Исай Давыдов Сплошной криминал

Исповедь зоотехника

Исай Давыдов родился в 1927 г. в Москве. В 1951 г. окончил редакторско-издательский фак-т Московского полиграфического института. Работал в издательствах, газетах, на радио. Член Союза журналистов с 1957 г., Союза писателей — с 1959 г. Автор 36 книг, изданных в Свердловске, Тюмени, Пензе, Саратове, Берлине.

Живет в Екатеринбурге.

* * *

…Попал я в это крошечное «независимое государство» случайно и совершенно неожиданно. Было это очень давно. Проехал все границы без виз и паспортов, задержался в «государстве» на пятидневку без официального разрешения, хотя и с молчаливого согласия местного «президента». И уехал оттуда, не оставив никаких записей ни в каких документах. К тому же и выдавал там себя не за того, кем был на самом деле.

Впрочем, и само то «государство» было кругом незаконным. Не дай Бог, ежели о нем узнали бы те, кому не положено!

В общем, сплошной криминал! Не мои слова — «президента»…

Много лет, сдерживая обещание, не рассказывал я об этом путешествии никому, не упоминал его ни в анкетах, ни в автобиографиях. Хранил в памяти. И память та была светлой. Понравилось в том «независимом государстве». Пять дней был я там счастлив. Полностью! Но никак не мог остаться там навсегда. И даже повторить поездку было невозможно.

А теперь уже и «государства» того нет — стерло его время. И столько лет пролетело, что можно все и рассказать — откровенно, как священнику на исповеди. Ибо люди, которым давал я обещание молчать и которым лишнее слово в ту пору могло бы запросто изувечить жизнь, — были намного старше меня. И черед их давно пришел… Только узнал я об этом недавно. И тоже случайно. Как случайно узнал когда-то про «независимое государство», уже оказавшись в его пределах.

Попал я туда летом, когда стихал разгар июльского сенокоса. Но дорогу проложили мне ранняя весна да первая моя любовь, которая не ржавела и никогда не заржавеет. Теперь-то ясно: то была и единственная за всю мою жизнь любовь.

В далекую ту весну, неожиданно для всех, выскочил на первое место в области по животноводству колхоз имени Фрунзе. Такой прыти никто от него не ждал в нашем областном управлении сельского хозяйства. Расположенный в дальнем районе, на самой границе области, колхоз этот очень долго и очень прочно сидел в отстающих. А попал он в их нестройные ряды еще в те послевоенные годы, когда учился я в сельхозинституте и слыхом не слыхал про такой колхоз. Одна Верочка была у меня тогда на уме — первая красавица на нашем курсе. Чернокудрая, стройная, стремительная! Идет — все взгляды за нею… Восторженные — мужские, завидующие — женские…

Конечно, и я вслед глядел. Только Верочка долго мною откровенно пренебрегала. Слишком много было у нее поклонников! И шансы мои — так я грустно, но вроде реалистично полагал — были равны большому и постоянному нулю. Ничем я не вышел — ни ростом, ни красотой, ни остроумием, ни положением родителей. И по сей последней причине не имел достаточно полного кармана, чтобы достойно развлечь прелестную девушку. Физиономия — типично деревенская: скуластый, курносый, конопатый, узкоглазый. Хоть и в городе родился, и вырос на асфальтах. Гены! Отец когда-то в лаптях притопал на Магнитку из глухой русской деревни в Башкирии — Игровки. И мать — туда же. Только с другого конца Урала: из-под Висимо-Шайтанска, где родился в положенное ему время знаменитый Мамин-Сибиряк, сын тамошнего священника Мамина. Он же, кстати, и прадеда моего крестил, чем матушка моя всю жизнь гордилась.

Все-таки сильная штука гены. Вот и Венька мой точно таким же рос — вихрастый, веснушчатый, скуластенький, курносенький. В мальчишечьи годы пусти его в кучу деревенских пацанов — мгновенно потеряется. Свой среди своих!

Послевоенные пятилетки шли скудные. Родители мои кочевали по стройкам в поисках больших заработков, но везде зарабатывали не больше других и не лучше других меня одевали. Карманной монетой не баловали совсем. Говорили: хватит с тебя и того, что не работаешь, а только учишься. Тоже привилегия! Нам, мол, и того не перепало…

Знал я, что трое старшекурсников — начальничьи отпрыски — запросто водили Веру в кафе «Мороженое» на городском «Бродвее» и на гастрольные концерты заезжих знаменитостей. Мне было не тягаться с ними — я и сам на эти концерты не мог попасть, а в кафе глядел с улицы, сквозь витрину. Покрутился я возле Веры, повздыхал тайком — и в конце концов отвалил. Понял: такая роскошь не для меня.

И только на пятом курсе показалось, что ошибся.

В сентябре бросили нас на уборку в дальний совхоз. Обычно дипломников осенью не трогают, но тут положение с уборкой было хуже некуда. Весь август шли обложные дожди, все застопорилось, и яровые полегли почти полностью. Откуда-то из Ставрополья привезли на наши черноземные поля рисовые комбайны и бросили на полегшие хлеба. И нас — туда же. Институтское начальство еще пыталось как-то отстоять хотя бы дипломников, но сверху сказали:

— Защитят дипломы на месяц позже. Мировая революция не пострадает. На полях дипломники сейчас нужнее.

Работали мы в том совхозе до одурения, жили в сельском клубе, и развлечений интеллектуальных у нас не было. Потому что как раз в кинозале разместили наших девчонок, повыкидывав оттуда на сцену все кресла. Мы как приехали, посмотрели на это — так и сказали:

— Кина не будет!

Единственным развлечением были вечерние посиделки на бревнышках, уже в сумерках, недолгие песни под гитару да поцелуи по темным углам и переулкам. Сентябрь стоял сухой, теплый — самая пора бешеной уборки да вечерних посиделок!

Впрочем, поцелуями я уже не развлекался — «завязал». В мою жизнь тихо, незаметно, но прочно вошла к тому времени одноклассница моя Настя, и не хотелось чувствовать себя свиньей.

Вот тут-то, в совхозе, Верочка неожиданно обратила на меня внимание. Как-то вечером, когда уже в темноте пели мы под гитару на бревнышках возле клуба, Верочка села рядом, откровенно прижалась к моему плечу высокой, упругой грудью и шепнула на ухо:

— А ты, оказывается, надежный…

— Это как ты определила? — поинтересовался я.

— Потерпи! Кончат орать — объясню.

Ребята вокруг на самом деле орали. Такая уж песенка — «Чемоданчик». Ее поют громко:

Я взял его

И вышвырнул в окошко.

Я взял его

И вышвырнул в око-ошко!..

Верочка налегла на мое плечо сильней. Я ощутил, как дрожь побежала по всему телу. Это было и сладко, и страшно. Ничего подобного прежде не испытывал. Даже с Настей… Все было с нею спокойно. Абсолютно все! Без дрожи…

С дальнего конца бревнышек донесся одинокий поначалу — девичий голосок:

А это был не мой

Чемоданчик…

Мы снова грянули хором:

А это был не мой,

А это был чужой,

А это был чужой

Чемоданчик…

Потом Вера попросила гитару, пошевелила пальцами, и что-то испанское потекло от струн — задумчивое, грустное, негромкое. Она меняла настройку, пробовала струны, и все время текло от них что-то испанское. Запела Вера неожиданно, тихо — я даже не сразу понял, что она уже поет. Полная тишина стояла кругом — и только негромкая ее песня с характерными испанскими «лос». Ни с чем не спутаешь…

Ребята молчали — словно пришлепнутые. Будто и не они орали только что почти безмотивный «Чемоданчик», и все небось думали, как я: четыре года вместе проучились, а что Вера поет по-испански — не знали…

Вера пела — и в песне той как бы вырастали высокие горы, текли с них быстрые, прозрачные реки, шумели над водами оливковые рощи, и сияло жаркое солнце страны, к которой все мы, с довоенного своего детства, были неравнодушны.

Вторая песня была веселее первой — задорная, почти плясовая. И локти Верины двигались почти как в танце. И плечи ее роскошные ходили!.. Словно она не только играла и пела, но видела и танцевала эту песню. Впервые я наблюдал такое — даже не знал, что так можно. Вернув гитару, Вера взяла меня за мизинец, и, словно теленок, я ушел за нею в осеннюю темноту сельской улицы.

— Где ты училась испанским песням? — спросил я.

— В школьной самодеятельности, — объяснила Вера. — Ты, наверное, удивлен, что я тебя увела?

— Да уж не ждал…

— Врешь ведь! Ждал! Только давно… Я видела.

— Пусть так…

— Понимаешь, я всегда искала надежного парня. А попадались какие-то ненадежные. Трепачи! Разве что яркие — как попугаи… Почему-то они первыми кидаются на таких девчат, как я. И создают вокруг мельтешенье. А надежные стоят в сторонке и наблюдают. Не вмешиваются. Словно ждут своего часа. Если даже такого надежного разглядишь — непременно подумаешь: «Ну, и жди в сторонке, дурак! Ничего не дождешься…» А тебя и разглядеть раньше не могла. Ты казался мне сереньким. Так тебя и называла — «серенький козлик». И разглядела только тут…

— Каким же образам?

Верина грудь не отлипала от моего плеча. И дрожь меня не оставляла. И сладость не исчезала. Только страх постепенно растворялся в ее откровенности. Необычной для меня, ошарашивающей откровенности!

— Каким? — переспросила Вера. — Простым. Человеческим. Работаешь ты ровно. Не выдыхаешься, как другие. Значит — сильный! На плохую жизнь не жалуешься. Значит — не избалованный. Девок по углам не щупаешь. Значит — разборчивый. С откровенностями своими ни к кому не лезешь. Значит — тактичный. Так уж мне ваши мужские откровенности обрыдли!.. — Она вздохнула. — И все одинаковые — вынь да положь!.. А ты молчишь. Хотя и тебе, наверное, есть что сказать. Давно заметила. Девчонки всегда это замечают. Даже когда виду не подают…

Она еще сильнее прижалась к моему плечу — просто вдавила его в свою грудь. Дрожь уже не бежала по мне — трясла, колотила! Чувствовал я, что быть мне свиньей. Но все еще пытался удержаться.

— Опоздала ты малость, — безжалостно сказал я. — Ну, еще хоть весной бы разглядела… Не поздно было бы…

— Другую завел?

— Сама завелась. Из нашего класса. С детства живем рядом.

Я уж не доложился, что Настя давно призналась: «С пятого класса тебя люблю!»

— Хм! Подумаешь!.. — Вера потерлась носом о мое плечо. — Грехи молодости! У кого их нет? Кто не ошибался? Ты меня не упрекай — я тебя не упрекну. Сама я не ангелочек — и не ангелочка искала. Мне бы надежного!

— Поздно, Вера! Понимаешь? — Безжалостным я был потому, что хоть с нею хотел быть честным. — Поздно!

— Поняла, милый, поняла! — Вера снова потерлась носом о мое плечо. — Врачам пусть покланяется. Выручают врачи в таких случаях…

Мы уже выбрались на околицу, и впереди темнела громадная рига, набитая сухим сеном. Мы шли прямо к ней.

— И врачам поздно кланяться… Все поздно!

— Женишься?

— Придется.

— Но пока-то холостой?

— Формально.

— И на том спасибо!

Произнесла она это уже зло. Но — не останавливая медленный шаг. И не отрываясь от меня. Мы приближались к риге…

Потом мы убегали туда каждый вечер. Будто сильнейшим магнитом тянуло. И вообще ходили словно пьяные. Весь день пролетал как в тумане. Только к вечеру что-то прояснялось…

Не знаю уж почему — но работали мы нормально. Даже грамотки получили от совхоза перед отъездом — и Вера, и я. Поглядели друг на друга — и удивились, плечами пожали. Совсем не работа была у нас на уме. И почему она не пострадала — так мы и не поняли.

Видно, не страдает работа, когда выполняют ее счастливые. Пусть даже и не очень-то думающие о ней…

Совсем шальным вернулся я из совхоза. Три дня отсыпался дома и избегал Настю. Просто прятался от нее за усталость и сон. А она, бедная, делала вид, что ничего не замечает, ничего не понимает и всему верит. Потом снова стал как-то привыкать к ней — и женился. Пора уже было! Даже в загсе сразу заметили Настину беременность.

И Вера вскоре вышла замуж. За какого-то ответственного районного работника, который учился на курсах при областной партшколе. Видал я этого работника — приходил он иногда к концу лекций встречать Веру. Стоял в нашем институтском вестибюле, солидный, спокойный, хорошо одетый, и как бы просвечивал всех нас пристальными серыми глазами. Словно определял — чего мы стоим по большому счету и какую пользу могли бы принести в его сложном районном хозяйстве. Левую кожаную перчатку он не снимал и зажимал в ней правую — по всем классическим правилам «хорошего тона», которые гуляли по городу, отпечатанные на папиросной бумаге. И все он похлопывал себя этой свернутой перчаткой. Как бы подгонял — быстрей давай, быстрей, некогда тут прохлаждаться, дело ждет…

Может, он и очень хороший был человек. Но мне не нравился — это естественно. И не хотелось вымучивать «объективное» к нему отношение. Он был мужем Веры — и это было невыносимо. Потому что Веру я помнил всю! Каждую клеточку ее тела — каждой клеточкой своего!

А Вере — хоть бы хны! Она нежно брала его под руку и на моих глазах прижималась к его плечу грудью. Так же точно, как там, в совхозе, в сентябре, прижималась к моему плечу. И уходила с ним — счастливая, щебечущая, нарядная. Женщины это как-то умеют. Им это даже доставляет удовольствие…

Потом она получила диплом и уехала с мужем в его район, и долго я ничего про нее не знал. Даже новую ее фамилию… И может, не узнал бы, если б окраинный колхоз имени Фрунзе не выскочил неожиданно для всех, за одну зиму, — из отстающих в передовики.

Когда областное начальство убедилось, что по всем животноводческим показателям этот колхоз обогнал остальные, — меня послали туда обобщить опыт. И подготовить, если возможно, обстоятельную статью для областной газеты. В газете я уже печатался — с информациями, с обзорами. Меня считали «пишущим кадром» и за то ценили. То есть не скупились на командировки.

Так вот и появился я в марте в колхозе имени Фрунзе. Уже снежок подтаивал. Вот-вот потечет… Надо было успеть до бездорожья. Иначе во все бригады не попадешь. Потому начинать-то я решил прямо с бригад — еще по дороге, в поезде. А напоследок оставить центральную усадьбу. Она от меня никуда не убежит. А бригады могут стать недоступными.

Для председатели колхоза, очень какого-то типичного — полного, коренастого, почти без шеи, с пронзительными глазками и хитроватой усмешкой, — выглядел я, конечно, начальством. Так сказать, «шишка» из областного управления. Потому в провожатые мне он сразу же, на все время командировки, решил определить своего старшего зоотехника Веру Петровну.

— Она-то нас и окультурила, — сказал председатель. — Без нее мы и сегодня в хвосте сидели бы. Сейчас она прибежит. Я за ней послал.

Прибежала она только через полчаса — в платке, наспех причесанная, в кирзовых сапогах, в коротком распахнутом полушубочке…

Это была Вера! Никак не ждал! Потому что не знал ее новой фамилии. В институте она доучивалась под старой, девичьей.

Обомлели мы оба. Даже рты раскрыли. Не смогли ничего спрятать.

— Вы знакомы? — догадался председатель.

— Учились вместе, — объяснил я. — На одном курсе.

— Вот и баско! — Он искренне обрадовался. — Чего и желать?.. Устроить бы еще вас — так ведь вы сначала по бригадам хотите… А вернетесь — мы приготовим. У нас тут заботливые старушки есть.

— Можно и у нас, — вставила Вера. — Я попрошу Настасью Степановну…

— И у вас можно, — быстро согласился председатель. — У Настасьи изба большая!

Мгновенно я сообразил, что живет Вера на квартире и без мужа. Иначе не решилась бы. И так-то смелости — явный перебор. По деревенским, конечно, понятиям…

Провел я в колхозе десять дней. А ночи у нас с Верой не было ни одной — все время на людях. Последние две ночи в ее избе спал, даже в ее постели. А Вера — на кухне, с хозяйкой. И не решилась Вера встать да прийти ко мне. Стара была хозяйка — а старческий сон чуток. Он и не сон почти — полудрема…

Десять дней провели мы рядом. А вдвоем — редкие минуточки. Даже когда в санях по бригадам мотались — конюх сидел впереди. Попыталась как-то Вера без него уехать — он воспротивился:

— Метелит — заблудиться можете. А председатель сказал, что за начальство — я в ответе…

Так что и в санях мы с Верой только о деле говорили. Да руки друг другу жарко сжимали тайком.

Опыт колхоза имени Фрунзе изучил я досконально. И зерно его было в том, что все делалось грамотно, умно — никакого головотяпства! Командовала Вера — и за всеми ее командами стояла полная поддержка и председателя, и правления. Только и всего! Командовала так, как учили нас это делать в институте. Да вот редко кому после института это удавалось…

Докладная потом вышла у меня отличная. И статью газета напечатала. А вот о Вериной жизни узнал я за эти дни самый мизер. Сказала, что от мужа ушла сама. Почему — не объяснила. Отмахнулась:

— Скучно это и долго. Неохота вспоминать. Лучше нашу с тобой ригу вспомнить…

Опять все полыхнуло меж нами. Сразу — и сильно! То самое, неодолимое, пьянящее, кружащее голову. Словно магнитом нас стягивало. Хоть прикоснуться друг к другу! Хоть палец погладить! Хоть за плечо тронуть! Маялись мы оттого, что почти не оставались вдвоем. Ох, как маялись! Но сладко маялись… Будто и не пробежала от той темной риги длинная мера лет, которая привела моего Веньку в первый класс, а на Верины виски бросила отчетливые седые пряди. Будто вчера все это было — гладкие бревнышки возле сельского клуба, громкий «Чемоданчик» под гитару, неожиданные Верины испанские песни, бездонное, душистое сено в риге…

— Почему волосы не подкрасишь? — спросил я. — Сильно ведь заметна седина.

— Некогда. — Она отмахнулась. — И незачем. В моей местной жизни ты — единственный светлый лучик. Иных не предвидится. А для тебя я навсегда девчонка. Как и ты для меня навсегда мальчишка.

…Уезжал я из колхоза с двумя загадками. Первая, конечно, — Вера. Что с нею произошло? Что забросило ее в дальний колхоз из просторных квартир районного руководства? И как теперь все повернется? Что веревочка меж нами не быстро развяжется — мы чувствовали оба. Но что это будет за веревочка? И сколь долго ей виться? Ясно мне было только одно — сгорим, если не увидимся вдвоем. Спокойно и на воле… Испепелит нас обоих тот огонь, что загорелся в далеком совхозе, в далеком сентябре, а тут вдруг вспыхнул вновь. Нет от него другого спасения, кроме как выпустить его на волю. Пусть пляшет, буйствует, пусть сам себя сожжет! Иначе — не жить!

Вторая загадка, которую увозил я из колхоза имени Фрунзе, — были лошадки. Сытые, здоровые, сильные лошади буквально переполняли этот колхоз. Редкостью было такое конепоголовье в те годы. Разве что на конных заводах подобное отыщешь… А в колхозах да совхозах лошадей резко убывало. Потому что повсеместно ликвидировались посевы овса. Кто-то где-то сосчитал, что овес сеять невыгодно — выгодней кукурузу. Больше тонн она дает… И, повинуясь этому счету, районные да областные плановики железной рукой вычеркивали овсы из планов посевных. Никто этого не избежал. В колхозе имени Фрунзе овсов тоже не значилось. Еще в первый день просмотрел я структуру полей. Без нее не поймешь положения с кормами. Типичная была картина — ни одного гектара под овсом. Зато, конечно, полно кукурузы. И председатель с гордостью сказал, что в иных низинках она просто рекордная — всадника с головой скрывает.

— Приезжайте летом! — предложил он. — Покажем! Райкомовцы любят показывать нашу кукурузу. Во всем районе другой такой нет.

Однако лошадей здесь кормили не кукурузой — овсом. Я видел его и в конюшнях, и в торбах, привязанных к лошадиным мордам. Старинный этот, бережливый способ кормления, позабытый в иных местах, тут помнили. И торбы были крепкие, целенькие, из нового брезента цвета хаки. Ни зернышка в дыры не просыплется! И лошади бегали резво, весело и невероятно много работы переделывали в колхозе. Особенно — зимой. А технику зимой не изматывали — спокойно ремонтировали, готовили к севу. За декаду почти не слышал я тракторных моторов. Всюду лошадки крутились. Хотя тракторов в колхозе хватало. Совсем недавно получил он кучу техники от упраздненной МТС. Да еще новой прикупил. Так что не от крайней бедности ее берегли, а из откровенного расчета использовать весной да летом на полную катушку — и безостановочно!

— Откуда овес добываете? — поинтересовался я у Веры. Она улыбнулась, пожала плечами.

— Это не моя функция — председателя. Откуда он что берет — меня не касается. Своих забот полон рот.

— А торбочки для овса ты ввела?

Она решительно помотала головой.

— До меня было. С лошадками председатель до меня навел полный порядок. Тут я пришла на готовенькое. Мне достались коровы, овечки, свиньи… Вот кормоцеха, кормовой конвейер, силосные траншеи повсюду — это мои нервы. Еще — электродоение, подвесные дороги на фермах… До меня тут лошадками и завозили все на ферму и все вывозили. Хотя, надо признаться, чисто было на фермах и раньше, даже без подвесных дорог…

Спрашивал я про овес на конюшнях — все отшучивались. Никто ничего конкретного не сказал. И мой конюх-телохранитель — тоже.

Спросил я об овсе и председателя. Он улыбнулся, вышел из-за стола, потрогал за лацкан мой новенький импортный пиджак в полосочку.

— Где достали?

Я покраснел. В магазинах не было этих дешевых и красивых костюмов. Настина тетка приволокла мне его прямо со своей базы. И объяснила, что дальше оптовой базы вся эта импортная партия не пойдет. Ни один магазин ни одного такого костюма не получит. Хотя все они, разумеется, — будут формально списаны на магазины.

В общем, председатель объяснил мне все с предельной ясностью. Оставалось только улыбнуться, развести руками да сказать: «Вас понял!» Загадка овса и сытых колхозных лошадок так и осталась загадкой. И в своей докладной я постарался обойти тонкости этого вопроса. Ибо объяснить их вразумительно был не способен.

Вера вызвалась отвезти меня на станцию сама, без конюха. Председатель не препятствовал. Вообще при мне ни одно ее предложение не встретило препятствий — все он принимал! Выехали мы перед рассветом, по морозцу, в розвальнях — чтоб по морозцу же Вере и вернуться. Днем уже ехать в санях было поздно, а в телеге — еще рано. Начиналась весенняя распутица.

Когда за двумя лесными поворотами окончательно скрылись из глаз утренние огоньки села, Вера неожиданно повернула лошадь в узкую, еще серую в ранних сумерках лесную просеку, промчала по ней до первого свертка, направила в него розвальни, потом остановила лошадь, выскочила из саней и лихо обмотала вожжи вокруг голой березки. А затем прямо упала рядом со мной на сено розвальней и выдохнула:

— Дай хоть нацелуюсь с тобой на прощанье!

…Мы выехали из лесу такими же шальными, какими выходили когда-то из совхозной риги. Ничего тут нельзя было с собой поделать — и не хотелось делать ничего. Должно быть, смолоду нам предназначено было судьбой жить вместе, а не мыкаться годами по бесстрастным чужим постелям. Но когда-то я грубо сломал нашу судьбу — чтоб не сломать судьбу Венькину и Настину. И теперь наша с Верой сломанная, но еще живая судьба — мстила. Больно мстила, страшно и сладко! И не хотелось противиться этой мести. Не все же противиться жизни — когда-то бы и отдаться ее свободному течению! Чтоб хоть узнать — какое оно?

Уже в своем городе, по дороге с вокзала, накупил я целую сетку подарков Насте и Веньке — и спрятался дома за этими подарками, за измотанностью в трудной командировке, за необходимостью срочно, немедленно, сиюминутно писать и докладную в свое управление, и статью в областную газету. Снова я прятал глаза от Насти, чувствовал себя свиньей и знал, что буду свиньей еще долго. Ничего больше не остается… Не видел выхода — потому что жизни себе не представлял без Веньки. Отнять его у Насти — невозможно. Жить без него — тоже.

А — так, по-свински — вроде бы получается. И Настя, умница, словно подыгрывает — делает вид, что ничего не замечает, ничего особенного не происходит, все нормально, все обычно. Ровна, спокойна, улыбчива, заботлива — будто никаких изменений. Будто и не повертываюсь я к ней спиной по ночам — сразу же как повалюсь в постель.

В общем, только Настя и спасла семью, если можно еще было это называть семьей. Хоть один бы скандал, хоть одно только выяснение отношений — и разлетелись бы мы мгновенно в разные стороны. И Венька не удержал бы… Но умна была Настя! Вот уж теперь, спустя многие годы, оценил я в полной мере ее ум. Все она сразу поняла. И из многих возможных зол выбрала собственное — взвалила всю тяжесть на одну себя. Всю тяжесть терпения. Всю тяжесть прощения. Буквально прикрыла собой Веньку. Не дала ни малейшего повода дли взрыва. И потому беда обошла Веньку стороной. А попозже и от Насти отступилась — навсегда уже. Хотя, конечно, не сразу…

Дважды за ту весну приезжала к нам на семинары Вера. Теперь стали ее вызывать — колхоз был на виду… Но лишь в первый раз удалось мне выбить для нее крохотный одноместный номерок в гостинице… А во второй раз мы только что по дальним вечерним улочкам побродили часа два. Повспоминали институтские годы. Вся и свиданка!

— Кстати, — предупредила Вера. — Если будешь еще бронировать мне гостиницу — не забудь: я не Петровна — Педровна. Запомнишь? Отца моего звали Педро.

— Испанец?

— Да. Он работал в Коминтерне. Переводчиком.

— Так вот почему ты знаешь испанские песни?

— А ты поверил, что из школьной самодеятельности?

— Я во всем тебе верю.

— За то тебя и ценю…

— Тогда мне непонятно — почему ты оказалась здесь? Почему не в Москве?

— Мы жили в Москве. А когда отец умер — мама вернулась к своим родителям. Они болели, мама болела — решили, что вместе болеть легче… Ты приезжай к нам! — попросила Вера. — Не в командировку. Не как начальство. Просто как горожанин — на природу. Я тебе тогда все расскажу!

Осуществить это удалось лишь в июле, в самую жару, когда Настя получила двухнедельный отпуск в своем роскошном дамском ателье, первого разряда, где работала закройщицей, и укатила с Венькой к своей деревенской родне. Мой отпуск по месткомовскому графику был осенью. Но когда они уехали, я выпросил у начальства пятидневку в счет этого отпуска и рванулся к Вере. Отбил ей телеграмму, вызвал к телефону — и она встретила меня на станции с высокой, шаткой двуколкой.

— Куда повезешь? — поинтересовался я.

— В независимое государство! — Вера улыбнулась. — Этакая, знаешь, республика Андорра… Надо только вначале обзавестись тамошней валютой. Я еще не успела — к самому поезду прибежала…

— Какие же там монеты ходят?

— Самые простые! Спички, соль, сахар, порск, дробь. Посудка еще алюминиевая. Сначала сами ею попользуемся. Потом на обмен пустим. В здешнем сельпо за полчаса всего наберем!

Набрали мы всего даже быстрее — в сельпо было пусто, никто нас не задержал, купила Вера еще две поллитровки, карманный фонарик, целую коробку батареек.

— Независимое государство не электрифицировано? — поинтересовался я.

— К сожалению…

— Но ведь мы столько не сожжем. — Я кивнул на коробку с батарейками. — Не успеем.

— Ничего. Там это тоже валюта.

— А рублями там не берут?

— Избегают. В ходу натуральный обмен.

Мы покатили в направлении Вериного села и обнялись, как только выехали за окраинные домики станции. Так, обнявшись, почти всю дорогу и просидели в двуколке. Лишь когда деревеньку по пути проезжали — друг от друга отодвинулись. Деревенька-то была знакомая — одна из бригад колхоза имени Фрунзе. Весной в нее заглядывали. В эту июльскую жару пуст был ее главный проспект — все или на фермах, или в поле. Но и в пустой с виду деревне глаз много! А Веру тут знали. И меня еще, может, помнили. Лучше было отодвинуться…

Почему-то объехали мы далеко стороной центральную усадьбу, и деревенька та была единственным поселением на нашем пути. Все проселками колесили — по желтеющим уже озимым, которые через неделю-другую начнут косить, по ярко-зеленым еще яровым, которым до уборки месяц стоять, по бледно-зеленым шеренгам невысокой, шуршащей кукурузы, с уже набухающими початками вдоль стебля, которым созреть не суждено — не успеют в нашем коротком лете.

— Обычная у вас кукуруза, — заметил я. — Как на всех российских полях. А председатель весною хвалился какой-то необычной. В которой, мол, всадник тонет.

— Есть и такая, — отозвалась Вера. — Один участочек по пути. Мы еще в нем потонем.

Этот «участочек» вынырнул из-за колка минут через десять. Он вытянулся по низинке вдоль ручья буйной, непробиваемой взглядом темной зеленью, а повыше, на взгорке, белела молочная ферма. И прямая серая полоска подвесной дороги спускалась от фермы в густую зелень.

Мы въехали в нее, как в прохладный лес. Действительно — потонули! И шумела эта кукуруза от ветра, как лес, — даже, пожалуй, погромче.

Широкие, длинные, сочные, словно пальмовые, листья теребили друг друга, шуршали, громко шептались. Никогда прежде не видал я в российских полях такой роскошной кукурузы. Только на ВДНХ такую видел да в кино — в цветном американском фильме «Оклахома», который с этого кукурузного леса и начинается. Даже не подозревал, что точно такой же лес может за два месяца вымахать в самой середке России, на обычных наших небогатых почвах — только вволю увлажненных и щедро удобренных…

Выскочив из плотных кукурузных стен на вольный воздух, мы с Верой долго катились по-над ручьем, потом свернули в какое-то болото, заросшее ольхой да ивами. Мягкая, пружинящая почва минут десять медленно, плавно переваливала нашу двуколку с боку на бок, потом прощелкала под колесами недлинная гать, и резвая кобылка снова вынесла нас на взгорок. А когда березы и ели, стоявшие густой стенкой, неожиданно расступились — мы въехали в сочные, зеленые, плотные овсы, каких не видел я за последние годы даже в кино — не то что в полях. Не должно было быть таких просторных овсов в нашей области. Не значились они в сводках областного управления. А если бы вдруг каким-то невероятным чудом и проникли туда, — ничего, кроме крупных и немедленных неприятностей, никому не принесли бы.

— Куда ты привезла меня? — удивился я.

— В независимое государство. — Вера загадочно улыбнулась. — Разве не ясно, что только там можно так вольно сеять овсы?

— Это уже другая область?

— Когда-то ты умел молчать. Еще не разучился?

— С этим, Верочка, рождаются и умирают. Или без этого… Этому не научишься, не разучишься…

— Тогда скажу. Это гектары нашего колхоза. Они везде значатся как болото. Отсюда и течет наш овес.

— И никто не знает?

— В колхозе — все знают! На сев сюда возим людей, на уборку. А болтать нельзя — это тоже все понимают. Проболтаешься — общее хозяйство подрежешь. Всем станет хуже. Начальство в этот угол не возим — болото. Вот познакомлю тебя с Потапычем — он расскажет. Уж тому, кто сюда попал, — расскажет. Хотя в другом месте слова из него не выжмешь.

— Кто это — Потапыч?

— Президент независимого государства. Сторож здешний. Со старухой тут живет. Для них и везем всю «валюту»…

Мы выгрузили свои покупки возле пустого бригадного домика, дверь которого была приперта слегой. Вера быстро, ловко распрягла кобылу, стреножила, пустила в густую, нехоженую траву. Двуколка опрокинулась, задрав к небу оглобли. Я отбросил слегу, перенес припасы под крышу и увидел на столе кринку молока, прикрытую марлей, пузатый кувшин с пахучим варенцом и плотной коричневой пенкой, горку крупных белоснежных яиц, припертых с трех сторон плоскими камушками, — словно бильярдные шары перед началом игры. И будто шар, которым разбивают всю кучу, — лежал перед яйцами крупный шматок сала, завернутый в ту же марлю.

Нас тут ждали…

Я вышел из домика и огляделся. Со всех сторон горизонт был закрыт густым, хотя и — чувствовалось — недолгим смешанным лесом. Да и откуда бы тут взяться долгому — лесостепной район… Пониже бригадного домика, почти вплотную к стене леса, стояла крепкая изба-пятистенка с просторным крытым подворьем. От подворья почти до бригадного домика тянулся огород. От избы вниз, к лесу, видимо — к ручью, убегала тропинка. За «спиной» первого бригадного домика стоял второй — явно более старый. Дверь его была заперта на замочную щеколду, завязанную скрученным пучком соломы. Глубоко в овсы, этаким каплеобразным полуостровам, вдавалась громадная, крытая соломой рига с плетеными стенками. Возле нее тянулся врытый в землю длинный стол — на целую бригаду. По обе стороны стола — врытые в землю лавки. Готовый, удобный, хорошо продуманный полевой стан.

Тишина тут была потрясающая, фантастическая. Всех и звуков-то — ошалевшие от жары птицы в лесу да глухой переступ нашей стреноженной кобылы по траве.

Президента Потапыча было не видать. Старухи его — тоже. Да, признаться, и не спешил я с ними знакомиться. Не из-за них сюда приехал, не из-за первобытной этой тишины, не из-за потайных овсов, до которых какое дело мне — городскому чиновнику…

Часа через полтора уснул я в громадной риге с плетеными стенками, утомленный дальней дорогой и жаркой Вериной лаской. Проснулся уже в густых вечерних сумерках, выпил два сырых яйца, залил их молоком, прижал к себе Веру покрепче — и уснул снова. И только для новой ласки просыпался средь ночи и под утро. Ни о чем больше не думал, ничего не ждал, ничего не хотел. Словно вся моя предыдущая жизнь для того только и тянулась, для того только и была вообще на земле, чтоб привести в конце концов к этой вольной, бездонной и бесконечной Вериной ласке. А что уж там будет потом — не все ли равно? Главное — свершилось!

Когда наконец отоспался я и выбрался из риги — солнце уже подкрадывалось к зениту. Вера нигде не просматривалась. И вообще никого вокруг — один в независимом государстве! Делай что хочешь!

Никто тебе не указ. Побриться, что ли?

Я провел ладонью по щеке и шагнул к бригадному домику, где оставил свой чемоданчик. Из-за домика сразу выглянула Вера.

— Давай-ка сюда! Позавтракаем на травке да в тенечке.

Там на самом деле была тень. И в этой тени — молоко, варенец, яйца, сало, сметана в алюминиевой миске, которую мы вчера купили, и круглая, пышная булка домашнего хлеба.

— Твое государство кажется не только независимым, но и вообще необитаемым, — заметил я, макая хлеб в сметану. — Мечта для бездомных и влюбленных! Все влюбленные мечтают о жизни робинзонов. Сбывается — у немногих. Видно, судьба все-таки отметила нас какой-то кратковременной печатью счастливчиков. Сколько дней в твоем распоряжении?

— Отпросилась у председателя на пятидневку, как и ты. В город.

— Значит, он — не в курсе? — Я повел головой из стороны в сторону.

— Спаси и помилуй! — Вера вспыхнула. — Для него это было бы крушением всех основ. Чужак в тайном заповеднике!

— А здешний президент? — Я кивнул в сторону избы-пятистенки.

— Не продаст и не выдаст! Как бог! Прекрасный старикан!

— И похоже — не любопытный. До сих пор еще не расспросил приезжего человека о международном положении.

— Он умен. Знает, что ты придешь к нему сам.

— Откуда такая уверенность?

— От понимания людей. Это женщина может долго обходиться без женского общества. А мужчина без мужского — не может. Не выдерживает… Тем более что ты первый начнешь расспрашивать его о международном положении. У него — приемник. Думаешь, зря я батарейки везла?.. А у тебя даже вчерашней газетки не видать…

Права была Вера — забыл вчера про газеты. Она одна была в голове!

Все получилось именно так, как Вера предсказала. В конце дня сам я пошел представляться «президенту» Потапычу с поллитрой в руке, зажав под мышкой коробку с батарейками. Хотелось хотя бы послушать последние известия. Как-то невозможно было уходить в сон, так и не узнав, что произошло за эти сутки в нашем неспокойном мире.

«Президент» оказался обычным деревенским стариком — сухим, морщинистым, с жидкой седой бородкой, просторной розовой лысиной и полусогнутыми, узловатыми, загорелыми пальцами, которые, похоже, он уже не мог выпрямить в ровную, плоскую ладонь. И жена его — Матрена Ивановна — тоже была обычнейшей деревенской старухой в цветастом выгоревшем платочке, просторной белой блузке и широкой, длинной черной юбке. Щеки ее, как у мужа, загорелые и сухие, тоже избороздили глубокие морщины. И пальцы были как у мужа — коричневые, узловатые, полусогнутые.

— Знакомьтесь, — только и сказала Вера. Ничего больше не объяснила. Видно, все было объяснено заранее.

— Привет дачникам! — отозвался Потапыч. — Для отдыха тут — пока раздолье. До уборки… Нравится вам наша республика?

— Очень приятная, — признался я. — Только еще не определил ее границы.

— Тут уж матушка-природа сама позаботилась. — Потапыч усмехнулся, разливая водку в граненые стаканы, и седая бороденка его шмыгнула из стороны в сторону. — С двух сторон реки — углом. Как раз тут сходятся Малый и Большой Сыч. По ту сторону Большого Сыча — другая область. По ту сторону Малого Сыча — другой район. А от родимого колхоза отсекли нас ручьи да болото. Почти двухкилометровая полоса. После дождичка не проедешь. Разве в броднях вылезешь. Болотный угол — так его раньше и звали. И на картах так. Я смотрел.

— А теперь как зовут?

— По-разному. Я называю республикой. Потому как правление — считаю — народное. Верочка Петровна вот говорит — независимое государство. А в колхозе больше кличут — Овсы. По существу!

— А при посторонних?

— При посторонних совсем не поминают. К чему гусей-то дразнить? Всякие запреты переживали — переживем и запрет на овес. Вечного-то ничего нет на свете… — Потапыч вздохнул. — Кроме Бога… Если он вообще есть… а уж тем более — вечных запретов. Завтра, может, кукурузу обратно запретят! А она по влажным низинкам как баско растет! Видели наш кукурузный лес?.. Так если запретят — все равно будем сеять. Хоть тут же — вместо овсов. Кукуруза тут хорошо пойдет — влаги много, солнца — вдоволь. Сегодня начальству кукурузу показывают, овсы прячут. Завтра, может, будет наоборот. Какого великого ума поставят начальство… Запрещай — не запрещай — у хозяйства свой закон. И хозяин его блюдет. Ежели он, конечно, хозяин… А середки тут, мил человек, нету — или хозяин, или не хозяин. Полухозяев не бывает… И настоящего хозяина запретами не проймешь — он их завсегда обойдет. В Библии вот читал: «При правителе несообразительном много всяких ограничений». А от несообразительного трудно ли укрыться? И грешно ли? Он ведь, ежели здраво рассудить, сам заставляет себя обманывать…

— Вы и Библию читали? — удивилась Вера.

— А что тут такого, Верочка? — Потапыч пожал плачами, звонко хрустнул малосольным огурчиком. — Была у моей матушки Библия. Почитывал я ее иногда. Любопытных историй в ней много. Потом в церкву отдал. Мне соседи говорили: сожги! Посадить ведь за нее могут!.. Я отвечал: нельзя! Потому — книга! Вот уж что грешно — так это книги жечь. Какая она, книга, ни будь — умный-то человек в любой полезное отыщет. А дурака и самая правильная книга не исправит — все одно дураком останется. Его учить — что на воде писать!

Потапыч безнадежно махнул рукой.

— А бывают тут посторонние? — спросил я. — В ваших Овсах…

— Только что если ко мне за медком… Из другого району, из другой области… Им до наших овсов дела нет. А чтоб здесь летом погостить — ты второй за три года запретов, первый тоже был… — Потапыч усмехнулся, — по личным надобностям моей племяшки. Она за него и в ответе. Хотя, ежели правду сказать, — с одинокой бабы какой спрос?.. Тем более — с птичницы… А за тебя вот большая начальница поручилась — Верочка. Мне она — как дочка. Я Петр, она — Петровна. На роду написано друг другу верить. Да и отцу ее я не совсем чужой человек. В одном окружении мы воевали, в одной погибшей армии. От нее живых и тогда осталось — раз-два, обчелся… а нынче… — Потапыч опять махнул рукой, — может, я один… Как Верочка мне про отца рассказала, — совсем стала родная. Помню, кого-то тащил я на загорбке через коридор смерти, под обстрелом, раненого. И вынес из кольца! А кто он был — не знаю. Потом не встречались. Может, ее отец? Его как раз кто-то из той мясорубки вытащил, а кто — он не знал.

— Где же такое было? — тихо спросил я.

— В Мясном Бору. Не слыхал про такое место в волховских болотах?

— Нет.

— И долго еще, может, не услышишь. Про нашу погибшую армию правду не скоро скажут. Погубили ее большие вожди. А списали все на тощего генерала… Ты уж сейчас меня больше не спрашивай! — Потапыч зажмурился, помотал головой. — Страшное там было дело! Может, потом тебе расскажу…

Совсем незаметно он перешел на «ты», меня это порадовало, и я его успокоил:

— Насчет овсов не волнуйтесь. Что я узнал, увидел, — могила!

— Даже по пьяному делу?

— А я не бываю пьяным.

— Редко слышу. Но каждый раз — приятно! — Потапыч сдержанно улыбался. — Со временем-то мы и сами откроемся — как запрет снимут. Это уж, наверно, после нашего дорогого Никиты Сергеича… Может, еще и грамотку похвальную заработаем — за народную смекалку. С портретом следующего вождя… А и не похвалят — перебьемся. Не мешали бы… Но пока запрет не сняли, — у нас тут, конечное дело, сплошной криминал.

— Смелый у вас председатель, — заметил я. — И находчивый. Не всякий придумал бы. Не всякий бы решился. Ведь свою голову подставляет!

— Смелый — да! — согласился Потапыч. — Рисковый! Но нашел-то не он. Он — приезжий. Рекомендованный нам из города. Однако не чужой. Не решился бы чужой на такое, тут ты прав! А нашел-то я. Потому меня тут президентом и посадили. Мальчишкой я тут, за болотом, лошадей пас. Потом уток стрелял. Озер в наших местах мало. Когда перелет — утки и на болото садятся, и на Сыч. Лишь бы вода! Устают! Тут и бери их. И сейчас беру… А вот жито тут раньше не сеяли. Велико по нашим местам болото! Уйдешь — не сразу вернешься. Даже если и короткая гроза — тоже надолго отрежет. Лодку бы тут держать — так по Большому Сычу домой доплывешь. Но не сохранялись тут лодочки… — Потапыч опять глубоко, протяжно вздохнул, и мне подумалось, что в какие-то далекие годы припрятывал он в здешних прибрежных кустах одну самодельную лодку за другой, а потом не находил их. — Не сохранялись, — повторил он с явным сожалением. — В другую область, видно, их угоняли. Свои-то не возьмут… Куда свой с чужой лодкой спрячется?.. Так тут до запрета целина и стояла. И дальше стояла бы, если б не дорогой наш Никита Сергеич… А уж как стали подчистую овсы искоренять, — я и предложил. Тихо, понятно, не на собрании. Привез председателя сюда, показал. Потом плуги сюда приволокли, бороны, сеялку, косилку и подняли целину! Безо всяких лозунгов, митингов и без тракторов. Сюда трактор и не пройдет. Лишь гать порушит, сам завязнет. Сюда дорога — только для лошадок.

— И вы тут круглый год?

— Для того и дом срублен. Я и полю сторож, и урожаю, и технике. Иной год подолгу отсюда овес не вывезешь. Люди выйдут, лошадей выведут, а телеги — стоят, ждут погоды. И технику отсюда не забирают, здесь ремонтируют в погожие дни. Чего ее по болоту таскать? Она все равно из списанной, нигде не числится. Вон в моем амбаре вся и стоит. Тоже надо охранять. Хоть и тихие места, да мало ли…

— А покушался кто-нибудь на технику?

— Так-то вроде никто… Не приходилось ловить. А брось без присмотра — растащат! Как лодочки… Вот такая образовалась республика. Мирная! С соседями живу в ладу. Пограничных конфликтов нету. Зимой занимаюсь внешней торговлей.

— Что экспортируете?

— Медку у меня избыток, маслица, шерсти козьей, сала… За Малым Сычом — три версты до большого села. Нагрузишь саночки, прогуляешься, чего сдашь в сельпо, чего купишь там же. Не пустой вернешься.

— А в свой колхоз не возите?

— Далеко! Даже в соседнюю область — ближе. За Большим Сычом пять верст до села. Не в сильный мороз — не преграда. А до нашей центральной усадьбы — все двадцать пять. Я там раз в год бываю. За день-то не обернешься. Надо с ночевой. А ночевать я люблю дома. При своей вот Матренушке. — Потапыч кивнул бороденкой на жену. Она слушала молча, не разговорилась от чуть пригубленной водки, только переводила взгляд с него на меня да изредка — на Веру. Как бы прикидывала — пара мы или не пара… И почти бесшумно ставила что-то на стол, убирала что-то со стола. Все тут было — и мед, и крутые яйца, и свеженькие малосольные огурчики, и обжаренные куриные ножки, и молоко, и сметана, и неизменный пахучий варенец.

— Верочка баяла, ты будешь инженер? — уточнил Потапыч. — По каким хоть машинам?

— По разным, — уклончиво ответил я, соображая, что тут могла наговорить Вера. И ведь еще не предупредила меня ни о чем! Хотя до того ли нам было?.. — Машины наши идут под номерами, — объяснил я Потапычу. — И завод стоит под номером. Больше ничего сказать не могу!

— Понятно! — Потапыч важно кивнул. — Военно-промышленная тайна! Больше вопросов не имею. Так что — послушаем эфирные известия? Как там без нас в большом и шумном мире?

Он включил старенький «Рекорд», и мы активно принялись за еду. Когда известия кончились — тут же выключил. Явно берег батарейки. И не удержался — попросил все-таки осветить международное положение с тех тонких позиций, какие наверняка известны инженеру номерного завода…

— Не скучаете тут зимой? — спросил я уже под конец этого долгого разговора.

— Некогда. — Потапыч помотал головой. — Корзины вот с Матреной плетем. То в соседний район повезешь их со своим экспортом, то в соседнюю область. Ивняка-то тут много — за лето нарежешь… Дети приезжают. Они ведь близко — в твоем городе. Внука, если здоров, на зимние каникулы привозят. Такой лыжник!.. Тоже инженером хочет быть — вот как ты. Дожил бы тут до уборки — увидел бы его. После пионерлагеря привезут… Он тут каждое лето!

— Не удастся до уборки. — Сказал я это откровенно грустно. — Дней у меня в запасе мало…

Ушли мы от Потапыча уже в темноте, освещая себе дорогу фонарикам. И думалось, что Потапыч вытянул из меня даже больше международной информации, чем сам я ее в себе предполагал.

А на следующий день Вера призналась, что из колхоза этого ее сманивают — на север, в крупное опытное хозяйство, с немедленной благоустроенной квартирой и перспективой на диссертацию.

— Кому же это ты так понадобилась?

— Там друг моего бывшего мужа. Собственно, и мой друг. Он заместитель директора. И ему нужен энергичный главный зоотехник.

— Только зоотехник?

Меня вдруг буквально захлестнула ревность. Даже в глазах потемнело.

— Думаю, что только. — Вера ответила спокойно, не отводя взгляда. — Иначе зачем бы звать? Ты ведь не зовешь меня на работу в свой отдел…

— Чепуха какая! Просто об этом не думал.

— Вот именно. Тебе удобно, чтоб я была подальше. И другие — такие же умные… Не подумай только, что я чего-то прошу! Упаси Бог! Ничего мне от тебя не надо — кроме тебя самого! Хоть ненадолго…

Она обняла меня — и все остальное отодвинулось… Однако потом мы невольно вернулись к этому разговору. Мысль о неизвестном давнем друге занозой воткнулась в мою память.

— Как хоть он отыскал тебя? — спросил я.

— Он меня и не терял из виду. Со всеми праздниками поздравляет. Тут не то, что тебе мерещится. Мы дружили семьями. Я отлично знаю его жену и детей.

— Но ведь не жена поздравляет тебя с праздниками…

— Не жена.

— Об этом и речь.

— Ну, представь, что я работаю рядом с тобой… — Вера усмехнулась, подняла ладонь перед собою. — Не нужно мне это, не люблю я контору вообще — мне вольный воздух нужен и живое дело в руках! Но представь чисто гипотетическую ситуацию — я работаю рядом с тобой. Ведь ты в этом случае будешь от меня куда дальше, чем сейчас. На каждом шагу станешь осторожничать, всего будешь бояться, каждую минуту начнешь оглядываться. Общение наше сделается пыткой. И либо вообще кончится, либо мне придется уйти. Чтоб сохранить общение… Так ведь это — в городе! А там — не город. Все на виду! Если я это понимаю — он тоже. Он очень умный человек! Как и мой бывший муж…

— Что ж ты ушла — от очень умного?

— Не любила! — Вера улыбнулась задорно и в то же время — грустно. — Я ведь назло тебе замуж вышла. Ты женился… Что ж мне — в девках куковать? Но назло можно устроить только женитьбу. А жизнь — не устроишь… Пока держалось это «назло», пока был ты рядом — можно было терпеть. А после лекций — так даже интересно было! — Вера встала, царицей прошлась взад-вперед вдоль длинного бригадного стола, за которым мы обедали, потом вернулась на место. — Ты думал, я твоих глаз не замечаю, когда с ним из института ухожу… А я все замечала! И это была месть. И вечером я себе говорила: «Вот ты — с ней, а я — с ним!» Тоже была месть. Дура… А когда уехала в его район — все это потеряло смысл. И стало невыносимо. Невыносимо пусто, невыносимо скучно, невыносимо противно! Он пропадал на работе с утра до ночи. Районное начальство! Только ночевать и приходил. И это стало невыносимо… Уважать-то — я его уважала. Его все уважали. Он справедлив. А полюбить не смогла. И знаешь — он сам все понял. Однажды прямо так и спросил в лоб: «Ты за меня назло замуж вышла?» — «Назло», — отвечаю. — «Тогда попытайся разобраться, что я не хуже того, кому ты делала назло. Не сможешь разобраться — разойдемся!» Я не смогла — хотя еще долго пыталась. Разошлись. Уехала я к тетке в скучный этот Балашов, где, кажется, мухи на лету дохнут… Мама к тому времени сменяла свою уже пустую квартиру к тетке, в этот Балашов, и там умерла. Хоронили мы ее еще с мужем… Так что он знал это мое последнее пристанище. Другого-то дома у меня уже и не осталось — только теткин… Работала там на птицефабрике. Тоже скучно — от сих до сих… Не по мне! Муж через полгода — за мной. «Возвращайся — не могу без тебя!» — «Чего ж, — спрашиваю, — другую не завел?» — «Некогда, — отвечает, — мне по шлюхам таскаться! Работы полно! Возвращайся!» Вернулась — все-таки порядочный человек… Не так уж часто это встречается на женских перепутьях… Еще полтора года промаялась. Детей избегала. Сознательно. Его это просто бесило. А потом тамошнего второго секретаря перебросили в этот вот район первым. Я вскорости к нему. «Пошли меня, — прошу, — хоть в самый дальний колхоз, хоть в самый захудалый! Только — по специальности!» Он рассердился: «В дальний хочешь? — Езжай!» И послал в этот.

— Значит, ты здесь под крылышком самого высокого начальства?

— Мы с ним и не виделись больше. — Вера улыбнулась. — У меня к нему вопросов не возникало. У него ко мне — вроде тоже…

— Узнал бы он об этих овсах…

— Допускаю — сделал бы вид, что ничего не знает. Если бы, конечно, была такая возможность… Тут ведь не его злая воля! Он чутко понимает человеческие интересы. Хотя и не всегда может это показать. Мужу моему очень сочувствовал. Не мне! А меня вообще лишь муж и понимал… Да ты… Изредка… Только от его понимания мне легче не становилось. Как, впрочем, и от твоего… — Вера вздохнула. — Так что на его друзей ты грешишь зря. Они на меня видов не имели.

— Ну, зачем тебе тогда уезжать? — спросил я. — Откуда этот зуд? Здесь ты добилась многого. В том числе и полной поддержки областного управления. Ради чего все бросать?

— Вот это и плохо, что здесь я уже почти всего добилась. — Вера грустно покачала головой. — Дальше первого места куда прыгнешь? Председатель рад и ни о чем больше не мечтает. Ему лишь бы сохраниться на прежнем уровне… У него ведь на шее не одно животноводство… А по всему остальному мы еще далеко не передовики. Вот он уже и начал меня чуток придерживать: «У тебя, мол, Вера Петровна, все в порядке — ты уж подожди… У других хуже…» Со своей колокольни он, конечно, прав. Но у меня ведь — не его колокольня. Пусть она и пониже — но своя. Топтаться на месте неинтересно. В общем, как бы подрезалась перспектива. Я-то вначале обрадовалась этому первому месту — как ребенок! А теперь вижу — надо было огорчаться. Не представляла последствий… Чего угодно ждала — только не этакой награды!.. А там, в опытном хозяйстве, подобное невозможно. Там просто не существует этих ограничителей. Хозяйство — именно животноводческое! Другие какие-нибудь ограничители, конечно, есть. Где их нету?.. Но уж не этот низенький потолок! Вот главное! Ну, и еще ты… — Вера опустила глаза. — Знаю, что без Веньки ты не можешь, что надеяться мне не на что… Кроме как… на овсы… Душу… в овсах… отвести можно. А жизни это… ты уж прости! — не составит.

Она зябко пожала плечами. Хоть и жара не отпускала…

— Значит — снова замуж?

— Надо бы… Пока еще интеллигентные мужики считают меня молодой… Немного ведь осталось!.. Постарайся тут меня понять — не кукушкой же куковать до конца века! Только не «назло» надо замуж — а по любви. Но пока ты рядом — по любви невозможно. Ты ведь снова весь свет для меня заслонил! За тобой никого не видно!.. Тут опять может получиться только «назло». Потому что я опять, как тогда, каждый вечер думаю: ты и она… Как ножом себя полосую… Ты хоть немножечко меня понимаешь?

Я кивнул, зажмурившись. Все я понимал — но легче от этого не становилось. Кругом Вера была права! Однако и «благословить» эту ее правоту не мог — язык не поворачивался. И не верилось, что ТАМ ей будет лучше. И отчетливо виделось, как собственная моя жизнь без нее снова станет пустой. Оглядывая свои минувшие после института годы с высоты запретных овсов, обнаруживал я одну только личную радость — вихрастого, ясноглазого и понятливого моего Веньку. А Настя просто была как бы при нем. Он не существовал в моем представлении без Насти. Она обеспечивала его жизнь и соединяла нас. Она умела не претендовать на большее, не добивалась от меня периодических признаний в любви, довольствовалась тем ровным, не взрывчатым, спокойным чувством родственности, которое держало нас вместе. А радости от нее не было — только от Веньки! На него поглядишь — праздник. На нее — будни. И обвинить ее не в чем — безупречна! Никто тут, наверное, не виноват — не судьба! Судьба моя — с Верой. И глядеть на нее праздник, и слушать, и чувствовать, и даже просто думать о ней!

Только вот совместить оба эти праздника никак невозможно. И оттого словно разламывается грудь на две половины. Постоянно разламывается — и здесь, и там. И если уж Вера уедет — свою-то половинку увезет. И будешь жить, как калека, — на одном легком, на двух клапанах сердца. Непрерывная боль… И похоже, — беспросветная. Второй Веры не будет — она невозможна. И значит, — счастье… Хотя… А вдруг?.. Ведь вот Вера на что-то крепко надеется… Только меня дрожь пробирает от ее надежд!

Ничего не мог я тогда изменить. Не мог оставить маленького, совсем еще несмышленого Веньку. И не мог просить, чтоб Вера «ждала» с десяток лет — пока Венька вырастет, развернется и пойдет своей дорогой, не сказав «спасибо» за те жертвы, которые принесены ему, и даже не узнав о них. Для Веры эти десять лет — почти вся остальная жизнь. Ей под тридцать… Не детишками свело нас первое место колхоза имени Фрунзе…

Через день довелось мне самолично увидеть надежность «внешнеторговых» связей «республики», в которую попал я ненадолго. После обеда, когда чуть-чуть переломило на вечер дневной зной, из лесу на берегу Малого Сыча вышел прихрамывающий немолодой мужчина с объемистым рюкзакам за плечами. Заметив нас с Верой, он поздоровался, как принято в деревне, и неторопливо проковылял к избе Потапыча.

Обратно к реке он прошел не скоро — часа через два. Рюкзак за его плечами обвис, как мяч, из которого выпустили воздух. Но что-то в рюкзаке болталось — тяжелое и не объемное.

— До свиданьица вам! — услышали мы с Верой от этого путника. Он проковылял овсами и исчез за осинками, где уже отлично знал я пологую тропиночку к тихому и тенистому заливчику. Тот заливчик был заботливо и, видимо, недавно обложен небольшими камушками, и я бегал к нему за водой, чтоб не греметь колодезной цепью под окнами Потапычева дома. В этом заливчике мы с Верой и умывались утром, и купались в пекло, и видели тропиночку, уходящую в лесную полосу с противоположного берега реки. Видно, где-то там, в негустых камышах другого берега, пряталась лодка. Хоть и не очень широк, и не сильно глубок Малый Сыч, а все-таки вброд тут, в устье, его не перейдешь… И лодку эту нынче не угоняли…

В тот вечер, когда уже беззвучно пылали в закатных лучах верхушки елей и берез, спросил я Потапыча, прослушав у «Рекорда» последние известия:

— Хромой-то сегодня к вам приходил — приятель, что ли?

— Какое! — Потапыч и рукой махнул. — Приятелей моих осталось три с половиной человека. В ближней бригаде живут. Вот вы проезжали деревеньку близ кукурузы… А этот мужик за медом приходил. Из соседнего району. Жена у него приболела. Морковный медок срочно понадобился. Он целебный. А его, кроме как у меня, в округе не найдешь. Люди это знают!.. Морковный ли медок, капустный, земляничный ли — они ведь требуют терпения, времени немалого. Да и смекалки!.. Поди-ка — пчелу отдрессируй! За одно лето не сумеешь. У меня ведь пасека — хитрая! Как этот — по-научному — триптих… А по-нашему, по-старому, — складня… Сам-то я икон не держал никогда — не верую! А матушка моя была верующая… Под складней-то я и вырос, такой антихрист… Потом в церкву ее отдал, как и Библию, — когда матушку похоронил. Предлагали мне за складню большие деньги — старинная была, богатая. Матушкино приданое! Только я счел это делом негожим. Хоть и не подвержен религии, но торговать ее предметами не способен. Отнес — и все! И поп-то наш потом не раз мне говаривал: «Вот ты, Петр, в боге не нуждаешься, одначе ты ему угоден. И он тебя отметит — без порчи проживешь!» Не соврал ведь поп — живу баз порчи! Еще и других подлечиваю… Овощной да ягодный медок от многих болезней исцеляет!.. Тихо, спокойно, без лихоманки. Только чистый он должен быть! Вот я пасеку так и спланировал, и пчелок так отдрессировал, что медок у меня чистенький! Зимой на саночках повезу — хоть в сельпо сдавай, хоть в аптеку. Везде возьмут. А кому раньше понадобится — сам, как видишь, притопает. Потому — фирменный продукт! У каждой республики свой фирменный продукт должен быть! На том и стоит всякая внешняя торговля…

В тот вечер напомнил я Вере:

— Ты обещала рассказать про отца… Когда, мол, приеду не в качестве начальства… Надеюсь, начальством ты меня сейчас не считаешь?

Мы лежали в темноте на широком байковом одеяле поверх пахучего свежего сена в громадной риге. То ли Потапыч успел накосить да высушить сено до нашего приезда, то ли на помощь ему кто из ближней бригады приходил…

— Не считаю тебя начальством, — тихо отозвалась Вера, и маленькие, легкие ее пальцы пробежали по моему телу. Но мы уже устали от ласк, и я не шелохнулся. — И никогда не считала, — добавила она. — Ты для меня единственный, кого могу назвать своим в доску парнем. — Она помолчала. — Так тебе на самом деле интересно про отца? Или из вежливости?

— Отпустил бы я тебе комплиментик… Да мало у нас дней осталось…

— Ну, ладно… — Вера вздохнула. — Никто еще из моих ухажеров про отца не расспрашивал. Всем было некогда… Всем было не до того… Ты первый.

— Хоть где-то, хоть в чем-то…

— Видишь ли… Отец очень переживал, что за фашистов воюет испанская «Голубая дивизия». Считал это позором испанского народа. И когда узнал, ГДЕ именно она воюет, — попросился туда добровольцем. Из Коминтерна вообще-то на фронт не брали. Там после тридцать седьмого года осталось очень мало работников…

— Неужели и из Коминтерна сажали? — удивился я.

— Еще как! Кого-то Георгий Димитров спас, кого-то не успел — уже расстреляли… Но отец был там человеком маленьким, его не задело. И на фронт его взяли сразу, как попросился. Но только переводчиком. Чтоб допрашивать пленных испанцев. А он-то хотел на передовую. Стояла «Голубая дивизия» по Волхову. Через нее-то и пошла на прорыв Вторая ударная армия. Отец допрашивал первых же пленных испанцев. В первую же ночь прорыва. Их взяли в окопах, прикованными к пулеметам. И пулеметы эти были даже не оружием, а трещотками. У каждой трещотки был микрофон. А динамики стояли над Волховом. И треск — будто сплошная пулеметная линия!.. Видно, немцы боялись доверять испанцам оружие. Так объясняли сами испанцы… Представляешь? Мороз — под сорок, и в окопах закоченевшие теплолюбивые испанцы, прикованные к трещоткам?.. Можешь придумать что-нибудь более идиотское?

Голос Веры дрогнул, и мне показалось, что она сейчас заплачет. Вера? Заплачет? Из-за каких-то глупых испанцев, которые когда-то добровольно полезли воевать в Россию?

— Ты только не волнуйся! — Я приподнялся на локте и погладил ее холодный, взмокший лоб. — Все это давным-давно прошло. Да и не все было правдой…

— К сожалению, было правдой, — возразила Вера. — У меня и сейчас перед глазами то, что отец рассказывал. Он рассказывал медленно, подробно. Я как бы все могла увидеть. Служил он при штабе армии, был в этом кошмарном окружении. И вынес все, что вынес штаб. Это самые жуткие сведения о войне, какие я когда-либо слыхала или читала.

— А потом был коридор смерти?

— Да. Отец был ранен уже в самом этом коридоре. Кто-то его подхватил и потащил. Потом его везли в Сибирь, в эшелоне окруженцев-дистрофиков. Оттуда удалось написать в Москву, и мама буквально на себе приволокла его домой. И сколько потом отец жил — его все время допрашивали. Даже в госпитали приезжали допрашивать. Он служил рядом с этим страшным Власовым, видел его в окружении почти каждый день, и из отца все вытягивали и вытягивали подробности. Даже когда Власова поймали и повесили, — из отца все еще тянули подробности. Уже о повешенном… А к Власову в этом кольце все относились с уважением. Он был героем обороны Москвы. Он брал Волоколамск… Знаменитый удар на Волоколамском шоссе — это его двадцатая армия… Власова назначил на Волховский фронт сам Сталин. Его даже называли любимчиком Сталина…

Вера махнула рукой, повернулась на бок и поджала ноги. Как кошечка свернулась калачиком…

— Скажи, — спросила она, — ты хоть когда-нибудь интересовался всерьез историей этой войны?

— Никогда. Все, что слыхал и читал, — случайное.

— Тогда ты ничего не сможешь мне объяснить. — Вера вздохнула с явным сожалением. — Совсем я запуталась в этом Волховском фронте. То его создавали, то упраздняли, то снова создавали… Вторая ударная вроде бы вся погибла. Но потом она воевала на Ораниенбаумском плацдарме, прорвала блокаду Ленинграда и дошла до Германии. Отец хранил газеты с приказами Сталина. И я читала в них благодарности Второй ударной в конце войны. Значит, армия тогда была! А после войны читала, что Власов ее всю сдал в плен и она воевала на стороне фашистов… Ты можешь тут что-нибудь объяснить?

— Только чисто военное. Не историческое. На уровне лейтенанта запаса… Если армия после окружения воевала — значит, она сохранила знамя. Как минимум. Состав части можно заменить. Но знамя в армии не меняют. Потеряли знамя — нет больше части! Даже если и люда целы — часть все равно расформировывается. Таковы армейские законы, Верочка… И наверное, одна и та же армия не могла параллельно воевать по ту и по эту сторону фронта. Там были разные армии. Вот и думай! А Потапыч тебе ничего не объяснил?

— Он говорил, что армию оклеветали. Погубили и оклеветали. Списали ее гибель на Власова. Но я не верю. Как можно оклеветать целую армию?

— Любимая моя! У нас все можно! И целую армию можно оклеветать и даже целые народы. Один друг моего отца, тоже строитель, воевал вместе с балкарским поэтом Кайсыном Кулиевым. Они подружились и переписываются до сих пор — с конца войны. И когда Кайсын был в ссылке в Киргизии — тоже переписывались. Так этот друг сразу после смерти Сталина сказал, что балкарский народ оклеветан и зря погибает в Киргизии. Ну, сейчас, ты знаешь, — балкарцев, кабардинцев, чеченцев, ингушей вернули домой. Как бы реабилитировали. Сняли с них клевету. Но значит, признали, что она была! Клевета на целые народы!.. А крымских татар и сегодня не возвращают в Крым. Значит, клевета продолжается. Так это на круг — миллионы людей! Что по сравнению с этим одна армия?.. Будь реалисткой, любимая моя! Пойми, где живем…

— Страшные ты вещи говоришь. — Вера поежилась. — Даже холодно становится.

— Подвинься поближе — будет теплее…

…Следующий наш день в овсах был последним. Вечером предстояло уезжать — к ночному поезду. Утром — уже на работу. Я звал Веру в город, намекал на пустую свою квартиру, но Вера и подходить к моему дому отказывалась наотрез. И добавила, что отпрашиваться у председателя еще раз — немыслимо. И так-то он дал ей вольные дни в ту горячую пору, когда обычно ни одного выходного в колхозе не дают. То ли это и есть ее личная награда за первое место, то ли понял что-то председатель в нескладной ее судьбе, посочувствовал, да виду не подал, — она еще не разобралась. Но просить теперь новые отгульные дни — это совсем было бы не по совести…

Мы с Верой неторопливо, уже в последний раз, обедали за длинным бригадным столом возле риги, когда из овсов неожиданно выкатилась двуколка, которой правил председатель колхоза.

На нас он взглянул сначала мельком, как на незнакомых, потом вдруг резко осадил кобылу, соскочил с двуколки и прямиком направился к нам.

— Попались! — совсем тихо сказала Вера.

— Приятного аппетита! — оживленно, с обычной хитроватой улыбкой промолвил председатель и прочно сел на лавку напротив нас. — Знакомые все лица! Отрадно и повстречаться! Может, угостите?

Вера молча налила ему молока в стакан, отломила хлеба, придвинула сало и подкатила три яйца.

— Благодарствую, Вера Петровна!

Председатель улыбнулся и принялся за еду. Ел неторопливо, смачно и долго — как бы давал нам возможность собраться с мыслями, подавить растерянность.

Вера буквально пылала. Я с любопытством смотрел на председателя и гадал — что теперь будет? как все повернется? Почему-то сразу же сообразил я, что не только мы «в лапах» у председателя, но и он — «в лапах» у нас. Должно быть, сработала чиновничья психология, уже въевшаяся в меня за годы службы в управлении: «Я не ангел, ты не ангел, ну, посмотрим, кто сильней!»

В конце концов, немалые гектары «запретных» овсов были по тем временам куда более тяжким грехом, чем «запретная» любовь. Соображение это мне не нравилось, и сам я понимал, что немногого стою с такими мыслями, но они возникли — куда денешься? Охватывая мозг, они напрочь выметывали из него первый страх и позволяли глядеть на председателя просто с любопытством: как-то он поведет себя? Куда повернет события? Сейчас все было в его руках. Прав был Потапыч: со всех сторон тут сплошной криминал — для всех участников!

Постепенно дошло, что неторопливой и, видно, не нужной ему едой председатель давал возможность оправиться от растерянности не только нам, но и себе тоже. Должно быть, ел и лихорадочно соображал — оценивал ситуацию. С одной стороны — небритый представитель областного начальства, с сеном в волосах, спрятавшийся за дальними болотами с одинокой, красивой, свободной женщиной. С другой — просторные, уже начавшие желтеть и строго запрещенные овсы, не указанные ни в каких документах — в том числе финансовых и налоговых. Одно только слово об этих овсах взорвет, будто бомба, и районные и областные организации, подсечет весь колхоз, изломает в щепки судьбу преуспевающего председателя. С одной стороны — дело персональное, о нарушении принципов коммунистической морали. С другой — дело уголовное, предположим, о сокрытии колхозной пашни от погектарного обложения для госпоставок зерна. С одной стороны — верный партийный выговор. С другой: «Положь партбилет на стол! Уголовникам в партии не место!»

«Невыгодно ему ссориться с нами, — подумалось мне. — На его месте я не стал бы ссориться!»

Он явно пришел к такому же выводу. Допив молоко, широко, как можно добрее улыбнулся, совсем дружеским тоном спросил меня:

— Как вам наш курорт? Когда-нибудь дом отдыха здесь поставить бы!.. Парк разбить… Мосточки навести через оба Сыча… В период подступа к обещанному нам полному коммунизму…

— Можно и раньше, — с таким же дружеским расположением ответил я. — Место— действительно райское! Вот только запрет на овсы снимут — и пошел!

«Лучшая оборона — наступление! — подумалось уж вдогонку сказанному. — Пусть сразу поймет, что не боюсь!»

А он испугался. И скрыть не смог — побледнел. И бледность его как бы автоматически слизнула краску стыда с пылающего Вериного лица. Оно стало обычным — спокойным, неробким, готовым к улыбке.

— Может, вам, Вера Петровна, нужны по семейным обстоятельствам дополнительные дни? — очень тихо и очень серьезно предложил председатель. — Я мог бы оформить это приказом прямо сегодня. На основании, предположим, междугороднего телефонного разговора — между нами обоими…

Мне вдруг стало жалко его, стало ясно, что ничего худого он нам не сделает и не собирался делать. Наверняка уже жалеет о том, что вообще «заметил» нас, что не проскочил мимо — прямо к крылечку Потапычевой избы. В конце-концов, он уязвим лишь из-за своей честной, бескорыстной, даже самоотверженной заботы об общем благе.

Впрочем, испокон веку на Руси такой человек — самый уязвимый.

Коротко отказавшись от дополнительных свободных дней, Вера поспешила успокоить председателя:

— Он надежный парень! — сказала она, кивнув на меня. — Я поняла это еще в институте. Поэтому он и здесь. У вас тоже будет возможность убедиться в его надежности.

— Был бы рад! — Председатель вздохнул с откровенным облегчением, вымученно улыбнулся и поднялся с лавки. — Ну, мне пора. Перекинусь словечком с Потапычем — и поеду. К уборке надо готовиться… Спасибо за хлеб-молоко! Извините, что нарушил уединение. Не по злому умыслу. Счастья вам!

Он протянул мне ладонь — широкую, открытую, — и я вложил в нее свою, как бы давая безмолвное обещание включиться в здешнюю круговую поруку, ничем никого не выдать.

Затем он кивнул Вере, добежал до своей двуколки, вскочил в нее и укатил к Потапычевой избе.

А мы стали молча убирать со стола.

Вечером, в сумерках, простившись с Потапычем и Матреной Ивановной, оставив им вторую поллитровку «для настоек», — как сформулировала Вера, — мы выехали из «независимого государства» в тихой двуколке. Отдохнувшая, откормившаяся за эти дни кобылка легко несла нас по болоту, по пыльному проселку по-над ручьем, сквозь кукурузу, сквозь рано уснувшую деревеньку, через пшеничные поля…

— Ну, вот судьба моя и решилась, — сказала Вера. — Теперь уж точно — уезжать! Нормальной работы с ним теперь не будет.

— Почему?

— Да потому, что в его понимании свое личное — любовь свою! — я поставила выше общественного. Привезла в потайные овсы чужака! И не просто чужака — а работника областного управления сельского хозяйства. Особо опасного чужака! Этого он мне никогда не простит. Я уж его изучила… Сам он свое личное полностью прижал к ногтю и полагает — другие должны так же. Особенно если они не на рядовых должностях… Та же порода, что и мой бывший муж! Все узко личное для них — дурь, блажь и подрыв общественного блага. Они даже могут закрыть на это глаза, пожалеть кого-то, не вмешиваться — так сказать, не пачкать руки… Но не способны прочувствовать это личное, подняться до него. Собственно, в их-то понимание до этого надо опуститься. Настолько им это чуждо… Теперь председатель просто не будет мне доверять. А без доверия — какая работа? Что хорошего соорудишь без доверия? Куда ни кинь — судьба решилась!

— А если, Верочка, — в другое хозяйство? Поближе к области… Хотя бы в Кировский совхоз, где я четыре года вкалывал после института… Для тебя там почва сильно удобрена! С полуслова будут тебя понимать. С полувзгляда! К нашей школе я их четыре года приучал. И для меня это все просто. Даже обязан я — беречь областные кадры! С председателем своим рассталась бы. Со мною чаще бы виделась… Там я человек свой!

— Так ведь опять, милый, выйдет временное решение, — грустно возразила Вера. — Сколько же можно временных решений? Жизнь за ними пробегает…

— А мы вообще — временные на Земле. И сама Земля — временная. И Солнце. И даже, говорят, — вся наша Вселенная… По новейшим астрономическим теориям, которые у нас только что признали, когда-то нашей Вселенной не было и когда-то опять не будет. Возможно — не будет… В этом еще сомневаются. Взвешивают массу Вселенной. От массы зависит ответ… Так нам ли бояться временных решений?

— Однако у тебя все устроено постоянно.

— Это тебе только кажется, любовь моя! Постоянные величины для меня — Венька и ты. Но как вас совместить?.. Все остальные сочетания — временны.

— Прости меня! — Вера вздохнула и обняла одной рукой мою склоненную шею. В другой она крепко держала вожжи. — Больно! Опять ты уезжаешь к ней. Опять я перед ней кругом виновата. А она передо мной кругом права. Все опять! Сколько уж лет мы в этом кольце!.. И нет мне из него выхода. Уезжать надо!

— Верочка… Не спрашивал я тебя раньше… А что с вашим семейным домом в нашем городе? Мама его ликвидировала?

— Подчистую.

— Жаль. Самый был бы простой выход.

— Нет! Не смогла бы я — в одном городе… От меня — к ней, от нее — ко мне… Не выдержала бы я!.. При всей своей непрактичности, последний ход мама сделала верный. Вот Москву, конечно, жаль. Но недорого маме Москва далась. Потому и легко с нею рассталась.

— Это было ее решение?

— Только ее! В чистом виде. Отец после войны уже не работал — лечился. Месяц дома, месяц — в госпиталях. Называется «легкое ранение»… — Вера усмехнулась. — В это время и научил он меня испанским песням. Четыре года так — пока не ушел. Мама за эти годы стала тенью. Ведь знала — вот-вот… И видимо, задолго решила, что уедет. Московскую нашу квартиру она ни в грош не ставила: без забот ей все досталось. Приехала девчонкой на актерские курсы в Москву, выступила на МОПРовском вечере, — отец к ней и подошел. С тех пор — за его спиной… Военная эвакуация для москвичей была тяжким горем. А мама домой к себе поехала — к своим старикам. За их спиной мы в войну не сильно бедствовали. Потому я такая крупная и выросла — не голодала в детстве. Все-таки дома жили… Вот и не воспиталась у мамы практичность — не те условия!.. Не стало отца — она опять домой поехала. От квартиры отмахнулась — зачем она нам? Дома, мол, не тесно… А дедка с бабкой уже еле двигались. Быстренько ушли один за другим… Я замуж сдуру выскочила. А мама одна жить совсем не могла. И не хотела ехать к нам в район. Да и мне не очень фартило, чтоб она наблюдала скучную и ненадежную мою жизнь… Тогда вот и возник обмен на Балашов. Тетка жила очень тесно — мама по существу подарила ей квартиру. Сказала мне: «Ты пристроена отлично! Теперь еще Лельке с квартирой помогу — и все!» Такая была мама… Просто решала — уезжала от боли. Может, и мне это передалось? Может, это наследственный характер?.. Я ведь тоже «колобочек» — от него ушла, от тебя уйду… А тонкостей моих душевных мама не знала. Этим я боялась делиться. Она могла и не понять. Для меня это было бы жутко — раскрыться, и чтоб тебя не поняли… Так что под моим решением, милый, фундамент — глубок! Не в Балашов же опять… Тыл у меня — только там. Но какой же это тыл?…

— Адрес-то новый хоть пришлешь?

— Конечно! Отчего не прислать? Часто ты туда не наездишься — далеко! А изредка — ради Бога! Полюблю еще там или не полюблю — кто знает? Но пока не полюблю — буду твоя! Вот и весь твой срок…

Срок мой оказался недолгим. Через год Вера написала из Архангельской области, что выходит замуж. И попросила поздравить — если нетрудно… Я поздравил — от имени всех институтских друзей. И больше не писал. И она молчит. Не знаю, где она сейчас, кто ее муж, какая у нее теперь фамилия… И не ищу — боюсь помешать. Вдруг она счастлива, спокойна, окружена детьми — а я войду и ненароком все порушу?.. Потому что не могло бесследно исчезнуть то давнее, буйное наше и сладкое, то неодолимое, только вместе с нами исчезнет оно с земли.

Работаю я давно в опытном хозяйстве другой области — на Среднем Урале, откуда когда-то притопала на Магнитку моя мать. Вихрастый, конопатый, как и я в молодости, Венька мой давно отучился в Уральском политехническом институте. Трудовой династии у нас не вышло — Венька стал металлургом. Почему-то Настя упорно, еще с детства, ориентировала его на «городскую» профессию — не любила сельские…

Когда с женой и сыном приезжает Венька домой — в отпуск или на праздники, — ходим мы к Настиной могиле. Прибираем ее, сидим молча, вспоминаем — каждый свое. Когда уходим, Венька часто признается:

— Перебирал свои грехи перед мамой. Сколько я ее не слушался, обманывал, огорчал!.. Сколько она из-за меня плакала!

Я тоже «перебираю свои грехи». Только никому об этом не говорю.

Свела Настю в могилу тихо, незаметно подкравшаяся страшная болезнь с коротким, как выстрел, названием. Наверняка симптомы ее заметила Настя раньше всех, да сказать не решилась. А когда открылась — было уже поздно.

Всегда Настя боялась стать кому-нибудь обузой. Потому, возможно, и о болезни своей вовремя не сказала. Еще задолго до женитьбы призналась: «Камнем на шее никогда ни у кого я не повисну. Как только почувствую, что повисла, — оборвусь, и на дно. Мне это просто! Мне это быстро!»

…Как-то ездил я по делам в областной центр и на улице Втузгородка, как раз у бывшего Венькиного общежития, буквально наткнулся на сгорбленную старуху в повязанном по-деревенски цветастом платочке. Лицо старухи показалось странно знакомым. Я даже остановился, чтоб разглядеть ее получше, и она тоже остановилась и разглядывала меня. Значит, и вправду знакомая!

— А ведь я тебя видела! — первая заговорила она. — Не здеся. В колхоз имени Фрунзе ты, случаем, не залетал?

Мгновенно вспомнился далекий жаркий июль, и узкая, пружинящая под колесами двуколки гать на болоте, и просторные дозревающие овсы в окружении прибрежных полос леса.

— Матрена Ивановна? — спросил я, еще не веря.

— Матрена! — Старуха кивнула и улыбнулась. — Признал! Не чаяла тебя здеся увидеть. Хотя ведь и то сказать — ты инженер номерной, тебя везде носит. А номерных заводов тут полно. Внук все мне объяснил…

Я спросил о Петре Потапыче, и старуха опустила взгляд.

— Давно его схоронила. Внук вот сюда увез. Тоже, как ты, номерной инженер… Я и не хотела, и противилась, и новый председатель давал полдома на центральной усадьбе… С зарплатой при заезжей квартире… Да внук увез! Старухи нонича в цене! С правнуком сидеть некому. Все молодые бабы робить хотят.

— А почему новый председатель? — поинтересовался я. — Куда старого дели?

— Тоже схоронили, милок… Забыла, как по-новому это звать, а по-старому — разрыв сердца. В поле его где-то и разорвало. Между бригадами. Кобыла его в двуколке мертвым к правлению привезла. Весь изъездился… А накануне, жена баяла, вернулся из району прямо черный. Черней тучи… И ночь не спал. Что там было — не доложился. Что-нибудь, конечно, по партийному делу. Страшней-то этого в районе ничего не было…

— Кто же сейчас охраняет ваши овсы?

— А никто! Ездила я туда прошлым летом. На мужнину могилку. Дорогу теперь через болото отсыпали. Мост через Малый Сыч навели. В соседний район машины шастают, трактора ходют. Зачем теперь охранять?

— А дом стоит?

— Свезли дом. В ближнюю бригаду.

— Овсы и сейчас там растут?

— А чего им не расти? Землица там для овсов наилучшейшая. Прятать их по нынешним временам не надо… Растут!

Переживая потом заново эту случайную встречу, этот короткий уличный разговор, я вдруг отчетливо осознал, что давнее и недолгое путешествие в крохотное, но очень разумно организованное «независимое государство», именуемое в просторечии «Овсы», было самым ярким и самым счастливым событием моей жизни. Сладость сплошной тайны долго укутывала его и сберегала от каких-либо сравнений. А теперь эта оболочка рассеялась, и все стало очевидным.

В далекие те годы был я молод и допускал: мелькнет еще впереди счастье! Обломится мне что-нибудь яркое!

Но не мелькнуло. Не обломилось. Ни более яркое, ни менее — никакое.

Иные могут быть равно счастливы дважды, трижды… Иным это, видимо, не дано.

Смолоду бы знать — кому что!


© «Урал», 2000, № 8: http://uraljournal.ru/work-2000-8-597

Загрузка...