесной сыч.

— Чью-то погибель кличет, — усмехнулся князь и, надежно скрыв меч от недоброго глаза под длинной полой кафтана, вбежал по крутой лестнице в палаты Павла.

— Вот, брат, гляди! — выхватил блистающий меч Петр.

— Неужто Агриков?! — изумился Павел. — Господи! Слава Тебе. Пошли брату моему удачу и победу над злым супостатом. Пусть не дрогнет рука его, ибо с верой в Тебя, Господи, идет он на врага моего. Иди, Петр, в палаты жены моей, обрадуй ее. Я же помолюсь за твою удачу.

Князь Петр, не мешкая, пошел к снохе, а когда проходил по безлюдному и темному переходу из мужской половины в женскую, не удержался, выхватил меч и давай махать им налево-направо, воздух со свистом рассекая.

Так, раскрасневшись, с поднятым мечом и шагнул в горницу к снохе.

— Гляди, Мария! — и осекся на полуслове.

На лавке, обняв княгиню за плечи, сидел его брат Павел и улыбался.

Пораженный, Петр оторопело глядел на него.

— Павел! Ты ли это?

— А кто ж еще? Чего ради не признал меня?

— Да ведь ты в своей горнице только что был. Как же быстрей меня сюда поспел?

— Э, брат, смутил тебя змей окаянный. Ведь это он, думаю, в хоромах моих с тобой говорил. А здесь я, брат твой старшой, а это жена моя Мария.

Глянул удивленный Петр на сноху, а та сидит не шелохнется, и на бледном лице такая улыбка, будто за щекой кислое яблоко спрятала.

В великом смущении заспешил Петр в хоромы старшего брата, рванул дверь, видит: стоит тот перед божницей и молится.

— Ты ли это, брат Павел, или змей поганый? — подняв меч, грозно спросил Петр.

— Да кто же еще здесь может быть? — испугался князь. — Я это! Вот тебе крест. — И перекрестился.

— Тогда как же ты вновь опередил меня? Ведь только что видел тебя с женой в обнимку сидящим!

— Никуда я, брат, не выходил из покоев своих. Это, Петр, козни лукавого змея. Мною тебе является, чтобы ты не решился убить его.

— Ах так! — сверкнул очами молодой князь. — Ты вот что, брат, никуда из хоромины этой не выходи. Заклинаю тебя всеми святыми, а то как бы беды не было.

— Никуда без твоего повеления не пойду, останусь здесь молиться за твою победу.

Держа меч наготове, вновь вбежал Петр в горницу и встал как вкопанный. Перед ним с расстегнутым воротом стоял Павел и отхлебывал из ковша брагу.

— Ты кто есть?! — задыхаясь от гнева, выдохнул Петр.

— Эка недогадливый! Уж говорил тебе, князь, не один раз, Павел я. И только что в покоях своих с тобой толковал. И крестное знамение на себя клал. Аль забыл? Ну а потом через тайные дверцы сюда прибег, чтоб самому видеть, как ты будешь с врагом моим биться, и помочь тебе, чем смогу. Отложи меч-то. Ha-ко вот, хлебни браги.

— Опосля брагу пить будем! — прорычал Петр и сломя голову бросился обратно на половину князя.

С грохотом распахнул дубовую дверь. Павел, стоя на коленях, в страхе оборотился.

— Зачем ты, князь, — дрожа от бешенства, вскричал Петр, — меня не послушав, через тайные дверцы к жене прибег?!

— О, брат мой возлюбленный! — со слезами воскликнул Павел. — Молюсь я и никуда отсюда не уходил, и шагу не могу шагнуть без твоего повеления.

Петр схватил со стола ключи от всех замков, замкнул все двери в палате князя и на каждую дверь крестное знамение положил. Расшвыривая с дороги зазевавшихся слуг, опрокидывая скамьи, ворвался диким львом с пылающими очами к княгине, держа мертвой хваткой белыми от напряжения пальцами горячую рукоять меча, медленно пошел на мнимого князя.

Он же, лукавый обольститель, спокойно стоял, скрестив на груди руки, и с укором глядел на Петра.

В отчаянии обернулся бедный князь к снохе и тут увидел в углу отворотившийся от беса лик Богородицы. И только тогда, крепко уверовав, что перед ним не брат родимый, что есть мочи обрушил сверкающий меч на супостата.



С грохотом упала на пол зубастая, с длинным синим языком страшная голова змея, а мерзкое тело затрепетало, задергалось на полу и, забрызгав Петра черной пузырящейся кровью, издохло.

Гибельный смрад и зловоние заволокли весь Муром, потому князь Павел приказал слугам немедля смердящего змея железными крючьями в глубокий ров сбросить и закидать каменьями.

А измученный Петр, когда снял сорочку, чтобы смыть с себя поганую кровь, с ужасом увидел, что все тело его покрылось страшными язвами и струпьями.


Всю промозглую осень и лютую, метельную зиму горело адским огнем тело молодого князя. От былой стати и красоты за короткое время ничего не осталось. Лицо и тело гноились от зудящих, незаживающих струпьев, так что по две дюжины мокрых сорочек за день меняли.

Князь Павел опечалился печалью великой. Одного Бог избавил от проклятого змея, а другого погубил. Злой недуг, что пал на любимого брата, отобрал сон и покой и состарил до поры муромского князя.

Разослал он всех своих слуг, так что хоромы пусты остались, во все стороны искать искусных лекарей. Одни врачи подойти близко к Петру боялись и лечить отказывались, другие мазали его густыми, как глина, мазями, мыли горькими травами, купали в Оке в грозу и в новолуние. Но все было без толку.

Однажды, когда князь Петр задремал, старый, с серьгой в ухе слуга Аника зажег свечу и зашептал тайное заклинание:

— Заговариваю я у раба Божия Петра двенадцать скорбных недугов.

Ты, злая трясовица, уймись, а не то прокляну в тартарары.

Ты, неугомонная колючка, остановись, а не то сошлю тебя в преисподние земли.

Ты, свербедь, прекратись, а не то утоплю тебя в горячей воде.

Ты, огневица, остудись, а не то заморожу тебя крещенским морозом.

Ты, черная немочь, отвяжись, а не то засмолю в бочку и по морю пущу.

— Забубнил, старый сыч, — тяжело вздохнул Петр, — только задремал…

— Прости, княже. Как лучше хотел. Не принесть ли попить кваску кисленького?

— Или отравы мертвой, — горько усмехнулся князь.

Скрипнула дверь, и в опочивальню тихо вошел высокий, в длинной черной рясе, белокурый и безбородый еще монах.

— Мир и благодать сему дому, — поклонился до земли инок. — Послан я к тебе, князь, отцом игуменом из Божьего монастыря ободрить душу твою и помочь чем в силах буду.

— Помоги, помоги, святой отец! — обрадовался Аника. — А то он вон уж об чем замышляет.

Молодой инок внимательно поглядел в скорбные, потухшие глаза князя и сказал:

— Не бойся лишений телесных, Петр, бойся лишений духовных. Не бойся, когда тебя лишают денег, пищи, жилища и даже самого тела. Бойся, когда сатана лишает душу твою веры и любви к Богу, когда он сеет в душе страх и малодушие.

— Я-то Бога люблю, — устало сказал Петр, — и с именем Его на змея шел. Только вот чего не пойму. Я ведь от змея окаянного не только брата спас, но и Муром, а может, и Русь всю. А Господь меня вон какой злой бедой за это наградил.

— Думаю, Господь тебе не беду, а великую милость послал. Ведь болезнь иногда посылает Он для очищения согрешений, а иногда, — инок грустно поглядел на Петра, — а иногда, чтобы смирить гордыню.

Молодой князь вспыхнул, сверкнул очами, но смолчал.

— Давай-ка, князь, я тебе сорочицу сменю и прочту из Святой книги про страстотерпца Иова. Думаю, укрепит это тебя.

Молча глядел на догорающую свечу Петр, и не заметили они с притихшим на лавке Аникой, как кончил читать и ушел молодой инок.

— Эх, как звать-то монаха этого, не спросили, — опомнился Аника.

— А из какого он, сказывал, монастыря пришел? — задумчиво спросил Петр.

— Из Божьего…

— Во-во. Нет такого монастыря. Аника. Так кто же говорил с нами?

Здоровенный Аника поднялся с лавки и, со страхом уставившись в потолок, размашисто перекрестился.


Ранней весной, на Вербное воскресенье, заляпанный грязью Аника возбужденно рассказывал Петру:

— Кажись, нашел я лекарей, княже. Да не одного, а целую весь[14].

Там не только мужики, но и жены лечат. В Рязанской земле сельцо это, и названье больно доброе — Ласково. Старики говорят, только там тебя от хвори избавят. Так что собирайся, княже, и едем немедля.

Поднял легкого, исхудавшего князя на руки и бережно отнес в дорожную повозку.

На другой день остановились недалеко от Ласково, и Аника, широко шагая по глубоким лужам, принялся избу за избой обходить и расспрашивать. Осторожные же сельчане, глядя на всклокоченного, седого великана с серебряной серьгой в ухе и грозной саблей, робели и дружно отнекивались лечить. Однако, усмехаясь в усы, наперебой советовали сходить в крайнюю избу, что у самого леса. Там, мол, девка блаженная, Февроньей звать, хоть и дурочка и не поймешь, чего говорит, но лечит знатно.

Вошел Аника во двор крайней избы — нет никого. В сени ступил — и здесь никто его не встретил, а когда, низко пригнувшись, шагнул в горницу, увидел чудо невиданное.

За ткацким станом сидела в одиночестве девица и ткала холст, а перед ней на задних лапах скакал заяц.

Аника онемел от удивления, а девица, не поднимая от работы головы, заговорила непонятно и странно:

— Нелепо быть дому без ушей и горнице без очей.

Аника крякнул и пожалел про себя бедную дурочку.

— А скажи мне, девица, где есть твои мать с отцом?

— Отец и мать мои пошли взаймы плакать, а брат меж ног смерти в глаза смотрит.

— Прости меня, девица, — осторожно, чтоб не обидеть, говорит Аника, — не разумею я, старый, что говоришь ты. Про какие уши ты толкуешь, и как это взаймы плакать и смерти в глаза сквозь ноги глядеть? И заяц этот еще тут скачет…

— И этого уразуметь ты не можешь, — усмехнулась девица, — хотя речи мои не странны.

Если бы был в доме моем пес, он бы залаял на тебя. Это — уши дома. А если бы был в горнице ребенок, он увидел бы тебя и сказал мне. Это — очи дома. И не застал бы ты меня здесь в простоте и неприбранной. Мать же с отцом пошли на похороны оплакивать покойника. А когда за ними смерть придет, другие их будут оплакивать. Это плач взаймы. Отец и брат мои древолазы, и сейчас брат в лесу бортничает[15], и когда влезет на дерево, то меж ног на землю смотрит, чтоб не сорваться с высоты. Ведь кто сорвется, жизни лишится. Вот я и сказала, что он сквозь ноги смерти в глаза смотрит.

«Ай да девица мудреная, — покрутил ус Аника, — не простота, как народ сказывает».

— А скажи-ка, девица, как звать тебя?

— Имя мое Феврония.

— А я слуга муромского князя Петра.

— Того, что летучего змея своею рукою убил?

— Его самого. Змей этот окаянный, когда издыхал, князя своей смердящей кровью обрызгал, и с той поры князь в лютых струпьях по всему телу. В своем княжестве искал он исцеления, но не нашел. И услышали мы, что у вас в Ласково есть искусные врачи, но не знаем, где живут они. Поэтому и спрашиваю тебя об этом.

— Привези своего князя сюда. Если будет чистосердечным и смиренным в словах своих, да будет здоров.

Обрадованный Аника, отбиваясь от свирепых псов, побежал к Петру.

— Радуйся, княже! — гаркнул во все горло. — Нашел я премудрую девицу Февронию. Вези, говорит, князя — и здрав будет!

А пока ехали в повозке к ее дому. Аника торопливо про странный разговор поведал. Когда же про зайца заговорил, отчего-то хитро на князя глянул.

На дворе у Февронии князь из повозки не вышел, Аника же, отирая со лба пот, вбежал к ней в горницу.

— Приехал князь мой. Много даров обещает, если вылечишь.

— Даров мне его не надо, но пойди скажи господину своему: если не стану женой его, не смогу излечить его.

Аника развел в стороны руки, поморгал оторопело, но, делать нечего, пошел к Петру и, покашливая в кулак, передал, что сказала Феврония.

— Да мыслимо ли князю дочь древолазца в жены брать?! — раздраженно воскликнул Петр, но потом, морщась от нестерпимой боли, процедил сквозь зубы: — Ладно уж, пойди пообещай ей что хочет и пусть лечит как может, а там поглядим.

Феврония внимательно выслушала глядящего в сторону Анику, взяла малый ковшик, зачерпнула им из ведра кисляжи[16], дунула на нее и сказала:

— Прими это и отнеси господину твоему, но повели прежде истопить баню и, выпарив князя гораздо, натри его этим. Только один струп не тронь — и будет твои князь здоров.

Петр велел тотчас истопить баню, а пока, забавы ради, решил искусить блаженную в ее мудрости. Подал Анике клок льна и, усмехаясь, сказал:

— Если девица эта так мудра, что хочет женой князя стать, пусть из этого льна, пока я в бане моюсь, сошьет мне сорочку, порты и платок.

Феврония и бровью не повела, получив этот клочок, но велела Анике достать с печи сухое поленце и, отмерив на нем пядь, приказала отсечь малый кусок.

— Возьми этот обрубок и отнеси князю своему от меня и скажи, пока я чешу сей пучок льна, пусть он смастерит из этого обрубка ткацкий стан и всю снасть к нему, на чем будет полотно для одежды его ткаться.

Петр повертел в руках деревяшку и с усмешкой сказал слуге:

— Пойди и скажи девице этой, разве не знает она, что за такое малое время из этой чурки невозможно сотворить то, чего она просит.

Феврония в ответ улыбнулась словам князя и сказала Анике:

— А возможно ли за то малое время, пока он в бане будет мыться, сшить взрослому мужу сорочку, порты и платок из этого льна?

Князь подивился ответу ее и велел вести себя в баню. Там, после жаркого мытья, верный Аника бережно натер князя кисляжью с головы до ног, а один струп, как Феврония приказала, не тронул.

Не успел красный, распаренный Петр отдохнуть на лавке в предбаннике, как все струпья на нем засохли и отвалились, и стало тело его белым и чистым, как прежде.

Только один маленький струп на плече остался.

Стоит ли говорить, как возрадовался и развеселился Петр и, забыв слово свое, не захотел исполнить обещанного Февронье, а послал к ней Анику со златом и серебром.

Однако Феврония даров не приняла и сказала с достоинством:

— Отнеси это обратно господину твоему, ибо не устоял он в правде своей, а посему понадобятся сии дары ему самому: другим врачам давать, чтобы от той же болезни лечиться.

Князь же пренебрег ее словами и тотчас со всеми слугами обратно в Муром заторопился.

Но только веселый и бодрый Петр в свои хоромы вошел, как от того малого струпа, что немазаным остался, начали многие другие гнойные язвы расходиться по всему телу.

Морщась от огненной боли, поведал он брату Павлу без утайки, как в сельце Ласково излечила его дева Феврония и как он обманул ее.

Долго молчал Павел и сказал с печалью:

— Грех на тебе, брат. Пренебрег ты исцелившей тебя, обидел своим обманом, да еще и золотом откупиться от нее хотел. Знай, Петр, что у Бога не только милосердие, но и гнев, и на грешниках пребывает ярость Его. Если не покаешься перед Февронией, Бог тебя не простит.

— Опомнись, Павел! Как же я, князь, повинюсь перед какой-то селянкой?

— Еще апостол Лука сказал: «Всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится».

— Ни отец наш, ни деды ни перед кем шапок не снимали, и я не буду.

— Смирись, Петр. Вспомни, что Иоанн Златоуст говорил: «Премерзкий грех есть гордость. Гордый обличения и увещевания крайне не любит, но почитает себя чистым, хотя весь замаран. В сердцах гордых рождаются хульные слова, и от одной этой страсти нéкто[17] ниспал с неба».

— Что говоришь ты, Павел! Страшно мне от твоих слов. Неужто так пал я?

— Пал, брат, но знай, что только павшие бесы никогда вновь не восстанут. Людям же свойственно падать и скоро восставать от падения, сколько бы раз это ни случилось. И еще помни: блудных исцеляют люди, лукавых и злых — ангелы, а гордых — Бог.

Опустив голову, слушал любимого брата Петр, и утишилась его душа.

— Обещаю тебе, Павел, что повинюсь и перед Богом, и перед Февронией.

— Молю тебя, брат мой возлюбленный, еще об одном помни: покаяние нужно прежде всего тебе, а не Богу, ибо Бог ни в ком и ни в чем не нуждается.

На следующее же утро исповедался Петр в церкви, и прощены были ему его грехи. Когда небо очищается от облаков, тогда солнце показывается во всем своем сиянии. Так и душа, которая сподобилась прощения грехов, без сомнения видит Божественный свет.

Смиренно вернулся Петр в Ласково и со стыдом повинился перед Февронией и просил, не помня обиды, исцелить его и дал верную клятву взять ее себе в жены.

Феврония, нисколько не гневаясь на князя и не укорив ни взглядом, ни словом, вновь приказала вымыть его в бане и намазать той же кисляжью.

Уже к утру исцелился князь к, слава Богу, избавился от проказы. На радостях решил он не откладывать венчания до Мурома, а обручиться с Февронией на Петров день в Солотчикском монастыре, что в пяти верстах от Ласково, а сейчас готовить коляски для свадебного поезда.

Когда Аника передал Февронии решение Петра, она зарделась по-девичьи и, помолчав, сказала:

— Кланяйся от меня господину твоему, но пусть не коляски готовит, а сани.

Петр долго смеялся.

— Бог с тобой, Аника, какие сани? Ха-ха-ха! Лето на дворе!

А селяне, узнав от слуг об этой нелепице, потешались над Февронией и жалели молодого князя, что принужден блаженную в жены брать.

Однако на Петров день, 29 июня, рано утром, нежданно-негаданно с неба повалил густой снег и скоро засыпал все зеленое Ласково и далеко окрест.

Сельчане, будто оледеневшие от этого чуда, с открытыми ртами молча стояли вдоль улицы и хлопали глазами, провожая смущенную невесту, ехавшую мимо них к венцу в ярко расписанных деревенских санях.

А Петр, стоя в церкви рядом с Февронией перед алтарем, любовался ее статью и скромностью и уже не стыдился ее простоты, а гордился своей мудрой избранницей. После венчания гости и слуги поздравляли молодых, а князь щедро одаривал их золотом.

Веселый Аника, получив подарок, сказал, хитро прищурясь:

— А не зря, значит, княже, заяц-то перед девой Февронией скакал. Ты не знал, а я тебе не сказал, что в деревнях зайцы завсегда перед невестой от радости скачут.

Потом по обычаю выпил меду, хлопнул со всего маху деревянную чашу об пол и, растоптав ее сапожищем, пророкотал на всю церковь:

— Пусть так под моими ногами потоптаны будут те, которые станут посевать между молодыми раздор, а не любовь!

Что и случилось.

В Муроме князь Павел с иконой Божьей Матери, с любовью и лаской встретил молодых у княжеских палат. Но не всем по душе Феврония пришлась, особенно боярским женам.

Толпились они на княжеском дворе, толстые и чванливые, разряженные и раскрашенные по той моде. Лица их были грубо выбелены белилами, щеки натерты яркой красной краской, а светлые брови — черной.

С презрением, не таясь, с ног до головы разглядывали они стройную, неразмалеванную, одетую в простой красный сарафан Февронию.

— И поглядеть-то не на что. Ну ни в чем лепоты нет, — громко вздохнула Матрена, самая дородная боярыня, из-за своей толщины почитаемая первой красавицей Мурома. — Вот когда я к свому боярину Даниле в дом пришла, на мне жемчугу было более пуда. До того тяжело ходить было, еле выдюжила. Ноженьки два дня с устатку гудели. А у этой девки и колечка-то медного нет.

Но не зря говорят, если у мужа с женой лад, не нужен им клад.

А Петр больше, чем тленное богатство, приобрел.

Одни люди венчаются, у других жизнь кончается. Испокон века так повелось, и, по всему видать, это и нас не минует.

Призвал Господь к себе в царствие небесное князя Павла, муромским же князем Петр стал.

Правил он мудро, честно и справедливо, но не по душе было кичливым боярам, что не по родовитости и богатству молодой князь выделял их, а по добрым делам. И стали думать они, глупыми и корыстными речами своих завистливых жен раззадоренные, что все их беды от молодой княгини. Не любит она, мол, бояр оттого, что сама из простых, из бедных, а потому и принуждает князя Петра бояр угнетать.

И вот однажды, на княжеской трапезе, нашептал им окаянный бес в хмельные головы хулу на Февронию, и стали они поносить ее:

— Почто, князь наш Петр, поругал свой престал? Чего ради сотворил такое? Невозможно разве тебе было обрести невесту честную в нашем Муроме и не крестьянского роду?

А боярин Данила, у которого жена в дверь из-за красоты своей еле протискивалась, громче всех негодовал:

— Тебе, князь, будем верно служить, но княгине твоей не будут наши жены служить! Как может она над женами нашими большину иметь, а сама простого роду? И жены наши не хотят служить ей.

Из-за литых боярских спин скользким ужом вывернулся тщедушный Тимофей Тарасьев из самого захудалого рода и тонким голосом наябедничал:

— А еще Феврония, когда бывает за трапезой с женами нашими, собирает со стола крошки в руку, будто голодная.

Князь мрачно выслушал хулителей своих и приказал послать за княгиней.

Затаив дыхание, вытянув шеи, следили бояре за тем, как Феврония по настоянию князя села рядом с ним и поела, а после, по деревенскому обычаю, не таясь, собрала в ладонь хлебные крошки.

Петр с досадой крепко схватил ее за руку и разжал пальцы.

На ладони покорно взглянувшей ему в очи княгини лежали не хлебные крошки, а нежно благоухающий ладан[18].

Ох и хохотал же Петр, над посрамленными боярами, которые, толкаясь, повалили вон из палат! Истинно сказал апостол Лука: «Всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится».

С того дня еще больше князь возлюбил свою жену и никогда уже ничем ее не испытывал.

Но не успокоились бояре и не простили Февронии своего позора и, уже не женами наученные, а самим сатаной ведомые, через некоторое время явились грозной толпой к князю и потребовали:

— Князь! Если хочешь самодержцем над нами быть, да будет тебе иная княгиня! Не хотим, чтоб Феврония повелевала нами и женами нашими. Феврония же пусть возьмет богатства сколько пожелает и уходит из Мурома.

И князь растерялся…

— Ступайте, нелюбезные бояре мои, и спросите у княгини. Как она скажет, так и будет, — сказал, не подымая глаз.

Бояре на радостях устроили пир и, когда опьянели, потеряв стыд, смеясь, принялись отрицать Богом данный Февронии дар исцелять, а после заявили:

— Госпожа княгиня Феврония! Весь город и бояре говорят тебе: дай нам, кого мы у тебя просим.

Княгиня, одинокая среди этого пьяного, бесправного пира, с достоинством сказала:

— Возьмите кого просите.

А бояре в один голос:

— Хотим, чтоб князь Петр властвовал над нами, а жены наши не хотят, чтобы ты была княгиней. Возьми сколько тебе нужно богатства и уходи куда пожелаешь!

Феврония спокойно встала и сказала негромко:

— Обещала вам, чего ни попросите — получите. Обещайте и мне дать того, кого попрошу у вас.

Они же, не зная, что их ждет, возрадовались и поклялись:

— Что ни назовешь, без прикословия возьмешь!

Феврония взглянула на молчавшего князя и сказала:

— Ничего иного не прошу у вас, только супруга моего, князя Петра.

— Если сам захочет — бери! Слова не скажем! — возликовали бояре.

Окаянный враг из преисподней помутил их разум, и переглянулись меж собой со алым умыслом: мол, не станет Петра, мы другого изберем, лучше прежнего. Лучшим же каждый втайне себя считал.

Встал князь, пристально оглядел пьяные, красные от возбуждения лица властолюбивых бояр, глянул в преданные, любящие глаза Февронии, обнял ее за плечи и молча увел от неприязненного стола.

Внушил Господь Петру твердость и укрепил его волю, и пренебрег князь временным царствованием в этой жизни ради Божьих заповедей, где сказано: «Если кто прогонит жену свою, не обвиненную в прелюбодеянии, и женится на другой, тот сам прелюбодействует».

Стыд, срам, позор и бесчестие должны были бы обрушиться на злочестивых бояр, которые с великим поруганием изгнали княгиню Февронию и князя Петра из Мурома. Но отсрочил Господь до поры до времени кару святогонам[19].

Пока же они в спешке приготовили суда на Оке, посадили на них князя с женой и слугами, оттолкнули от берега и, обгоняя друг друга, в Муром помчались престол делить.

Скрипят высокие сосновые мачты, хлопают на свежем ветру крепкие паруса, плывут изгнанники мимо высокого, заросшего цветами берега. Вот и самая высокая колокольня Мурома крестом их благословила и пропала из виду…


Исчез, спрятался в дремучих лесах родной Муром, и с ним честь, слава и княжество. В последний раз с тоской глянул Петр назад и отвернулся.

За ним, на другом судне, Феврония плыла и с тревогой не о Муроме с постылыми боярскими женами думала, а о князе любимом. Как он там один в тоске и печали? Не гложет ли бес отчаяния душу его?

Прохладный вечер белые паруса в голубые выкрасил, светлые звезды над головой заморгали. Стоит озябшая Феврония у борта, не уходит.

Вдруг в темноте возле судна будто кто вздохнул тяжко и протяжно, а потом громко, как доской, по воде сильно хлопнул.

Вздрогнула Феврония и испуганно оглянулась. Позади у руля кудрявый кормщик белыми зубами в темноте сверкает:

— Не пужайся, моя госпожа! Это водяной дед озорует. Такой озорник! Верхом на коряге по реке голый плавает. Весь в тине, а пояс из водорослей накрутил. Ты поди сюда, госпожа, ко мне, а то дед этот сейчас ухать опять начнет и руками по воде хлопать.

Подошла Феврония и видит, кормщик этот, искушаемый лукавым змеем, смотрит на нее горящими глазами с вожделением и греховным помыслом. А ведь жена его на том же судне плыла, но ослепил его сатана, чтобы низринуть в грех. Легко проник он в его душу, ведь восьмую тысячу лет упражняется он в искусстве прельщать людей.

Феврония, разгадав его злые помыслы, сказала:

— Человече, почерпни воды с этой стороны судна и испей.

Кормщик с радостью, не зная, что его ждет, исполнил ее просьбу.

— Теперь пойди на другую сторону, почерпни воды и опять испей.

И это выполнил, обуреваемый бесом, кормчий.

— Одинакова ли вода или одна другой слаще? — лукаво спросила Феврония.

— Одинакова вода, госпожа моя, и единого вкуса, — снедаемый любовным жаром, прошептал он.

— Так одинаково и естество женское. Чего же ряди сие творишь? Позабыл про свою жену, а о чужой помышляешь!

Бедного кормщика из жара в хлад бросило. Упал он Февронии в ноги и со стыдом умолил простить его. Конечно же простила она его скоро и великодушно. И в святых людях страсти живут, только они их обуздывают.

Долго не приставали суда к берегу, подальше хотел уплыть князь от оскорбившего его честь Мурома. Но когда ласковая луна тихо выплыла на звездное небо, приказал Петр остановиться и устраивать ночлег.

Пока слуги разгружали суда и ставили шатры, отошел князь в сторону, сел у воды на камень и, глядя на черную реку, крепко задумался: «Что же теперь будет, коль скоро я по своей воле от княжения отказался?»

Неслышно подошла верная Феврония, обняла сзади и прошептала:

— Не скорби, княже! Милостивый Бог, Творец и Заступник всех, не оставит нас в беде.

Но князь печально качал головой и не глядел на нее. Знала Феврония, что грех отчаяния не прощается Богом, ведь грех этот оскорбляет и отвергает Его милосердие, потому подняла мужа с печального холодного камня и подвела к жаркому костру, на котором повар готовил ужин.

— Княже, милый, видишь ли эти два малых деревца, поваром обрубленных, чтобы котлы повесить? Знай же, что станут они наутро вновь большими деревьями с ветвями и листьями и будет это знаком Божьим, что не оставит он нас.

Рано утром пораженный невиданным чудом повар расталкивал спящих на берегу и тащил заспанных людей к пепелищу, посередине которого вместо вчерашних обрубков шелестели свежей листвой два стройных деревца.

А князь Петр в одной рубахе из шатра выскочил и, не веря своим глазам, схватил стволы деревьев руками и тряхнул, проверяя.

Обильная, холодная роса пала с листьев и окатила его с головы до ног. Вскрикнул князь и захохотал так громко и радостно, что бес отчаяния, возле него уютно прижившийся, от ужаса в Оку скатился и утонул со злости.

В Муроме же осатаневшие от гордыни и властолюбия бояре-святогоны восстали в ярости и принялись безжалостно сечь и бить друг друга. Каждый из них хотел властвовать, но в распре многие от меча пали.

Но и те, что живы остались, до княжеского престола не доползли.

Неведомо откуда явились в город множество прекрасных юношей в пречудных одеждах. В руках они держали великие огненные палицы и обходили все боярские дома и торжища, били обезумевших от страха бояр и грозными голосами, от которых ноги подкашивались, вопрошали:

— Куда девали вы князя Петра с его княгинею Февронией?! Если не возвратите их, то будете все мечу преданы, и дома сожжены будут, и жены ваши и дети злою смертью помрут, и скоты ваши и пожитки — все в разорении будет!

Страх, ужас, разорение и погибель поселились в Муроме, и поняли бояре, что не будет им спасения, если не вернут на престол законного князя с княгинею.

На следующий же день, когда слуги Петра грузили пожитки с берега на суда, чтобы плыть дальше в неведомое изгнание, пристали к этому месту многие суда с плачущими боярами из Мурома. Повалились они на колени в своих дорогих нарядах прямо в прибрежную глину и возопили к князю:

— Господине владетель наш муромский! Помилуй нас, рабов своих, не дай нам горькою смертию погибнуть со всеми домами нашими, с женами и детьми и со всем скотом и имением вконец разориться.

А брюхастый боярин Данила, кто более всех поносил Февронию, уже не рокотал громовидно, а завывал, будто пес побитый:

— Умилосердись над нами, грешными, княже! Возвратись на свое отечество, войди в дом свой, сядь на престол княжеский, не дан нам горькою смертию погибнуть от приходящих неведомо откуда великих неких, одеянных пречудно!

А тщедушный ябеда Тимофей Тарасьев вцепился костлявыми пальцами в ноги князя и, тряся опаленной бороденкой, верещал, будто безумный:

— Пламенья огненные носят с собой! Великие палицы огненные! Спаси, избави нас, княже, от неминучей смерти!

Молча слушал князь униженных гонителей своих, и ликовала душа его, но не над их падением, а от того, что видел он сейчас не рабские, согбенные спины, а свою предивную жену, что не предала его в трудный час, а укрепила его верой, надеждой и любовью.

Не хотел князь мстить. Заповедовал нам Бог враждовать только против дьявола-змея. И, чтобы противиться ему, надо уступать людям и не воздавать злом на зло.

Поднял князь с земли грязного, обожженного огненными палицами Тарасьева и сказал:

— Идите с миром и спросите княгиню мою. Если захочет возвратиться, и я возвращусь.

Толкаясь, забыв спесь и гордость, побежали бояре к шатру княгини, повалились ей в ноги и стали молить:

— Госпожа наша! Хотя и прогневали и обидели мы тебя тем, что не хотели, чтобы ты повелевала женами нашими, но теперь со всеми домочадцами своими мы рабы твои. Хотим, чтобы вы с князем возвратились на престол свой и избавили нас, грешных, от напрасной смерти.

Кротко выслушала их Феврония и сказала:

— Идите к господину вашему князю Петру. Если захочет вернуться к вам, то и я с ним скоро буду.

Они же в один голос:

— Просили мы его, и он послал у тебя, госпожа, спросить!

Феврония, видя их слезы и раскаяние, поспешила к Петру.

— Что решила ты, возлюбленная моя?

Прекрасные, полные слез глаза Февронии сказали князю больше, чем многие искусные речи.

Не помня зла, вернулись князь с княгиней в Муром, где на берегу встречали их все жители от мала до велика и с подобающими почестями проводили до княжеских палат.


Через хулу, злословие и унижение прошли князь с княгинею с достоинством и так же спокойно, как солнце и луна совершают свое течение по небу, когда собаки лают на них с земли.

Стали править они в Муроме, соблюдая все заповеди Господние. Ко всем питали равную любовь, не любили жестокости и стяжательства, а почитали справедливость и кротость.

Феврония, в молитвах и постах часто пребывая, продолжала творить многие чудеса и не переставала заботиться о сирых и больных, заступалась за вдовиц с малыми детьми, бедным монастырям многое отдавала.

Князь Петр, видя вокруг кроткий свет ее добродетели, и сам рядом с женой иным стал и тоже творил добрые дела, подобно ей.

Жить бы им да жить да людей радовать, только два века не проживешь, две молодости не исходишь. Пришла и к ним старость, и, предвидя скорый конец, умолили Петр с Февронией Бога дать им умереть в одно время, а чтобы и после смерти тела их не расставались, завещали положить их в одну гробницу. Для этого повелели вытесать в одном камне два гроба с тонкой перегородкой меж собой.

Однажды вечером призвал старый князь к себе поседевшую княгиню, усадил рядом на лавку, взял ее тонкую руку в свою и тихо поведал свое желание:

— О возлюбленнейшая моя, хочу идти в монастырь и принять на себя монашеский чин. Пойдешь ли со мною?

Феврония поклонилась мужу до земли и сказала с радостью:

— О господин мой возлюбленный, давно ждала я от тебя этих слов, ведь сама не решалась тебе сказать про это. Теперь же радуюсь и только и жду уйти подальше от мира, чтобы быть ближе к Богу.

Многие муромцы недоумевали, зачем ради монашества оставлять княжество, честь, славу и богатство, ведь и в миру можно Богу молиться?

Не понимали они, что между монашеством и мирской жизнью, как говорил Иоанн Златоуст, такая же разница, как между пристанью и морем, непрестанно колеблемым ветрами.

Можно ли среди мирских забот, молвы, искушений и столкновений с грехом достичь такой святости и совершенства, какие с избытком обещает тихая, уединенная жизнь монаха, вдали от суеты мира?

В одно и то же время князь и княгиня приняли монашество. Петр в мужском Спасском монастыре наречен был новым именем Давид, а Феврония в женском Успенском монастыре — Евфросиньей.

Никто не знает, какие духовные подвиги совершили Давид и Евфросинья в монастыре, но известно, что здесь, в одиночестве, особенно жестоко нападают злые бесы на святых и искушают их день и ночь неотступно. Если живущие в миру борются с бесами, как с ягнятами, то монахи бьются с ними, как с тиграми и леопардами.

Так и жили они, не видя друг друга, и вот однажды, в теплый июньский день, когда воздух на монастырском дворе густо пропитался медовым запахом цветов, блаженная Евфросинья сидела в своей узкой, прохладной келье и вышивала лики святых на покрывале для храма Пречистой Богородицы.

В дверь постучали, и в келью ступил молодой встревоженный монах.



— Сестра Евфросинья, — сказал он, — послан я от брата твоего во Христе Давида. Велел передать тебе, что пришло время кончины его, но ждет тебя, чтобы вместе отойти к Богу.

— Не могу сейчас с ним идти, — тихо ответила Евфросинья, — пусть подождет, пока дошью воздух[20]. Как дошью, так и буду к нему.

Бледный, похудевший князь выслушал посланца и с трудом сказал:

— Иди скоро к возлюбленной сестре моей… Пусть придет проститься ко мне… Уже отхожу от жизни этой.

Торопливо вбежал инок к Февронии.

— О сестра Евфросинья! Чего ради медлишь? Князь Петр кончается и молит тебя проститься с ним.

— Пойди, брате, умоли подождать его малую минуту часа, — не прерывая работы, сказала старая монахиня. — Не много осталось дошить мне, одну стезицу.

Вернулся инок и застал князя чуть живого.

— Скажи моей Февронии, — еле слышно сказал умирающий, — уже не жду ее…

Плача, вбежал бедный посланник к Февронии.

— О госпожа княгиня! Князь наш Петр преставился с миром и отошел к Господу в вечный покой.

Побледневшая как снег княгиня встала, подняла глаза на Богородицу и трижды перекрестилась. Потом провела рукой по неоконченному шитью, воткнула иглу в воздух, замотала вокруг нее нитку и тихо отошла к Богу…

И понесли светлые Ангелы святые души Петра и Февронии в таинственное, бесконечное небо, где ждал их Тот, Кто даровал им такую любовь, а всем нам вечную жизнь. Было это в лето 6736 года[21] в 25 день месяца июня и чудесно совпало с днем, когда церковь празднует память преподобной мученицы Февронии. Однако на этом чудеса не кончились.

После торжественного отпевания муромцы пренебрегли желанием князя и княгини положить их в одном гробе, решив, что монахов так хоронить нельзя. Блаженного князя Петра решили они похоронить у соборной церкви Пречистой Богоматери в самом городе, а Февронию в загородном женском монастыре.

Святые их тела положили в отдельные гробы и каждый гроб поставили до утра в своей церкви. Общий же каменный гроб остался пустым в Богородичном храме.

На другое утро множество людей, священники и сам епископ в немом ужасе стояли у пустых раскрытых гробов в той и другой церкви. Куда подевались святые тела Петра и Февронии, никто не знал.

Вскоре прибежал до смерти перепуганный сторож Богородичного храма и, повалясь в ноги епископу, повинился, что заснул он, окаянный, сегодня ночью в храме и не углядел, кто это князя с княгиней тайно в общий гроб перенес.

Поспешили в храм и увидели все, что и вправду, покрытые Феврониным воздухом, мирно лежат супруги в одном каменном гробу, как и хотели при жизни.

Неразумные бояре дружно решили, что это, видать по всему, верные слуги волю своих господ темной ночью исполнили, и потому гневно обругали их и вытолкали вон. После же, как и при жизни они это делали, опять разлучили верных супругов и положили каждого в свой гроб. На многие тяжелые засовы были заперты обе церкви, сторожа глаз не смыкали всю ночь, но вновь никто не углядел, как оказались святые тела Петра и Февронии в одном гробу.

Тогда опомнились муромцы и больше не покушались трогать их и со многими слезами и песнопениями погребли святых, как повелевали они сами, в одном гробу, который Бог даровал на просвещение и спасение города Мурома, ибо кто с молитвой и верой припадал к их мощам, чудесно исцелялся.

Мы же, ныне живущие, воздадим им хвалу по силе нашей.

Радуйся, Петр, ибо дана тебе была от Бога сила убить летящего свирепого змея!

Радуйся, Феврония, ибо в женской голове своей мудрость святых мужей имела!

Радуйся, Петр, ибо, струпья и язвы нося на теле своем, мужественно все мучения претерпел!

Радуйся, Феврония, ибо уже в девичестве владела данным тебе от Бога даром исцелять недуги!

Радуйся, прославленный Петр, ибо ради заповеди Божьей не оставлять супруги своей добровольно отрекся от власти!

Радуйся, дивная Феврония, ибо по твоему благословению за одну ночь малые деревца выросли большими деревьями с ветвями и листьями!

Радуйтесь, честные супруги, ибо Христос осенил вас Своей благодатью так, что и после смерти ваши тела неразлучно в одной гробнице лежат, а духом предстоите вы перед Богом!

Радуйтесь, преблаженные и преподобные, ибо и после смерти незримо исцеляете тех, кто с верой к вам приходит!



Вера, Надежда, Любовь


Вера не в том, чтобы креститься, а чтобы заповеди исполнять.

— Обручается раб Божий Андрей рабе Божией Любови! Во имя Отца и Сына и Святага Духа.

Стоят в светлом храме под золотыми венцами молодые — Андрей и Любаша. Народ ими любуется: уж больно хороши оба, красивы, статны, однако Андрей чуток бледный, робеет от торжественных и грозных Божьих слов.

— Да прилепится человек к жене своей, и будут оба в единой плоти, и что Бог сочетал, человек да не разлучит!

И у Любаши от страха Божия и от счастья щеки алеют.

— Мужья, любите своих жен, как Христос возлюбил церковь и предал себя за нее.

Робко глянула молодая на суженого: будет ли таков?

— Любящий свою жену любит самого себя, ибо никто, никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее.

Седой священник торжественно подал им чашу с вином и напутствовал:

— Пить вам чашу до дна. Это значит — разделить судьбу до конца.

Когда кольца друг другу с трепетом надевали, у Андрея сердце грудь обожгло и душой вдруг услышал: «Отныне и навеки тебе одна жена».

Свадьба была великая, гостей полгорода, музыка, шуты, хохот, а молодые только друг дружку видят и друг дружку слышат.

Полгода пролетели, как один день, и вот призывает Андрея к себе тесть.

— Вот что, зять любезный, пора и о земных делах подумать. Поплывешь за главного с моими кораблями в Индию, там наш товар на заморский обменяешь и немедля обратно.

Ну, Любаша в плач, Андрею же хоть и жаль милую одну оставлять, однако гордится, что такое важное и опасное дело ему доверили. Пять кораблей, полны-полнехоньки дорогим товаром, под тугими парусами по синим волнам летят к неведомой Индии. На первом сам Андрей на ветру и в соленых брызгах стоит и нет-нет да и прижмет руку к груди. Там у него образок медный Богородицы с Младенцем, сама Любаша на шею надела.

— Глянешь на Богородицу — и нас с дитем вспомнишь, — сказала на прощанье и стыдливо руками округлый живот прикрыла.

Первые дни в Индии мужики, да и сам Андреи от страшенных слонов шарахались; как бы не раздавили невзначай. Дивились, что коровы у них по улицам в пыли валяются и не пасут их и не доят, как у нас в деревнях, а за священных почитают и с дорог не гонят. Недоверчиво на голых и многоруких богов каменных косились, а еду их старались не есть, только свою. Видели однажды, как в кипящий котел вместе с овощами повар змеюку шмякнул. Может, индийцу змеюка сахар, нам же она — смерть.

Чудеса чудесами, но торговали бойко и за неделю все свои товары на драгоценные камни, блестящие, яркие ткани и пахучие пряности обменяли. В самый последний день перед отплытием пошел Андрей по городу прогуляться и забрел в древний, разрушенный храм. Вошел в заросшие багряными цветами ворота и пожалел об этом.

В храме этом целая орда голозадых обезьян поселилась, и как увидели они Андрея, завизжали, запрыгали, зубы оскалили, за порты Андрея тащат, а одна даже на грудь вспрыгнула и всю рубаху от злости изорвала!

— Ну, чего разорались, идолы?! В аду вы, что ли? — расшвыривает их ногами и руками Андрей. — А ну, брысь!

И бегом от греха к воротам, а там, незнамо откуда он взялся, сидит в пыли черный, аж синевой отдает, индус в грязной чалме. Перед ним корзина, а из корзины здоровенная змеюка, с руку толщиной, торчит. Индус с закрытыми глазами на пузатенькой дудке чего-то заунывное гудит, а змеюка капюшон раздула от злости или, может, оттого, что музыку шибко любит, и у самого индусова носа покачивается.

Андрей бочком-бочком мимо индуса прошмыгнуть хотел, а тот вдруг гудеть бросил, глаза открыл и говорит не по-своему, а по-нашему:

— Ты, чужеземец, нарушил покой мертвого города и разозлил сторожей его. Ты, чужеземец, должен за это заплатить, иначе не выйдешь.

— Надо так надо. — Андрей достал горсть золотых монет.

Индус цоп их — и в корзину!

— Совсем мало дал, — гундосит, — видишь, змея шипит: еще хочет. Вот это давай! — И показывает грязным пальцем на иконку с Богородицей.

Андрей широкой ладонью образок накрыл.

— Я ваши обычаи почитаю, а ты моих не тронь. Этого я тебе вовек не отдам!

— Отдашь! Отдашь!! — завопил вдруг индус и сейчас же стал расти, расти, и змея его тоже, и выросли оба выше ворот! Нависли над Андреем, все небо закрыли и шипят злобно.



— Свят, свят, свят! — отпрянул назад Андрей и перекрестился.

Хоть и свои у них боги, а нашего креста колдун этот испугался, опять стал худым и маленьким, как прежде, а вот глаза такой адской злобой налились — у его змеи добрее.

— Попомнишь меня, Андреюшка, — трясется, как в ознобе, — будешь знать, как на великого чародея Мардария крест налагать!

— Уймись ты, колдун! — рассердился Андрей. — И змеюку свою мне в лицо не тычь, не то башку ей оторву.

— Великой принцессе Аммоне голову рвать?! — завизжал чародей и вдруг на одном месте завертелся юлой вместе со своей «принцессой», превратился в высокий пылевой столб и с воем улетел прочь.

Андрей же иконку поцеловал и скорым шагом из мертвого города к кораблям заспешил.

Вечером по сиреневой воде отплыли, слава Богу, и так шибко понесло их теплым ветром, что чайки едва за ними поспевали.

На девятый день все пять кораблей посреди моря встали, как в песке увязли, и ни туда ни сюда. Ветер дует, а они стоят, как на якоре! Мимо них другие корабли плывут, а они будто в лед вмерзли. Старые поморы насупились, меж собой шепчутся, видать, морской дьявол дани просит.

К вечеру, как только солнце померкло, вскипела вдруг пузырями вода возле кораблей и выплыло блестящее, черное чудище, похожее на скользкую медузу, но размером с кита. От великой волны корабли чуть не перевернулись, а нескольких моряков за борт снесло и ни один не выплыл.

Андрей в борт вцепился, кричит чудищу:

— Эй ты, зверь морской! За что корабли мои держишь?!

— Дани жду-у-у!! — тяжким голосом, как из преисподни, отвечает.

— Что ж тебе надо, жемчуга или золота?!

— Тебя-а-а!!

— Да за что же мне смерть такая?! — ужаснулся Андрей.

— За обиду великому Мардари-ю-у!

— Не бывать этому! — схватил в сердцах бочонок с солониной и швырнул в чудище.

А чудищу эта бочка — как слону слива! Однако оно осердилось и один корабль перевернуло. Корабль вместе с людьми — камнем на дно, а зверюга морская в воде колыхается и жутким голосом, от которого кровь стынет, воет.

— Не спрыгнешь в воду — всех утоплю-у-у!

Оглянулся Андрей на своих, глаза их, полные ужаса, увидел и говорит бодро:

— А что, братцы, приуныли? Не боись! Кому сгореть, тот не утонет! Если не выплыву, Любаше моей земной поклон и прощение, и дите мое в сиротстве не оставьте. Жене скажите, что не отступился от нее, потому что Бог навек мне ее дал. Ну, а вы простите, если кого обидел.

Перекрестился широко, «Благослови, Господи!» крикнул и спрыгнул вниз с борта, прямо на скользкую спину чудища, и вместе с ним на дно провалился, так, что только страшный водоворот на этом месте завертелся.

Корабли враз посрывались с этого гиблого места.

Тьма, холод и страшная тяжесть навалились на Андрея, и отлетела от него на время душа, а когда наконец очнулся, увидел, что не на дне морском и не в пасти чудища лежит, а на горячем белом песке и смотрят на него не пучеглазые рыбьи глаза, а чудесные девичьи.

Сидит рядом с ним девица неземной красоты. Длинные, до земли, черные волосы блестят и искрятся, как уголь, кожа нежней, чем у младенца, зубы жемчугом переливаются, губы темным бархатом отливают.

— Кто ты? — сел Андрей.

— Сама не знаю, — улыбнулась девица, — сколько живу на этом острове, никого, кроме тебя, не видела. А тебя волной нынче на берег выбросило, весь в тине и ракушках был. Утоп, что ли?

— Мет, меня колдун в чалме вместо выкупа морскому чудищу отдал и в морскую пучину вверг. Может, и тебя этот элодей сюда забросил?

— Не знаю, — печально вздохнула девица, — однако вставай, пойдем в дом, отдохнешь от пережитого.

И пошла по краешку берега, босыми ногами на морские камешки ступает, а камни эти тотчас в драгоценные превращаются! Красные гранаты, зеленые сапфиры, изумруды чистейшей воды, золотистые сердолики сверкающей дорожкой за ней стелются.

Андрей полные пригоршни набрал и ахнул — настоящие!

— Ай да девица! — молвил.

А она идет, не оборачивается, будто ничего особенного в этом чуде нет. Пришли они к зеленой роще, а в ней не елки с березами росли, а какие-то диковинные деревья. Листья у них толстенные и на весла похожие, стволы мохнатые, с колючками и сплошь цветами до самых макушек увиты. А цветы-то — не васильки или вьюны какие мелкие, а с большую тарелку, переливаются розовым и фиолетовым цветом, а пахнут так сладко, что у Андрея голова, как у пьяного, закружилась.

Посередь тенистой рощи снежно-белый дворец разноцветными окошками горит.

— Думал, в ад попаду, а в раю оказался, — восхищенно качает головой Андрей.

Внутри дворца тишина и прохлада, ковры мягкие на полу, на низеньких столиках фрукты-ягоды диковинные, на золотом блюде еда всякая, однако видом не наша. В хрустальных кувшинах чего только не налито, но браги и кваса нет.

И началось у Андрея житье, какое не у всякого царя-короля бывает. Ест, спит, по острову гуляет, с девицей приятные разговоры разговаривает, а она возле него не как хозяйка, а как служанка вьется, ни в чем не перечит, и то ему, и это, и пятое, и десятое. Все, что ни захочет, уже здесь. Для другого мужика такая жизнь только в сказочных мечтаниях привидеться может. Андрею же пустая, бездельная жизнь эта скоро наскучила. Затосковал…

Сидит-грустит на бережку, в воду от нечего делать драгоценные камни швыряет и думает: «За морем веселье, да чужое, а у нас горе, да свое… Сейчас бы щец кисленьких да ржаного хлеба с огурцом! Эх, Любаша, Любаша…»

Почуяла грусть-тоску его девица-хозяюшка и однажды темной ночью, когда Андрей в своей опочивальне на шелковых покрывалах лежал и в оконце на чужие звезды глядел, тихо к нему вошла, села на край кровати и стала волосы ему нежно рукой перебирать.

— Полюбился ты мне, Андреюшка, — шепчет, — все ждала, что ты мне это скажешь, а ты даже по имени меня ни разу не назвал.

— А какое у тебя имя? — смутился Андрей.

— Я не знаю. Но хочешь если, зови меня так, как твою жену звать.

— Любаше-ей?! Ну нет! Любаша у меня одна. Сестрой тебя буду звать.

— Не могу тебе сестрой быть, но хочу женой тебе быть.

— Прости, хозяюшка, жена у меня уже есть. Богом данная, и мы с ней в церкви повенчаны. А двух жен быть не может — грех это.

— Да какой же грех? Ты ведь отсюда никогда больше домой не воротишься. Кому же верность твоя нужна? Ведь не ждет тебя уже никто, даже жена. Ты же для всех в море сгинул, чудищем проглочен. Здесь же мы с тобой как в раю жить будем, и никто нас на всем белом свете на острове этом не разглядит.

— Бог разглядит, — поднес Андрей образок к губам.

— Вот что тебя держит! — засмеялась девица. — Медяшка! Давай я ее в море брошу, если сам боишься.

— Да ты в уме ли?! — вскочил Андрей с кровати. — Не медяшка это, а совесть моя.

Потемнели глаза у девицы, брови нахмурила, губы сжала в ниточку, и сразу красоты у ней поубавилось. Встала и ушла с обидой.

Душная ночь все звезды загасила, а дурман-цветы Андрея усыпили, но чудится ему во сне, будто кто в опочивальне есть. Силится глаза открыть, а не может: руки-ноги как бревна тяжелые стали, не пошевелить.

— Господи, — шепчет, — что же это?!

Вдруг кто-то в кромешной тьме как взвизгнет, да так страшно, будто чем острым Андрееву голову насквозь проткнул. Открыл он наконец глаза — и похолодел. Вокруг его кровати неподвижно висели в воздухе какие-то безобразные, волосатые, страшилища. Сами они были почти невидимы, а вот налитые кровью глаза горели в темноте такой лютой ненавистью, что у Андрея от ужаса волосы дыбом встали.

Внезапно кровать его затряслась как в лихорадке и, сорвавшись с места, под адский визг и хохот мерзких бесов, как бешеный конь, принялась скакать, прыгать, переворачиваться и носиться по комнате.

— Господи, помилуй! Господи, помилуй! — помертвевшими губами беззвучно шептал Андрей.

Побелевшими пальцами вцепился в края кровати, чтоб не свалиться, потому и перекреститься не может.

Вдруг дверь неслышно открывается, без всякого страха девица-хозяйка входит, руки к нему тянет и говорит:

— Андрей! Андрей! Послушай меня, я знаю этих духов, им не ты нужен, а медяшка твоя. Отдай ее им, или разорвут тебя!

Пока же говорила, визг и бесовский хохот стихли, кровать на место встала — ждут.

— Ага, сейчас, — говорит Андрей, правую руку поднял и перекрестил себя и всех чертей направо и налево.

Все бесовское наваждение, словно дым, сильным ветром сдуло, исчезло все, как и не было.

Одна бледная девица осталась и говорит с печалью:

— Ведь они каждую ночь теперь являться будут, пока не погубят. А я тебя уж спасти не смогу.

— Кто в меня душу вложил, тот и вынет. Будь что будет, а от Бога и жены своей не отступлюсь.

— Да знаешь ли ты, безумный, как твоя ненаглядная веселится сейчас? А ты лютой смертью за нее, гулящую, умереть хочешь? Пойдем, поглядишь.

Вышли в ночной сад, она его к беседке подвела.

— Ну, гляди на свою Любушку! — и захохотала Андрею в лицо.

Сейчас же внутри беседки синий огонь полыхнул, и превратилась она в стеклянный дом, а дом-то точь-в-точь его, Андреев! И видно сквозь прозрачные стенки, что в его опочивальне сидит на лавке какой-то чернявый молодец в расстегнутой красной рубахе, на цыгана похожий, а у него на коленях с распущенной косой и в рубахе исподней его Любаша!

Хлюст этот что-то жарко ей на ухо шепчет, целует ее в губы, а она на спину откидывается и хохочет распутно, как девка гулящая. Андрей от ужаса и омерзения будто в землю врос, стоит деревом, глаза огнем полыхают, кровь в сердце вскипела. Еще бы чуть-чуть — и проклял бы свою жену! Но Бог каждому по силе его крест налагает и не дает искушений сверх его меры. Вот и сейчас заставил Он Андрея пристальней вглядеться и увидеть в своей жене что-то не то, не ее.

Вот! Рука-то, которой она чернявого обнимала, шестью пальцами шевелила!

— Да ведь это бес, а не жена моя! — выдохнул Андрей. — Господи, слава Тебе! Открыл Ты мне очи.

И только истово перекрестился, как вместо обольстителя сидит на лавке тот самый индус-колдун, а вместо мнимой жены его — девица-хозяйка со змеиными глазами!

Андрей и их широко перекрестил, и тотчас стеклянный дом вздрогнул и с грохотом разлетелся во все стороны блестящей мелкой крошкой. Будто холодными брызгами его окатило. Зажмурился, а когда глаза открыл, видит, что лежит он на палубе своего корабля, а вокруг товарищи на него с испугом смотрят.

— Ты чего, Андрей Степаныч, нас пужаешь? — тревожно старшой говорит.

— Да что со мной было-то?! — растерялся Андрей.

— Да у тебя, видать, от индийской жары разум помутился. Влез вдруг на борт и ни с того ни с сего — бултых в море!

— Да как же ни с того ни с сего?! — вопит Андрей. — А корабли-то встали как вкопанные, забыли?! А чудище выплыло, один корабль утопило и меня вместо дани в пучину забрало?!

— Да Бог с тобой, Степаныч! — хохочут товарищи. — Как плыли, так и плывем без всяких чудищ!

— Да сколько же времени прошло, как я за борт махнул?! — чуть не плачет Андрей.

— Да с полчаса, может, пока тебя обратно из воды не выволокли и не откачали.

У Андрея голова кругом пошла.

— Ну не привиделось же мне? — бормочет. Однако не стал более товарищей убеждать: все равно не поверят ни в кровать скачущую, ни в девку шестипалую, ни в стеклянный дом.

Через месяц к родным берегам пристали. Народу на берегу — тьма! Радости-то у жен, матерей и детей! Вот и Андреев тесть важно усы крутит, рад, что не подвел его зять, а рядом Любаша его желанная!

Андрей сбежал к ней по узким сходням со всех ног, а она мимо него на корабль глядит, кого-то высматривает.

— Любаша! Аль не ждешь меня?! — опешил Андрей.

Охнула Любаша в испуге, смотрит на Андрея, будто впервой видит.

— Да ведь ты седой совсем! — шепчет.

— Седой-седой, а деток рожать молодой! — хохочет тесть. — Две дочки у тебя, Степаныч!

— К-как две?

— А так. Послал нам Господь на счастье Веру и Надежду. Так их в церкви без тебя окрестили.

Ночью, сидя возле сомлевшего мужа, Любаша перебирала руками его седые волосы и вдруг тихо сказала:

— А ведь я все знаю, что с тобой было…

— Как знаешь?! — вздрогнул Андреи. — Я ведь тебе ничего про эту страсть не рассказывал!

— И не рассказывай. Душа-то у нас с тобой от Бога одна, а потому все, что с тобой будет, и мне откроется.




«Аз воздам»


Однажды, на Светлую Пасху, одна бедная вдова покрасила луковой шелухой два яичка и говорит сыну:

— Пойди, Ванятка, в церковь и подай яичко нищему, а другое мы в доме оставим, вдруг кто похристосоваться придет.

Пошел Ванятка в церковь, народу наряженного на улицах тьма! Только и слышно: «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!»

Возле церкви нищие столпились, у всех полны котомки румяными куличами да крашенками, а в сторонке одиноко стоит худой старичок в плохонькой одежонке, и ничего у него в руках нет.

Ванятка к нему.

— Христос Воскресе, дедушка! Возьми яичко вот.

— Воистину Воскресе, милый! — обрадовался старик. Поцеловались они трижды, он и говорит: — Я тебя тоже одарить хочу. Давай крестами меняться!

И снимает с себя нательный крест, а он как жар горит!

— Нет, дедушка, мой-то простой, а твой золотой!

— Ничего, милый, бери. А как захочешь ко мне в гости прийти, поцелуй этот крест и скажи: «Господи, благослови!» — и увидишь, что будет.

Счастливый Ванятка бегом домой, матери ничего не сказал: заругает ведь за дорогой крест. До обеда терпел-терпел, что, мол, будет, если крест поцеловать, и не выдержал.

Взял горячий крест, поцеловал и только сказал: «Господи, благослови!», как сейчас же оказался на девятом небе, в цветущем райском саду. И слетает к нему чудной красоты Ангел и говорит:

— Чадо, не ужасайся и не бойся ничего. Пойдем со мной!

И привел его Ангел в сказочной красоты дворец. В первой палате, полной благоуханных белых цветов, Ангелы и Архангелы райскими голосами поют. Во второй невиданными драгоценными камнями сверкающей палате сама Пречистая Богородица с апостолами хвалу Господу воздавала, а в третьей, самой дивной палате, златом, жемчугом и изумрудами изукрашенной, стоял посередине высокий Божий престол, а на нем в неизреченном сиянии — Сам Христос в белоснежной ризе. В руке Он держал скипетр, чтоб судить дела человеческие, а вокруг него бесшумно Херувимы и Серафимы летали.

— Подойди ко мне, милый, — говорит ласково Христос. — Я — тот самый старичок, которому ты яичко подарил.

У Ванятки от страха ноги к полу приросли, язык иссох. Спасибо, Ангел под руки его к престолу поднес и усадил рядом с Христом.

— Посиди здесь немного. Я скоро приду, — сказал Христос и ушел вместе с Ангелами и Херувимами.

Ванятка огляделся с любопытством, поерзал на золотом троне, осмелел, взял в руки тяжелый скипетр и сейчас же увидел, что на земле делается.

И видит он, как пятеро разбойников подкопали под церковь и хотят ее ограбить.

— Ах вы, тати окаянные! — вскрикнул Ванятка. — Вот я вам сейчас!

Поднял он Божий скипетр, которым человеческие дела сулятся, и сказал грозно:

— Пусть сия церковь обрушится и задавит грабителей!

И тотчас церковь с шумом обрушилась и подавила всех татей и прихожан со священником, которые в ней были.



Поворотил Ванятка голову в другую сторону и увидел, как на море разбойный корабль догнал другой, купеческий, зацепил его за борт крючьями, и принялись разбойники грабить его усердно, а купцов за борт скидывать.

— Повелеваю утопить сей корабль и всех разбойников с ним! — грозно поднял скипетр Ванятка во второй раз.

И тотчас морская пучина поглотила и разбойный и купеческий корабли со всеми людьми, ведь сцеплены они были крючьями.

В третьей стороне увидел Ванятка, как целый город в пьянстве, воровстве и блуде пребывает, и закричал страшным голосом:

— За беззаконие сне провалиться этому городу сквозь землю!

И сейчас же с ужасным грохотом, дымом и пламенем обрушился весь город в преисполню!

Милостивый же Господь скорым шагом вошел в палату и, увидев Ванятку на престоле со скипетром в руке, сказал сурово:

— Немилосердно судишь! Посидел ты на моем престоле четверть часа, а погубил без покаяния триста тысяч человек. Если б еще столько посидел здесь, ты бы весь народ без покаяния погубил! Я — Господь, Творец всех людей, и только Я могу карать или миловать.

Отобрал у перепуганного Ванятки скипетр и велел Ангелу снести его с неба на землю.

Через несколько лет ушел Ванятка в глухой скит, стал отшельником, и когда к нему, уже старцу, народ приходил за советом, как поступать им с жадными обирателями, бессовестными хулителями и жестокими обидчиками, говорил:

— Не губите свою душу местью. Только Господь может карать или миловать, потому что сказал Он: «Мне отмщение. Аз воздам».



Сундук змей


Кто одержим сребролюбием, того бес уже не смущает другой страстью, ибо и этой достаточно для его погибели.

Чего только в Сибири не было: и лесов, и зверей, и добрых людей, но таких дружных братьев, как Семен и Ефим, других не было, лучше и не ищи — состаришься, а не найдешь.

Вот раз по осени возвращаются братья из лесу с удачной охоты, хохочут, дурачатся, толкают друг дружку. А вот и тысячелетний дуб, за которым тропка прямо к их избе бежит.

Вдруг, откуда ни возьмись, выходит из кустов лысый, с седой бородой старичок в рубахе до пят, руки в стороны растопырил и говорит испуганно:

— Робята, вы по этой тропке не ходите. Христом Богом вас молю!

— А чего там, дед? Соловей-разбойник в дупле сидит? — хохочут братья.

— Ой, милые, хуже! Там один злодей прям на тропке вашей сундук кованый, полный змей ядовитых, на вашу погибель приготовил!

— Да ладно, дед, не пугай! Что мы, змей, что ль, не видали?

— Таких не видали… — опечалился дед и скрылся в орешнике. А был это Николай Угодник.

Вышли братья на тропинку, и впрямь — стоит поперек нее большой кованый сундук!

— Глянь, не обманул старик-то! — говорит Степан. — Ты встань-ка в сторонке с ружьем, а я палкой крышку поддену. Если и впрямь змеи полезут, пали без страха.



Поддел Степан длинной палкой крышку, и открылась она со скрипом, однако не страшные змеи оттуда метнулись, а яркий свет брызнул от золотых слитков, доверху в сундуке лежавших!

— Ух ты!! — вскрикнули оба разом. — Ну и дед, ну хитрован! Змеи, говорит, а сам себе небось сундук заграбастать хотел!

— Ну, Ефим, чего делать-то будем? Ведь на эти деньжищи мы всю Сибирь скупим!

— За телегой пока беги, Семен, а я сундук постерегу.

Семен уток да зайцев подстреленных наземь бросил и что есть мочи в деревню. Прибежав запыхавшись, кричит жене:

— Ульяна! Чего мы с Ефимом в лесу нашли! Он там караулит, оголодал небось. Собери-ка ему лепешек, а я пока лошадь запрягу.

Ульяна, как сказано, горячих лепешек в тряпицу завернула, и пошел Степан с ними в конюшню, и вот тут бес ему и шепнул на ухо:

— Зачем тебе делиться-то, Семен? Одно дело — полсундука, а совсем другое — полный, а, Семен?

И руку его в березовую коробью, где крысиную отраву прятали, сунул. Как во сне достал Семен горсть белой отравы и все лепешки ею пересыпал.

Примчался на телеге в лесок, где брата оставил.

— Ефим, — кричит, — ты где?!

А из кустов вдруг — ба-бах!! Выстрел — и прямо в сердце!

— Вот он я, — усмехаясь, встал в кустах Ефим, из ружья дымок вьется. — Что, братец, пол-Сибири захотел? Не-ет, она вся моей будет! Ха-ха-ха!

А мерзкий, невидимый бес на сундуке от радости скачет, скалится: «Ай да я, ай да молодец, рогатенький!»

— Чего это у него в тряпице? — развернул Ефим узелок. — A-а, лепешек мне вез, дурень, — и откусил.

Вот как… Не может человек вредить ближнему, не вредя самому себе.



Превращение


В одной деревне богатей жил, такой толстый, что и ходить не мог, а только на перинах на крылечке в тенечке лежал и толстым пальчиком указывал, куда кому идти надо и чего там сделать надобно.

Там же бедняк жил и ничего, кроме жены и пятерых детей, не нажил.

Приходит как-то к богатею древний старичок.

— Пусти, государь мой, — говорит, — к себе на ночлег.

— У меня, — тот ему гордо, — ни бедные, ни убогие, ни подорожные никогда не ночуют. Да и ты не будешь. Иди в ту хату, что небом покрыта, там тебя пустят.

— Голубок мой, а где та хата, что небом покрыта?

— Да вон, — показал толстым пальцем на беднякову избенку.

— Спасибо тебе, голубок мой, — ласково старичок речет, — нагнись-ка, я тебя за доброту поглажу.

Ну и погладил его по голове, а богатей возьми и в коня превратись. Привел его старичок к избе, что небом покрыта, стучит.

— Государь мой, пусти на ночлег!

— Заходи, дедку, — обрадовался хозяин, — у меня все ночуют — и бедные, и убогие, и подорожные.

— Да я с конем, вишь ли. Куды его деть и чем накормить?

— Да на дворе переночует, трухи от соломы пожует — более ничего нет.

Наутро старичок прощается.

— Дарую тебе на твое сиротство этого коня. Работай на нем сколь тебе надо.

Ну, бедняк с женой и всей ребятней ему в ноги повалились, а после запрягли коня и из лесу на нем бревен на новую избу навезли. Повеселей зажили с конем-то! И пашут на нем, и боронят, и внаем отдают. Через год снова тот самый древний старичок объявился.

— Узнаешь ли меня? — у коня спрашивает.

А тот печально головой кивает: еще как, мол, узнаю. Тогда старичок этот — а ведь это сам Господь был — погладил его по голове, и конь опять в человека перекинулся.

Отощал за год-то, куда брюхо делось, шея от хомута в мозолях, и вопит слезно:

— Господи! Не оставляй меня конем! Завсегда теперь всех убогих и старых привечать буду!

— Ладно, смотри у меня, — говорит Господь, — я проверить приду.

А ведь эдак он может к любому прийти, как думаешь?..



Как мужик Господа в гости ждал


Один богатый, набожный мужик Макар ежевечерне на коленях молил Господа прийти к нему, грешному, в гости. Как уж он не боялся просить и о чем говорить с Ним хотел, не знаю, но только однажды слышит в своей избе голос Господа:

— Жди меня на Пасху. Так и быть, приду к тебе.

Мужик-то забегал, заметался, всех слуг в шею погоняет, чтоб избу до блеску отскребли, а сам в город слетал, целый воз заморских яств припер.

На Пасху в новой рубахе за богатым столом сидит, красный весь от радости, ждет. Стучат. Он аж подпрыгнул, думает, Христос здесь, открывает, а там сосед, который в прошлом году его свинью кнутом отстегал, чтоб в огород к нему не лазила.

— Прости меня, — говорит, — Макарушка, за свинью-то. Что ж мы с тобой целый год из-за нее не ладим.

— А поди ты отселя! — озлился Макар. — Некогда мне с тобой целоваться! — И захлопнул дверь.

Время к обеду. Нет никого!

Вдруг скрипнула калитка, Макар — к оконцу, а по двору старуха-паломница с клюкой ковыляет.

— Подайте, люди добрые, что можете, убогой, — и до земли кланяется.

— А ну пошла прочь отседова! — разъярился Макар. — Не срами мне двор своими обносками!

Вот уж и вечер, Макар с горя выпил и уж ждать отчаялся, вдруг скребется кто-то. Отворяет, а там пес бездомный, весь в репьях, скулит от голода.

— Ну, вот я тебя сейчас, — шипит Макар и сковородником в него запустил.

Перед сном на молитве горестно Макар Христовой иконе говорит:

— Что же ты, Господи? Ждал тебя, ждал, а ты не пришел…

— Трижды приходил к тебе! — вдруг говорит Христос с небес.

— Да как же? — обомлел Макар. — Да ведь я целый день из избы не выходил, а не видел Тебя!

— В первый раз Я как сосед пришел, прощения у тебя просил. Ты же Меня выгнал. Во второй раз Я старухой-паломницей за милостыней пришел, а ты опять Меня выгнал. В третий раз тварь Божью, собаку, к тебе послал…

— А я ее — сковородником! — в ужасе шепчет Макар. — Так ты, Господи, по-всякому приходить можешь?..

И с тех пор Макар просветлел душой, никому ни в чем не отказывал и не обеднел от этого, потому что доброму Бог дает, а у скупого черт таскает.



Никола-поручик


В некоем царстве, в московском государстве жил, как водится, в бедности один мужик, а богатство его — жена и семеро ребят в придачу.

Перебивались они с хлеба на воду, а там и хлеб кончился, и вода утекла. Что делать? Надо к богатею идти, взаймы просить.

— Да ведь не даст… — теребит бороду мужик. — Возьму-ка образ Николы Угодника как залог и поруку за долг.

Вот приходит мужик к богатею, который на темных делах богатство нажил, и просит: дай взаймы, мол, Христа ради.

А богатей на него, будто лев, заревел:

— Да ты что, прощелыга этакий! Ну можно ль тебе верить?! Что с тебя взять-то можно будет, если не отдашь?!

— Будь милостив, выручи, — кланяется мужик, — не дай помереть. Заработаю — с лихвой отдам!

— «Отдам»! Знаю я вас, от давальщиков!

— Право слово, отдам, — крестится мужик, — вот тебе Никола порукою.

Богатей исподлобья, недоверчиво глядит на икону, а мужик спрашивает у Николы с почтением:

— Будешь ли мне, Божии угодник, порукою в долге?

— Буду, буду! — вдруг басом сказал кто-то.

Богатей аж сел с перепугу, он ведь не знал, что это жена мужика за окном басила, но двадцать рублей отсчитал, а икону на божницу поставил.

— Через месяц чтоб весь долг здесь был!

Мужик с женой на радостях побежали на базар, накупили всего, кое-как дотащили. Целый месяц беззаботно ели-пили, а назавтра долг возвращать надо.

Затосковал мужик, взять больше негде, кроме как у чертей. Поохал, повздыхал и пошел в полночь на болото. Влез на кочку и кричит:

— Эй, бес! Тут ли ты?!

— Чего надо?! — забулькало из болота.

— Душу свою продать хочу.

Вылез из болота черт, синий, зеленый, дурной.

— А что взамен хочешь? — щурится.

— Двадцать рублей.

— Ну загну-ул! Мы такие деньжищи только богохульникам отваливаем, а у тебя Никола в избе висит. Вдруг тебя Ангелы после смерти у нас отспорят, и плакали тогда наши денежки. Иди ты отсюда! Всем давать — самим зубами щелкать.

Воротился мужик ни с чем. С одной стороны рад, что душу не продал, а с другой что? Долговая яма позорная.

— Пойду отсрочку попрошу.

Приходит, в ноги богатею повалился.

— Погоди, родимый! Дай еще недельку сроку!

— Чего ждать-то?! — рычит богатей. — Умел брать — умей и отдавать!

— Да рад бы, да нечем!

— А раз нечем, с поручика твоего спрошу! — топнул ногой богатей.

Сдернул с полки икону Николы, бросил ее на лавку и давай стегать кнутом, приговаривать:

— Отдай деньги! Деньги отдай! Отдай деньги! Деньги отдай!



Мужик в ужасе попятился.

— Ты что же, безбожник окаянный, делаешь-то?! — вопит. А богатей и его вдоль спины приласкал.

Мужик как угорелый на улицу выскочил, чуть не сшиб дедка седого с ног.

— Куда несешься, милый?! — улыбнулся дед. — Пожар, что ли?

— Хуже!! — кричит мужик. — Николу, поручика моего, порют из-за меня! Эх, кабы мне кто двадцать рублей ссудил, я бы век на него старался, лишь бы родненького Николу вызволить!

— Да вот, возьми, — вынимает деньги старик, — тебе сейчас нужнее.

И-и! Как мужик обрадовался! Вернул богатею деньги, а тот уж взопрел весь от порки.

— A-а, — говорит, — не зря я его вздул, будет теперь знать.

А мужик в обнимку с иконой на улицу, где его старичок поджидает.

— Спасибо, дедусь, вызволил я своего Николушку! Теперь тебе служить буду. Говори, что делать надо.

— Нынче ночью спрячься во дворе церкви и жди, что будет. А как увидишь, делай, что сможешь, — загадкой сказал старик и пошел прочь.

Пришел мужик ночью к церкви, встал в темноте за деревом, стоит ждет, сам не знает чего. Вдруг слышит: окно тихонько заскрипело, открылось, и вылезает из церкви человек с большой алтарной иконой в руках.

— Ах, ирод! — охнул мужик. — Церкви грабить! — Да как прыгнет диким тигром на разбойника и давай его кулачищами валтузить.

— Помогите-е-е!! — орет тать во всю моченьку. — Убьет дура-а-ак!

На крик люди сбежались, осветили фонарем вора, а это тот самый богатей! Он, видишь ли, бесами алчными подученный, решил дорогого Николу в окладе из церкви спереть. Если, мол, из бедного образа столько денег вышиб, то из богатого мешок выбью.

А к мужику-спасителю в толпе тот седенький старичок подошел и шепнул тихонько:

— Вот и сослужил ты мне службу. Второй раз от поругания спас. Ну, прощай, милый!

— Да ты кто же будешь?!

Старик обернулся и с улыбкой кивнул на спасенную икону.

— Николай Угодник! — охнул мужик и без сил на землю повалился.

Народ же решил, что это он в битве за икону так пострадал, и за такое геройство сделали старостой церкви. В достатке стал жить.



Бревно


Покорное слово гнев укрощает.

Кузнец да жестянщик по краям деревни селятся, чтоб не досаждать своим стуком и грохотом соседям, а куда же отселять мужа с женой, во вражде живущих?

С утра до ночи в избе Степана и Марфы визг, будто кошке хвост прищемили. Это Марфа с мужем беседуют. Когда же пушки грохочут, это Степан противника громит. Много лет без мира воюют и, хоть молодые совсем, однако от злости состарились раньше времени. Да и было бы из-за чего воевать! Спроси каждого, из-за чего спор был, зачем посуду били, и не вспомнят.

Однажды, как и всегда, ссора, будто порох от искры, вспыхнула, и такие позорные слова Степан про себя услыхал, что, задохнувшись от злости, пулей из избы вылетел и так дверью грохнул, что стекла задрожали и иконка Николы с гвоздика на пол упала.

Чуть не бегом три улицы Степан отмахал. Волосы всклокочены, пиджак не застегнут, так и шагнул, сам не зная зачем, в маленькую церковь. Стоит, дышит тяжело. Какие там молитвы — ничего на ум не идет!

Подходит к нему какой-то бедный старичок, лысый, с седой бородой.

— Что, — говорит, — Степан, опять воевали?

— Откуда знаешь-то?

— Да ты весь кипишь! Из глаз искры, из ушей дым, изо рта пламя.

«Ну погоди, змеюка, — Степан думает, — вернусь, я тебе все волосья повыдеру! Вон как мужика довела — уже все видят!»

— Не-ет, Степанушка! Эдак ты ее не одолеешь, — будто мысли его прочел, говорит старик.

— А ты, что же, секрет какой знаешь?

— Знаю, — улыбается, — пойдем, покажу.

Выходят из церкви, идут по улице.

— Вот, погляди, — указывает старик на двух мужиков, что пытались тяжелое бревно в ворота втащить.

Мужики красные, злые, пыхтят, ругаются, ничего у них не выходит, потому что бревно поперек ворот пытаются протащить.

— Заходи назад! — орет один.

— Сам заходи! — огрызается второй.

Ругались, ругались, никто уступить не хочет. Плюнули, бросили бревно и ушли в разные стороны.

— Вот и вы так же друг дружке не уступаете. Гордыня в вас беснуется, а она до добра не доведет. Как эти с бревном не вошли в ворота, так и вы со своей гордыней в райские врата не пройдете.

Степан в затылке скребет, стоит насупившись.

— Ага, — говорит, — уступлю я ей, а она — нет. Будет ли польза?

— Будет, будет! — улыбается старичок. — Грязь грязью не смоешь, огонь огнем не загасишь. Только покорное слово гнев укрощает.

Пока Степан думал, сапогом землю ковыряя, старик ушел. Пошел и Степан к себе. Только вошел задумчиво, Марфа с лавки подскочила — и к нему со скалкой! Еле терпения ей хватило, чтоб мужа дождаться и чтоб последним словом не его грохнувшая дверь была, а ее ухватистая скалка.

Замахнулась на него привычно, а он и не закрылся, и не отпрыгнул, и не схватил табурет в оборону, а сделал то, от чего у Марфы рука ослабла и скалка из вялых пальцев на пол брякнулась.

Поклонился Степан ей в пояс и говорит с покаянием:

— Прости меня, Марфа, что в доме у нас не мир, а война. Моя вина, что ни в какой малости тебе не уступаю. Теперь же слова поперек не скажу.

Марфа глазами хлоп-хлоп. Не-ет, думает, не проведешь! Хитрость какую удумал! Не на такую напал!

Однако на стол собрала, to молчании пообедали. Марфа за мужем настороженно наблюдает, ждет от него каверзы, а каверзы никакой и нет. «Может, он от скалки головой повредился?» — думает. Так до самого вечера Степан ей во всем уступал, ни в чем не перечил, и вот это Марфу и взбесило. Давай ни с того ни с сего кричать, визжать, ногами топать, а Степан все одно талдычит: «прости» да «прости».

— И что же это я одна как припадочная верещу? — опомнилась наконец. — Рядом с такой кротостью собакой гавкаю!

Села на лавку — и ну реветь!

— Он и да чего же мы с тобой наделали-и-и! Ой и на чего же мы свою жизнь потратили-и-и!!

А Степан рядышком сел, обнял ее и тоже басом заревел. Так и ревели, пока не устали. Как семена имеют нужду в дожде, так и душа нуждается в слезах, чтобы смягчить ее черствость и жестокость. Вот и эти, отплакавшись, по-новому на себя глянули и улыбнулись.

— А ты чего это, Степан, вдруг такой добрый стал?

— Да один старик мне бревно показал, оно-то меня и перевернуло. — Наклонился и поднял с пола иконку Николая Угодника. — Господи! Да ведь это он, тот старик! Да быть такого не может!

И после этого чуда стал Господь деток им слать — одного за другим, одного за другим, так что люльку едва освобождать успевали.



Живой покойник


Коротка молитва, а спасает.

Жил-был хорошим, безотказный мужик, Тихоном звали. Все умел делать, вот это умение его и сгубило. Придет к кому-нибудь печь перебрать, сделает быстро, ладно, с любовью, ну, хозяин ему премию кроме денег, рюмку нальет, другой — две, и пошло-поехало!

Сначала только после работы пил, а потом во вкус вошел и перед работой начал — «для ловкости пальцев и гибкости мозгов».

Однако пальцы его вскоре негнущимися стали, а сам он превратился в самого горького пьяницу во всем городе. Когда под забором валялся, бесы его своим шершавым языком пробовали: теплый еще или уж можно крючьями в ад волочь. Так потом даже у них, бесов, три дня язык от горькой водки горел! Не стали его в дома звать, потому что «гибкость мозгов» у него такая сделалась — по гвоздю молотком попасть не может.

Идет он однажды осенью по улице, бесцельно в землю уставившись, и думает равнодушно: «Эту зиму не протянуть уж мне. Ну и ладно».

Вдруг слышит, кто-то в окошко ему стучит. Глянул — знакомая вдова, у которой он дверь чинил, зовет: зайди, мол. Зашел, кепку снял, у порога мнется.

— Ты моего мужа Ивана помнишь? — спрашивает вдова.

— Как же, помню. Его на фабрике колесом железным зашибло.

— Сегодня пять лет с того дня. Хочу камень на его могилку заказать, а денег нет. Вот только цепочка золотая — он подарил. Ты ведь всех мастеров знаешь, Тихон, сходи поторгуйся, может, кто возьмется за ату малую цену, а? А я тебя за это всю зиму кормить буду.

— Попробую, — степенно Тихон говорит, а сам рад, что кто-то ему еще верит.

— Да ты не потеряй цепочку-то. Больше у меня ничего нет.

Завернула ее в бумажку и Тихону во внутренний карман поглубже затолкала. Идет Тихон и размышляет, как бы вдове помочь, ведь никто за такую цену связываться не будет. А тут кабак на пути.

«Зайду, — думает, — может, кто чего подскажет».

Однако хозяин ручищи растопырил и давай позорить при всем народе:

— Иди отсель, пьянь подзаборная! У тебя долгов пять возов.

— А кто ты таков есть?! — выпятил грудь Тихон. — Я вот заказ получил и плату тоже!

И показывает всем цепочку в бумажке. Кабатчики его под руки и со всем почтением за столик, а на столике, откуда ни возьмись, водочка в запотевшем лафитничке, а на закуску друзья-собутыльники подсели.

— Ну, Тихон, опять в люди выходишь. Это надо обмыть.

Через час Тихона без чувств из-под стола выволокли, цепочку платой за водку забрали, а бумажку с усмешкой обратно в карман затолкали. Самого же на его любимое место, под забором, уложили. Под утро очнулся, весь в росе, окоченел, стал вспоминать, что вчера было, и ужаснулся. Поминальные вдовьи деньги пропил!

— После такого, — шепчет, — жить никак нельзя. Буду здесь лежать, пока не околею. Найдут меня, закопают поглубже, а позор мой еще долго по земле бродить будет. Нет, Тихон, вдовьи деньги надо вернуть, а после уж можно и ножки протянуть!

Пока эдак вот в раздумье лежал, люди на работу пошли и наткнулись на Тихона, а он от сраму глаз не открывает, лежит не дышит, холодный, будто мертвый.

Бабки сбежались, запричитали: прибрал, мол, Господь непутевого Тихона, однако надо его по-христиански похоронить.

Тихон лежит, ни гугу, а бабки — такие расторопные! — уж гроб дешевенький дощатый раздобыли, положили его в гроб-то и в церковь снесли, пускай, мол, ночь постоит, завтра батюшка отпоет — и на погост.

Ну, лежит Тихон в гробу, руки на груди сложены, в пальцах свечка, вокруг головы восковые цветочки, тишина в церкви, только горячий воск ему со свечи кап да кап, кап да кап на руку, а ему ни пошевелиться, ни поморщиться нельзя. Какая-то женщина в черном платке сидит на скамеечке возле его гроба и тихонько плачет.

Уж и служба давно кончилась, и сторож церковь на замок замкнул, а эта сидит и сидит. Монашка, что ли? Тихон лежит, не шелохнется, терпит, ждет, когда эта женщина уйдет или уснет, чтоб ему из гроба выбраться.

Приоткрыл один глаз, чтоб поглядеть, кто это по нему, беспутному, так убивается, а женщина низко сидит, не видно ее. Зато прямо перед собой, на стене, видит: большая икона Богородицы, «Неупиваемая чаша» называется, та самая, что от пьянства спасает.



«Ну надо же, — думает, — прямо под эту икону меня поставили. Эх, дурень я, дурень! Не в гробу к этой иконе являться надо, а живьем. А сейчас кто я есть? Живой покойник!»

Закрыл глаз и заплакал тихонько над пустой своей жизнью, да так горько заплакал, что уж и не чувствует, как воск ему руку жжет. Вот так и плачут они вдвоем в темной церкви, женщина — на скамеечке, а Тихон — в гробу.

«А-а, — догадался наконец, — знаю, кто это плачет. Вдова это! И не по мне убивается, а по цепочке своей».

И так ему стыдно за свой грех стало, что возопил про себя: «Пресвятая Богородица! Прости меня, злодея! Если жив буду, в рот зелья не возьму, только помоги мне: слабый я, один не справлюсь. А цепочку эту я отработаю, вот Тебе крест!»

И торжественно перекрестился в гробу. Испуганно глаза открыл; не видела ли вдовица? А перед ним на лампаде, что перед иконой висела, та самая золотая цепочка качается!

Тихон вместе с цветочками из гроба на пол вывалился, стоит, рот беззвучно, как рыба, разевает и рукой вдове на цепочку указывает, вот, мол, она, не убивайся понапрасну.

— Я по тебе плачу, — вдруг чуть слышно сказала эта женщина. Подняла голову — и Тихон от ужаса будто каменный стал. Заплаканными глазами кротко смотрела на него сама Богородица!

— Не бойся меня, Тихон. Коротка была твоя покаянная молитва, а спасла тебя. А теперь иди и то, что вдове нужно, возле церковной ограды найдешь.

В это время цепочка качнулась и соскользнула с лампадки на пол, Тихон, как во сне к ней подался, поднял, глядь — а скамейка пуста!

Тут дверные засовы загремели, двери отворились, свет утренний церковь залил, и первой, кто в церковь вошел, вдова была. Еле на ногах устояла, Тихона живого, возле пустого гроба, увидев.

— Господи, помилуй! Да как же это? Ведь ты вчера умер, я тебя, бедного, отпевать пришла…

— Да нет, жив пока, — смутился Тихон, — это душа у меня чуть обмерла на холоде, а здесь, в тепле, ожила. А камень я тебе нашел, Варвара. Пойдем, глянешь. Одна хорошая женщина для своего заблудшего сына приготовила, думала, помер он, а он — нет, выздоровел, слава Богу. И цепочку твою не взяла, вот она, в целости.

Варвара недоверчиво ему в глаза глянула, женщину не проведешь: неправду за версту чует, а неправды-то в его глазах и не было…



Божья искра


Послал Господь с неба на землю грозного Ангела — забрать души у пятерых грешников: скряги, пьяницы, вора, душегубца и богохульника.

Пока Ангел собирался, Богородица быстрей его на землю голубкой слетела, чтоб помочь грешникам этим раскаяться, ведь в самых страшных элодеях, в отличие от падших бесов, Божья искра живет. Как в потухшем костре, глубоко под мертвой золой она тлеет и хоть тепла не приносит, однако если раздуть ее, быть может, новый костер от нее возгорится, а в человеке новая жизнь заалеет.

Первому к скряге-сребролюбцу явилась Богородица. Прикинулась сгорбленной старухой и говорит:

— Вот и смертушка твоя, Демьян! Собирайся.

Демьян как подкошенный на колени пал.

— Не губи, — вопит. — смертушка! Дай мне еще три года сроку, чтоб миллион накопить.

— Да ты, никак, не понял, Демьян, кто я? Бросай свои мешки с деньгами, сундуки с золотом, шубы, которые не носишь! Мне ты безо всего нужен. Голым в мир пришел, голым и уйдешь, ничего в ямку не утащишь.

— Дай мне еще три месяцу сроку! — вопит Демьян. — Для чего же копил я, чтоб вот так все и бросить?!

— Ни тебе самому, ни другим пользы от твоего богатства не было. Бес сребролюбия разум тебе помутил и оставил одного. Ни семьи у тебя, ни детей, ни друзей, ни дел добрых. Сгинешь сейчас, никто и не заметит, никто добром не вспомнит. Зачем жил-то, Демьян, сам знаешь?

— Не губи, смертушка! — плачет Демьян. — Права ты. Денег у меня море, а счастья ни капли. Дай мне три дня еще, я все на себя истрачу!

— Через три часа за тобой приду, а пока делай что хочешь, — сказала и исчезла.

Демьян по комнатенке убогой заметался, тайники подпольные да застенные пораскрывал, весь пол ворохом денег да золотом завалил, сел на него без сил и с ужасом думает: «Не успею! Не успею ведь!! Мыслимо ли за три часа этакую прорву денег на себя истратить?!»

Вдруг колокол за окном — бам! Бам!

— Да что ж это? — похолодел. — Час пролетел, всего два осталось!

Напихал денег по карманам и как безумный на улицу выскочил. Возле церкви нищие калеки его обступили, подай да подай им. А как подашь, жалко ведь, на себя скоплены!

Одна женщина в лохмотьях в ноги ему повалилась:

— Подай, Христа ради! Младшенький помер, похоронить не на что. А я тебя век поминать буду!

— Правда?! — встрепенулся Демьян — хоть кто-то его вспомнит.

Дал ей денег, а другие тоже руки тянут: и мы тебя век не забудем, благодетель ты наш.

— Да уж не забудьте, — торопливо рассовывает по рукам деньги, — Демьяном меня звать!

Обратно в дом метнулся, теперь уж целую корзину денег волочит и прямиком в церковь.

— Батюшка, — говорит священнику, — прими это на храм Божии, да поминайте тут меня, когда помру. Демьяном Кузиным меня звать.

— Господи, слава Тебе! Только я подумал, чтоб воскресную школу для ребятишек открыть, а ты тут как тут! Не только поминать тебя будем за доброту твою, а именем твоим школу назовем!

— Ну да?! — не поверил Демьян. Сердце от радости сжалось, что не исчезнет он с земли теперь бесследно, и вдруг почувствовал, что совсем не жаль ему этих денег!

Божья искра, что у него в душе теплилась, разгорелась вдруг и обожгла беса сребролюбия, что в нем прижился. Бес этот, плюясь и кляня Демьяна и в хвост и в гриву, выскочил из него как ошпаренный и побег новую нестойкую душу соблазнять. А Демьян, как на крыльях, в дом влетел, а там его огненный Ангел поджидает.

— Господь за тобой послал, — грозно говорит Ангел, — сейчас забираю душу твою алчную!

— Погоди, милый, — без страха, с улыбкой отвечает Демьян, — погоди чуток! Мне еще вон какую прорву денег раздать надо.

— Да ты что же, раскаялся, что ли?! — всплеснул руками Ангел.

— Раскаялся, раскаялся! — впервые за столько лет рассмеялся Демьян. — Ты уж мне не мешай, пожалуйста.

— Да разве Ангелы в раскаянии мешают? — улыбнулся посланник Божий и оставил Демьяна на земле еще не на три часа, а еще на тридцать лет.

После Демьяна Богородица возле горького пьяницы на базаре объявилась.

Стоит Матвей вместе со своим собутыльником, трясучка их бьет, руки ходуном ходят и прохожим детские валенки, Матвеевой дочки, продают. Двое-трое повертели в руках эти валенки. «Да вы что, — говорят, — из ума выжили от водки-то? Это уж не валенки, а дыренки!»

— Да где они дыры-то видят?! — таращит пьяные глаза Матвей. — Новые совсем!

А это Богородица людям глаза от валенок отводила.

Подходит Она к ним в простом белом платочке, как крестьянка.

— Ну что, Матвей, — говорит, — жену в могилку свел, теперь с дочки последнее принес? В чем она теперь в церковь пойдет, о тебе молиться?

— Да чего уж обо мне молиться, — отмахнулся Матвей, — поздно уж.

— А сам-то давно в церкви был? — не отходят Богородица. — Как ты дочке-то говоришь: «Хоть в церковь и близко, а ходить склизко, а кабак далехонько, да хожу тихохонько». Так, что ли?

— Чего привязалась? — встрял трясучий товарищ его. — Чего мы в твоей церкви не видали?!

— А не видал ты, Матвей, вот чего, — сказала Богородица и перекрестила трясучего.

И враз перед ошалевшим Матвеем не приятель его, а он сам встал, да в таком мерзком обличье — срам, и ничего боле. Худой, зеленый, в чирьях, глаза заплыли, мутные, на носу капля качается, губищи, как у лягушки, фиолетовые, из ушей желтые волосья кустится, и воняет от него, как из выгребной ямы.

— И вот такую образину, Матвей, дочка твоя терпит, любит и прощает… А ты с нее последнее принес.

— Неужто я такой?! — передернулся от омерзения Матвей и перекрестился.

И тотчас шелудивый бес, который его приятелем прикидывался, злобно взвизгнул и сквозь землю провалился!

— Посмотри под стелькой валенка, — говорит Богородица, — жена тебе весточку с того света прислала.

Дрожащую руку сунул в валенок и вытаскивает сторублевую бумажку, на которую можно корову купить!

— Поспеши домой и делай с этими деньгами что хочешь, — сказала Богородица и скрылась в толпе.

А Матвея словно обухом по голове. Ведь это от его побоев жена померла, а теперь, выходит, простила?

— Катеринушка, Катеринушка, — бормочет сквозь слезы, — меня, идола, простила… Я ведь из-за этого пить начал, думал, залью грех водкой… А теперь, раз прощен я, разве смогу подвести тебя?

И, в каждой руке по валенку, помчался по сугробам домой, а кабак за три улицы, как чумное место, обежал.

Влетает в избу, а дочка, поджав под себя озябшие ноги, ласково спрашивает:

— И где же ты бегал без шапки? Уши вон все обморозил.

— Да я тебе, это… валенки подшивал, а под стелькой вон чего нашел! — Деньги ей показывает, а сам незаметно слезы рукавом смахивает.



— А чего же ты плачешь тогда?

— Да ведь от радости! У меня ж вместо души одна водка проклятая бултыхалась, а ты, доченька. Божью искру в ней разглядела и верой своей пропасть не дала. Я сей же час весь свой инструмент пойду выкуплю, ох и заживем тогда!

— Господи! — удивился сидевший на лавке невидимый никому грозный Ангел. — Еще один грешник раскаялся! Не могу пока душу его забрать.

И улетел так же бесшумно, как прилетел.

В тот же день в небольшой уральский городок возвратился с жестокой сибирской каторги знаменитый вор Гришка, по прозвищу Валет. Прозвали его так за то, что красив был, как карточный валет, и многим женщинам сердце разбил вдребезги.

Десять лет киркой мерзлую землю долбил, на мокром тюфяке спал, гнилую картошку ел, теперь вот вернулся без былой красы. Жгучие глаза приугасли, кудри поредели, а кое-где и совсем вылезли, грудь впала, сгорбатился. Однако ремесло свое не забыл, в болото гнить не бросил.

— Авось оно меня прежним Валетом сделает, — мечтает дурень плешивый.

Эх, известно, русский человек на трех столпах держится: авось, небось и как-нибудь. Однако авоська веревку вьет, а небоська петлю накидывает.

Ну, идет Григорий по городу, дома оценивает, где можно без испугу поживиться, и наткнулся на такой. Стоит в сторонке, в тихом переулке без прохожих, маленький уютный особняк. Осторожно в окна глянул — вроде нет никого. Замок на двери немудреный, открылся быстро, вошел и стал на цыпочках наверх по лестнице подыматься.

Осторожно в большой зал вошел. Никого. Посреди зала большой стол богато накрыт, видать, к празднику.

— Ну надо же, в первый же день — и так повезло, — потирает руки Валет, потом рюмку водки налил, опрокинул, грибок соленый прямо рукой из салатницы выловил и туда же, вслед за водкой, отправил.

В спальне наволочку с подушки содрал и сгреб в нее со стола все серебряные приборы. Огляделся, чего еще плохо лежит, и увидел в углу икону Богородицы в золотом окладе. Он и ее, идол, в наволочку сунул.

Взвалил добро на спину и видит на комоде, на вышитой салфеточке, фотография в простенькой рамочке стоит, а на фотографии он сам, Гришка, только молодой, красивый, усатый, а рядом прижалась к нему кротко скромная девушка.

— Ну надо же, к кому в гости забрел, — усмехнулся беззаботно, — а эту, кажись, Варей звали. Пацана родила, да я сбег вовремя.

И только шагнул к выходу, как вдруг во дворе шум, смех, гармонь заиграла, топот по лестнице! У Валета ноги подкосились, еле успел за занавеску в другой комнате встать, как распахнулась дверь и в залу ввалились веселые гости, а впереди молодые.

— Из церкви, видать, с венчания, — трясется за занавеской Валет.

А гости шумят, хохочут, молодых поздравляют, и вдруг все смолкли, и какая-то женщина говорит ласково:

— А вот сейчас нежданный-негаданный подарок молодым и хозяюшке. Я вам не сказала, что привела сюда тайно Мишенькинова отца. Жизнь его по всей матушке России носила и вот сюда занесла.

Медленно отодвигается занавеска, и все видят скрюченного, серого от ужаса, с остановившимися глазами Гришку, а в руках набитая наволочка, и из нее икона торчит.

— Вот. Мишенька, — говорит сваха, — отец твой пришел благословить вас иконой.

— Отец! — радостно ахнул высокий, на Гришку похожий парень.

— Ну, что ж ты, Григорий Петрович, робеешь? Благослови молодых-то! — смеется сваха.

— Да-а-а… я-а-а… э-э-э… — мямлит что-то невнятное Григорий Петрович, а сам глаз не спускает с городового, который среди гостей с шашкой стоит и задумчиво ус крутит.

— А он и подарок свадебный принес, — продолжает сваха.

— Ну, покажи, покажи, Григорий Петрович, что у тебя в наволочке!

У Валета руки от страха и позора ослабли, и вилки с ножами с грохотом на пол посыпались! Гости засмеялись, серебро подняли и к столу пошли, а Гришку городовой не только не арестовал, а даже под локоток к молодым подвел и угадил между матерью, той самой робкой Варей, и сыном.

Тихая Варя ему закусок подкладывает заботливо, ничего не спрашивает, а только ласково улыбается, а в глазах такое счастье светится, что у Гришки еда в горле комом встала.

В голове же, как летучая мышь по комнате, мысль мечется: «Так это я к себе в дом влез! Кого грабить собрался, гад?! Сына?! Не-ет, таких земля не должна носить, лучше опять на каторгу».

Встает со стула, гости умолкли, думают, тост скажет, а он вдруг:

— Гости дорогие, сын мой с невестушкой, а также Варенька! Послушайте, что скажу вам. Я ведь сюда не в гости пришел, а сына своего грабить. Вот как.

Гости онемели от неожиданности, а потом как покатятся со смеху!

— Ой, — кричат, — уморил, Григорий Петрович! Гляньте на него, грабитель нашелся! Ха-ха-ха!

— Да правду я говорю! — разволновался Гришка. — Вот вам крест! — И перекрестился. — Вяжите меня, проклятого, в кандалы забивайте, что хотите делайте, правду говорю, что сегодня будто прозрел я. Перед Богом клянусь, не будет отныне никакого Валета, а будет только Григорий Петрович!

Гости испуганно переглядываются, тишина — как на поминках, и вдруг тихая Варя громко:

— Гришенька! Ты, пожалуй, не пей больше, а то гости и впрямь решат, что ты разбойник какой. Не знают ведь, что ты шутник у меня.

— Ну, Петрович, напугал! — загоготал громовидно городовой. — Ха-ха-ха! Сделай милость, не шути больше, а то подавлюсь!

Варя силком Гришку на стул усадила и руку его под столом крепко сжала, чтоб помалкивал, ну он и покорился.

И полилась свадьба дальше, как ей положено. А в уголке под иконой сваха с невидимым Ангелом сидят.

Он и говорит ей:

— Госпожа Пречистая Богородица, третий грешник, за которым я Господом послан, сегодня раскаялся! С чего бы это? — Лукаво на «сваху» посмотрел и исчез.


Темна ночь над дремучим муромским лесом, а в самом лесу — тьма подземельная.

«Ух-ух-ух!» — захохотал гибельно сыч, и тотчас вдалеке, на лесной дорожке, заскрипели колеса повозки.

— Ага, привел-таки черт, как обещал, кого-то на погибель! — ощерился страшный, до глаз заросший черной, спутанной бородищей Яшка-душегуб и вытянул из-за пояса безжалостный топор.

Все ближе скрипят колеса, и уж видно из-за старой березы, за которой Яшка схоронился, тащит уставшая лошадь скрипучую повозку, а на ней, среди узлов, баба в платке дремлет.

Яшка потихоньку убрал подпорку, что заранее подрубленную березу держала, и с шумом свалил ее поперек дороги. Лошадь испуганно захрапела, попятилась и встала, а Яшка диким зверем метнулся к бабе, топором привычно замахнулся, и…



— Здравствуй, Яшенька! — вдруг ласково, без испуга говорит та баба.

Яшка от неожиданности топор на ногу уронил.

— Не узнал? Забыл небось мать свою?

Яшка свои разбойные бельма выпучил, и впрямь перед ним мать его сидит, и такая же молодая, как двадцать лет назад перед смертью была!

— Сгинь! Сгинь, сатана! — в ужасе отшатнулся. — Рано явился! Пошел прочь!!

— Не бойся, сынок! Видишь — крест на мне, а вот на тебе его нет. Сорвал и выбросил, потому в душе у тебя не Бог, а сатана прижился.

— Да откуда ты взялась-то?! — затравленно, из-за дерева кричит Яшка, а самого трясет, как в лихорадке.

— Пришла я с того света, сказать, что тебя там ждет. А ждет тебя не дождется дьявол. Перед Самим Господом похваляется, что есть на земле Яшка-душегуб, ни один бес с ним в зверстве не сравнится. И приготовил он тебе такую страшную муку, перед которой весь ад раем покажется.

— Да больно боялся я! — огрызается Яшка. — Даже и рад буду. Что заслужил, то и получу.

— Да ты, что же, раскаиваешься, сынок? — с надеждой спросила мать.

— Ну еще чего! Не дождетесь! — хохотнул из темноты. — Никого не жаль, кого загубил. Чего они мне хорошего сделали, люди-то?! После твоей смерти хоть один помог мне?! Вот я их и убиваю за это…

— Тогда и меня убей, — тихо сказала мать и сняла с себя платок. — Нельзя мне теперь на небо вернуться, ведь ты плоть моя, значит, и я вместе с тобой сорок невинных душ загубила…

Яшка набычился, молчит, губы кусает.

— Да если б кто со мной добром хоть раз, вот как ты, поговорил, разве пошел я с топором мстить?! — взревел вдруг с отчаянием.

— Бог заповедовал нам враждовать только против дьявола, — кротко сказала мать. — Вот если б против него ты ополчился, не разрывалось бы сейчас мое сердце от горя.

Закрыла лицо руками и заплакала так горько, что Яшка завопил что было мочи:

— Да что ж ты из меня жилы-то тянешь, а?! — Подскочил к поваленной березе и, скрежеща зубами от страшной тяжести, поднял ее и взвалил себе на плечо.

— Уезжай, уходи, мать, к себе, не томи душу — и так тошно, — трясется от напряжения. — Легко, думаешь, мне тут, как вепрю дикому, скрываться?! Ведь они все, убитые эти, здесь, со мной рядом, стоят и молчат. В крови все, а я, слышь, остановиться не могу! Сидит во мне сатана, правильно ты говоришь, он властелин мой. Что скажет, то и делаю не противясь. Кабы мог, удавил бы его!

И тут нога у него подвернулась, а может, сатана, озлившись, толкнул, и береза всей своей тяжестью придавила Яшку к земле.

— Матушка! — хрипит. — Умоли Господа принять тебя обратно. А за меня не проси: мне прощения нет… Скажи Ему, что ради тебя и всех загубленных любую муку приму с покаянием…

Внезапно вспыхнул ослепительный свет, и возле березы встал грозный Ангел с мечом.

— Пресвятая Богородица! — молвил он женщине, сидящей на повозке. — Вот и еще один раскаялся! Да только душу его я заберу, ведь умер он.

— Забери, милый, — тихо сказала Богородица, — и помоги тебе Бог, ведь так трудно будет его душу у бесов отбить.

— А меч на что? — улыбнулся Ангел.

Яркая вспышка озарила мрачный лес, и не стало ни Ангела, ни Богородицы, ни повозки с лошадью. Мрак же сгустился после света пуще прежнего, так что даже старый филин не смог разглядеть под тяжелой березой задавленного Яшку.

Божья правда требует, чтобы грешник был наказан за свои грехи, и лучше ему быть наказанным здесь, на земле, временно, чем в будущей жизни бесконечно.


Известный петербургский врач Лев Ефимович Яковлев сидел развалясь в кресле-качалке, в своем отделанном дорогим деревом кабинете, болтал в воздухе коротенькими ножками и курил. Неслышно отворилась дверь, и в кабинет тихо вошла красивая темноволосая женщина в длинном атласном платье.

Лев Ефимович не встал, как должен был бы сделать при появлении дамы. Он привык не церемониться с пациентами, кто бы они ни были: мужчины, женщины, молодые, старые, бедные или богатые, лишь бы платили.

Врач он был хороший, все в нем нуждались, и людям приходилось унижаться перед ним, чтобы попасть на прием. Как все небольшого роста мужчины, он был тщеславным и высокомерным. Постепенно высокомерие к людям переродилось у него в цинизм, а позже — и в брезгливое презрение ко всем без исключения, кроме себя.

Себя Лев Ефимович обожал и ценил так высоко, что говорил о себе «мы». «Мы пошли», «Нам бы хотелось» и так далее. И, как многие, обуреваемые гордыней люди, в Бога не только не верил, но поносил Его и богохульствовал где только можно.

Итак, перед ним, скрестив на груди тонкие белые руки, стояла женщина с удивительно глубокими и печальными глазами.

«Ну, сейчас начнет плакать, руки заламывать и просить, чтобы я бесплатно какую-нибудь сироту чахоточную вылечил», — поморщился Лев Ефимович.

— Я вас излечить пришла, — вдруг тихо сказала женщина.

— Что?! — дернулся в кресле Лев Ефимович. — Меня лечить?! Кто вы такая? Как вы сюда попали? Вы записаны на прием?

Он схватил со стола бронзовый колокольчик и принялся с остервенением трясти его. Однако колокольчик не звонил, хотя язычок и бился по его стенкам.

— Что за черт! — рассердился доктор и вскочил с кресла. — Где-то я вас, сударыня, видел, а? Признайтесь, это не вы вчера у Гурвича на пол без чувств брякнулись? Нет? Тогда где же я вас видел?

— Может быть, в церкви? — робко спросила женщина.

— К дьяволу вашу церковь! Бред какой! Я там был однажды, потом плевался целый год. Какое невежество! Придумали какого-то бородатого деда верхом на облаке — и ну себе глупые лбы расшибать! Где он, этот ваш Бог? Вы его видели? И никто не видел! А душа? Сколько раз в анатомичке ни вскрывал человека, никакой души там нет, одни кишки и прочая мерзость.

— Так, по-вашему, чего нельзя увидеть, того и нет?

— Конечно! — вскричал доктор. — Это же наука!

— Значит, и мысли нет, раз ее не видно?

— Но позвольте! Есть прибор, который ее производит, — мозг!

— И вы знаете, как он устроен, как запоминает, как думает, как чувствует?

— Нет, наука пока не совсем уяснила, каким образом осуществляется мыслительный процесс, но…

— Как же можно умом постичь Бога, если человек еще не понимает самого ума, которым он хочет постигнуть Его?

Лев Ефимович оторопело заморгал, пощелкал пальцами, но так и не придумал, что можно было бы сказать в ответ. Сказать было нечего.

— Так вы пришли о Боге со мной поспорить, — прищурился Лев Ефимович и высокомерно посмотрел на женщину снизу вверх. — Извольте! Объясните мне, как этот ваш добренький Бог, который ужасно всех любит, не покончит с войнами, катастрофами, эпидемиями, смертью невинных детей, а?

— Как малое дитя не способно судить о поступках своего отца, так и человек не способен понять дел Господа.

— Ах, во-от в чем дело! — язвительно осклабился Лев Ефимович. — Значит, я, известный на всю Россию врач с университетским образованием, дурнее этого нищего плотника Иисуса? Что же, этот умник, сын Бога, как вы говорите, пошел на позорную смерть, ожидая, что тотчас все люди изменятся. Ха-ха! Глупость какая! Они как были мерзавцами, так и продолжают красть, насиловать, убивать, и сделать Он с этим ничего не может!

— Но те, кто уверовал в Него, спаслись. А другие… что ж, все человеку позволительно, но не все полезно. Каждому воздается по делам его, так же, как и вам.

— Ой как страшно! — захохотал Лев Ефимович, падая в кресло. — И как же в Него уверовать, чтоб не пропасть? Ха-ха-ха!

— Как магнит притягивает не все, к чему приближается, а только железо, так и Бог ко всем приближается, а привлекает только тех, которые схожи с Ним.

— Значит, не удостоился быть схожим с Ним?! Ха-ха-ха! Какое несчастье!

— Бедный… — тихо сказала гостья. — Раз Господа отрицаешь, значит, и дьявола тоже? А он вот, за тобой пришел…



Лев Ефимович резко обернулся и увидел сидящее у него на спинке кресла мерзкое, глумливо улыбающееся существо.

— Нету! Нету Бога! — завизжал пронзительно Бес. — У нас теперь, в аду, жить будешь!!

— Что это?! — прошептал позеленевший от ужаса Лев Ефимович. — Неужели?! — И, схватившись за сердце, грохнулся на пол.

Тихо, безутешно плакала Богородица, ведь ей всех жаль, даже поносящих Сына Ее.

Ангел же так и не появился здесь. Нет его рядом с богохульниками.



Ожог


Каждого дело обнаружится.

— Эх, от трудов праведных не наживешь палат каменных!.. — каждое утро вздыхал Антон Михалыч и, улыбнувшись, принимался за любимое дело — старые книги переплетать.

В одной комнатке его дома, на постеленной прямо на полу чистой скатерти, ожидали своей очереди старые, рваные книги. Посередине же другой, пропахшей клеем и кожей комнаты стоял крепкий стол, а на нем хозяином не самовар, а переплетный станок восседал.

Ни для жены, ни для детей места в доме не было, поэтому Антон Михалыч их и не заводил. Работал он чрезвычайно медленно, по два-три месяца заказчики своих книг не видели, а все потому, что, когда Антон Михалыч брал в руки очередную книгу и начинал бережно листать ее ветхие страницы, он не мог удержаться, чтобы не прочесть что-нибудь, причем почему-то с конца.

Знал, знал Антон Михалыч об этой пагубной для работы страсти, однако каждый раз простодушно думал: «Только конец прочту, и все — и за работу». Так и застывал с книгой посреди комнаты до обеда или до вечера.

Особенно божественные книги любил он. Мудрые старцы в этих книгах о самом сложном говорили так просто и кратко, что иному писателю трех томов не хватило бы, чтобы о том же рассказать. Например: «Постоянно делай что-нибудь доброе, чтобы дьявол всегда находил тебя занятым».

— Как верно, как верно сказано! — бормотал Антон Михалыч, мечтательно глядя на потолок. — Вот и я каждый день Божий книги поновляю, бес меня и не трогает… Однако и Господь не награждает. Эх, прошу Его, прошу, чтоб помог в скучном житье, а Он помалкивает.

Только так подумал, перевернул страницу и читает: «Если молим Бога о чем-то, а Он не откликается, не скорби. Ведь ты не умнее Его. Чем дольше Он не дает, тем больше даст».

Антон Михалыч по привычке глаза в потолок упер, чтоб помечтать о будущих милостях, но дверь вдруг с грохотом распахнулась, и в комнату ввалился здоровенный, краснощекий молодец в распахнутой шубе.

— Ага, — говорит, — так-так-так…

Огляделся, мимо Антона Михалыча прошел так, будто это стул какой, во вторую комнату вошел, руки в боки, мокрые сапоги на скатерти с книгами.

Антон Михалыч помалкивает. Разные заказчики бывают. Пусть и не здороваются, лишь бы за работу платили. А молодец тем временем уселся задом на стол, достал из кармана вчетверо сложенную бумагу, неспешно развернул ее и только тогда повернул голову к хозяину.

— Я — купец Антипов. А ты…

— Якушкин, переплетчик. Антон Михалыч.

— Стало быть, отец твой — Михайло Якушкин, так?

— Стало быть, так, — оробел Якушкин.

— А если так, слушай, что в этой бумаге написано.

«Расписка.

Я, Михайло Якушкин, если не отдам в срок взятые взаймы у купца Антипова Ивана Петровича 150 рублей, то пусть он отымет у меня дом о двух комнатах. О чем и расписуюсь».

— Отец твой месяц как помер, а расписочка жива. Я ее вчерась в железной шкатулке сыскал.

— Я ничего про этот долг не знаю… — пролепетал Антон Михалыч. — Отец давно умер, мне ничего не сказал.

— Я в твоем домишке лавку открою, — не слушая его, говорит купец. — В той комнате товар будет, а в этой приказчика посажу.

— А я к-куда? — потерянно спросил Антон Михалыч.

— А я почем знаю! Гы-гы-гы! Мог бы сейчас тебя выгнать, однако поживи еще два дня, пока я из Самары с товаром не вернусь.

И, гордясь своей добротой, ушел.

Антон Михалыч невидящим взглядом уставился в потолок, и только одна глупая мысль шевелилась у него в голове: «Служил три лета, а заслужил три репы».

— Причем тут репы!! — в отчаянии закричал Антон Михалыч. — Господи, куда же я теперь?! А книги, а материал, а станок куда?

— Не отчаивайтесь, уважаемый Антон Михалыч! — сказал невесть откуда взявшийся высокий худой человек с черными глазами. — Не знаю, что у вас стряслось, но поверьте, все в мире можно поправить, переиначить, сделать правду неправдой, а долг обратить себе на пользу!

— Вот-вот! Долг! — вскричал Антон Михалыч. — Откуда он взялся?!

И ни с того ни с сего рассказал этому странному незнакомцу про свою беду.

— М-да… — прищурился гость. — Знаю я этого Антипова. Живет он в отдельном доме номер 18, что на Сретенке. Не одного вас он по миру пустил — для него это так же просто, как спичку зажечь. Стольким людям зло причинил, что если б кто-нибудь его самого обидел, несомненную пользу обществу принес. Да… Вот если б кто бумажечку-то вашу у него из шкатулки вынул да и сжег, вот и не было бы никакого долга!

— Да как же можно вынуть?! — всплеснул руками Антон Михалыч. — Это что же, украсть, что ли?! Да я в жизни ничего — вы слышите, — ничего никогда чужого не брал!

Обернулся, а в комнате никого нет. А может, и не было? Сам с собой он говорил, что ли? А кто же тогда сказал: «Дом номер 18 на Сретенке»?

Два дня взопревший Антон Михалыч бегал по своим заказчикам, умолял одолжить ему денег, но никто не дал, зная, что никогда не возвратит он такой суммы.

И вот вечером в среду сел он не раздеваясь прямо на книги, ногти грызет и думает: «А ведь и впрямь выхода у меня нет, как только забрать эту бумажку из шкатулки. На меня никто не подумает, я на хорошем счету, а этот мироед не обеднеет без моих „хором“. И в городе его нет, дом пустой, и никто не увидит…»

И так до самой ночи себя уговаривал и уговорил. Огарок свечи со спичками в карман пальтишка сунул, к Богородице обернулся — перекреститься на дорожку — и отдернул руку ото лба.

— Что же я, злодей, на такое дело благословения прошу?

Ну и пошел в ночь. Морозец за уши дерет, а он и не чует — так волнуется. Два раза вокруг того купеческого дома обошел, все окна темные, слуги, видать, спят. Вдруг одна из дверей тихонько отворяется, и из нее, кутаясь в темный платок, девка, озираясь, во двор вышла и за ворота. Видать, к ухажеру полетела, а дверь не заперла за собой.

— Надолго ли девка убежала? — мелко дрожа, шепчет Антон Михалыч. — Не успею, нет, не успею! — А ноги, неведомо как, сами к двери подвели, через порог шагнули и на второй этаж по темной лестнице доставили.

Постоял не дыша, послушал, вроде тихо. Темнота понять не дает, где опочивальня купца. Трясущейся рукой свечу вытащил, зажег, а огонек в той темноте такой яркий вспыхнул, что Антон Михалыч с перепугу его большим пальцем маленько прижал и чуть не заорал от боли.

Глаза зажмурил, губу до крови прикусил, а в голове молнией сверкнуло: «Если и одной малой секунды не могу пламень этот выдержать, как же в аду, после кражи-то, вечную муку терпеть буду?!»

Кубарем скатился с лестницы — и за ворота. Да как вовремя! К парадному крыльцу извозчик подкатил, и из саней тот самый купец выбрался. Сейчас же в доме шум, гам, огонь во всех окнах — хозяин раньше срока вернулся.

Антон Михалыч несся по ночным улицам так скоро, что злые собаки и не пытались его догнать.

Дома, стоя на коленях перед иконой, тяжело дыша, истово молился:

— Слава Тебе, Господи! Слава Тебе! Сохранил душу мою и совесть в чистоте! Не отринул меня, грешного, но даровал мне исцеление от искушения. Опаляй и впредь грехи мои, Господи, и не остави меня в осуждении.

Так, бедный, и уснул в пальто прямо на полу. А под утро вдруг стук в дверь, и входит тот краснощекий купец, но уже не как в первый раз, а с поклоном и уважением и говорит смущенно:

— Слышь-ка, Антон Михалыч, конфузия какая вышла. Поехал я в Самару и отцову амбарную книгу с собой взял, чтоб с тамошних купцов долги собрать. Стал листать ее, а оттедова листок летит. А в нем, глянь-ка, Михалыч, чего написано:

«Я, Михаил о Якушкин, деньги, которые у купца Антипова 150 рублей взял, до срока сполна возвращаю. В чем и расписуюсь».

И моего батьки расписка, что получил, тоже есть. А, Михалыч? Чего сидишь, не радуешься? У нас, купцов, честь превыше богатства. Вот гляди, обе эти бумажки рву, и живи ты здесь со своими книжками сколько хоть.

Бросил бумажки на пол и ушел. А Антон Михалыч, ползая на коленях, все бумажки собрал, сложил, как было, и читает по слогам, будто неграмотный. Когда же до подписи отцовой добрался, видит под ней число: «Декабря 20, года 1911».

— А отец-то за десять дней до этого помер, — похолодел Антон Михалыч. — Кто же за него расплатился?..



Предсказание


Не любопытствуй о будущем, но распоряжайся настоящим в свою пользу. Если будущее принесет тебе нечто доброе, то оно придет, хотя бы ты об этом не знал. А если оно скорбное, ты станешь наперед томиться скорбью.

В конце прошлого века в нашей дождливой северной столице жили три молодых человека. Сблизило и подружило их то обстоятельство, что все трое успешно закончили Академию искусств и теперь, каждый по мере своих сил и таланта, вдохновенно творил.

Аркадий, быстрый, порывистый красавец, несмотря на молодость, был уже очень известным живописцем. Все говорили о нем как о надежде русского искусства.

Молчаливый, сосредоточенный и замкнутый Федор писал глубокие, серьезные книги, которые восторженные почитатели его называли классикой.

Тихий, мечтательный и рассеянный Павел был композитором, однако в музыке его ничего особенного не было и никого она, увы, не трогала.

Однажды дождливым вечером все трое сидели на Невском, в маленьком артистическом кафе, и Аркадий, как всегда возбужденно жестикулируя, рассказывал о приехавшей в город из Европы прорицательнице, которая на закрытых спиритических сеансах предсказывает будущее.

— И что удивительно, — восторженно говорил Аркадий, — все предсказания сбываются! Тысячи доказательств! Я думаю, нам следует сходить.

— Ну что ж, — задумчиво покусывая ноготь, сказал Федор, — это забавно. Мне как раз нужен необычный герой для книги.

— Опомнитесь, друзья мои! — взволнованно воскликнул Павел. — Этого никак нельзя делать!

— Это еще почему?! — возмутился Аркадий.

— Да потому, что эта колдунья, или как там ее, пытается раскрыть замысел Божий, а его никто, кроме Него Самого, не знает! И, если Господу угодно, чтобы мы не знали своего будущего, для нашего же, без сомнения, блага, то не дерзко ли прибегать к ворожбе и гаданию?! Не оскорбление ли это Бога?

— Ну, опять ты за свое, Павлуша! — вздохнул Федор. — Ты же знаешь, Господа мы почитаем, в церковь ходим, молимся, однако профессия у нас такая, что мы бок о бок с тайной ходим. Ну что такого случится, если мы краешком глаза заглянем в тот неизвестный и загадочный мир? Может, после этого мы станем творить так, как этого никто прежде не делал!

— Делайте как знаете, только это грех! — неожиданно для себя твердо сказал Павел и ушел.

Аркадий же с Федором, не откладывая на потом, пошли в гостиницу «Англетер», где в большом, затененном зале проходил спиритический сеанс. За громадным круглым столом, покрытым черным бархатом, сидели, сцепившись руками, бледные, с застывшими глазами мужчины и женщины и, будучи в гипнозе, напряженно слушали холодный, нечеловеческий голос, исходящий от старой, похожей на лесную ведьму прорицательницы.

Она сидела в глубоком кресле, бессильно опустив руки, Глаза ее были закрыты, посиневшие губы плотно сжаты. Кто же говорил вместо нее? Кто заставлял трястись тяжеленный стол? Кто невидимо поднимал в воздух карты, гасил и зажигал свечи, чертил на столе мелом непонятные магические значки? Свинцовая, гнетущая тяжесть парализовала волю Аркадия и Федора и заставила подчиниться властному, жестокому голосу.

— Подойдите к столу и положите руки на мою печать! — приказал голос, и молодые люди, как лунатики, медленно подошли и положили руки на холодно мерцающую перевернутую звезду.

— Вы хотите знать свою судьбу. — Колдунья приоткрыла бесцветные глаза, пытливо оглядела молодых людей и вновь как бы помертвела. Голос же — откуда-то издалека — изрек: — Ты, художник, прославишься, будешь знаменит и богат! Твои картины будут во всех музеях мира. Ты, писатель, умрешь в нищете и забвении, потому что никто не будет читать твоих книг!

Бог не допускает видеть нам падших бесов, иначе бы все в том зале увидели тьму безобразных существ, бесшумно носящихся над головами людей и беззвучно хохочущих над подавленным, обескураженным Федором и взволнованным, счастливым Аркадием.

Что же было дальше? Федор, и так склонный к меланхолии, с горя запил, писать совершенно бросил, зачем, мол, ведь все без толку! Известно ведь, какая судьба у моих книг. И постепенно о нем все забыли.

Аркадий же, окрыленный обещанием чудесного будущего, зажил праздно и весело, рисовать почти перестал, зачем, мол, жизнь молодую в мастерской губить, все равно ведь прославлюсь! Однако талант, Богом данный, каторжным трудом не взлелеянный, соленым потом не политый, всходов не дает и чахнет, как нежный цветок без влаги.

Когда Аркадий опомнился наконец и непослушными руками за кисти взялся, с ужасом увидел: оставил его гений, и в отчаянии голову в петлю сунул, чем очень сатану потешил. Ведь самоубийство — это жертвоприношение сатане.

Вот и узнали они будущее свое. А все могло быть иначе, если бы не пытались они Божий промысел изменить, как случилось с тихим Павлом, который кротко, не жалуясь на судьбу и на Бога, занятий своих музыкой не бросил и хоть не стал всемирно знаменитым композитором, пьесы его до сих пор на концертах исполняют.

Да… Не спит враг наш дьявол! Издревле низринут он из рая и потому до сих пор не позволяет никому восходить на небо, ввергая человека во всяческие грехи или же открывая ему будущее.



Зависть


Случилось это неподалеку от самого глубокого в мире озера Байкал. Жили здесь, в небольшом городке, две подруги. Одна — тихая и задумчивая Вероника, вторая — быстрая и веселая Татьяна.

Не было дня, чтобы подруги не встретились, не пошептались про свои секреты. Одна другую ни разу не обидела — ни словом, ни делом, ни даже помышлением.

Все бы хорошо, да только городок этот на женихов беден был, а девушкам уж по двадцать годков стукнуло. Но вот однажды, после проигранной нами афганской войны, вернулся сюда молодой офицер. Служить дальше он не мог: хромал от ранения, но вот местным молодушкам хромота эта геройская и бравые усы помехой не стали, а даже наоборот.

Стали его на разные вечера и на ужины приглашать, где он, сначала стесняясь, а потом все более возносясь, рассказывал доверчивым провинциалам о своих подвигах и наконец договорился до того, что если б не он, Владимир, душманы уже в Москве были.

Конечно, не влюбиться в такого героя могла только столетняя слепая старуха. Наши же подруги, Татьяна и Вероника, были от него без ума. Только о нем и говорили: да как он глянул, как ус подкрутил, как задушевно боевую песню под гитару пропел. Однако в двух разом нельзя влюбиться, а вот в одну, а именно в Веронику, этот офицер влюбился и через неделю предложение сделал. Родители были польщены, Вероника счастлива, отвергнутая Татьяна сочла себя оскорбленной, будто пощечину ей при всех залепили, и, обидевшись на весь белый свет, перестала бывать на людях и даже на свадьбу к бывшей подруге не пошла.

Сидит взаперти в своей комнате, плачет, не ест, за собой не следит. А зачем? Все равно вся жизнь коту под хвост. А бес зависти тут как тут! Заботливый такой, участливый. Сидит пригорюнившись и шепчет ей на ухо:

— И какая же ты несчастная! И какая же ты одинокая, всеми брошенная! И на кого же он, изменник хромой, тебя променял! Да разве сравнить тебя с этой белобрысой Вероникой? У тебя-то волосы как волна по плечам разлилась, а брови-то, брови густые, соболиные, сразу породу видно. Не то что у этой деревенской — три волосинки над глупыми глазами торчат. А у тебя глаза-а-а — ни у одной заморской артистки нет таких! А кожа-то, кожа! Не то что у этой, вся веснушками забрызгана!

Не-е-ет, не мог Владимир так просто от такой красоты отвернуться… Это его Вероника каким-то заговором приворожила. Не иначе!

— Да-а… да-а… приворожила, — как в тумане шепчет Татьяна. — Вот оно что!..

— Ладно бы она только Владимира околдовала, — наседает бес, — она и на тебя порчу навела. Глянь-ка в зеркало! Видишь? Круги черные под глазами, морщинки скорбные возле рта, осунулась, похудела. Всю красоту твою она по капельке выпивает, вон какая ходит здоровая и веселая, над твоим горем потешается. Бедная ты, бедная! Скоро так тебя иссушит, платья как на вешалке висеть будут.

Татьяна в зеркало глянула — и не узнала себя. Какая-то незнакомая девица тяжелым, угрюмым взглядом на нее уставилась, и двадцать лет ей никак не дашь.

— Вот что она со мной сделала, ведьма…

— И за что, за что?! — не унимается подлый бес. — Тебя, такую добрую, такую ласковую, со свету хочет сжить! Хохочет небось над тобой, целуется со своим красавцем, а ты со своей скромностью чахнешь здесь.

— У-у, змея! — гневно сжала губы Татьяна.

Глаза у нее вдруг стали узкими и желтыми от ярости, а внутри такой адский пламень зависти вспыхнул — все хорошее, что в душе до сих пор цвело, вмиг обуглилось и почернело.

Бес доволен! Ногами сучит, хвостом вертит, черным язычком щелкает! Ведь такое жилище для него Татьяна сама приготовила, да так скоро! С другими годами возиться приходится.

— Так, так, милая! — подзадоривает поганый. — Нельзя этой гадюке прощать! Как она тебе, так и ты ей отплати. Она жениха к себе приворожила, и ты его тем же манером перемани!

Татьяна с деньгами к бабке-ворожейке под вечер, чтоб не видели, явилась. Бабка страшна, как кикимора болотная! Вся в бородавках, глаза мутные, как лужи, голова трясется, на весь рот два желтых зуба, как у змеи, торчат.

— Не робей, — шепчет бес, — вот такая-то и может навечно приворожить. Чем колдун страшней, тем крепче слово его!

Бабка все про Веронику с Владимиром вызнала, деньги за телевизор схоронила, заставила Татьяну крестик с себя снять, а то он ворожить мешает, и такой завывальный шабаш с паленой серой, толчеными волчьими зубами и плевками по углам закатила, что под конец от своего бесовского усердия на пол без сил повалилась.

— Все-о-о!! — хрипит. — Твой он теперь, как прилитый к тебе будет.

И влилась ее ядовитая ворожба в сердце Владимира, стал бес его искушать. Попустил Господь ему такое искушение, а он и не справился с ним. Стал Владимир сердиться по пустякам, ссориться с женой, видеть в ней только плохое и в конце концов ушел из дому.

Недолго одиноким гулял, с Татьяной сошелся. Татьяна рада! Каждый день заклятой подружке звонит: что, мол, получила?

Что же Вероника? Конечно же, плакала и убивалась, но батюшка в церкви не позволил ей отчаиваться и наказал ей молиться за обидчиков своих и простить их, иначе душу свою погубишь.

— Да как же, батюшка, я за них молиться буду? Они же от молитв моих еще злее стать могут и еще больше вредить станут!

— Молиться за врагов своих надо не за умножение их злобы, а умножение их любви и искоренение ненависти. Начинай свой день с молитвы о ненавидящих и обидящих тебя, иначе о мести начнешь думать и на их путь сама встанешь.

Так Вероника и стала делать. Свет в храме от свечи, а в душе от молитвы, и у нее от этой простой, бесхитростной молитвы душа освещалась.

— Господи! Ненавидящих и обидящих нас прости! От всякого зла и лукавства ко братолюбию и добродетельному настави жительству. Смиренно молю Тебя: не дай ни единому из них погибнуть ради нас, но всем спастись благодатию Твоею, Боже Всещедрый!

Но, видно, мерзкий бес уши Владимиру паклей законопатил, душу камнем заложил. Не дошли до него молитвы. Трех месяцев не прошло, как и Татьяна ему в тягость стала. Орал на нее, бил даже и тоже ушел к другой женщине.

От ворожбы счастья не жди. Кто на другого сглаз насылает, сам от него умирает. Вот и Татьяна слегла.

Что с ней, врачи понять не могут. Высохла вся, пожелтела, как старая бумага, не встает почти, но в глазах по-прежнему ненависть полыхает.

Что с ней было, когда Вероника с цветами навестить ее пришла! Просто взбесилась.

— А-а-а! — шипит. — Цветочки на мою могилку принесла! Не дождешься, тварь, я еще тебя переживу!

— Да что ты, Танечка! Что ты говоришь? — чуть не плачет Вероника. — Я помочь тебе хочу. Ну что теперь злиться? Ни у меня, ни у тебя Владимира теперь нет. Чего же нам делить, зачем ссориться? Давай я у тебя приберу, поесть тебе приготовлю…

— Не-е-ет!! — как ужаленная завизжала Татьяна. — Обед она приготовит! И мышьяку в кастрюльку, да?! Ничего мне от тебя не надо! Пошла прочь отсюда!! Добренькая какая!

Да… Злой, завистливый человек видит всех такими, каков сам есть. И это естественно, ведь больной желтухой видит всех желтыми.

Бедная Вероника, плача, о своем горе священнику рассказала. Он повздыхал, погладил ее по голове и сказал:

— Псы, когда их кормят, делаются кроткими. Львы, когда за ними ходят, делаются ручными, а завистник еще больше свирепеет, когда ему добро оказывают. Бес зависти добра не выносит. Если не покается твоя подруга в этом грехе, сгорит в своем же пламени.

Так и случилось. Довел-таки бес Татьяну до смерти и, как ворон с добычей, помчался с ее душой в преисполню, но Ангел Господень ему дорогу заступил.

— Отойди! — злобно верещит бес. — Наша она!

— Почему ваша?! — грозно сказал Ангел.

— Да потому что завистница!

— А-а… — вздохнул Ангел. — Забирай.

Завистник никогда не попадет на небо, ведь и там он не радовался бы, а отравлялся блаженством других.



Чудо у Черного камня


Жили-были муж и жена. Жена хорошая, тихая, набожная, а мужик сначала тоже ничего был, а потом бес его зеленый попутал, стал потихоньку спаивать и довел до того, что мужик все в доме пропил.

Сидит однажды в кабаке, ничего ему не подносят, и думает: «Эх, кабы кто графинчик поставил — жену бы отдал».

Только подумал, глядь — а рядом уж сидит какой-то усатенький, и откуда он взялся-то?

— Что, — говорит, — выпить хочешь, а не на что?

— Да, — вздыхает мужик, — кто бы дал денег, я б ему жену продал.

— Я тебе дам! А жену приведешь тогда, когда все до копейки потратишь, и в тот же день, как солнце сядет, оставь ее у Черного камня, что у гиблого болота.

Накрыл усатенький кепку мужика своей сухонькой рукой с желтыми ногтями, и сейчас же в ней серебро зазвенело! Началось у мужика веселье каждый день, а если ноги еще таскали, то и ночь. А деньги-то тают и тают, тают и тают и совсем растаяли.

В тот же вечер говорит мужик своей жене:

— Собирайся, пойдем к Черному камню. Мне один дружок по пьянке проболтался, что под камнем клад схоронен. Откопаем и заживем безбедно.

Ничего не сказала жена, только посмотрела на него печально-печально, платок темный накинула, и пошли они. А идти надо было мимо Церкви Рождества Богородицы.

Вот жена и говорит:

— Подожди меня здесь, а я схожу помолюсь, чтоб клад этот нам достался.

Вошла она в храм, подошла к алтарной чудотворной иконе Богородицы и стала, бедная, со слезами молиться, да не о кладе, а чтоб спасла Богородица ее беспутного мужа. И так долго она молилась, что села без сил на скамью и уснула незаметно.

Пресвятой Богородице стало так жаль эту женщину, что Она сошла с иконы, накинула на себя ее платок и вышла на улицу к ожидавшему мужику. Тот впотьмах ничего не заметил и повел ее к Черному камню.

Только они пришли, как подул сильный ветер, зашатались вековые дубы, и из леса вылетел и сел на камень дух злобы, тот самый усатенький, что к мужику в кабаке подсел. Был он не как прежде — в пиджаке с пуговицами, а в своем козлином обличье — мохнатый, рогатый и с хвостом.

— Привел, — вопит, — жену?!



А у мужика от ужаса волосы дыбом, стоит как пень, а бес прыг к Богородице и только Ее за руку цапнуть хотел, как скинула Она с себя платок и осенила беса крестным знамением. Будто вихрем черта назад отбросило и башкой об камень треснуло.

— Ты кого привел?! — визжит. — Богородицу привел, мать Иисусову!! — Завертелся волчком на одном месте и с визгом в лес улетел.

Богородица в тот же миг пропала, а мужик с вытаращенными глазами, на коленках, один возле камня остался. Дошло до него наконец, кому он жену продать хотел и кто спас ее. Ткнулся головой в землю, помолился и побег из лесу без оглядки, а когда с церковью поравнялся, оттуда жена его вышла, взяла его под руку, и пошли они домой как ни в чем не бывало.

С тех пор мужик пить бросил и жену не обижал — боялся, ведь сама Богородица за нее заступилась.



Параскева Пятница


Много веков назад, когда святая великомученица Параскева Пятница отошла к Господу, а тело покоилось в храме, город, где она жила, осадили жестокие сарацины.

Несчастные жители укрылись за каменными стенами и со слезами молили Бога пощадить их — уж больно силен и свиреп был враг.

Глубокой ночью в том храме, где лежала в гробу святая, вдруг сами собой вспыхнули все свечи, бесшумно отворились тяжелые двери, и в собор вошли два чудных образом Ангела.

— Вставай, Параскева! — сказали они. — Господь послал нас забрать тебя, ибо обречен этот город и завтра будет погублен.

Параскева встала из гроба, скорбно выслушала Божьих посланцев, заплакала и сказала:

— Не уйду из города этого, а останусь с его людьми, ибо не хочу бросать их в беде.

— Не гневи Господа, Параскева! — грозно сказали Ангелы. — Не перечь воле его!

Но не послушала их Параскева, легла опять в гроб, и все свечи тотчас погасли.

Хоть и рассердился на нее Господь, однако решил покарать безбожных сарацинов. Рано утром обрушились на них с неба страшный гром, сверкающие молнии и раскаленные камни, но, видно, сатана, покровитель сарацин, не дал им всем сгинуть и тайными ходами впустил в город.

Мало было сарацинскому царю крови и награбленных сокровищ, решил он увезти в свою страну и святыню — гроб с Параскевой Пятницей.

Однако случилось чудо. Сколько бы лошадей ни впрягали в повозку, не могли сдвинуть ее с места!

Тогда опозоренный царь милостиво разрешил горожанам выкупить свою святую.

— Принесите мне столько золота, сколько она весит, — велел хитрец.

Каждый житель, любя святую, принес спрятанное на черный день. И когда ничего более не осталось у них, положили все золото на одну чашу весов, а Параскеву — на другую. И вновь свершилось чудо! Чаша с золотом перевесила. Тогда сняли часть золота и вновь взвесили, и опять оно перевесило. И так снимали и снимали до тех пор, пока на чаше не осталось всего три золотых монеты.

Сарацинский царь, пораженный этим чудом, спешно покинул город, а нетленные мощи святой Параскевы Пятницы до сих пор покоятся там же и совершают множество чудесных исцелений больных.



Плачущий Ангел


На Новый год к бабушке Акулине в маленькую деревню приехала внучка Маша. Через три дня родители уехали в город, а Машу на неделю оставили.

Маше очень нравилось, когда бабушка называла ее по-взрослому: мать моя.

— Ну, мать моя, подымайся.

— Так рано?!

— Как рано?! Куры уж два яичка тебе снесли, а Васька усатый мыша поймал.

— Тоже мне? — хитро прищурилась Маша.

— Вставай, вставай, соня, а то я в церковь опоздаю.

— А я? Ты что же, меня не возьмешь?

— Да ведь, мать моя, родители твои строго-настрого мне перед отъездом наказали ни про Бога, ни про церковь тебе не рассказывать.

— А почему?

— Потому, мол, что Бога нет, а в церковь только неграмотные старушки ходят.

— А на самом деле Бог есть?

— Конечно, есть, — перекрестилась бабушка, — вот Он, — и показала на темную икону в углу.

Маша в длинной белой рубахе прошла через всю избу к иконе, влезла на стул и долго глядела на кроткую красивую женщину с ребенком на руках.

— Вот этот маленький мальчик — Бог? — удивилась она. — А это его мама?

— Да. Младенца зовут Христом, а Богородицу, как и тебя, — Мария.

— Правда?! — ахнула Маша.

Маленький теплый огонек от лампады вздрогнул, и в его неверном свете Маше показалось, что Богородица чуть заметно улыбнулась. Она удивленно оглянулась на бабушку: видела ли она, но бабушка старательно отрезала от каравая душистые ломти черного хлеба.

— Ну ты пока ешь, а я в церковь схожу. Праздник сегодня большой — Рождество Христово.

— А где Он родился, в Москве?

— Нет, в жаркой стране Палестине, в простой пещере, где коровы да козы жили.

— Если ты меня с собой не возьмешь, — серьезно сказала Маша, — я вот так, босая, в одной рубахе, выйду на двор и закоченею на холоде.

— Что ты, что ты, мать моя! — испугалась бабушка. — Ладно уж, пойдем.

Ах, какой чистый, искристый снег засыпает на Рождество всю Россию! Идут Машенька с бабушкой по белому хрустящему ковру в церковь, а за ними толстый Васька торопится, будто его звали.

На краю села, на белом пригорке, ждала их маленькая разрушенная церковь. Ни крестов, ни куполов, ни самой крыши на ней не было. Одни стены. Снег тихо кружился внутри церкви и падал на седую голову старенького священника. Он стоял по колени в снегу, а в руках держал праздничную икону.

Мягкий теплый свет шел от нее. Ни одна снежинка не упала на счастливую Богородицу, лежавшую в пещере рядом со спеленутым Младенцем.

«Как хорошо, что маленький Христос не в России родился, — думала озябшая Маша. — Он бы у нас замерз. И в пещерах наших не коровы, а волки живут».

После молитвы батюшка сказал:

— Братья и сестры! Семьдесят лет назад пришел в Россию антихрист и внушил неразумным детям ее сатанинские помыслы, и стали они уничтожать друг друга, веру христианскую и святые церкви. Вот и наша церковь сколько лет калекой простояла, и не позволяли нам помочь ей и молиться здесь.

Горячая капля упала сверху на Машину щеку. Она удивленно подняла глаза и увидела, что бабушка Акулина, низко опустив голову, горько плачет.

— Бабушка, ты чего? — прошептала Маша.

— Но вот вчера, — продолжал священник, — перед Светлым Рождеством Христовым отдали нам церковь и позволили отремонтировать ее. Только вот денег не дали, — смущенно закончил батюшка.

— Ничего, отец Александр, не печалься, — бодро сказал дед Степан. — Бог нас не оставит, да и мы святому делу поможем.

Он сунул два пальца за рваную подкладку старой, как он сам, шапки и выудил оттуда 10 рублей. Видать, от старухи спрятал для каких-то своих дел.

— А ну, православные, поможем кто чем может, — и бросил в шапку свою заветную десятку.

Потянулись к шапке руки с рублями немногих стариков, что пришли в церковь, а бабушка Акулина торопливо развязала свой белый платочек, достала аккуратно сложенные деньги и сунула Маше в руку.

— Пойди, положи в шапку.

— Не… Я боюсь. Ты сама положи.

— Мне нельзя, — горестно сказала бабушка и подтолкнула Машу к деду Степану.

— Тебе кто же, красавица, столько денег дал? — удивился дед.

— Бабушка Акулина, — испугалась Маша.

— Ой, Акулина, никак, всю свою пенсию отдала? — ахнула тетка Варя. — На что жить-то теперь будешь?

— Да козу продам или кур, — смутилась бабушка.

— Спаси тебя Бог, Акулина, — тихо сказал священник. — А как внучку-то звать?

— Мария.

— Ты первый раз в церкви?

— Да, — пролепетала Маша.

— Ну вот, не только Христос сегодня родился, но еще одна христианская душа. — Потом наклонился и сказал ей тихонечко на ушко: — Ты сегодня попроси у Господа что хочешь, и Он обязательно это исполнит.

— Правда? — удивилась Маша.

Когда шли домой, Маша часто поглядывала снизу на бабушку и все хотела спросить ее, но та шла молча и о чем-то думала. Наконец Маша не выдержала:

— Бабушка, а почему тебе нельзя деньги в шапку класть?

Бабушка остановилась, оглянулась на церковь и сказала:

— А потому, что церковь эту муж мой с товарищами своими разорил.

— Дедушка Ваня?! — испугалась Маша.

— Да. Приехал в 20-м году из города какой-то начальник с наганом, собрал их, дураков молодых, сказал, что Бога нет, и приказал. А они и рады стараться. С хохотом крест наземь своротили и крышу раскидали.

Маша, не веря, стояла с открытым ртом.

— А потом?

— А потом, через много лет, прибежал мой Ваня как-то вечером с поля белый как снег, дрожит весь. Что такое? — спрашиваю. А он, будто безумный, на меня глядит и шепчет: «Иду я, — говорит, — сейчас мимо церкви, смотрю, возле нее кто-то в длинной белой рубахе стоит. Что такое? Подошел, гляжу: какой-то парнишка. Волосы будто золотые, лицо какое-то невиданное, и плачет, „Тебя кто обидел?“ — говорю. А он мне: „Ты, Иван!“ — „Как это?“ — спрашиваю. „Ведь это ты сломал мою церковь!“ — говорит. „Да ты кто?“ — „Я, — говорит, — Ангел ее“. И исчез. Это что же, Акулина, значит. Бог есть?»

И с той ночи спать перестал, а потом заболел и умер. А перед смертью так плакал, бедный…

До самого вечера Маша сидела у окна, думала и рассеянно гладила разомлевшего от счастья толстого Ваську.

— Ну, мать моя, — сказала бабушка, — одевайся. Пошли по обычаю родителей греть.

— Кого греть? — не поняла Маша, но быстро оделась и на двор выскочила.

А посередине синего-синего от луны двора куча старой соломы лежит. Бабушка перекрестилась и зажженной свечой подожгла ее.

Жаркий огонь охватил сено, высокий столб белого дыма взвился в черное звездное небо.

— Ой, бабушка, гляди! — вскрикнула Маша. — По всей деревне костры зажгли!

— Вот и хорошо, вот и погреем на том свете родителей своих.

— А… дедушку тоже погреем? — неуверенно спросила Маша.

Бабушка глядела в то место на небе, куда упирался столб дыма, и тихонько кивала.

«Может, она там своего Ваню разглядела?» — подумала Маша и спросила:

— А ты дедушку простила?

— Я-то простила, а вот Господь простил ли? Не наказал ли его на небе какой страшной карой?

Когда вернулись с мороза в теплую избу, бабушка из таинственного темного подпола принесла большую миску квашеной капусты с красными капельками клюквы и тугих моченых яблок, а из печи вытащила крепенький, поджаристый пирог с грибами.

— Ну, внученька, со Светлым Рождеством тебя! — улыбнулась бабушка. — А вот от меня подарочек.

И подала маленький сверточек.

Маша осторожно развернула пожелтевшую газету и ахнула. Кроткая Богородица с младенцем на руках застенчиво улыбалась ей с маленькой иконы.

— Бабушка, — не сводя глаз с Христа, тихо спросила Маша, — я уже могу попросить у Него?

— Проси, проси. Он никогда детям не отказывает.

— Дорогой Господи! — с верой сказала Маша. — Пожалуйста, не ругай на небе моего дедушку. Прости его. А я Тебя буду любить сильно-сильно. Всю жизнь.

Твоя Мария.



Бражник в раю


Послал Господь Ангела взять душу бражника, горького пьяницы, и поставить его у ворот пречистого рая, посмотрим, мол, что он делать станет.

Стал бражник толкаться в ворота пречистого рая, а за воротами апостол Петр спрашивает:

— Кто это там в ворота толкается?

— Это я, бражник, и желаю с вами в раю жить!

— Иди отсюда! — рассердился Петр. — Здесь бражники не водворяются, а только в аду.

— Господин мой, голос твой слышу, а лица не вижу и имени твоего не ведаю, — смиренно говорит бражник.

— Я — Петр-апостол, который имеет ключи от сего рая.

— Помнишь ли ты, господин мой Петр, когда Господа нашего Иисуса Христа на судилище повели и тебя вопрошали: ученик ли ты Его, а ты трекратно от него отрекся? Если б не слезы твои и покаяние, не быть тебе в раю, а я хоть и бражник, но от Господа не отрекался.

Устыдился Петр и отошел от ворот рая. Во второй раз бражник толкается в ворота. Подошел мудрый царь пророк Давид и спрашивает:

— Кто там толкается в ворота пречистого рая?

— Это я, бражник, и желаю с вами в раю жить!

— Отойди отсюда, человек! Здесь только праведники живут, а вам в аду уготована мука вечная.

— Господин мой, голос твой слышу, а лица твоего не вижу и имени твоего не ведаю, — покорно говорит бражник.

— Я есть царь и пророк Давид.

— А помнишь ли ты, царь Давид, как слугу своего Урию на войну услал и повелел его там смерти предать, а жену его к себе в прелюбодеяние принял? Если бы не слезы твои и покаяние, не быть тебе в раю.

Смутился царь Давид и отошел от ворот.

В третий раз стал толкаться в ворота бражник.

Подошел к воротам Иоанн Богослов и спрашивает:

— Кто стучится в святой ран?

— Это я, бражник, и желаю с вами в раю жить!

— Уйди отсюда, грешник! Не здесь твое место, а в огне кромешном.

— Господин мой, голос твой слышу, а лица твоего не вижу и имени твоего не ведаю.

— Я — Иоанн Богослов, любимый ученик Христа.

— О, господин мой Иоанне Богослове! Не сам ли ты написал в Евангелии, что любите друг друга? А сам ныне меня ненавидишь и от ворот гонишь! Или отрекись от письма руки своей, или вырви лист, тобой написанный.

Покраснел Иоанн и отошел от ворот, а Господь улыбнулся и велел Петру впустить бражника.




Загрузка...