Стать популярным легко. Удержать популярность трудно.
Что такое хорошая песня? Об этом будут спорить всегда.
Но песне надо отдавать себя сполна
Есть у меня слабость – уж очень л влюбчив и часто меняю предметы своей любви. Причем каждый раз я уверен, что именно эта и есть та, о которой я всегда мечтал, и никогда не любил я так сильно, как теперь. Но проходит время, и я влюбляюсь в другую и ей отдаю все свое сердце, конечно, навсегда, а потом снова влюбляюсь в новую песню.
А как не влюбляться, если появляется новый композитор, с новой музыкальной мыслью, с новыми мелодическими рисунками и в его песнях наша жизнь начинает петь по-новому. Все это поражает мое воображение, мое слабое сердце – и я влюбляюсь.
Я не могу упомянуть ни одного композитора, песни которого я бы пел не любя. Все, сыгравшие свою роль в развитии песенного жанра, из тех, с кем мне пришлось столкнуться на сорокалетнем песенном пути, – каждый по-своему мне дорог, каждый по-своему затронул мое сердце, и каждому из них я бесконечно признателен за творческое содружество – за то, что они понимали меня и я понимал их. Ведь только из такого взаимопонимания композитора, поэта и исполнителя и рождается настоящая творческая удача.
Но первое мое слово о Дунаевском.
Все друзья Дунаевского называли его ласково «Дуня».
Впервые я встретился с ним в Москве в 1923 году. Несколько актеров решили составить комический хор. То ли это было нужно для очередного капустника, то ли для какого-то спектакля – не помню, но встречу у рояля с Дуней не забуду никогда. Я был ошеломлен той необыкновенной изобретательностью и юмором, с которыми Дунаевский «разделывал» разные песни, внося в них такие музыкальные обороты, которые кто другой вряд ли мог и придумать.
Поразительно было видеть, как работал Дунаевский. Он мог сочинять музыку, не прикасаясь к роялю. Оркестровку же писал без партитуры и со стенографической скоростью, раскладывая листы бумаги на столе.
Все было весело и необыкновенно музыкально. Улыбка играла на его лице. Пальцы скользили по клавиатуре. И мне казалось, что и пальцы тоже посмеиваются.
Эта первая яркая встреча мне очень запомнилась. Но не с нее началась наша дружба. Дружба пришла позже.
1930 год. Ленинград. «Мюзик-холл». Дунаевский – дирижер оркестра. Я выступаю со своей первой программой. Мы часто беседуем, сидя у рояля. И оба любим эти беседы. Мы оба молоды. Оба готовы, погрузившись в море звуков, мечтать и не замечать всего, что нас окружает.
– Исаак Осипович! – кричит помощник режиссера. – Вас ждут на сцене. – Но Дунаевский ничего не слышит и продолжает играть. Для того чтобы его остановить, его нужно схватить за руки. Именно это я и делаю:
– Дуня, – говорю я, – тебя зовут.
Он как будто просыпается:
– А? Где?
– Тебя зовут на сцену.
Он нехотя встает, и в глазах его скука. Туда, куда его зовут, он идет нехотя. Там уже другая жизнь. Там репетиция. Там огорчения. Кто-то взял не ту ноту, кто-то фальшиво спел, кто-то неритмично танцует. Нет порыва, нет вдохновения, значит – нет и творчества. И ему скучно.
Когда я ему однажды сказал:
– Дуня, что бы нам такое сделать, чего еще в моем джазе не было? – он улыбнулся, характерным жестом почесал сначала лоб, потом кончик носа и ответил:
– Давай сядем к роялю.
Только этого я и ждал. Я знал, что раз он сел к роялю, он от него не отойдет, пока вдоволь не напьется сам и не напоит меня музыкой.
Сколько мы просидели тогда у рояля, я не помню, очень долго. Мы забыли обо всем на свете. Бесконечной чередой неслись мелодии русские, поражавшие молодецкой широтой и удалью, украинские, трогавшие лирикой и весельем, еврейские, с их грустью и сарказмом. – Так возникла программа «Джаз на повороте», а потом «Музыкальный магазин», а потом «Темное пятно», «Веселые ребята». Это было время наиболее частых наших встреч, совместной работы, тесной дружбы. Когда я переехал в Москву, наши встречи стали редкими, но и тут творческая дружба не прерывалась. Песни Дунаевского постоянно появлялись в наших программах: «Песня первой любви» на стихи Матусовского, «Дорогие мои москвичи» на стихи Масса и Червинского и сколько еще других. Именно нашим коллективом была исполнена и последняя песня Дунаевского «Я песне отдал все сполна».
А равнялись ли его человеческие достоинства его таланту? Да, он был умен. Умел не просто мыслить, а мыслить философски. Он был прекрасный оратор. Слушать его выступления было наслаждением. Он был хороший товарищ. Он был патриот. Он был романтик.
Когда Дунаевского уже не было, а мне приходилось на сцене исполнять его песни, к горлу подкатывал комок, и я боялся, что появятся предательские слезы. Вы скажете, что это сентиментальность. Может быть. Я ее не стыжусь. Я только хочу, чтобы ее не видели у меня на сцене – не за этим приходит к нам зритель. Но здесь, на страницах этой книги, позвольте мне погрустить об утраченном друге. Его нет, и можно, предавшись воспоминаниям, лить слезы.
Это тебе, мой читатель, я рассказал о нашей с ним дружбе, а теперь я обращусь к нему самому:
Дорогой Дуня! Вспоминаю нашу первую встречу. Москва. «Аквариум». Я тебя не знал. Мы впервые сели у рояля, ты играл, импровизировал и с каждым аккордом в сердце моем рождался восторг перед тобой, твоей фантазией, перед искренностью твоего чувства.
Я полюбил тебя – музыканта, тебя – художника.
Потом много лет мы были творчески неразлучны. Сколько радостей и огорчений испытали мы в те годы!
Вот мой рояль, за которым ты сидел, по клавишам которого скользили твои пальцы, создавая песни «Веселых ребят».
Он цел, этот рояль. Он звучит, блестит, он даже не старится, но он меня больше не радует. В нем умолкла твоя душа. Тебя нет. Нет Лебедева-Кумача. Нет вашего чудесного содружества. Правда, то, что ты оставил нам в наследство, – огромно. Как-то в одном из своих выступлений, говоря о тебе, поэт Михаил Матусовский сказал, что даже того из твоего творчества, что ты отбрасывал как ненужное и, по твоему мнению, неудачное, хватило бы другому композитору на всю его жизнь.
Песни – как люди: они рождаются и продолжительность их жизни разная. Одни, плохие, умирают быстро, другие, хорошие, живут долго. Правда, с людьми часто бывает наоборот: хорошие умирают. А плохие живут и живут. Это, конечно, не закономерность, но, к сожалению, часто так случается.
Для того чтобы творить, людям нужна любовь, любовь к человеку. Надо желать людям добра, надо радоваться успехам других, и тогда твое творчество делается настоящим и радостным. Ты любил и тебя любили.
Помню, как ты умел увлекать людей не только музыкой, но и словом. И вот музыка твоя звучит все так же, увлекая и кружа в вихре радостного танца, зажигая сердце чудесной песней, но слова твоего мы не слышим, а как бы оно нам помогло… Да, слово твое мы не слышим, но незримо ты среди нас, потому что, где произносится слово «песня», – там ты.
Песня, чудесная песня, идущая от сердца художника к сердцу народа! Как смело и гордо ты шагал по этому пути, зажигая в людях пламенную любовь к Родине – «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…». Выражая великий оптимизм советских людей – «И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет…»
Я продолжаю шагать по этому пути, но уже не чувствую твой дружеский локоть. Я вспоминаю все, что создано тобой, и, как жаждущий путник в пустыне, пью из волшебного ручья, встретившегося мне на пути, прозрачную живительную влагу…
Мне не забыть, как я пришел однажды в Ленинграде к человеку, которого тогда совершенно не знал.
– Здравствуйте, – сказал я блондину с голубыми глазами, – я пришел попросить у вас песню.
Он смотрел на меня и улыбался, а в улыбке его было удивление. Не знаю, чему он удивлялся – моему ли приходу, моей ли просьбе, но он проиграл мне песню, и я сразу понял, что мне повезло. Песня называлась «Казачья-кавалерийская» и начиналась словами:
"Мой конь буланый, скачи скорей поляной —
Казачка молодая ждет…"
Эта была первая песня Василия Павловича Соловьева-Седого, спетая мною, и, если не ошибаюсь, вообще его первая песня. Потом в продолжение долгих лет я попеременно влюблялся в разные его песни: «О чем ты тоскуешь, товарищ моряк», «Я вернулся к друзьям после боя» и, конечно, в «Васю Крючкина» – они стали и моими и слушателей любимыми произведениями этого талантливого композитора.
Другой моей любовью всегда был и остается Марк Фрадкин.
«Вернулся я на родину», «Дорога на Берлин», «Здравствуй, здравствуй» – эти песни мне особенно дороги, потому что они писались и пелись в радостные дни окончания войны, и воспоминания о тех днях всегда связываются у меня с ними.
Так получилось, что из песен Бориса Мокроусова я пел только одну, но это был «Заветный камень» – одна из самых сильных наших песен по глубине своего чувства и содержания. Она хороша именно своей цельностью – музыка и стихи удивительно соответствуют друг другу. Стихи написаны поэтом, с которым меня связывала многолетняя дружба, Александром Жаровым. Вот уж о каких стихах не скажешь, что это «слова» песни! Меня это определение всегда коробит. Сказать о стихах «слова» – это все равно, что сказать о музыке «мотивчик». И всегда бывает обидно за хороших поэтов, когда об их стихах с эстрады говорят «слова». Произведения Лебедева-Кумача, Исаковского, Матусовского, Жарова, Долматовского, Ошанина и многих других наших поэтов, пишущих песни, заслуживают того, чтобы их творения называли стихами. – Не может быть хорошей песни, если в ней оба элемента не равноценны.
…Модест Табачников родился в Одессе, в городе, где из каждого окна раздавались звуки скрипки, рояля или виолончели, в городе, где музыкальность считалась одним из важных достоинств мальчика. И именно мальчиком, в детстве, Табачников начал увлекаться музыкой. То он играл в духовом оркестре, то в оркестре народных инструментов при фабричном клубе. Это продолжалось до девятнадцати лет, пока он не поступил в Одесскую консерваторию, в дирижерский класс, и тогда основным его инструментом стал рояль.
Композитором же Табачникова сделала Великая Отечественная война. Именно во время войны написал он свою первую песню «Давай, закурим» – прекрасная лирическая запевка всего его песенного творчества. Она стала одной из самых популярных, она сразу легла на душу и легко выдержала испытание временем.
Успех всегда великолепный стимул к творчеству. И за годы своей композиторской деятельности Табачников написал большое количество разнообразных музыкальных произведений: оперетт. обозрений, музыки к драматическим спектаклям, к кинофильмам и песни, песни, песни.
Песни Табачникова всегда привлекали своей мелодичностью и гармонической структурой. В каждой из них есть особый, свойственный Табачникову стиль и, главное, широкая доступность. Они так и ложатся в память. Кто из вас не напевал про себя или в компании «Маму», «У Черного моря», «Нет, не забудет солдат»?
Трудолюбие Табачникова поразительно – он написал музыку к пятидесяти одному драматическому спектаклю, к семи кинофильмам, семь оперетт, он написал более двухсот тридцати песен? Дай бог ему сил и здоровья на дальнейшее такое же активное творчество!
Читатель подумает, что я потому так хвалю Табачникова, что он одессит. Возможно.
Матвей Исаакович Блантер был первым композитором, с которым я познакомился в жизни. Тогда не было еще джаза, не было массовых песен, а были в Москве два человека – Блантер и Покрасс. Мне кажется, что и до сих пор недостаточно оценено то, что сделали два эти композитора – основоположника, я говорю это смело и со всей ответственностью, советской песни.
О существовании на свете Блантера я узнал после того, как услышал необыкновенную по своему музыкальному построению и оригинальности изложения музыкальной мысли песню «Возле самой Фудзиямы». А потом, когда мы познакомились и сдружились и когда я начал «промышлять» этим сложным трудом, песнопением, Матвей Исаакович щедро снабжал меня своей звонкой продукцией. Тут были «Утро и вечер», "Штурвальный с «Марата» и действительно всесветная «Катюша».
А уж кому мы по-настоящему все обязаны – и композиторы, и поэты, и исполнители – так это Дмитрию Яковлевичу Покрассу, заложившему первый камень, то-бишь первую ноту; в основание песенной страны. И как этот человек всегда понимал, что и когда надо написать? – «Марш Буденного», комсомольская песня «Дан приказ ему на запад», «Если завтра война», «Москва моя» – Покрасс всегда попадал в десятку, пуля в пулю.
Когда моя дочь была еще совсем маленькой девочкой, к ней на елку всегда приходило много сверстников. Среди других участников этого веселого праздничного действа был мальчик лет десяти, по имени Никита. Это был очень красивый мальчик, я бы даже сказал, необыкновенно красивый – светловолосый, лучезарно голубоглазый. Он уже недурно играл на рояле, умел всех смешить и даже сочинял музыку. Как-то он принес нам вальс, который назывался «Дита».
Я играл им на гитаре, пел песни, превращался в общем веселии почти в ребенка, но Никита относился ко мне почтительно и называл «дядя Ледя».
Прошло несколько лет, они стали девушками и юношами и называли меня уже по имени и отчеству.
Потом они стали молодыми людьми, Никита был уже музыкантом, композитором и называл меня просто «Ледя», правда, «на вы».
Потом я начал исполнять песни этого талантливого композитора, а у него поседели виски и он обрел право говорить мне «ты».
Вот что значит возраст, как он сглаживает разницу восприятии и отношений. И если бы сегодня Никита Богословский обратился ко мне «на вы» и по имени-отчеству, я бы подумал, что он на меня за что-то обиделся.
Этому композитору я обязан многими творческими радостями, потому что петь его песни «Темная ночь», или «Последний извозчик», или «Любимый город» – большое удовольствие. Равно как и слушать их.
Одно время меня даже упрекали в особом пристрастии к музыке Евгения Жарковского. Я никогда не отрицал этого пристрастия, потому что действительно пел много его песен: «Партизан Морозко», «Ласточка-касаточка», «Десять дочерей». Жарковский умел, да и сейчас умеет, писать хорошие песни, жаль, что я их с эстрады теперь уже петь не могу. Я не могу теперь воспользоваться творчеством многих композиторов, которые были так добры, что, написав песню, сразу приносили ее мне. Теперь они приносят свои песни другим певцам, а я, слушая эти хорошие песни, честно вам скажу, завидую.
Человек может прожить долго и не познать самого себя, не догадаться, на что он способен, какие огромные богатства таятся в нем. Делая изо дня в день одно и то же, он перестает верить в себя, ему начинает казаться, что на большее он не способен, и спокойно идет по узенькой дорожке. А услышав предложение свернуть на большую дорогу, он скромно отвечает: «Ну что вы, нет, она слишком широка для меня». Но иногда достаточно небольшого усилия, чтобы толкнуть его на эту дорогу. И тогда он сам и люди будут восторгаться его победным шагом.
Мне горько вспоминать замечательного композитора, создавшего множество чудесных песенных произведений, горько потому, что его уже нет, что он оставил нас слишком рано, когда огромный запас его творческих возможностей еще не был даже тронут.
Я говорю об Аркадии Островском.
Совсем юным он пришел в наш оркестр пианистом и аккордеонистом. С первых же дней меня восхищали его необыкновенная музыкальность, гармоническая изобретательность и неистощимая фантазия в аккомпанементном сопровождении как моего исполнения, так и других певцов нашего оркестра. В этом чувствовалась способность быть самостоятельным в творчестве. И мне было непонятно, почему этот человек, с такой чуткостью сопровождающий чужую музыку, не пишет своей.
– Ну почему ты не пишешь песни? – говорил я ему. А он отвечал:
– Не умею.
– Не верю. Либо боишься, либо не хочешь.
Он все улыбался, отнекивался, и никакие мои усилия не могли заставить его попробовать себя в композиторском деле. Однажды, разозлясь, я сказал:
– Хочешь не хочешь, а я научу тебя писать музыку. – Он иронически засмеялся, но я не понял, к чему относилась его ирония – к моей самоуверенности или к его стойкости.
– Ну что ж, попробуйте.
– Ты умеешь быстро записывать мелодию?
– О, это я умею!
– Вот смотри, я кладу на рояль часы. Десять минут – и я сочиняю вальс и фокстрот. А ты только записывай.
Каждый из нас сделал то, что должен был по уговору: я сочинил, а он записал.
– Вот, – сказал я, – так сочиняется музыка. Раз – и все.
Сочиненные мною танцы отнюдь нельзя было причислить к большому искусству, но сейчас дело было не в этом. Мне надо было его расшевелить.
– Вот тебе стихи Илюши Фрадкина. Сделай на них музыку.
Он опять отнекивался, но я настаивал. И через два дня он принес мне свою первую песню – «Я демобилизованный». Я спел ее в нашем концерте, а потом она была записана на пластинку.
Вскоре он написал следующую песню – на стихи С. Михалкова «Сторонка родная». А там, как говорится, пошло и пошло.
Через некоторое время он пришел ко мне и сказал:
– Батя, мне очень нравится писать музыку. В том, что я это делаю, виноваты вы. А раз виноваты, то и пострадайте. Я ухожу из оркестра, чтобы ничто не мешало мне заниматься любимым делом.
И он стал профессиональным композитором. А мы лишились отличного пианиста. Вот так всегда, укажешь человеку путь и на этом пострадаешь. Но в данном случае – мне не жалко, я подарил его всем.
"Пусть всегда будет небо,
Пусть всегда будет солнце,
Пусть всегда будет мама,
Пусть всегда буду я!" —
поется в одной из лучших его песен. Но вот его-то как раз и нет. Но его песни будут жить всегда, пока люди не разучатся петь.
Певец, рассказывая о своей жизни, не может не говорить о композиторах. Об одних я писал подробно, о других сжато, о ком-то сказал несколько эскизных слов. Почему так? Бывает же, что перепоешь все песни композитора, а по-человечески жизнь с ним тебя так и не сведет. Встречаешься только на «производственной площадке», и он вспоминается тебе лишь своими мелодиями. Я, например, очень много пел песен Л. Бакалова, О. Фельцмана, Т. Марковой и многих других, а дружба нас почему-то обошла. Это всегда жалко, но что поделаешь, над многим человек еще не властен.
Арам Ильич Хачатурян! Я безмерно рад, что прикоснулся, хоть и не надолго, к его творчеству. Наш оркестр все почему-то считают только песенным. Это не совсем так. Мы исполняли и оркестровую музыку. Были у нас в репертуаре Глинка, Чайковский, Прокофьев, Дебюсси, Равель, Тихон Хренников, Дмитрий Шостакович, Арам Хачатурян. И вот тут я могу похвастаться – впервые «Танец с саблями» в эстрадной транскрипции прозвучал в нашем оркестре. Музыка к балету «Спартак» задолго до того, как он вошел в репертуар театров, впервые прозвучала тоже в исполнении нашего оркестра. Как я был горд, когда к нам на репетицию пришел сам Арам Ильич и одобрил нашу работу. Спасибо этому чудо-человеку и чудо-музыканту за дружбу, за творческую поддержку.
Как видите, моя картинная галерея не отличается обилием: здесь есть портреты, рисунки, зарисовки, наброски…
…Вот так поешь-поешь, да и задумаешься: а не странно ли, что взрослые, солидные люди занимаются песней, и не просто поют ее для собственного удовольствия, а сделали своей профессией, делом жизни, смыслом жизни. Ну действительно, не странно ли?
Что же это за явление такое – песня? Зачем она нужна? Кому и чему она служит?
Формула «песня – спутник человека» употребляется так часто, что давно уже стала банальной. И если искать образные слова о песне, то вряд ли скажешь лучше, чем это сделал Гоголь: «Что в ней, в этой песне? Что зовет и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзаются и стремятся в душу, и вьются около моего сердца?» Вот как писал Гоголь о песне, сопровождающей русского человека от рождения до самой смерти. И слова его сами похожи на песню: «По Волге, от верховья до моря, на всей веренице влекущихся барок, заливаются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек. Все дорожное дворянство и недворянство летит под песни ямщиков. У Черного моря, безбородый, смуглый, со смолистыми усами казак, заряжая пищаль свою, поет старинную песню; а там, на другом конце, верхом на плывущей льдине, русский промышленник бьет острогой кита, затягивая песню». Вот что такое песня, вот кому она нужна, вот кому служит. Наше стремительное время требует лаконизма, и поэт Лебедев-Кумач выразил те же мысли одной фразой: «Нам песня строить и жить помогает».
Вся страна не случайно подхватила эти слова, эту песню и сделала ее своим символом, призывом, знаменем. Оказывая могучее воздействие на человеческую душу, песня может повести на подвиг, да не может, а именно ведет.
Поэтому какая же ответственность лежит на человеке, поющем песню. Какая ответственность лежит на тех, кто ее создает. Всегда ли мы это понимаем, всегда ли помним, всегда ли находимся на высоте нашего положения? Давайте же честно сознаемся – нет. К сожалению, нет.
Почему так?
Некрасов сказал одну фразу на века: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Расшифровав для себя эту мысль, мы скажем: артистом можешь ты не быть, певцом можешь не быть, но обязан быть гражданином. А если ты к тому же еще и пропагандист-артист, певец, поэт, то обязан быть гражданином вдвойне, втройне.
Замечательная французская певица Эдит Пиаф примерно ту же мысль выразила так: «Вы думаете, у нас мало молодых людей, умеющих петь песни? Их тысячи. Но дайте мне личность». Ах, как здорово сказано! И у нас много молодых людей, умеющих петь, но о многих ли можно сказать: «Он – личность»? Тоже, к сожалению, нет.
Популярность, даже самая широкая и шумная, еще не гарантирует появления личности. Тем более, что популярность нынче приобретается легко и быстро: одно выступление на телевидении – и вас знают сто миллионов человек. До изобретения телевизора ни сразу, ни постепенно такую аудиторию собрать было невозможно. Для этого, даже если считать, что певец выступает триста шестьдесят пять дней в году и каждый раз его слушают две тысячи человек, нужно было бы прожить сто двадцать жизней. Если бы он начал петь, будучи неандертальцем, то как раз к сегодняшнему дню число его слушателей достигло бы ста миллионов. А сейчас молодой человек, овладевший элементарным мелодическим и поэтическим материалом, а главное, микрофоном и камерой телевидения, вмиг приобретает известность в огромной нашей стране, а то и в мире.
Да, получить популярность легко. Удержать ее трудно. И настоящие певцы по-прежнему редки.
Эта легкость вхождения в искусство песни коварна. Первый успех, возникающий, скорее, от благосклонного отношения к молодости, может создать впечатление возможности беззаботного существования на эстраде, необязательности поисков и труда. А без труда и поисков искусство чахнет, даже если человек обладает незаурядным дарованием.
Сейчас, как никогда, прекрасны условия для развития и даже расцвета исполнительского мастерства эстрадных певцов: фестивали в нашей стране и за рубежом, специальные телепередачи, посвященные молодым исполнителям, передачи, где ищут таланты, возникновение множества различных ансамблей песни рождают огромную потребность в певцах и требуют от них своеобразия.
Но чаще всего появляются певцы одной песни, одного сезона. Удача на каком-нибудь фестивале, два-три концерта, а потом он себя исчерпал и уходит в творческое небытие.
Как ни странно, для того чтобы петь – надо думать, а для того чтобы думать – надо видеть и жизнь вокруг себя во всей ее глубине и разнообразии, и то, о чем ты поешь. И не только видеть, а чувствовать, понимать, насколько одно соответствует другому. Это самый верный путь к уму и сердцу слушателей.
А разве так редки на эстраде отсутствующие глаза, разве мы не видим порой только иллюстрацию, изображение мысли и чувства или, что еще хуже, только заботу о том, как продемонстрировать красоты своего голоса или просто куда деть руки?
А ведь голос – это еще не пение и положение рук – не выражение чувств. «Страдивариус» – чудесная скрипка, но на ней нужно уметь играть. Хороший скрипач, играющий даже на среднего качества инструменте, будет всегда желанней плохого скрипача, играющего на «Страдивариусе». Я думаю, что голосом (отличными голосовыми связками) обладают очень многие. Помните продавцов мороженого в Одессе, о которых я рассказывал? Один кричал «Сахарно мороженое» на верхнем до, если у него тенор, другой брал соль, если у него был баритон. Но когда они начинали петь, то их пение замораживало ваше сердце не хуже, чем их мороженое – горло. Не случайно Герберт фон Караян отметил, что «в Италии много людей с прекрасными голосами, но в знаменитый оперный театр „Ла Скала“ принимают певцов не столько по качеству их голоса, сколько по умению и манере хорошо петь. Бездарность остается бездарностью, даже хорошо озвученная».
Вы спросите: кто же настоящий эстрадный певец? Я скажу, не тот, кто выходит на эстраду исполнить песню. Такой певец – вроде инструмента. А тот, кто хочет людей своей песней чему-то научить, чем-то своим, сокровенным поделиться, помочь им в душевных невзгодах, разделить их радость, научить жить красиво, счастливо, гордо. Далеко не все певцы ставят перед собой такую задачу. И многие ищут не там.
Некоторые – их следует назвать эпигонами – охотятся за шлягерами, да еще такими, которые уже кто-то проверил на себе, нашел для них стиль исполнения, и пытаются на этом создать свое творческое благополучие. Для таких неважно, что петь, как петь. Шумные аплодисменты, похлопывание по плечу, похвала: «Молодец, Вася!» – предел их мечтаний.
С некоторых пор у наших молодых певцов появилась этакая развязная манера сценического поведения, «веселенькие ножки», двигающиеся непрерывно – надо и не надо – в приблизительном песенном ритме. Страстные пропагандисты и защитники такой манеры еще недавно утверждали ее гениальным открытием на века. Но теперь уже, слава богу, это поветрие начинает понемногу затухать. Натанцевались и успокоились. Ненавижу слово «мода» в применении к искусству. Искусство ведь не брюки – сегодня узкие, завтра широкие, не юбки – сегодня мини, завтра макси. Искусство слишком великое слово, чтобы опошлять его понятием «мода».
Ненавижу слово «мода» в применении к искусству. Искусство не должно быть модным, оно должно быть современным. Мода – мгновение. Современность – эпоха.
Может быть, многие беды эстрады происходят оттого, что она до какой-то степени жанр беспризорный. О ней вроде бы немало пишут, но чаще всего так же поверхностно и легкомысленно, какой нередко бывает она сама. Эстрада не может похвалиться большим количеством серьезной – методологической, систематической, научно-аналитической литературы о себе. Вот и хочется со всей сердечностью поблагодарить Юрия Арсентьевича Дмитриева, доктора искусствоведения, за то, что он так много внимания и творческих сил уделяет эстраде, любимому моему жанру.
Любая манера может быть принята в искусстве, если она к месту, если она глубже вскрывает то, о чем хочет рассказать художник. Танцуйте, если этого требует смысл и стиль песни, стойте строго и неподвижно, если песня говорит о значительных темах. Но не пускайтесь в присядку только потому, что все вокруг вас заходило ходуном.
Мне передавали, что, когда один известный певец исполнил «Сердце, тебе не хочется покоя», вихляясь и дергаясь, рабочий сцены сказал ему: «Вы это не трогайте, это для нас святое».
Многие ищут спасения в микрофоне. Вначале просто стояли рядом с ним, вцепившись в него руками. А теперь расхаживают с ним по сцене и тянут за собой кабель, часто с таким старанием, словно они бурлаки. Одни приноровились даже выражать при помощи кабеля свои эмоции, другие изобрели целую систему управления этим кабелем и борются с ним подчас, как со змеей. Впрочем, карикатуристы и фельетонисты уже подметили эти манипуляции.
А ведь до сорок первого года мы не знали, что это такое – микрофон. Он был нам не нужен.
Я пел на любых площадках, от самого маленького театрика до длинного, словно уходящего в бесконечность зала летнего театра «Эрмитаж», и на эстрадах в парках, где многотысячный зритель сидел прямо под открытым небом, и никто никогда не жаловался, что меня не слышно. Даже на фоне оркестра.
Что случилось? Почему теперь в самом небольшом помещении, стоит человеку выйти на сцену, заговорить или запеть своим голосом, как сейчас же начинаются выкрики: «Громче!», «В микрофон давай!» Кто виноват в этом? Наши голоса или уши зрителей? Думаю, одна из причин – громкие репродукторы. Они приучили нас к невниманию – все равно слышно! Когда не было микрофонов, люди собирали свое внимание и направляли его на сцену, оно у них было более острым что ли. А теперь оно кажется каким-то рассеянным, размагниченным.
Ныне даже не верится, что во время стачек или в период революции ораторы, призывавшие людей к восстанию, к борьбе, выступая на площадях, говорили без всякого микрофона. Но все слышали их призывы и поднимались на борьбу. Можем ли мы представить себе оратора без микрофона во Дворце съездов или тем более на Красной площади? Но Ленин в Большом театре, на Красной площади, на площади Финляндского вокзала или с балкона дома Кшесинской выступал же без микрофона.
Ах, что случилось с нашими ушами! Мы стали плохо слышать. Немудрено, если три-четыре электрогитары способны заглушить целый оркестр. Отсутствие чувства меры творит свое черное дело и портит наши барабанные перепонки. Смотрите, как бы не оглохнуть совсем… Эстетически тоже.
Как это ни печально, микрофон обесценивает такое важное качество голоса, как его сила. Она становится ненужной, ибо естественная сила не может спорить с радиоусилением.
Мне пришлось быть однажды свидетелем странного и печального поединка.
Шел концерт в двух отделениях. В первом отделении выступала эстрадная певица с небольшим голоском. Конечно, она пела в микрофон, и казалось, что ее голос велик и силен. А во втором отделении вышел на эстраду оперный певец, обладатель не только красивого, но и сильного баритона. Первое, что он сделал, презрительно взял микрофон и унес его за кулисы. Потом встал в торжественную, даже, лучше сказать, торжествующую позу, кивком головы дал знак аккомпаниатору, тот сыграл вступление, певец широко открыл рот и… по сравнению с певицей из первого отделения он был почти не слышен.
Хорошо это или плохо – хотя что ж тут хорошего?! – но наши уши уже привыкли к усиленному звучанию.
Но если уж микрофон стал непременным атрибутом концерта, то сколько бы мы его ни ругали, он не исчезнет с эстрады. Певцам ничего не остается, как только помнить, что микрофон – партнер коварный. Оттого, что человек говорит в микрофон, его речь не делается ни красивее, ни умнее, она делается просто громче, но микрофон усиливает не только наш голос, но и достоинство и недостатки нашего исполнения, и даже… отсутствие выразительности. Я бы сказал, что микрофон – для талантливых, для тех, кто способен находить бесчисленные тонкости в произведении и кому важно донести эти тонкости до слушателей.
Но в микрофон или без микрофона – дело все-таки не в нем – важно, как и что ты поешь. Выбор – в любом деле – определяет человека.
Когда я думаю о самом сильном средстве воздействия эстрадного артиста – в каком бы жанре он ни выступал, – я вспоминаю двух наших своеобразнейших мастеров эстрады, в чем-то очень близких и совершенно противоположных, уникальных, – об Аркадии Райкине и об Ираклии Андроникове. Вот уж о ком даже смешно было бы сказать фразу, которую мы часто говорим в похвалу тому или иному артисту или певцу: их ни с кем не спутаешь.
За шестьдесят лет работы на эстраде я видел немало талантливых артистов, со многими из них судьба сталкивала меня, со многими бок о бок приходилось работать. Они приходили, уходили, оставляя о себе прекрасную память. Творчество многих из них сослужило хорошую службу развитию театрального и эстрадного искусства. Но вдруг среди людей оказывается человек, наделенный природой всем, что только может быть отпущено счастливцу – могуч, красив, умен, талантлив. Такие люди появляются время от времени, как говорится, раз в столетие. Ведь вот был же Федор Иванович Шаляпин. Красавец-человек. Гениальный актер, великий певец, великолепный рассказчик, художник и скульптор – все было ему дано.
Может быть, у эстрады не было своего Шаляпина, но она тоже знала удивительно даровитых людей. Я несказанно рад, что на моих глазах появился, развивался и рос замечательный актер нашего времени – Аркадий Райкин.
Впервые я услышал о нем в конце тридцатых годов. Не помню, кто сказал мне:
– Знаешь, в Ленинграде появился мальчик, замечательный конферансье.
Я тогда не был этим особенно заинтригован – мало ли даровитых людей появляется у нас на эстраде. Но в тридцать девятом году я был членом жюри Всесоюзного конкурса артистов эстрады. Ежедневно мы просматривали множество более или менее талантливых артистов.
Обычно мы сидели рядом с Исааком Осиповичем Дунаевским, так как председательствовали по очереди. И, конечно, обменивались мнениями. Через несколько дней после начала просмотров я сказал Дунаевскому:
– Дуня, ты знаешь, у меня уже выработалась интуиция, я могу сказать, какой срок уготован на эстраде тому или иному артисту.
Не знаю, поверил ли Дунаевский моей прозорливости, но только после каждого выступления он спрашивал:
– Старик, это на сколько?
И я говорил: на два, на три, на четыре года – в зависимости от того, что подсказывала мне моя интуиция.
И вот на сцену вышел молодой человек с изящными движениями и какой-то осторожной улыбкой. Он показывал разных людей: маленького мальчика, старого профессора, Чарли Чаплина, и каждый образ был сделан ярко, тонко и с удивительным своеобразием. Дунаевский снова наклонился ко мне:
– Ну а этот на сколько?
Не задумываясь, я ответил:
– Этот навсегда.
– Почему?
– Потому что все то, что он нам сегодня здесь показывает, – это только самое незначительное, на что он способен. И посмотри, как он ни на кого не похож, хотя и показывает Чарли Чаплина. Вот увидишь, это будет большой артист.
Как видите, я не ошибся.
В чем же сила райкинского искусства?
В таланте прежде всего и в неповторимом своеобразии – без этого вообще нет артиста. Конечно, и труд, труд упорный, бескомпромиссный, неутомимый. Райкин никогда не выносит на суд публики полуфабрикат – каждый его номер потому так и потрясает, что детали его до мельчайших мелочей отделаны.
Одно из самых неотразимых качеств его дарования – это необычное сочетание особого, райкинского юмора с человеческой скорбью. Глядя на Райкина, я всегда вспоминаю сцену Гамлета с могильщиками. В любом смешном образе Райкина есть что-то грустное. Он заставит пожалеть и дурака, потому что глупость это тоже несчастье.
Мы весело смеемся над его нравственными уродами, но как часто наш смех заканчивается грустной улыбкой. Наверное, все видели сцену, в которой врач ходит по квартирам, видели, смеялись и взгрустнули. Я плакал, ибо видел за этим якобы юмористическим образом трагедию хорошего, доброго, любящего людей человека.
Удивительно человечный актер Аркадий Райкин!
Неистощима его фантазия. Всегда неожиданно по форме воплощены его образы. И вместе с тем он постоянно не удовлетворен, в вечном поиске и творческих муках.
В каждом жанре есть свой знаменосец. Сегодня знамя эстрады несет Райкин. И это знамя в хороших, надежных руках, они его достойно передадут следующему поколению.
Нескольких артистов считает он своими учителями, хотя ни у кого из них непосредственно не учился, – Москвина, Тарханова, Щукина и, как ни странно, Утесова. Безмерно этим горжусь.
А Ираклий Андроников? Я был уже немолод, когда впервые встретился с этим удивительным человеком, прямо-таки синтетического содержания. Писатель, рассказчик, литературовед, ученый, исследователь – ведь дал же бог столько одному! И нет, наверно, человека, который, повстречавшись с ним, не попал бы под его обаяние, не влюбился бы в него. Ираклий Луарсабович Андроников – своеобразный ходячий музей словесных портретов, ходячая библиотека увлекательнейших рассказов о людях, с которыми сводила его судьба. Будет ли он вам рассказывать об Остужеве или Соллертинском, о Маршаке или Антоне Шварце – вы представите себе этих людей конкретно и ярко, может быть, даже ярче, чем если бы сами увидели их, потому что Андроников наверняка увидел в них больше нас с вами.
Его рассказы-показы не имитация, не пародия – это особые, лирико-юмористические, литературно-живописные портреты, изображения на которых никогда не застывают, не каменеют и одинаковы бывают только тогда, когда их воспроизводят техническими средствами – заснятыми или записанными на пленку.
Искусство Ираклия Андроникова столь соблазнительно просто, что, глядя на него, мне самому хочется выйти на сцену и делать то же самое, но, понимая, что это будет далеко от его совершенства, я глушу в себе коварный порыв.
Наверно, потому его искусство кажется таким естественным и доступным, что Ираклий Андроников изобрел для себя новый жанр – жанр собеседника. Одному человеку или сотням людей он рассказывает о своих встречах, о своих впечатлениях, как единомышленникам. И даже если вы не были его единомышленником за минуту до рассказа, вы тотчас же становитесь им, едва этот рассказ начинается.
Думаю, что двух этих примеров достаточно, чтобы убедиться, что настоящую победу на эстраде, впрочем, как и везде одерживает именно личность.
Вопрос о том, что такое хорошая песня, всегда вызывает споры. Это естественно. На него нельзя ответить однозначно. Некоторые считают, что хорошая песня – та, которую, все запели. Бывает и так. Но бывает и по-другому. И чаще – по-другому. Да, пели «Катюшу», пели «Подмосковные вечера», но пели и «Кирпичики», и «Маруся отравилась», и «Ландыши», и «Мишку», и сколько еще им подобных.
Почему так бывает? Причины разные. Но чаще всего – незамысловатые музыкальные обороты и текстовой материал быстро ложатся на нетребовательное ухо, проникают подчас в сентиментальное сердце – и зазвучало на всех перекрестках. Гвоздем засядет в мозгу, не отвяжешься. А в то же время другая песня, отличная, тонкая и по музыкальным и по литературным достоинствам, проходит не то что незамеченной, но ее исполняют только профессиональные певцы и музыкально подготовленные любители.
Например, мы все много раз слышали «Блоху» и восхищались ею, а «Застольные песни» Бетховена вроде бы самим названием предназначаются для компании. Но, однако, ни та ни другая массовыми песнями из-за сложности не стали.
Или взять хотя бы цыганский романс. Одно время он процветал на нашей эстраде. Потом забылся. А теперь опять входит в моду. В мое время чем более он был популярен, тем горячее его ругали. Музыковеды вообще требовали убрать его с эстрады. Я вам скажу, что настоящий цыганский романс исполнить очень трудно. И на высоком уровне его держали таланты Тамары Церетели, Изабеллы Юрьевой, Кэто Джапаридзе. Но это были отдельные яркие единицы. Больше было певцов средних и даже ниже средних. И вот тут мы уже встречались с тем, что называют «цыганщиной». Это явление много проще и примитивнее. Не случайно в это же самое время пользовалась популярностью пародия на цыганский романс.
Был и у меня такой трюк.
Я выходил на сцену и говорил, что сочинить цыганский романс несложно, для этого достаточно обладать слухом и некоторой способностью к импровизации. Что же касается текстов, то тут требования невелики. Романс можно написать на любую фразу. Я брался это доказать и предлагал публике дать мне фразу по своему вкусу. Действительно, разные предложения неслись со всех концов зала. Я делал знак аккомпаниатору, тот давал мне в минорном тоне вступление, и я, без всяких усилий выбирая из огромного количества существовавших музыкальных оборотов что-либо подходящее, сочинял музыку. Если, конечно, это можно было назвать музыкой.
Однажды в «Эрмитаже» кто-то громким голосом крикнул мне:
– Утесов, не валяйте дурака.
Я сделал знак аккомпаниатору, и пока он да вал мне отыгрыш, у меня был готов текст:
"Утесов, не валяйте дурака!
Ну, как же я могу его валять —
Ведь крикнули вы мне издалека,
И мне до вас руками не достать".
Публика просто загрохотала. Особенно смешно это прозвучало потому, что я пропел столь неожиданный куплет с густым цыганским надр-р-рывом.
Много песен спел я за свою жизнь и понял, что по-настоящему хорошей песня может быть по разным признакам, но одно правило обязательно: музыка и поэзия в ней должны быть равноценными.
Поэтов и композиторов часто упрекают в том, что они мало создают популярных песен. Но, во-первых, даже задачи такой ставить нельзя – кто скажет заранее, что завтра будет популярным, какие созвучия? Популярность – это лотерейный билет. Но даже на сверхбыстрой электронной машине нельзя заранее рассчитать выигрыш «Волги». А во-вторых, песен у нас создается много, но я думаю, что широко популярными могут сделаться одна-две песни в год. Тут есть какая-то скрытая закономерность. Почему так, честно говорю, не знаю, уж поверьте на слово мне, моему опыту.
Попробуйте когда-нибудь составить такую диаграмму: сколько новых песен за десятилетний период становится действительно массовыми, то есть поются и дома, и на улице, и в трамвае, и в гостях, на днях рождения и на свадьбах. Вы увидите, от десяти до пятнадцати, хотя существует в это время много больше. А потом попробуйте проверить, какие из этих десяти были достойны широкой популярности, а какие нет. И обнаружите, что высокое качество не всегда совпадает с популярностью. Я сам не раз убеждался в этом на личном опыте. Наряду со многими хорошими песнями я пел «С одесского кичмана». Популярность ее забивала все остальные, ее пели во всех дворах, подворотнях и подъездах, не было человека, который не знал бы ее, не пел бы ее и для друзей и себе под нос.
Некоторые утверждают, что в понятие хорошей песни должно входить и такое качество, как международная популярность. Категорически отрицать это вряд ли возможно, потому что этому есть примеры: «Эту песню запевает молодежь» А. Новикова, «Бухенвальдский набат» В. Мурадели. Да, эти песни звучат повсюду. Но это именно советские песни. В свое время нами был найден новый, особый стиль песни – советский. Он был принят народом, а теперь выходит и за рубежи нашей Родины. Упустить это своеобразие было бы непростительно.
У каждого народа есть своя музыкальная линия, какие-то свои словесные и музыкальные обороты. Надо уметь сохранять это своеобразие, не поддаваться модным течениям, не пытаться кому-то подражать. Почему я глубоко уважаю французских певцов? Потому что, начиная от странствующих менестрелей и до сегодняшних шансонье, они утверждают в песне свой незыблемый французский стиль, свой вкус, свое поистине галльское очарование. Это может быть гражданская песня вроде «Слава семнадцатому», которую пел Монтегюс, или песня-новелла, может быть просто забавная шуточная, даже фривольная – французы здесь чужды ханжеского лицемерия, – но французскую песню вы сразу узнаете среди десятков других.
Полвека тому назад я слышал в Париже молодого Мориса Шевалье. В его репертуаре было немало подобных песенок. Но никто стыдливо не опускал глаза, ни у кого не возникала мысль "обвинить Шевалье в развязности. Да это было бы просто невозможно. Все делалось им с таким изяществом, что попади на этот концерт воспитанница института благородных девиц, пожалуй, и она не была бы шокирована. Я бы рассказал вам сюжеты этих песен или даже лучше спел бы их, но в книге песня не слышна, да и боюсь, что у меня не получится так, как у Шевалье, и моралисты, которые блюдут нашу нравственность, останутся недовольны. Я только назову три песни. Одна – «Женский бюст» – песня рассказывала о воздействии возраста на его формы; другая —о послушном сыне, который всегда жил по маминым советам и даже в первую брачную ночь спрашивал у нее по телефону, что ему делать, а третья песня называлась «Что было бы, если бы я был девушкой?» – на что Шевалье сам отвечал: «Я не долго бы ею оставался». Казалось, что тут можно сделать, с этими сюжетами, особенно примитивно выглядящими в таком упрощенном пересказе. Но был ритм, была музыка, был Шевалье, и они превращались у него в житейские истории, несущие даже какую-то свою философию. За любым, самым «легкомысленным» сюжетом его песни проглядывала личность художника, да не проглядывала, она царила над тем миром, который творился в его песнях. Не случайно, когда Шевалье умер, президент Франции Жорж Помпиду сказал: «Его смерть для всех большое горе. Он был не просто талантливым певцом и актером. Для многих французов и нефранцузов Шевалье воплощал в себе Францию, пылкую и веселую». Этими словами президента республики смерть эстрадного певца приравнивалась к событиям государственного масштаба. Вот что значит личность художника!
Пропевшему на своем веку сотни песен, мне, может быть, как никому другому, видно, насколько умнее, интеллектуальнее, даже мудрее, чем, допустим, в тридцатые годы, стала современная песня, насколько внимательнее стала она к душевной жизни человека. Многие современные песни – это не песенки с запевом и рефреном, они приближаются к оперным ариям и философским монологам. И каждый певец, который выходит на эстраду, должен быть сегодня хоть немного философом – без этого он будет выглядеть старомодным, архаичным, примитивным.
Но сложное содержание требует и более тонких средств выразительности. И по своему музыкальному языку, по форме, по образному строю песня тоже усложнилась.
Примеров можно привести много. Это такие песни, как «Люди уходят в море» А. Петрова на стихи Полистратова, «Нежность» А. Пахмутовой на стихи Н. Добронравова и С. Гребенникова, «Вьюга смешала землю с небом» А. Островского на стихи Л. Ошанина, «Журавли» Я. Френкеля на стихи Р. Гамзатова и многие другие. Они очень непросты в своем музыкальном языке, можно сказать, подчас изысканны, и без достаточной подготовки, без труда, без размышления не передать всей тонкости их музыкальной речи. Это не всегда под силу и профессионалам. А что же говорить о людях, вообще не имеющих музыкального образования, музыкальной культуры, да еще воспитанных на мелодиях простых, которые сами «вязнут в ушах». Хотя не надо думать, что песни эти появились вдруг. Их появление подготавливалось давно. Разве в песне композитора В. Сорокина «Когда проходит молодость» на стихи А. Фатьянова мы не слышим современной серьезности размышлений?
Вот отсюда, я думаю, и идет тревога по поводу того, что у нас в последнее время исчезает массовая песня. Но, может быть, не только сложность тому причиной. Тот, кто внимательно следит за развитием различных сторон нашей жизни, не может не заметить, что из нашего быта ушли, к сожалению, традиции массового пения. Я понимаю печаль людей, теоретиков и практиков, которые именно эту черту – массовость бытовой, лирической песни – считали важнейшей особенностью нового жанра, рожденного советским стилем жизни. Я сам был одним из яростных его пропагандистов. Но на процесс развития надо смотреть трезвыми глазами, смиряя свои личные эмоции и пристрастия.
Для тридцатых годов массовая песня была открытием, откровением даже – называйте, как угодно. Она была нужна, чтобы утвердить наш общий порыв, нашу монолитность. Но ведь жизнь-то на месте не стоит! Сегодня мы подходим к явлениям с другими мерками и с другими критериями. То, что когда-то казалось открытием, сегодня уже никого не удивляет. Совсем недавно слово «космос» было таким романтическим понятием, что просто дух захватывало, а теперь при его произнесении все чаще слышатся интонации деловые. оно становится рабочим словом.
Так и песня. Дунаевский! Блантер! Покрасс! – это была музыка нашей жизни, музыка энтузиастов, с ней учились, работали, боролись. Теперь у нашего труда иной, я бы сказал, более сосредоточенный ритм. И музыка нужна другая. И вот уж нам кажется, что те песни не столь богаты выразительными средствами, что это марши-бодрячки. Усложнилась наша духовная жизнь, и если старые песни все еще подкупают своей непосредственностью, то уже не могут выразить нас самих с достаточной полнотой.
Искать истоки нашей сегодняшней глубокой лирики надо в песнях Великой Отечественной войны. Именно в то время, перед великими испытаниями, начали мы себя по-настоящему продумывать, анализировать, понимать.
По этому пути осмысливания человеком себя самого и развивается наша песня, и я думаю, это верный путь развития. А то, что ушла массовая песня, что ж, недаром же говорится: новые времена, новые песни. Наоборот, было бы странно, противоестественно, если бы мы всё пели и пели то, что было сочинено сорок – пятьдесят лет назад.
То, что идут поиски новых форм, новых выразительных средств, все это закономерно, все это естественно. Песня – это ведь самое живое, самое подвижное в искусстве, это, я бы сказал, журналистика музыки – она и должна быстро схватывать новые интонации духовной жизни человека. Были одно время очень популярны так называемые «барды» и «менестрели», особенно у студенчества. Среди них было много сорняков, но были и интересные, по-настоящему творческие открытия. Мода на них схлынула, но я уверен, что какую-то свою интонацию они в общую нашу Песню внесли. Ничто не проходит бесследно. И чем больше будет разных песенных жанров, тем лучше. Тем больше тонкостей нашей жизни будет отражено.
Да, песня может быть всякая – героическая, шуточная, романтическая, песня-анекдот. Важно, чтобы она помогала нам строить и жить, любить и преодолевать горести, шутить и смеяться, развлекаться и отдыхать, бороться с недостатками, высмеивать слабости, воспевать достоинства, мобилизовать себя на труд и на подвиг… А что, такую песню, пожалуй, иначе и не назовешь, как спутником жизни. Выражение банальное, но ведь оно не виновато, что точно и всеобъемлюще.
Конечно, у читателя возникает вопрос, а кто же из современных наших певцов нравится мне, человеку, отдавшему песне почти всю свою жизнь. Я могу сказать, что мне очень нравились и нравятся Георг Отс, Юрий Гуляев, Муслим Магомаев, Иосиф Кобзон, Лев Лещенко, Вадим Мулерман. Эдуард Хиль, Лидия Русланова, Клавдия Шульженко, Людмила Зыкина, и о каждом из этих певцов, достойно представляющих советское эстрадное пение, я мог бы сказать много хороших слов. Но мастерство движется вместе со временем, его нельзя приобрести раз и навсегда, приемы и манеры устаревают. Некоторые из названных мною начинали великолепно, но порой не всегда могли удержаться на достигнутых высотах, теряли над собой власть; есть и такие, которые до сих пор доставляют мне радость – не буду расшифровывать, что к кому относится, – подумайте и сами поймете. Иногда успех кружит голову, а это опасно для актера – по себе знаю. Дорогие друзья мои певцы, не забывайте время от времени посмотреть на себя со стороны, посмотреть строгим, критическим оком.
И не придавайте излишнего значения преувеличенным восторгам ваших поклонников. Я не раз и не два убеждался, что об одном и том же актере мнения могут быть настолько противоположные, что остается только руками развести. И часто, чем ярче актер, тем противоречивей о нем говорят. Встречались мне люди, отрицавшие даже Шаляпина. Они говорили: «Ну, ведь есть и лучше голоса в Мариинском театре! Меня Шаляпин не волнует». Кажется, в журнале «Жизнь искусства» был рассказан такой эпизод.
Шаляпин проходил по улице, а навстречу ему шел какой-то господин с дамой. Поровнявшись, он громко сказал своей даме, кивая на Шаляпина: «Дутая знаменитость». Он получил пощечину, и был даже судебный процесс. Господин оказался ювелиром, он не потребовал сатисфакции, а подал в суд на Шаляпина и удовлетворился двадцатью пятью рублями штрафа, взысканными с певца.
Другого спора я сам был участником. В поезде, среди прочих дорожных разговоров, зашел разговор о великих артистах кино. Я сказал, что ничего талантливее, великолепнее, артистичнее Чарли Чаплина нет. Мои соседки по купе, две пожилые учительницы, посмотрели на меня, как на чудовище.
– Боже мой, в своем ли вы уме? – сказала одна из них. – Как вам может нравиться этот отвратительный клоун? С этими дурацкими башмаками и походкой кретина?
Я был вне себя от возмущения, каюсь, наговорил им кучу дерзостей.
Когда на одной из остановок они выходили, я все-таки сказал им: «До свидания». Они же, не повернув головы, с каменными лицами прошли мимо, не ответив.
И еще один спор, когда все более популярным становился Райкин. О нем в то время много говорили, им восхищались.
Я обедал в ресторане гостиницы в Сочи. За соседним столом сидели два весьма пожилых человека, как я потом узнал, академики, с такими же пожилыми дамами, наверное, с женами. Они тоже говорили о Райкине. С каким презрением! Может быть, это было и бестактно с моей стороны, но я не выдержал и сказал:
– Как можно так говорить о Райкине! Это не просто артист – это явление в искусстве.
– Неужели он вам нравится? – удивился один из ученых.
Недавно в компании добрых знакомых снова возник извечный и нескончаемый спор о достоинствах и недостатках актеров, о том, кто лучше. И я рассказал все эти эпизоды, чтобы доказать бесплодность таких споров. Одна моя знакомая, очень культурная дама, посмотрела на меня и совершенно серьезно сказала:
– Все это так, но нет такого человека, которому мог бы не понравиться Михаил Водяной.
– А вдруг найдется? – не удержался я.
Много песен спел я на своем веку. Были среди них хорошие, были и плохие. Вы спросите, зачем я пел плохие – по самой простой причине: когда человеку нужны ботинки, а хороших нет, он надевает, что есть, – не ходить же босиком. Но какими бы они ни были, мои песни, – их было так много, что по их сюжетам мог бы составиться целый роман о разных периодах жизни человека, о разных человеческих судьбах. В этом «романе» много страниц отведено лирике, не только любовной, но и гражданской, там есть страницы, посвященные ратной славе народа, целые главы сатиры и юмора, пародии и шутки, они воспевают труд, романтику труда – без романтики и лирики я не мыслю своей жизни. И как же радостно мне было узнать, что «с песней Утесова» поднимался в космос Гагарин. Павел Попович на страницах «Комсомольской правды» рассказывал: "Потом я сказал ему, что объявлена часовая готовность. Он подтвердил, что понял, что все у него хорошо. Это был один из самых длинных часов моей жизни. Ход времени относителен не только по законам Эйнштейна, но и по законам человеческого сердца. Мне вдруг показалось, что другу там, в корабле, одиноко и грустно, и я спросил:
– Юра, ну ты не скучаешь там?
– Если есть музыка, можно немножко пустить.
Пошла команда:
– Станция… Дайте ему музыку, дайте ему музыку…
Я через минуту спрашиваю:
– Ну как, есть музыка?
– Пока нет, – с веселым сарказмом отвечает Гагарин, – но надеюсь, скоро будет…
– …Дали про любовь. Слушаю Леонида Утесова…"
А вот запись в дневнике Владислава Николаевича Волкова, бортинженера первой в мире пилотируемой орбитальной станции «Салют», который велся во время космического полета, закончившегося так трагически: «20 июня. …В 9 ч. 15 мин. все сели на связь слушать „С добрым утром“, где должны были прозвучать по заявкам наши песни. Для меня исполнили „Нежность“, для Виктора – „Как хорошо быть генералом“. И кто только ее заказывал? Для Жоры, конечно, Утесов, об Одессе».
Песня для меня – это, как я уж говорил, мой интимный разговор со зрителем. Но не только. Это и какой-то ориентир в распознавании людей. На сцене я всегда стараюсь определить по тому, как принимают песни, что за публика сегодня в зале.
С меркой песни я и в жизни подхожу к отдельному человеку.
Городской транспорт, да еще в часы пик – не большое удовольствие, но мне в нем ездить интересно: городской транспорт – это и привычные и провоцирующие условия. Достоинства и недостатки людей – грубость, чванливость, хамство, как и благородство, широта души, доброжелательность проявляются там мгновенно.
В трамвае или автобусе, чтобы скоротать время, я играю в игру «угадайку», которая мне самому очень нравится. Я смотрю на человека и стараюсь определить, какую музыку он должен любить. Я понимаю, что этот анализ никогда не подтвердится прямыми доказательствами. Но когда неожиданность выводит человека из состояния транспортной отрешенности, тогда я могу ручаться за точность своих выводов.
Вы помните ту трамвайную историю с девушкой и украденным кошельком? Помните? Какую музыку может любить такая девушка? Тогда я еще не изобрел себе этой игры и на месте не проанализировал ее склонности. Но теперь я думаю, несомненно сентиментальную, мещански-трогательную, слезливую. Наверно, она приходила в восторг от песни «Маруся отравилась».
А вот наблюдения последних лет.
В вагон трамвая я вошел вместе с пожилой женщиной. Все места были заняты, и мы, чтобы сохранить равновесие, притулились у спинок сидений. На скамейке, у которой стояла женщина. сидел парень лет семнадцати-восемнадцати. Рядом стоял молодой лейтенант. Я видел, парень заметил женщину, но делал вид, что задумчиво смотрит в окно. Я взглянул на лейтенанта. Его добродушное курносое лицо блондина стало суровым.
Проехали одну остановку – мизансцена не изменилась: женщина стояла, парень сидел, лейтенант… Взглянув на него еще раз, я почувствовал, что внутренний драматизм сцены нарастает.
Проехали вторую остановку. Я заметил, как у лейтенанта заходили на скулах желваки от крепко стиснутых зубов. Вдруг глаза его вспыхнули и, обращаясь к парню, он крикнул:
– Встать!
Тот хоть и не смотрел на лейтенанта, но сразу понял, к кому относится эта неожиданная в трамвае военная команда.
– А что, что такое? – забормотал он.
– Встать! Уступи место женщине! Она мать!
Парень бормотал:
– Что? В чем дело?.. – и продолжал сидеть.
Лейтенант не сдержался и крикнул:
– Встань, блоха!
И, схватив его за воротник, приподнял с места. Парень возмущенно вскочил. Обратившись к женщине, лейтенант приветливо и даже как-то ласково сказал:
– Садитесь, мамаша.
Я удивился гибкости его голоса. Не так просто подавить в себе такое сильное возмущение и гнев и сразу после крика заговорить тихо и ласково.
Сзади кто-то одобрительно сказал:
– Вот это да!
Многие засмеялись. Парень, расталкивая всех локтями, быстро пробирался к выходу.
Наверное, этот лейтенант, думал я, любит песни романтические и о героях, веселые и в энергичном ритме. Ну, а что может нравиться парню? Крутит, конечно, записанные на рентгеновских снимках танцульки, музыку бездумную и пошлую, ничего не дающую ни уму, ни сердцу. А уж старушке по душе песни тихие, ласковые.
В другой раз я вошел с задней площадки в автобус. Было тесновато. Впереди меня стоял дородный высокий мужчина в шубе с дорогим меховым воротником и шапке бобрового меха. Шуба и шапка ни о чем не говорили, но чванливое выражение его лица всех осведомляло, что в автобусе он случайный пассажир, что у него персональная машина… в ремонте.
Впереди него стоял невысокий человек в потрепанном полутулупчике и видавшей виды ушанке. Он стоял спиной ко мне, и лица его я не видел.
Шофер включил скорость и неосторожно дал газ – автобус рванулся, все дружно качнулись назад. Человек в тулупчике тоже не удержал равновесие и налетел на соседа. А тот грубым, брезгливым тоном сказал:
– Ездят всякие пьяные.
Человек в тулупчике пояснил:
– Я, мил-человек, не пьяный, я старый.
Извинения не последовало.
В автобусе никто ничего не сказал, но осуждение повисло в воздухе. Почувствовав это, мужчина в бобровой шапке начал пробираться к выходу.
Я вдруг увидел его в компании, услышал, как он фальшиво и важно затягивает «Ревела буря, гром гремел», а потом с каким-то тупым оживлением быстро переключается на песню «Зять на теще капусту возил». Но этому оживлению не хватает, я бы сказал, высокого простодушия.
И я легко представил себе старика поющим на завалинке протяжную задушевную песню или какую-нибудь шуточную с подковыркой на деревенском застолье.
Нет, не случайно, не для показного глубокомыслия я говорю, что певец, особенно современный, должен быть философом, не случайно мы протестуем против «текста» и боремся за стихи для песен, не случайно считается, что певец поет сердцем столько же, сколько и голосом, если не больше; песня – жанр гибкий, быстрый, крылатый, чуткий, она выражает и сиюминутное настроение человека и всю глубину его натуры. Даже в том, что он любит петь, сказывается человек. Песня – душа времени. Она сохраняет нам самое тонкое, хрупкое, непрочное в истории – интонацию времени, его целеустремленность.
Песня стоит того, чтобы отдавать ей себя сполна.