Эти двое, наверное, задумали поразвлечься в ночных заведениях Пирея, а потом махнуть куда-нибудь на Запад, но только совсем на Запад, где и живется культурнее, и зарплата, как говорят, жутко высокая, а машины жутко дешевые.
Эти двое, вероятно, рассчитывали не позже завтрашнего вечера шотландским виски полакомиться да гречанками и, чтобы сократить путь, рванули прямо по кручам; что ж, отрицать не приходится, они действительно быстро добрались до последней точки — той самой, которая ждет каждого из нас, только в различных местах, при различных обстоятельствах и в разное время.
Теперь, когда частая беспорядочная стрельба прекратилась и вечер почтил их минутой молчания, они лежали в густом кустарнике — один повис на низком держи-де- реве, свесив голову вниз, другой распростерся на траве лицом вверх. Лежали молча и неподвижно, словно погрузились в глубокое созерцание — белобрысый уставился в землю, а другого, с каштановыми волосами, заворожили мерцающие звезды, то и дело исчезающие за торопливо бегущими облаками.
— Молодые еще ребята... — сказал наш спутник, сильным лучом карманного фонаря осветив погибших.
Судя по виду этих удальцов, они действительно были где-то на пороге зрелости, на пороге армейской службы, которой им, быть может, хотелось избежать. Достигли того возраста, когда какая-нибудь идиотская мелодия, идиотская книжка или идиотский фильм, увиденный на клубном экране, заставляет с такой силой возмечтать о сказочном, несуществующем мире, что тебе уже ничего не стоит, прихватив скромные сбережения матери и отцовский кольт, сесть на поезд, идущий в сторону Культ, чтобы через какое-то время рухнуть среди мокрых колючих кустарников на этом мрачном холме... Два дурака. И до того молодые, что, глядя на них, притихших в безмолвном своем созерцании, чувствуешь, как подкатывает к горлу ком, и, чтобы избавиться от неприятного ощущения, начинаешь вдруг хрипло покашливать.
— Мы пошли! — сказал Любо. — Здесь нам больше нечего делать.
Капитан, продолжая откашливаться, лишь поднял руку на прощанье, и мы вдвоем с Любо побрели обратно к тропе. Всего лишь несколько минут тому назад на этой самой тропе мы встретили капитана среди ночных те- ней. Не успели обменяться несколькими словами да вы- курить по сигарете, как началась перестрелка, — эти двое напоролись на пограничников и в ответ на предупреждение открыли огонь — может, от страха или просто по глупости — и, перед тем как умолкнуть навеки, израсходовали весь свой боезапас — три обоймы патронов.
Собственно говоря, нас с Любо этот инцидент не касался, мы с ним двигались совсем в другой район пограничья, где нам предстояло встретиться с другими людьми, и, может быть, услышать свист других , пуль, предназначавшихся уже лично для нас. Поэтому, преодолев двухсотметровую полосу кустарников, мы снова вышли на тропу.
Осенняя ночь была холодна и тревожна, влажный ветер над ложбиной то утихал, то снова начинал глухо скулить, а тучи, несущиеся по небу, погружали все вокруг в непроницаемый мрак, и, лишь когда рассеивались время от времени, можно было видеть мутное свечение луны. По узкой тропе нельзя было идти рядом, поэтому Любо шагал впереди, а я следом за ним. Мы шли молча, так как о предстоящем все уже было сказано, а инцидент с этими двумя нас не касался — у нас была другая служба. Мы медленно двигались по каменистому желобу, иногда останавливались, чтобы передохнуть, и устало вдыхали ночную сырость, к которой примешивался холодок гор и запах дыма, доносившийся сквозь мокрые заросли откуда-то снизу.
— Хорошо, что подул ветер и дождь перестал, — тихо сказал я, глядя на бегущие по склону тучи.
— Рано радуешься, браток, без дождика нам не обойтись, — ответил Любо. — Стоит утихнуть ветру, и снова заморосит.
Люди нигде так много не говорят о погоде, как в горах. Может, это объясняемая тем, что в горной местности меньше всего приходится рассчитывать на какое-то прибежище. А Любо уже три года подряд бродил по этим горам, исходил их вдоль и поперек, и не в качестве туриста, а по нашим делам, и уж кто-кто, а он-то мог безошибочно судить и о погоде, и о делах.
— Вот мы и пришли, — сообщил он час спустя и остановился.
Гора отбрасывала на нас густую тень, и в первое мгновенье я не смог различить небольшую пастушью хижину, сооруженную из массивных каменных плит. Протиснувшись сквозь узкий проем, служащий входом, мы расположились в углу на сене, и снаружи тотчас же полил дождь.
Я достал из кармана сигарету и зажигалку, но Любо, прекрасно видевший в темноте, прошептал:
— Курить не рекомендуется...
После того как я, сокрушенно вздохнув, спрятал свои курительные принадлежности, он сам достал сигареты и закурил с невозмутимым видом.
— Но ведь курить не рекомендуется?
— Я хотел сказать, что курение вредно для здоровья.
Довольный своей школьной шуткой, он дождался, пока я закурю, и вдруг спросил:
— Эмиль, как бы ты поступил, если бы твой сын стал предателем?
— Убил бы его! — не задумываясь, ответил я, глубоко вдыхая табачный дым, так приятно согревающий в ночном холоде.
— Как этот, как его? Тарас Бульба... — Да. Или как Матео Фальконе.
— Не слышал о таком.
— Ты ведь изучаешь французский? Во французской хрестоматии можно о нем прочесть.
— И что же он сделал, этот Фальконе?
— Вскинул ружье и застрелил собственного сына. Что же еще?
— Такие отцы бывают только в книгах. Ты бы не смог застрелить своего сына.
— Тогда застрелился бы сам.
— Это не выход.
— Какой выход? Впрочем, ерунда все это. Насколько мне известно, ни у тебя, ни у меня сына нет.
Он умолк, обезоруженный моим доводом, и я некоторое время рассеянно наблюдал за огоньком его сигареты. Он то тускнел, то снова разгорался, освещая неясным красноватым светом лицо Любо. Помолчав, он сказал:
— У меня есть сын, Эмиль. Давеча мне сообщили, что Мария родила мальчишку.
— Поздравляю!.. Значит, твоя мечта сбылась.
— Да, браток. Только ты не ответил на мой вопрос.
— Чего ради я буду отвечать на глупые вопросы?
— Почему глупые?
— Потому что ни твой сын, ни мой, будь он у меня, предателями не станут.
Любо снова замолчал. Теперь, когда сигарета его догорела, он будто растворился во мраке. И я лишь по его тихому, ровному дыханию чувствовал, что он здесь, рядом, просто погрузился в размышления о сыне и о той страшной, впрочем, воображаемой опасности, которая нависла над головой его мальчонки.
Таким был мой друг Любо Ангелов с его склонностью к невинным ребяческим шуткам, за что в гимназии мы прозвали его Чертенком, и с его слабостью к абстрактным размышлениям, которые овладевали им в самое неподходящее время.
В той местности, куда мы пришли, через час должны были перебросить из-за границы банду головорезов, и нашим людям следовало направить этих удальцов по ложному пути, кончающемуся западней, а в случае неудачи — ликвидировать их на месте. Руководство действиями было возложено на Любо, и я нисколько не сомневался, что он с этим справится, как справлялся до сих пор. И все же перед такой передрягой он думал не об операции, не о роковых минутах перестрелки и прочих вещах — он ломал голову над проблемой предательства вообще, рассматривая ее в узкосемейном и чисто теоретическом аспекте.
Я вспоминаю эти старые дела без всякой надобности, медленно двигаясь по залитому солнцем бульвару Дондукова. Без надобности, но не без повода, потому что цель моей непродолжительной прогулки — квартира Любо.
Ранняя весна, полдень, бульвар почти пуст, бледное солнце светит, но не особенно греет в эту раннюю весеннюю пору. Как тут не замедлить шаг, хотя мне не скрыть от самого себя, что истинная причина того, что я так неохотно иду по указанному адресу, совсем иная.
— Надо бы сперва позвонить туда, — заметил я, обсуждая с Бориславом детали предстоящего визита, — дай-ка мне их телефон.
— У них нет телефона.
— Как это нет?
— Они живут в своей скорлупе, уединенно, на кой черт он им нужен, твой телефон.
— Они сами замкнулись в своей скорлупе или вы забыли про них?
— Пожалуй, и то и другое, сам понимаешь, как бывает в жизни. Сперва они как-то обособились, а потом и мы про них забыли. Начальство меняется, одни приходят, другие уходят, словом...
Борислав вяло махнул рукой: чего, дескать, толковать — и тихо забарабанил пальцами по столу.
— Но ты должен к ним сходить.
— Ладно, ладно, — согласился я. — Только давай без указаний. Кстати, а почему ты сам не сходил?
— Потому что, как тебе известно, я тоже верчусь как белка в колесе. И потом, я — это одно, а ты — совсем другое. Как-никак для Любо ты был самым близким другом.
Мы действительно были друзьями. Ему я обязан не только этой дружбой, но и своей профессией, потому что я был у него подмастерьем, а он, мастер, щедро делился со мной, передал мне весь свой опыт и умение. В сущности, нашим ремеслом Любо владел в те времена в самой грубой форме: лихо расправлялся с бандами, устраивал засады, строчил из автомата, с чем я в дальнейшем дела не имел. Но у Любо я научился и таким вещам, которые не раз в моей жизни сослужили мне добрую службу. Как важно, к примеру, уметь разминуться со смертью в критические моменты, не задумываясь над тем, чем бы все кончилось, если бы разминуться не удалось. В те годы мы с Любо всегда были вместе, плечом к плечу, сколько раз мы с ним глядели смерти в лицо, а потом были на волосок от нее, как на том скалистом холме, где Любо ранили в ногу, а я карабкался на гору с уже простреленной рукой. Потом у меня рана зажила, у Любо тоже, но с тех пор он всегда при ходьбе слегка приволакивал левую ногу, что, как он сам говорил, с профессиональной точки зрения не имело значения. Потом нас послали на разную учебу, мы переквалифицировались и надолго с ним расстались. Снова нам пришлось встретиться лишь много лет спустя, но не здесь и не на крутых холмах пограничья, а там, далеко, в летнем зное влажной Венеции.
Встретились мы потому, что были посланы по одному и тому же заданию, только Любо попал туда раньше и уже несколько месяцев подряд тщетно бился над мудреной загадкой, а потом и меня включили в игру. Мы сидели с ним на мраморной скамейке, в тени, на пустынной набережной, и Любо детально освещал мне обстановку, а когда рассказ его подошел к концу, он добавил безо всякой связи:
— А у меня, браток, есть сын...
И я невольно вспомнил ночь в пастушьей хижине, когда он впервые сообщил мне об этом — так же, как сейчас, ни с того ни с сего, в такой же неподходящей обстановке и тоже в преддверии роковых событий, которые вот-вот должны были разразиться.
В ту памятную ночь в горах роковые события разразились на рассвете, и, хотя вокруг нас яростно свистели пули, нам опять удалось разминуться со смертью. А тут, в Венеции, ощутить присутствие роковой опасности было почти невозможно, она таилась в будничном покое, и, когда Любо лениво брел по мосту в сторону Местре, слегка приволакивая ногу, смерть налетела на него в виде черной машины, в виде пьяной черной машины, да так внезапно, что в этот раз избежать ее не удалось, — отброшенный к перилам Любо остался лежать на мосту, точнее, его окровавленное и все еще вздрагивающее тело.
— А у меня, братец мой, есть сын...
Только этому его сыну, второму, не суждено было долго прожить на свете. Получив сообщение о гибели Любо, Мария пришла в состояние полной депрессии, заботу о ребенке доверили другой женщине, и через непродолжительное время его унесла какая-то болезнь, не помню, какая именно, хотя это не имеет значения, раз это существо ушло из жизни, едва появившись на свет.
Так что я сейчас иду не к Любо — его давно нет в живых, и не к его младшему сыну — его тоже нет в живых, а к старшему, живущему вместе с матерью, и, честно говоря, особенно не тороплюсь на эту встречу, так что если я еле-еле плетусь по бульвару Дондукова, то вовсе не из желания погреться на бледном весеннем солнышке — мне хочется по возможности оттянуть эту неприятную встречу.
Именно неприятную. Будто идешь к раковому больному и с ужасом думаешь, что тебе придется добрых полчаса сидеть в больничной палате, не зная, куда смотреть и о чем говорить, всячески стараясь не касаться той или иной темы и хранить бодрый вид. Конечно, ты бы навестил больного куда охотнее и даже с приподнятым настроением, если бы у тебя была уверенность, что своим посещением ты спасешь больного или хотя бы облегчишь его страдания. Но тебе отлично известно, что ни спасения, ни облегчения ты ему не принесешь и что твой визит всего лишь дань традиции, ритуал, одинаково тягостный для обеих сторон.
Еще при своем первом посещении Марии в один из приездов в Софию из дальних странствий я знал, что выполняю именно такой ритуал, одинаково тягостный для обеих сторон. Она никогда не проявляла ко мне ни тени дружелюбия, и не только в силу той странной ревности, которую проявляют иные жены к близким друзьям своих супругов. Для нее я был олицетворением той невидимой инстанции, которая отняла у нее мужа, оторвала его от семейного очага и превратила в нечто свое. И теперь, когда случилось непоправимое, было бы глупо надеяться, что в этом доме, где я и прежде не мог жаловаться на чрезмерное радушие, меня встретят с распростертыми объятиями.
Как я и предвидел, Мария встретила меня с ледяной холодностью, неохотно ввела в небольшую, скромную, но чисто прибранную прихожую, села у окна и с унылым видом положила руки на колени, тогда как я устроился в углу между радиоприемником и фикусом, выбрав, может быть совершенно несознательно, самое темное место в комнате.
Женщина сидела молча и ждала, пока я заговорю, отчего мне было очень не по себе, я чувствовал себя обвиняемым, так как, в сущности, говорить было не о чем, и то единственное, чем я мог поделиться, едва ли доставило бы удовольствие хозяйке, поскольку в доме повешенного о веревке не говорят.
Кое-как я все же вышел из положения. Спросил, как Боян, чем бы я мог им помочь.
— Ничем. Разве что вернешь мне мужа, — отрезала она.
— Я бы с радостью, будь это в моих силах...
— Да, это не в твоих силах. Ты и другие вроде тебя способны только убивать, а воскресить вы не в силах.
— Не мы убили Любо... — возразил я.
— Вы его убили! Вы!..
Я промолчал, потому что спорить при создавшемся положении не имело смысла. Женщина тоже молчала, и мы сидели какое-то время, глядя в разные стороны, словно язык проглотив, и в прихожей было так тихо, что мерное бульканье воды в радиаторе отопления звучало почти оглушительно. Я невольно перенес взгляд в ту сторону и заметил, что кран пропускает воду — капли уже образовали небольшую лужицу на паркете.
«У вас течет радиатор», — хотел я было сказать, но вовремя проглотил эту глупую фразу и с удивлением осознал, что мне свойственно вспоминать о Любо везде и всюду, в самых различных местах, при всевозможных обстоятельствах, а вот здесь, в его собственном доме, я был не в состоянии о нем думать. Эта женщина вытесняла его из моего сознания, она заставляла меня думать не о нем, а о ней самой, а поскольку о ней мне думать не хотелось, я предпочитал сидеть так вот, с пустой головой, и вслушиваться в глухое бульканье радиатора.
— Ты бы рассказал мне хоть, какие-то подробности, — сухо проговорила Мария, когда молчание слишком затянулось. — Эти ваши затасканные слова вроде «при выполнении служебных обязанностей» и прочее, может быть, годятся для некролога, но для меня они ничего не значат.
— Я полагал, что тебе уже все известно.
— Приходили тут как-то, но я не стала их слушать. И вообще, я без них обходилась и теперь обойдусь...
— Ладно, — примирительно кивнул я. — Если ты интересуешься...
— Я не интересуюсь. Нисколько не интересуюсь. Абсолютно не интересуюсь, понимаешь! После того что случилось, мне решительно все равно, как и почему это случилось! Но Любо оставил сына. Сын растет. И когда-нибудь ему захочется больше узнать о гибели отца. Я должна ему что-то ответить!
Я снова помолчал, чтобы дать ей успокоиться. Потом рассказал про смерть Любо. Очень коротко. Женщина слушала с полным равнодушием, продолжая глядеть в сторону, на противоположную стену, где висела старая фотография в дешевой рамке. Фотография не Любо, а молодой женщины в кружевной блузке; на круглом миловидном лице застыла невыразительная улыбка, словно по заказу фотографа. Снимок изображал Марию былых времен.
Я закончил свой рассказ, и в тот же миг теперешняя Мария перестала созерцать ту, какой она была когда-то, и впервые посмотрела на меня в упор.
— А зачем было посылать его туда, к тем типам?
— Они действовали против нашей страны. Кому-то надо было пойти и обезвредить их — Любо, мне или кому-то другому...
— Однако же ты вернулся, правда? А Любо остался...
Так в общих чертах прошла наша первая встреча. Что касается второй, которая должна была состояться два года спустя, то она вообще не состоялась. Однажды зимним вечером я увидел с улицы, что в квартире на втором этаже горит свет, тут же поднялся по лестнице и позвонил, но мне не открыли — вероятно, посмотрели в глазок и установили, кто пришел. Я позвонил еще раз-другой и удалился. Когда вышел на улицу и снова посмотрел вверх, окна уже не светились.
И вот мне предстоит третий визит. К чему такая настойчивость, могут мне возразить. Быть может, при других обстоятельствах и я бы не стал проявлять настойчивость, тем более что я не любитель стучаться в негостеприимные дома. Но в данном случае особое значение обретает одно обстоятельство. Сущий пустяк, перед которым, впрочем, собственная гордость должна смириться и отступить.
Дом этот вполне можно причислить к тем казенным безликим постройкам, возведенным в начале пятидесятых годов, которые при тогдашней бедности казались образцом уюта. Я неторопливо поднимаюсь по неприветливой лестнице, ощущая отвратительный зимний запах шлака, выгребаемого из кухонных печек, и протухших в подвалах солений. Сколько ни медли, до второго этажа, как и во всяком доме, не так далеко. Звоню. Тишина. Затем изнутри доносится неясный шум и какой-то тревожный разговор, потом снова тишина — и опять шум, теперь уже в тамбуре. Должно быть, заглядывают в глазок, хотя нет, дверь внезапно распахивается, и на пороге появляется стройный юноша с красивым нахмуренным лицом. Удивительно знакомое и в то же время совсем чужое лицо. Оно напоминает мне Любо, но отдаленно...
— Что вам угодно?
— Я бы хотел видеть товарища Ангелову. Я друг вашего покойного отца.
— Очень жаль, но мама больна.
Холоден, как мать. Правда, более вежлив.
— Впрочем, мне бы и с вами хотелось поговорить.
— А!..
В этом возгласе — колебание и замешательство. И, поскольку никогда не знаешь, чем колебание может кончиться, я прибегаю к своей профессиональной бесцеремонности и делаю шаг вперед, точно меня уже пригласили. Молодой человек машинально отступает — очко в мою пользу.
— Нам сейчас не до гостей, — неприязненно бормочет парень. — Но раз уж вы пришли...
Он продолжает отступать, невольно давая мне дорогу, а оказавшись в прихожей, закрывает дверь, ведущую, вероятно, в комнату больной.
Может быть, Мария в самом деле нездорова, потому что даже мой нос курильщика улавливает в воздухе застоявшийся запах валерьянки и вообще аптеки. Обстановка в прихожей изменилась до неузнаваемости — к худшему, я хочу сказать. Батистовые шторы на окнах стали серыми от пыли, книги лежат на столе вперемешку с грязной посудой, в углу валяется обувь, на диван брошен поношенный дамский халат, на полу мусор, стены в грязных пятнах — все говорит о том, что тут давно бытует мерзость запустения.
— Я же сказал, что нам сейчас не до гостей... — снова бормочет парень. — Мне просто неудобно принимать вас в такой обстановке... Но раз уж вы пришли...
Мало сказать пришел, я уже уселся на своем любимом месте, в углу, между радиоприемником и фикусом, чьи листья, как и все вокруг, остро нуждаются в мокрой тряпке.
— Не смущайся, дружок, — говорю я, делая вид, что никакого беспорядка не заметил. — Я закоренелый холостяк, и, если в доме немного не прибрано, это на меня не производит особого впечатления.
Несколько успокоенный моей непринужденностью, парень садится на краешек кушетки и ждет, когда я расскажу о цели своего визита. Он не спросил, как меня зовут, вероятно, догадываясь, кто я такой, и тем не менее я все же рискнул представиться.
— Ты, должно быть, меня не помнишь, потому что, когда я тебя видел в последний раз, ты был вот такой бутуз, но, может быть, что-нибудь слышал обо мне. Я Эмиль.
— Слышал, конечно...
Он как-то вяло кивает. И в его взгляде, явно избегающем меня, также сказывается какая-то вялость. И в выражении этого красивого, немного бледного лица видна то ли апатия, то ли рассеянность, то ли обычная усталость.
— Может быть, это тебя не интересует, но в то время, когда твой отец узнал о твоем рождении, мы были с ним вместе там, в горах, на границе.
— Любопытно.
— Я отлично понимаю, что ничего, любопытного ты в этом не видишь, однако обязан рассказать все, чтобы тебе было яснее то, о чем я расскажу дальше.
Парень покорно склоняет голову, давая понять, что готов вытерпеть до конца мои излияния.
— Той самой ночью нам предстояло драться с бандитами, стреляться с ними почти в упор по принципу «ты или я», а когда на рассвете все утихло, знаешь, что сказал мне твой отец?
Юноша продолжал сидеть все с тем же безучастным видом, склонив голову.
— «А я уж подумал, мне хана! В эту ночь, Эмиль, я испытал страх. Испугался, что малый останется сиротой ». И много лет спустя, когда враг подло нанес твоему отцу удар в спину, мне довелось быть с ним и в его последний час...
Это мое почти торжественное вступление неожиданно повисает в воздухе, потому что в следующее мгновенье из соседней комнаты доносится какой-то шум, затем слышится возглас «Боян!», и парень опрометью кидается туда, захлопывая за собою дверь.
Судя по всему, Мария и в самом деле больна, и я начинаю чувствовать себя неловко, я готов дать отбой, проститься наспех, отложив визит до более удобного времени. Но прежде чем вернулся Боян, в комнате появляется Любо.
Он не впервой выкидывает со мной подобные номера. И если в данную минуту я все еще нахожусь в этой запущенной квартире, торчу тут, в углу, между допотопным радиоприемником и пыльным фикусом, то причиной этому вечная его привычка внезапно появляться на моем пути, что-нибудь доказывая мне и убеждая. Это, конечно, не значит, что я его вижу в буквальном смысле слова, что я страдаю галлюцинациями, однако мне кажется, что я ощущаю его присутствие всем своим существом, своим нутром чувствую его беззвучные, но вполне отчетливые слова:
«Сиди. Не смей отступать».
«Отстань, — мысленно отвечаю я. — Разве не видишь, что момент неподходящий».
«Не юли. Сиди».
«А какой от этого толк от того, что я буду сидеть? В няньки я не гожусь, сам знаешь».
«Не вздумай отступать, — настаивает на своем Любо. — Раз ты уже здесь, не смей отступать». Он не разговаривает со мной, он просто повторяет одно и то же как бы для того, чтобы внушить мне определенную мысль, одну-единственную — главную. До чего упорный человек. Он всегда был таким.
Паренек снова появляется в прихожей, он и теперь, как и в первый раз, торопится закрыть за собою дверь.
— Видите, что получается, — говорит он раздраженно. — Вы здесь сидите, а мать не может пройти...
— Я ухожу, — говорю я, срываясь с места.
И, поскольку во мне не умолкает настойчивый шепот Любо, добавляю:
— Давай выйдем.
— Куда?
— Пойдем выпьем по чашке кофе...
— Не могу. Не оставлю же я мать одну, возражает парень.
— Мы ненадолго, минут на пятнадцать-двадцать.
— Сказал же: не могу! — упрямо твердит он.
— Вот что, мой мальчик, — говорю я с той мягкостью, которая не сулит ничего хорошего. — Я пришел сюда не ради того, чтобы делиться с тобой старыми воспоминаниями, а ради чего-то более важного. Настолько важного, что разговор этот так или иначе должен состояться. И именно сегодня.
— Именно сегодня?
— Чем скорее, тем лучше для тебя.
— Только, ради бога, не надо обо мне заботиться.
— Я не о тебе забочусь. Я думаю о твоем отце.
Окинув меня беглым взглядом, он отвечает с таким усталым выражением, словно все его упрямство вдруг иссякло:
— Ясно, это уж как водится: мертвые куда важнее живых... Ладно, подождите меня внизу.
Минут через пять я уже шагаю по бульвару Дондукова в обратном направлении, а справа от меня идет этот парень.
— Куда же мы пойдем пить кофе? — безучастно справляется он.
— Туда, где кофе не пахнет хозяйственным мылом и где разрешено курить.
— Надо же, — роняет Боян. — Такое возможно разве что в «Софии».
«А «Ялта» чем хуже?» — так и подмывает меня спросить, но, проглотив эту реплику, я охотно соглашаюсь:
— Почему бы нет? Пусть будет «София».
Каким-то чудом нам сразу удалось найти свободный столик у самого входа и сравнительно быстро получить то, что было заказано, — двойной кофе для меня и виски для Бояна. Мой сосед не производит впечатления заправского пьяницы. Он добавил к содержимому бокала почти полстакана содовой и лишь изредка отпивал по маленькому глотку, словно старался продлить удовольствие и не вводить меня в лишние расходы.
С нашего места были хорошо видны входящие и выходящие посетители, преимущественно молодые дамы и кавалеры. Однако мой спутник почти не пользовался этой возможностью и вообще не проявлял какого-либо интереса к окружающей публике. Он курил, рассеянно смотрел на площадь сквозь витрину, и его лицо выражало досадливое смирение человека, решившего до конца вытерпеть испытание, уготованное ему судьбой.
— Ты, наверное, давненько не был на могиле отца?— небрежно спрашиваю я (таким тоном обычно спрашивают: «Ты давненько не постригался?»).
— Ни разу не был там после похорон. Не любитель я ходить по кладбищам.
— Я тоже. Но позавчера мы провожали в последний путь нашего умершего сотрудника, и я попутно наведался туда. Обелиск совсем рассохся, а надпись почти начисто смыли дожди. Мать, как видно, тоже там не бывает.
— Нет. Никогда.
— Это, конечно, мелочи, — поясняю я со свойственной мне сговорчивостью. — И ты зря говоришь, будто мертвые для нас важнее живых. Но среди мертвых есть такие, о которых нелишне вспоминать время от времени. Я не сомневаюсь, ты тоже о нем вспоминаешь, хоть и не бываешь на кладбище.
Молодой человек не говорит ни да ни нет, продолжая рассеянно глядеть на площадь с таким видом, будто ничего не слышал, Потом он на какое-то мгновенье задерживает взгляд на мне и опускает глаза на свой бокал.
— Понимаете... мне ничего не стоит сказать «вспоминаю», и это, верно, было бы одинаково приятно и вам и мне. Но вся штука в том, что я не вспоминаю... или вспоминаю очень редко. И вообще чего ради вспоминать человека, которого ты почти не знаешь, несмотря на то, что он приходится тебе отцом...
Погасив сигарету, он отпивает небольшой глоток виски и снова погружается в созерцание своего бокала, тогда как я размышляю над только что сказанным. Какие стройные суждения. Сразу видно, университетские лекции и пухлые книги уже дают свои плоды.
— Но мать, наверное, иногда рассказывает тебе о нем.
— Да. Только не вообразите, что она рассказывает о его подвигах. Их совместная жизнь была сплошным кошмаром, потому что она домогалась одного, а он делал другое, и мне уже осточертело выслушивать ее жалобы на то, как она без конца настаивала, чтобы он подыскал для себя более спокойное место, а он делал по-своему и в конце концов испортил жизнь и себе и ей, и так далее, и так далее... Что вы хотите, если она всегда его любила и ненавидела в одно и то же время, она и по сей день любит его и ненавидит, и это будет продолжаться до самого конца.
— А ты как об этом думаешь?
— Что тут думать? Мать по-своему права. А отец — он, видно, старался держаться подальше от нее... Подальше от скандалов. Не понимали они друг друга.
— Но ты все-таки кое-что знаешь о нем, о его жизни...
— Ну и что? — Снова мельком взглянув на меня, парень опускает глаза и продолжает, точно рассуждая о чем-то сам с собой: — Зачем ему было гоняться в лесах за диверсантами, когда у него была семья Почему именно он этим занимался, а не кто-нибудь другой вроде вас, кому приходится думать только о самом себе?
— У него было чувство ответственности...
— Перед кем?
«Перед родиной», — порываюсь я сказать, поскольку это проще всею, но воздерживаюсь. Простые вещи порой труднообъяснимы. Скажи такому вот «перед родиной», и он начнет смеяться.
— Перед людьми, Боян.
— Перед какими людьми? Теми, что сидят по кабинетам?
— Многие из тех, что нынче сидят по кабинетам, тоже в свое время бродили по лесам с автоматом в руках.
— Да, в свое время... Тогда другого выбора не было. А ведь он продолжал жить как партизан, когда все уже переменилось.
— Вот именно, как партизан, — киваю я. — Это чувство ответственности у него особенно обострилось, стало как бы незаживаемой раной как раз в ту пору, когда он был в партизанах.
Я произношу эти слова, а меня не покидает ощущение, что они тонут в пустоте, даже не доходя до сознания молодого человека. Однако вопреки этому ощущению мне трудно замолчать, и я кратко, в нескольких словах, рассказываю историю, которую в свое время услышал от Любо. И все это время мне кажется, что слова мои звучат бессмысленно и тонут в пустоте.
— ...После того как отряд был разбит; их осталась какая-то горстка, пятнадцать человек. Чтобы добить их окончательно, в июле против них высылают жандармерию. Завидев на шоссе грузовики, битком набитые карателями, они решают отойти, а отца твоего оставляют для прикрытия. Грузовики останавливаются, жандармы карабкаются на гору, но партизаны уже за хребтом. И вдруг завязывается перестрелка — оказывается, еще ночью туда пригнали войска, и они затаились в засаде. Жандармерия тоже устремляется к месту боя. И вот крохотный отряд уничтожен до последнего человека, если не считать твоего отца. А он, добровольно жертвуя собой, уже мысленно расставшись с жизнью, уцелел в лесных дебрях, в стороне от боя, вдали от врагов и своих.
Я замолкаю, какое-то время гляжу перед собой и вижу не это молодое, ничего не выражающее лицо, а изрезанное морщинами лицо Любо, на котором играют красноватые отблески огня. Помнится, как однажды под вечер мы с ним наловили в ручье черных усачей и решили их испечь. Положили на горящие угли плоский камень, а на него очищенную рыбу. Она тут же прикипела к камню. Убедившись, что с одной стороны рыба достаточно поджарилась, Любо принялся переворачивать ее, а я тем временем подгребал жар под каменную плиту. Пока жарилась рыба, он кутался в походную куртку, чтобы защитить спину от ночного холода, и рассказывал мне эту историю.
— ...Отец считал, что унаследовал дело целого отряда... И в этом смысле ощущал ответственность...
«Очень это ответственно, браток, быть наследником стольких людей», — слышится где-то в моем сознании голос Любо, и я вижу его в накинутой на плечи куртке, освещенного трепетными отблесками, словно высеченного на черно-синем фоне ночи.
А этот юнец сидит передо мной со своим ничего не выражающим лицом и молчит. И лишь после того, как я долго глядел на него в упор, он произносит:
— Не понимаю...
— Неужто так трудно понять: все мы продолжаем дело тех, кого уже нет, а те, что придут после нас, будут продолжать наше дело, и в этом состоит связь поколений, единство жизни, в этом ее бессмертие. Твой отец был наследником тех людей. А ты являешься наследником отца.
— Как я могу быть наследником человека, которого я не понимаю... которого не знаю?
— Но ведь он наведывался к вам, ты бывал вместе с ним.
— Очень редко. И всегда очень недолго... Можно?
Последнее слово связано с сигаретами, к которым парень протянул руку.
— Можешь не спрашивать.
Закурив, он делает глубокую затяжку и как-то неохотно добавляет, вроде бы только для того, чтобы совесть была чиста:
— Теперь, когда я вспоминаю все это, мне начинает казаться, что он хотел приблизить меня к себе. Делал мне подарки, интересовался, как у меня дела, но я с трудом привыкаю к чужим людям, а он был для меня чужой... приходил из другого мира и сам был каким-то другим — и ничего у нас не получалось...
— Да-а-а, — произношу я без всякого смысла, глядя в это красивое, несколько бледное лицо, уныло склоненное над столиком. — А вот теперь, когда отца нет в живых, кто-нибудь догадывается спросить, как твои дела?
Парень опять мельком взглядывает на меня, чуть приподняв брови, словно ему не совсем понятен мой вопрос.
— Да кто меня станет спрашивать? Нынче никто никем не интересуется.
— А если я стану спрашивать?
— Пожалуйста... — Боян пожимает плечами. — Хотя мне до сих пор не ясно, к чему весь этот разговор...
Мне кажется, смысл разговора хотя бы отчасти дошел до него, иначе он выразил бы свое недоумение гораздо раньше и в более категоричной форме.
Молодой человек опускает глаза, и я некоторое время рассеянно наблюдаю за ним, раздумывая над тем, с чего же мне начать. Обычно, когда я принимаюсь за какое-то дело, мне заранее известно, с чего я начну и как буду действовать дальше, но роль няньки мне совершенно незнакома, вот чем объясняется моя неуверенность. Едва сделав шаг, я начинаю думать о следующем, как в эти минуты, когда я рассеянно наблюдаю за этим парнем.
Он стройнее Любо, более худой и хрупкий, чем отец, но когда смотришь на его лицо — вылитый Любо. Такие же черные, чуть нахмуренные брови, такой же прямой нос, тот же упрямый подбородок. Только на лице Любо годы оставили неизгладимый след: оттого, что в зной и туман подолгу всматривался в даль, на его лбу и у рта легли глубокие морщины, — морщины, которые образуются, когда мы невольно сжимаем челюсти, мучительно проглатывая страдания и боль, морщины от напряженных раздумий и от всего того, что приходится подавлять в себе, поскольку это касается тебя одного и со служебной точки зрения особого значения не имеет. А лицо сидящего напротив паренька такое чистое, что кажется лишенным всякого выражения. Жизнь только начинает писать по этому лицу, и единственный след, который она успела оставить на нем, — небольшой шрам, на лбу, у самого виска.
— Опасно тебя стукнули, — замечаю я, указывая на отметину. — Это что, спортивный трофей или дружеская потасовка?
— Ни то, ни другое. — Он впервые выдает какое-то подобие улыбки. — Шлепнулся на тротуаре в прошлом году, когда был гололед, и осталась ссадина. Врач сказал, если б я стукнулся чуть покрепче, мне бы не встать. До чего глупо бывает: поскользнулся — и крышка.
— Действительно глупо.
— Впрочем, как все остальное, — добавляет юноша.
— Все?
— А разве нет? Люди суетятся, обзаводятся всяким барахлом, копят деньги на квартиры, покупают машины, и, едва успев нажить все это, умирают. Ну разве не глупо?
— Да, конечно, если все сводить только к машинам да барахлу. Но жизнь не только в этом.
— В чем же еще? В красоте и благородстве? — В его тоне слышатся нотки раздражения. — Красота и благородство встречаются разве что в книгах.
— Ну хорошо. Как же ты представляешь свою собственную жизнь?
— Никак. Прежде я думал стать журналистом, а теперь и на это махнул рукой, хотя... если не будет слишком трудно, то, может, и стану. Впрочем, не все ли равно, кем быть, журналистом или учителем...
— Да-а-а... — опять вздыхаю я и, чтобы выиграть время, предлагаю: — Еще виски?
— Теперь я бы предпочел кофе.
Заказываю два двойных кофе и тем самым выигрываю еще немного времени.
— А как твои университетские дела? — по-свойски спрашиваю я, глотнув остывшей и не слишком вкусной жидкости, чем-то все же похожей на кофе.
Парень тоже отпивает из своей чашки и делает небольшую паузу, словно колеблется, то ли соврать, то ли сказать правду. Потом все же сознается:
— Так себе... Во время зимней сессии схватил две двойки.
— Значит, тебя лишат стипендии.
— Проживу как-нибудь и без стипендии.
— А чем ты занимаешь в свободное время?
— Ничем.
— Так-таки ничем?
— Сижу себе.
— В кафе?
— В кафе или дома...
— Читаешь?
— Читаю. Только не учебники. Не знаю почему, но в последнее время с учебниками я не в ладах.
— А комсомольская жизнь?
— Комсомольская жизнь? Осенью меня чуть было не исключили.
— За что?
— А за то, что не захотел поехать с бригадой на стройку. И еще за какие-то пустяки.
— Да-а... — вздыхаю я в третий раз. — Безотрадная картина.
— Не спорю, — пожимает плечами Боян.
Он протягивает руку, и я подаю ему сигареты.
— В конце концов, пока что ничего страшного не случилось, — обобщаю я и тоже закуриваю. — Если ты склонен взять себя в руки...
— Надеюсь, университет я кое-как закончу. А потом...
— Да. Только твои беды, как ты сам понимаешь, на этом не кончаются.
Он не возражает и вообще ничего не говорит, потому что, очевидно, с самого начала догадывается, куда я клоню. Поэтому я прихожу к мысли, что пора наконец приступить к главной теме.
— Кафе и все прочее — это еще не самое худшее, — замечаю я. — Но вот конкретно кафе «Ялта» и тамошняя компания могут и в самом деле оказаться для тебя роковыми.
— Давайте не будем драматизировать, — тихо возражает Боян.
— Да, да, разумеется, — добродушно соглашаюсь я. — Беда, однако, в том, что ситуация, в которой ты находишься, действительно драматична, чтобы не сказать — трагична.
— Вот, оказывается, до чего я докатился? — вскидывает брови молодой человек.
— К сожалению, ты действительно не отдаешь себе отчета, до чего ты докатился. Это, очевидно, объясняется тем, что ты еще многого не знаешь. Но главная беда заключается в том, что ты просто утратил чувство реальности.
Он молчит, терпеливо ожидая, что же будет дальше.
— Ты только что рассказывал мне про то, как случайно поскользнулся и получил на память этот небольшой шрам. Но послушай, мой мальчик, ведь ты теперь снова поскользнулся, в переносном смысле, конечно, да так поскользнулся, что и в самом деле можешь очутиться... не знаю где. Мало того, один из твоих дружков по «Ялте», некий Пепо, недавно всучил тебе тысячу левов.
— Это касается только меня и Пепо.
— Ты так полагаешь? Зря. Потому что деньги, которыми Пепо поделился с гобой и не знаю с кем еще, он украл у своего отца. Теперь отец подает на вас в суд и... Впрочем, эту тысячу левов я уже внес от твоего имени, чтоб тебя не таскали на допросы и по судам...
— Вы меня ставите в очень неловкое положение... Я же вас не просил!
— Ты сам себя поставил в неловкое положение. И дело тут не в деньгах. Деньги ты мне вернешь, когда сможешь. Однако тебе хорошо известно, что есть и другие вещи, более серьезные.
Боян молчит потупившись.
— И по этому поводу тебя уже дважды вызывали в милицию, не так ли?
Он молчит, все так же неподвижно глядя перед собой.
Я собираюсь продолжать, только вдруг, безо всякой надобности, снова вспоминаю тот вечер в пастушьей хижине: холодное дыхание ночи, хлещущий дождь снаружи, красные огоньки сигарет и до странности неожиданный вопрос Любо: «Эмиль, а что бы ты сделал, если бы твой сын стал предателем?».
Глупости, дорогой мой. Ты лучше скажи, что нам делать теперь, когда твой сын стал наркоманом.
— Этот центр в Мюнхене, конечно же, должен быть обезврежен, — произносит генерал. — И, разумеется, искать подходы к нему надо крайне осторожно. Кого туда послать, ума не приложу...
Он напряженно всматривается в пространство светло- голубыми глазами, почти неприлично голубыми, для генерала. Потом оборачивается ко мне, щурится и говорит:
— Тебя, что ли?
Шеф всегда щурится, когда хочет скрыть веселые огоньки в глазах, но мне хорошо знакомы привычки генерала, и нет надобности следить за его взглядом.
— Вы шутите, — тихо отвечаю я.
— Почему бы не пошутить над тобой, горемыкой, осужденным на канцелярскую работу.
Я не протестую — определение вполне верное, как мне кажется.
— А ты недурно справляешься с этой канцелярской работой.
— Что мне остается? — уныло соглашаюсь я.
Вид у меня, должно быть, весьма сокрушенный, потому что генерал неожиданно хохочет — недолго и негромко, как обычно.
— Кофе будешь пить?
Мы покидаем письменный стол с его строго служебной обстановкой и располагаемся в темно-зеленых креслах под темно-зелеными листьями ухоженного канцелярского фикуса. На столике, кроме двух чашечек кофе, дымится небольшой кувшинчик — знак внимания со стороны секретарши, которая помнит, что мне одной чашки кофе недостаточно.
— Может, закуришь? — спрашивает генерал и открывает большую коробку с экспортными сигаретами.
Эта помпезная коробка пылится здесь с прошлого года, если не дольше, и шеф прекрасно знает, что я ни разу не посягнул на его изысканные выветрившиеся сигареты, но вопрос «может, закуришь?» чисто протокольная фраза в этом кабинете, которая означает «можешь курить». Вежливо отклонив предложение, закуриваю свои. Отпив кофе, генерал переводит взгляд на меня и снова смеется.
— Вам смешно. Но если бы вы знали...
— Я рад за тебя, — прерывает меня шеф. — После такой истории, как эта, копенгагенская, другой бы на твоем месте годился бы только в пенсионеры. А тебе уже не сидится тут, хотя еще и года не прошло с тех пор.
— Что ж, человек вправе дорожить своей квалификацией, товарищ генерал.
— Не отрицаю, только боюсь, что тебе придется на время переквалифицироваться. — Видя, что я собираюсь что-то сказать, шеф предупреждающе поднимает руку и добавляет: — Я не сказал «отныне и навеки», а «на время». Начнем с того, что те места, где ты работал до настоящего* времени, стали для тебя запретной зоной. Да и в другие тебя послать не так просто... Ты уже меченый, Боев.
— Понимаю. И ни на что не претендую, кроме одного: не обращайтесь со мной как с инвалидом.
— А с тобой так никто и не обращается. Потому-то, между прочим, я тебя и позвал...
Генерал берет одну из своих подопревших, выветрившихся сигарет, долго рассматривает ее, словно колеблясь, то ли закурить, то ли нет, потом кладет ее обратно и откидывается в кресле.
— Сегодня утром мы говорили с генералом Антоновым из контрразведки и решили возложить на тебя одну задачу, которая несколько оторвет тебя от бумажных дел. Тем более, что ты уже располагаешь некоторыми данными, полученными, правда, по другой линии, о достойных внимания объектах.
В моем взгляде явное недоумение, но я молчу.
— Я имею в виду наркоманов, упомянутых третьего дня, когда речь шла о сыне Ангелова. Кстати, он уже порвал с этой шпаной?
— Почти. Во всяком случае, старается избегать их.
— Ясно: он будет их избегать, а они будут искать его общества. Но об этом позже. Сейчас интересно другое: последнее время к этой шайке стал липнуть какой-то западный турист. Молодой человек, мать — болгарка, отец — иностранец. К нам приезжает уже второй раз, и в обоих случаях — через Стамбул. У них теперь мода ездить в Стамбул глотать наркотики. Но этот наезжает в Болгарию, остается тут по месяцу и больше, вступил в связь с одной девчонкой из этой же шайки и, что особенно бросается в глаза, поддерживает контакт с их посольством.
— Если он у них частый гость, едва ли они пользуются его услугами.
— Да, разумеется. Но ходит он туда не часто. Нанес один-единственный визит, но какой: продолжительностью в четыре часа с половиной. И не ради того, чтобы полистать журналы. Все это время он провел в кабинете Томаса.
— Многовато для одного визита, — признаю я. — Только не исключено, что все эти четыре с половиной часа ушли на игру в вопросы и ответы. Томас ту? человек новый, притом совершенно изолированный, так что неудивительно, если он пытается выудить максимум информации из этого типа, шляющегося повсюду и уже стакнувшегося с нашими красавчиками.
Это свое замечание, как и предыдущее, я делаю не для того, чтобы сообщить нечто такое, чего генерал не знает, а просто чтобы вслух отметить возможность тех или иных обстоятельств. И это весьма характерно для наших разговоров.
— Бесспорно, — кивает шеф. — Пока что у нас нет никаких данных, что Томас возложил какую-то задачу на этого туриста, Чарли его зовут или как там, не помню. Но когда перед тобой, с одной стороны, банда наркоманов, а с другой — западный дипломат и между ними болтается некий Чарли, возможно выступающий в роли связного, то можно ли закрывать глаза на это?
Он тоже не говорит ничего такого, чего бы не знал я, но это макетирование обстановки вносит определенную ясность и представляет собой часть обычного ритуала, так же как этот его небрежный жест, побуждающий меня налить себе вторую чашку кофе.
— С наркоманами на первых порах надо держать ух востро, — тихо говорит генерал. — Они могут представлять опасность не только в бытовом отношении.
— Да, но они могут представлять опасность и для того, кто их использует, — продолжаю я развивать другую версию. — А Томас опытный разведчик, он не может не знать, что наркоман — это палка о двух концах.
— Верно. Но у Томаса нет выбора. А раз у него нет выбора, то не исключено, что он решится прибегнуть к помощи этого отребья.
Шеф наклоняется вперед, снова берет экспортную сигарету, но, прежде чем я собрался поднести ему зажигалку, опять кладет ее в коробку.
— Естественно, может оказаться, что ничего такого тут нет. Однако мы обязаны знать, что есть и чего нет. Во всех случаях было бы не вредно повнимательней разобраться, что он за птица, этот Томас, и присмотреться к его поведению. В первые недели после приезда он где только ни появлялся, а потом вдруг присмирел. Почему?
— От невезения, а может, нашел что искал.
— Да. И даже если.ничего не нашел, все равно он не станет сидеть сложа руки. Так что, как видишь, дело не в одних наркоманах. Впрочем, в ведомстве Антонова ты получишь более подробные данные.
Последняя фраза означает, что разговор окончен. Я залпом выпиваю содержимое чашки, чтоб добро не пропадало, и встаю.
— Давеча ты несколько уклончиво ответил мне относительно мальчишки Ангелова, — замечает генерал и тоже встает. — Или ты уже поднял руки?
— Трудно вырвать человека из одной среды, если не можешь предложить ему другую, — неохотно отвечаю я.— Вы же сами сказали, он будет избегать их, а они будут преследовать его. Словом...
— Словом, такое дело одним назидательным разговором не решить, — делает вывод шеф вместо меня.— Понимаю. Но ты ведь тоже не из тех, что бросают повозку среди грязи, верно?..
И он смотрит на меня своими ясными глазами, как бы стараясь убедиться, что не ошибся в своей оценке.
— Ты, говорит, не из тех, что бросают повозку среди грязи...
— А в сущности, я именно так и поступил — бросил повозку среди грязи.
— Вытащишь, — успокаивает меня Борислав и шумно сосет свой янтарный мундштук. Точнее говоря, сосет 271 воздух, потому что мундштук его пуст. Борислав вот уже в который раз тщетно пытается бросить курить и в кризисные моменты обманывает себя этим пустым мундштуком.
— Легко тебе рассуждать. Был бы ты на моем месте...
— Ведь малый больше не принимает морфий?
— Обещал не принимать. И пока вроде не нарушает обещания. Пока. А завтра? А через месяц? Ты перед табаком не можешь устоять, а он...
После этого сокрушительного довода я неторопливо распечатываю вторую сегодня пачку сигарет, щелкаю зажигалкой и с наслаждением закуриваю.
Мы сидим друг против друга за нашими письменными столами, так что мои повадки курильщика у Борислава на виду, и я чувствую, что он, того и гляди, запустит мундштуком мне в голову.
— Губит себя, несчастный!.. — бормочет он с легким презрением и пытается углубиться в лежащие перед ним бумаги.
— Скверно, что мне не удается найти ему другую компанию, — возвращаюсь я к тому же. — Говорил там, чтобы им занялись по молодежной линии... Ребята пошли к нему, пробовали увлечь его чем-нибудь, но он на в какую — совершенно некоммуникабельный. То ли от природы, то ли стал таким — но абсолютно некоммуникабелен. А когда человек один...
— Когда человек один?.. — сердито прерывает меня Борислав. — А ты пробовал прикинуть, сколько в этой жизни ты был один? Не дней и не месяцев, а сколько лет?
— Ну вот еще... Сейчас ты начнешь мерить этого паренька на свой или на мой аршин! Нас с тобой профессия обрекала на одиночество.
— Причем тут профессия? Все дело в характере, — так же сердито возражает мой приятель. — Малому уже двадцать один год, а у него все еще не сложился характер.
Борислав яростно сосет мундштук и опять склоняется над бумагами. Я тоже пытаюсь сосредоточиться над своими досье, теми самыми, которые я получил из ведомства генерала Антонова и которые касаются целой галереи типов, начиная с уже упомянутого советника по культуре Томаса и кончая группой наркоманов болгарского происхождения.
Скоро год как я сижу в этой тихой и чистой служебной комнате: голые оштукатуренные стены, огромный шар молочного цвета, свисающий с оштукатуренного потолка, широкое окно, закрытое полупрозрачными белыми шторами. Обстановка своей скучной белизной напоминает больничную палату, и я чувствую себя совсем как больной, которого заперли здесь на длительное, очень длительное лечение, исход которого весьма проблематичен.
Когда Борислав вызволил меня из той западни в Копенгагене и мы прибыли сюда, я был в таком состоянии, что даже толком не воспринимал, как проходят дни, и даже, кажется, не давал себе отчета в реальности обстановки, иными словами, все вокруг меня выглядело так, словно меня и это «окружающее» разделяли какие-то полупрозрачные, слегка качающиеся шторы — вроде тех, что сейчас на окне. Со стороны я, быть может, и не казался таким законченным идиотом, во всяком случае, на обращенные ко мне вопросы давал в общем и целом осмысленные ответы и делал что мне велели. Но все, что меня окружало, я видел как-то смутно, а голоса шли вроде бы очень издалека, и единственное, что я видел вполне ясно, до отвращения ясно, были физиономии и фигуры недавнего кошмара.
Борислав снова уехал по какому-то заданию, а мне предложили длительный отпуск, однако после пережитого там одиночества мысль о том, что я останусь один в своей холостяцкой квартире или окажусь в каком-нибудь доме отдыха, прямо-таки страшила меня. Мне казалось, достаточно еще одной дозы одиночества, пусть самой небольшой, и мною займутся психиатры. Поэтому я стал ходить на службу, а после работы допоздна засиживался у того или иного сослуживца, и мне было решительно все равно, чем я буду заниматься после ужина — смотреть телевизор, возиться с детворой или играть в карты. Возвратившись наконец в, свою пустую квартиру, я старался скорее лечь в постель, чтобы уснуть и не думать о прошлом, хотя не думать о нем я не мог, а когда все же переставал о нем думать, пережитое начинало мне видеться во сне.
Но потом, два-три месяца спустя, все стало на свои места, преследовавший меня кошмар мало-помалу рассеялся. Именно в это время снова объявился Борислав. Он было запропастился где-то на Западе, точнее говоря, его «запропастили». Он тоже едва унес ноги и, так же как я, поступил на лечение в эту тихую белую канцелярию.
Нам поручили изучать и анализировать секретные доклады и донесения, присылаемые издалека людьми вроде нас, только более счастливыми, чем мы. Таким образом, мы продолжали плавать в знакомых водах противника, правда, это было воображаемое плавание ибо нашу работу выполняли другие, а мы занимались совсем не своим делом.
Разумеется, мы оба не теряли надежды на то, что в один прекрасный день нас все же выпишут, однако этот день казался чем-то весьма далеким и смутным, каким нам представлялся и будущий наш маршрут.
— Для меня уже пять стран на Карте Западной Европы зачеркнуты, — сообщает безо всякого повода Борислав, оторвав глаза от папки.
— Не пять стран, а вся карта целиком зачеркнута, — возразил я. — Вся карта — и для тебя, и для меня... Можешь не сомневаться, на нас везде заведены досье.
Борислав глядит на меня с унылым видом. Потом берет верх свойственная ему невозмутимость, и он тихо говорит:
— Ничего. Есть и другие континенты...
Если не считать таких вот случайных реплик, мы никогда не сетуем на судьбу — к чему бередить раны? Сидим друг против друга за письменными столами и сосредоточенно изучаем бумаги.
— Морфий — это еще полбеды, — замечаю я, поднимая голову. — Как бы не случилось худшего...
— Боишься, что твой подопечный начнет курить? — вставляет Борислав. — В сущности, хрен редьки не слаще.
— Опасаюсь, как бы он не влип!.. — продолжаю я, не обращая внимания на его глупые шутки. — Если уже не влип...
— Почему ты думаешь, что они остановят свой выбор на нем? — спрашивает мой друг, прекрасно понимая, о чем идет речь. — Они предпочтут более легкую жертву, какого-нибудь подонка.
— Не всегда легкая жертва предпочтительней. Какой смысл Томасу связываться с подонком, если на него уже нельзя рассчитывать? Притом эти вот все, — я указываю на лежащие передо мной досье, — довольно никчемный человеческий материал. Болваны, оболтусы, трепачи. Все, кроме нашего. И если Томас в самом деле решил завербовать кого-нибудь из этой шайки, он наверняка попытается завербовать его.
— Ну и что? Попытается и останется с носом. Может, парень и оступился разок, только не следует забывать, что это сын Любо Ангелова.
— Если бы Любо его воспитывал.
— Ты меня уморишь своей мнительностью... — бросает Борислав и встает.
Он идет к окну, приподнимает белую полупрозрачную штору и засматривается на улицу. Я рассеянно слежу за ним и мысленно вижу все то, что в данную минуту видит он, все до мельчайших подробностей — бетонированный внутренний двор, выстроившиеся в ряд служебные «волги» и «мерседесы», небольшую группу шоферов, болтающих в сторонке, часового у закрытых двухстворчатых ворот со стороны улицы и противоположное крыло здания с пятью рядами окон. Тихо, изолированно — совсем как в больнице.
— Но чем его может соблазнить этот иностранец? — спрашивает Борислав, резко поворачиваясь спиной к окну. — Коробкой ампул? Пачкой банкнот? Сладкой жизнью на чужбине? Ты же сам утверждаешь, что парень не глуп...
— Томас тоже не глуп. Трудно сказать, на какую удочку он захочет его поймать, да и захочет ли. А еще труднее сказать, как поведет себя Боян. Ничего определенного я не знаю, но у меня такое предчувствие, что кадриль начнется именно вокруг него. Предчувствие, понимаешь?
— Ты меня уморишь своими предчувствиями, — мучительно вздыхает Борислав. — Чтобы сын Любо Ангелова да стал предателем!
Он делает три шага к столу и в сердцах бросает на бумаги пустой мундштук. Потом произносит слова, которых я жду давно:
— Дай сигарету.
Здание у Львиного моста, в отличие от нашего, старое, неприветливое, мрачное. Стены в коридорах только что покрашены, деревянные части обильно покрыты лаком, но от этого обстановка посвежела настолько же, насколько способна посвежеть старушка, пустив в ход пудру и помаду.
Неторопливо поднимаюсь по лестнице, па каменным ступеням, стертым ногами бесчисленных посетителей, как бы прогнутым посередине. Всякий раз, когда я вхожу в это здание, мною овладевает чувство, что меня схватили полицейские и «ведут на допрос к Гешеву», как сказал мне однажды Любо. Но я несколько моложе Любо и ни разу не бывал в этом здании, когда тут находилось полицейское управление. С этой лестницей я познакомился в день Свободы.
Девятое сентября было ясным и солнечным, как и подобает, первому дню Свободы, но тут, внутри, было сумрачно и уныло, в коридорах мерцали желтые электрические лампочки и торопливо двигались взад-вперед люди в гражданской одежде, в кепках, с автоматами наперевес. Я долго блуждал, прежде чем обнаружил своего бай Павла в кабинете какого-то начальника. Бай Павел тоже заделался начальником, но для меня он по- прежнему был бай Павел, и я без лишних слов, не обращая внимания на человека за письменным столом, поспешил заявить, что хочу поступить в милицию.
— Глупости. Мал еще, — отрезал бай Павел.
— Как это «мал»? Мне скоро восемнадцать исполнится, — соврал я глазом не моргнув, хотя мне еще и семнадцати не было.
Бай Павел и сидящий за письменным столом переглянулись.
— Наш паренек. Сирота, — пояснил мой покровитель.
Минуту спустя начальник уже заполнял мою милицейскую анкету.
— Как тебя звать-то?
— Эмиль.
— Какой Эмиль? — возмутился бай Павел. — Ты ведь Найден?
— Я Эмиль! — продолжал я настаивать. — Найденом меня окрестили в детском приюте, а мое имя Эмиль.
Они снова обменялись быстрым взглядом.
— Ладно, — кивает сидящий за столом. — Так а запишем: «Эмиль». Тебе лучше знать, как тебя зовут. Фамилия?
— Боев.
— Так, Эмиль Боев... В действительности я не был ни Эмилем, ни Боевым, ни «сиротой», как выразился бай Павел. Верно, у меня не было ни отца, ни матери, но я был просто подкидышем и, может быть, в ту минуту человек за столом, сам того не подозревая, совершал акт крещения, давая мне имя и профессию на всю жизнь.
По чистой случайности кабинет, в котором я сейчас очутился, постучав в дверь, — тот самый, в котором когда- то совершилось мое крещение. Однако человек, сидящий за письменным столом, мне совершенно не знаком — высокий худой мужчина, вероятно, моего возраста, этого несколько меланхоличного возраста между сорока и пятьюдесятью годами. Он предупрежден о моем приходе и, очевидно, ждет меня, потому что в комнате присутствует еще один человек, которого я знаю и который мне сейчас нужен, — оперативный работник, занимающийся наркоманами.
Расположившись в предложенном мне кресле, я окидываю беглым взглядом обстановку. Кабинет тот же, и вместе с тем чем-то он не похож на тот, прежний. Может быть, свежая краска так повлияла, а может, книжный шкаф, а может... Потребовалось некоторое время, чтобы я осознал, что главная перемена здесь — висящий на стене портрет Ленина. Мы настолько привыкли к портретам в наших учреждениях, что почти не замечаем их. И надо было увидеть портрет Ленина здесь, в этом месте, чтобы понять все значение этого факта. Портрет Ленина в помещении, где когда-то восседал царский полицай и подвергал допросу коммунистов.
— Цветы разглядываете? — усмехается шеф, по-своему истолковав мой интерес к убранству комнаты.— Наш завхоз превратил мой кабинет в оранжерею.
По углам — действительно несколько горшков с различными растениями, которые, честно говоря, я только теперь заметил.
— Немного цветов не повредит, они освежающе действуют на служебную атмосферу, — добродушно говорю я.
— Да, тем более что мы тут занимаемся другими цветами, действующими не столь освежающе, — с тем же добродушием отвечает человек за письменным столом. — С цветами, которые интересуют вас.
Последняя фраза тотчас же приближает нас к желанной теме.
— Мне необходимы некоторые подробности о последних шалостях этих молодцов, — говорю я. — Но, об этом мы можем поговорить потом с товарищем, чтобы не отнимать у вас время. Я бы только попросил вас распорядиться, чтобы, начиная с этого момента, никакие меры против этой компании не принимались без предварительного согласования со мной.
— А я как раз собирался завтра вызывать их всех по порядку номеров, — замечает оперативный работник.
— Зачем?
— Вчера вечером обобрали аптеку.
— А откуда известно, что это они?
— Один из них пойман на месте преступления.
— Кто именно? — спрашиваю я и чувствую, как у меня закололо под ложечкой.
— Да этот, Фантомас.
Я молчу, и это дает возможность шефу вспомнить закон гостеприимства.
— Чашку кофе?
— Благодарю, не хочу отнимать у вас время.
— В таком случае вас угостит Драганов. А об остальном не беспокойтесь.
Я оставляю место своего давнишнего крещения и в сопровождении Драганова отправляюсь в его кабинет, находящийся этажом ниже.
Оперативный работник тоже примерно моих лет. Этот невысокий человек с замедленными движениями, невозмутимым лицом, тихим голосом, почему-то скорее напоминает мне учителя, нежели офицера милиции. После того, как мы выпили обещанный кофе, он начал ровным тоном, методично и неторопливо рассказывать о действиях шайки, будто приступил к очередному уроку. Многие упоминаемые им подробности меня в настоящий момент не интересуют, но я выслушиваю его терпеливо, так как не знаю заранее, что из сказанного может мне пригодиться.
— ...До последнего времени они снабжались непосредственно через аптеки, пользуясь поддельными рецептами и паспортами своих родственников. Но в большинстве аптек их уже знают, да и мы установили более строгий контроль за продажей наркотических средств. Это заставило их обратиться к другому источнику, однако мы наложили руку и на него. Речь идет о медицинской сестре из ИСУЛ[1] по имени Вера, которая систематически выносила из склада морфий и которую мы всего лишь неделю назад поймали с поличным. И вот, оказавшись в безвыходном положении, они замышляют и осуществляют минувшей ночью ограбление.
— «Они»... — как эхо повторяю я. — Но кто из них подал идею? И вообще — кто мозг этой банды?
— Естественно, ее главарь, — отвечает Драганов. Тот самый Апостол, о котором я уже упоминал.
— Он у них самый башковитый?
— Я бы не сказал. — Собеседник качает головой. — Его отличает не столько ум, сколько воображение или, если хотите, больная фантазия, а может, и зачатки своеобразного дара группировать вокруг себя людей. Книги читал безразборно, у него всегда в запасе дюжина готовых фраз. Умеет употребить их к месту, но не выделяется особым интеллектом... Боян, к примеру, куда умнее его.
— И все же не Боян, а именно этот Апостол вожаком у них, — говорю я, как бы внушая ему, что показывать крупным планом моего человека нет оснований.
— Не забывайте, что Боян у них — новичок. Он примкнул к ним совсем недавно. И потом, он слишком замкнутый, апатичный, молчаливый, чтобы стать душою группы.
Я не возражаю, и Драганов снова пускается во всякого рода подробности — большей частью ненужные мне — обстоятельно рассказывает о проделках некоего Пепо, о последнем конфликте между Розой и ее родителями, о разговоре с Лили, который имел место позавчера тут, в этом кабинете.
Он называет всех их по именам и говорит о них так, будто они его ученики. Он называет по именам и всех прочих наркоманов, которых в столице наберется несколько десятков, и говорит о них так, будто они образуют вверенный ему класс, беспокойный и больной, кошмарный Класс, но раз уж этот класс так или иначе достался ему, он обязан справляться с ним подобающим образом.
Какое-то время я рассеянно слушаю изложение разговора Драганова с Лили, пока случайная фраза меня не настораживает.
— Значит, Лили действительно является приятельницей Бояна?
— Да. В какой-то мере...
— Почему «в какой-то мере»?
— Да потому, что, мне кажется, он не отвечает взаимностью на ее чувства.
— И все же она, вероятно, его увлекла?
— Не знаю. Трудно допустить. Едва ли она способна оказать на него какое-то влияние. Скорее, он бы мог на нее влиять.
— Но вы же говорите, что Боян — новичок.
Мой собеседник молча и как-то беспомощно пожимает плечами. Я тоже молчу, слегка негодуя на него и на самого себя за смутное желание любой ценой обелить моего подопечного.
— Понимаете, все они из одного квартала, вместе росли, вместе гуляют, и очень трудно определить, кто на кого и в какой мере оказывает влияние, не считая, конечно, Апостола, потому что тот открыто выступает в роли подстрекателя.
— Хорошо, — киваю я. — И все же эта история, как и все прочее в этом мире, должна иметь какое-то начало...
— О, все началось с их выпускного бала.
— Вы хотите сказать, они себя губят с тех пор, как кончили школу?
— Нет. Бал — это предыстория. Кто-то из них предложил собираться в этот день и в этом же месте ежегодно, но, поскольку ребят ждала армейская служба, первая встреча состоялась лишь через два года, точнее, прошлой весной. Вот тогда-то Апостол и Фантомас предстали перед остальными в ореоле опытных наркоманов и в ту же ночь преподали первый урок Пепо, Розе и Марго, а потом к ним примкнули Боян и Лили.
— Ясно, — рассеянно бормочу я, хотя сейчас меня занимают вопросы более важные.
— В сущности, к тому времени жизнь уже разбросала их в разные стороны, — продолжает рассуждать Драганов. — Но эта встреча снова их свела и не к добру.
— Значит, в аптеке они шуровали впустую? — спрашиваю я, желая приблизить разговор к событиям самого последнего времени.
— Не совсем. Унесли ровно пятьдесят ампул морфия по два кубика в каждой, — спокойно возражает мой собеседник. — Ампулы исчезли из шкафа «Венена А». Правда, у Фантомаса не удалось их обнаружить.
— Вы уверены, что он не сунул их куда-нибудь подальше?
— Абсолютно. У Фантомаса были соучастники. У них всегда есть соучастники, они предпочитают действовать группой, чтобы потом никто не умыл руки.
— Каковы факты?
— Ограбление совершено в два часа ночи. Грабители действовали уверенно, хорошо зная обстановку. Высадили дверное стекло, предварительно наклеив на него лист бумаги — чтобы не звенели осколки. Фантомас проникает в аптеку, лезет за прилавок, взламывает шкаф «Венена А», вынимает упаковку с ампулами и, вероятно, передает ее кому-то, ожидающему снаружи. Тем временем житель соседнего дома, случайно заметив с третьего этажа действия взломщиков, сообщает по телефону в милицию. К счастью, в этот момент поблизости находилась патрулирующая машина, и ее тут же направили на место происшествия. И все-таки нашим едва ли удалось бы захватить Фантомаса, если бы у него не разыгрался аппетит. Передав коробку с ампулами своим дружкам, он возвращается назад и пытается разбить шкаф «Венена В». Именно в этот момент его и застает патруль.
— А каковы показания Фантомаса?
— Несет всякий вздор.
— Точнее?
— Якобы проходил мимо аптеки, увидел разбитое стекло и, подстрекаемый наркотическим голодом, соблазнился залезть внутрь. Шкаф с ядами тоже оказался разбитым и никакого морфия там не было. Поэтому он поддался новому искусу — попытался сломать шкаф «Венена В». Словом, его версия сводится к тому, что ограбление совершил не он...
— И что у него не было соучастников.
— Именно. О, у них такая спайка!
— А как по-вашему, он и дальше будет придерживаться этой версии?
— Ужасно упрямый малый. К тому же наглец, каких мало. Он заодно с Апостолом и Пепо — они-то и образуют ядро этой шайки. С остальными легче.
— Если вас интересует мое мнение, то я бы не стал особенно прижимать этого Фантомаса, — небрежно говорю я. — Пусть придерживается своей версии — от наказания ему все равно не уйти. Да и остальным тоже. Сейчас не имеет смысла вызывать у них панику.
— Значит, с допросами мне пока повременить?
— Если их не допросить, это покажется подозрительным. Раз один из них пойман, они отлично понимают», что свидание с вами так или иначе неизбежно. Разошлите им повестки, но действуйте не слишком напористо. Пускай у них создастся впечатление, что допрашивают их формы ради.
— Понимаю.
— Теперь, когда шайка снабдила себя морфием, она, конечно же, захочет обеспечить себе подходящую «территорию».
— Уже обеспечила. Той же ночью, после ограбления, они собрались на квартире у Марго.
— А родители?
— На прошлой неделе уехали в Пампорово. Там у них дачка.
— Ведется какое-то наблюдение за этой квартирой?
— Пока не было необходимости.
— Ладно. Мы сами этим займемся. А обычно где они встречаются? Все в той же «Ялте»? Или в «Молочном баре»?
— Нет. В другом месте. После моего разговора с двумя девицами они стали делать вид, что вообще больше не собираются. На деле же перекочевали подальше, на самую окраину, — в «Ягоду».
— Надо будет наведаться и в эту «Ягоду». А вы какое-то время можете особенно не тревожиться за них. Я полагаю, таких подопечных у вас предостаточно.
— Не так уж их много, — возражает Драганов. — Всего несколько десятков, но забот с ними хоть, отбавляй.
— Неплохо бы и мне поприсутствовать на допросе.
— Ясно, — кивает он. Затем добавляет: — Только имейте в виду: присутствие постороннего человека вызовет у них тревогу.
— Они не должны подозревать о моем присутствии.
— Так будет лучше, — снова кивает Драганов. — Это нетрудно устроить.
И он встает, чтобы меня проводить.
Оперативная группа образована, задачи распределены, и мы с Бориславом уединяемся в кабинете, чтобы подробнее разобраться в теме, именуемой «Томас». Борислав тоже включен в состав группы, и на его долю досталась крупная рыба — упомянутый дипломат.
Впрочем, не такая уж это крупная рыба, как на него поглядишь: человек небольшого росточка с добродушным, я бы сказал, приветливым лицом, в безупречном костюме, если судить по снимкам, которые Борислав рассыпал по столу и которые я разглядываю, слушая изложение фактов, мне уже известных по материалам досье. Томас в ресторане «София» беседует с незнакомым мужчиной. Томас у «Золотых мостов» разговаривает с незнакомой женщиной. Томас покидает Дом радио. Томас в дверях полиграфического комбината. Томас вполоборота, анфас, в профиль и сзади, улыбающийся и серьезный, с машиной и без машины... Целая гора снимков, и выводы, которые можно сделать после ознакомления с ними, более чем скромные: низкорослый человечек с добродушным лицом, в безупречном костюме. А в остальном ничего особенного. Абсолютно ничего особенного.
— ...И в Чили, и в Нигерии, где был аккредитован, он действовал весьма результативно, хотя и довольно грубо, пока наконец не провалился, — продолжает Борислав свое изложение, подбрасывая на ладони пустой мундштук. — Так что для него назначение в Болгарию, видимо, последняя возможность реабилитироваться. Не случайно он с первого же дня так старательно принялся налаживать связи с различными учреждениями.
— Может, ему просто хотелось внушить окружающим, что он действительно советник по культуре? Старания эти понятны, поскольку Томас весьма далек от культуры.
— Да, но он преследовал и другую цель — создать широкий круг личных знакомств. Посетил радио, телевидение, публичную библиотеку, университетскую библиотеку, добрую половину редакций столичных газет и журналов, словом, где он только ни побывал — и все это в течение каких-то двух недель.
— А потом?
— Потом — затишье.
— А это что? — спрашиваю у Борислава, бросив ему снимок из ресторана «София».
— Встреча с профессором Беровым.
— Кто он такой?
— Считается крупным математиком. Может быть, в математике он действительно силен, а что касается здравого смысла, то с ним он не в ладах. Его пригласили приехать на Запад, обычные комплименты и вещественные знаки внимания привели его в такое умиление, что он стал нести всякие глупости. А поскольку суммы, потраченные хозяевами, и глупости нашего соотечественника были соответствующим образом зафиксированы, Томас нашел удобный случай напомнить ему, что он их должник.
— Поговорили с профессором?
— Он сам пришел и обо всем рассказал.
— О, значит, здравый смысл все же победил, — отмечаю я. — А что конкретно Томас от него хотел?
— Ничего особенного. Делал намеки о популяризации их успехов... Конкретное, вероятно, откладывалось на потом.
— А это? — спрашиваю, разглядывая снимок, сделанный у «Золотых мостов».
— Секретарша.
— И приятельница?
— Да, и приятельница, — кивает Борислав. Он высоко подбрасывает мундштук и ловит его.
— Перестань психовать, — одергиваю я его. — Возьми сигарету и уймись, пожалуйста.
— Сатана! — отвечает мой друг, после чего тянется к сигарете и закуривает.
— У Томаса неприятности не только по службе, но и в семье, — поясняет Борислав, выпуская клубы дыма. — Жена его, очевидно, мечтала не о Софии, ее влекло в Париж, в Лондон. Не успев приехать сюда, она после первого же семейного скандала хлопнула дверью и уехала обратно. Так что Томас теперь соломенный вдовец и кавалер собственной секретарши.
— В чем состоят ее функции?
— Секретарские, если не касаться интимной стороны...
— Интимная сторона меня не интересует. Что еще?
— Больше ничего. Полнейшее затишье, как я уже сказал. Из дома в посольство, из посольства домой, приемы, попойки на квартирах у коллег.
— Надеюсь, наша служба следит зорко...
— Следит, только очень издалека.
— Не следует ставить ему рогатки. Пускай продолжает свою деятельность. Затишье может означать подготовку. Пускай он проявит себя. Человеку надо реабилитироваться.
— Постараемся ему помочь, — кивает Борислав.
Слышен стук в дверь, и в комнату входит лейтенант из нашей группы.
— Повезло нам с квартирой, — докладывает он. — В доме напротив, на том же этаже, живут наши люди. Молодая семья. Геологи. Отправились в командировку, а квартиру оставили нам.
— Когда сможете смонтировать аппаратуру?
— Надеюсь, к завтрашнему вечеру все будет готово.
— А как насчет «Ягоды»?
— Там дело сложнее. Обстановка неподходящая. Может, ограничимся записями?
— Достаточно одних записей, — соглашаюсь я. — О другом не беспокойтесь.
Лейтенант машинально вытягивается в струнку, несмотря на то, что он в штатском, и уходит. После этого мы с Бориславом снова пускаемся в рассуждения о том, как помочь Томасу.
— Я должен встретиться с Рангелом, — сообщает мне мой друг, когда мы выходим на улицу. — Собираемся с ним на матч, а потом поужинаем в «Риле». Пойдем с нами.
— У меня нет желания идти на матч.
— Тогда приходи прямо в «Рилу».
— Не хочу, вы и там будете без конца трепаться о матче. Лучше посижу дома да почитаю.
— Ты все еще читаешь? В твои-то годы? — недоверчиво спрашивает Борислав.
— Понемногу. Совсем понемногу, чтобы не болела голова. — И, протягивая ему руку, добавляю: — Привет Рангелу!
В голубоватых вечерних сумерках уже светятся уличные фонари, и, попав на улицу Раковского, я тону в густом потоке пешеходов, потому что весна уже вступила в свои права, воздух теплый и свежий, если не обращать внимания на запах бензина, и люди вышли, чтобы поразмяться, купить что-нибудь, повидаться с друзьями вот в этом кафе или вон в том ресторане. Бреду в толпе без всякой цели, с рассеянным видом и думаю о том, что идти мне, в сущности, некуда, да и желания идти куда- либо я не испытываю, а разговоры о чтении — пустая болтовня: читать мне сейчас не хочется и домой не тянет, хотя и тут мне делать нечего.
Думая обо всем этом, я невольно наблюдаю за людьми, которым, наверное, есть чем заняться. Думаю без сожаления, просто так, констатируя факт. Моя личная жизнь в полном забросе... А может, это преждевременная старость? Не все ли равно... Чем больше привыкаешь обходиться без чего-нибудь, тем меньше испытываешь потребности в этом. Весь вопрос в том, насколько человек втянулся, свыкся со своим положением, и я в этом отношении не единственный. Любо было не слаще. Напротив.
Не из тех он был людей, которые ноют о горькой своей доле. Но по некоторым недомолвкам и длительным наблюдениям я вполне мог догадываться о его личной драме и потому не осмеливался приставать к нему с расспросами. Он допустил обычную для стольких людей ошибку, приняв в минуту слабости инстинкт за голос любви и женившись на своей Марии. О таких, как Мария, в народе говорят «ни рыба ни мясо». Да, она была красотка, но редкое ничтожество — выросла в безликой мещанской семье, воспитывалась в застойной атмосфере, где царил культ мещанского благополучия. Уютное жилище, щебечущие дети, заботливый супруг и солидная зарплата, регулярно вносимая этим супругом в семейную кассу, — вот к чему сводился ее идеал.
В сущности, Любо дал Марии решительно все, кроме самого себя. Он просто не обладал способностью быть заботливым супругом, то есть держаться за женину юбку, беседовать с ее гостями о таких жизненно важных проблемах, как цена на растительное масло, ходить с сетками на рынок и в соседние магазины и водить жену в оперу всякий раз, когда она сошьет себе новое платье. Он готов был взорваться от одной мысли, что отныне его жизнь потечет по такому руслу, и я замечал, что, когда он бывал дома, он просто не знал, о чем ему говорить с Марией. Его темы были ей чужды, ее темы вызывали у него раздражение, и короткий семейный отпуск становился для обоих истинной мукой. А ведь Мария настаивала на том, чтобы он подыскал себе службу в Софии, чтобы он навсегда возвратился домой, словом, ей хотелось эпизодические мучения отпусков заменить ему нескончаемой чередой пыток.
Он не мог ей сказать, что любит свою профессию: жена бы его не поняла. Еще труднее было бы объяснить Марии, что он не любит ее, ибо таких вещей говорить не принято. Поэтому ему приходилось изворачиваться, прибегая к туманным фразам, вроде «Постепенно все уладится, дай только срок». И Мария начала действовать сама, даже не ставя мужа в известность. С помощью какого-то влиятельного родственника дважды выхлопатывала для него «дельные местечки», которые Любо тут же решительно отвергал, что вызывало семейные скандалы.
Он так же любил свою нелегкую, сопряженную с опасностями работу на границе, как хороший столяр любит свою пахнущую свежей стружкой мастерскую. Любил рано утром, с сигаретой в зубах, бродить в сапогах по росистой траве и, ежась от утренней прохлады, давать людям указания о предстоящей акции; любил мерить версты, обходя вдоль и поперек поросшие кустарником склоны и голые каменистые холмы, выжидать врага в засаде, невозмутимо следить за появившимися в двухстах метрах бандитами и в удобный момент четкой командой поднимать людей в атаку; любил поздно ночью, откинувшись в прохудившемся кресле околийского управления, диктовать радисту рапорт об исполнении задачи и ощущать в себе приятную усталость мастера, успешно закончившего трудовой день. У меня даже такое чувство, что он любил смерть, точнее, любил поиграть со смертью, помериться с нею силами, чтобы вслед за этим полнее ощутить триумф жизни. Да, испытывать радость жизни, непрестанно соприкасаясь со смертью.
Когда родился Боян, Любо предложили перебраться в Софию, хотя особенно на этом не настаивали, потому что он был гораздо нужнее там, где находился. Любо понял и отказался. Лишь спустя некоторое время перешел он на другую работу, совсем не похожую на ту, что так властно держала его в пограничье, однако сумел привязаться к ней не менее чем к прежней. Одиннадцать месяцев в году продолжал жить вдали от уютной софийской квартиры — и все потому, что, имея жену и детей, был так же одинок, как и я.
Сворачиваю на улицу графа Игнатьева, абсолютно не соображая, куда иду, потому что никуда я, в сущности, не иду, и продолжаю еще какое-то время думать о Любо и о самом себе, продолжаю думать до тех пор, пока не оказываюсь у кинотеатра имени Благоева — здесь мой рассеянный взгляд неожиданно обнаруживает в толпе Маргариту.
Маргарита стоит у самого входа в кинотеатр, увлеченная разговором с элегантным молодым мужчиной, я хочу сказать — с мужчиной, который моложе ее. Это, конечно, уже не та Маргарита, какую я знал десять лет назад, но и не обабившаяся домохозяйка с переполненными авоськами, которая попалась мне на глаза перед моим злополучным путешествием в Данию. Такая нарядная, в светлом весеннем костюме, с аккуратной прической и в туфлях на высоких каблуках, она кажется все еще стройной и красивой (аппетитной, как выражаются некоторые люди, ставящие знак равенства между женщиной и свиной отбивной).
Как ни увлечена Маргарита разговором, она не забывает следить за тем, какое впечатление производит на окружающих, поэтому сразу ловит мой взгляд. На ее лице изображается лучезарная улыбка, и она тут же прощается со своим молодым приятелем — видно, для него это совершенно неожиданно, потому что он стоит еще некоторое время в явном недоумении.
— Эмиль! Какой сюрприз, господи!
— И для меня, — бормочу я. — Ты просто ослепительна.
— Да будет тебе, — улыбается она, краснея от удовольствия. — Как подумаю, что мне скоро исполнится тридцать три!
«Тридцать пять», поправляю я мысленно, а вслух говорю:
— Ты в кино?
— К сожалению, нет билетов... Впрочем, я хотела сказать, «к счастью». Какая встреча, господи!
И прежде чем я сообразил, как ответить на это горячее восклицание, она деловито спрашивает:
— Куда ты меня поведешь?
— А как же семейный очаг? А муж?
— У меня больше нет мужа... — шепчет Маргарита, не без усилий придавая своему лицу скорбное выражение.
«Неужто и этот тебя бросил?» — собираюсь я спросить, но дама опережает меня:
— Умер два года назад, Нелепейший случай: обыкновенный аппендицит, операция, перитонит и...
Она делает взмах своей бежевой перчаткой, словно отгоняя тень своего покойного супруга.
— Да-а-а, — тяну я, как всегда, когда нечего сказать и когда обстоятельства требуют какой-то реакции с моей стороны.
— Так куда же ты меня поведешь?
— Хм... куда предложишь.
— Только ты не подумай, что я собираюсь вешаться тебе на шею, — все так же деловито замечает она, истолковав по-своему мои колебания. — Мне просто посидеть с тобой хочется, поговорить, больше ничего.
— О чем речь? — Я успокоен этим заявлением. — Ты только назови место.
— «Рила»... Туда ближе всего.
«Вот так влип, — мелькает у меня в голове. — Расположимся в «Риле», а через час туда пожалуют Рангел с Бориславом». Потом, вспомнив, что на втором этаже отеля есть ресторан для иностранцев, я прихожу к мысли, что это упрощает задачу.
Чуть позже мы уже сидим на террасе этого тихого ресторана, и я обстоятельно диктую кельнеру заказ, а Маргарита тем временем задумчиво глядит на сквер, где в зеркале озера плывут пестрые огни неоновых реклам.
— Ты все такой же, — говорит моя дама, когда кельнер удаляется. — Немного похудел, но это тебе идет. — Она берет предложенную сигарету, закуривает. — Ты давно в Софий?
— Недавно.
— И, вероятно, скоро опять исчезнешь.
— Вероятно.
— Не надоели скитания?
— Устал малость, — признаюсь я. — Только есть ли что-нибудь на свете, от чего бы человек не уставал?
— И то правда, — соглашается Маргарита. — К тому же скитания стали твоей второй природой. Ты, верно, так и умрешь в дороге...
— Наверняка. Только я пока что не собираюсь умирать.
— Нравится тебе жизнь, Эмиль?
Она смотрит на меня каким-то до странности оживленным взглядом, и в голосе ее слышится какой-то едва сдерживаемый порыв.
— А кому она не нравится? — уклончиво отвечаю.
— Я имею в виду жить по-настоящему — так жить, чтобы, если потом сгоришь...
— Какой смысл жить, если живешь не по-настоящему? — философски замечаю я.
Очевидно, смирившись с тем, что я ее не пойму, она не отвечает. Кельнер приносит водку и красную икру, молча ставит на стол и снова уходит. Все остальные столики на террасе заняты греческими туристами, и это, вероятно, усложняет работу кельнера, но мне приятно, потому что в случае, если сюда заявятся Рангел с Бориславом, им придется уйти несолоно хлебавши.
— Как твое чадо? — спрашиваю, отпив глоток водки.
— Чада! — вносит поправку Маргарита. — Их у меня теперь двое. — И небрежно добавляет, намазывая поджаренный ломтик хлеба тонким слоем масла: — Растут. Тетка ими занимается. Взяла ее к себе, она мне и помогает.
Наличие кетовой икры вызывает некоторую паузу в разговоре, заполняемую бряканьем приборов да греческой речью где-то поблизости. Не очень продолжительную паузу, потому что минуты через две Маргарита подмечает:
— Про детей спрашиваешь, а про меня нет?
— Что тут спрашивать, когда ты — вот она, цветешь. Вид у тебя отменный.
— Это еще ничего не значит.
— Закончила свой филологический?
— Закончила. Работаю переводчицей в одной солидной фирме, занята половину рабочего дня. Прибавка к пенсии. Материально я обеспечена... Если именно это тебя интересует.
— К чему эти подковырки?
— Это не подковырки. Но ты вечно говоришь со мной только о будничных вещах: дети, университет...
— Спрашивать про твою любовь как-то неудобно. А может, и ни к чему. После того как я увидел, какие молодые поклонники увиваются вокруг тебя...
— Не говори глупостей. Это...
Маргарита замолкает, потому что снова появился официант, доставивший в этот раз ужин на огромном подносе.
Потом она вроде бы забывает, что хотела сказать, и мы говорим о всяких пустяках. Поймав настойчивый взгляд грека, сидящего за соседним столиком, обращенный к моей даме, я счел возможным припомнить Маргарите, как меня бесило когда-то подобное проявление интереса к ней.
— А бывает, мужчинам приятно появляться на людях с соблазнительной женщиной, — усмехается Маргарита.
— Верно. Только я не люблю, когда посторонние на меня глазеют. На меня и на тех, кто со мной.
— Это связано с твоей профессией. — Моя собеседница пожимает плечами. — А может, ревность?
— Где любовь, там и ревность, — изрекаю я банальную истину.
— Любовь? Тебе все еще кажется, что ты меня любил?
— А ты как считаешь?
— Я считаю, ты меня жалел, и я тебе благодарна за это, потому что ты меня поддержал в трудный момент. Ты, конечно, испытывал влечение, но любовь?..
Она ненадолго смолкает. Затем, наклонившись над столом, тихо, но настойчиво произносит:
— А вот я тебя любила, я! Дико любила, с ума сходила по тебе!.. Что со мной творилось — страшно вспомнить! А может, еще и сейчас люблю...
Снова пауза, после которой Маргарита, выпрямившись, говорит уже бесцветным, как бы усталым голосом:
— Только все это оказалось ни к чему. И любовь эта оказалась ни к чему. Я имею в виду свою любовь.
— Как то есть ни к чему? Мы были счастливы.
— Да. Были, но что толку.
Желая как-то оживить беседу, я наливаю в бокалы вина и уже собираюсь чокнуться со своей дамой, но вдруг замечаю Борислава с Рангелом, едва переступивших порог террасы. Они делают два шага к освободившемуся столику, но, увидев меня, Борислав еле заметно кивает мне, берет Рангела под руку и уводит внутрь ресторана. Вполне уместная тактичность, хотя нет гарантии, что, придя завтра на работу, я не услышу реплику: «Что может быть дороже первой любви, верно, Эмиль?»
Какие все это пустяки. Однако я не в состоянии подавить в себе чувство досады, почти стыда, при мысли, что я снова вернулся к тому, с чем навсегда порвал, что я опять сижу за столом с женщиной, с которой давно, очень давно распрощался. Совсем как Борислав, который вечно бросает курить.
Мы покидаем заведение довольно поздно. Мои друзья уже успели уйти.
— Ты где живешь? — спрашиваю у Маргариты, когда мы выходим на улицу.
— Зачем тебе? Не надо меня провожать, — отвечает она. И, видя, что я собираюсь возразить, добавляет: — Лучше пойдем к тебе...
— Чтобы все началось снова?
— Можешь не волноваться, не начнется. Я понимаю, что все кончено.
Мы неторопливо идем по улице и почти все время молчим, так как больше об этом говорить нечего, и я не перестаю злиться на себя, на свое малодушие, на свою привычку, не на чувство, а на привычку — как у Борислава к куреву.
— Тут прибрано! — с удивлением произносит Маргарита, когда мы оказываемся в прихожей моей однокомнатной квартиры.
— Время от времени ко мне приходит женщина, — объясняю я, перед тем как идти на кухню, где у меня хранятся бутылки.
— Молодая?
— Уборщица, — подчеркиваю я.
— Ясно. А приятельница у тебя есть? — продолжает любопытствовать дама, следуя за мною на кухню.
— Нет, представь себе.
— Оставь эти бутылки, мне не хочется пить, — тихо говорит она, видя, что я открыл шкаф. — Давай лучше я сварю кофе.
Несколько позже, когда мы устроились в прихожей пить кофе, Маргарита снова замечает:
— Тут стало прибрано, но больше ничего не изменилось. Та же убогая обстановка...
Я не вижу необходимости возражать.
— Когда входишь в незнакомую квартиру, нетрудно судить о вкусах ее обитателя, догадаться, чем он интересуется, какая у него профессия, о его хобби... А вот у тебя, кроме простой мебели и кучи газет, ничего не увидишь. Ничего... Ни картин, ни фотографий, ни цветов, ни книг...
— Книги в чулане.
— Да. Они там пылятся уже десять лет. И, вероятно, половина из них — мои старые учебники.
— Не исключено.
— Господи! Да ты, Эмиль, так и умрешь в бедности.
— А кто богаче меня?
— Хм... Другие. Живущие вокруг. Не то что ты.
— Другие... — бормочу я, отпив кофе. — Они только воображают, что богаче меня. Все мы приходим, проходим и уходим с пустыми руками. Значит, важно не то, что ты успел накопить.
— Но ведь это служит тебе!
— То, что мне служит, при мне. А кому нужно больше, пускай себе копит — не возражаю. Для иных жизнь — всего лишь теплый курятник, пардон, уютная квартира, а я привык видеть жизнь другой, для меня это путь — прошел предназначенный тебе маршрут, и с богом. Прошу, следующий!
Она слушает задумчиво. Быть может, потому, что я до сих пор ни разу не обмолвился перед ней словечком о своем «верую», никогда не заводил с нею серьезного разговора об этих вещах.
— Возможно, ты и в самом деле прав, — говорит она как бы сама себе. — Все — суета.
— Я этого не говорил.
— В таком случае я говорю... И все-таки между твоим приходом и уходом тебе отводится время, твое время, и ты можешь пожить... Ах, как бы мне хотелось пожить, только по-настоящему, понимаешь, по-настоящему, не забивая себе голову дурацкими мыслями о завтрашнем дне, как бывало со мной...
Маргарита снова смотрит на меня этим до странности возбужденным взглядом и так настойчиво, будто хочет загипнотизировать. И в этот момент в моей памяти всплывает образ незабвенной Дороти из Копенгагена. Да, именно незабвенная Дороти с ее лихорадочной жаждой испробовать решительно все, прежде чем старость захлопнет навечно перед нею врата ярмарки желаний.
— Понимаю, — говорю я, лениво откинувшись на спинку дивана. — Но как ты представляешь себе эту жизнь? В толпе случайных приятелей или?..
— Да оставь ты этого, которого видел сегодня,— с досадой бросает Маргарита, и взгляд ее тускнеет. — Оставь ты его! Это всего лишь знакомый, сослуживец. Хотя иногда, за неимением лучшего...
Маргарита нетерпеливым движением гасит в уродливой глиняной пепельнице недокуренную сигарету. Затем встает, снимает жакет и начинает расстегивать платье, словно делая нечто само собою разумеющееся, словно после наших последних объятий не прошло десяти лет, словно мы делим с нею эту безликую квартиру всю жизнь, беспрерывно. И хуже всего то, что я не испытываю ни малейшего недовольства при виде этой бесцеремонности. Напротив.
Она медленно стаскивает с себя все или почти все, аккуратно складывая каждую вещь и вешая на спинку стула — чтобы у меня было достаточно времени вспомнить достоинства ее фигуры и оценить изысканное белье.
— Я не слишком располнела?
Подобный вопрос настоятельно требует, чтобы ты ответил: «Вовсе нет, ты чудесно выглядишь», что я и делаю.
После того как я созерцал ее в движении, она остановилась передо мной, чтобы я полюбовался ею в неподвижной позе античной статуи. Статуя слишком округленная, хотя в общем и недурна собой. И в качестве увертюры к ожидающей нас ночи безумных ласк и трепетных порывов слышйтся деловитый вопрос:
— Надеюсь, в ванной есть теплая вода?..
В нашу эпоху технической революции, когда в деле создания аппаратуры для подслушивания, наблюдения и фотографирования каждый день отмечается новыми и новыми эпохальными открытиями, крохотное устройство, предоставленное в мое распоряжение Драгановым, кажется жалким, примитивным. Жалкое и примитивное, а дело свое делает. Крохотный объектив, размером с булавочную головку, вмонтирован в стену комнаты, в которой ведется допрос. Этот самый объектив при помощи системы увеличительных линз передает на противоположную стену смежной комнаты изображение, наблюдать которое можно не напрягая зрения.
Удобно расположившись в этой смежной комнате, я созерцаю на небольшом экране Драганова, сидящего за письменным столом ко мне спиной, и Апостола, стоящего лицом ко мне. Это высокий тощий парень, в нем бы можно было заподозрить баскетболиста, не будь он немощно расслабленным и слегка сутулым — тонкие ноги, кажется, с трудом держат длинный его скелет. Лицо тоже расслабленное, тоже длинное и очень бледное, как у настоящего евангельского апостола, если не принимать во внимание некоторой наглости во взгляде и в изгибах губ, что, возможно, и не присуще евангельским апостолам. На нем черный свитер с высоким воротом и с не в меру короткими рукавами и мятые узкие серые брюки, тоже слишком короткие для его роста.
— Апостол Велчев... — произносит Драганов сухим, казенным голосом.
— Он и есть, — невозмутимо подтверждает посетитель.
— Скажи-ка, Апостол, до каких пор ты будешь прибавлять нам хлопот? — по-свойски спрашивает Драганов, неожиданно отказавшись от официального тона.
— А в чем дело? Опять что-нибудь случилось, товарищ майор? — с неподдельной наивностью и теплым участием спрашивает гость.
— А ты почем знаешь, что случилось?
— Но вы же говорите про хлопоты...
— Послушай, когда ты в последний раз видел Фантомаса?
Апостол, словно в глубоком раздумье, перемещает тяжесть своего скелета с левой ноги на правую и отвечает:
— Вчера.
— Не может быть.
— Тогда позавчера... Вчера или позавчера, во всяком случае, в «Ялте» он мелькнул перед глазами, но я не стал заходить — очень торопился.
— О, ты даже торопишься иной раз... И куда же ты так спешил?
— Хм... — посетитель снова задумывается и снова перемещает центр тяжести скелета, на сей раз с правой ноги на левую. — К Бояну шел. Обещал занести ему книжку.
— Спешное дело, ничего не скажешь, — кивает Драганов. — И в котором часу это было?
— Не могу точно сказать. Верно, около четырех.
— И с тех пор ты Фантомаса не видел?
— Нет.
— И даже не знаешь, вчера это было или позавчера?
— Да вы же понимаете, товарищ майор, при моем психическом состоянии... — страдальчески изрекает Апостол.
— Раз твое психическое состояние плохое, давай мы тебя полечим! — предлагает Драганов.
— Мерси... Знаю я ваше лечение.
— А где морфий? — вдруг резко спрашивает майор.
— Какой морфий? — долговязый вздрагивает.
— Тот самый, что Фантомас украл. При взломе аптеки!
— Какой аптеки? — На этот раз очередное вздрагивание Апостол явно симулирует.
— Пятьдесят ампул морфия! Пять-де-сят!.. — нажимает Драганов, не обращая внимания на искреннее удивление, написанное на вытянутой бледной физиономии.
— А при чем тут я, если Фантомас взломал аптеку?
— Фантомаса мы сцапали, а вот ампул пока не обнаружили! — уточняет Драганов. — Значит, он передал их кому-нибудь из вас. Кому? Вот на это ты и должен мне ответить.
— Ни сном ни духом, вины тут моей нет, уверяю вас, — все так же беспомощно бормочет парень.
— Ты ни сном ни духом не знаешь, что творит твой ближайший друг?
— Во всяком случае, аптеку я с ним не взламывал.
— И с морфием не имеешь ничего общего...
— Этого я не говорю, — бубнит Апостол, отводя взгляд. — И потом, морфием ли я травлю себя или чем-то другим, да и вообще травлю я себя или нет — кого это касается, скажите на милость! Если я в один прекрасный день пырну себя вот сюда кухонным ножом, — он шлепает себя по животу, — вы и тогда станете требовать от меня отчета? Где? На том свете?
— Мы не требуем от тебя отчета, пойми. Мы пытаемся тебя спасти.
— Я не прошу, чтобы вы меня спасали,— хмуро изрекает долговязый. — Начну кричать о помощи — тогда спасайте.
— А пока ты грабишь аптеки, нам сидеть сложа руки и любоваться тобой?
— Я же сказал, никакой аптеки я не грабил.
— А морфий где берешь?
— Нигде... С того дня, как вы меня накрыли с фальшивыми рецептами, я просто погибаю от наркотического голода... Только вам этого не понять...
— Вот отправлю тебя в Курило, тогда ты узнаешь, что такое наркотический голод.
— Для меня вся София — Курило! Весь мир! — истерически кричит парень.
— Вот как? А кто в этом виноват? Мы или такие как ты? — спрашивает Драганов, не повышая тона.
Прежде чем допрашиваемый успевает ответить, майор приказывает вошедшему милиционеру:
— Уведи его! Следующий!
Следующий — особа женского пола. Рослая девушка, хотя и пониже Апостола, но такая же расслабленная. Причина этой расслабленности — в чрезмерной полноте, вызванной неподвижным образом жизни, леностью или просто нарушением обмена веществ. Лицо миловидное, белое, я бы сказал, болезненно белое, чуть нахмуренное, апатичное и совершенно неподвижное. Словом, ей не тягаться с артистической мимикой Апостола. Одета молодая особа в мини-юбку, не слишком подходящую для ее толстых бедер, отчасти прикрытых, впрочем, длинным летним пальто, которое чуть не касается пола — сообразно капризному весеннему дню. Если не считать белой кожи, все у этой дамы черное или почти черное — одежда, густые взлохмаченные волосы, глаза.
— Лиляна Милева?..
Не говоря ни «да» ни «нет», она стоит перед столом в полной неподвижности, словно здесь присутствует лишь тело, а душа витает неведомо где.
— Присаживайся, Лили, — предлагает майор в свойственной ему манере, мгновенно сменяя официальный тон на сугубо дружеский.
Лили садится, словно загипнотизированная, кладет ногу на ногу, и распахнувшиеся полы пальто обнажают ее массивные бедра.
— Как живется? — по-свойски спрашивает Драганов.
— Обыкновенно — Голос низкий, хрипловатый, как у джазовой певички былых времен.
— Я хочу сказать, с морфием или без морфия?
— Вы же знаете — я с этим покончила.
— Дай-то бог, — кивает майор. — А позавчера вечером чем занималась?
— Позавчера? — Она слегка поднимает брови, но лицо ее остается все таким же безжизненным. — Кажется, в кино была.
— Ага, прекрасно... Что же ты смотрела?
— «Багдадского вора», — не колеблясь уточняет девица.
— Этот фильм в течение недели ни в одном кинотеатре не показывали. Скажи это Апостолу, или Бонну, или тому, кто подучил тебя врать мне.
Она молчит, словно все это ее не касается.
— Ну а потом, после кино, в котором ты не была, чем ты занималась?
— Домой пошла.
— Одна?
— С Бонном. Если это так уж важно.
— Совсем не важно. Раз с Бонном... Тем более что вы договорились...
Майор замолкает, как бы раздумывая, продолжать ему этот бесполезный разговор или нет. Потом спрашивает:
— И все же — в котором часу вы пришли домой?
— К одиннадцати.
— В твою мансарду?
— Куда же еще?
— И больше не выходили?
Лили кивает.
— Странно, странно... — повторяет майор. — А люди видели, как вы в полночь выходили из «Ягоды».
— Ну что же в этом странного? — по-прежнему невозмутимо говорит Лили. — Просто у меня часов нет. — Она поднимает руку и сдвигает рукав. — Вот, поглядите, нет у меня их. Продала. И вообще я не слежу за часами. Хотя, если б заранее знала, что вы меня вызовете, я бы взглянула на них.
— А ампулы?
Лили даже не спрашивает «какие ампулы», а продолжает сидеть с безучастным видом, откинувшись на спинку стула, скрестив ноги, потупя взор, словно ей захотелось маленько подремать.
— Ампулы, те, что Фантомас стащил в аптеке в ту самую ночь! — кричит Драганов, чтобы разбудить ее.
— Впервые слышу.
— Знаешь, Лили...
Она лениво поднимает на него темные свои глаза и как бы для того, чтобы избавить его от напрасных усилий, произносит:
— Ничего я не знаю.
Произносит спокойно, но так, что в этой фразе отчетливо слышится другое: «Ничего я вам не скажу».
Драганов нажимает на кнопку под столом и говорит появившемуся милиционеру:
— Уведи. Следующий!
В этот раз следующий — Боян.
— Я полагал, что нам с тобой больше не придется встречаться — по крайней мере тут, в этой канцелярии,— начинает Драганов.
— И я так думал, — тихо отвечает парень. — Мне даже непонятно...
— А! Непонятно?
— Я вам честно говорю, что с этим уже покончил... Если не верите, сделайте анализ.
— Ты лучше скажи, порвал ли ты с теми, что ждут тебя там, на улице?
— Со всеми... Кроме Лили.
— Да. Я, кстати, не понял, какой она фильм смотрела позавчера.
— Она вообще в кино не была.
— А говорит, что была.
— Не знаете женщин. Чуть только струсит — начинает врать.
— Что-то я не заметил, чтоб она струсила.
— Такая уж она, виду не показывает.
— А чего ей бояться?
— Она знает столько же, сколько и я. Но раз вызвали...
— Значит, ты даже не догадываешься, зачем вас вызвали?
— Понятия не имею.
— А когда ты в последний раз видел Фантомаса?
— Давно.
— Но ты же был позавчера в «Ягоде»?
— Мы были там с Лили.
— А что ты знаешь про ограбление аптеки?
— Какой аптеки?
— И «какое ограбление?», — подсказывает Драганов. — Но я вам честно говорю...
Боян то и дело подчеркивает это свое «честно», однако держится куда естественней, чем Апостол, и все же я не могу отрешиться от мысли, что мой подопечный врет не хуже Апостола.
— Ладно, ступай. — Майор досадливо машет рукой.
Однако парень не торопится уйти и в какой-то нерешительности посматривает на Драганова.
— Мне только хотелось попросить вас...
— В чем дело?
— Мне хотелось вас попросить, чтобы вы не сообщали товарищу Боеву. Тем более что я и в самом деле ничего не знаю про эту аптеку и почти порвал со всей этой компанией... и вообще...
— А почему ты боишься товарища Боева?
— Я не боюсь. Неловко мне...
— Ладно, ступай, — повторяет майор.
Видали? Неловко ему!
На месте Бояна сидит Пепо, весьма нервный мальчишка, который, сам не знаю почему, чем-то напоминает мне испанца — может, смуглым матовым цветом лица или черными кудрями и бакенбардами. У Пепо злой язык, ведет он себя вызывающе, по крайней мере до тех пор, пока Драганов спокойно не пояснил ему, что он запросто может составить компанию Фантомасу — то есть отправиться под арест. После чего этот малый дает понять, что готов держаться поприличней, если надо.
Потом на сцену выходит Роза, вовлеченная в компанию как бы только для того, чтобы служить антиподом Лили. Роза — поэтично-бесплотное существо, проще говоря, драная кошка. Своей худобой она смахивает на манекенщиц из модных журналов. Ее худосочие сказывается не только в фигуре, но и во всех ее проявлениях, даже в манере изъясняться. Словарь ее, насколько можно судить по допросу, исчерпывается одним только «да» и «нет» и несколькими восклицаниями, еще менее ясными по смыслу. У нее серые, будто выгоревшие на солнце глаза, пепельные, какие-то увядшие волосы, бледные губы. Одета она в брючную пару серовато-лилового цвета.
Последней демонстрирует свою фигуру Марго — женщина-ребенок, физически уже довольно развитый и довольно порочный в нравственном отношении ребенок, со смазливеньким курносым личиком, балованная дочка богатых в прошлом людей, в чьих жилах течет кровь трех поколений торговцев, промышлявших крупным рогатым скотом. Марго, так же как Роза, Пепо и все прочие, решительно ничего не знает об ограблении аптеки, однако эта неосведомленность ни в малой степени не сказывается на ее самочувствии, напротив, женщина-ребенок без конца егозит, оборачивается то так, то этак, будто перед кинооператором, а не перед майором милиции. А так как у Драганова уже и без того иссякло терпение, он провожает ее с эстрады лаконичным, но весьма красноречивым «Вон!»... и лишь завидное самообладание позволяет ему проглотить остальную часть фразы.
— Трудный материал, — вздыхаю я, после того как минуту спустя усаживаюсь в комнате майора, чтобы выпить чашку кофе.
— И да, и нет, — отвечает Драганов. — Будь я маленько понастойчивей, можете не сомневаться, к этому времени по крайней мере одна из девчонок обнаружила бы готовность капитулировать. Но поскольку вы велели особенно не прижимать их...
— Именно. Никуда они не денутся. И все-таки материал довольно трудный — для перевоспитания, я имею в виду.
— И да, и нет, — повторяет майор. — Когда имеешь дело сразу со всей обоймой, они действительно трудны, ничего не скажешь. Но возьмите каждого в отдельности, и вы увидите, что они вполне исправимы... В сущности, все они исправимы, кроме, может быть, Апостола и Пепо.
— «Исправимы» — звучит весьма ободряюще, — тихо говорю я. — Только удастся ли их исправить?
— Вопрос сложный. Во всяком случае, решить его тут, в этой канцелярии, нельзя. Если не заручиться помощью окружающих, близких... — Он устало запускает руку в уже седеющие волосы и, глядя на меня, замечает: — Когда смотришь со стороны, как они лгут и выпендриваются, становишься сам не свой. Думаешь, дал бы каждому оплеуху и отправил бы туда, где им место. А приглядевшись к ним получше, видишь, что какой случай ни возьми — за каждым кроется человеческая драма... Взять, к примеру, эту Лили. Воплощение упрямства и порока. А ведь она неплохая девушка. Лишилась матери, когда была совсем маленькой, нет у нее родной души, на свете, и живет она в какой-то убогой мансарде.
— А отец?
— Да он и слышать о ней не желает. Для него она — мерзавка.
— Вы совершенно правы, — соглашаюсь я. — Сплошь людские драмы. Весь вопрос в том, как избежать трагического эпилога.
Сегодня тоже все послеобеденное время проходит в служебных разговорах с Бориславом, только на сей раз к теме «Томас» прибавилась еще одна —«Чарли».
— Ужасно нечистоплотный тип, — замечает мой приятель.
— Что ты имеешь в виду?
— Все... Особенно его ноги.
Борислав вытаскивает из какой-то папки несколько фотографий и через стол бросает мне.
— Смотри-ка, он босой! — изумляюсь я, взглянув на первую.
— Только когда в парадной форме, — уточняет мой коллега.
Гражданин Чарлз Уэст (в дружеском общении — Чарли) заснят во всем своем величии в момент, когда он выходит из посольства. Худой и высокий, он одет с артистической небрежностью — рубаха в крупную клетку, распахнутая почти до пупа, мятая кожаная куртка и такие же мятые ковбойские штаны. Лицо в основном представлено большущим острым носом. Остальная же его часть в большей или меньшей степени скрыта буйной кудрявой растительностью — длинной косматой шевелюрой, всклокоченной бородой и свисающими усами. Гитара, висящая на плече, и босые ноги дополняют его парадный вид.
— О! Да он моторизован,— замечаю я, переходя к следующей фотографии, на которой Чарлз Уэст восседает на своем мотоцикле.
— Приволок это старое барахло из Турции и газует на нем туда-сюда.
— И где его резиденция?
— Живет на улице Патриарха Евтимия, у одной старушки, своей тетки.
— А чем он занимается в последние дни?
— Все тем же: шляется по кафе. Во всяком случае, в посольство не наведывался, если тебя это интересует.
Борислав тянется к сигаретам, закуривает с рассеянным видом, как бы машинально, не сознавая этого. Потом говорит, выбрасывая вместе со словами и соответствующее количество дыма:
— Пока что эта фигура не играет никакой роли. Самый банальный случай— бродяжка из богатой семьи. Один из тех скитальцев, коих тысячи шляются по белу свету, потому что это модно — скука и наркотики не дают им покоя.
— У нас наркоман ничего не найдет.
— Пожалуй. Но этот нашел Марго.
— Марго не находка. Таких всюду хватает, как говорится, хоть пруд пруди.
— Знаешь, когда человек влюблен, ему начинает казаться, что его возлюбленная — несравненна.
— Наркоманы не очень-то влюбчивы.
— Может, это и не любовь... Скажем, привязанность. Что бы там ни было, для меня эта фигура не имеет никакого значения.
— Таких фигур, которые бы не имели никакого значения, в жизни не бывает. Так же, как в шахматах.
— Понимаю. Но я имею в виду данный момент.
Данный момент... Откуда нам знать, что вынашивается в данный момент. Быть может, это косматый бесхарактерный Одиссей уже превратился в инструмент для осуществления операции, об истинных целях которой сам он понятия не имеет. А может, мы готовимся устроить облаву в лесу, в котором давным-давно нет дичи, устраиваем охоту на призраков — может, мы вообще зря вторглись на территорию Драганова?
Мы с Бориславом привыкли реагировать на действия, требующие немедленного вмешательства. Ведь мы с ним нечто вроде пожарных, а у пожарных не принято болтаться на улицах, гадая, есть в каком-нибудь доме пожар или нет. Поскольку задача перед нами уже поставлена и поскольку некое профессиональное чувство подсказывает, что возможность пожара не исключается, мы еще какое-то время судачим об этом проблематичном пожаре, прежде чем покинуть нашу больничную палату.
Оставив на работе свои координаты на случай каких- либо непредвиденных обстоятельств, мы торопимся в «Болгарию» чего-нибудь поесть. У широкой витрины нашелся свободный столик. Запивая пивом сосиски, мы наблюдаем за движением прохожих на бульваре. Скоро вечер, в такое время люди обычно выходят на прогулку. В мягком свете заходящего солнца дефилирует молодежь парами или группами, болтают, смеются, иные посматривают в нашу сторону — мы невольно чувствуем себя манекенами, рекламирующими в витрине сосиски и пиво — это, мол, вкусно и питательно.
Как бы то ни было, человеку, который только что занимался больными и болезнями, приятно видеть вокруг такой вот здоровый и жизнерадостный народ. «Их всего несколько десятков», — сказал Драганов. И может быть, он, Драганов, даже не подумал о том, что для него это сравнительно малое число не имеет никакого значения, потому что он на всю жизнь осужден заниматься этими несколькими десятками, по восемь, а то и по десять часов в сутки проводить только с ними, видеть воочию их драмы и катастрофы, потому что фактически они неотделимы от собственного его существования.
— Ты знаешь, Эмиль,— говорит Борислав, словно отгадав мои мысли. — Порой меня охватывает некая малодушная тоска по этой обычной, совсем обычной и совсем мирной жизни... У меня вдруг появляется желание стать учителем, или начальником какой-нибудь конторы, или, скажем...
— И часто с тобой такое случается? — прерываю я его.
— Нет, редко. Очень редко.
— Тогда это неопасно. А то я уж подумал, что ты рехнулся.
Он не отвечает, снова засмотревшись на прохожих.
— Как-то раз сидим мы с Любо в околийском управлении, курим, а он говорит мне: «В былое время в нашем городишке, браток, проходу не было от крыс, и в каждом доме держали по нескольку капканов, простеньких, из проволоки. А сейчас обойди весь город, едва ли найдешь хоть один капкан. Мы с тобой, браток, что те капканы: переведутся крысы — и мы отправимся на свалку». — Что касается меня, — заявляет Борислав, — я хоть сейчас готов уйти на пенсию, только бы крысы перевелись. Увы, по крайней мере в данный момент ничего такого не вырисовывается.
Мы берем еще по кружке пива, и Борислав спрашивает:
— Как Маргарита?
— Сейчас она выступает в роли веселой вдовы. Или делает вид, что она веселая.
— Мне кажется, в свое время ты дал маху, бросив ее, — замечает Борислав с досадной прямотой, которая становится характерной для старых друзей.
— Хочешь сказать, настало время исправить ошибку?
— Ничего такого я не говорю. Но мне кажется, зря ты тогда бросил ее.
— Кто-кого и почему бросил — это, поверь мне, не простой вопрос... И довольно-таки старый...
— Ладно-ладно, не заводись, — успокаивает меня Борислав.
— Я не завожусь. Просто у меня нет убеждения, что я тогда ошибся, упустил семейное счастье, которое, судя по всему, мало чем отличалось бы от семейного счастья Любо Ангелова.
Борислав смотрит на меня так, будто собирается возразить, но лишь поднимает кружку и тихо произносит:
— На здоровье.
Мы выходим на улицу уже в сумерки. В невообразимой тесноте улицы Бенковского находим оставленную нами служебную машину. Я сажусь за руль, и через десять минут мы останавливаемся на узенькой, скверно освещенной улочке.
— Это и есть тот самый дом? — спрашивает Борислав, выходя из машины.
— Это его родной брат, — поясняю я, потому что весь здешний квартал состоит из почти одинаковых, очень запущенных жилых зданий, построенных, очевидно, в начале войны.
Мы входим в парадную дверь, попадаем на неосвещенную лестничную площадку, откуда через черный ход — во двор, пересекаем его, чтобы вскоре очутиться в другом таком же дворе, после чего проникаем, опять же черным ходом, на второй этаж. Кнопка звонка подает сигналы Морзе, тихо раскрывается дверь, мелькает лицо одного из наших людей, и минуту спустя мы уже в фантастическом царстве геологии.
Хозяева дома явно любят свою профессию, потому что вся стена в прихожей представляет собой стеклянную витрину с множеством всевозможных минералов. Некоторые из них кажутся мне слишком серыми и невзрачными, чтобы выставлять их в витрине. Зато кристаллы и образцы руд с их золотистым или голубоватым блеском вполне могут сойти за истинные украшения. Противоположная стена тоже защищена стеклянными стеллажами, но это уже мир книг. Чистенькая уютная прихожая служит, как видно, не столько гостиной, сколько рабочим кабинетом, и это очень хорошо, так как мы тоже пришли работать.
— Что нового?—обращаюсь к лейтенанту и его помощнику, которые здесь дежурят.
— Ничего, ждем...
Однако в ожидании они, как видно, время попусту не теряют, хотя их занятия прямой связи с геологией вроде бы не имеют. На столике покоится колода карт, а на полях газеты «Вечерние новости» смутно вырисовываются две колонки подозрительных цифр, нацарапанных карандашом.
— Чья берет? — спрашивает Борислав.
— Пускай он скажет, — скромно бормочет лейтенант, указывая на своего помощника.
— Все время идет плохая карта, — жалуется тот.
— Когда садишься играть в белот, рассчитывай не на карту, а на самого себя, — поучительно изрекает Борислав. И обращается ко мне: — Ну как, товарищ полковник, преподадим урок ребятам?
Я всегда готов прийти на помощь ближнему, и мы без лишних слов подсаживаемся к столику и погружаемся в тонкости белота.
К сожалению, сильная карта (как бы для того, чтобы опровергнуть утверждение Борислава) льнет все больше к лейтенанту и его помощнику. И эти безупречно дисциплинированные служаки все же не упускают возможности хорошенько обставить свое начальство.
— Ладно, ваша взяла, что ж, теперь посмотрим, что нам даст реванш, — говорит мой друг, никогда не склонный падать духом.
Однако реванш никому ничего не дал, потому что как раз в этот момент в усилителе раздается шум, и все наше внимание сосредоточивается на аппаратуре.
На экране телевизионного устройства видна просторная гостиная — не наша, а та, что в доме напротив. Туда входит Марго, сопровождаемая Апостолом и Пепо. Кавалеры запросто располагаются в креслах, а Марго тем временем направляется к окну — вероятно, опустить шторы. Напрасный труд,-только как ей об этом скажешь. Наши окна тоже давным-давно зашторены, однако для телевизионных устройств это не помеха.
— Дай чего-нибудь выпить, — требует долговязый.
— Вы прошлый раз все выдули, — отвечает Марго, снова появляясь в поле зрения. — Впрочем, на кухне, кажется, есть немного коньяку.
— А я пас.
— Дело твое, но тут должны стоять бутылки и бокалы...
— Ты считаешь, сюда могут нагрянуть люди Драганова? — спрашивает Марго.
— Едва ли... хотя не исключено, — отвечает Апостол. — Попробуй догадайся, что им взбредет на ум. И все же мне не верится, чтоб они стали ночью колесить по городу ради нас. Пока не расколется Фантомас, Драганов нас не станет донимать. А Фантомас ни за что не расколется.
— Фантомас — могила! — соглашается Пепо.
— Заботитесь только о себе, — тихо замечает Марго.— А вы представляете, каково сейчас ему, бедняжке.
— Почему только о себе? — возражает долговязый. — Так случилось. Нынче очередь Фантомаса. А завтра или послезавтра, может, придет наша очередь.
— «Так случилось»... — сердито повторяет хозяйка. — Если бы ты не надоумил его вернуться и разбить второй шкаф, ничего бы не случилось.
— Я о вас заботился, — невозмутимо доказывает Апостол. — Завтра вы опять начнете канючить. А каждый день грабить аптеки не приходится... Давай-ка неси коньяк!
В это время слышится звонок. Марго исчезает за дверью, и тут же появляется снова вместе с Бонном, Лили и Розой.
— А, вот кто принес коньяк! — восклицает Апостол, заметив в руках Бонна бутылку, завернутую в бумагу.
— Это водка, — уточняет Боян.
— Какая разница. Ну-ка несите рюмки, надо немного отвести душу, не то мои нервы больше не выдержат.
— Только твои? — негодующе бормочет Роза.
После этого комнату заполняет нестройный, но довольно плотный шум, который бывает в тех случаях, когда шесть собеседников одновременно пытаются высказаться. Марго приносит рюмки и недопитую бутылку, но не успевает разлить коньяк — Апостол снова распоряжается.
— Тащи сюда авуары.
Авуары у них, как и следовало ожидать, аптечно-медицинского свойства. Долговязый раскрывает картонную коробку, поданную хозяйкой, и оповещает присутствующих:
— По две ампулы на нос!
— Почему по две? — недовольно спрашивает Боян.
— А потому, что остальные будут храниться здесь, в общей кассе.
— Да? Если придут с обыском, то чтоб забрали все сразу? Давайте-ка лучше поделим их, и дело с концом.
— Нет! — стоит на своем долговязый. — А вдруг захотят обшарить у нас карманы? Где риск больше? Собираться-то все равно здесь, другой площадки нет. А насчет остального Марго сама сообразит.
Авуары распределены, и гости рассредоточиваются по диванам и креслам.
— До чего предусмотрительный у тебя отец, — говорит Боян хозяйке, укладываясь с Лили на диване у двери. — Столько мягкой мебели для нас приготовил...
— Отец? — презрительно замечает Марго. — Все это от деда.
О том, что обстановка этой гостиной датируется не нынешним временем, и говорить не приходится. Мебель, французские шторы, лампа с шелковым абажуром, тирольский пейзаж на стене, гипсовое изваяние какой-то античной богини, лишенное носа, — все это говорит о былой роскоши времен буржуазного просперити.
Правда, не эти мелочи привлекают сейчас мое внимание. Участники небольшого светского сборища, забившись каждый в свой угол, достают шприцы и засучивают рукава. Где-то вне поля зрения Роза, вероятно, включила магнитофон, потому что комнату заполнила назойливая своим монотонным ритмом мелодия. Но пуще всего меня в данную минуту интересует то, что Боян, подготовив шприц для Лили, наполняет второй, для себя, и лихо втыкает его себе в предплечье.
Ну и трепач!..
В гостиной наступает молчание, лишь низкие монотонные звуки, немного напоминающие далекую барабанную дробь, продолжают звучать. Гости притихли, каждый как бы всматривается в свою навязчивую идею. Один Апостол, который, как видно, труднее всего поддается действию морфия, невнятно бормочет себе под нос:
— Это следует сформулировать... и передать... пускай слышит, кто не глухой... нельзя воскреснуть, если ты не умер... сперва ты должен уйти из жизни... бракосочетание, звон будильника, детские коляски, мелочь на проезд... давай ключ от квартиры... кто угощает... глупости... долой все это... чтобы воскреснуть... воскрес и полетел в голубую даль...
Он спотыкается на каждом слове, словно у него язык отнимается. Наконец и Апостол замирает, откинув голову на спинку дивана.
Но именно в этот момент в коридоре звенит звонок.
Скорее от досады, нежели от испуга, долговязый рычит:
— Кого там принесло? Драганова? Гоните его в шею!
— Наверно, Чарли, — сонно произносит Марго и, с усилием стряхнув оцепенение, встает.
— Его тоже гони! — машет рукой Апостол. — А может, он снадобья принес...
Неизвестно, принес Чарли снадобья, нет ли, однако он уже тут, стоит посреди комнаты, но окружающие на него ноль внимания. Долговязый снова гундосит:
— Я — Апостол!.. Апостол наркоманов!..
Он, как видно, предупреждает пришельца, чтобы тот не вздумал посягнуть на его права.
После этого долговязый снова погружается в мир каких-то своих образов, невидимых даже при нынешней совершенной технике.
— Моя голубушка, — обращается Чарли с церемонным поклоном к Марго.
— Оставь меня сейчас! — бормочет она, снова направляясь к дивану.
Пришелец растерянно оглядывается в поисках, возможных собеседников — все здесь, похоже, неконтактны. Он машинально пробегает раз-другой по струнам гитары, с которой, верно, не расстается и во сне, и, обескураженный, подсаживается к Бояну. Но тот уже в нирване, тоже не обращает на него внимания, и Чарли трясет его за плечо.
— Ты сколько себе впрыснул?
— Сколько я мог? Одну ампулу.
— И от такой малости осовел? Я от одной ампулы не способен даже в себя прийти.
Чарли отлично говорит по-болгарски, лишь иногда растягивает гласные.
— Это уж кто как, — отмахивается Боян. Затем, бросив косой взгляд на соседа, просит: — Дай несколько ампул!
Однако Чарли дает лишь несколько коротких аккордов на гитаре.
— Ну дай же, дай!... Пока эти хищники не обшарили твои карманы.
— Несколько ампул? — Чарли поворачивается к нему. — Что такое несколько ампул, когда впереди целая жизнь?
— Про целую жизнь еще успеем подумать.
— Вот как? А завтра? А послезавтра?
И, обращаясь к Лили, уныло сидящей поодаль, ласково просит:
— Милая деточка, останови этот магнитофон, останови, родненькая, я сам тебе поиграю...
Лили встает как автомат и медленно уходит куда-то за пределы видимости. Чарли тоже встает, ставит ногу на кушетку, слегка наклоняется к Бояну и в момент, когда замолкает магнитофон, начинает бренчать на гитаре. Разница между только что звучавшей барабанной дробью и сменившей ее мелодией для нашего слуха почти неуловима.
Зато реплика, сопровождающая музыку, слышна вполне отчетливо:
— Ты можешь заполучить десятки, сотни, тысячи ампул, милый Боян...
— Каким образом? — спрашивает тот без особого энтузиазма. — Если уеду с тобой туда?
Чарли отрицательно качает головой.
— Тут, тут, мой милый. Тысячу ампул и девочку, да какую!
— Она мне ни к чему, — морщится парень. — Я и этими сыт по горло. Ты давай ампулы.
— Заработаешь — получишь.
— Как?
Чарли еще больше склоняется к Бояну, но тут на кушетку возвращается Лили.
— Всему свое время! — бормочет косматый и поет вполголоса, неумело импровизируя в такт монотонной мелодии:
Будет время для выпивки,
будет время и для ампул,
и для маленьких признаний,
и немного поиграть в любовь, там,
за городом, под кустами, —
будет время и загнуться...
«Вот оно! — соображаю я, больше не обращая внимания на карканье косматого. — Как и следовало ожидать. Клюнул-таки».
И в голове у меня снова звучит тихий, но удивительно отчетливый, хотя и такой далекий, голос Любо:
«Эмиль, что бы ты сделал, если бы твой сын стал предателем? »
«Погоди, — говорю, — не торопись. До этого пока дело не дошло».
— Куда тебя отвезти? — спрашиваю, когда мы подходим к машине, оставленной в темном переулке.
— Поехали ко мне, — предлагает Борислав. — Елена соорудит нам яичницу с ветчиной.
— Сейчас, в полночь?
— Не беспокойся. Она обычно допоздна читает.
Я не возражаю, мне абсолютно все равно, куда ехать.
Мы трогаемся с места, и по дороге мой друг поясняет:
— В июне у нее последняя сессия, так что она читает без конца.
Я не вижу необходимости спрашивать: «Кто это — Елена?» Сперва была Светла, теперь Елена, а через месяц- другой, может, будет Малина или Теменужка. Борислав владеет счастливой способностью легко заводить знакомства, превращать их в интимные связи без каких- либо обязательств, прекращать эти связи прежде, чем они станут обременительны, с той же легкостью, с какой они завязывались, без скандалов, без драм. И вся его жизнь, если не считать риска, связанного с профессией, течет без особых потрясений. Без бог весть каких удач, но и без потрясений. Борислав на редкость уравновешенный человек, не легкомысленный и не мрачный, не буйствующий и не безучастный, не бабник и не отшельник. Человек, умеющий оставаться спокойным, несмотря на нашу очень неспокойную профессию. Человек без всяких там комплексов и душевного раздвоения, если не считать раздвоения, вызываемого его эпической борьбой против табака. Словом, счастливый человек, хотя, скажи я это вслух, он наверняка мне возразит: «Чужая душа — потемки».
Мы входим в квартиру, моего друга. Оказывается, Елена и в самом деле еще читает, лежа на диване в гостиной.
— Ну и застали же вы меня, — говорит она, явно смущенная тем, что она босиком, в пижамной блузке и поношенных брюках.
— Не стесняйся, — успокаивает ее Борислав. — Это Эмиль.
— Догадываюсь, — кивает Елена, вскакивая.
— Только не знаю, догадываешься ли ты о том, что Эмиль голоден как волк.
— Что ж, попытаюсь вам помочь. Правда, вы не рассчитывайте бог,знает на что, — добавляет дама, влезая в комнатные тапочки, после чего исчезает на кухне.
Квартира у Борислава почти такая же, как у меня, с той лишь разницей, что здесь, кроме ничем не примечательной мебели, присутствуют два предмета, свидетельствующие о вкусе хозяина, как сказала бы Маргарита — огромная цветная географическая карта, покоящаяся на вбитых в стену гвоздях, и кукла в целлофановом футляре, тоже огромная, стоящая в углу на этажерке.
— Зачем ты развесил эту карту? — любопытствую я, вытягиваясь на только что освободившемся диване.
— Ш-ш-ш! — Борислав многозначительно прикладывает палец к губам и добавляет вполголоса: — Осталась от Светлы. Она, если припоминаешь, училась на географическом факультете.
— И ты ее хранишь? Может, собрался отмечать на вей уже запретные для тебя зоны?
— Больно уж красива. Ты только посмотри, какие цвета! Возражать не приходится.
— И эту куклу Светла тебе оставила?
— Куклу я купил в Венеции для Марианны, когда возвращался в последний раз, хотя ты Марианны не знаешь. Очень она мечтала о такой кукле, вот я и купил для нее, но, когда возвратился, она уже вышла замуж.
— Ну, теперь ты ее подаришь Елене.
Борислав отрицательно качает головой и поясняет все так же вполголоса:
— Встретил однажды Марианну и говорю ей, что привез куклу. «Не могу ее взять, — отвечает. — Муж начнет допытываться, откуда она». — «Тогда, — говорю, — я отдам ее другой». — «Ни в коем случае! Храни ее у себя». —«И до каких же пор?» — спрашиваю. «Все равно, до каких. Она куплена для меня». И, как видишь, храню.
Поскольку других тем для разговора обстановка квартиры не предлагает, мы выкуриваем молча по сигарете, после чего из кухни сквозь открытую дверь доносится голос хозяйки, сопровождаемый ароматом яичницы:
— Ну идите, а то остынет.
Мы садимся за небольшой стол.
— Ты можешь ложиться. Мы тут сами справимся, — обращается Борислав к хозяйке. А когда она уходит, продолжает: — Только справимся ли?
— Если ты имеешь в виду яичницу с ветчиной...
— Ты знаешь, что я имею в виду.
Мы сосредоточиваемся на еде, каждый занят своими мыслями. Наконец хозяин приносит с плиты ковшик горячего кофе и берет сигарету с каким-то отсутствующим видом, будто сам не сознает, что делает.
— Ты должен выручить парня из беды, Эмиль.
— Согласен. Остается только выяснить, как именно.
— Ты прекрасно знаешь, как.
— Ты переоцениваешь мои возможности. С каких пор ломаю голову над этим — и ни к чему не прихожу.
— Так это же проще простого! — восклицает Борислав. — Сходи к нему, отзови его в сторонку и вправь ему мозги.
— Не валяй дурака, все это не так просто. Ты отлично понимаешь, что так в подобных случаях не поступают.
— Велика важность! Нет правил без исключения. Ради сына Любо Ангелова можно и отступиться от правил.
— Ты меня удивляешь...
Отпив кофе и вдохнув две порции дыма, я продолжаю:
— Что бы мы ни доказывали, генерал не даст согласия.
— Зависит от того, как представить дело.
— Как ни представляй, он на это не пойдет. И ты это знаешь не хуже меня. Мы у самых истоков операции, которой, возможно, будет нанесен серьезный удар противнику. А ты хочешь заранее положить крест на этой операции, для тебя важнее всего отправиться к возможному предателю и предупредить его: дескать, таким славным ребятам, как ты, негоже становиться на путь предательства.
— Но ведь это же сын Любо!
— Строго говоря, это всего лишь потенциальный предатель. Пешка в руках противника, и только. И наша задача состоит в том, чтобы дождаться, когда противник начнет переставлять фигуры, и посмотреть, как он намерен распорядиться этой пешкой.
— Будет тебе! Не лучше ли использовать парня? Поставить перед ним задачу...
— Во всяком случае — не сейчас. И не обязательно. Подобного рода задачи возлагаются, как тебе известно, исключительно на людей, пользующихся -безграничным доверием. А к этому нашему молодцу я в данный момент не испытываю никакого доверия. Он обещал порвать с этой шайкой — и обманул меня. Обещал покончить с морфием — и снова обманул. Вчера участвовал в ограблении аптеки, а завтра собирается...
— А вот будь здесь Любо, тоже так рассуждал бы?
— Кто? Я или Любо?
— Любо. Тебя я уже слышал.
— Сказать, как бы он стал рассуждать? В свое время через границу забросили к нам тройку диверсантов. Мы их пропустили, поскольку, согласно директиве, требовалось узнать, с кем они намерены связаться и что намерены делать. Диверсанты укрылись на краю села, в доме бедного крестьянина бай Георгия, который приходился родственником одному из них. Мы приняли необходимые меры предосторожности и стали выжидать. Помню, на другой день сидим с Любо перед корчмой, а бай Георгий ковыляет мимо в бакалейную лавку. «Почему бы тебе не позвать его, говорю, да не поспрашивать о том, о сем? Пропадет человек за милую душу». «А потому, браток, — говорит Любо, — что сейчас его ход, а не мой. Не станет же учитель отменять экзамен из-за того, что ты можешь провалиться». — «Намекни как-нибудь старику, дай знак», — настаиваю я. «Нет, браток, — отвечает Любо. — В жизни бывают моменты, когда подсказки не должны иметь места, и никто тебе не помощник, если ты сам себе не поможешь, никто не примет решение вместо тебя, ты один его примешь, и тебе одному отвечать за это решение». И когда бай Георгий через непродолжительное время снова проходил мимо нас, Любо даже краешком глаза не взглянул в его сторону, а ведь что ему стоило бросить старику многозначительно что-нибудь вроде: «Ох и накупил же ты сигарет, бай Георгий...» — чтоб надоумить человека.
Борислав не спрашивает, что случилось потом с бай Георгием и чем кончилась эта история, потому что сейчас его голова занята другим. Но то, о чем он думает, я давным-давно обдумал и отлично понимаю, что тут возможен единственный выход, если вообще это выход.
— «С профессиональной точки зрения»... Именно так начал бы Любо, — тихо резюмирую я. — У него был такой подход решительно ко всему, пусть даже это касалось его лично.
— Нельзя же судить о человеке лишь с профессиональных позиций, — возражает Борислав и от раздражения закуривает еще раз.
— Можно... И должно... Особенно если он попал в поле зрения разведки. А с Бояном именно это и случилось. До сих пор они его изучали. Изучали пристально, со всех сторон, чтобы зря не рисковать. Теперь перешли непосредственно к вербовке. Начались испытания. И теперь зависит только от Бояна, выдержит он экзамен или провалится.
Мы возвращаемся в гостиную, но и там разговор продолжается в том же духе, потому что мой друг, человек удивительно спокойный, если уж что-то задумает, то, хоть ты тресни, будет спокойно и твердо стоять на своем. Поначалу я сокрушаю один за другим его аргументы, потом из участника беседы постепенно превращаюсь в слушателя, а в дальнейшем, вероятно, и слушателем перестал быть, потому что вдруг устанавливаю, что лежу на кушетке, укрытый одеялом, и сквозь тюлевую занавеску мне видно, как ранним утром светлеет небо.
Следующие два дня образуют длинную паузу. Длинную, потому что все это время уходит на ожидание. Компания находится под непрестанным наблюдением, однако говорить особенно не о чем, если не считать того, что на другой день вечером «кружок» снова собрался на квартире у Марго.
— Еще четверть часа назад они валялись как трупы, — докладывает утром рано лейтенант. — Чарли и Боян только что уехали на мотоцикле.
— Постоянно поддерживать связь со службой наблюдения, — даю я дополнительное указание. — О малейшей перемене обстановки сообщать мне.
Однако все утро проходит без особых перемен. Боян забегает на минуту домой, потом отправляется вдвоем с Чарли в «Ялту», из «Ялты» — в «Варшаву».
И лишь к обеду поступает заслуживающая внимания новость, правда совсем из другого направления: Томас со своей секретаршей едут по шоссе в сторону Панчерево.
— Небось подались в «Лебедь» отобедать, — говорю Бориславу. — Нам, увы, не удастся последовать их примеру. Мне кажется, было бы не худо перекочевать туда.
В пункте наблюдения мы томимся более двух часов, чтобы получить три мизерные новости: Боян и Чарли из «Варшавы» перебрались в пивнушку, что у Дервенишского шоссе; Томас с секретаршей, как и предполагалось, обедают в «Лебеде»; Томас с секретаршей покидают «Лебедь», удаляются от Панчерево и, немного отъехав от шоссе, располагаются на отдых.
Вся эта игра — наблюдение с большого расстояния, нескончаемый поток донесений и распоряжений по радио, использование телевизионных и подслушивающих устройств, — хотя и не новая, но совершенно непривычная для меня практика. Я привык к совсем иным вещам. Обычно вся эта техника находится не в моих руках, а в руках противника, мне же больше свойственно не следить, а быть объектом слежки, не устраивать западни, а всячески их избегать. Ничего. Некоторое разнообразие — на пользу здоровью.
— Расстояние между Дервенишским шоссе и Панчерево не так уж велико, — бормочет Борислав.
— Во всяком случае, прогулка на свежем воздухе нам не повредит, — отвечаю я.
Затем я отдаю необходимые распоряжения, мы, прихватив лейтенанта, садимся в специально оборудованную машину и, вконец отравленные никотином, с голодными болями в желудках отправляемся на загородную прогулку.
Дорога, ведущая к Семинарии, уже позади, и шофер жмет на газ, чтобы скорее преодолеть крутой подъем, но тут по радио нам сообщают, что Томас со своей спутницей снова на пути к Софии. И еще: Боян и Чарли покинули пивную и едут к Дервенице.
— Значит, движутся в различных направлениях,— устанавливает лейтенант.
— И я на их месте делал бы то же самое, — отвечает Борислав. — Иначе как установишь, что за тобой не тащится хвост?
Совершенно верно. Но пускай себе движутся в различных направлениях, а нам, чтобы не переводить зря бензин, лучше выждать, пока определятся их истинные намерения. Поэтому мы съезжаем на обочину.
Когда мы с Бориславом вылезли из машины, чтобы немного размяться, он вдруг спрашивает:
— Что бы ты предпочел, Эмиль, с полными руками вернуться или с пустыми?
— Я полагал, что этот разговор мы уже закончили.
— Да, безусловно. И все же, что бы ты предпочел?
— То же, что и ты! — сердито бросаю я. — Вернуться с пустыми руками, вот что.
— Ты меня успокоил, — кивает Борислав. — А мне казалось до сих пор, что только у меня такой сумбур в голове.
В этот момент из «москвича» доносится голос лейтенанта:
— Машина Томаса свернула с шоссе и остановилась на проселочной дороге...
И еще:
—. Мотоцикл повернул обратно.
— Если желаешь чего-то слишком сильно, всегда по'- лучается наоборот, — говорю я Бориславу.
И мы ныряем в машину.
Преодолев несколько сот метров пешком, мы добираемся до укрытой в кустарнике «волги», снабженной необходимой аппаратурой. Расстояние до места действия слишком велико, чтобы они могли нас увидеть. Зато мы прекрасно их видим с помощью соответствующего устройства.
— Хотите послушать? — спрашивает техник.
— Мы затем и пришли.
А мы действительно пришли сюда именно ради этого. С профессиональной точки зрения, как сказал бы Любо, наше присутствие здесь совсем не обязательно, потому что несколько позже нам все было бы подано в виде звукозаписи, а затем и в виде серии снимков.
Техник предлагает мне крохотный приемник и поясняет не без гордости:
— Сунул в его мотоцикл элементик — и связь обеспечена...
Но я его уже не слышу; устроившись с Бориславом в кустарнике, мы целиком поглощены приемником.
Действующие лица разделены на две группы. Томас и Чарли возятся под капотом машины, делая вид, что пытаются обнаружить неисправность. Метрах в десяти от них, в тени деревьев, беседуют полулежа Боян с секретаршей. Томас и Чарли время от времени обмениваются словами на родном языке, однако для меня куда важнее разговор, который дама с кавалером ведут на болгарском.
— Не лучше ли начать с сокровища? — произносит Боян.
— Сокровище никуда не денется, — успокаивает его секретарша. — Сперва мы должны договориться о более важном... о том, что для вас может оказаться несравненно более ценным.
— На ценности каждый смотрит по-своему, — возражает молодой человек. — Для меня лично главная ценность — морфий.
— Дело ваше. Только морфий очень скоро кончается, и возникает нужда в новых упаковках, потом и те расходуются, и надо добывать новые. Словом, сколько ни принимай, со временем все равно наступает голодание. А вот мы предлагаем вам счастливый и окончательный выход.
— Бегство на Запад?
— Почему бы нет?
— Каким образом?
— Вы бы сперва спросили: на каких условиях?
— Условия не имеют значения. Да и ваш Запад не имеет значения. Думайте обо мне что хотите, но плевал я на ваш Запад. Одного отрицать не приходится: там снабжение малость получше.
— Значит, главное для вас — иметь возможность отравлять себя?
— Не отравлять, а блаженствовать. Но у каждого свои понятия.
— Дело ваше, — пожимает плечами секретарша.— Однако если мы начали с конца, то было бы неплохо приблизиться и к началу...
Она что-то достает из сумочки и показывает молодому человеку.
— Вы знакомы с молодой дамой?
— Нет. Но если вы дадите ее адрес...
— А каким образом вы бы познакомились?
— Нажму на кнопку звонка, а когда она откроет дверь, я скажу: «Привет, крошка! Чем мы займемся сегодня вечерком?»
— Так может выгореть, а может быть, и нет. — Женщина качает головой. — А связь должна быть установлена любой ценой, понимаете? Поэтому: я прошу вас действовать очень осмотрительно, точно следуя моим указаниям.
— Уж больно неказистая девчонка, чтобы так с ней церемониться.
— Нас интересует не девчонка, а ее отец. Но чтобы получить доступ к отцу, эта девчонка должна стать вашей, должна быть готова на все ради вас, понимаете?
— Безумная любовь нынче не в моде, — возражает молодой человек. — Но попытаться можно.
— Но безумие, если оно будет иметь место, должно проявляться только с ее стороны, не с вашей. А вы должны быть предельно осторожны и скрытны. Вам уже дали понять, что мы щедро платим за хорошую работу, но, если вы сболтнете хоть что-нибудь, не ждите пощады.
— Хватит стращать меня, — бормочет парень. — Я не робкого десятка. Иначе бы вы меня тут не увидели.
— Были бы вы робким, мы бы не стали к вам обращаться. Но тут дело не в смелости или робости, а в ясном рассудке. Запомните, с этого момента и до тех пор, пока не справитесь с задачей, вы в наших руках, а руки у нас достаточно длинные. Не уйдете. — И так как молодой человек не отвечает, дама говорит уже более мягко: — А теперь слушайте внимательно и старайтесь запомнить все до мельчайших подробностей.
И переходит наконец к самой задаче.
До чего же смешно глядеть со стороны, с каким серьезным видом эта женщина ставит перед молодым человеком задачу, которая заранее обречена на провал. И хотя я тоже гляжу на все это со стороны, мне почти не удается ощутить комизм ситуации. Потому что, пока я наблюдаю сцену под деревьями и вслушиваюсь в приятный женский голос, звучащий из приемника, меня занимает не столько сама задача, сколько этапы трагического финала ее исполнителя. Я даже пропускаю мимо ушей редкие и отрывочные слова тех, что у машины. И лишь когда монолог кончается, внимание мое вдруг привлекает голос Чарли:
— Мой человек в огонь полезет ради вас, если понадобится.
— А к чему лезть в огонь? — возражает Томас.— Мне не пожарные нужны, а люди, способные соображать.
— Соображает он недурно... К тому же он — могила...— продолжает Чарли нахваливать своего дружка, точно лошадь продает. — А вы захватили мою долю или надо будет зайти в посольство?
— Сколько можно говорить: тебе в посольстве делать нечего. Не смей ни приходить туда, ни звонить по телефону. Если потребуется, мы сами тебя найдем. Что касается твоей доли...
Томас ныряет в машину, достает сверточек и подает его Чарли.
А чуть позже секретарша сует руку в сумочку, чтобы подобным же образом облагодетельствовать Бояна.
— Библейская миска чечевичной похлебки заменена упаковкой морфия, — комментирует Борислав.
Томас и секретарша садятся в машину, отъезжают — за ними волочится пыльный шлейф в сторону шоссе. Чарли с Бонном, сев на мотоцикл, следуют в противоположном направлении. «Волга» с аппаратурой тоже трогается, а мы с другом шагаем к своему «москвичу».
— Своими нежными ручками она сует его голову в петлю, а этот олух даже не в состоянии понять, что происходит, — удивляется Борислав.
— Не знаю, понимает он или нет, но, как видно, ему на все наплевать. У меня такое чувство, что для него никакого риска больше не существует. Ведет себя как обреченный.
— Ну, так уж и обреченный! Лучше скажи, что ты намерен делать. — И так как я молчу, Борислав приходит мне на помощь:
— У меня план: давай сунем его в лечебницу, а потом... — У меня тоже план: давай где-нибудь остановимся и съедим на скорую руку кебабчета. А потом... Потом я поеду докладывать начальству.
Для шефа наша история — не единственная забота, и, когда он находит возможность меня принять, рабочий день давно кончился. Люстра наполняет кабинет мягким золотистым светом, тяжелые темно-зеленые шторы на окнах уже опущены, и генерал стоит посреди комнаты подбоченясь, словно только что разминал онемевшую от сидения поясницу.
— Теперь у нас времени хоть отбавляй, — произносит он, указывая мне на знакомое кресло у фикуса. — Садись и рассказывай.
Сам он направляется к другому креслу, но, прежде чем сесть, спохватывается.
— Кофе хочешь?
Сообразив, что вопрос лишний, нажимает на кнопку звонка.
Я обстоятельно рассказываю, как развиваются события, и, когда дело доходит до разговора в тени деревьев, спрашиваю:
— Впрочем, может, вы предпочтете послушать эту беседу в записи?
— Разумеется, — кивает генерал. — Тем более спешить нам некуда.
И он снова жмет на кнопку.
Мой шеф для всего находит время, и делает это очень просто: не ограничивает свой рабочий день.
Лейтенант вносит аппаратуру и исчезает, а мы с генералом остаемся пить кофе и слушать магнитофон. Именины, да и только!
— Ну, что скажешь? — спрашивает шеф, когда запись кончается.
— Проект, по крайней мере на первый взгляд, выработан довольно смелый, я бы даже сказал, слишком смелый. Этот Томас или авантюрист, или нас с вами ни во что не ставит.
— Похоже, — соглашается генерал.
— Видно, жаждет реабилитироваться и всячески старается блеснуть перед начальством. И очертя голову идет на все.
— В сущности, сам Томас ничем особенно не рискует, — говорит шеф. — Рискует, как всегда, главным образом исполнитель. Что касается Томаса, он даже не стал вступать в контакт с Бояном и в случае провала умоет руки или, чтобы замести следы, мигом уберет отсюда секретаршу. Но бог с ним. Важнее другое: мы пока что судим об этой задумке с первого взгляда, как ты выразился, и, может быть, нам еще не видны все ее аспекты.
— Возможно, однако нам уже сейчас ясно, что план таит в себе серьезную опасность...
Генерал молчит, занятый какими-то своими мыслями, и я перехожу к существу вопроса:
— Как прикажете действовать?
— А ты что предлагаешь?
— Не знаю... Может, это соображение и не следует принимать в расчет, но...
— С каких пор ты начал заикаться? — поднимает брови генерал.
— Я имею в виду то обстоятельство, что Боян все же сын Ангелова...
— Жалко, конечно, но что поделаешь. Сын Ангелова или мой сын... Уж коли докатился до такого...
Это единственное, что при данных обстоятельствах меня интересует. Единственно возможный ответ. Так что с этим покончено, и я начинаю излагать план контроперации.
Терпеливо слушая, генерал время от времени делает короткие замечания и в заключение говорит:
— В общих чертах годится. Я потолкую с Антоновым, а завтра еще соберемся и примем решение.
— Мой бокал уже полчаса пустой, а вы никак не догадаетесь заказать мне второе виски, — произносит девушка.
— Сию минуту исправлюсь, — заверяет молодой человек.
Этот разговор имел место во второй половине дня в ресторане «София», но мы с Бориславом слушаем его уже вечером, в кабинете с белыми шторами и белым шаром на потолке.
— Я нахалка, правда? Может, у вас нет денег...
— Есть, не беспокойтесь, — отвечает кавалер.
И чуть позже мы слышим:
— Еще два виски, пожалуйста!
Паузу заполняет бархатный шум движущейся пленки.
— Чего это они — вон там, за третьим столиком,— так глазеют на нас? — удивляется Боян.
Потому что это Боян.
— Это ребята из моей компании, — объясняет Анна.
Потому что это Анна.
— Неужто все трое ревнуют тебя? Сложная ситуация.
— Успокойтесь: ни один из них меня ревновать не станет. Мы слишком надоели друг другу. Просто их раздирает любопытство, кто вы такой. По-моему, было бы наиболее гуманно пересесть к ним.
— Нет.
— Пока нет или вообще нет?
Вопрос сопровождается звоном бокалов. Вероятно, официантка принесла виски.
Пауза.
— Мне будет не по себе среди них.
— Почему?
— В моем костюме... Они все — будто из дома моделей явились.
— Для вас так важно, что подумают другие? — спрашивает Анна.
— Для меня нет. Но боюсь, для вас важно.
— Глупости. Плевать мне на всех.
Короткая пауза.
— Да, мои дружки и в самом деле позеры и нахалы,— признает девушка.. — А ваши?
— Подонки.
— А точнее?
— Точнее — наркоманы.
— Неужели? Это, должно быть, ужасно интересно...
— Ужасно, но не интересно.
— Значит, вы не наркоман.
— Нет. Полная бездарь в этом отношении.
— То есть?
— Попробовал, но ничего из этого не вышло.
— Я тоже должна попробовать. Обещайте, что вы мне поможете попробовать!
И прочие глупости в этом роде почти до конца пленки.
— Ставь вторую катушку, — говорю я, когда Борислав останавливает магнитофон.
— Там такой же вздор, — сетует мой приятель, сменяя катушки. — Я бы предпочел, чтобы мы с тобой сидели в «Софии», а они слушали бы нас, сидя вот тут.
— Ничего забавного.
— Для них — да. Но для нас... По крайней мере горло смочил бы...
Он замолкает, потому что снова слышится диалог, записанный часом позже.
— Вы и в самом деле не склонны меня баловать. Опять мой бокал пуст,— напоминает Анна.
— Похоже, вы любите, чтобы вас баловали.
— Не знаю. Просто привыкла. Все меня балуют.
— Кто все? Те трое?
— Те? Глупости! Им самим не на что побаловаться...
Короткая пауза. Щелканье зажигалки, и вновь заказ:
— Пожалуйста, два виски!
— Я имею в виду своих родителей, — поясняет девушка. — В сущности, они давно развелись.
— Почему? — Да как обычно: без серьезных причин. Мой отец — раб своего дела. А матери хотелось, чтобы он был ее рабом.
— Теперь вроде не рабовладельческий строй.
— Ну, если не рабом, то, по крайней мере, провожатым: чтобы водил ее, куда ей вздумается, особенно по ресторанам, в гости, в театры... А бедняга отец едва ли смог бы высидеть до конца пьесы. Проспал бы.
Пауза, вероятно вызванная присутствием официантки.
— Так что они разошлись, и я очень плакала, была еще совсем глупенькая и не понимала, что от этого я только выиграю. Теперь отец чувствует себя передо мной виноватым, что развелся. Мать тоже чувствует себя виноватой, что вышла замуж за другого. Истинное счастье — жить между двух виноватых родителей. Каждый старается доказать, что он добрей.
И снова пауза.
— А твой отец? — спрашивает Анна.
— Умер.
— А мать?
— Она еще жива. Все еще...
И прочее в этом роде. Пока не кончается пленка.
— Довольно пустой разговор с профессиональной точки зрения, — устанавливает Борислав.
— Но обещающий.
— Да, обещающий катастрофу. И не в очень далеком будущем. Парень хваткий, времени зря не теряет.
— Хваткий парень и ветреная девушка... Идеальное сочетание для Томаса.
— Ты считаешь, она до такой степени ветреная? — спрашивает мой друг.
— Тебе известно, что я считаю медленно, и мне трудно ответить тотчас же. Особенно когда материал подается в искромсанном виде, точно рагу. Тут тебе снимки Анны Раевой, там письменная справка о ней же, а там запись ее звонкого голоска. Мне кажется, если я обменяюсь с этой Анной несколькими словами, но только так, один на один, то у меня будет более верное представление о ней, чем то, которое может сложиться после ознакомления с целой кучей звукозаписей и визуальных документов.
— Именно это я хотел сказать, — замечает Борислав. — Может, эта техника и полезна, но порой она начинает действовать на нервы. Особенно в тех случаях, когда имеешь дело с одной лишь техникой и, вместо того чтобы действовать, вести поиск, встречаться лицом к лицу с теми, кто тебя интересует, сидишь в оцепенении в четырех стенах, сменяешь пленку, просматриваешь видеозаписи, листаешь бумаги...
И он с досады швыряет на стол пустой мундштук.
— Ну, теперь ты не будешь жаловаться на то, что приходится сидеть в четырех стенах? — спрашиваю я Борислава, когда мы входим на следующий день, в обеденную пору, в кабинет. — Тебя ждет дорога.
— На Панчерево или на Дервеницу?
— Несколько дальше. В Стамбул.
— По какому поводу?
— Повода два: Томас и Чарли. Первый уезжает поездом, второй — самолетом. Причина пока неизвестна, но совпадение волнующее.
— И ты делаешь великодушный жест — посылаешь меня вместо того, чтобы ехать самому? — спрашивает Борислав, все еще исполненный недоверия.
— Никаких жестов. Я еду поездом, ты — самолетом. А сейчас нам не повредит маленько поразмяться. У Чарли — встреча с Марго. У нее на квартире.
Двадцать минут спустя мы уже в семейном очаге геологов. У встречающего нас лейтенанта несколько сонный вид, а его помощник просыпается и вскакивает при нашем появлении.
— Всю ночь резвились, — сообщает офицер. — Опять у них морфий кончился, не знают теперь, что делать. Жрут какие-то таблетки, лакают коньяк — просто диву даешься, как они до сих пор не поотравились.
— Только к пяти часам разбрелись, — добавляет помощник.
Мы занимаем места перед телевизионным экраном, и как раз вовремя, потому что в гостиной, в доме напротив, появляются мужчина и женщина (оба уже в летах, но все еще молодящиеся). За эти дни обстановка в комнате маленько изменилась, чего не могут не заметить и эти двое. Они останавливаются с ошарашенным видом, едва переступив порог.
Шелковые чехлы с диванов и кресел сняты и валяются где попало, стулья — вероятно, вследствие нарушения правил движения — опрокинуты. Повсюду пустые бутылки, рюмки, пепельницы. Гипсовый бюст античной богини увенчан кепкой, а на тирольский пейзаж налеплен снимок голой секс-бомбы, выдранный из какого-то журнала.
— Твоя дочь совсем уже взбесилась! — заключает отец, хотя в тоне его чувствуется смирение человека, давно привыкшего к подобным картинам.
— Она такая же моя, как и твоя. И не я приучала ее к оргиям, а ты со своей страстью к попойкам, — сварливо возражает мать, ставя на место опрокинутые стулья.
— Не ссориться, дети! — слышится в этот момент голос Марго, которая появляется в поле нашего зрения.
Она, вероятно, только что поднялась с постели. Взлохмаченная, в пижаме, она трет еще сонное, усталое и бледное лицо и зевает со скучающим видом — в ожидании, пока кончится небольшая семейная сцена.
— Мы действительно дети по сравнению с теми развратными типами, которых ты сюда приводишь, — замечает отец.
— Неужели не можешь найти себе приличного человека и образумиться? — добавляет мать.
— Может, я уже и нашла.
— Тогда скажи хотя бы, кто он?
— На кой шут вам говорить, если вы его не знаете. Иностранец он...
— Иностранец? Ты не врешь?.. — тихо, но с явным волнением восклицает мать.
— Кто же он? Румын или чех? — скептически спрашивает папаша.
— К твоему сведению — капиталист.
— Капиталист? Ты правду говоришь? — продолжает выдавать свои довольно однообразные восклицания взволнованная мать.
— Пока не увижу собственными глазами, не поверю,— все еще не сдается папаша, очевидно скептик по убеждению.
— Ты увидишь его сегодня в обед. И если ты мне отец, сегодня же начинай действовать. Мне нужен паспорт! Понимаешь, паспорт! Придумай для меня какую- нибудь поездку через «Балкантурист» или какое-нибудь сложное заболевание, что угодно, но добудь мне паспорт. Это, в сущности, и будет моим приданым!
После этой тирады доченька снова исчезает из поля зрения, предоставив родителям заботу по расчистке гостиной с учетом предстоящего визита иностранца.
Стоило только заглянуть в досье миловидной женщины-ребенка, чтобы убедиться в том, что она — из категории девушек, которые ждут. Но у Марго есть и своя особенность — она ждет иностранца. То ли мечта эта зародилась в ее кудрявой головке, то ли досталась в наследство от родителей — сказать трудно. Досье об этом умалчивает, но, вероятно, тут есть заслуга той и другой стороны. Модель этой мечты в грубом ее виде пришла от папы и мамы, а уж современный вариант изваян, самой Марго.
Если люди древнего Востока создали миф о ковре-самолете, то девушки типа Марго создали легенду о летающей кровати. Для них брачное ложе — всего лишь удобное средство передвижения, на котором можно переместиться куда-нибудь на Запад. Единственно, пригодное средство передвижения, если иметь в виду именно такой маршрут.
В свое время родители мечтали о том, что Запад сам к ним придет. Однако дочери оказались большими реалистками, они решили: раз гора лишена возможности прийти к Магомету, то Магомету ничего не остается, как самому собраться в путь. Вот они и сидят в ожидании, эти несколько десятков девочек, дочек бывших людей, сидят и ждут, пока летающее брачное ложе отвезет их в страну их мечты или вообще куда-нибудь отсюда. Ждут и в меру своих сил стараются помочь злодейке судьбе, выставляя напоказ свои прически, вихляя бедрами, шляясь по крупным ресторанам, по пляжам и повсюду, где больше шансов встретить эту странную и глупую птицу — жениха-иностранца. А так как птица не спешит появляться, а ожидание — дело весьма нудное, дочки на выданье развлекаются тем, что накапливают опыт брачной жизни во внебрачных отношениях с туземцами, которые лишь своей одеждой да манерами напоминают иностранцев.
Но в данном случае иноземная птица налицо. Она появляется в гостиной раньше, чем я успел покончить со второй сигаретой, и появление ее в самом деле производит потрясающее впечатление. Потому что иностранец— все тот же Чарли, с длинными нечистыми волосами, всклокоченной бородой, в клетчатой рубахе нараспашку, узких мятых штанах и босиком.
— Привет, — снисходительно кивает он. — Я — Чарли!
Вероятно, в ожидании эффекта от этого заявления он принимает положение «вольно» и рассеянно барабанит пальцами по висящей на шее гитаре.
— А-а-а... — не совсем ясно реагирует изумленный отец.
— Пожалуйста, садитесь, — отзывается мать, пытаясь избавиться от шока, вызванного первым впечатлением.
Чарли садится все с тем же снисходительным видом, словно в кругу малолетних детей, закидывает ногу и, на время оставив гитару в покое, принимается качать грязной ступней. Хозяин пялит глаза на беспокойно качающуюся ногу гостя, гость равнодушно взирает на хозяина.
— Вас что-то смущает? — спохватывается Чарли, поймав взгляд родителя, ловит рукой ступню, как бы желая усмирить ее, и поясняет: — Наш нервный век...
— И правда, какие нынче времена, господи! — охотно цепляется мать за подброшенную тему.
— О временах потом! — цедит сквозь зубы Марго, вынув изо рта сигарету. — Сперва подай кофе!
Кофе выпит, родители тактично удаляются в свои покои, и это дает возможность гостю удобно вытянуться на диване, положив ногу на ногу, и позволить ступне, никем не смущаемой, вдоволь наиграться.
— С морфием ничего не вышло, — бубнит он. — Еще один день без зелья — и я начну орать и рвать на себе одежду...
— А почему ты не сходишь к своему другу в посольство?
— Утром был там, да не застал его. Меня принял его помощник и даже поручил мне одно дело, а морфия— ни капли. «Ты, говорит, получишь его целую охапку, но только после того, как с делом справишься». Воображают, что морфий помешает мне выполнить работу. Не понимают олухи, что без морфия я просто тряпка.
— А что это за дело?
— Не знаю. В Стамбуле скажут.
— Ты едешь в Стамбул?
— Я вроде ясно выразился.
— А я?
— Могу и тебя прихватить, — мямлит Чарли. — Паспорт у тебя есть?
— Ты же знаешь, что нет.
— Тогда зачем просишься? — И так как Марго молчит, насупившись, Чарли поясняет, уже более мягко: — Я на несколько дней. Все оставляю здесь — мотоцикл, вещи...
— Мог бы и подождать, — прерывает его Марго, все такая же хмурая.— Может, папа и мне раздобудет паспорт в Турцию.
— Не могу я ждать, дело срочное, так сказали в посольстве. Им без меня не обойтись. Представляешь, как они меня ценят... Мне, конечно, на это наплевать, но, чтобы уладить твой выезд, приходится идти на все. Так что, вместо того чтоб дуться, подумай лучше о паспорте.
— Подумаю...
Гостю надоело лежать, он садится, берет стоящую на полу гитару и, машинально перебирая струны, задумчиво говорит:
— Режим, способствующий дезинтоксикации, поправит нас обоих, мне кажется... Когда уедем туда, к нам... Режим...
— Мне режим не нужен. Я уже поставила точку.
— Когда, позавчера вечером?
Марго кивает утвердительно.
— Я тоже поставил точку... из-за отсутствия ампул, — замечает Чарли с тихим хрипловатым смешком.
— Напрасно смеешься. Я в самом деле точку поставила.
— Я бы тоже поставил, — заявляет Чарли, продолжая перебирать струны. — Но подвернулось вот дело... Не смогу же я отказать себе в Стамбуле... Нервы не выдерживают...
— Скажи мне хоть что-нибудь, слышишь! — капризно произносит Марго. — Ты, должно быть, что-то все же нащупал?
— Ш-ш-ш! — гость приставляет к губам палец.
Склонившись над гитарой, он повторяет уже знакомый речитатив:
Будет время для выпивки,
будет время и для ампул,
и для маленьких признаний,
и немного поиграть в любовь,
там, за городом, под кустами,—
будет время и загнуться...
Как ни странно, поезд трогается точно по расписанию. Это тот самый «Восточный экспресс», который в былое время пользовался такой славой у любителей путешествий в страны Востока.
Однако времена меняются. Восток теперь уже не столь экзотичен, а «Восточный экспресс» не блещет комфортом. Богатые путешественники предпочитают летать на самолете, а бедные приносят малый доход — не имеют обыкновения ездить в мягких вагонах. К тому же на Балканах нынче социализм. И вот былой символ быстрого и удобного передвижения превратился в обычный и довольно захудалый пассажирский состав. Он ползет и пыхтит, словно мучимый астмой, останавливается перед каждым кирпичом и обычно опаздывает от получаса до полусуток.
В спальном купе все же уцелели кое-какие потускневшие атрибуты былого уюта. Бархатная обивка диванов шоколадного цвета, полированные наличники красноватого дерева, малиновое сукно на полу и отделанные кожей стенки, украшенные монограммами Кука, — все это напоминает о временах, когда железнодорожная линия Париж—Стамбул действительно была золотой жилой для реномированной фирмы «Вагон-Ли». И вся эта старинная обстановка, пропитанная вечными для железной дороги запахами дыма и шлака, напоминает мне и об иных вещах былых времен, связанных с другими путешествиями той поры, когда я еще не подсчитывал прожитых лет.
Уже спускаются сумерки, силуэты деревьев и строений проносятся мимо окна купе, синеватые и смутные, я всматриваюсь в них, не особенно их видя, вслушиваюсь в мерную песню колес, под звон стаканов в шкафчике, не особенно их слыша.
Мое внимание привлекает стук в дверь, входит проводник, уже немолодой мужчина с усталым лицом, с виду какой-то неуклюжий, в коричневой форменной фуражке, которая, кажется, ему мала. Он забирает у меня билет, бросает беглый взгляд на паспорт, оставленный на столике, и услужливо предлагает:
— Может, кофейку желаете или чего-нибудь попить?
— Я бы взял кофе.
Немного погодя он приносит большую чашку массивного голубого фарфора с вензелем Кука, аккуратно кладет на блюдце под чашку бумажную салфетку и так же услужливо произносит:
— Ежели что понадобится, нажмите на кнопку звонка.
Поблагодарив, я выпроваживаю его. В голосе этого человека слышится нотка, которая мне не очень по душе — нотка угодливости, выходящей за рамки обычной служебной учтивости.
Без особого удовольствия выпиваю кофе, самый посредственный растворимый кофе, пропахший, как и все прочее в поездах, каменноугольным дымом. Затем опускаю занавеску, накидываю цепочку на дверь и вытягиваюсь на постели.
Мое купе находится в непосредственном соседстве со служебным помещением проводника. Во всем вагоне заняты только четыре купе, не считая моего, но я испытываю особый интерес к тому, которое находится в самом конце коридора. И, чтобы удовлетворить свое любопытство, достаю миниатюрный приемничек и нажимаю на кнопку.
Разговор ведется вполголоса и почти тонет в шуме, сопровождающем пассажира железной дороги: стучат колеса, скрипит старая подвеска и разнородные звуки издают стаканы, бутылки, вешалки. Разумеется, запись впоследствии будет очищена от этих паразитических наслоений, но я не могу ждать до тех пор.
В сущности, беседа, которая ведется урывками — по всей вероятности, Томасом и его секретаршей — и достигает моего слуха еще более отрывочно, меня пока что особенно не волнует, и я несколько раз то выключаю приемник, то снова включаю, дожидаясь чего-нибудь более любопытного.
Уже полночь, и я ощупываю приемник в полудреме, грозящей перейти в здоровый, бодрящий сон, когда «более любопытное» наконец приходит. Слышатся по-прежнему два голоса, только теперь оба мужские.
— Вас кто-нибудь видел? — отчетливо звучит голос Томаса.
— В коридоре пусто, — отзывается голос проводника.
Дальше разговор ведется совсем тихо, и, как я ни напрягаю слух, в несмолкаемом шуме удается поймать лишь отдельные слова.
— ...Новости... от Старого... — слышится куцая реплика Томаса.
Ответа совершенно не слышно.
— ...Есть основания тревожиться? — более членораздельно спрашивает дипломат.
— ...Меня задержат... вопрос нескольких дней...— проводник вдруг повышает тон.
Затем следует целая серия реплик двух собеседников, между которыми определенно возник какой-то спор, но вот беда, они никак не желают говорить чуть громче и ясней. И лишь когда в сильном возбуждении голос проводника становится резче, до меня доходят отдельные слова. Одни лишены всякого смысла, другие кажутся весьма емкими. Так в течение каких-нибудь десяти минут у меня в голове накапливается маленькая коллекция словесного лома.
«Им невдомек... порой и тут за мною следят... по-вашему, я фантазирую... я не ребенок... ничего не грозит... может быть, вопрос нескольких часов... пять лет... играть с огнем... жена и дети... без них какой смысл... лучше я пойду в дворники...» И тому подобное. Все это изречения кондуктора.
Что касается Томаса, то его вклад в коллекцию тоже кое-что значит:
«Контрабанда наркотиков... собирались ощупывать ваше белье, шов за швом... вы переутомились... нервное истощение... и сознаетесь во всем... дипломатическая почта... нас касается, а не вас... ваш последний рейс... их тоже высвободим... человек от имени Старого...»
И наконец тот же голос с необычайной ясностью изрекает:
— А теперь можете идти. Только будьте предельно осторожны.
Маленькая коллекция в моей памяти слишком бедна для обстоятельного доклада начальству. Но достаточно богата, чтобы сделать поучительные выводы из всей этой истории. Истории не новой. Истории предательства и неизбежного конфликта между предателем и его хозяином.
У наших служб нет каких-то особых подозрений насчет этого изрядно потрепанного, усталого человека, одетого в коричневую и тоже потрепанную форму компании Кука. Выходец из среднезажиточной семьи, он владел двумя иностранными языками, что позволило ему поступить в иностранный колледж, и смолоду привык жить беззаботно. Его знания и эта привычка, после ряда неудач, обеспечивают ему скромное место проводника в международном вагоне. Инертный от природы, он все же производил впечатление человека порядочного во всех отношениях.
Этот банальный и в общем неинтересный человек стал проявлять в последнее время не просто страх или беспокойство, но даже признаки мании преследования. Службы наши, естественно, не могли закрыть на это глаза — ведь он, как-никак, был работником международного поезда, периодически выезжающим за рубеж.
Да, беспричинный страх, сказывающийся даже в этом угодничестве по отношению к случайному пассажиру с дипломатическим паспортом. Беспричинный страх, причина Которого постепенно становится понятной.
Дождавшись, пока маленькая стрелка часов достигнет цифры «один», я нажимаю на кнопку звонка. Легко предположить, что в такой час служитель вагона не откликнется на сигнал по той простой причине, что уснул или счел благоразумным прикинуться спящим. Но когда человек чего-то боится, ему трудно удержаться от того, чтобы не проверить, основателен ли его страх. Поэтому я снимаю с двери цепочку, и примерно через минуту дверь открывается и в образовавшейся щели показывается голова проводника, теперь уже без тесной фуражки.
— Войдите и накиньте на дверь цепочку, — говорю я.
— Но я... Но вы...
— Местоимения будете перечислять потом. А пока делайте что вам велят. Эти ничего не значащие фразы дают проводнику предостаточно времени, чтобы сообразить, что всякое сопротивление с его стороны способно только усилить мои подозрения.
Он покорно входит, запирает дверь и накидывает цепочку.
— Садитесь... Успокойтесь. Можете курить, если хотите. В общем, приготовьтесь к обстоятельному разговору, продолжительность которого будет зависеть от вас.
— Я и в самом деле закурил бы, если разрешите, хотя мне непонятно...
Я подаю ему сигареты, зажигалку и жду, пока он сделает две-три успокаивающие затяжки. Затем продолжаю:
— Вы все отлично понимаете. И я тоже все понимаю, поэтому давайте в самом начале условимся не прибегать в чисто мужском разговоре к детским хитростям. Как вы, вероятно, давно догадываетесь, мы немало знаем о вашей деятельности. Имеется в виду не уборка постелей и наполнение графинов свежей водой, а нечто другое — деятельность в области шпионажа. Мне надо было узнать.лишь некоторые подробности, но теперь и они прояснились в результате только что закончившегося разговора между вами и Томасом.
И, чтобы слова мои звучали более убедительно, достаю крохотную коробочку и небрежно подбрасываю ее на ладони.
— Вот в этой вещице хранится точная запись упомянутого разговора, после которого, как вы сами понимаете, вам уже не скрыть ничего.
Проводник рассматривает миниатюрное устройство и, судя по всему, догадывается, что это за штука.
— Так что мы вполне обойдемся и без ваших признаний. Но если мы в них не нуждаемся, то для вас самого они имеют жизненно важное значение. Раскаяние, не слишком запоздалое, может облегчить участь виновного.
Человек молчит, как бы прикидывая, даст ему что- нибудь это раскаяние или нет. А я гляжу на него — сгорбившегося, в дешевой белой рубахе, с усталым лицом, с сигаретой, словно забытой в уголке рта, — и в душе шевелится глупое чувство жалости, от которого я напрасно стараюсь избавиться.
— Вы говорите... если раскаяние пришло не слишком поздно... — наконец произносит этот тип. — Но прошло уже пять лет... не слишком ли поздно?
— Я не юрист и не могу дать подробного разъяснения. Может, стоит подумать о том, как избежать самого тяжкого наказания.
Человек покорно кивает. Вероятно, ему надоели лживые обещания хозяев, и мое не такое уж соблазнительное, но правдоподобное предложение он встречает с определенным доверием. Однако он продолжает молчать, как бы взвешивая все «за» и «против» полного раскаяния.
Я прихожу ему на помощь:
— Имейте в виду: никто уже не в состоянии вам помочь. Вы целиком в наших руках до самого Свиленграда, где, вероятно, завершится ваша поездка, так Что, прежде чем мы прибудем туда, наш разговор должен быть закончен.
— Но я даже не знаю, кто вы...
— Если не знаете, то догадываетесь. Нетрудно понять, что ваш собеседник не из Внешторга, иначе я бы не стал ради вас лишать себя сна.
Отлепив от губ погасший окурок, он бросает его в пепельницу и снова опускает глаза, разглядывая дешевые стоптанные тапки. Я молча жду. Слышен только стук колёс да перезвон стаканов в шкафчике.
— С чего начинать? — произносит наконец мой гость.
— С вербовки.
— Только вы не думайте, что они купили меня просто так, за пачку банкнотов.
Я не вижу надобности отвечать на это.
— Они меня обманули, и вот я влип нежданно-негаданно — будто в капкан угодил.
Он охватывает лицо своими крупными ладонями и машинально трет пальцами виски. Потом, вскинув голову, продолжает:
— Лет пять назад моя жена заболела лейкемией. Врачи говорили — долго она не протянет, ну, может, несколько месяцев. Что делать — ума не приложу. Не собираюсь тут распространяться о чувствах, но для меня она и дети — все...
Проводник замолкает, охваченный, вероятно, этим противным чувством жалости к самому себе, и в купе какое-то время снова слышится лишь стук колес да перезвон стаканов.
— Как-то раз Бертен, иностранец, работавший в ту пору в агентстве, говорит мне, будто на Западе уже нашли какое-то средство от лейкемии, правда, стоит оно недешево. Я обратился за содействием в Здравотдел, но мне ответили, что это средство не дает якобы никакого эффекта, что это рекламная шумиха, ничего больше.
«Другого ты от них и не услышишь, потому что им неохота тратить валюту, — сказал Бертен. — Ради таких, как ты, валюту расходовать не станут». — «Тогда окажите мне услугу, — прошу я. — В течение года-двух я с вами расплачусь»,— «Фирма не может брать на себя такие расходы, — отвечает Бертен. — Но, поскольку дело касается человеческой жизни, я лично попробую тебе помочь. Дам тебе записку к одному знакомому в Стамбуле, может, он раздобудет для тебя это лекарство». Так оно и вышло.
Проводник замолкает и многозначительно посматривает на сигареты, брошенные на постель. Я подаю ему пачку, и он закуривает.
— Как это ни странно, доза помогла, — произносит он, выпуская струю дыма. — Не знаю, то ли это средство подействовало, то ли всякие там лечебные процедуры, но жене стало лучше. Приняла она одну дозу, а нужно было еще и еще. И Бертен продолжал посылать меня к своему знакомому. Сперва передавал ему открытые записки, потом — маленькие, основательно запечатанные конвертики. «Возьми это, — говорит, — и сунь куда-нибудь в подкладку». — «А какая необходимость это прятать? — спрашиваю. — Что тут секретного?» «Ничего секретного, — говорит. — Я пишу о своих личных делах, но таможенникам об этом знать ни к чему». И я прятал его маленькие письма и относил их все тому же его знакомому. Если у меня и закрадывались кое-какие сомнения, то не хватило духу сказать об этом, ведь Бертен так много для меня делал, а жена все еще нуждалась в лекарстве. И только после того, как здоровье ее отчасти восстановилось и врач прекратил инъекции, все вдруг всплыло на поверхность.
Он замолкает на время как бы для того, чтобы восстановить в памяти все подробности случившегося, и молча курит, уставившись глазами в одну точку.
— В лекарстве отпала надобность, но Бертен опять приносит мне маленький конвертик. «Я перед вами в большом долгу, — говорю я ему. — Но больше не могу быть вашим курьером. Это дело противозаконное, вы же знаете...» — «Скажи пожалуйста! — говорит он. — С каких это пор оно стало противозаконным? Не с того ли момента, когда ты получил, что требовалось, а?» Он, конечно, был прав по-своему, но я тоже был по-своему прав и еще раз заявил, что не могу больше служить ему курьером. «Ты что, боишься?» — спрашивает Бертен. «Боюсь, конечно, как не бояться», — говорю. «И ты вообразил, что, отказавшись делать мне услуги, обезопасил себя на всю жизнь?» — не отстает он от меня. «Ни к чему мне соваться в такие дела», — ответил я. «Да ты, — говорит, — уже погряз в этих делах по самые уши, тебе вовек не выкарабкаться». Тут он отпирает стол, вытаскивает какую-то плоскую коробку и подает ее мне. «Вот, полюбуйся, — говорит, — это записи разговоров, которые мы вели, когда я вручал тебе письма. А на снимках запечатлены моменты, когда ты вручал эти письма в Стамбуле. И можешь не сомневаться, человек, которому ты их вручал, вашим хорошо известен. Можешь не сомневаться: коробка, которую ты сейчас видишь, через четверть часа может оказаться в руках милиции». — «Вы этого не сделаете, — говорю я. — Вам это ни к чему». — «Верно, — отвечает. — Но только до тех пор, пока мы можем на тебя рассчитывать. А как только ты окажешься лишним, нам ничего не стоит пустить тебя в расход. Я — иностранец. Уехал, и дело с концом. А на следующий день ты тоже уедешь — в тюрьму».
Он нервно гасит сигарету в пепельнице и продолжает:
— Крепко зажал меня этот Бертен, раскрыв передо мной все карты. А напугав основательно, начал успокаивать. «Значит, ты боишься, что тебя схватят? — говорит. — Ладно, войду в твое положение, не будет больше писем. Впредь не письма будешь возить, а пуговку — вот такую коричневую пуговку, пришитую к куртке. Ну если и это опасно, тогда уж не знаю!» И еще: «Тебе небось кажется, что ты творишь бог весть что? Да если мне нужно что-нибудь передать, я и без тебя передам — есть посольства, дипкурьеры, десятки способов... Ты человек полезный, отрицать не стану, но не воображай, что незаменимый. К тому же ты мне так задолжал за лекарство, что тебе и в пять лет не расплатиться. Ну ладно, считай, что ты мне уже не должен. Больше того: считай, что впредь твой дополнительный труд будет оплачиваться особо». — «Да, говорю, — пока меня не схватят. Когда таким делом занимаешься регулярно, все равно схватят, рано или поздно». А он мне в ответ: «Мы, — говорит, — умеем беречь людей. Это долго не протянется. А в случае, если возникнет малейшая опасность, мы перебросим тебя тут же, вывезем и тебя, и твою семью».
— Где он сейчас, Бертен?
— Уехал, два года прошло с тех пор.
— И с кем ты стал поддерживать связь?
— Со Старым.
— Кто это такой?
— Не знаю.
— Как ты не знаешь?
— Не знаю. Никогда с ним не виделся. Но перед отъездом Бертен предупредил меня, что теперь указания будут идти от Старого. Так оно и происходит.
— Кто их тебе передает?
— Никто.
— Как «никто»?
— А так. У меня нет прямой связи ни с кем. Если предстоит поездка, я должен особым способом подвернуть занавеску на окне. И ждать. Есть что передать — мне сунут конверт под дверь. Но в конверте обычно нет ничего, кроме такой вот коричневой пуговки, которую я сразу пришиваю к куртке. Только дважды я находил записки, настуканные на машинке, — когда пуговку требовалось передать по другому адресу.
— А здесь куда идешь, если надо что сообщить?
Кондуктор невнятно сообщает какой-то адрес по улице Евлоги Георгиева.
— Но там я никого не знаю. Меня только предупредили, что, если будет что-то важное, очень важное, мне следует написать простое письмо и в случае какой опасности вставить в него одну фразу, а ежели необходима личная встреча — другую и опустить письмо в почтовый ящик Касабовой.
— Когда и сколько раз пользовался ты этим ящиком?
— До прошлого года — ни разу. Но так как в последнее время вокруг меня стали сгущаться тучи, я послал одно за другим пять писем — каждый месяц по письму.
— Ну и?..
— И — ничего. На мои сообщения об опасности мне отвечали: дескать, они приняли меры и в случае необходимости меня вывезут. А на просьбы о встрече я вообще не получил ответа.
— Как ты установил связь с Томасом?
— Обыкновенно. Прошлой ночью нашел у себя записку, в которой сообщалось, что во время, поездки меня будут спрашивать.
— Вы сохранили записку?
— Зачем же я стал бы ее хранить! Сжег.
— Ну и потом?
— Когда я вошел в купе к иностранцу — приготовить постель, — он шепнул мне, чтобы я зашел к нему попозже, когда все утихнет и когда в вагоне не будет пограничников и тому подобных лиц.
— Про меня ты ему сказал?
— Вас тогда еще не было.
— И теперь Томас предлагает тебе спасение, да? — спрашиваю я, опираясь на скудный запас словесного лома.
Проводник молчит.
— И ты ему веришь?
— Я давно перестал им верить, — говорит он, медленно поднимая голову. — Но мне ничего другого не остается...
— Другое ты проиграл — много лет назад... Если бы ты еще тогда, собравшись с духом, пришел к нам да сознался во всем... Но что теперь об этом толковать. Лучше скажи, как ты себе представляешь будущее.
— Как мне его представлять? — уныло бормочет человек.
— Я хочу сказать: если бы я не вмешался. Ты окажешься по ту сторону, через месяц-два к тебе перебросят и твою семью, и ты заживешь новой жизнью... Так, что ли?
— Хм...
— А тебе не пришла в голову такая мысль: на фига им спасать тебя и твою семью, когда ты им больше не нужен?
— Чтобы я находился при них... Чтобы не пошел в наше посольство и не рассказал про их делишки.
— Тебе кажется, что ты все еще представляешь для них определенную опасность? Верно. Только эту опасность они могут устранить и намерены это сделать, не держа тебя при себе, а избавившись от тебя. Это дешевле, выгоднее и, что самое главное, проще. Такие у них методы.
Проводник молчит, мысленно взвешивая мои слова.
— Должно быть, они так и рассчитывали сделать, — тихо говорит он. Потом добавляет: — Но теперь уже все равно... Если бы даже я очутился там и меня бы оставили в покое, грош всему цена... Без жены и детей мне ничего не надо...
— Ну, причитать пока рано, — говорю. — Ты однажды уже пошел на преступление, вообразив, что делаешь это из любви к своим близким. Теперь настало время действительно сделать что-нибудь ради них и ради самого себя.
Человек снова медленно поднимает голову, и в его глазах появляется какой-то смутный проблеск жизни.
— Речь не о том, чтобы одним махом на всем поставить крест, — спешу я предупредить его. — Так или иначе, ты понесешь наказание, потому что в нашей стране существуют законы. Однако степень наказания может быть разной, и зависит она от твоего дальнейшего поведения.
— Скажите, что я должен делать? — спрашивает проводник.
— Тебе следует продолжать путь до Стамбула.
— Как же это?
— А так — будто ничего не случилось.
— Может, мне уже не стоит возвращаться... — испытующе смотрит на меня этот человек.
— Дело твое.
— А если они помешают мне вернуться?
— Мы поможем.
— А если попытаются меня ликвидировать?
— Есть такой риск. Но ты уже предупрежден и должен быть более осмотрительным. К тому же речь идет только об одних сутках, после чего ты возвращаешься обратно. А главное, делай вид, что ничего не случилось и что ты не склонен отказываться от своих намерений.
Проводник снова погружается в размышления. Потом вдруг решает:
— Хорошо. Я готов.
— В таком случае, — говорю, — давай выкурим еще по одной и подробнее обсудим, как действовать.
Вокзал в Стамбуле. Ничего особенного, кроме шума, сутолоки да адского зноя, в чем тоже нет ничего особенного. Из дверей вагонов второго класса с криками посыпали суматошные пассажиры — одних вытаскивают, других вышибают. Вышибать трудно, потому что у каждого пассажира по восемь-десять чемоданов. Самые нетерпеливые передают свои вещички через окна в руки рвущихся в бой встречающих. Приезжающие — большей частью рабочие, возвращающиеся с заработков из Швейцарии, ФРГ или Дании.
В иные времена люди шли в отхожие промыслы, гордые своим мастерством, любимыми ремеслами. Нынче же самое главное — иметь крепкие руки, чтобы выполнять работу, для изнеженных европейцев слишком грубую, — копать лопатой землю да перетаскивать тяжести. А если проработал несколько лет, ведя счет каждому медяку, можешь скопить достаточно средств, чтобы набить картонные чемоданы низкопробными, уцененными товарами и триумфально вернуться на родину.
Стоя в коридоре у окна вагона, я наблюдаю за тем, как поезд освобождается от победителей и трофеев, и нетерпеливо жду, когда в толпе появится мой человек. Несколькими окнами дальше Томас с секретаршей тоже ждут встречающих. Я делаю вид, что не замечаю его, да и он, похоже, не обращает на меня никакого внимания.
Томасу больше повезло. К вагону пробивается высокий мужчина в темно-синей шоферской фуражке и принимает из рук дипломата два маленьких чемоданчика. Минутой позже появляется и мой человек, и мы сквозь жару, скопище людей и горы чемоданов плывем к месту стоянки нашего «мерседеса».
Боковым взглядом мне удается заметить, что дипломат и его секретарша уже удаляются на черном «бьюике», а позади них в шикарном такси в обществе незнакомого молодого человека дремлет Борислав. Все это сейчас меня мало трогает, и я даю знак своему человеку ехать в отель.
— Я должен любой ценой повидаться со своим другом, — предупреждаю его вполголоса. — Пусть ненадолго, хотя бы на минуту. И чем скорее, тем лучше.
— Первая условленная встреча через час, — информирует меня человек за рулем, которого я знаю только в лицо, а то, что он — Манев, мне становится известным лишь сейчас. — Ну и жара!
И мы толкуем о жаре. Отель несколько выше среднего разряда, что вполне отвечает моему служебному рангу. А вот бару просто цены нет, такой он уютный, тихий и, что самое главное, прохладный. Я отдаю ему должное, убив ровно час и сорок минут за чашкой кофе и чтением французских газет, датированных вчерашним днем.
Ровно через час сорок у входа появляется Манев и делает знак, что пора ехать. Снова садимся в «мерседес» и после необходимых маневров (конечно, в целях предосторожности) подкатываем к тротуару, где в жиденькой тени дерева нас ждет Борислав.
— Томас ускользнул от меня, — жалуется он, подсаживаясь ко мне на заднее сиденье. — Ускользнул, потому что я придерживался твоих инструкций...
— Ты правильно поступил, — отвечаю я, проглотив любезный намек.
— Недолго побыл в отеле, вышел на улицу, поймал такси, и, пока ехал по городу, я еще мог сидеть у него на хвосте, но, как только он устремился за город — было заметно, что он настороже! — мне пришлось дать отбой, иначе бы он меня сразу засек.
— Ты правильно поступил, — повторяю я.
— Но вот курьез, — продолжает Борислав, не обращая внимания на мое одобрение, — едва успели мы съехать на обочину, видим, следом за ним катит на каком-то захудалом таксомоторе косматый с гитарой, помнишь? И поскольку относительно этого типа ты мне особо строгих инструкций не давал, мы помчались вдогонку. Короче говоря, узнали адрес виллы.
— А где сейчас Томас?
— Возвратился в отель.
— А косматый? — Завалился в какой-то притон, где одна половина посетителей впрыскивает себе морфий, а другая курит марихуану.
— Оба на виду?
— Все трое, — вносит поправку Борислав. — Ты забываешь секретаршу.
— Чудесно. А сейчас слушай и засекай в уме.
Коротко рассказываю ему о разговоре с проводником. Очень коротко, поскольку Борислав умеет понимать с полуслова.
— Так что, во-первых, они могут попытаться убрать проводника. Во-вторых, попытаются ликвидировать и косматого. Иначе на кой черт им понадобился этот тип в Стамбуле? В-третьих, очень возможно, что для пущего удобства они решили устроить так, чтобы эти двое убрали друг друга сами. Видимо, это побудило Томаса встретиться с Чарли на той вилле. Все эти вероятности требуют, чтобы мы предприняли соответствующие контрмеры.
— Вы что, в качестве спасательной команды прибыли? — не удержался Манев вопреки профессиональным обычаям.
— Я и сам не знаю, — тихо отвечаю я. — Порой трудно понять, что это — спасательная акция или катастрофа. Зависит от того, как посмотреть...
— Мне кажется, было бы неплохо посетить одну-две фирмы, — говорю я Маневу в конце обеда, происходившего в гостиничном ресторане. — Как приличествует приехавшему в командировку служащему.
— Что-нибудь придумаю, — кивает Манев. — Но это станет возможным, когда немного спадет жара. Так что пока можете спокойно отдыхать.
В номере прохладно, зеленые жалюзи создают в комнате приятную сумеречную атмосферу. Откинувшись на спинку бархатного кресла неяркого зеленоватого цвета, я пытаюсь дочитать газетную статью о шпионах-спутниках, начатую еще утром. Но и теперь мне не везет в деле самообразования. Мягко выскользнув из моих рук, газета падает на ковер.
Мое участие в операции фактически закончилось, если не считать самого неприятного — ожидания. Отныне все — в руках Борислава, его молодого помощника и зависит от воли случая. От всех троих требуется очень немногое, имеются в виду простейшие действия, но при здешних условиях абсолютно ручаться за успех трудно. Единственная промашка, которая в данный момент совершенно недопустима, — обнаружить себя раньше времени. Именно это я и стараюсь вдолбить в немного упрямую голову Борислава, который после длительного бездействия стал похож на охотника в самом начале сезона. Томас... Вилла... Как будто это позволит ему раскрыть некий центр глобальных масштабов. Томас... Важнее всего — чтобы этот Томас ни в малой степени не заподозрил, что мы напали на его след.
К четырем часам Манев заезжает за мной, и я еду с визитами доброй воли в три экспортные фирмы, почти полностью передоверив ведение переговоров своему спутнику. В заключение Манев берется показать мне кое-какие достопримечательности города.
— Если это так обязательно... — я без энтузиазма отзываюсь на его предложение.
— Конечно, не обязательно. Но почему бы тебе не посмотреть, как выглядит с близкого расстояния «Святая София»?
— С близкого расстояния? — смеюсь я. — Не всякая женщина от этого выигрывает.
Но, поскольку как-то все же нужно убить время, остающееся до поезда, я покорно сажусь в «мерседес». Мы останавливаемся перед мечетями, у разъедаемых сыростью стен, у крытых базаров, осматриваем позеленевшие от времени купола, при этом Манев добросовестно дает мне соответствующие исторические справки, однако все это время я думаю о другом, о том, что происходит, может быть, именно сейчас в этом самом городе и от чего зависит исход операции.
Ровно в девять приезжаем на вокзал, значительно более тихий в этот вечерний час. Спальный вагон уже другой, проводник тоже другой, потому что прежний вагон и прежний проводник отправятся в путь завтра, если вообще отправятся. Поднимаемся с Маневым в купе, чтобы выкурить по сигарете, потому что поезд отходит только в девять двадцать. Борислава все еще нет.
— Борислава нет,— говорю я без всякой необходимости, когда мы садимся на уже разобранную постель.
— Успеет, — успокаивает меня мой знакомый, но лицо у него напряженное, как, вероятно, и мое.
— Да. Борислава все нет, — говорит Манев уже другим тоном четверть часа спустя. — Мне пора исчезать.
Мы обмениваемся рукопожатием и не слишком уверенным взглядом. Мой знакомый покидает вагон, но продолжает оставаться возле вагона, а я, облокотившись на окно, обвожу взглядом перрон.
Проводники закрывают с грохотом двери вагонов. Вдруг из зала ожидания появляется фигура Борислава, в несколько прыжков он пересекает перрон и вскакивает на ступеньку вагона за несколько секунд до того, как трогается поезд. Манев поднимает на прощанье руку, на его лице мелькает улыбка.
Борислав прилег на постель у окна, предоставив мне другую ее половину, со стороны двери. Он наливает себе четверть стакана виски и отпивает большой глоток.
— Неплохое. Манев угостил?
— Да. Но он не сказал, что принес виски только для тебя одного.
— Извини, пожалуйста! Я сегодня маленько того...
Он делает красноречивый жест у своего виска, затем берет второй стакан, щедро наливает, подает мне.
— Если бы ты даже не на шутку рехнулся, все равно мог бы не бояться, — успокаиваю я его. — Свой человек, не оставили бы в беде.
Он снова отпивает из стакана, потом смотрит вокруг, и на его лице появляется какое-то стеснительное выражение, смысл которого мне хорошо знаком.
— Дай сигарету, а то я забыл свой мундштук и просто не знаю, куда руки девать.
— Ладно, ладно, можешь не оправдываться, — говорю я и бросаю ему сигареты.
Он курит, прикрыв глаза, будто думает о чем-то или просто дремлет. Потом гасит окурок и устало произносит:
— Чуть было не упустил поезд...
— Если только это тебе угрожало...
— А что еще?
У меня нет намерения вдаваться в подробности, потому что, едучи в иностранном поезде по чужой территории, трудно с уверенностью сказать, кто, где и с какой целью тебя подслушивает. И мы дремлем, каждый в своем углу, хотя у нас над головой есть вторая, совершенно свободная постель с мягким одеялом и свежими простынями.
Перед самым рассветом мы прибываем в Свиленград, где нас ждет машина. Шофер тоже свой человек, из нашей группы, и, как только мы трогаемся с места, я спрашиваю у Борислава:
— А что ты скажешь еще, кроме того, что чуть было не упустил поезд?
— Все прошло как по-писаному, — отвечает мой друг, окончательно поборов сон. — Гитарист оставался в том притоне до самого вечера. Мой человек без труда познакомился с ним и с содержимым его карманов. А я тем временем вошел в контакт с другим. Потом пошел навести справки о Томасе. Томас после обеда из отеля не выходил. Зато ровно в восемь вечера вышла секретарша и взяла такси. Мы с моим человеком берем другое. Примерно четверть часа такси петляет по разным улицам и закоулкам и наконец останавливается где-то на углу, в темном месте. Она вылезает из машины и велит шоферу ждать. Подкатив чуть поближе, мы делаем то же самое. Я не спускаю с нее глаз. Вижу, заходит в какой-то сквер. В нем ни души и довольно темно, так что подобрать наблюдательный пункт оказалось нелегко. Женщина садится на скамейку, и очень скоро приходит этот, с гитарой. Не приходит, а как будто с неба сваливается.
«Он мертв, — не может сдержать себя косматый. — Мертв! Я убил его!»
«Тише! — шепчет секретарша. — Кто мертв?»
«Да тот, человек из вагона... Вы меня обманули... Вы сделали меня убийцей!.. «Ты его только усыпишь»,— сказал Томас... И я усыпил его, навеки».
«Сядьте, успокойтесь, дергает его за рукав секретарша. — Как вы его усыпили, чем?»
«Вот этой игрушкой», — отвечает гитарист, вынув что-то из кармана.
Затем он плюхается на скамейку и продолжает: «Убийцы!.. Вы меня обманули, сказали «усыпишь», а он умер...»
«Но я понятия не имею... в самом деле, я об этом ничего не знаю», — заикается секретарша.
«Тогда зачем вы сюда пришли?»
«Просто жду вас, чтобы передать вам упаковку».
«Давайте же... Морфию мне... Ох, не могу больше!»
Она подает ему какой-то пакет, он разрывает, его и как будто берется наполнить шприц, хотя я не уверен, что это именно так. Ясно одно, через минуту он весь напрягся, выпятился, опершись на спинку, потом съехал в сторону и рухнул на землю... Женщина наклонилась над ним, глухо всхлипнула — и бежать. Прихожу на место происшествия. Вижу, мертв. Я скорее в машину и, хотя шофер гнал как сумасшедший, чуть было не упустил поезд.
— Эта подробность мне уже известна. А упаковка?
— У меня в портфеле. Не знаю, стоило ли ее брать, но я взял.
— Не повредит, — говорю. — Может, для тебя пригодится... Как средство, чтобы окончательно бросить курить.
— Этой Касабовой надо заняться самым серьезным образом и как можно скорее, — говорю я, стуча пальцем по лежащим передо мной бумагам, не имеющим, впрочем, с Касабовой ничего общего.
— Слушаюсь, — отвечает лейтенант.
— Что нового у наркоманов?
— Компания на грани распада, — докладывает офицер. — Морфия нет, собираться негде, Марго вышла из игры, Боян — тоже. Остальные встречаются в «Ягоде».
Лейтенант удаляется.
— Значит, Боян приступил к действию... — обращаюсь к Бориславу.
— Раз эту ночь спал с Анной на вилле...
Звонит телефон. Поднимаю трубку и слышу знакомый женский голос:
— Это ты?.. Наконец-то... Два дня тебя ищу и все без толку.
— Что-нибудь случилось? — спрашиваю тоном, который я обычно берегу для служебных разговоров.
— Случилось. Я было решила больше с тобой не встречаться... а потом вдруг передумала.
— Будем надеяться, что это к добру...
— Если не к добру, то и не к беде. В общем, мне бы хотелось еще раз с тобой увидеться, прежде чем ты уедешь.
— Это проще простого.
— В таком случае говори, где и когда.
— В восемь вечера. На том же месте.
— Вроде женский голос, — роняет Борислав, когда я кладу трубку.
— Маргарита... Интересно, как она узнала мой служебный телефон? — спрашиваю я, сверля его взглядом.
— Нечего так на меня глазеть... Конечно же, от меня. Встретилась мне позавчера, спросила, я и сказал. Надеюсь, я не выдал государственной тайны?
— Служебный телефон — для служебных целей!
— Да брось ты! Сам знаешь: если женщина тебя ищет — она непременно найдет...
— Ладно, оставим это. Пойди лучше проверь, готов ли материал.
Борислав выходит, но вскоре возвращается и говорит, что нас ждут.
В просмотровом зале мы застаем двух техников.
— Что пускать раньше: звукозапись или кинопленку? — спрашивает старший.
— Придерживайтесь хронологии, — предлагаю я.
— Дело в том, что начало и конец засняты, а середина только записана, — объясняет тот.
— Тогда давайте сперва послушаем, а потом будем смотреть, — подает голос Борислав.
Я пожимаю плечами. В конце концов, какая разница. Мы с Бориславом — дилетанты в этой области... И все же зло берет, когда материал нам показывают кусками, да еще вперемешку.
Техник подходит к столику, на котором стоит магнитофон, объясняет:
— По сути дела, на первой кинопленке заснято лишь одно действие: Боян влезает в окно виллы, на второй этаж. Анна бросает ему веревку при помощи этой веревки он и взбирается.
— Ясно. Давай послушаем, что было дальше.
Техник включает магнитофон, и после непродолжительного шипения в зале звенит девичий голос:
— Ты настоящий альпинист!
— Не боишься отца разбудить? — тихо спрашивает парень.
— По правде говоря, отец сюда никогда не приходит, если догадывается, что у меня гости, — успокаивает его Анна.
— Тогда зачем же ты меня заставила лазить как обезьяну?
— Чтоб испытать тебя! — смеется девушка. — В прошлом году я так разыграла одного парнишку — обхохочешься. Если, говорю, отец дознается, что ты у меня, он тебя прикончит... И представь, он вообще не рискнул прийти. Терпеть не могу трусов...
— Ясно. А сколько примерно народу лазило к тебе по веревке?
— Только ты... На того дурачка я, правда, тоже рассчитывала... А если парень так себе — зачем мне его и испытывать? Такого я впускаю прямо через парадное.
— Ага, значит, там валят толпой?
— Уж прямо толпой!.. Надеюсь, ты не станешь затевать скандал из-за нескольких глупых историй? Хотя мне это было бы по душе.
— Я не ревнивый.
— В-самом деле? Жаль.
— Я хочу сказать, что до сих пор не был ревнив. Потому что не любил. Может, потом и стану ревновать, не знаю.
— Значит, я должна вызвать у тебя ревность? Вскружить тебе голову, заставить тебя бредить мной, сходить с ума, забыть все на свете и... что еще? Скажи, дорогой, как мне тебя охмурить?
— Есть один способ, — отвечает парень. — Во-первых...
Короткая пауза.
— Я вся внимание! — восклицает девушка. — Во- первых?
— Во-первых, перестань кривляться.
Опять непродолжительная пауза.
— А мне так хотелось повалять дурака, — с легким вздохом заявляет Анна.
Далее слышно лишь шуршание пленки.
— Очередная запись сделана сорок минут спустя,— со служебной педантичностью поясняет техник.
— Ага, — говорит Борислав. — Это как многоточие в романе. А после точек — потом, дескать, они пили кофе.
Техник, призывая к тишине, поднимает руку — слышится голос Бояна:
— Глотнешь коньяку?
— Милый... Ты не только бесстрашный, но и сообразительный, — замечает Анна.
— Разыгрываешь меня?
— Радуйся. Если бы я заговорила всерьез, тебе бы несдобровать. Серьезные дела, как тебе известно, обычно кончаются женитьбой, вообще паршиво... — Вероятно отведав коньяку, Анна говорит: — Чудесно... — И чуть позже: — Скажи, милый, ты не подсыпал сюда наркотика, чтобы мне сделать сюрприз?
— До сюрпризов пока не дошло дело, — отвечает Боян.
Техник нажимает на кнопку магнитофона и поясняет:
— Звукозапись на этом кончается. Второй кусок кинопленки заснят двадцатью минутами позже.
Другой техник гасит свет и включает кинопроектор. На экране — фасад кокетливой двухэтажной виллы, вырисовывающийся среди зеленой листвы.
— Снимали на инфрапленку, потому изображение ясное, — предупреждает техник. — Замечу, что ночь тогда была очень темная.
В окне второго этажа появляется Анна. Оглядевшись, она бросает вниз конец веревки. Внизу, между деревьями, появляется Боян. Ловко, едва касаясь ногами стены, он поднимается наверх и влезает в окно.
По экрану пробегают какие-то черточки — поврежденная пленка. Снова виден фасад виллы.
— Это уже вторая часть, — говорит техник.
Теперь альпинист демонстрирует свое мастерство, не прибегая к помощи веревки: залезает на подоконник, цепляется за балкончик мансарды и вскоре добирается до входной двери, что-то достает из кармана и, судя по всему, орудует отмычкой. Наконец дверь открывается, Боян исчезает в темном помещении мансарды и закрывает за собою дверь.
Возвращение нашего героя через балкон в комнату Анны прокручивать в качестве эпилога не стали.
— Время между двумя действиями — ровно пять минут, — поясняет техник.
— Всего лишь? Невероятно! — восклицает Борислав.
«Эмиль, а что бы ты сделал, если бы твой сын стал предателем?» — слышится мне голос Любо.
Звоню в «Рилу», чтобы заказать столик на террасе — ведь сегодня суббота, — и выхожу на несколько минут раньше, как приличествует кавалеру. По календарю только конец весны, а температура уже вполне летняя. Не случайно Маргарита появляется на террасе в элегантном легком платье — крупные белые цветы на голубом фоне (а может, наоборот, голубые цветы на белом, фоне — словом, что-то в этом роде). За столиками на террасе уже сидит самая разношерстная публика, и, встречая свою даму, я невольно замечаю с чувством былой досады, что сидящие вокруг мужчины уже «положили глаз» на фигуру моей приятельницы.
— Ты просто ослепительна, — шепчу я. — Голубая Маргаритка...
— Брось свои шуточки! — говорит она, хотя лицо ее при этом сияет.
Я веду Маргариту за столик в дальнем углу (выбрал его сам, не без умысла) и подаю ей меню.
— Они по-прежнему с тебя глаз не сводят, — бормочу я, пока Маргарита обдумывает, что заказать.
— Не будем уж слишком пировать — я и без того начала полнеть...
«Начала полнеть» применительно к ней звучит весьма скромно, но я ведь не педант.
— Ты же знаешь французскую поговорку: «Мужчины уходят с тоненькими женщинами, а возвращаются с кругленькими».
— Это значит, что кругленькие нисколько не теряют, когда они дома, точнее, в постели... Если это комплимент... — Она хмурится, вглядываясь в меню, и принимает решение: — Крабы. Филе телятины... Салат. А тебе?
— То же самое. А пить что будем?
— Это я предоставляю тебе.
Ужин проходит приятно, то есть без лишней болтовни, но постепенно мной овладевает меланхолия, потому что я по опыту знаю, что к концу трапезы люди обычно заводят серьезные разговоры, а если Маргарита пришла сюда ради серьезного разговора, держу пари — характер его мне известен.
— Что это ты скис? — спрашивает она.
Вот в чем отрицательная сторона длительного сожительства — люди знают друг друга, как свои пять пальцев.
— С чего ты взяла? Просто переел.
— Не бойся, я не собираюсь вешаться тебе на шею, говорила ведь.
— Ты маленько переоцениваешь мою боязнь.
— Знаешь, порой на меня находят такие приступы одиночества... Я начинаю ощущать его, как физическую боль...
— Ты не исключение, — успокаиваю я. — В наше время все больше людей чувствуют себя одинокими. Остальные — тщетно ищут уединения. В общем, редко кто доволен в этом отношении.
— Тебе бы только шутить.
— Над кем? Над самим собой?
— За последние годы я во многом стала другой, — замечает Маргарита, словно не слыша меня. — Катастрофа с Тодоровым, следующий брак, оказавшийся не меньшей катастрофой...
— Насчет следующего ты мне не говорила!
— Да, потому что мне стыдно...
Она задумчиво глядит на темный фасад противоположного дома — там мерцает зеленая надпись огромной световой рекламы. Надпись весьма загадочная, так как две ее буквы перегорели, отчего смысл окутан мраком неизвестности.
— В сущности, с точки зрения домашнего благополучия это был вполне приличный брак. Муж занимал хорошую должность, у него были хорошие манеры. Из дома на работу, с работы домой. Зайдет разве что на полчасика выпить рюмочку с друзьями. Словом, не в пример тебе: сегодня ты здесь, а завтра и след простыл, а уедешь в один прекрасный день — и не вернешься вовсе...
— В один прекрасный день, — повторяю я. — В один прекрасный день с любым может случиться. Свалится откуда-то кирпич, стукнет тебя — и...
— Какой муж! — продолжает она вспоминать. — Кроткий, тихий, аккуратный...
— Идеальный муж, прости его, господи.
— А как вел хозяйство! По вечерам подсчитывал расходы за день. При этом не упускал случая и пожурить меня, если надо... А чего мне стоило выклянчить у него на новое платье. Если и удавалось, глядишь — уж и сезон прошел...
— Сама виновата: надо было зимой просить на летнее платье, а летом — на зимнее!
Отпуская эти шуточки, я надеюсь, что Маргарита опомнится и прекратит свои излияния, потому что мне и неловко, и неинтересно вникать в чужие дела. Она же не испытывает ни малейшей неловкости — видно, настолько привыкла ко мне, что я для нее ближе любого, самого прекрасного мужа. И потом, она относится к той категории людей, которые не могут не высказаться при случае, не излить того, что накопилось на душе.
— Тихий, мухи не обидит... — продолжает Маргарита. — Покончив со счетами, достанет газету, просмотрит телевизионные программы. Если передают какой- нибудь матч или детектив — включает. А если нет — ляжет на диван и примется перечитывать новости спорта. Потом объявит: «Я пошел ложиться» — как будто он до этого не лежал... Человек, с которым и словом перекинуться было невозможно, если не считать разговоров о домашних расходах, можешь себе представить? Первое время он любил поговорить про футбол да про любимую команду. А потом, после того как я ему сказала, что футбол меня не интересует, замолчал. Чистенькая, прибранная квартира, тихий, старательный муж, и так тихо, так тихо. Господи!
Она снова переводит взгляд на темный фасад и на загадочное зеленое слово с двумя неизвестными.
— Бредил спортом, а сам был хилый, впалая грудь, и всегда носил длинные кальсоны, до самых пят, чтоб не простудиться, мало того, зимой без конца мазался какой-то мазью, которая якобы предохраняла его от простуды, у нас весь дом провонял этой мазью...
«Чего доброго, начнет рассказывать, как она занималась любовью с этим тюфяком», — в панике думаю я.
— Вроде бы вполне приличный брак, — повторяет она. — И вдруг полная катастрофа.
— А дети? — спрашиваю я, пытаясь перетянуть Маргариту на более здоровую почву.
— Дети? По-вашему, при слове «дети» все должно мигом становиться на свои места. Можно подумать, женщине ничего не следует знать, кроме материнских чувств?
— Я далек от подобных мыслей. Просто вспомнилось, как ты в свое время мечтала о ребенке.
— Мечтала! Потому что у меня было кое-что — у меня был ты. Или воображала, что ты у меня есть... Но когда руки обременены двумя детьми...
— И притом — теткины руки...
— Не бойся. Не в таком уж они у меня забросе. Но и не сидеть же мне с ними с утра до ночи. Тем более, как мне кажется, не особенно они этим дорожат.
Она на минуту замолкает, кладет руку на грудь чуть выше своего пышного бюста и говорит замирающим голосом:
— Пусто у меня тут, понимаешь, пусто. Это проклятое ощущение пустоты...
— Это проклятое ощущение пустоты исчезает, как только появляется грудная жаба, — замечаю я.
— Ты несносен! — вздыхает Маргарита. — Изверг.
— Я это уже слышал. — И после паузы продолжаю: — Вот ты без конца спрашиваешь: «Ты понимаешь?.. Понимаешь?» Хорошо, понимаю. Но скажи мне в таком случае, чего ты ждешь?
— Ничего, — тихо произносит Маргарита. — В том- то и дело, что ничего я не жду. Именно поэтому и захотелось увидеться с тобой снова... так, без особых причин. Думаю, через несколько лет сообразишь, что могла побыть с ним еще один-два раза — и не побыла, и будешь локти кусать: упустила, мол, случай.
Она смотрит на меня, глаза — какие-то рассеянные, может, даже не видят меня.
— Странно, однако, мне вот что пришло в голову... Мы с тобой о многом не говорили — мы вообще говорили не так уж много... Ты ведь большей частью молчал — то ли не понимал, то ли делал вид, что не понимаешь, о чем речь... И все же у меня не было ощущения, что мне чего-то недостает, у меня тут не было пустоты — и не потому, что ее заполняла грудная жаба, нет. Душа моя была полна...
— Иллюзий...
— Нет! — Маргарита качает головой. — Иллюзии были здесь. — Она указывает на свою безупречную прическу. — Здесь они были, именно они все начисто испортили. Иллюзии о спокойной семейной жизни, об уютном семейном очаге... Теперь я знаю цену спокойной семейной жизни. Вовек не забуду.
Она снова устремляет на меня какой-то до странности оживленный взгляд и говорит тихо и страстно:
— Сколько понадобилось времени, чтобы я поняла, что за человеком, который мне дорог, я готова идти и в ненастье, и в стужу, что ради него я готова мириться с любыми невзгодами. Но только ради того, кто мне близок и дорог, потому что нет ничего дороже в этом мире, чем быть вместе с по-настоящему близким и дорогим тебе человеком, господи боже мой!
«Сказала бы это десять лет назад... Ну хоть пять лет!» — отвечаю я на эти речи мысленно.
И, как бы услышав эту реплику, она вдруг отводит глаза и заключает устало:
— Ну да ладно, это прошлое...
Затем мы переходим на более нейтральные темы.
Час спустя мы идем домой — не уточняя, куда. Медленно движемся по притихшему бульвару, и я рассеянно слежу за тем, как при свете уличных фонарей постепенно удлиняются наши тени, а потом внезапно отпрыгивают назад, затём опять начинают расти и опять отпрыгивают — две тени, мужчины и женщины, двух людей, которых случай свел и развел и опять свел, чтобы снова развести.
— Ты еще молода, — слышу я свой голос (по правде говоря, фраза, неожиданная для меня самого).
— Мне тридцать три...
«Тридцать пять», — поправляю я ее мысленно.
— Во всяком случае, времени впереди много. Вместо того чтобы казнить себя за то, что не сбылось, подумай лучше о том хорошем, что может прийти.
— О счастье? — Маргарита тихо смеется.
— Ты сделала один неверный шаг. Другие делают и больше.
— Сделать новый шаг у меня уже не хватит духу... Да и с кем? С каким-нибудь молодым оболтусом, который с первого раза мне наскучит?.. И вообще, не для того я сюда пришла, чтобы ты меня утешал. Просто хочется еще немножко побыть с тобой.
— Да, но после этого «немножко» у тебя будет много времени...
— Ну и что? Ты надеешься, что в твоей жизни еще наступит что-то хорошее?
— Честно говоря, я о таких вещах не думаю. — Честно говоря, ты ни на что больше не надеешься! — поправляет она меня. — Я — тоже. Так что нечего меня подбадривать, мы с тобой — одного поля ягода. Бредем по дороге и ничего особенного не ждем.
Итак, мы продолжаем идти своей дорогой, по пустынному бульвару, и с нами две тени, тени мужчины и женщины, которые то появляются, то исчезают, словно их никогда и не было.
Не могу точно сказать, который теперь час, потому что, когда сплю, не смотрю на часы, однако я вздрагиваю от того, что некое сверло врезается мне в голову — раз, другой, третий. Это сверло мне хорошо знакомо, не открывая глаз, я протягиваю руку и поднимаю трубку стоящего у изголовья телефона.
— Товарищ Боев? — слышится на другом конце провода.
— Он самый. Кто это?
— Боян Ангелов. Я бы хотел вас видеть. И если можно — сейчас же. Понимаю, время неподходящее, но...
— Почему бы и нет! — тихо говорю я и, открыв глаза, смотрю на светящийся циферблат. — Раз такая срочность, ничего не поделаешь.
— Только я не знаю, как вас найти.
Я сообщаю ему адрес и поясняю:
— Пройди по черному ходу во двор и жди меня там.
— Кто это? Что случилось? — сонно спрашивает Маргарита.
— Все в порядке, дорогая. Спи спокойно.
— Спокойно? С тобой?.. — бормочет она, однако сон, как видно, оказывается сильнее ее иронии, потому что, повернувшись ко мне спиной, она тут же укутывается одеялом.
Времени, для ясности, без малого три. Я одеваюсь, варю кофе и лишь после этого спускаюсь вниз. Бояну я сообщил не свой адрес — парень явится во двор знакомого мне дома на соседней улице. Когда прихожу туда, он уже на месте.
— Если тебе еще раз случится идти ко мне, приходи, да только смотри, чтобы никто тебя не засек,— советую я ему, вводя в кухню.
— Едва ли такое случится, — мрачно произносит Боян. — Разве что вы ко мне придете, а я к вам — никогда.
— Вот как? Почему?
— Потому что меня, наверное, засадят в тюрьму.
— Уж не обчистил ли ты какую аптеку?
— Нет. — Молодой человек качает головой. — Я замешан в шпионаже.
— А, это нечто другое, — замечаю я без особого драматизма. — Раз так, садись вот на стул, да расскажи толком что к нему.
— Это слишком долгая история, — тихо говорит Боян, и я замечаю, что он как-то расслабляется, откинувшись на спинку стула.
— Не имеет значения, — говорю я, наливая кофе. — В ночь с субботы на воскресенье хватит времени и на долгую историю.
Он вынимает из кармана сигареты и спички, но спохватывается:
— Курить здесь можно?
— Кури, сколько влезет, — разрешаю я и сажусь по другую сторону стола.
— В ту компанию, что собиралась в «Ялте», некоторое время назад затесался один иностранец по имени Чарли. Мать у него болгарка, какие-то родственники тут у него есть. Вот с этого самого Чарли все и началось...
И парень медленно и не совсем последовательно рассказывает то, что мне уже хорошо известно, однако я слушаю его терпеливо и внимательно — не только чтобы оценить, насколько человек, искавший со мной встречи, откровенен в своих признаниях, но и для того, чтобы получить представление, как выглядит эта история с другой стороны, как она представляется.ему.
— Чарли якобы водится здесь со своими соотечественниками, которые связаны с нашими фирмами. «Богатые люди,— говорит,— из тех, что за мелкие услуги дают большие деньги и, что самое главное, готовы платить ампулами...»
Рассказав еще кое о каких вещах такого же характера, Бонн переходит к рассказу о загородном свидании и довольно верно излагает то, что мне довелось и слышать, и видеть.
— ...«Операция не должна повторяться каждый вечер, — сказала мне та женщина. — Не стоит бессмысленно рисковать. По имеющимся у нас сведениям, самые интересные документы он приносит домой по субботам, чтобы иметь возможность в воскресенье над ними поработать. Поэтому вы всегда будете действовать только по субботам». А когда я поинтересовался, что же это за бумаги, она ответила: «Деловые, коммерческие... Их можно раздобыть любыми другими путями, но на это уйдет больше труда и времени... И вообще, пожалуйста, не думайте, будто мы вас толкаем на какое-то предательство». Потом вдруг начала меня стращать: их люди будут за мною следить и, в случае если я начну уклоняться или проболтаюсь, достанется мне от них... Потом она взяла крохотный фотоаппарат, пленки к нему, отмычки и стала мне показывать, как всем этим пользоваться. А под конец подарила мне упаковку морфия.
Парень говорит спокойно, однако лицо у него напряженное и выражает какую-то оторопь, как у человека, который еще не осознал, что совершилось непоправимое.
— Как же так? За все это одну-единственную упаковку морфия? — уточняю я.
— Да нет, не одну... Она сказала, за хорошую работу я буду получать их регулярно... Мне их будут оставлять в почтовом ящике какой-то Касабовой, проживающей по улице Евлоги Георгиева, куда я должен буду приносить негативы по воскресеньям, на рассвете, после выполнения задания.
— Ну и как? Сегодня ты ее уже выполнил?
— Вы хотите спросить — сунул ли я голову в петлю? Сунул.
Он достает из заднего кармана миниатюрную кассету поменьше окурка, и кладет ее на стол.
— Почему же ты не положил ее в почтовый ящик Касабовой? — спокойно спрашиваю я.
— Потому что, переснимая эти документы, я обратил внимание на то, что на каждом из них стоит слово «секретно». На всех — «секретно» или «совершенно секретно », а я думал, что это самые обычные сведения и...
— И это все? — спрашиваю я.
— Нет, не все... Не знаю, как вам и сказать, — смущенно и сбивчиво говорит Боян.— В тот день, два месяца назад, когда мы с вами сидели в «Софии», со мной что-то стряслось... В сущности, ничего особенного. Просто я вроде бы забыл про того человека — про моего отца... Может быть, даже сознательно забыл про него — ведь он столько страданий причинил матери... А вы заставили меня вспомнить о нем. Вы тогда мне столько сказали всего — ну, хотя бы то, что я его наследник... Не знаю почему, но особенно после встречи с той женщиной там, за городом, я все чаще думаю о том нашем разговоре. А сегодня особенно... Когда это уже произошло, я не перестаю думать о том, что бы сказал он, если бы смог увидеть... Если бы увидел, до чего я дошел...
— А он тебя видит,— говорю я .— Видит моими глазами и глазами своих товарищей, перед которыми ты завтра можешь предстать... И ему нелегко, сам понимаешь.
В кухне вдруг стало тихо. До того тихо, что теперь отчетливо слышен звон капель в умывальнике, и я снова думаю о том, что пора наконец исправить этот кран, который все время течет.
— Да-а-а... — тяну я, как всегда, когда больше сказать нечего. — Ну а дальше что? — Парень молчит, оцепенев, и я продолжаю. — Ладно, этой ночью ты снимал. А минувшей ночью чем ты занимался в мансарде?
— Делал отпечатки замочных скважин. Женщина сказала, как только я оставлю их в почтовом ящике Касабовой, я в тот же вечер найду там ключи, с ними гораздо удобнее, не будет нужды всякий раз канителиться с отмычками, да и таскать их с собой рискованно.
Парень отвечает автоматически, не задумываясь. Но затем на его бледном, апатичном лице вдруг проступает изумление.
— Вам известно, что я минувшей ночью был в мансарде? Вы что, следили за мной?..
— А ты как думал?
— Значит, все, что я рассказывал, вам ни к чему? Вы это и без меня знаете?
— Знать — одно дело, а услышать от тебя — совсем другое. Особенно важно, что ты об этом рассказываешь сам, прежде чем мы начнем тебя спрашивать, прежде чем ты опустил эту фиговину в почтовый ящик Касабовой. — И, указав на неглубокий шрам у его виска, добавляю: — Случившееся напоминает историю этой отметины. Очень уж скверно ты поскользнулся, мой мальчик... Очень уж опасно твое новое падение. Но рана твоя не смертельна, поверь. Поправишься — и пойдешь своей дорогой.
— Куда? — спрашивает парень, и я замечаю, что напряжение у него на лице будто бы тает.
— Уместный вопрос,— отвечаю я.— Вопрос жизни. Но прежде чем мы вернемся к нему я тоже хочу поставить перед тобой вопрос: так ли сильна в тебе жажда потреблять эту отраву, что за несколько доз морфия ты готов пойти на самое страшное?
— Я ее не потребляю.
— Боян!.. — Я предупреждающе поднимаю указательный палец. — Коли уж ты заглянул в нашу кухню — не в эту, а в ту, служебную, — скажу тебе честно: я собственными глазами видел, как ты вгонял шприц...
— Это был не морфий! — прерывает он меня досадливо. — Я один-единственный раз принял морфий, и, если хотите знать, меня только стошнило от него. С тех пор я колю витамин С — он такого же желтоватого цвета и тоже по два кубика в ампуле.
— Вот оно что, витаминами себя поддерживаешь... А зачем тебе морфий-то?
— Для матери...
Если бы вместо того, чтобы сказать это, Боян выхватил пистолет и прицелился бы в меня — эффект был бы куда меньше. «Для матери...» Какое неожиданное решение, какая разгадка — ну абсолютно не трудная! А нерешенной оставалась только потому, что за все время мы не вспомнили о существовании еще одного человека. Озадаченный моим молчанием, парень смотрит на меня выжидающе: то ли я не расслышал, то ли не поверил?
— Прежде, когда я жил дома, она находила утешение в том, что изливала мне свою муку. Рассказывала, как много она делала для отца и как он вечно отравлял ей жизнь, оплакивала его или проклинала, понося и его и вас... Она из тех людей, которые способны повторять одно и то же сто раз, тысячу раз, одними и теми же словами на один манер и можно с ума сойти, слушая ее, но сама она после этого успокаивается Выговорится, обессилеет и утихнет на час-другой, а потом — опять. Но я терпел, как-никак она мне мать, и кроме меня у нее не было другого близкого человека, терпел потому, что она была права — во всяком случае, мне казалось, что она права, хотя теперь я уже не знаю, насколько это верно... А когда меня забрали в армию, это стало для нее настоящей трагедией, и она все повторяла, что когда я вернусь, то уже не застану ее в живых... Застать-то я ее застал, но в каком состоянии... Кожа да кости, и такой взгляд, такие глаза, что не узнать — будто она рассудка лишилась... Пока меня не было дома, она сдружилась с какой-то женщиной, которую знала в молодости, и та научила ее убаюкивать свое горе. Скрываясь у нас на квартире от своих близких, она приносила матери ампулы, которые давала ей какая-то лаборантка. Первое время мать говорила мне, что уколы, которые она делает, назначил врач — для лечения нервов, но потом лаборантку прогнали, морфий было неоткуда брать, и тут мне все стало ясно: мать начала меня просить, умолять, заклинать, чтоб я нашел ей морфия. Грозилась, что сойдет с ума, отравится, выбросится из окна. Однажды я действительно едва успел стащить ее с подоконника. С тех пор меня стала преследовать мысль, что в один прекрасный день, возвращаясь домой, я увижу ее распростертой на тротуаре с разбитой головой... Чтобы предотвратить беду, я готов был на все, и самым верным средством добывать морфий оказалась знакомая вам компания. Там не терпят чужаков и зевак, и поэтому мне приходилось делать вид, что и я такой же, как они...
— Ясно,— говорю я, когда парень умолкает. — Ты полагал, что спасаешь мать. А по существу — она толкала тебя в пропасть.
— Она несчастная женщина, — тихо произносит Боян.
— Не спорю. И мне понятны твои сыновние чувства, — говорю я (не слишком уверенно, так как у меня никогда не было матери). — Но она оказалась слабым человеком...
— Да, она слабая, она совсем беспомощная, — подтверждает Боян.
— А такие вот слабые, мой дружочек, подчас таят в себе опасную силу: мало того, что сами добровольно ложатся в могилу, но и тебя туда тянут.
— Она несчастная женщина, — стоит он на своем.
— Согласен. Только путь, по которому ты пошел, 360 чтобы вырвать ее из беды, ни к чему хорошему не приведет. Твоей матери необходимо лечиться.
— Не смейте! — Боян вскакивает, и я отмечаю про себя, что это его первая живая реакция. — Она мне сказала, что прячет где-то цианистый калий, что она тут же покончит с собой, если ее попытаются увезти.
Я молча размышляю, он глядит на меня с мольбой.
— Не делайте этого, прошу вас! Оставьте ее в покое, хотя бы на время. У нее сейчас достаточно ампул. Примет дозу — и присмиреет. Зачем ее губить?..
— Ладно, — киваю я. — Отложим пока этот вопрос.
— А что будет со мной?.. Мне-то что делать?
— Ничего. Будешь продолжать шпионить.
Он смотрит на меня большими глазами.
— Да-да, будешь продолжать шпионить.
Я встаю, чтобы покрепче закрутить кран —- капли стучат уже прямо по нервам! — но, как ни стараюсь, из крана капает, и я снова прихожу к мысли, что в ближайшие дни надо будет заняться им как следует. Махнув рукой, я снова смотрю на Бояна.
— А теперь слушай меня внимательно: до сих пор все у тебя складывалось довольно скверно, все шло кувырком, сплошное невезение. И если даже согласиться с тем, что ты руководствовался вполне человеческими побуждениями, суть дела от этого не меняется. А сегодня, вот сейчас, ты впервые поступил по-мужски, явившись ко мне и честно рассказав обо всем. Потому и я буду говорить с тобой по-мужски. Ты включился в преступную игру, однако вовремя опомнился, хотя игра уже началась. И затеяли ее не какие-то предприимчивые торгаши, а вражеская тайная агентура. Игра должна продолжаться до тех пор, пока эта агентура не будет полностью раскрыта. Затеявшие игру не должны догадываться, что мы уже кое-что знаем. Следовательно, и в дальнейшем все должно идти так, будто мы совершенно не в курсе дела — с той лишь разницей, что твоя шпионская деятельность будет не действительной, а мнимой. Тебе ясно? Негативы, которые тебе велено оставлять в почтовом ящике Касабовой, ты будешь получать от нас. А в мансарде снимать тебе ничего не придется, но всякий раз ты должен там оставаться столько времени, сколько потребовалось бы, если бы ты снимал.
— Зачем же мне зря карабкаться наверх?
— Вовсе не зря, потому что ты, вероятно, будешь под наблюдением. И уже не под нашим, а под их наблюдением. И, поскольку мы пока не знаем, когда и кто будет вести за тобой слежку, ты не должен вызывать у них ни малейшего подозрения. Надо все делать так, словно ты действительно шпионишь.
— Понимаю.
— И еще одно: запугивания той женщины — она вовсе не жена коммерсанта, а секретарша иностранного дипломата — не пустые слова. Так что гляди в оба, чтобы не попасть впросак.
— Я их не боюсь.
— И хорошо, но это не основание для безрассудных действий. Опять же, с учетом всех этих обстоятельств тебе больше не следует приходить ко мне на квартиру. Если потребуется, можешь мне звонить или сюда, или на службу. Зашел на улицу в кабину и звони, но так, чтобы тебя никто не слышал. Если все же нам будет необходимо встретиться, я скажу тебе, куда прийти.
Я прячу кассету в карман и закуриваю.
— Пять часов, — говорю. — Мне придется отнести эту фиговину куда следует и принести тебе другую, чтобы ты мог положить ее в ящик Касабовой. Если тебе хочется чего-нибудь выпить — в шкафу есть кое-что. И если услышишь какой шум в комнате, не пугайся. Я, как ты мог понять, не один в квартире.
Пока я одеваюсь, Маргарита ворочается и спрашивает:
— Что? Что опять случилось?..
— Все в порядке, дорогая, мне придется ненадолго сбегать на службу. Буквально на минуту, спи спокойно.
— Спокойно? С тобой уснешь!.. — бормочет она и, повернувшись на другой бок, засыпает.
— Ты, Борислав, со своим пустым мундштуком напоминаешь мне младенца, которого мать обманывает пустышкой, — добродушно произносит генерал, пока мы сидим в темно-зеленых креслах под тропической листвой темно-зеленого фикуса.
Это замечание я слышу не впервые, так же как и ответ Борислава:
— Бросил курить, товарищ генерал, но по случаю хорошей новости, с вашего разрешения, выкурил бы одну.
Он нерешительно потянулся к выветрившимся экспортным сигаретам, но, передумав, закуривает мои.
— Да, новость действительно неплохая, — подтверждает шеф. — Радостна с человеческой точки зрения и приятна — с чисто служебной. Это дает нам более широкий простор для действий.
Отпив глоток кофе, он в свою очередь тянется к роскошной коробке, берет сигарету, рассматривает ее задумчиво и снова кладет на место.
— Наблюдение за наркоманами, хоть оно и обременительно, и кажется на первый взгляд вроде бы совершенно бесполезным, надо продолжать. Для Томаса они — возможный резерв. Где гарантия, что кто-нибудь из них не будет использован для наблюдения за Бояном или еще для чего-нибудь? Теперь о Касабовой — мне думается, следовало бы на днях и за ней пойти поухаживать.
— Касабова — наверняка всего лишь почтовый ящик!.. — говорит Борислав.
— Вероятно. Однако бывают почтовые ящики, которые отлично понимают, кому они служат. Так что в интересах дела лучше немного выждать. Ну, давайте ваши предложения.
Генерал встает и берет со стола два листка машинописного текста.
— На наш запрос о проводнике международного вагона, как и следовало ожидать, нам ответили: «Бесследно исчез». Что же касается наркомана — газеты поместили короткое сообщение, вроде бы все объясняющее и всем понятное: «Отравление вследствие чрезмерной дозы морфия». Так что, скорее всего, оба происшествия будут похоронены в архивах — это тоже понятно и удобно всем.
— А что нам делать с матерью? — спрашиваю я к концу разговора.
— Ничего. Не следует разжигать страсти там, где их и без того хватает.
Мы покидаем кабинет, и, едва очутившись в коридоре, Борислав не преминул съязвить:
— А почему ты не спросил, что тебе делать с Маргаритой?
— Это тебя не касается, — одергиваю я своего друга. — Тебе давно пора усвоить простую истину: не путай служебные дела и личное.
Женщина встретила меня весьма холодно, но после того, как я предъявил ей соответствующий документ, стала чуть приветливей. Усадила, сама села на диван против меня, скрестив ноги в тонких прозрачных чулках; справедливости ради надо признать: ноги — как у молодой девушки, чего нельзя сказать о лице, которое вопреки ухищрениям косметики выдает возраст. Бегло оглядываю интерьер: стильная мебель серебристо-серого цвета, обитая светло-сиреневым бархатом, два неплохо сохранившихся персидских ковра, разостланных в холле и в комнате, несколько картин неизвестных мне, а может быть, и остальной части человечества мастеров, хрустальные и фарфоровые вазы и огромное зеркало в золотой раме, которое, вероятно, имело счастье отражать образ хозяйки в ту пору, когда она была гораздо моложе...
— У вас чудесная квартира, — говорю я. — Как видно, профессия парикмахера — доходная?
— Не жалуюсь. Но, если вы полагаете, что все это можно приобрести за деньги, заработанные в парикмахерской... — Доверительно подавшись ко мне, она поясняет: — Мой покойный муж был дипломатом.
— Царским дипломатом?
Дама, отшатнувшись, занимает исходную позицию.
— Служил своей стране, сколько хватило сил.
— В таком случае он, надо полагать, был весьма пожилым?
— Да, действительно, но вы же знаете — любви все возрасты покорны.
И она поддерживает платье, обнажая колени: дескать, правило это не утратило своего значения и по сей день.
— Вы правы, — киваю я. — Однако мы несколько отклонились от служебного разговора. А служебный разговор касается вашего почтового ящика.
Женщина держится безупречно — на ее слегка удивленном лице нет ничего такого, что могло бы показаться подозрительным. И все-таки, несмотря на умелую игру, она не в состоянии скрыть напряжения.
— Ящика?.. — спрашивает она. — Что с ним приключилось, с почтовым ящиком?
— Да ничего не приключилось, — отвечаю я. — Но происходят странные вещи: в нем появляются и исчезают материалы и сведения совершенно секретного характера. Так что мой вопрос сводится к следующему: кто кладет эти материалы в ваш почтовый ящик и кто их забирает?
— Но я-то об этом ничего не знаю! — произносит женщина, вскинув брови и глядя мне прямо в глаза.
— Если принять во внимание, что это ваша первая реакция, все в порядке, другой я и не ждал, — констатирую я. — Так что сказанное вами мы просто не будем учитывать.
Физиономия дамы выражает сдержанную обиду.
— Да-а-а, люди вашей профессии никому и ничему не верят, но ей-богу...
— Погодите, — останавливаю я ее, — не торопитесь составлять на нас служебные характеристики. И вообще, поймите, что по этому делу нам известно несколько больше, чем вы предполагаете, и если я пришел сюда, то вовсе не ради того, чтобы что-то от вас узнать, а для того, чтобы вы подтвердили то, что нам хорошо известно.
Я закуриваю, чтобы дать ей время, и, пока там, под прической, похожей на дворец в стиле барокко, прокручивается сказанное, продолжаю:
— Если бы ваш почтовый ящик использовали раз-другой, ответ «ничего не знаю» можно было бы и принять. Но все дело в том, что ящик использовался многократно, в течение долгого времени, и даже самый наивный человек не поверит, что за все это время вы ни разу не наткнулись, пусть случайно, на один из этих материалов. А вы, оказывается, ни сном ни духом?.. С другой стороны, следует добавить, что не найдется такого наивного человека, который бы использовал для секретных целей чужой почтовый ящик без ведома его хозяина: это не только опасно, но просто глупо.
Женщина молчит, уставившись глазами на носок своей изящной туфельки, — вероятно, мыслительная деятельность под прической продолжается.
— Но мне даже в голову не приходило, что это могут быть секретные материалы... — изрекает она наконец вполголоса, с некоторым оттенком раскаяния.
— Вот! Это второй ответ, также не являющийся для меня неожиданным, — заключаю я. — Но прежде чем я выскажу свое мнение о нем — а у нас с вами все же наблюдается некоторый контакт, верно? — позвольте спросить, что же это были за материалы, по вашему мнению, если вы не подозревали об их секретности.
— Хм... любовные письма!
В этом доме любовные дела, судя по всему, не утратили своего значения.
— Любовные письма от кого и кому?
— Понятия не имею...
— Вы что? Решили вернуться к началу?
— Я вам абсолютно честно говорю: не знаю. Была у меня одна клиентка, замужняя женщина, она затеяла интрижку на стороне, ну и попросила разрешения пользоваться моим почтовым ящиком... Потом этой интрижке пришел конец... Но как-то раз клиентка снова обращается ко мне с той же просьбой, только уже имея в виду не себя, а свою знакомую. Словом, с той поры, если я видела в ящике письмо, адресованное не мне, я оставляла его там и, конечно, ничуть не удивлялась, когда оно со временем исчезало.
«Мыслительная деятельность под прической закончилась явно не в мою пользу», — думаю я. А вслух произношу:
— Как зовут вашу знакомую?
— Иорданка Бисерова... Данче...
— Адрес?
— Кладбище. Она умерла.
Да, ситуация...
— Я дал возможность подумать, — тихо замечаю я. — Но, видно, этого оказалось недостаточно. Вероятно, придется отвести вас в более спокойное место и предоставить больше времени — столько, сколько понадобится для того, чтобы вы поняли: обманывая органы власти, вы усугубляете свою вину.
Она молчит, и мотор под прической, напоминающей дворец в стиле барокко, снова заработал на максимальных оборотах.
— Не забывайте, — говорю, — что нам уже все известно и что ваши признания не столько нам могут принести пользу, сколько вам.
— Тогда зачем вы меня спрашиваете? — тихо, хотя и с некоторым вызовом говорит она.
— Ага, вы хотите, чтобы мы вас ни о чем не спрашивали? Вы хотели бы делать все, что вам заблагорассудится, а мы должны смотреть на это сквозь пальцы и не задавать вам вопросов? Или вам бы было угодно, чтобы мы перед вами расшаркивались: «Нам стало известно то-то и то-то и у нас нет недостатка в доказательствах, и все же не будете ли столь любезны дать свои подтверждения?»
Я гашу окурок в массивной пепельнице розового венецианского хрусталя. Хрусталь с острова Мурано. Старая история... Времен Любо...
— Впрочем, если вы не в состоянии дать себе отчет в том, что происходит, я готов кое-что подсказать. К примеру, напомнить одно имя. Я имею в виду не Данче, прости ее господи, а, скажем, Жюля Бертена... Жюль Бертен — вы слышите?
— Но я ведь понятия не имею, что это за материалы!
— Сейчас я спрашиваю вас не о характере материалов, а об источнике!
— Так зачем спрашивать, если вы и сами все знаете? Верно: Бертен попросил оказать услугу. Я бывала у них дома, делала его жене прическу... Мы подружились, и однажды он .попросил об услуге...
— Переправлять его любовные письма?
— «Личные письма» — так он их назвал...
— А что вы получили за свою услугу?
— А, давал кое-что... По мелочам.
— Но ведь Бертен давным-давно уехал, а ваш ящик продолжает служить...
— Перед самым отъездом Бертен сказал мне, что, в сущности, ящиком пользовался не он, а какой-то его друг, который хотел бы пользоваться им и дальше...
— А как же с вознаграждением?
— Ну, время от времени я находила в ящике... Мелочь в общем-то.
— И вы понятия не имеете, кто он, этот приятель Бертена?
— Поверьте, понятия не имею!
Не знаю почему, но на сей раз я склонен ей верить.
— У меня создается впечатление, что вы слишком полагаетесь на свою неосведомленность, — говорю я. — Однако все ваши ссылки на неосведомленность ни в коей мере не уменьшают вашей ответственности. Вы сознательно, за соответствующую плату стали орудием подданного другой страны. Точнее — западного шпиона. Вы способствовали его шпионской деятельности и по сей день продолжаете оказывать содействие другим шпионам.
— Но я-то ведь понятия не имела...
— Как вы не поймете, что ваше «понятия не имела» в данном случае — пустой звук. Вы совершили тяжкое преступление, за которое враг вам заплатил. Теперь настало время расплачиваться вам. И если они действие тельно давали вам «по мелочам», то мы — должен вас заверить — мелочиться не станем.
Она сидит оцепенев и, судя по всему, только сейчас начинает сознавать, как глубоко засосало ее болото.
— Меня посадят в тюрьму?
— А вы что думали? Оштрафуем на два лева?
— И на сколько?
— Это суд решит.
Я молча закуриваю, чтобы она могла немного собраться с мыслями.
— Зря вы смотрите на меня таким убийственным взглядом, — говорю я наконец. — Вы сами себе обеспечили тюрьму. Нам остается только транспортом вас снабдить. Что касается меня, я даже готов в какой-то мере облегчить вашу участь, но при условии...
— Говорите! — перебивает она нетерпеливо.
— Во-первых, запомните, я сказал «в какой-то мере», ибо я не чудотворец и не даю невыполнимых обещаний. Во-вторых, если поможете мне обнаружить человека, который пользуется вашим почтовым ящиком.
— Но как я могу помочь? Как?
— Погодите! Спокойно! Ящик использовался двояко: одни время от времени приходили к нему что-то взять или положить, а другой доставлял соответствующие директивы и уносил то, что ему приносили. Следовательно, он пользовался ящиком значительно чаще. Постороннему пользоваться этим ящиком рискованно, тем более — часто. Скорее всего, выбор Бертена пал на вас именно потому, что в вашем доме проживает человек, который может запросто пользоваться вашим почтовым ящиком.
— Да зачем ему пользоваться моим, когда у него свой есть? — спрашивает Касабова с некоторой долей логики.
— Из опасения, как бы кто-нибудь не проверил его ящик. А может, он просто выдает ваш ящик за общий. Поэтому подумайте хорошенько и скажите, кто из жильцов вашего дома способен на такое дело.
— Не знаю, — отвечает женщина, подумав. — Тут в общем-то живут люди рассудительные, не станут они играть с огнем. — А как же вы рискнули?
— Подвели меня...
— С таким же успехом могут подвести и других. Прикиньте-ка получше. Начните с первого этажа и так, квартира за квартирой, поднимайтесь до самого верха.
— Коко! — восклицает вдруг женщина, едва дав мне договорить. — Если найдется в нашем доме такой, то это именно он, и никто другой!
— А кто он такой, этот Коко?
— Ничтожество. Прохиндей. Квартира досталась ему от матери, так он, представьте себе, продал две комнаты своему двоюродному брату, чтобы купить «мерседес»! Есть у него голова на плечах? Потом начал тайком возить пассажиров с вокзала, только его накрыли раза два- три, и пришлось ему отказаться от этого дела. Кончилось тем, что он продал «мерседес», а деньги пропил со своими дружками. Теперь вот в таксисты нанялся.
— Не могли бы вы сказать, какую жизнь он ведет, чем занимается в свободное время?
Минут пять спустя я уже сожалею, что задал необдуманный вопрос. Я наверняка не стал бы его задавать, если бы вспомнил вовремя, что имею дело с парикмахершей. Касабова низвергает на меня такой водопад всевозможных сведений, что я тут же чувствую себя утопленником, попавшим в водоворот нескончаемых сплетен о ночных попойках, азартных играх, о связях то с той, то с другой, которая потом таскалась с тем-то, вы, должно быть, слышали о нем, он в прошлом году попал в катастрофу возле Панчерево, даже газеты писали, но вышел сухим из воды, потому что у женщины, которую он сшиб, оказались только два сломанных ребра, ему, конечно, пришлось заплатить, но что толку от его денег, когда тебе переломают ребра, — и так далее, и так далее...
— Вы это о ком — о Коко?.. — время от времени спрашиваю я, чтобы как-то всплыть на поверхность.
На что неизменно следует ответ:
— Нет, о его дружке, но не об этом, про которого я только что говорила, а о другом. А что касается Коко, то не беспокойтесь, и о нем сейчас узнаете. Этот Стефо — вы представить себе не можете, что за проходимец! — ввязался в драку с Коко из-за Лены, а у Лены губа не дура, ведь ему дядя доллары слал, а доллары он менял на сертификаты, потом выменивал левы по четыре за доллар, и деньжищ у него была прорва, только потом дядя перестал ему доллары слать, и все пошло прахом, и Лена ему говорит: «Чао, бамбино», а сама снова норовит вернуться к Коко, да не тут-то было, осталась с носом, потому что, должна вам сказать, Коко не из тех, что сидят и ждут сложа руки, нет, он уже снюхался с этой, с Жаннет, тоже мне Жаннет, да она самая обыкновенная Иванка, а поди ж ты, хочет, чтобы ее звали Жаннет, ну и, конечно, не работает, отцовские денежки транжирит...
— Ладно, хватит! — прерываю я наконец этот бурный поток. — Надо отдать вам должное, характеристика получилась исчерпывающая, у вас исключительный дар слова. Не знаю, правда, насколько владеете вы умением молчать.
— Ну, если надо...
— Надо. Именно теперь. Надо нам, а тем более — вам. Если хотите жить здесь, в этой уютной квартире, а не в тюрьме. И если по-настоящему заинтересованы в том, чтобы я исполнил свое обещание, вам просто-напросто следует забыть, что у нас с вами был какой бы то ни было разговор, и вообще забыть, что я к вам приходил.
— Ладно. Забуду.
— Но имейте в виду, — добавляю я, — не вздумайте опустить что-нибудь в свой почтовый ящик.
— Что именно?
— Вы знаете что: призыв о помощи, сигнал об опасности. Не считая оперативных работников, никто, кроме вас, не знает об этой истории с почтовым ящиком. Учтите: если противник что-либо пронюхает, мы не усомнимся, что предатель — вы. И тогда...
— Я еще в своем уме! — перебивает меня женщина. — Не стану я делать себе харакири.
— Я бы хотел вас видеть, — слышу я в трубке голос Бояна.
— Что-нибудь важное?
— В данный момент не особенно, но может стать важным, — неопределенно говорит он.
— Хорошо. Увидимся в семь.
И я даю ему адрес одной служебной квартиры.
Нынче понедельник, операция на вилле Раева в ночь с субботы на воскресенье прошла нормально, так что неясно, зачем Бояну срочно понадобилось увидеться. Но даже если нет серьезного повода, встретиться с парнем нелишне хотя бы ради того, чтобы как-то поддержать его морально.
Квартира, как было сказано, служебная, обстановка — стандартная мебель двадцатилетней давности, громоздкая, тяжелая, внушающая уважение разве что своей уродливостью. Но в общем похоже, что это домашняя обстановка, с той лишь разницей, что в своей квартире обычно не такой застоявшийся воздух. Я вытягиваюсь на жестком, как доска, диване, объятый неповторимым чувством холостяцкого уюта, и, вероятно, начинаю дремать, потому что, когда из прихожей доносится звонок, я машинально поднимаю руку, чтобы взять трубку несуществующего телефона.
Входит Боян, слегка запыхавшийся и немного возбужденный, бормочет что-то вроде извинений — отнимает, дескать, у меня время.
— Ты убедился, что следом за тобой никто не шел?
Он кивает.
— И надеюсь, ты не слишком озирался по сторонам?
— Я сделал все так, как вы советовали.
— Тогда садись и рассказывай, что там в данный момент не особенно важное, но может стать важным.
— Лили, — лаконично отвечает он усаживаясь.
— Коньяк будешь пить?
— Спасибо, нет. Недавно выпил целых две рюмки.
— Значит, Лили? — спрашиваю, наливая себе полрюмки из бутылки, которую принес с собой. — И что же с ней стряслось, с Лили?
— Как вам сказать? Ходит за мной словно тень...
— И чем ты это объясняешь? — А что тут объяснять... — Он мнется, потом вдруг выпаливает. — Влюбилась в меня.
— Как она ведет себя? Ходит за тобой всюду?
— Ну, до этого еще не дошло. Но позавчера, в субботу, как раз когда я сидел с Анной в «Софии», Лили тоже явилась. Села за соседний столик. Она никогда в «Софии» не бывала, но эти типы стали ее подначивать — дескать, я будто бы днюю и ночую в «Софии». Ну, она не долго думая приперлась, уселась в трех шагах от нас и сидела, пока мы не ушли.
— Спокойно сидела?
— Спокойно, но такие взгляды бросала в нашу сторону, что все было ясно. Я вертелся, делал вид, будто у меня насморк, только Анну не проведешь, настроение у нее испортилось, а когда мы вышли, начался, как водится, скандал, и я с трудом ее успокоил. А вчера Лили опять принесло, опять она села у нас под носом. И сегодня тоже, только в этот раз не нашлось свободного места, и она ходила туда-сюда возле террасы. И, конечно, новый скандал с Анной. Если так будет продолжаться, у нас может дойти до полного разрыва, и тогда уж до- рога на виллу будет для меня заказана.
— Да, для нас это не очень хорошо, да и для тебя, вероятно.
— Если вы Анну имеете в виду, то, кажется, немного преувеличиваете. Конечно, она не такая, как те, наши, я хочу сказать, в ней больше детского. Но до того избалованная! Капризы ее у меня вот где сидят! — И парень похлопал себя по загривку.
— Это твои проблемы, — говорю я. — Обычное дело. Впрочем, Лили все же твоя подруга, правда?
— И да, и нет. — Он достает отощавшую коробку сигарет и закуривает. — Дело в том, что дружбу-то все по-разному понимают. И чем я виноват, что она понимает ее так, как ей хочется? Я не бегал за нею, не канючил, не давал никаких обещаний, она сама пришла.
Боян замолкает, косится в мою сторону. Потом продолжает:
— Но это вопросы чисто личные, как вы сказали, и я слишком много болтаю — наверное, после выпитого и, может, вам надоел уже...
— Вовсе нет. Просто мне бы не хотелось, чтобы ты подумал, будто я лезу к тебе в душу.
Боян, небрежно махнув рукой, выпускает густую струю дыма.
— Да я не думаю! Какие тут у меня тайны от вас... Ну, тянется эта история еще с выпускного бала... Я имею в виду себя. А у Лили неурядицы начались еще раньше. Впрочем, вы, наверное, знакомились с ее делом.
— Скажешь тоже! «С ее делом»!.. — бормочу я. — Если на таких, как вы, начнем дела заводить... Видел я какую-то справку, где перечислены все, имеющие отношение к вашей шайке.
— Лили, если разобраться, несчастное существо...
«Вроде твоей матери», — мелькнуло у меня в голове.
— Раньше, до этого выпускного бала, я ее знал очень мало, просто жили по соседству. Идет она, бывало, по улице, а мальчишки, подталкивая друг друга, перешептываются: «Вот это баба!» — потому что, если вы ее видели, она девка дородная. Жила она с отцом, мать ее умерла — с горя, как говорила Лили, — поскольку отец не мог простить ей, что родила не сына, а дочку. Бывают такие типы, знаете, вот и отец ее был из таких, и мало того, что превратил Лили в служанку, так еще со свету сживал за то, что неважно училась. А могла она хорошо учиться, если без конца занималась стиркой да уборкой? Все ничего, но, когда Лили подросла, он стал держать ее под замком: в школу, в магазин — и ни шагу больше. Но вся штука в том, что он работал в какой-то там администрации или экспедиции в газете и ему часто приходилось разъезжать, В таких случаях он доверял дочку соседке, ну а соседка, понятное дело, не станет ходить за нею следом, и вот однажды заварилась каша...
Замолчав, Боян бросает взгляд на почти полную бутылку и спрашивает:
— Можно все-таки немножко коньяку? Самую малость, один глоток...
— Что за вопрос, я же предлагал тебе, — отвечаю я и наливаю ему полрюмки.
Он и в самом деле отпивает очень немного и возвращается к своей истории:
— У них была крохотная комнатушка в мансарде, и отец сдавал ее студентам. Так вот студент, живший у них в ту пору, решил поразвлечься с Лили, пользуясь тем, что отца нет дома, а девчонка возьми да и забеременей. Когда Лили поняла, что случилось, и сказала об этом студенту, тот начал изворачиваться: дескать, это ты не от меня, хотя да него она ни с кем не водилась. Студент до того струсил, что однажды ночью исчез и больше не появлялся. Подружки посоветовали ей идти в больницу, поскольку она несовершеннолетняя, и Лили пошла. Все было бы шито-крыто, но у кого-то из больницы хватило ума поведать о случившемся отцу, после чего тот прибежал домой злой как черт. В это время соседка- портниха примеряла Лили платье для выпускного бала. Этот тип набросился на Лили — и ну ее бить и рвать это платье. Лили, конечно, бросилась бежать, он за ней — и орет на лестнице: «Вон, подлюга, из моего дома, и чтобы ноги твоей тут больше не было, шалава проклятая!» — и прочее в том же духе.
Погасив в пепельнице окурок, Боян снова глядит мне в лицо.
— Мне продолжать?
— Вот те и на! — говорю. — Разговор доводят до конца или не начинают вообще.
— А, ну ладно... Мне просто не хочется вам надоедать. Надо сказать, обо всем этом я узнал позже, от Лили, а в тот самый день, когда был назначен выпускной бал, прибегает ко мне Роза — ну, такая худышка, вы ее видели, — и говорит: «Ты согласен сегодня быть кавалером Лили? Она, бедняжка, такая несчастная. Мы собрали денег, купили ей платье — не бог весть что, но все- таки новое — и сговорились привести ее на бал, ведь она в таком состоянии, что от нее всего можно ждать, так что, если ты согласен быть ее кавалером...» — «А почему бы и нет? — отвечаю. — Если, по-твоему, это хоть как-то ее утешит...» И сказал, чтобы ей сообщили, что вечером я буду ждать ее в саду напротив Военного клуба. Когда я пришел туда, она была уже там, в своей обновке, в простеньком платьице в зеленую клетку, а главное, очень узком для нее: в этом платье Лили мне казалась толстой, как никогда. .Мне стало не по себе, когда я подумал, что заявлюсь на бал с такой девушкой, с такой женщиной, но, так как я сам не был таким уж привлекательным в своем ширпотребном костюмчике, я решил, что мы с Лили одного поля ягода, и повел ее в ресторан.
Еще раз пригубив коньяк, Боян извлекает новую сигарету из мятой пачки, и, закурив, продолжает:
— Веду я ее к ресторану, а она возьми да и спроси: «Я не очень страшная в этом жабьем платье?» — «Почему в жабьем, — говорю, — нормальное платье». А она мне: «Будь у меня немножко больше денег, я бы взяла другое, поприличнее, оно хотя бы не стягивало меня, как это, — того и гляди, разойдется по швам». — «Будь у меня больше денег, — говорю я, — мы бы с тобой подкатили к ресторану в красном «ягуаре», на зависть всем зевакам, и те, что приехали на «фиатах», лопнули бы от зависти». Но поскольку приличного платья не было, о «ягуаре» я и не говорю, мы протиснулись сторонкой сквозь толпу и, войдя незамеченными, забились в самый угол, где уже устроился наш Апостол. Мы кое-как пришли в себя, вечер был так себе. Ночевали у Марго родителей ее не было дома, — и Лили казалась почти счастливой, а мне, честно говоря, от всего этого запомнились только ее чулки, рваные выше колен — они тоже ей были тесны... В общем, так это и началось...
Он снова смотрит на меня, но в этот раз не решается спросить: «Вам не надоело?»
— Долгое время отец и слышать не желал о дочке. Он был из тех жалких мещан, которые вечно разглагольствуют о приличиях, меньше всего считаясь с ними. Но соседи без конца говорили, что ему должно быть стыдно оттого, что он прогнал из дома родную дочь, и он наконец снизошел — перетащил в мансарду ее вещички и разрешил ей там поселиться, но с условием, что она не станет его беспокоить чем бы то ни было, подразумевая под этим питание и деньги. А диплом у Лили не самый лучший, выбирать для себя работу она не могла, и тут, ей пригодилось то, что она умела стряпать. Устроилась на кухню при какой-то столовой.
— Сейчас она где-нибудь работает?
— Работает, все там же... С семи утра до двух.
— Выходит, она не совсем потерянный человек?
Боян глядит на меня озадаченно.
— В каком смысле?
— Известно, в каком...
— А, вы насчет морфия?.. Она им пользовалась не больше двух-трех раз, и то не от хорошей жизни.
— Ты так считаешь?
— Уверен. И в компании этой она только из-за меня. Чтобы припасти ампулы для моей матери, она колет себе витамин С. Лили до сих пор одна знала мою тайну...
— Значит, ты перед ней в долгу?
— Как же, конечно. Только чем я могу ей отплатить? Любовью? А что делать, если не можешь заставить себя любить? Как-то раз она пошутила: дескать, я приветлив, как некролог... «Тогда зачем же ты со мной?» — спрашиваю я, а она мне: «Так ведь бывают люди, которым нравится читать некрологи». Должен сказать, она и сама чем-то напоминает некролог. Она и я — во парочка, вы не находите? Два некролога, которые то и дело читают друг друга. Порой она чем-то нравится мне, я ее жалею.. Но Лили в жалости не нуждается, ей любовь нужна. Вцепилась в меня. С одной стороны мать, с другой Лили... Но я должен от нее избавиться! Вы понимаете, от матери никуда не денешься, она мне мать, и я не? хочу, чтобы ее смерть оставалась на моей совести, но от Лили я избавиться должен. Я просто задыхаюсь между этими двумя женщинами.
Тут он, прервав свой рассказ, спрашивает:
— Вы ведь ее видели?
— Кого именно?
— Лили.
— Один раз. И то мельком.
— И от одного раза может остаться какое-то впечатление. Есть мужчины, которым такие женщины нравятся. Но эта ее полнота, и белая кожа, и пухлые пальцы с ободранным маникюром, и постоянный кухонный запах.. Я понимаю, трудно помыться два раза в день на этом убогом чердаке, хоть она изо всех сил старается быть чистой и аккуратной, но кухонный запах неистребим, он пропитал ее насквозь. Да и чердак этот убогий со стопкой старых книг и кучей старых вещей нагоняет на меня тоску. И сама Лили, ее пристрастие к черному цвету, к вышедшим из моды любовным романам и к меланхолической музыке...
— Вкус, ничего не поделаешь, — бормочу я, лишь бы заполнить паузу.
— Но все это не так важно, — вдруг замечает Боян. — Она может купаться в одеколоне. Иметь ослепительный маникюр. Купить за тридцатку платье, пестрое, как цветущий сад. Ежедневно причесываться в парикмахерской. И даже спрятать свои здоровенные бедра. И все равно — я не стану ее любить. Потому что она вечно будет напоминать мне меня самого, напоминать о том, что связано со мной, с моим прошлым, с моей матерью, с этим аптечно-морфиевым миром, с моими срывами, со всем тем, что мне хочется забыть, преодолеть, вытравить из памяти, понимаете?
— Кажется, понимаю. Но не забывай, что ведь и Лили кто-то должен понять.
— Ну, пусть найдет себе такого. Ведь я же вам говорил, есть мужчины, которые на нее заглядываются. Пускай найдет себе подходящего и устроит свою жизнь. Так нет же — вбила себе в голову, что самая для нее надежная опора — человек вроде меня, который и сам еле держится на ногах. Или вы считаете, что я должен пожертвовать собой?
— Ничего я не считаю. И вообще, подобные вопросы каждый решает самостоятельно. Просто тебе нельзя забывать, что она несчастное существо, как ты сам выразился. Человек, которому никогда и ни в чем не везло.
— Так же как и мне.
— Верно, однако ты близок к тому, чтобы как-то выпутаться, я даже уверен, что ты выпутаешься. А вот ей именно сейчас, может, быть, труднее, чем когда-либо. Так что ты мог бы ее пощадить, насколько это возможно.
— Как?
— Вот, например, зачем вам непременно встречаться в «Софии», если ты видишь, что туда приходит Лили, смотрит на вас и злится?
— Она не злится. Она сходит с ума.
— Тем более вам надо выбрать другое место. Это целесообразно, если ты хочешь знать, и с профессионала ной точки зрения, так как не сегодня завтра между Анной и Лили может вспыхнуть ссора и обстановка осложнится.
— Ладно. Я постараюсь сменить ресторан. Хотя это не так просто, когда имеешь дело с такой капризной девчонкой, как Анна: «Я привыкла ходить в «Софию». Стану я считаться с этой твоей...»
— Понимаю, понимаю, но ты с этим справишься.
— Надеюсь. Ужасно неловко, что отнимаю у вас время этими историями.
— Они в какой-то мере неотделимы от самой операции. Не обойтись нам без дочки, если надо добраться до бумаг ее отца... Впрочем, как он тебе нравится, отец?
— Нравится. Серьезный, спокойный. А главное — совсем не интересуется нами. Когда мы с ним столкнулись в коридоре и Анне пришлось меня представить, он промямлил: «Мы как будто уже виделись...» А она: «Папа! Ты виделся с Павлом, а это Боян». А он: «Возможно, возможно, не спорю...» Кивнул и вышел. Я уверен, будь у Лили такой отец, она бы не стала меланхоличкой.
Мы обмениваемся еще несколькими словами делового порядка, и парень встает. Я провожаю его до двери, и лишь тогда меня осеняет:
— Чуть было не забыл. Ты вчера утром ничего не нашел в ящике?
— Да, действительно. Опять оставили морфий. Он здесь, при мне.
Боян неохотно вынимает два пакетика с ампулами, подает. Меня так и подмывает спросить: «Надеюсь, ты к ним не прикасался?» — но я молчу. И так ясно, что сейчас, как, вероятно, и в прошлый раз, он хоть какую-то часть отложил для матери.
— Что ты скажешь об этом Коко? — спрашивает Борислав.
— Услышишь имя «Коко» — и представляешь себе эдакого пай-мальчика... Что же касается поведения данного типа...
— По-моему, дело ясное, — резюмирует мой приятель, возвращая мне папку со сведениями и снимками.
— Ясно нам с тобой. А вот фактов — их пока что нет. Содержание папки и вправду скудно. На нескольких снимках Коко — либо в такси, либо возле него; на других запечатлены моменты его общения с разными клиентами, плюс к этому — лаконичная справка о его действиях, начиная с последней субботы. Моя авторучка подчеркивает следующие пункты:
«Условия прямого наблюдения на лестнице неблагоприятны. Наблюдение может дать результаты лишь при помощи установленных технических средств».
«В воскресенье утром в почтовом ящике Касабовой был оставлен материал, но в силу указанных причин не удалось установить, забрал ли его кто-нибудь. Возможно, это произошло в ночь с воскресенья на понедельник».
«В воскресенье у Косты Штерева (Коко) был выходной, и в течение всего дня, равно как и ночью, он был дома».
«В понедельник Штерев заступил на работу в шесть утра — стоянка такси на Русском бульваре. В отдельных справках указано точное время, когда он брал пассажиров, куда следовал, а также отмечены маршруты отдельных рейсов, места назначения и имена опознанных пассажиров».
Словом, подробные, добросовестно собранные сведения, не имеющие, однако, практической пользы, за исключением одного-единственного пассажира, где моя авторучка поработала более основательно: «В 10.35 Штерев останавливается на бульваре Стамболийского, перед агентством иностранной авиакомпании. В такси садится директор агентства Стоян Станев. До этого, следуя к бульвару Стамболийского, Штерев дважды проехал с зеленым светом мимо граждан, желавших взять такси. Установить, была ли вызвана машина по телефону, не удалось. Штерев отвез Станева на улицу Обориште и высадил возле его дома. В пути между пассажиром и шофером разговоров не было, если не считать обычных реплик, когда пассажир расплачивался».
Если во всей информации есть что-либо заслуживающее внимания, то именно это место. Борислав придерживается того же мнения, только выводы его несколько поспешные:
— Дважды проезжает мимо голосующих клиентов, чтобы остановиться в трехстах метрах дальше. Предельно ясно.
— Может, он поехал по вызову?
— Да, но вызова не было.
— Так бывает часто. На этом капитала не наживешь.
— У меня даже эта поездка Станева домой вызывает сомнение. В восемь приходит на работу, а уже через два с половиной часа почему-то домой несется.
— Могут ведь возникнуть непредвиденные обстоятельства.
— Ладно, согласен! — Борислав вскидывает руку. — Обличительный материал не бесспорный, но для меня — дело ясное.
Действительно, бесспорные улики еще отсутствуют. Но налицо симптомы и догадки. И, чтобы их проверить, я вызываю лейтенанта и даю указание взять под наблюдение гражданина Стояна Станева.
В этот момент мне звонит Драганов.
— Это вы замещаете товарища Драганова? — спрашивает Лили, нерешительно входя в комнату.
— Я, заходите...
— Только... не знаю, насколько вы в курсе дела.
— Я в курсе, — говорю. — Пожалуйста.
— Я имела в виду, знакомы ли вам эти... наша компания.
— Знаком я с нею, — говорю я. — Проходите поближе и садитесь.
Лили подходит к письменному столу, садится и, положив руки на колени, глядит с тоской на мою дымящуюся сигарету.
— Можете закурить, если хотите.
— Благодарю.
Она берет сигарету из придвинутой к ней пачки, закуривает и вдруг как-то расслабляется.
В этот раз она не в той невообразимо короткой юбке, а в ситцевом платье, скорее всего прошлогоднем, потому что от стирки оно уже стало каким-то белесым. Дешевенькое платье с черной отделкой, при виде которой я вспоминаю слова: «Ее пристрастие к черному цвету...».
— Что вас сюда привело? Лили поднимает темные свои глаза, кажущиеся еще более темными на белом лице, и неуверенно произносит низким, хрипловатым голосом:
— Хочу вам кое-что сообщить об этой компании... о кое-каких ее намерениях...
— Понимаю, — киваю я, хотя пока что решительно ничего понять не могу.
— Они собираются свести счеты с Бояном.
— Какие счеты?
— Ну, обычно так говорят... Не знаю, может, мне начать сначала?
— Да, так будет лучше всего.
— Это случилось на прошлой неделе. Шли мы вчетвером к «Ягоде» — Роза, я, Апостол и Пепо, а Апостол и говорит: «Компания распадается. Фантомаса мы отдали на съедение...»
Лили запнулась на мгновенье, словно обронила что- то такое, о чем не следовало упоминать. Но так как я и виду не подаю, что до меня это дошло, она продолжает:
— «Марго, говорит, от морфия перешла к любви — к самому идиотскому наркотику, Боян втрескался по уши...» — «Рассказывай эти побасенки кому-то другому, — говорит Пепо. — Боян — и любовь? Глупости. Именно ему вечно не хватает ампул». — «Это ты верно заметил, — соглашается Апостол. — Тут дело нечисто». — «Это для тебя нечисто! — кипятится Пепо. — А ему что, открыл для себя другой источник — и плевать ему на нас». — «Ты так думаешь?» — спрашивает Апостол, которого подогреть нелегко. «А как же? Пройдись вечерком мимо «Софии», когда он там. Сидит себе — довольный, спокойный. Так ведет себя только человек, у которого всегда есть в кармашке доза про запас. А мы в это время извиваемся как змеи, на стенку готовы лезть от нервов...» — «Ты помнишь, Пепо, мы давали клятву делить все беды и победы пополам?» — выходит из себя Апостол. «Ты эту клятву ему припомни, не мне», — отвечает Пепо. «Именно это я и сделаю. Я ему припомню. Так припомню — вовек не забудет». Это было на прошлой неделе, повторяет Лили. — И я даже внимания не обратила на эти разговоры, потому что наши любят потрепаться. Однако с того момента разговор этот повторялся с небольшими изменениями каждый день, и Апостол заводится все больше и больше, а он из тех, что за- водятся-то с трудом, да если уж заведутся — много всяких бед натворят.—Она гасит сигарету, откидывается на спинку стула и продолжает: — А вчера в парке от общих разговоров уже перешли к конкретным планам. «Давай поочередно за ним следить, — предложил Пепо. — Следить неотступно. Один день ты, другой — я. Не может быть, чтобы мы его не сцапали». — «Я из него вытрясу снадобье, я из него отбивную сделаю!» — грозился Апостол. Но хоть Апостол и хорохорился больше других, Пепо опаснее его, если хотите знать. Настоящий гангстер. За упаковку морфия мать родную продаст.
— Еще что? — спрашиваю я.
— Этого вам мало? Шутка ли: план обдумали, слежку установили. Кто знает, чем все это кончится?
— Дело серьезное, — признаю я. — А почему бы вам не предупредить Бояна?
— Я хотела это сделать еще в прошлую субботу, но он меня избегает, — отвечает Лили, явно смущаясь.
— Вы, кажется, были друзьями...
— Были.
— Из-за него, если я не ошибаюсь, вы и к этой компании примкнули?
Она еле заметно кивает.
— Но Боян уже порвал с компанией. Тогда что же вас связывает с этими ребятами — с Пепо, Апостолом?
Лили молчит. И лицо ее тоже ничего не выражает. Белое, круглое, невыразительное лицо.
— Ответьте же, — настаиваю я. — Это не допрос, а обычный человеческий разговор.
— А куда мне деваться, по-вашему?
— В этом городе живет миллион душ...
— Да, но человек не может жить с миллионом душ, ему достаточно несколько близких людей... если хотите, одного-единственного близкого существа! — отвечает она своим низким, хрипловатым голосом.
— Не спорю. Мне только хотелось сказать, какой богатый выбор. И сделать выбор будет тем легче, чем скорее вы вырветесь из замкнутого круга этих Пепо и Роз.
— А как я, интересно, должна делать свой выбор? Выйти на улицу?
— Выбор сделали тысячи других женщин. Если стольким удалось, значит, задача не так уж и трудна.
«Вы женаты?» — могла бы спросить меня Лили, будь она более сообразительной. Но вместо этого она опускает глаза и тихо произносит:
— Я свой выбор уже сделала.
И сразу возвращает меня на исходную позицию.
— Вы довольны своей работой в столовой? — спрашиваю я, поскольку больше сказать нечего.
— Работа как работа.
— Может, вас что-то другое больше привлекает? Мы могли бы помочь вам. У вас ведь диплом об окончании гимназии.
— Мне хотелось учительницей стать... или воспитательницей в детском саду. В общем — быть среди детей, — признается Лили не без стеснения. Потом в голосе ее снова звучат нотки разочарования, апатии: — С моей-то биографией, с таким дипломом — куда уж мне...
— Ваша биография только начинается.
— Да слишком скверно! — помолчав, Лили спрашивает: — Мне можно идти?
— Конечно.
— Надеюсь, вы примете меры по тому делу, про которое я вам рассказала?
— Не беспокойтесь. Это ведь наша работа. И благодарю вас за сведения.
Я провожаю ее до дверей, хотя здесь, в этом кабинете, так не принято. И мне почему-то хочется сказать ей что-нибудь доброе, хотя я и не знаю — что именно.
На этот раз мы в другой служебной квартире, хотя не слишком наблюдательный человек мог бы принять ее за прежнюю. Здесь громоздкая, пришедшая в негодность мебель обита сине-зеленой тканью (не помню, какая обивка была в прежней квартире).
— Они уже за тобою следят, ты заметил?
— С самого начала, — отвечает Боян с почти нескрываемым самодовольством. — Оба работают топорно.
— Нам ничего не стоило их сразу обезвредить, только этим мы могли обнаружить свое присутствие.
— Зря беспокоитесь, — замечает парень. — Они не столько действуют, сколько воображают. В самом худшем случае обменяемся тумаками. Знаю я их.
— Доводить дело до тумаков тоже нежелательно. И вообще, лучше всего — ускользнуть от них, оставить их с носом, если, конечно, этого требуют обстоятельства.
— Не беспокойтесь, я их повадки хорошо усвоил.
Неплохо, что он обрел некоторую самоуверенность — без нее не обойтись, лишь бы она не выходила за рамки.
— А вот Апостол, мне кажется, опасный тип.
— Да он просто фантазер. Придурок. Пепо куда опаснее его. Извращенный малый.
— В каком смысле?
— Ему наплевать, хорошо это или плохо, абсолютно наплевать! Скажут ему, пойди пырни ножом вон того человека и отними у него деньги, он это сделает глазом не моргнув, лишь бы у него была уверенность, что его не поймают. И сделает это не потому, что он жестокий, а просто так, просто он не видит разницы между добром и злом. В свое время, прежде чем погрязнуть в наркомании, знаете, о чем он мечтал?
— Понятия не имею.
— Сбежать на Запад. А почему, как думаете?
Боян глядит на меня так, словно ждет ответа, хотя ничуть не сомневается, что я и в этом случае промолчу.
— Как-то раз, слышу, Апостол ему говорит: «Надо работать, пользу приносить! Работай, и все тут... А вот я не желаю работать. Я хочу жить как мне заблагорассудится. Жить и не приносить никакой пользы». А Пепо: «Так можно жить только на Западе». — «И там нельзя, — возражает Апостол. И там надо пользу приносить». — «У них по крайней мере гангстером можно стать», — говорит Пепо. «Я не хочу быть гангстером», — отвечает Апостол. «А я хочу. Это как раз то, что мне нужно... Америка — страна неограниченных возможностей!.. Особенно для гангстера. Есть банки, оружие, есть мощная мафия... Страна неограниченных возможностей!»
— И давно у него такие мысли?
— А он с детства такой паскудник. А как его лупили... Может, потому стал осторожным. Пепо реалист. А тот фантазер. Точь-в-точь как Дон-Кихот и Санчо Панса. И с виду они такие же: Апостол — как жердь, а Пепо — коротышка, но сбитый, крепкий малый.
— А ты давно знаешь этого Апостола?
— Да, он жил в доме напротив, мы с ним в одном классе учились.
— И он был такой же, как Пепо?
— Нет. Я бы не сказал. По-моему, он парень неплохой, он скорее...
— «Несчастное существо», — подсказываю я.
— Именно. В начальных классах его считали дурачком, а когда стал расти и вытянулся как жердь, над ним без конца насмехались, а так как язык у него острый, в карман за словом он не лез и никому спуску не давал, то постоянно возникали раздоры. Бывало, не один, так другой ввернет ему: «Каланча безголовая» или «Твой отец был пьян в стельку, когда тебя делал».
Боян посматривает на меня, чтобы убедиться, не наскучило ли мне и не слишком ли он мельчит. Этот парень, который вначале показался мне таким молчаливым и скрытным, в действительности любит поговорить и, судя по всему, достаточно впечатлителен, чтобы стать журналистом, хотя я ничего не понимаю в журналистике и понятия не имею, что для этой профессии главное.
Но так как я продолжаю сидеть с непринужденным видом на обветшалом сине-зеленом диване, молодой человек продолжает свой рассказ:
— Если хотите знать, Апостол был неглуп, но ум его двигался только в одну сторону: он всегда был фантазер, на уроках сидел как неприкаянный, домашние задания готовил через пятое на десятое, и учителя тащили его всеми способами, лишь бы дать ему как-то закончить... Что касается отца, то не знаю, был ли он пьян в стельку, когда его делал, но вполне возможно, потому что его отец, насколько я помню, после работы признавал только два занятия: либо шлялся по бакалейным лавкам с сумкой, либо отсиживался в кабаке. Он никогда не напивался, но и трезвым его тоже не видели; мечется, бывало, как муха без головы, и единственной его отрадой между приказами начальства и приказами жены были часы, проведенные в кабаке за рюмкой ракии.
— А мать?
— Она тоже была цветочек не дай Бог. Апостол называл ее отцовской содержанкой, так как она была ему неродная, а главное, он ее терпеть не мог, как, впрочем, и она его. Но если Апостол ростом был баскетболист, то матушка его имела все данные тяжелоатлета, и, когда он своим острым язычком приводил ее в бешенство, а ей удавалось при этом застигнуть пасынка в каком-нибудь углу, она так его дубасила, так лупцевала, что у бедняги кости трещали. С «безголовой мухой» она состояла в законном браке, они были зарегистрированы в райсовете в присутствии свидетелей, со справками, все честь честью, однако это не мешало Апостолу величать ее отцовской содержанкой, а иногда слово «содержанка» он заменял и более крепким словечком, потому что сам он считал этот брак недействительным в силу того, что у него лично никто согласия не спрашивал. Апостол наотрез отказывался признавать в ней родительницу и на ее наставления обычно отвечал наглой усмешкой, а то и грубостью, а она постоянно его колотила. Я все знал об их семейных отношениях, потому что Апостол, как я уже сказал, жил точно напротив, только этажом ниже, и через раскрытое окно мне хорошо было видно, как эта чемпионка по тяжелой атлетике орудовала кулаками, а бедный Апостол, загнанный в угол, отчаянно пытался как-либо прошмыгнуть у нее под мышкой. Он обычно терпеливо выносил эти побои, но однажды мачеха, как видно, все же переборщила и привела его в такую ярость, что он сграбастал своей длинной рукой стоявший невдалеке стул и разбил его в щепки на голове тяжеловеса в юбке. А когда эта громада закачалась, он придержал ее одной рукой, чтоб не упала, а другой как саданул по физиономии! Потом еще и еще. Продолжая бить, он мстил ей за все проигранные раунды, а когда та рухнула на пол, он пинал ее своими длинными ногами, пока не устал. Затем сложил в растрепанный чемодан свои убогие вещи, сунул туда несколько старых книг — тогда он еще читал книги — и ушел из дому. Для него это не было Бог весть какой проблемой — через месяц его должны были взять в армию. А к концу его службы все уже было по-другому, так как чемпионка померла. Не от побоев, конечно, — слишком она была здорова, чтобы пасть от какого-то стула или от жалких пинков долговязого юнца. Скончалась она значительно позже, всего лишь от невинного гриппа. Вы, наверное, знаете, что иной раз мастодонту достаточно подхватить грипп, чтобы отдать концы, тогда как хилому человеку и двустороннее воспаление легких бывает нипочем.
— А Апостол? Насколько я знаю, в казарме он вел себя прилично.
— Возможно. Но вы бы послушали, что сам он мне рассказывал, после того как уволился из армии. «Я шел туда словно на каторгу, Боян. Да будь я на каторге, мне было бы легче все выносить. Но они же бьют на сознательность, на чувство товарищества и все такое прочее... Ужас!.. Сознательность и товарищество, ты понимаешь?» — «А что в этом особенного?» — спрашиваю. «Как то есть что особенного? Апостол и сознательность, Апостол и чувство товарищества! Ты соображаешь? Может, не поверишь, но, когда другие маршируют, мне хочется сесть посреди улицы и сидеть, а когда поют, я рот не в состоянии раскрыть, но стоит всем замолчать, как я один готов горланить на всю улицу, орать соло, тебе ясно?» В этом весь Апостол — только бы наперекор, все наперекор, потому что сызмала привык все делать наперекор другим.
— Что верно, то верно, только нельзя сказать, чтобы он держался особняком — целая ватага вокруг него.
— Потому что он воображает, будто он ими верховодит. На деле никто его всерьез не принимает, зато в своих собственных глазах он шеф. Гордится даже тем, что одно его имя уже символично. Апостол!
— У многих людей такое имя, однако они ни на что не претендуют.
— Верно, — соглашается Боян. — А вот ему кажется, что он апостол. «Апостол наркоманов» — так он себя величает. И если последнее время приуныл, то лишь потому, что надеялся на рост компании, а она распадается.
— А были у нее шансы разрастись?
— Я считаю, что никаких. Ребята соседних домов их избегают, мы их избегаем, — словом, полная изоляция.
— Как там мать? — пробую переменить тему.
— Все так же. Просто страшно смотреть на нее. Вы бы видели, как она выглядывает из-за двери, заслышав мои шаги, ее косматую голову, это лицо мертвеца, эти жуткие глаза...
— Да-а-а... И чего стоит твое пособничество, то, что ты откладываешь для нее по две-три ампулы из тех, что находишь в почтовом ящике.
Он обнаруживает неловкость во взгляде, потом тихо говорит:
— Вы бы послушали, как она вопит, когда остается без морфия. Вопит и стонет, раздираемая на части.
— Потому-то ее следует послать на лечение.
— Не надо! Это ее окончательно убьет.
— Погоди! — останавливаю я его. — До сих пор ты все пытался вынести на своих плечах, потому и погряз в этом болоте. Вообразил, что ты один-единственный на белом свете, и в этом твоя ошибка. Один в поле не воин — запомни это! — Окинув его строгим взглядом, я продолжаю уже другим тоном: — Мне удалось порасспросить где надо, и, оказывается, ей можно помочь. Никто, конечно, не собирается помещать ее к душевнобольным, она будет находиться в спокойной светлой комнате, поначалу ей морфию лишь немного убавят, потом — еще немного, там, гляди, вместо него станут впрыскивать дистиллированную воду, чтоб потом и ее приберечь.
— Но она... стоит ей услышать...
— Это не твоя забота. Ничего она не услышит, и вообще все должно делаться своим порядком. — Но так как он все еще колеблется, пускаю в ход последнее соображение: — А ты даешь себе отчет, что может случиться, если в один прекрасный день твои друзья вместо морфия подсунут тебе ампулы с каким-нибудь другим «лекарством»?
— Вы допускаете...
— Допускаю, почему же нет! Они однажды выкинули такой номер, что им мешает повторить его. Особенно если придут к заключению, что операцию пора кончать, и появится необходимость замести следы. Не могут же они тебя снабжать наркотиками до глубокой старости. А если наркоман лишился морфия, он представляет серьезную опасность. А ведь в их глазах ты всего лишь наркоман, не так ли?
Прошла неделя. Июнь оказался теплым и солнечным, как предусмотрено календарем, но в это раннее утро еще сохраняется приятная прохлада, и после взбадривающей дозы кофе я выхожу из дому и останавливаюсь на тротуаре в почти отличном настроении.
Из-за угла появляется новенький «Москвич», присланное мне такси, и плавно останавливается у бордюра.
— Куда прикажете? — спрашивает шофер, когда я устроился рядом с ним.
— Куда хотите.
— Как так? — с удивлением смотрит на меня человек.
— Я хочу сказать, что мне все равно, в каком направлении ехать, — уточняю я.
— Зато мне не все равно, — возражает он, продолжая смотреть на меня с недоумением. — Должен же я что-то вписать в маршрутный лист.
— Пишите что вам заблагорассудится. Например, Центральная тюрьма.
— Вы шутите, — бормочет он.
— С такими вещами, как тюрьма, шутки плохи, -назидательно вставляю я. — Именно этого вы и не учли, господин Коко.
У господина Коко, которого я наконец имею удовольствие наблюдать с близкого расстояния, молодость уже на исходе, хотя на его лице еще сохранилась слащавая красота звезд немого кино. Однако под покровом этой почти женской красоты, вероятно, покоится крепкая нервная система. Он и глазом не моргнул при моем многозначительном намеке.
— Таксисту, — тихо говорит он, — случается иметь дело со всяким народом, но с таким образчиком, как вы, я, признаться по правде, сталкиваюсь впервые.
— Верю вам, — киваю я. — Если бы мы с вами встретились несколько раньше, вы бы уже не могли вести свои наблюдения на свободе.
И, резко повернувшись на сиденье, я овладеваю рулем и тихо, но твердо говорю ему в лицо:
— Ладно, не будем зря гонять машину. Мы можем и тут поговорить, тем более что разговор будет короткий: тема, как вы уже, вероятно, догадываетесь, — ваши рейсы от почтового ящика Касабовой до гражданина Стояна Станева.
Таким образом, внезапно придвинувшись к нему вплотную и навалившись на руль, я прямо-таки прижал его к борту.
Однако этот силовой прием не идет ни в какое сравнение с только что услышанной им фразой. Коко пытается что-то сказать, но лишь беззвучно открывает и закрывает рот, как рыба на берегу.
— Я жду, что вы скажете по затронутой теме, — напоминаю ему, не повышая тона. — Только, пожалуйста, не -пытайтесь хитрить и изворачиваться и вообще попусту отнимать у меня время, потому что вся ваша курьерская деятельность неопровержимо документирована.
Чтобы дать ему возможность перевести дух, я несколько меняю позу и достаю из кармана фотоснимки, которые получил вчера вместе со справкой о действиях гражданина Косты Штерева.
— Здесь запечатлен момент, когда вы открываете почтовый ящик, — поясняю я, бросая ему фотографию. — А вот тут увековечена ваша встреча со Станевым. Вы регулярно катаете его по понедельникам, не так ли? Сажаете в различных местах и в разное время, но день всегда один и тот же, не так ли? Проезжаете мимо других граждан, желающих взять такси, но его вы не можете не взять, верно? И все потому, что ему нужен секретный материал, да и вам подолгу таскать его в кармане не особенно приятно, не так ли?
Чтобы сэкономить время, а разводить тары-бары мне недосуг, я сам выкладываю ему все это, хотя, по существу, мне следовало бы услышать от него, что и как было. Он слушает меня, тараща глаза, и лицо его до такой степени напряжено, что даже бакенбарды судорожно подергиваются вверх. Наконец его выражение постепенно меняется, а это вселяет надежду, что разговор и в самом деле не окажется затяжным.
— Все это правда, — шевелит он пересохшими губами. — И я не собираюсь ничего отрицать. Мне только непонятно, в чем мое преступление.
— Вам не понятно? А в чем, по-вашему, заключалась ваша курьерская служба? В доставке любовных писем?
— Во всяком случае, личной переписки.
— Для личной переписки у господина Станева имеется личный почтовый ящик. Даже два: один дома, другой на Центральной почте.
— Про тот, что на почте, я впервые слышу. Он мне говорил, что приходят письма, адресованные лично ему, и что он бы не хотел, чтобы о них знала его семья, а так как он мой старый клиент...
— А, вы с ним знакомы как с клиентом. А я полагал, что вы вместе учились в гимназии.
— Верно, мы с ним однокашники, — тут же уступает Коко. — Но мы долгое время не виделись, жизнь разбросала нас в разные стороны.
— Ничего, теперь она вас снова соберет в одном месте. Догадываетесь где?
— Но я в самом деле не понимаю.
И этот туда же!
— Ну что из того, что не понимаете? Это, по-вашему, вас оправдывает? Должен вас разочаровать: сознательно или нет, но вы совершили тяжкое преступление и ответите за это.
Он смотрит на меня и тут же отводит глаза в сторону, на лице его выражение крайней подавленности.
— При этом должен вам заметить, прикидываться наивным не имеет смысла. Предосторожность, с которой вы действовали, свидетельствует о том, что вы прекрасно знали, на что идете.
— Этого требовал Станев.
— Не сомневаюсь. Но вы не ребенок и хорошо понимаете, что он не стал бы особенно настаивать на этом, если бы дело касалось невинной личной переписки.
Он снова хочет что-то возразить, но я опережаю его:
— А ваши ночные свидания с дочерью Дечева?
— Какого Дечева?
— Того самого, проводника международного поезда.
Это последнее я сказал наудачу, но, как и следовало ожидать, попал в точку. Коко молчит, а молчание в подобной ситуации — лучший знак согласия.
— Так что давай заводи машину, и поехали!
— Куда? К Центральной?..
— Пока нет. Я готов дать тебе некоторую отсрочку, при условии, если ты проявишь благоразумие. Поезжай к агентству авиакомпании.
— Вы ко мне в связи с отъездом делегации СЭВ? — спрашивает Станев, не проявляя ко мне особого интереса.
Передо мной мужчина могучего сложения, для которого этот маленький кабинет современного типа кажется слишком тесным и хрупким. У меня такое чувство, что стоит ему чуть сильнее приналечь на этот Металлический письменный стол или ненароком опереться спиной о бледно-серую стену, и все разлетится в пух и прах.
— Я не по поводу СЭВ, а совсем по другому поводу, тоже служебного порядка, — поясняю я, показывая свое удостоверение.
Бросив равнодушный взгляд на документ, Станев делает своей тяжелой рукой легкий жест.
— Располагайтесь...
— Я бы предпочел, чтобы разговор состоялся в моем кабинете, — отвечаю любезностью на любезность. — И по возможности сейчас же. Дело срочное.
— Раз так...
Осторожно вынув из-за стола свое грузное тело, хозяин кабинета снимает с вешалки шляпу. Быть может, эта деталь не по сезону, но Станев, как видно, с ней не расстается — его плешивость приняла поистине катастрофические масштабы.
— Машина у вас есть? — спрашиваю.
— К сожалению, нет. По-моему, нет ничего лучше городского транспорта.
— Целиком разделяю ваше мнение. Я тоже приехал на такси.
Он его засек, это такси, еще не успев прикрыть за собой парадную дверь, однако на его квадратном топорном лице не дрогнул ни один мускул. Мы занимаем места на заднем сиденье, Коко выслушивает адрес, и машина движется при гробовом молчании в салоне.
— Жди меня здесь, — приказываю шоферу, когда мы подъезжаем к зданию соответствующей службы.
Мой спутник делает вид, что не слышал сказанного. Кабинет, в который я его ввожу, принадлежит не мне, но сейчас он находится в моем распоряжении.
— Располагайтесь... — произношу я, отвечая взаимностью.
Он медленно опускается на стул, предварительно оценив его возможности. Изделие оказалось достаточно выносливым и только жалобно заскрипело.
— Если я не ошибаюсь, мы с вами пользуемся одним и тем же такси, — бросаю я, усаживаясь за стол. — Чего, конечно, нельзя сказать о почтовом ящике Касабовой, где вы полный хозяин.
Станев не отвечает, а лишь безучастно смотрит на меня с некоторой досадой.
— А вам не кажется, что вы слишком вторглись в ту область, которая обычно является монополией почтовой администрации? Коко, Касабова, проводник Дечев...
У него все какое-то квадратное и топорное: лоб, широкий подбородок, плечи, эти ручищи и куцые пальцы... Шкаф, а не человек.
— У меня создается впечатление, что вы меня не слушаете, — добродушно комментирую я.
— Я вас слушаю внимательнейшим образом, — наконец отвечает человек-шкаф. — И готов слушать дальше. Пожалуй, так будет до самого конца: вы будете говорить, а я слушать.
— Вот в этом вы ошибаетесь, — отвечаю я все с тем же добродушием. — Вы еще не стары, хотя, не знаю почему, вас нарекли Старым, но уже в довольно зрелом возрасте, чтобы понять, что заговорить вам все же придется.
— Не допускаю, — медленно вертит угловатой головой Станев. — И чтобы зря не досаждать друг другу, могу вам объяснить, почему не допускаю.
— Буду весьма признателен.
— Вы маленько поприжали тех троих, а потом и приободрили их, пообещав смягчить приговор, и это в порядке вещей. Меня прижать не так-то просто, да и посулить мне вы ничего не можете. — Он постукивает по столу своей тяжелой рукой, словно испытывая его на прочность, и добавляет: — Насколько я могу судить по вашим прозрачным намекам, вы собираетесь взвалить на меня тягчайшее обвинение. А за таким обвинением следует и соответствующее наказание. Не стану касаться вопроса, насколько это обвинение обоснованно. Но вполне очевидно, что раз вы с такой одержимостью его поддерживаете, я ничего хорошего от вас не жду. А кто ничего не обещает, тот и сам ничего не получит.
— Логично, — признаю я. — Только ваша логика применима лишь в торговых сделках. А мы тут сделками не занимаемся. Это во-первых. Во-вторых, ваши рассуждения даже с коммерческой точки зрения не выдерживают критики. Может, мне действительно нечего вам предложить. Однако и вы не в состоянии дать что-либо мне. Потому что все, что вы могли бы мне сообщить, за исключением, может быть, кое-каких мелких подробностей, нам, мало сказать, известно -все это подобающим образом уже доказано, подкреплено документами, запротоколировано и прочее. Следовательно, сделка получается предельно простая: ни вы нам, ни мы вам. Выходит, вы ничего не теряете.
— Как же, теряю, — спокойно возражает Станев. — Придется вычеркнуть месяц-другой из своей жизни. К чему сокращать вам следствие и судебное разбирательство? Человеку всегда хочется прожить немного дольше, хотя бы на один день.
— По-вашему, это жизнь? Жить в ожидании самого тяжкого наказания?..
— Минуточку! — Он лениво поднимает свою квадратную ладонь. — Я очень сомневаюсь, что вам удастся состряпать сколько-нибудь убедительное дело. Те трое могли наболтать вам Бог знает чего, но из их болтовни весомого дела не получится.
— Да, поскольку их показания освещают только одну сторону этой аферы: канал связи. Однако мы располагаем исчерпывающими сведениями и о другой стороне: о характере материалов, переправляемых по этому каналу.
Я вынимаю из ящика пачку снимков и небрежно бросаю Станеву.
— Это копии секретных документов, которые вы получали и передавали Томасу.
Станев даже не берет их в руки, а лишь бегло просматривает, передвигая по столу, но у меня создается впечатление, что его восковое лицо внезапно становится еще более желтым.
— Вы не в состоянии доказать, что именно такие материалы поступали в почтовый ящик Касабовой, а затем передавались мне.
— И тут вы ошибаетесь. И это уже доказано, документировано и запротоколировано на основе подробнейших показаний человека, который снимал все это и фотокопии оставлял у Касабовой. Имеется в виду тот молодой парень, Боян Ангелов.
Настоящий шкаф. Ни один мускул не дрогнул на его лице, только желтизна его переходит в пепельно-серый цвет.
— Когда к этим фактам мы присовокупим и показания товарища Раева, который подтвердит подлинность документов, круг окончательно замкнется.
— Вы хотите сказать, петля у меня на шее, — произносит с мрачным юмором Станев. — И с такими щедрыми обещаниями вы приходите ко мне и ожидаете чего-то от меня?
— Ничего мы от вас не ждем, кроме кое-каких мелких подробностей, потому что главное у нас уже имеется. А за эти мелкие подробности я готов предложить вам не столь уж мелкую плату: еще на какое-то время оставить вас на свободе, но при условии, что вы воздержитесь от каких бы то ни было безумств.
— Я могу вернуться домой?
— Домой или на службу, словом, живите своей обычной жизнью, включая и подпольную деятельность.
Он раздумывает какое-то время, тихо постукивая по столу своими куцыми пальцами.
— К сальдо можете прибавить и то, — говорю я, стараясь облегчить его раздумья, — что, если вы будете проявлять благоразумие и хорошо себя вести и у меня не будет нужды вырывать из вас показания чуть ли не силой, не исключено, что наказание, которое вас ждет, может оказаться не самым тяжким.
Станев все еще хранит молчание, потом, стукнув ладонью по столу, решительно заявляет:
— Так и быть. Я согласен.
— Итак, господин Томас, — вежливо обращаюсь я, — ваша сеть работает безукоризненно. Ангелов фотографирует секретные документы, хранящиеся в письменном столе Раева, и относит негативы в почтовый ящик Касабовой. Коко переправляет пленки Станеву. Станев отдает их маникюрше вашего помощника Бенета. А Бенет кладет их вам на стол и почтительно козыряет. Только в силу каких-то абсурдных обстоятельств, а точнее, в соответствии с правилами нашей игры от этой безукоризненной работы получается один только пшик. Потому что и Ангелов, и Касабова, и Коко, и Станев уже работают на нас, а не на вас.
Томас молчит.
— После вашего серьезного провала в Африке вы приехали сюда, господин Томас, с твердым намерением реабилитироваться в глазах вашего начальства. Вам удалось пронюхать, что в руках Раева находятся строго секретные документы, относящиеся к деятельности СЭВ, и вы разработали весьма удачную систему проникновения к этим документам. Ошеломляющая операция, не так ли, господин Томас, она бы сразу возвысила вас в глазах ваших шефов и обеспечила бы вам в дальнейшем блестящую карьеру. Только действовали вы несколько опрометчиво. Вы рассуждали по принципу «пан или пропал»... И вот результат — более чем плачевный. Полнейшая катастрофа, конец вашей карьере. А может быть, и хуже.
Томас и в этот раз не отвечает, не отвечает по чисто техническим причинам: в моем кабинете его нет.
Однако у меня есть серьезное намерение как-нибудь встретиться с этим господином, не здесь, конечно, а где-нибудь в другом месте. Так что нелишне подготовиться к беседе с ним. И только я собрался продолжить, как зазвонил телефон.
— Поздравляю тебя с днем рождения! — слышу голос Маргариты.
— Ты меня изумляешь, дорогая! Я сам уже не помню, когда мой день рождения.
— Желаю тебе всего, чего ты сам мог бы себе пожелать.
— Это придется отметить, — говорю. — Если не день рождения, то факт, что кто-то о нем вспомнил.
Так что под вечер мы с Маргаритой обосновываемся на террасе знакомого ресторана, чтобы отметить столь примечательный факт.
— Ты просто ослепительна сегодня.
— Будет тебе шутить.
Если не так уж ослепительна, то, во всяком случае, выглядит она очень хорошо в этом летнем платье благородных осенних тонов, а туфли на высоких каблуках в какой-то степени восстановили ее стройность, которую полнота небезуспешно пытается нарушить.
На сей раз ужин проходит без досадного гарнира в виде горьких воспоминаний, и даже его критическая фаза — десерт — не предвещает опасных поворотов в нашем разговоре.
— Рюмочку коньяку?
Маргарита вертит головой.
— Пойдем лучше погуляем.
Я лично предпочел бы маленькую рюмку коньяку большой прогулке по городским улицам, только не рискнул возразить.
Мы идем по Русскому бульвару. В этот летний субботний вечер он оживлен сверх всякой меры; Маргарита берет меня под руку, и мы движемся в толпе беззаботной молодежи, не совсем молодая пара, однако еще не собирающаяся сдаваться.
— Выходит, тебе сегодня стукнуло сорок четыре, — произносит дама, угадавшая, как водится, мои мысли.
— Ты не ошиблась.
— Для мужчины это еще не возраст, — успокаивает она меня.
— Дай-то Бог. Во всяком случае, когда я гляжу на эту юность, что вокруг нас...
— Ты испытываешь смутное чувство зависти, — добавляет Маргарита.
— В том-то и дело, что нет. Чувствую себя стариком, но зависти не испытываю.
— Они кажутся тебе слишком пустоголовыми, чтобы им завидовать.
— Нет. Они мне представляются совсем не такими, каким был я, и у меня нет желания быть похожим на них.
— Что ж, когда молодость прошла, остается утешать себя мудростью.
— Опять не то. Я вовсе не мню себя мудрецом.
Она не высказывает возражений, и мы проходим мимо памятника царю-освободителю, чтобы оказаться на аллее, под густыми кронами каштанов, ярко-зеленых и странных в сиянии электрических ламп. Идем рука об руку, но каждый погрузился в свои мысли, и мне трудно сказать, о чем думает она, но мои мысли возвращают меня к годам молодости, когда все мое имущество состояло из костюма полувоенного образца и тяжелого «парабеллума» на поясе, когда жилось так легко, хотя нельзя было с уверенностью сказать, что доживешь до следующей ночи. Мысленно возвращаясь к этой отшумевшей молодости, я силюсь понять, чем же она была так дорога для меня, что я не променял бы ее на молодость этих вот, что движутся вокруг, чем она так хороша, кроме того, что была моей молодостью.
Вот уже и парк. Вход в него до такой степени расширился и благоустроился, что практически перестал существовать. С трудом протиснувшись сквозь оживленную толпу близ озера, мы бредем вдоль аллеи, где сравнительно тихо и сумрачно, лишь тут и там ее озаряет холодное сияние люминесцентов.
— Давай сядем, если хочешь, — предлагаю я, когда мы приближаемся к пустой скамейке.
— Только не здесь. Неужто ты забыл, что вон там, напротив, мы когда-то расстались?
— Ну и что? Расстались ведь не окончательно.
— Окончательно. И ты это прекрасно понимаешь.
«Мы же снова вместе!» — можно бы возразить ей, но это сразу увело бы разговор в опасном направлении. И мы молча покидаем место, рождающее печальные воспоминания, трогательно воспетое в старых шлягерах, и идем дальше, к аллеям, менее способным вызывать душевные бури.
— Можно тут сесть, — предлагает Маргарита.
Скамейка в самом деле свободная, скорее всего потому, что ярко освещена белым конусом люминесцента. Напротив, в тени, куда оживленнее. Две парочки, по-братски разделив скамейку, пылко обнимаются в разных ее концах. У нас нет намерения обниматься, и мы невозмутимо располагаемся в белом сиянии. Нам не хватает только заключить друг друга в объятия.
— Знаешь, — нарушает молчание Маргарита, — ты оказался прав, когда говорил, что вместо того, чтобы вздыхать по несбывшемуся, лучше думать о том хорошем, что тебя ждет впереди.
— Ты находишь? — недоверчиво спрашиваю я, так как по опыту знаю, что комплимент с ее стороны далеко не всегда комплимент.
— Да. И хорошее пришло.
— В каком виде?
— В виде пятидесятилетнего мужчины, хорошо сохранившегося, достаточно серьезного и с отличным служебным положением. Короче говоря, это мой начальник.
— Я рад за тебя, — неуверенно произношу в ответ. "— Вчера он что-то прихворнул и позвонил, чтобы я привезла ему домой какие-то бумаги. Прислал за мной машину, встретил меня у входа в знатном темно-синем халате, ввел в уютный холл и вместо того, чтобы забрать привезенные бумаги, предложил ликер и кофе.
«В сущности, я еще не на смертном одре, — признается он, — и спокойно мог бы сам подъехать в управление, но позволил себе пригласить вас сюда, так как у меня есть желание сказать вам два слова, которые, боюсь, прозвучали бы довольно нелепо в обстановке служебного кабинета».
Я, конечно, сразу смекнула, что это за слова, так как не раз ловила на себе его красноречивые взгляды, но это никак не могло остудить благостное тепло сюрприза. Любовное признание всегда приятнее кофе с ликером, особенно если ты уже достиг определенного возраста.
— Для женщины вроде тебя тридцать три года не возраст.
— Благодарю... Но вернемся к хорошему. Итак, относительно смысла «двух слов» я не ошиблась. Шеф начал с того, что я давно произвела на него впечатление, но он не из тех, которые используют свое служебное положение для личных приобретений, к тому же он всячески воздерживался от более серьезных шагов из-за взрослой дочки, которая живет при нем, хотя он развелся с женой, и которая, вероятно, болезненно восприняла бы его вступление в брак. Но вот только вчера она, его единственная дочь, сама выказала намерение вступить в брак, и это открыло перед ним возможность решать вопрос о его собственном браке. Таким образом, не соглашусь ли я участвовать в этом начинании в качестве его партнера. Вообще слово «брак» повторялось очень часто, а ведь, чего греха таить, оно звучит как самая приятная музыка почти для каждой женщины.
— Тебе лучше знать, — уклончиво бросаю я.
— Я, естественно, ответила, что очень польщена, только это, как и любое другое серьезное начинание, нужно серьезно обдумать, и что в любом случае обдумывание не может не коснуться и такого пустячного факта, как двое моих детей.
«Но ведь о них, насколько мне известно, заботится ваша тетя...» — замечает мой шеф, давая своей фразой понять, что, по существу, с обдумыванием он уже успешно справился сам, опираясь при этом на проверенную информацию.
«Да, но тем не менее они должны жить со мной».
«Это действительно проблема, — признает шеф. — Но, мне кажется, не стоит это дело чрезмерно драматизировать. Наиболее правильно было бы на первое время оставить все так, как было до сих пор. Я похлопочу, чтобы за вами сохранили вашу нынешнюю квартиру, чтобы ею могли пользоваться ваши тетя и дети, а вы, пока будет найдено радикальное решение, сможете жить и со мной и с ними».
«А как вы считаете, долго может длиться эта двойственная ситуация?» — рискнула я спросить.
«Боюсь, что нет, — засмеялся он. — Я человек привычек, но в конце концов проявляю уступчивость. И вообще, если "мы решим основной вопрос, вопрос брака, я уверен, что мы найдем приемлемое решение и всех прочих вопросов».
Маргарита смотрит в мою сторону и говорит:
— Уступчивый человек, не правда ли?
— Если бы он был уступчивым, едва ли он стал бы разводиться с первой женой.
— Нет. Дело не в этом. Насколько я знаю, его первая жена была красавица с несносным характером.
— Возможно. А чем он еще отличается, кроме уступчивости?
— Я же тебе говорила: хорошо сохранился, серьезный, с отличным служебным положением. К этому можно добавить: воспитан, трудолюбив, я бы сказала, человек, для которого ничего, кроме работы, не существует.
— И как зовут это совершенство?
— Раев.
— Мир тесен! — вздыхаю я.
— Ты с ним знаком?
— Не лично, только слышал про него. Шутки шутками, но он действительно серьезный человек. Поздравляю!
— Мне думается, что ты слишком торопишься со своими поздравлениями, — тихо говорит Маргарита. -Словом, я вовсе не собираюсь выходить за него замуж. Решила и в этот раз махнуть рукой на «хорошее».
— Почему?
— Да по двум причинам. Во-первых, ничего хорошего я в нем не нахожу.
— Тебе и в самом деле трудно угодить.
— Не такая уж я трудная. Но в данном случае нетрудно предвидеть, чем все это кончится. Серьезный человек, он до того углубился в работу, что не заметил, как прошли годы. А теперь наконец опомнился и возжаждал женщину. Эта жажда, почти болезненная у людей его возраста, сочетается со страхом перед невозвратимостью. Но, как водится, жажда быстро утолится, пройдет, и, придя домой после работы, он будет читать газеты в моем присутствии, или вносить свою лепту в общее молчание, или проверять хозяйственные расходы, или спрашивать меня с мрачной подозрительностью, чем я занималась в течение получаса между посещением парикмахерской и прибытием домой.
— Нет, тебе и в самом деле трудно угодить, — повторяю я. — По всей видимости, твой избранник будет какой-то невозможный человек.
— Вот именно, — кивает Маргарита. — Невозможный человек. Совершенно невозможный. Вроде тебя. — И добавляет: — Нам пора.
Ненавистное сверло продолжает вгрызаться в мою голову. Замрет и снова вгрызается еще глубже в мою несчастную голову. Дотягиваюсь спросонок до телефонной трубки, но слышу лишь длинные гудки. Только после этого соображаю, что звонок идет от двери.
— Что?.. Что там опять?.. — сонно спрашивает лежащая рядом Маргарита.
— Все в порядке, дорогая. Спи спокойно.
— Спокойно?.. С тобой уснешь... — бормочет женщина и переворачивается на другой бок.
Звонок продолжает настаивать на своем, и я быстро натягиваю брюки. Направляясь к двери, бросаю взгляд на часы: семь. Семь утра в воскресенье. Не иначе кто-нибудь из оперативной группы по спешному делу.
Оказывается, это Боян.
— Я же тебя предупреждал, чтобы ты сюда не приходил, — сухо упрекаю парня, давая ему пройти.
— Что делать, так получилось. По пути сюда я был достаточно осторожен, — заверяет взволнованный юноша.
— Тихонько! — шепчу я, когда мы проходим мимо спальни, где лежит женщина, которая чуть было не стала тещей моему гостю.
Наконец мы в кухне, где необязательно говорить шепотом, и Боян патетически восклицает:
— Все пропало! — И валится на стул.
— Хорошо, — говорю я, хотя, вполне очевидно, хорошего мало. — Успокойся и расскажи толком, что случилось.
— Все пропало! — повторяет парень.
— Возможно. Но если даже все пропало, какая-то надежда все-таки есть. — Но, так как он молчит, я добавляю: — А я уже собрался было поздравить тебя с вступлением в брак.
— И с браком теперь покончено, — мрачно сообщает гость.
— С браками так быстро не кончают, — скептически вставляю я. — Теперь давай рассказывай о другом.
— А, и то и другое полетело к чертовой бабушке по той же причине.
— А именно?
— Вчера, как обычно, мы встретились с Анной... И по случаю субботы, как обычно, я решил заночевать у нее -надо же было выполнять задачу. Выходим мы из «Болгарии», и Анна выкидывает очередной фортель:
«Сейчас мы заглянем в «Софию», к моей шайке. Вечером мы едем в Боровец и вернемся только в понедельник утром. Каково?»
«Чудесно, — говорю, — слов нед, но сегодня я не могу, потому что в понедельник у меня экзамен и завтра я весь день должен буду читать».
«Глупости, — взбеленилась Анна. — Раз ты до сих пор не подготовился, то завтрашний день тебя не спасет. Не валяй дурака и не вздумай испортить мне праздник».
«Очень жаль, но я не могу, — говорю. — Если я завтра не сумею поднаверстать, значит, хана».
«Ну и пусть! Мир от этого не перевернется».
«У меня отнимут стипендию».
«Значит, стипендия для тебя важнее всего? — еще больше завелась она. — Важнее нашей дружбы, важнее меня?»
«Вот еще, — говорю. — Сейчас начнем сравнивать хлеб с любовью!»
«Нет, ты просто ищешь предлог! — кричит она. — Небось договорился с той толстухой!»
«Перестань молоть вздор, — говорю. — Будь немножко умнее. Если тебе так захотелось в Боровец, поезжай без меня. А если предпочитаешь вдвоем, подожди, пока я сдам экзамен».
«Куда и как мы поедем вдвоем? — не перестает злиться эта сумасбродка. — В какую-нибудь пастушью хижину? Да еще в переполненном автобусе? Ребята нашли машины, подготовили виллу, и все это ради меня, а теперь, извольте радоваться, я должна в последний момент отказаться из-за того, что ему какая-то блажь пришла в голову!»
«Не отказывайся. Езжай. Меня это нисколько не заденет», — говорю я, еле сдерживая себя, чтобы не дать ей по морде.
«И поеду! Только имей в виду, больше ты меня не увидишь!»
И зашагала по бульвару, но, конечно, небыстро, чтобы я мог ее догнать. А я и не подумал кидаться ей вдогонку. Догадавшись об этом, она совсем замедлила шаги, потом обернулась ко мне и говорит:
«Буду тебя ждать в «Софии» до шести. Если к тому времени не придешь, то больше вообще не приходи никогда!»
И ушла. В этот раз окончательно. Что я мог поделать?
— Хорошо, продолжай, — говорю.
— Вечером к одиннадцати часам я все же проник на виллу, и, сами понимаете, это было не так просто, потому что, вдобавок ко всему, довольно долго Пепо держал меня за хвост, еле вывернулся. На вилле было темно, так что я без особого труда добрался до балкончика и залез в мансарду. Задвинул, как всегда, штору, зажег карманный фонарик и подхожу к столу, но в этот момент вспыхивает свет, не моего фонарика, нет, на потолке, и передо мной стоит Анна. Она вошла так тихо и повернула выключатель настолько неожиданно, что я, признаться, похолодел. Инстинктивно шарахнувшись назад, сталкиваю на пол скульптуру, будь она проклята, гипсовый бюст Сократа или кого другого, который пылился на этажерке. Бюст загремел на пол, но, к счастью, не разбился, а Анна шепчет мне в бешенстве:
«Разбудишь отца! Хоть его пощади!»
«Я думал, ты уехала», — говорю ей, как будто между нами ничего не случилось.
«А я думала, что ты готовишься к экзаменам, — парирует она. — Настолько, я вижу, печешься о своем хлебе, что уже начал шарить по чужим домам».
Проглотив и эту пилюлю, я только спросил:
«Как мне теперь уйти? По лестнице или через окно?»
«Как пришел, так и уходи, — бросает она в ответ. — Лестница у нас для порядочных людей!»
И хлопнула дверью. Возвратившись в город, я пошел, как всегда, по улице Евлоги Георгиева, отпер почтовый ящик Касабовой, положил в него ту кассету, что вы мне дали, и нашел там новую упаковку. Направляюсь домой. Едва повернув за угол, вижу, бредет мне навстречу Пепо. Он, как вы уже слышали, не дурак. Дав маху один раз, решил, видимо, что самое верное — подкараулить меня возле моего дома, и не ошибся. Застигнутый врасплох с пакетом в руках, я кинулся наутек, он за мной, и мне пришлось, улепетывая, обогнуть весь квартал, чтобы оторваться от него и юркнуть в подъезд. Мне это удалось только благодаря тому, что в этот день за мною шпионил Пепо, а будь на его месте длинноногий Апостол, мне бы от него ни за что не уйти. — Боян замолкает и, виновато поглядев на меня, опускает глаза. — В общем, все пропало.
— Не вижу во -всем этом особой трагедии, — вставляю я. — Хотя ты, конечно, попал впросак. Теперь многое будет зависеть от того, как поведет себя твоя Анна.
— Она, конечно, все выболтает отцу, эта папенькина дочка.
— Не думаю. Ведь это ее слова: «Хоть отца пощади». Раз она от тебя этого требует, значит, уж сама наверняка будет его щадить. Кроме того, не исключено, что она так и не поняла, зачем ты забрался на мансарду.
— По-вашему, она заподозрила во мне простого воришку? — изумляется Боян. — Не рассчитывайте на это. Готов удавиться, что она это брякнула, чтобы меня оскорбить.
— Возможно. Во всяком случае, до тех пор, пока она не рассказала кому-нибудь об этой истории, можно особенно не волноваться.
— Вы настоящий оптимист. Я вам завидую, — произносит парень с некоторым облегчением.
— Никогда не считал себя оптимистом и тем более пессимистом. Я только стараюсь трезво оценивать обстановку, что и тебе советую. Если ты способен трезво оценивать вещи и находить верное решение, то почти во всех случаях приходишь к выводу, что положение не безвыходное. Не во всех, но почти во всех случаях. А это не так мало.
— И мой отец был того же мнения? — неожиданно спрашивает Боян.
— Да, я этому у твоего отца научился, мой мальчик. Как и многому другому.
— Вы были вместе, когда его ранили в ногу?
— Вместе, как всегда.
— Где это случилось, на границе?
— Там где-то. Горстка бандитов, изрядно напакостив в тех краях, норовила убраться восвояси. Только мы их окружили, и они залегли в небольшой впадине на холме. Мы втроем: твой отец, Стефан и я — перекрывали им отход по одну сторону холма. Единственным нашим укрытием были жалкие акации, а те трое стреляли по нас сверху. Отец уже был серьезно ранен, Стефан тоже, и вообще все складывалось довольно скверно. Тут твой отец и говорит: «Надо как-то перебежать вон до того камня и оттуда швырнуть в их гнездо одну-две лимонки». Он говорил в неопределенном лице, но слова его относились ко мне, потому что отца твоего к тому времени уже шибануло по ноге, а Стефана до того скверно тюкнула пуля, что его дела и вовсе были плохи. И я перебежал и всадил им туда две гранаты. Меня при этом ранило в руку. К приходу подкрепления все уже кончилось. Стефан так и не доехал до места, а отец твой с той поры малость приволакивал ногу.
Парень молча слушает, но едва ли он в состоянии вообразить картину, какую вижу я перед глазами, произнося одну за другой сухие, бесцветные фразы. Жалкая рощица, невысокие жухлые акации — остаток былых насаждений, которыми люди пытались укрепить склоны холма; по обе стороны от меня лежат эти двое, окровавленные, с бледными потными лицами; поднимающаяся передо мной скалистая спина холма пустынна и страшна под бесцветным знойным небом, сухие выстрелы автоматов, тонкий зловещий свист пуль, и мой собственный хриплый голос где-то внутри меня: «Ну, Эмиль, теперь твой черед, мой мальчик!» — и опять страшный холм, теперь какой-то смутный и призрачный, потому что я уже бегу, согнувшись вдвое, туда, к скалистой вершине, где затаились те.
— Не знаю почему, но я все чаще ловлю себя на том, что думаю об отце, — звучит рядом со мной голос Бояна.
«Думай, — говорю про себя. — Кому-то и о нем стоит думать».
Понедельник. Солнце начинает припекать все раньше. Так что одно удовольствие работать в комнате вроде нашей, чье окно всегда в тени и всегда гостеприимно распахнуто для прохлады, струящейся с внутреннего двора и слегка колеблющей штору.
Мы только что вернулись от шефа после очередного оперативного совещания, и я подхожу к окну, чтобы немного подышать свежим воздухом и поглядеть на привычную картину: бетонный двор, выстроившиеся в ряд служебные машины, шоферы, собравшиеся поговорить о том о сем, часовой у подворотни, пять рядов окон противоположного здания, отражающие синеву и белые облака июньского неба. Замкнуто, тихо, изолированно, как в больнице.
Борислав нервничает, сидя за столом и вертя в руке пустой мундштук, и я уже предвижу его частичную капитуляцию, обычно начинающуюся с возгласа «Дай сигарету!», но тут раздается стук в дверь и входит лейтенант.
— В проходной ждет Ангелов.
— Раз ждет, давай его сюда.
Лейтенант исчезает, и в комнате слышится знакомая фраза:
— Дай сигарету... прежде чем я испарюсь...
— Испаряться тебе необязательно, — отвечаю я, бросая сигареты.
Несколько позже входит Боян и, догадываясь, чем я его встречу, спешит объясниться:
— Я знаю, мне не следовало приходить, но что я мог поделать, опять дал маху.
— Познакомься с Бориславом, другом твоего отца. И выкладывай, что случилось.
Они обмениваются рукопожатиями, и парень сообщает:
— У меня стащили морфий.
— Кто стащил?
— Апостол.
— Как же он мог, в квартиру залез?
— В этом не было надобности. Утром, перед тем как уйти из дому, я долго соображал, где бы мне спрятать упаковку, чтобы она... — Боян косится на Борислава, потом глядит на меня и, поймав мой едва заметный кивок, продолжает: — ...чтобы она не попалась на глаза матери, потому что она без конца шурует по всему дому. Вы тогда меня предупредили, как бы вместо морфия мне не подбросили чего-нибудь другого, я теперь с ужасом думаю о том, что мог стать причиной смерти собственной матери, и не знаю, может, тут сказалась моя мнительность, но, когда я стал разглядывать последнюю упаковку, мне показалось, что ее уже кто-то распечатывал, а потом снова запечатал, — словом, она мне показалась подозрительной, потому-то я и стал ломать голову над тем, где бы ее ненадежней спрятать... — Возбужденный случившимся, он говорит быстро и, остановившись, чтобы перевести дыхание, продолжает: — ...И тут я вспомнил про почтовый ящик Касабовой. Лучше и не придумаешь. Ключ от ящика есть только у меня. Схватив упаковку, я спускаюсь по лестнице, а внизу навстречу мне Апостол. Я даже не успел опомниться. Он тут же увидел упаковку и кричит мне издали:
«Солидная партия? Импортный, да? Вот это вещь...»
«Пошел ты к черту», — говорю в ответ, он как будто и не слышит.
«Целую неделю тебя караулим, предатель паршивый, и выходит, не зря. Надо бы с тобой разделаться. Будь на моем месте Пепо, он бы не стал церемониться, мигом устроил бы тебе кровопускание, но Апостолу неудобно пачкать руки. Положи пакет на ступеньку и проваливай!»
«Это не мой пакет, — говорю. — Не морочь мне голову».
Тут он молча достает тот нож, который с пружиной, нажимает на рычаг, и лезвие выскакивает наружу.
«Делай, что велят, — говорит. — Иначе я познакомлю тебя с этой игрушкой».
«Ты что, рехнулся?» — говорю ему.
А он: «Это тебе так кажется, а я считаю, что ты рехнулся. Разве не знаешь, что за приличную партию Апостол готов променять троих таких вот, как ты».
Тут он стал медленно, шаг за шагом, приближаться ко мне. Чтобы отнять у него нож, я кидаюсь на него, но, сумев увернуться, он ставит мне подножку. Я так и распластался на кафельной мозаике пола. Не дав мне опомниться, Апостол хватает коробку с ампулами — и ходу.
«Балда, это же яд, а не морфий! Яд, ты слышишь, дубина эдакая!» — кричу я ему вслед, а он ни в какую. Апостола этим не прошибешь.
— Хорошо, Боян, примем меры. Еще что скажешь?
— Больше ничего. Об Анне ни слуху ни духу.
В этот момент в дверях снова появляется лейтенант. — Внизу, в проходной, ждет Анна Раева. Просит отвести ее к тому, кто по секретным делам, — докладывает с усмешкой офицер.
— Веди ее сюда. Мы как раз по этим делам, — говорю я. И, обернувшись к Бояну, добавляю: — Не успел ты сказать про нее, а она тут как тут. Ну давай, уходи быстренько. Борислав тебя проводит.
До сих пор я видел эту девушку только на фотографии. Теперь, когда Анна появляется в дверях, я убеждаюсь, что она производит очень приятное впечатление: стройненькая, красивое светлое лицо, красивые светлые глаза; весь ее облик таит что-то детское.
— Подойдите поближе, — обращаюсь я к ней. — Что вы там стоите, как провинившаяся школьница.
Она подходит к столу и кладет пропуск.
— Анна Раева, — читаю вслух. — По какому вопросу?
— Я сама не знаю, по какому, но боюсь, что, может, это шпионаж, — отвечает она, стараясь держаться уверенно.
— В таком случае садитесь и рассказывайте все по порядку.
Анна садится, кладет ногу на ногу, позаботившись о том, чтобы ее красивые ножки были оценены по достоинству. Настоящий ребенок, но уже довольно образованный.-
— Разрешите закурить?
— Если это вам поможет собраться с мыслями...
Я подношу ей сигареты и зажигалку. Она улыбается, чтобы показать, что даже в такой волнующий момент ее зубы не теряют своей прелести.
— Благодарю. Если бы вы знали, как мне дороги те два человека, которых это касается, вам бы стало понятно, какая сумятица в моей голове.
После этого довольно толкового вступления она не менее вразумительно излагает уже знакомые мне события, чтобы я лишний раз убедился, насколько по-разному могут быть освещены одни и те же вещи различными людьми.
— ...Если он действительно залез туда ради денег, я была бы безумно счастлива, каким бы позором ни считалось воровство. Я знаю, Боян живет в нужде, хотя он и виду не подает, что у него один-единственный приличный костюм, что у него тяжело больна мать... Он такой гордый, что скорее украдет, чем согласится принять милостыню... Но я опасаюсь, что он туда забрался не ради денег... Он не из тех, чужого не возьмет...
— Зачем же он туда полез, как по-вашему? — спрашиваю я, незаметно бросив взгляд на часы.
— Я же вам сказала: шпионаж!
— Как то есть шпионаж?
— Очень просто: охота за секретными сведениями! Дело в том, что мой отец все время приносит домой разные секретные бумаги, он их запирает в столе и никого в эту комнату не пускает.
— А почему вы не рассказали отцу?
— Зачем? Чтобы его хватил удар? Он так дорожит своей работой, что для него больше ничего не существует. Эта загадочная история может его убить. К тому же у меня нет никакой уверенности, что мои подозрения основательны.
— А почему бы вам не расспросить вашего Бояна? Почему бы вам не поговорить с ним спокойно и откровенно? Если он скажет правду — хорошо, а если начнет врать, вы не ребенок, сразу догадаетесь, что он врет.
Явно польщенная тем, что я так высоко ценю ее проницательность, девушка театрально отводит в сторону свою нежную руку, держащую сигарету, и заявляет:
— Потому что я на него зла. Вчера весь день на него злилась. А сегодня с самого утра ищу его и не могу напасть на след. Даже познакомилась с одной уродиной, с которой он дружил до недавнего времени. Я и раньше знала одну такую, правда, только по виду — Лили, или как там ее зовут. А сегодня утром столкнулась в «Ялте» с другой такой же птицей — с Марго.
— И что же вы от нее узнали?
— Официантка мне сказала, что она из компании Бояна. Я к ней, спрашиваю вполне по-человечески:
«Вы из компании Бояна?»
А она: «С каких пор компания Апостола стала компанией Бояна?»
«Я хочу сказать, что ищу Бояна», — поясняю ей вполне человеческим языком.
А она: «Что ж, ищите себе, я вам не справочное бюро! И вообще, если вы не хотите испариться, то садитесь, нечего торчать у меня над головой».
Я сажусь, не обращая внимания на ее грубость, и снова объясняю ей:
«Я слышала, будто они тут собираются».
А она: «Собирались, было время. Потом, из-за здешней перенаселенности, перебрались в «Молочный», а потом и там стало невпроворот, и теперь в «Ягоде» или «Малине», у черта на куличках — ни город, ни село».
Потом стала меня разглядывать, будто манекен, стоящий на витрине, и спрашивает:
«Зачем вам Боян? Снадобье понадобилось, да?»
«А что это такое?» — спрашиваю вполне по-человечески.
«Ясно, — говорит она. — Как только узнаете, о каком снадобье идет речь, вам без него не обойтись. Но вы не робейте. Я буду наведываться в психиатричку, приносить вам сигареты».
Я хотела у нее еще что-то спросить, а она: «Ну-ка брысь, голова разболелась от вас! — говорит. — Я рада, что забыла всю эту шушеру, а вы... Брысь! Вам сказано: «Ягода» или «Малина», а может, еще какие фрукты, где-то там, на городской окраине... А если окажетесь в психиатричке, черкните пару слов. Может, проведаю...»
Прервав свой рассказ, Анна вопросительно смотрит мне в глаза.
— Вы можете себе представить? Настоящая грубиянка. А эта Лили чего стоит! Как подумаю, что Боян с нею водился...
Однако, вспомнив, что она зла на Бояна, Анна выдает новый постскриптум:
— Впрочем, это меня нисколько не интересует. Пускай делает что хочет.
Я спешу взять слово, пока не последовал новый постскриптум:
— Вы хорошо сделали, что пришли ко мне. А еще лучше сделаете, если тут же забудете всю эту историю. И никому ни слова!
— Никому ни слова! — подтверждает Анна, вставая и клятвенно выбрасывая вперед руку.
Подписав пропуск, я вручаю его Анне, и она уходит, но, вспомнив о чем-то, снова поворачивается ко мне.
— А как мне быть, если я все же выслежу шпиона?
— Уж прямо шпион... — добродушно возражаю я. -Насколько я знаю, он парень неплохой.
— Неплохой?... Вы с ним знакомы?.. — удивляется Анна.
— Он парень неплохой, уверяю вас. Конечно, если у вас есть личные причины злиться на него, дело ваше.
И я спешу скорее выпроводить ее, пока она не пустилась в расспросы.
А между тем Борислав, у которого неизвестно почему до сих пор киснет Боян, запросил справку о местонахождении шайки наркоманов.
— Были в «Молочном баре», но уже ушли. Я дал указание отыскать их и доложить, — информирует он меня. — В последние дни, как тебе известно, мы ими не занимаемся.
— И без них скучать не приходится, — соглашаюсь я. — Но после сегодняшней истории с этой упаковкой у меня что-то неспокойно на душе. Боюсь, как бы они чего не натворили.
— Ты полагаешь, что и тем уже дали знать?
— Трудно сказать. Чем черт не шутит.
К обеду сообщили, что компания в «Ягоде».
— Направить туда людей Драганова или нам самим подскочить? — советуюсь я с Бориславом.
— К чему эта канитель? Давай возьмем с собой патрульную машину, и поехали.
Так и порешили. Бояна прямо-таки распирало от удовольствия, когда ему сказали, что и он может отправиться с нами в этот рейд.
Когда мы подъехали к «Ягоде», в нашу «Волгу» залезает человек, который вел наблюдение, и информирует:
— Подались на какой-то старой колымаге в сторону Княжева. Минут десять прошло.
Велю шоферу на всех парах мчать в том же направлении и продолжаю выслушивать доклад нашего наблюдателя:
— Они пробыли тут от силы четверть часа. Апостол все ругал Пепо за то, что тот не сумел обеспечить машину, тогда как сам он напал на целый склад снадобья. Тем временем в кафе заходит какая-то девчонка, прежде я ее не видал. Апостол говорит Розе, что это новая зазноба Бояна. «Отняли у него морфий, сейчас и девушку отнимем», — добавляет он. Роза приглашает ее к столу, сказав при этом, что они только что виделись с Бояном. В этот момент у входа появляется Пепо со старым драндулетом, и они начинают рассаживаться в нем. Перед тем как тронуться машине, Роза объясняет Анне, что они едут в Княжево и что там в лесу их ждет Боян. «Нынче такой праздник будет, закачаешься!»
Рассказ то и дело прерывается от воя сирены, которую шофер включает, чтобы обеспечить нам свободный проезд. Мы летим с предельной скоростью, и нам бы уже пора догнать старую колымагу, несмотря на то что она выехала десятью минутами раньше.
— Или их драндулет движется с несвойственной ему скоростью, или они поехали другой дорогой, — бормочет шофер.
— Может быть, нам есть смысл остановиться да порасспросить, ничего, что потеряем минуту-другую, — предлагает Борислав.
Совет запоздалый, но не совсем. Мы останавливаемся при въезде.в Княжево, и милиционер, регулирующий Движение, сообщает, что несколько минут назад колымага проследовала дальше. Трогаемся, но теперь сирена почти не помогает, движение настолько затруднено, что порой мы почти останавливаемся.
При выезде из Княжева снова наводим справки.
— Вон там остановилась такая машина, — сообщает милиционер, указывая на чернеющий проселок вдоль реки.
Минуту спустя две наши машины подкатывают вплотную к оставленной колымаге, и мы уже глазеем из кустарника на резвящуюся в сотне метров от нас компанию молодых туристов во главе с долговязым Апостолом.
На беду, Апостол тоже сумел нас разглядеть. Не случайно он так лихорадочно наполняет шприц и, боясь, что у него отнимут драгоценную дозу, быстро и ловко вонзает в руку иглу, даже не засучив рукава. Нас теперь разделяют считанные шаги, и мы отчетливо видим этот патетический жест; видим, как исказилось длинное худое лицо молодого человека, как он опускается на траву и, неудобно подвернув ноги, конвульсивно вздрагивает.
Боян устремляется к Анне, грубым движением выбивает из ее руки шприц и, видимо не в состоянии остановиться, снова замахивается, на сей раз для того, чтобы влепить ей пощечину.
Роза, Пепо и Лили в полной растерянности, не знают, бежать им или сложить оружие. Все так же не церемонясь, Боян хватает Анну за плечо и тащит ее к шоссе.
Проводив их взглядом, я потерял всего лишь несколько секунд. И эти секунды оказались роковыми. Повернувшись, я вижу, как Лили, осатанело наблюдавшая за Бояном, внезапно повторяет жест Апостола.
На какое-то мгновение она как бы поднялась на цыпочках, стала выше и стройнее, могло показаться, что она жаждет избавиться от мучительных судорог, раздирающих ее тучное тело. Наконец она опускается на колени и зарывается лицом в траву. А где-то позади меня все еще слышится нервное всхлипывание Анны.
— Данные анализа: яд мгновенного действия.
— Опоздай мы еще хотя бы на несколько секунд, и все остальные сыграли бы в ящик, — рассуждает Борислав.
— Если бы мы чуточку поторопились, то, может быть, и эти остались бы живы, — говорю я.
— Пожалуй. Но тебе не кажется, что тут налицо некая фатальность? Я имею в виду не этого беднягу, долговязого, а девушку. Это же чистой воды самоубийство. Отними у нее шприц, она тут же бросилась бы под трамвай.
— Да-а-а!.. — отвечаю ничего не значащим восклицанием. — Родителям сообщили?
— Отцу Апостола дали знать, а отец Лили в командировке, — поясняет лейтенант. — Послали «молнию». Трупы нам больше не нужны. Похороны завтра утром.
— Ладно, — киваю. — Ты свободен.
Лейтенант удалился, и Борислав обращается ко мне:
— Неужели этот Томас выйдет сухим из воды и не получит по заслугам? Это же надо, так губить людей... Не говоря уже об остальном...
— Надеюсь, ему так или иначе не уйти от расплаты. А пока нам предстоит закончить нашу последнюю миссию, самую деликатную.
Раев. Еще один человек, которого я до сих пор знаю только по фотографии. Он весьма строен и хорошо сохранился, у него интеллигентное лицо. Сосредоточенность, тронутые сединой волосы, очки в массивной темной оправе делают его похожим на ученого.
Он встречает меня у входа, подает мне худую энергичную руку и ведет в холл.
— Впрочем, если желательно, чтобы мы поговорили наедине, то нам лучше подняться в мой кабинет. Там не слишком уютно, зато никто нас не станет беспокоить.
— Хорошо, пойдем в кабинет.
И вот мы в мансарде. Эту комнату я тоже знаю только по снимку. В нишах, образованных стропилами, стеллажи с книгами. Небольшой письменный стол тоже завален книгами. За ним этажерка, и она полным-полна книг, а венчает ее бюст Сократа, совершенно целехонький, если не считать небольшой ссадины на носу.
Стеклянная дверь ведет на балкончик, с которого я окидываю взглядом сад и обнаруживаю внизу двух молодых людей, гораздо более знакомых мне, чем Раев, — Анну и Бояна. Они о чем-то беседуют, хотя их беседу едва ли можно назвать дружеской, потому что чуть ли не каждое свое слово Боян подчеркивает коротким сердитым жестом, Анна же повернулась к нему спиной и слушает с хмурым видом.
Хозяин устраивается за письменным столом, а я сажусь на стул у приоткрытого окна.
— Тут можно курить? — спрашиваю я, проникшись уважением к этому миру книг.
— Разумеется. Но сам я не курю, — отвечает Раев и ставит на край стола жалкое подобие пепельницы.
Пока я закуриваю, Раев незаметно бросает взгляд на свои наручные часы.
— Половина шестого, — услужливо объявляю ему. — Надеюсь, я не отниму у вас много времени.
— Ради Бога, не беспокойтесь. Мне, верно, предстоит одна встреча, но еще не скоро — в семь.
— Я пришел для того, чтобы поставить вас в известность относительно одной операции, которую мы до сих пор держали в секрете. Операция эта уже закончена. Теперь, вероятно, начнутся следствие и судебное разбирательство, которые неизбежно коснутся вашей служебной деятельности.
Тут я без лишних подробностей излагаю ему историю, в которую был вовлечен и он сам.
Выслушав меня внимательно, Раев говорит:
— Я, конечно, полный профан в ваших делах, однако мне кажется, что, если бы меня вовремя предупредили, вам это не стоило бы таких усилий.
— Был такой соблазн, но мы в самом начале воздержались. Малейшая нервозность или паника с вашей стороны вызвали бы у противника тревогу. И потом, мы не видели смысла отвлекать вас от дела после того, как нам удалось устроить так, чтобы вместо подлинных документов они получали фиктивные.
— Может быть, вы правы, — кивает Раев. — Вам лучше знать. В конце концов, раз все закончилось благополучно...
— Жаловаться не приходится. Только успешный исход операции не исключает вашей личной ответственности. Вы проявили невероятное легкомыслие...
— Тем, что приносил домой эти документы? Но послушайте, я это делаю в течение стольких лет, и никогда не было никаких неприятностей; к тому же я это делаю не по легкомыслию, как вы выразились, а, напротив, из чувства ответственности. — Он смотрит на меня сквозь очки без особого дружелюбия и добавляет: — Не знаю, сколько длится ваш рабочий день, что же касается моего, то могу вам сказать без хвастовства, что он продолжается порой до поздней ночи, и что эту дополнительную работу я выполняю добровольно, и делать ее дома я вынужден в силу необходимости.
— Я вовсе не намерен ставить под сомнение ваши деловые качества, — спешу его успокоить. — Вы прослыли исключительно подготовленным и трудолюбивым человеком. Тем не менее ваше легкомыслие налицо.
— Имейте в виду, — возражает Раев, — что эта комната всегда на замке и стол мой тоже заперт.
— Да, вот таким ключом! — прерываю я его и поднимаю вверх небольшой стандартный ключ, оказавшийся у меня в руке. — Его вам любой подмастерье сработает за пять минут. Но дело не только в этом. Вы смотрели сквозь пальцы на то, что происходит в вашем доме и даже в вашем кабинете, где хранили секретные бумаги.
— Не понимаю.
— Позавчера, в ночь с субботы на воскресенье, в этой комнате стоял довольно большой шум и даже вот этот гипсовый бюст с грохотом свалился на пол, а вы не потрудились встать и проверить, что тут происходит, хотя ваша спальня точно под этой комнатой.
Раев пожимает плечами.
— Какой мне смысл проверять то, что мне и так хорошо известно. Дочка моя бесится по ночам со своим дружком. Я вполне ясно слышал их голоса, так же как вы их сейчас слышите.
Сквозь приоткрытое окно до моего слуха действительно порой доносятся голоса молодых людей. Взглянув на них, я убеждаюсь, что перемирие в саду все еще не наступило.
— Вы сами себе противоречите, — говорю я. — С одной стороны, вы утверждаете, что эта комната всегда на замке, ас другой — получается, что в этой запертой на ключ комнате ваша дочь бесится со своим дружком.
— Наверное, я оставил ключ в дверях. Но помилуйте, если уж я и собственную дочь начну подозревать... Скверно то, что у меня нет времени заняться ею как следует, вот она и творит все, что в голову взбредет. Вероятно, мне придется найти ей вторую мать, коли первой не до нее.
— Мне известны эти ваши намерения, — тихо говорю я.
Раев впервые обнаруживает некоторое удивление:
— Вам и об этом известно?
— Да, — киваю я, — и о многом другом. Но не будем забегать вперед.
Выглянув в окно, я невольно обращаю внимание на то, что теперь Анна отчаянно жестикулирует, а Боян сердито повернулся к ней спиной. Затем, обращаясь к хозяину, продолжаю:
— Даже один этот пустяковый случай с бюстом Сократа уже вызывает определенные сомнения относительно вас. Однако нам нет нужды призывать в свидетели великого Сократа. Мы и без того достаточно хорошо информированы о вашей деятельности. Еще три года назад, во время вашей поездки на Запад, вы были завербованы иностранной разведкой, однако в рискованные дела вас не включали — в их глазах вы были слишком важной птицей, и только с приездом сюда одного честолюбивого дипломата, мистера Томаса, жаждавшего блеснуть любой ценой перед своим начальством, вы были включены в действие. Томас рисковал только вами, а не собой.
Хозяин слушает, стараясь не отводить глаз от моего лица и не выражать какую-либо озабоченность или тревогу.
— Справедливости ради следует признать, что даже Томас с его повадками азартного игрока сумел все организовать так, чтобы обеспечить вам максимальную безопасность. Вы приносите сюда, в этот кабинет, секретные бумаги, а другой в ваше отсутствие снимает их и передает дальше. Таким образом, если даже этот другой потерпит провал, вся ответственность падет на него, а вы выйдете сухим из воды, в худшем случае вам объявят выговор за вашу неосторожность. Верно?
— Нет, не верно, — спокойно возражает Раев. — Но мне не терпится до конца выслушать эту чудовищную гипотезу, которую только и способна породить ваша старая шпиономания.
— Никакой шпиономании нет, есть только факты. Смею вас уверить, что нам совершенно ни к чему искусственно увеличивать число предателей — чем их меньше, тем проще наша задача.
— Хорошо, хорошо, — примирительно кивает хозяин. — Только вот вы упоминаете о фактах, а назвать их не хотите.
— Мне кажется, что после того, как дело зашло так Далеко, вам было бы разумнее самому выложить факты.
— Их просто не существует, — заявляет со спокойной Уверенностью Раев. — А что касается фантастических бредней, то это скорее по вашей части, не по моей.
— Факты есть. И раз вы настаиваете, я могу указать на Некоторые из них. Прежде всего, на протяжении примерно трех месяцев вы под разными предлогами извлекли из сейфов тридцать четыре папки со служебными документами совершенно секретного характера, касающимися особо важных сторон деятельности СЭВ. Из этих тридцати четырех дел, по существу, только восемь имели какое-то отношение к вашей работе в этот период. Зачем же вам понадобилось приносить сюда остальные двадцать шесть папок? Для самообразования?
— Затем, что я обязан быть в курсе всего...
— Затем, что Томасу хочется быть в курсе всего, — поправляю его.
— Это ваше мнение, к тому же ничем не подкрепленное.
— Это не только мое мнение. Вам стоит лишь немного подумать, и вы согласитесь. Неужели вы, ясно представляя себе правила секретности уже в силу самой специфики работы, могли всерьез поверить, что вам позволили бы вынести весь этот секретный материал, если бы мы не решили проверить, что за этим кроется? Если бы вы хоть немного призадумались, вам бы показалась подозрительной* уже та легкость, с которой вы на протяжении трех месяцев получали эти материалы. Но вы были настолько убеждены в непоколебимости своей безупречной репутации, что даже в мыслях не допускали, чтобы кто-то мог вас заподозрить.
— Вашу гипотезу вы развиваете весьма логично, — признает хозяин. — Однако с прежним упорством отказываетесь подкрепить ее фактами. И это вполне объяснимо — никаких фактов у вас нет.
— Факты есть, — повторяю я. — То, о чем сейчас говорилось, и есть факты. Правда, они касаются лишь одной стороны дела. А теперь попробуем взглянуть на другую.
Но, прежде чем обращаться к другой стороне, я пытаюсь установить, что происходит в саду. Ничего особенного. Страсти не унимаются. «Девушка хлебнет горя с этим парнем», — заключаю про себя мимоходом и произношу вслух:
— Как я уже сказал, вы были завербованы три года назад, точнее, в конце мая, а еще точнее, в Женеве, куда вас послали делегатом на международную конференцию. Вас завербовали во время двух ваших встреч с человеком из определенной разведки, причем первую встречу вам устроил Стоян Станев, также находившийся тогда в Женеве по служебным делам.
— Это не факты, — продолжает упорствовать хозяин. — Это легенды.
— Станев подтвердит.
— Станев все способен подтвердить по вашей подсказке, но, к счастью, подтверждение еще не доказательство.
— Вы меня вынуждаете прибегать к тому, что совсем не в моем вкусе: к технике, — с досадой вздыхаю я.
При этих словах я достаю из кармана миниатюрный магнитофон и показываю его Раеву.
— Вместо предисловия: Станев, как вам известно, пользуется у ваших хозяев особым доверием. Трудно сказать, почему его нарекли Старым, но нельзя не согласиться, что это действительно старая лиса. Именно поэтому в отличие от вас он всегда допускал возможность внезапного провала. И рассуждал следующим образом: «Что бы я мог предложить в качестве выкупа на случай, если меня сцапают?» И чтобы как-то попытаться спасти свою шкуру, он припрятал у себя информацию, которая, как это ни странно, затрагивает и вас лично. Я не склонен думать, что это приданое способно спасти Станева от самого тяжкого наказания, однако вас оно в любом случае не пощадит.
Подбрасывая в руке крохотный магнитофон, я спрашиваю:
— Угодно послушать?
— Почему бы и нет? У меня еще есть время...
— До встречи? Вы все еще верите, что ваша встреча состоится? — бормочу я, включая магнитофон.
И вот в мансарде звучит разговор на хорошем и на не Столь уж хорошем западном языке, и если первый Голос нам совершенно незнаком, то второй определенно принадлежит Раеву. Из множества любопытных реплик можно наудачу процитировать следующее:
Незнакомец: Нам известно, что вы сумели добиться довольно высокого поста... И все-таки этот пост весьма скромен, если иметь в виду ваши способности... Но на большее вам рассчитывать не приходится... Вы находитесь где-то на середине служебной иерархии, и теперь вам придется буксовать на одном и том же месте до самой пенсии...
Раев: Вы правы. Но я с этим уже примирился.
Незнакомец: Потому что у вас не было выбора. А теперь мы вам предлагаем такую возможность.
Раев: Выбирать можно, по крайней мере, между двумя вещами. А пока что в наличии имеется только одно: мое положение в Болгарии, где у меня есть квартира с удобствами, хороший пост, высокий оклад, служебная машина, покой...
Незнакомец: Все это так мизерно и стоило вам неимоверных усилий. Ваши дни проходят в одной работе, вы, похоже, совершенно забыли, что в жизни есть и удовольствия и развлечения... Вы читаете газеты и знаете, каков приток специалистов в нашу страну. Нас склонны винить, что мы покупаем специалистов. Мы их не покупаем, они сами к нам приходят, потому что у нас они получают огромное жалованье, роскошное жилище, пользуются уважением... А специалисту вашего ранга полагается еще больше...
Раев: Вы ждете от меня не только специальных знаний, но и чего-то другого... что сопряжено с большим риском...
Незнакомец: Мы постараемся, чтобы вы ничем не рисковали. В одном из здешних банков будет открыт счет на ваше имя... И когда, справившись со своей задачей, вы придете к нам...»
И так далее, и так далее. Жалкий, омерзительный торг, как будто продается старая машина, а не родина.
— Может быть, по-вашему, и это еще не факты? — спрашиваю я, останавливая аппарат.
— Спорные, — вертит головой Раев. — Очень спорные. Магнитофонная запись, и ничего больше. Еще вопрос, мой ли это голос.
Но последняя реплика произнесена без внутреннего убеждения, и весь вид хозяина служит признаком того, что он готов капитулировать.
— Видите ли, я в достаточной мере разбираюсь в этих вещах и могу сказать, что выдвигаемое против вас обвинение до такой степени обосновано и документировано, что любой суд без колебаний вынесет приговор, которого вы заслуживаете. И если я сейчас здесь, то вовсе не для того, чтобы вырвать у вас признание, а чтобы решить, как нам быть с вашей дочерью. Как вы считаете, ваш арест очень тяжело на ней отразится?
— Он ее убьет! — восклицает хозяин, сбросив маску безразличия.
— Выходит, вы сами ее морально убьете... после того, как чуть было не убили физически.
— Это уже чудовищно! — кричит Раев.
— Не спорю, только кто в этом виноват? В последнюю неделю вы что-то заподозрили... видно, кто-то дал вам знать. Это еще предстоит установить. Во всяком случае, вы решили, что настало время бить тревогу. И при помощи соответствующей сигнализации уведомили Томаса, вполне отдавая себе отчет в том, какие меры будут предприняты, чтобы замести следы. Самые радикальные меры, чтобы не сказать иначе. В результате этого двое молодых людей уже мертвы, хотя такая же участь могла постигнуть и других. В том числе и вашу дочь...
— Но это же чудовищно!
— Еще бы! Ее спасли какие-то секунды. И вашей лично заслуги в этом нет.
Он молчит как в воду опущенный и, как видно, утратил всякую способность трезво мыслить. Тем не менее я спрашиваю его:
— Ну так как же нам поступить с вашей дочерью?
— Как хотите, — машет он рукой. — Наврите ей чего-нибудь... Пройдет время... Впрочем, я не уверен, чтоб она меня особенно любила... Что она вообще способна так любить...
Выглянув в окно, я устанавливаю, что те двое куда-то исчезли.
— Пойдемте, Раев.
Хозяин встает, снимает очки, вытирает носовым платком стекла и снова надевает их. После чего медленным, усталым шагом направляется к двери.
Внизу нас ждет служебная машина. Мы с ним садимся на заднее сиденье, и машина трогается. Проехав с километр, я неожиданно замечаю Бояна, одиноко шагающего по обочине шоссе.
— Останови, давай посадим пешехода, — говорю шоферу.
Боян не без удивления окидывает взглядом Раева и молча садится на переднее сиденье.
— Не получается, а? — многозначительно спрашиваю его через некоторое время.
— И не получится, —мрачно бросает он.
— Ты мне так и не сказала, чем закончилась эта история с Раевым, — говорю Маргарите во время ужина.
— Как это чем? Дала ему понять, что не собираюсь за него выходить.
— Дала понять?
— Отделалась уклончивым ответом. Он достаточно умен, чтобы не строить иллюзий.
— Умен, нет ли, но он уже не в состоянии строить иллюзий.
— Ты на что намекаешь?
— Твой начальник арестован. И дело весьма серьезное.
— Господи! Везет же мне на таких.
— С одним исключением.
— Как будто я их магнитом притягиваю, — тихо говорит она, не обращая внимания на мои слова.
— Демоническая ты женщина. До такой степени охмуряешь своих поклонников, что они кидаются в бездну преступности.
— Довольно издеваться, — защищается Маргарита. Потом снова размышляет вслух:
— Но зачем ему понадобилось жениться, раз он встрял в такое дело?
— Для маскировки, разумеется. Брак внушает доверие. Человек устраивается, значит, не намерен сниматься с якоря. Словом, неплохое прикрытие, если человек собирается навострить лыжи. И кроме того, почему бы не пожить с такой приятной партнершей? Так что ты напрасно опасалась взаимной неприязни. Для этого понадобилось бы время.
— Господи! Везет же мне на таких вот, — повторяет Маргарита. — А что теперь будет с дочкой?
— Уместный вопрос. Одно меня удивляет: почему в первую очередь его задают посторонние, а у самих родителей об этом голова не болит.
— А все-таки: что же будет с дочкой? Ведь она собиралась выходить замуж?
— Не знаю. Еще вчера на это можно было ответить утвердительно. А сегодня не знаю.
Что за напасть, всю ночь у меня в голове настоящий хаос. Маргарита давно уснула, я слышу в тишине ее тихое ровное дыхание и не перестаю думать об этих человеческих историях, о Лили и Бонне, о Раеве и его взбалмошной дочке и даже об этой Марго, которая все еще ждет своего Чарли, пропавшего безвозвратно, и об этом долговязом парне, чей труп сейчас покоится в морге. Мысль моя постепенно устремляется к другим людям и в другие места, к давно забытой Жаннет, может быть только сейчас пожаловавшей в какой-нибудь парижский бар с чисто служебной задачей; к Питеру Грооту, вероятно, уже вдрызг пьяному в этот поздний час; к Эдит, с которой больше так и не пришлось свидеться; к Сеймуру и Грейс, наверняка и теперь продолжающих сожительствовать при всей их взаимной ненависти; к приятельнице Моранди и к Доре Босх; к Лиде и даже к Фурману-младшему, которого я было принял за Фурмана-старшего. И когда я мысленно возвращаюсь к каждому в отдельности, то вроде бы все в порядке вещей, но стоит подумать, что все они существуют одновременно и что в данную минуту каждый из них погрузился в свои привычные занятия здесь, в Софии, в Париже, Амстердаме, Берлине, Копенгагене, Венеции, Нью-Йорке, в моей голове начинается полнейший, хаос. Это невыразимое чувство единовременности, странного хаоса, ощущение близости многоголосого зверинца, этого сумасшедшего дома.
— Да перестань ты ворочаться! — слышится вдруг сонный голос Маргариты. — Усни наконец!
Я переворачиваюсь на другой бок и говорю себе, что мне и в самом деле пора уснуть.
И совсем открываю глаза.
И конечно же вижу Любо.
Я не хочу сказать, что вижу его в буквальном смысле и что страдаю галлюцинациями, но мне кажется, что я всем своим существом ощущаю его присутствие здесь, в комнате, и слышу его тихий голос:
«А что же будет дальше с моим сыном, братец мой?»
«Дальше пускай сам об этом думает, — бормочу я. -Нельзя всю жизнь оберегать его, как хрупкое яичко».
«Тебе легко так рассуждать, у тебя нет сына», — звучит где-то во мне голос Любо.
«У меня нет сына? Ты мне своего повесил на шею, а еще болтаешь, что у меня нет сына. Твой сын — это мой сын. И давай проваливай, нечего тут рассусоливать».
Любо исчезает. Он всегда исчезает, получив свое.
— ...Так что с изобличением Раева круг и в самом деле замкнулся, мистер Томас, или, как сказал бы Старый, затянулась петля у вас на шее.
— У него, не у меня, — сухо уточняет Томас.
— Вы так считаете? Так тщательно подготовленная вами операция завершается грандиозным провалом, катастрофой. Катастрофой для всех ее участников, включая и вас.
— Стоит ли так обольщаться? — насмешливо посматривает на меня Томас. — Я ли готовил эту операцию или кто-то другой, это еще неизвестно. Вы не в состоянии доказать ни одного случая моей причастности к этой операции.
— А ваша связь со Старым?
— Я никогда в глаза его не видел.
— Но ведь он поддерживал контакт с вашим Бенетом через маникюршу.
— Я не Бенет.
— А эта загородная встреча там, под деревьями? Точнее говоря, вербовка того молодого человека?
— Мне незнаком тот молодой человек, я не обменялся с ним ни единым словом.
— Зато ваша секретарша Мэри успела обменяться с ним столькими словами.
— Я не Мэри. И, к вашему сведению, она давно отбыла на родину. Точнее, в психиатрическую больницу. Если вы считаете, что я обязан отвечать за поведение душевнобольных...
— Да, да. Я не сомневаюсь, что вы ее пустили в расход. Так же, как пустили в расход столько других людей: Чарли, проводника, Апостола, Лили, не говоря уже об остальных, которые чудом уцелели.
— Поименованные лица мне вообще незнакомы.
— Так ли? А я считаю, что некоторым из них вы лично давали инструкции. Например, Чарли.
— Можете вызвать его в качестве свидетеля.
— Откуда, с того света?
— Его местожительство мне неизвестно.
— А проводник? Вы и с ним не имели дела?
— Вам ничего не мешает и его призвать в свидетели.
— Ладно, — спокойно отвечаю я.
Нажимаю на кнопку звонка, открывается дверь, и в комнату входит проводник. Томас, естественно, делает вид, что это его совершенно не трогает, а затем заявляет, что впервые видит этого человека. И все-таки появление проводника столь неожиданно, что притворство Томасу не вполне удается.
Это, по существу, самый важный результат нашей поездки в Стамбул. Помощник Борислава, воспользовавшись тем, что Чарли находился в наркотическом трансе, сумел заменить пистолетик, заряженный смертоносным ядом, другой такой же игрушкой, содержавшей невинный газ. И смерть человека из спального вагона была всего лишь симуляцией. Человек был спасен. Или, выражаясь профессиональным языком, свидетеля удалось сохранить.
Вот те на, он, оказывается, жив и невредим — такого Томас никак не ожидал. Этот свидетель плюс звукозапись или звукозапись вкупе с этим свидетелем составляют чертовски неприятную улику. Мне хочется объяснить это дипломату, в конце концов я делаю знак, чтобы проводник удалился, и продолжаю:
— Так что нечего твердить, будто вы непричастны к этой операции, и делать вид, что катастрофа вас не затрагивает, мистер Томас. Вас она поразила в первую голову, и вполне очевидно, что это катастрофа всей вашей жизни. Потому что, приехав к нам, вы не только ничего сами не достигли, но и свели к нулю то малое, что создали ваши предшественники. Так что для ваших шефов одного вашего увольнения за подобный провал будет недостаточно. Вы конченый человек, мистер Томас. Пусть в переносном смысле, ваше место в морге.
«Пора бы мне уснуть», — внушаю я себе и снова переворачиваюсь на другой бок. Еще рано затевать разговор с этим субъектом. Хотя не исключено, что разговор состоится. И не воображаемый, не спросонок, не в призрачном свете зари, а в реальной обстановке, средь бела дня.
Вторник проходит в обработке материалов.
Опять эта канцелярская работа. Одно утешение, погода как раз для такого дела: из запруженного тучами неба падают тонкие косые струи дождя, а с Витоши повеяло холодом, как будто уже осень.
— Апостола уже похоронили, — докладывает лейтенант. — А отец Лили все еще не приехал, хотя посланы две телеграммы.
— По-видимому, он и не приедет. Пускай завтра утром и ее хоронят.
Дав указание, я снова погружаюсь в бумаги.
— Как же он может не приехать? — поднимает голову Борислав.
— Чему удивляться? Он всегда видел в ней всего лишь мерзавку.
В среду утром пейзаж все тот же. Ветер с Витоши подул сильнее, и дождевые струи хлещут еще более косо, сплошь заштриховывая серое небо.
Просунув мокрую голову в тихий кабинет, напоминающий больничную палату, я предупреждаю Борислава:
— Если меня будут спрашивать, скажи, что вышел ненадолго.
— Ты куда? — И, догадавшись по моему виду, тихо добавляет: — Я тоже еду.
Мы садимся в служебную машину, пересекаем город, запруженный машинами и пешеходами, спешащими под дождем, и выезжаем на шоссе. Через четверть часа шофер тормозит на краю незнакомого села.
— Надо было прихватить цветов, — приходит мне в голову, когда мы вылезаем из «Волги».
— Наверно, там продают, — отвечает Борислав. -Дай сигарету.
У кладбищенских ворот, под широким ветхим зонтом, действительно сидит какая-то старушка, разложив перед собой несколько букетиков белых увядших гвоздик. Мы берем два букетика за неимением лучших и идем на кладбище.
Нам без труда удалось найти свежевырытую могилу, в которую уже опущен убогий некрашеный гроб. В стороне приставлена к камню такая же некрашеная дощечка, на которой маленькими кривыми буквами написано: «Лиляна Милева».
Наше присутствие тут же заметили, и двое мужиков с лопатами в руках подходят к могиле.
— Священник не придет? — спрашивает один.
— Нет, не придет, — отвечаю.
— Засыпать?
— Засыпайте.
Крепко ухватившись за лопаты, мужики начали сбрасывать на дощатый гроб мокрую черную землю.
По-прежнему идет косой дождь, порывы холодного ветра треплют тонкие дождевые струи, образуя прозрачные серебристые завесы.
Рядом со мной стоит с мрачным видом Борислав.
Я рассеянно слушаю глухие удары земли о крышку гроба, гляжу на окрестную зелень, напоенную влагой, и замечаю Бояна. Он идет сюда с непокрытой головой, закутавшись в старый мокрый плащ, и шаг его какой-то сбивчивый, неуверенный, может быть, из-за того, что к ботинкам прилипает земля, тяжелая вязкая земля, какая бывает только на кладбищах.
— У лейтенанта хватило ума сказать ему вчера, что она была беременна на четвертом месяце... — тихо сообщает мне Борислав.
Парень уже совсем близко. Он останавливается по другую сторону могилы и говорит с какой-то неловкостью, как бы оправдываясь:
— Пришел... исполнить ее желание... Как-то раз Лили мне сказала, что если она умрет, то не надо никакого отпевания, лучше эту мелодию... Это реквием...
Опустив глаза, он достает из-под плаща небольшой магнитофон, и среди влажной зелени деревенского кладбища, в серых лохмотьях унылого дождя начинает звучать медленный скорбный мотив, точи дело разрываемый ветром, и похожий на плач, и уносимый туда, к меркнущему горизонту, где комья мокрой земли ровно и глухо падают в могилу.
Я гляжу на него, и то, что я вижу, отзывается в моем сердце щемящей болью. Он весь бледный, глаза его потонули в какой-то мути, уголки губ слегка вздрагивают. Жизнь уже начертала на этом молодом лице свои первые слова.
Могильщики закончили свою работу. Один из них берет дощечку о надписью и несколько криво втыкает в рыхлую землю: «Лиляна Милева». Потом, закинув на плечи лопаты, они удаляются.
Мы с Бориславом приближаемся к могиле и под хриплое звучание реквиема кладем на свежий черный холмик убогие букетики цветов. Два жалких букетика на эту жалкую могилу.
Остальное довершат время и дождь. Холмик осядет и порастет травой, а эта надпись сотрется, как будто человека не было и ничего не случилось.
И я невольно думаю о том, что все могло сложиться по-другому.
И говорю себе, что надо было что-то сделать, хотя и не знаю, что именно.
Надо было что-то сделать! Спохватываешься, когда уже ничего сделать нельзя.
И для успокоения совести с готовностью предлагаем увядшие цветы.
Или прокручиваем реквием.