Войдя в келью, Корней остановился на пороге, мрачно разглядывая свое обиталище. Со стола шмыгнула под топчан крыса. По углам паутина, кругом пыль: архимандрит не велел убирать в кельях у тех, кто сидел в тюрьме.

Корней нашел тряпицу, принес воды, дров, вымыл пол, протер стены, окно. Отодвинув топчан, забил крысиную дыру еловым колышком, вытряхнул бумажник. Перед затопленной печью повесил сушиться ветхое свое вретище. Упал на топчан, закинув, как когда-то в детстве, руки за голову.

Итак, пока он пребывал в заточении, власть в обители сменилась, но ничего доброго эта перемена Корнею не сулила. Околел старый волк, на его место сядет другой, помоложе, похитрее. А жить надо. Как? Кого держаться? Один пропадешь.

После памятного дня, когда был подписан приговор о непринятии нового богослужения, обитель выглядела притихшей: о челобитной, отправленной в Москву, как-то прознали старцы соборные и, затаясь, ждали, чем это может обернуться... Обернулось ничем, и архимандрит Илья распоясался вовсю. По монастырям пошел сыск. Всем сторонникам новопечатных книг богослужебных учинялся пристрастный допрос. Искали главного заводчика, добивались признания чуть ли не в крамоле, а потом посажали всех Никоновых доброхотов по темницам.

Москва - ни гугу.

Сидя в каменном мешке, Корней ругал себя лишь за то, что поручил опасное дело с челобитной Бориске. Парень мог сгинуть безвестно, а может быть, его кости уже клюют вороны где-нибудь подле кремлевской стены. В такие минуты Корней исступленно молился и каялся в страшном грехе братоубийстве. Со временем он перестал молиться и предался размышлениям, благо торопиться было некуда. Его уже не смущали ни грязь, ни крысы, ни скудные тюремные харчи. Досаждали многочисленные чирьи, но и к ним привык Корней. Его занимало другое: чего добивался архимандрит Илья, силой принуждая подписывать приговор? Какую цель преследовал стоящий одной ногой в могиле старец, пряча своих противников по темницам? Ужели только исправление печатных книг вызвало в нем протест и лютую злобу на патриарха и его сторонников?.. Много размышлял Корней, стараясь отыскать бесспорные ответы на эти вопросы.

Цель у старого волка была, и немалая, и, по-видимому, дело заключалось не только в его личной неприязни к Никону, но в гораздо большем. В чем?.. Много витийствовал настоятель о старых и новых церковных канонах, не единожды ради того проповеди произносил. Призывал он беречь старые обряды церковные и предания святых отцов-чудотворцев, противиться нововведениям, идущим от испроказившейся обасурманенной греческой веры, утверждал, что иначе не спасешь души, обречешь ее на вечное мучение. Твердил владыка, что чины богослужебные из века в век повторялись, свято хранились и передавались от поколения к поколению и менять и нарушать их - грех, хуже которого и не бывает. Тут рассуждать нечего: слушай архимандрита и принимай все как есть на веру. Однако только ли по причине боязни этого страшного греха затеял настоятель смуту в монастыре, ведь сам творил не меньший грех, пьянствуя в келье, давя крестьян немилосердными поборами, без пощады наказывая братию, чиня за ними слежку... Власть у архимандрита была большая, но хотелось еще большей. Или, может быть, он боялся ее потерять? Но ведь смута в обители, перенесшаяся далеко за ее пределы, могла стоить ему не только власти, но и головы...

Концы с концами не сходились, смутные догадки ужами выскользали, и Корней решил подойти к делу с другого конца.

По его представлению, монастырская вотчина напоминала египетскую пирамиду. На самой верхушке - архимандрит, полновластный хозяин, пониже черный собор, под ним - обитель со всеми службами и, наконец, в нижней и самой большой части пирамиды - огромное вотчинное хозяйство, и состоит оно из многих отдельных кирпичиков, а кирпичики - это усолья, промыслы разные, мельницы, пахотные земли... Для того, чтобы верхушка упала, нужно либо сшибить ее, либо разрушить основание. Сброшенную верхушку легко заменить другой, но если развалится основание, то рухнет все - тут уж менять будет нечего.

Нет, не был глуп настоятель, ежели, жертвуя собой, спасал вотчину. А может, он вовсе и не думал о самопожертвовании, может, у него в запасе были иной важный ход или окольные пути, позволяющие избежать позора? Чужая душа - потемки, но бесспорно одно: главная цель настоятеля - удержать вотчинное хозяйство в своих руках, не допуская до него ни патриарха, ни новгородской митрополии, ни самого царя.

Кто поймет эти действия архимандрита? Братья не способны оценить их: зело темны и неграмотны чернецы, кроме молитв и благовествований апостолов ничего не ведают. Для них вера в бога - все, без веры - ничего. Об остальных монастырских и вотчинных черных людях1 говорить и вовсе не приходится. Для того, чтобы вникнуть в суть деяний архимандрита, понадобилось бы усомниться в боге...

Спасение вотчинного хозяйства... Как? Каким способом?.. И снова встала перед глазами пирамида. Кирпичики, кирпичики... Великое множество их в хозяйстве вотчинном, и каждый надо беречь. Вот, скажем, кирпичик - усолье, там не одна варница соль варит, и варят ее не архимандрит с братией мужички поморские бьются у кипящих цренов2. А где их возьмешь, мужичков-то? Бывало, когда закон был не столь лют, бегали мужички от боярского да дворянского притеснения, нанимались на солеварни, на промыслы. А ныне закон о сыске таков, что помещик волен искать и возвращать своих беглых людей хоть до конца их жизни. Новые законы, новое богослужение. Одни народ давят, другие церковь возмущают. По новым законам станут изымать беглых мужичков, и потихоньку посыплются кирпичики из пирамиды, содрогнется она, закачается... И ежели работник потеряет копейку, а рядовой монах - алтын, то у соборного старца сотни рублей вылетят... Веруем мы, веруем! Возносим молитвы господу, но только по-старому, ибо новое богослужение защищает новые законы, а по новым законам жить не хотим!.. Но новый закон хулить нельзя: угодишь в пытошную - живым не уйдешь.

Но что же делать, ежели кирпичики начинают вываливаться чохом? Вырастет Крестный монастырь, возводимый Никоном вблизи Соловков, - и захиреет соловецкая обитель. Старая вера, которая, точно известковый раствор, прочно держит кирпичики, раскрошится, выветрится, и обрушится пирамида - только пыль пойдет тучами. Стало быть, раствор нужен ядреный, и замешивает его монастырь по всему Поморью. А противцев вроде Корнея посадил архимандрит в тюрьму, чтобы не мешали, - благо, в темницы заключать уставом не возбраняется...

Пораженный своими умозаключениями, Корней чуть рассудка не лишился. Он пытался спорить с собой, находил хитроумные доказательства, способные, казалось, развеять в прах сделанное открытие, но они рассыпались, как дома, построенные на песке, стоило лишь поглубже вникнуть в деяния монастырской епархии... Он решил ни с кем не делиться своими мыслями, потому что вряд ли бы его поняли, а поняв, убили бы за кощунство...

Дверь скрипнула, распахнулась, вошел кто-то незнакомый, до самых глаз бородой заросший, оборванный и грязный. Стал у порога молча.

- Феофан? - Корней едва узнал монаха.

Вошедший хрипло рассмеялся:

- Дожили мы с тобой, брат! Искали правду, а нашли... - он махнул рукой и, подойдя к печке, присел перед раскрытой дверцей на корточки, протянув к огню темные от грязи руки.

- Еще кого выпустили?

- Ослобонили всех по велению покойного Ильюхи, кол ему в печень! Видать, совесть перед смертью загрызла.

- Тебе горевать боле не о чем. Слыхал, Варфоломея на монастырь садят, учителя твоего?

- Ну да!

- В гору пойдешь, Феофан.

Монах молчал. Бесцветными глазами, не мигая, смотрел на огонь, и не понять было, обрадовался он известию или воспринял его как должное.

- Ежели вдругоряд зачнут в тюрьму пихать, ты уж будь ласков, заступись, - съязвил Корней.

Феофан поднялся, сощурился.

- Смеешься али завидуешь?

- Где уж там... Не до смеху. Смешно теперь одному Варфоломею.

- Чую, опять за старое хочешь приняться. Только меня, - Феофан покачал пальцем, - ни-ни, не впутывай. Я сюда пришел грехи замаливать, а не в темницах сидеть.

- И много их у тебя, грехов-то?

Феофан засопел, повернулся и пошел к выходу. У дверей остановился, взялся за косяк.

- Не дает мне покою тот парень, который грамоту к Никону повез.

- А твоей-то голове почто болеть, не ты же отправлял с ним челобитную?

- Я також при том был, но ты о нем должен многое знать, коли доверял.

- Ну и что?

- А то, - глаза у Феофана сверкнули недобрым огнем, засветились, как у волка. - Сдается мне, братуха он твой. Рожи у вас больно схожи.

Корней едва удержался, чтобы не вскочить и вышвырнуть наглеца из кельи.

- Не злобись, он тебе на ногу не наступал.

- На ногу... Может, он мне на что другое наступил.

- Мели, Емеля... Свихнулся, чай, под землей-то? Смотри, Варфоломею дурни ни к чему.

- Ин, ладно, - сквозь зубы проговорил Феофан, - встренемся еще на одной дорожке, рассудимся.

2

На всю округу скрипел под саночными полозьями молодой снег, на нем, ярко-белом, необычно черными казались дальние постройки монастырского усолья, кострища пригнанных сплавом дров, сараи солеварен.

Бориска остановил сани возле сарая, надел на морду лошади торбу с сеном. Лошадь захрумкала, вздрагивая ушами, заиндевелыми ресницами.

Бориска распахнул двери сарая - оттуда пыхнуло жаром, клубы пара вырвались наружу; в огромном црене - сковороде длиной и шириной по двенадцать аршин - выпаривалась соль. Црен был сделан из длинных полиц железных досок, которые скреплялись между собой загнутыми краями при помощи особых гвоздей. По краям црена толстым слоем белела соль.

Скинув тулуп, Бориска стал бросать в закопченное устье привезенные из кострища длинные березовые поленья. Разбрасывал с толком, так, чтобы они легли по всему печному поду. Пламя сначала съежилось, потом, словно опомнившись, алчно охватило поленья, с гулом выросло, начало лизать обширный црен с соляным раствором. В црене клокотала и пенилась морская вода, которая подавалась через деревянные трубы из отстойных колодцев.

Покончив с дровами и поколотив длинной кочергой пылающие головни, Бориска выпрямился, окинул взглядом сарай.

Вдоль стен стояли лари, плотно сбитые железными обхватами, в ларях еще раз отстаивался раствор из колодцев.

Добра была солью губа Колежма, до пятнадцати пудов добывали за одну варю.

Собранная из црена соль сушилась на сугребах - долгих полатях, пристроенных вдоль стен и над печью, потом ее, высушенную, уносили в амбары.

Со следующим возом можно было не торопиться. Бориска развернул лошадку, пустил ее мелкой рысцой к берегу. Упав на ходу в сани, он вытащил из-за пазухи краюху хлеба с куском лосятины. Медленно жуя, призадумался Бориска...

Возвратившись из Москвы, Бориска, помня совет отца Никанора, велел Милке собирать Степушку. На другой же день простившись с Денисовым, они втроем ушли в Колежму. Милка все поняла и покорно последовала за Бориской. "А, знаешь, это даже лучше - по свету-то бродить, - сказала она, - чего только не увидишь, кого только не услышишь. Да еще страшно отпускать тебя одного на долгое время: кто знает, что может случиться..."

И вот уж второй год пошел, как работает он на Колежемской солеварне.

Усолье было не из последних. Варку соли останавливали весной, а сызнова начинали под осень: по весне-то вода была мутной и опресненной, кроме ила да песка ничего не выпаришь. В усолье стояло восемь цренов: четыре из них были монастырскими, другие - за крестьянами на оброке. Из моря вода поступала по трубам в колодец и там отстаивалась, а уж из колодца шла по цренам.

Хозяйство монастырское в усолье было поставлено нехудо и походило на маленькую обитель. Во дворе церквушка со звонницей, монастырские хоромы, поварня, хлебный и товарный амбары, баня, погреба. Работные люди жили в людской избе, приказчик же с келарем, дьячком и слугами - в братской келье, большой пятистенной избе с обширным подклетом.

Когда Бориска впервые предстал перед приказчиком усолья Дмитрием Сувотипым, тот оглядел помора с ног до головы подслеповатыми глазами и покачал головой, увидев перевязанные везивом сапоги. Показывая на них пальцем, он сказал дьячку:

- Лазарко, передай-ко келарю, пущай детине сапоги выдаст да валенки. А в тетрадь-то запиши, запиши: "На покрут в соль". Стало быть, из жалованья вычтешь.

Дьячок, хилый мужик с плутоватым взглядом, ущипнул себя за жидкую бороденку:

- Будем писать порядную?

Сувотин покрутил пальцами на животе.

- В каком деле горазд, детинушка?

- От работы ни от какой не бегал, а твердо знаю плотницкое дело, корабельное...

- Плотницкое - это добро, - приказчик расцепил пальцы, послюнявил один, полистал толстую тетрадь с мятыми страницами. - Плотницкое, говоришь... Во! Пойдешь в дружину к Нилу Стефанову лес рубить. Пиши, Лазарко, порядную.

- Дровенщиком? - недоумевая, спросил Бориска. - Какая же это плотницкая работа?

Сувотин строго поглядел на него:

- Я тебя, детина, не пытаю, кто ты, да откуда, да почто в тутошних краях работу ищешь. В Новгород посылать к расспросным речам тоже не стану. Однако помни, воровства или татьбы не прощу: Как тя звать?

- Бориска Софронов сын Степанов, вольной человек.

- Ишь ты, вольной... Пиши, Лазарко, порядную на молодца.

Поглядев перо на свет, дьячок снял с него невидимую соринку, почистил жало о волосы.

- Готов, отец Димитрей.

- Пиши: "Се яз, вольной человек Бориско Софронов сын Степанов, дал есми на себя порядную запись государю нашему Соловецкой обители архимандриту Илье и всем соборным старцам в том, что порядился в дровенщики за архимандрита Илью на три года впредь и взял яз, Бориско Софронов сын Степанов, у государя своего, у отца настоятеля, подмоги пару сапог, да пару валенок, да тулуп бараний. И мне, Бориске, по сей порядной записи, жити в дровенщиках тихо и кротко, и, те лета выжив, могу пойти, куда похочу, коли не станет за мной какого долгу. А коли долгу будет, яз должен его вернуть. А не похочу яз, Бориско Софронов сын Степанов, в дровенщиках быти, то мне оставить в свое место дровенщика лучше себя, кто монастырю люб, да и то, егда долгу за себя не иму. Да в том яз, Бориско Софронов сын Степанов, на себя порядную и запись дал".

Дьячок едва успевал записывать. Склонив голову набок и высунув кончик языка, он ловко бежал пером по бумаге. Кончил лихим росчерком, схватил песочницу, посыпал написанное.

- Пишись, детинушка, - сказал Сувотин.

Дьячок макнул перо в чернильницу, протянул Бориске. Тот неумело сжал в пальцах гусиное перо, не зная, что делать дальше.

- Эка, - недовольно пробурчал дьячок, - сущий медведь, перо изломил. На тебя гусей не напасешься Бориска огорченно вздохнул:

- Не умею я.

- Придется тебе, отец Димитрей, руку приложить за него.

Старец вывел витиеватую подпись. Рядом расписался дьячок.

Спрятав порядную в поставец, приказчик подумал немного и сказал:

- Женку твою можно пристроить прачкой. Кормить будем, а денег пусть не просит, потому как сынка твоего надо зазря питать. А вот жить... Жить дозволяю в подклете, там чуланы есть. Семейных-то я туда пущаю: с мужиками вместе - не дело.

Соль в Колежме варили давно, и лес был вырублен на многие версты. Поэтому дрова заготовляли далеко от солеварен. Заготовленные свозили из лесу на берег реки и складывали в костры. Весной, в половодье, дрова метали в реку, и плыли они с вешней водой до самых варниц. Там их ловили, снова складывали в кострища на возвышенных местах для просушки. Тогда топоры дровенщиков умолкали, и лишь после таяния снега начинали они свой звон, не умолкавший все лето...

Нил Стефанов оказался небольшого росту жилистым мужиком. Был он силен и ухватист, на работу жаден, но делал все с таким отчаянием, словно стремился заглушить в себе какую-то душевную боль. Не приходилось видеть Бориске в серо-зеленых глазах Нила искорки смеха, строгие были глаза, и сидело в самой глубине их тщательно скрываемое от людей горе.

Напарники Нила были рослые как на подбор, молчаливые мужики, и слушались они Стефанова с полуслова.

С первого дня Нил отрядил Бориску на рубку одного. Остальные работали парами. Сто потов пролил Бориска, пока научился владеть дровосечным топором на длинном топорище, отскакивать в нужную сторону, чтоб не зашибло падающим деревом... Нил молча следил за ним, редко говорил два-три слова, показывая, как лучше взяться за топорище, как поставить ногу, как ударить, чтоб лезвие не скользнуло по стволу да не тяпнуло по ноге. И как-то сказал:

- Ну, парень, кончилась наука. Теперя ты рубака лихой.

Бориска обтер потное лицо рукавом:

- Эко диво - дерево срубить. За день выучился.

Нил усмехнулся странно:

- Верно. Однако ствол - не шея, дерево - не голова. - Повернулся и ушел к своим великанам.

А Бориска смотрел ему вслед, разинув рот: что-то страшное почудилось ему в словах Стефанова.

Чуть не ежедень занимались дровенщики удивительной игрой: доставали из туесков толстые шапки и рукавицы, брали в руки длинные обструганные дубинки, становились друг против друга - и ну наносить удары. Бились всерьез один на один, трое на одного, трое на трое. Кого задевали дубинкой - сильно ли, легко ли, - тот из игры выбывал. Редко кто мог выстоять против Нила: дубинка в руках Стефанова мелькала, как спицы в колесе. Глядел, глядел Бориска на потеху - и разобрала его охота потягаться с Нилом.

- А ну-ко, давай стукнемся!

Стукнулись. После первого выпада Бориска получил такой удар в лоб, что бросил дубинку и присел под дерево. Добро, что шапка была толстой - спасла.

Нил опустился перед ним на корточки, оглядел шишку на лбу:

- Немятое тело попало в дело. Силы в тебе на двоих, а ловкости маловато.

- Это еще бабушка надвое сказала. Ежели бороться или на кулачках, тогда держись.

- Верю. А на дубинках драться научись.

- Зачем?

- Да хотя бы затем, чтобы меня поколотить.

- Очумел. С какой радости я тебя бить стану.

Нил пристально поглядел Бориске в глаза:

- У тебя в жизни худо бывало?

- Ох, все было...

- А отчего, смекаешь?

- Судьба такая. Против судьбы не попрешь.

- Эх ты, живешь среди людей, а на судьбу киваешь!

И опять Нил отошел от него, оставив в замешательстве: никак не мог понять Бориска скрытого смысла Ниловых слов.

На зиму дровенщики переезжали в усолье, потешали всех жителей "сражениями" на дубинках, но держались особняком, пускали в свой круг только Бориску с Милкой. Степушку не забижали и другим не давали в обиду, любили парнишку, баловали...

Вспомнив о сыне, Бориска нахмурился и загрустил поневоле. Степушка подрастал медленно, тихо. То ли хромота смущала, то ли сказывалась излишняя материнская опека - туда не ходи, сюда не ползай, с тем не водись, на этого не гляди, - а был Степушка робким с людьми, застенчивым: в шумные игры с ребятней не играл, собак не гонял, нищих не дразнил, блинов с кухни не крал - ну что это за парень! Не о таком сыне мечтал Бориска, но в то же время не хотелось ему обижать жену, которая так пеклась о Степушке. А парнишка неприметным слонялся по усолью, свел дружбу с собаками, с кошками бездомными, даже с зеленобородым старым козлом Грызлой, первым злюкой и задирой, которого и дровенщики обходили стороной. С этим Грызлой бродил Степушка в поле, валялся там на травушке-муравушке, разглядывал цветики, листики, травиночки. Дошло до того, что Грызла стал возить его на спине, и пропах сыночек козлятиной, едва отмыла его мать. Но ласковый был малец: поглядит синими глазенками, улыбнется тихо, погладится щекой об руку - тут ему все простишь, не только Грызлу. Опять же хроменький - плеткой учить грех. И блаженный какой-то. В кого он только уродился? Что из него станется, будет ли толк?..

Совсем пришел в расстройство Бориска.

- Но-о, дохлятина, двигай, двигай! - заорал он на лошадь и хватил ее, ни в чем не повинную, вожжами по крупу.

3

Бориска вернулся домой не в духе. К нему на дворе потянулась собака огрел по ребрам. Увидел у дверей бадью с помоями - дожили, до поганой ямы дойти лень! - поддал ногой, измазал валенок. Сплюнул, ввалился в подклет и стал у порога в удивлении. В жарко натопленном подклете было необычно светло. За столом посреди людской, куда выходили двери чуланов, сидели их обитатели, семейные люди с женками и детьми. На дальнем конце стола горело несколько свечей в тяжелых бронзовых подсвечниках из братской кельи. Сидела и Милка, держа на коленях Степушку. "Обалдели соседушки, - подумал Бориска, - молчат, свечи жгут. Что за праздник?" И тут услыхал негромкий незнакомый голос. Говорил высокий плечистый человек в старой опрятной распоясанной однорядке, из-под которой виднелась белая полотняная рубаха, расшитая курами. У человека была длинная редкая борода, протягновенный с горбинкой нос, продолговатое умное лицо с глубокими глазами; седоватые волосы, словно пылью припорошенные, перехвачены по лбу тонким ремешком. Перед ним на столе и горели свечи, отражаясь в глазури глиняных чашечек, в которых тускло блестели краски, тертые на яичном желтке. Рядом лежали яичная скорлупа, деревянные расписные ложки, кисточки, резцы, древняя книга с деревянными корками и серебряными застежками.

- Для того, чтобы краска ровнее на доску ложилась, я досочки под рядовые иконы готовлю просто. Жиденький гипс мешаю с клеем и намазываю на одну сторону, - человек поднес к свету доску, одна сторона которой была белой, - а потом рисуночек подберу. Этот образ небольшой, три вершка вышиной, "листушка"1. Однако знаменить2 его много труднее, чем образа большие - работа тоньше.

Он отложил доску в сторону и стал на свет просматривать листки бумаги, сплошь исколотые иголкой.

"Изограф! Здесь, в усолье". Бориска скинул тулуп и валенки, босиком, тихо ступая на носки, приблизился к иконописцу. "Вот чудо! Неужто при всех знаменить икону станет?"

- Трудно, поди-ка, выучиться такому ремеслу, - вздохнул краснорожий мужик с кривым глазом, Аверка, у которого было с полдюжины детей.

- Научиться можно, - сказал иконописец, аккуратно совмещая выбранный рисунок с краями доски, - но для всякого дела божий дар надобен. Вот, скажем, примешься ты за иконопись, будешь днями сидеть и кой-чему, конечно, научишься. А на самом деле сокрыта в тебе божья искра иная. Может быть, дано тебе воеводою быть, полки водить. Тут-то сила твоя и проявилась бы.

- Скажешь тоже, - польщенный Аверка стал еще краснее, - "воеводою". Сладки речи, да не лизать их. Для этого не дар божий надо иметь, а боярином родиться.

- Как знать, - уклончиво молвил иконописец и оглядел всех, - бывали воеводы из народа.

В людской стало тихо. Иконописец усмехнулся, и глаза его лукаво блеснули. Он закрепил рисунок на доске, взял в руки черный мешочек и, отойдя в сторонку, начал хлопать им по рисунку. Поднялось облако черной пыли.

- А это зачем? - спросил снедаемый любопытством Бориска.

- В мешочке угольный порошок, тонкий, тертый. В любую щелку пролезет, - ответил иконописец и стал чихать. Прочихавшись, добавил: - Через дырочки в рисунке попадает он на доску, на белый слой, еще не просохший, и к нему приклеивается. Вот глядите.

Он поднес доску к свету и осторожно снял бумажный рисунок. На доске осталось четкое, состоящее из крохотных точечек, образующих линии, изображение Николы-чудотворца.

- А потом красками? - не унимался Бориска.

- Верно, - согласился иконописец.

Бориска аж вспотел:

- Рисовать прямо по доске не проще?

- Образы не рисуются, а знаменуются. Рисуют с живой природы, а на иконах - лики святых. Однако сразу по доске писать долго. Такие образы я знаменую для соборов, для монастырей. А тут вишь какое дело: приказчик ваш, Димитрий Сувотин, увидал меня в Суме и говорит: "Поедем, Северьян Лобанов, в Колежму, мне "листушка" надобна с образом Николы-чудотворца". Ну я и поехал. Старый знакомец, Димитрий-то, отказать не могу.

- Что же знакомец в келье места не дал? - с усмешкой спросил Бориска.

- А я сам не похотел. Чванно там. С вами-то и поговорить можно. Теперь знаменить начнем, - иконописец потянулся к краскам и растерянно огляделся. - Была тут охрица, да куда-то девалась. Не брал никто?

Обитатели чуланов стали переглядываться, пожимать плечами, пучить глаза.

- Степунька, где ты? - вдруг всполошилась Милка. - Господи, ведь только что на коленях сидел!

- Я тут, под столом.

- А ну вылазь оттоль! - рассердился Бориска и, нащупав мальчишеские вихры, выволок сынка на свет божий. В руках у Степушки оказались чашечка с охрой, кисточка и обрезок сосновой дощечки.

- Красть выучился! - гаркнул на него отец и уж собрался отпустить мальцу подзатыльника, как под руку сунулся Лобанов.

- Постой-ка, постой, - торопливо проговорил он. - Да ты, брат, изограф. А? Зрите-ка, люди добрые, что парнишечка нарисовал.

Одной рукой он обнял Степушку за худенькие плечики, другой поднял над головой дощечку. На струганной ее поверхности золотистой охрой был нарисован цветик на тонкой согнутой ножке с листиками. Один листик свернулся, зачах.

- Кой же тебе годик? - спросил иконописец, улыбаясь в бороду.

Степушка наморщил лобик, что-то шепча, стал загибать пальцы.

- Четыре, - наконец молвил он после некоторого раздумья.

- Четыре, - повторил иконописец. Он сел на лавку, поставил мальчика между коленями и опять спросил: - У кого рисовать учился?

Парнишка струсил, приготовился зареветь, нижняя губа и подбородок задрожали:

- Н-ни у к-кого...

- Прости ты его, Северьян, - взмолилась Милка, - несмышленыш еще.

Иконописец глядел на Степушку восторженными глазами.

- А лошадь нарисовать можешь?

Мальчик понял, что ни ругать, ни бить его не собираются. Он шмыгнул носом и произнес:

- Не. Я козла могу. Грызлу.

- Давай козла, - иконописец вскочил, раскрыл древнюю книгу и достал зажатый между страницами обрывок бумажного столбца.

Степушка положил локти на стол, сдвинул брови, надул губы и, подцепив на кончик кисточки краску, не спеша нарисовал козла, длиннорогого, лохматого. Потом оглядел краски, выбрал зеленую и подрисовал козлу бороду. Получился Грызла. За столом ахнули, повскакивали с мест. Козел больше походил на собаку, но у собак бороды и рогов не бывает, так что все признали Грызлу. Иконописец подхватил Степушку под мышки, поставил на лавку.

- Глядите, люди! - вскричал он. - Перед вами дите не простое, не обычное. Как тебя зовут, отец сего чада? - обратился он к Бориске.

Тот ответил, находясь в полном недоумении.

- Слушай, Бориска Софронов, береги чадо, пестуй его. Большой изограф может получиться из парнишки. Но наперед учиться ему надобно.

- Скажешь тоже - учиться! - Бориска почесал в затылке. - В тутошнем краю мухи с тоски дохнут. Вот ты не погнушался нами, а мы рады нового человека послушать, и спать никто не идет. Учиться... Где? У кого? Да и мал он еще для учебы-то.

Лобанов положил ему на плечо тяжелую ладонь:

- Велик грех гасить в человеке божью искру... Надоест сидеть в Колежме, поезжай в Архангельский город, спроси меня, там всякий укажет. Научу твое чадо, чему смогу. Платить мне за то не нужно. Не выйдет из него изографа, значит, я сам ни на что не гож, а перерастет он меня в мастерстве, так это мне лучшей наградой будет.

Бориска с сомнением покачал головой:

- Мыслил я, помощник в семье будет, а ты хочешь из него изографа сделать.

Лобанов взялся за кисти, стал наносить на икону золотистый охристый слой краски.

- Эх ты, человече! Лес рубить да соль варить большого ума не надо. Попробуй души человеческие потрясть, как в старые времена Андрей Рублев. До сих пор восхищаются люди творениями рук его. Книгами для неграмотных называл изображения Иоанн Дамаскин. А величайший Платон сказал, что творение изографов живет вечно и величия ради не говорит, но молчит.

Сроду не слыхивал Бориска таких речей. Куда там Ивану Неронову с его проповедями да сказками о змеях и ефиопянинах. Большой человек Лобанов мыслями. Нет в его словах корысти, и, видно, добрая у него душа...

Пламя свечей затрепетало, стукнула дверь, и с клубами пара вошел Нил Стефанов, постучал валенками о косяк, спросил:

- Бориска тут?

- Здесь я, - отозвался Бориска, - чего тебе?

- Твой црен погасили - потек. Приказчик велел нам обоим завтра в Суму ехать за железом цренным. Когда двинемся?

- Велено так ведено. С восходом поедем. Эй, Степка, айда спать! Бориска вылез из-за стола и уже дошел до своего чулана, но вспомнил о рисунках сына, вернулся и осторожно, боясь смазать краску, понес их в каморку. Вслед ему добрыми тревожными глазами глядел Северьян Лобанов.

4

В дороге Нил был угрюм и молчалив. Бориске тоже разговаривать не хотелось, и он был даже рад молчанию спутника. Из ума не выходила вчерашняя беседа с иконописцем, думалось о судьбе сына. Надтреснуто позванивал поддужный колокольчик, всхрапывала лошадка. Зимний северный день короток, как воробьиный клюв, а если закроет небо тучами, то и вовсе его не видать сумерки, серятина. Тусклой и темной, как этот день, показалась Бориске жизнь в усолье. Ложишься спать и знаешь, что будет завтра, послезавтра: сарай солеварни, црен с кипящим раствором, дрова... Живешь как в мешке завязанный. Скука непереносная, выть хочется. Того и гляди, одуреешь от этакой житухи. Махнуть бы в Архангельский город, оттуда поморы ходят для моржевого и белушьего промысла в море, на Новую Землю, и в Югорский Шар, и на Вайгач-остров... Степушке, конечно, моря не видать по причине хромоты, забьет его море, слабенького. Северьян говорит - дар божий у парня. Может, и впрямь отдать его к Лобанову в науку...

Бориска сидел в санях, понурившись, свесив ноги, валенки чертили по снегу кривые борозды. До ночи еще было далеко, а небо хмурилось, наливалось зловещей тьмой. Закружилась поземка, в лицо швырнуло жесткой снежной крупой.

- Пурга-завируха собирается, - нарушил молчание Нил, - тут неподалеку есть крестьянский двор, надо успеть к нему.

Бориска кивнул головой, вытянул шею, но ничего не мог разглядеть в сгустившейся темени.

- Правей бери! - крикнул Стефанов.

Сойдя с дороги, сани пошли по заснеженным ухабам. Лошадь едва вытягивала их из невидимых ям и колдобин. Вот впереди - толком не разберешь близко ли, далеко ли - мелькнул огонек, но тут же по-лешачиному свистнул, захохотал ветер, и в один миг все вокруг пропало в крутящемся мраке. Нил спрыгнул с саней и, взяв лошадь под уздцы, побрел в ту сторону, где только что виднелся огонек.

Ветхий, дрожащий под напором ветра заборчик возник внезапно. Это был угол тына; если бы взяли правее, то прошли бы мимо, не заметив. Ощупью добрались до ворот, изо всех сил начали орать и греметь железным кольцом в тес.

Наконец ворота распахнулись, отбросив в сторону человека в долгополом тулупе. Въехали во двор, втроем еле заперли ворота. В снежной кутерьме смутно виднелись колодезный журавль и низкая изба.

В сенях трясли полушубками, сбивали голиком снег с валенок. Человек, встретивший их, посветил лучиной, потом сбросил тулуп и малахай - оказалась баба с остроскулым суровым ликом.

- Входите! - отворила дверь в избу.

Чадно, дымно. В светце потрескивает лучина, угли в трубочку скручиваются - к морозу, - шипят, падая в ведро с водой. Вместо потолка серыми волнами колышется печной дым, ест глаза - какая там тяга в пургу, все в обрат тащит. Прямо на полу, на овчине, натянув на носы лоскутное одеяло, блестят глазенками пятеро ребятишек, похоже погодки. Под божницей на лавке надрывно кашляет костистый с впалыми щеками нестарый еще мужик.

Нил отодрал с усов и бороды сосульки, не глядя на образа, перекрестился, будто паутину смахнул.

- Здорово живете, хозяева!

Мужик под образами медленно повернул к нему исхудавшее лицо, долго всматривался, потом тихо сказал:

- Хрещеные, а бога не поминаете.

- Аза что его поминать-то? - усмехнулся Нил. - Бог мил тому, у кого много всего в дому.

Хозяйка исподлобья глянула строгим взором, отошла к прялке:

- На жратву не надейтесь - сами голодаем.

- Вижу, хреновая у вас житуха, - согласился Нил.

- А ты не зубоскаль, - опять строго сказала хозяйка, - выискался шпынь.

- Вы кто - лихие? - спросил из угла мужик.

Нил быстро ответил:

- Не боись, худа не сотворим. Переждем пургу да уйдем - вот и весь сказ.

Мужик опустил голову на тощую подушку в алой наволочке, хрипло вздохнул:

- Ждите...

Трещала лучина, кашлял хозяин, под одеялом вертелись чада, изредка попискивая. Безостановочно крутилось в пальцах у женки веретено. Печка протопилась, и дым потихоньку уносило наружу.

- Сколь же земли у вас? - спросил Нил, расстилая на полу у дверей полушубок.

Не оборачиваясь, женка ответила:

- А тебе зачем знать?

- Просто так. Четь, что ли?

- Четь1.

Нил уселся на разостланный полушубок, кряхтя, стал стаскивать валенок.

- Тягло монастырю, верно, боле рубля в год платите?

- Платим, что делать, - вздохнула хозяйка, - платим и с голоду мрем. Дани да оброку осьмнадцать алтын, сошных денег и за городовое, и за острожное дело, и за подводы - осмь алтын да две деньги. Стрелецкий хлеб натурой отдаем, а свои дети тощают - кожа да кости. Еще доводчику отдай по две деньги ни за что ни про что на Велик день да на Петров день, а в Рождество - аж четыре деньги. Где ж их напасешься, денег-то...

Нил наконец устроился: на одну полу прилег, другой накрылся, воротник - под голову. Бориска, глядя на него, сделал все так же, но не столь ловко. Пока он возился с полушубком, Нил переговаривался с бабой:

- Хозяин-то надорвался, никак?

- Связался с рыбной ловлей. В студеной воде забор колил, а опосля слег, которую неделю не встает, - хозяйка ладонью вытерла глаза, высморкалась в подол. - Ох, горе горькое!.. А рыбы-то - будь она неладна! монастырь две доли берет, а мужику всего одна остается...

- Да уж такое оно, тягло-то, - пробормотал Нил, - и кровь и соки из человека сосет. Черносошным-то государевым крестьянам еще хужей приходится. Взять бы того, кто все эти подати выдумал и людей закабалил, да башкой о пень...

- Страшно ты говоришь, - прошептал Бориска. - Слыхал я, что сие в соборном Уложении записано, а писали его бояре, царь да патриарх. Кого же ты хочешь о пень головой?

- А ты погляди на этих зайчат, - в голосе Нила зазвучала злоба, - в чем они провинились перед боярами, что должны сидеть голодом в дрянной избе?! Не ведаешь. То-то!..

К ночи метель не утихла, а наоборот - разбушевалась вовсю. Бориска, лежа с Нилом у порога, слушал, как воет на чердаке вьюга, стучит по бычьему пузырю в окошке снежная крупа. Беспокойно ворочались под лоскутным одеялом и посапывали ребятишки, в трескучем кашле заходился хозяин. В избе в темноте хозяйничали тараканы, падали сверху на лицо. Бориске спать не хотелось.

- Нил, - прошептал он, - а, Нил! Ты почто не похотел назвать себя.

Стефанов долго не отвечал, но Бориска чувствовал, что тот не спит.

- Что же мне свое имя на каждом углу орать? - отозвался наконец Нил.

- Мужик усомнился, подумал - лихие мы.

- Леший с ним, пущай думает...

- Нехорошо как-то, не по-людски.

Нил резко повернулся к Бориске лицом:

- На тебе крови ничьей нет?

Перед глазами у Бориски встали вологодская дорога белой ночью, разбойники с рогатинами, драка и человек, которому разнес он голову ударом самопала...

Нил понял его молчание по-своему:

- Стало быть, никто тебя не ищет. Кому ты нужен? Вот коли меня поймают, то уж мне верно не жить. Хочешь знать, как помрет Нил Стефанов?.. Будут на мне в тот день лишь рубаха да портки, на запястьях - цепи тяжелые, под ногами - досочки тесовые. Чужие руки сорвут с меня рубаху, схватят за плечи, поставят на колени перед чурбаном дубовым. Тот чурбан кровью залит, волосами облеплен, и смрадно от него. Положат мою голову на чурбан да взмахнут вострым топором. Тут мне и конец.

Бориска про себя подумал: "Наговаривает страстей на ночь". Вслух сказал:

- За что ж тебя этак?

- За дело, - после некоторого молчания проговорил Нил. - Был я крепок за воеводой Мещериновым Иваном Алексеичем. Ох и зверюга он - не приведи господь! А приказчик у него был и вовсе аспид да к тому же еще и дурак. Драл нашего брата за любую вину, а то и совсем безвинно, прихоти ради. Зад оголят, на козел вздынут и давай греть почем зря. Терпели... Думали, так и надо, на то и господин, чтобы мужику вгонять ум через задницу. Однако лопнуло терпенье, когда отнял он у меня все подчистую - хоть ложись в домовину и помирай. Словом, вышиб я из него дух и ушел. Но тут беда приключилась другая. Как отправился подкарауливать приказчика, оставил бабу свою с детьми на лесной опушке, а вернулся - нет никого. Как чумовой, по лесу носился, искал... Где там! Проклял я все на свете и пошел куда глаза глядят. Случай свел с дровенщиками, которые бродили по заработки, - так и в Колежме очутился. Чуешь теперь? - Нил глубоко вздохнул: - Словно ношу тяжкую с плеч уронил. Тебе открылся, потому как доверяю. Понял?

- Как не понять. А дальше как мыслишь?

- Дальше-то... Дровенщики - ребята бравые, всего навидались. Думаешь, зачем на палочках бьемся?.. То-то. Людям это потеха, а нам: седни палочки, завтра - топоры да сабли.

"Отчаянный мужик Нил, но не туда забрел. Ему бы на Дон. Там, говорят, казаки чуть что за сабли хватаются. А поморы к воровству не привычны. Вон мужик в кашле заходится, можно сказать, одной ногой в могиле стоит, а разве поднимет он топор на хозяев... С другой стороны, конечно, какая уж у него жизнь, коли в доме пусто, как в кузнечном меху... Но бога боятся люди".

- Задумал ты, Нил, лихо, - молвил Бориска, - да ведь сила солому ломит.

- Мы и есть сила. Нашего брата, крестьянина, куда больше, чем боярского да дворянского отродья. Вот мы и будем ломить... Ну ладно, спать надо. Утро вечера мудренее. Спи.

Но Бориску уже разобрало любопытство кого все-таки собирается воевать Стефанов?

- Погоди. Сказал ты насчет бояр, дворян. А купцы, а гости, а с царем как быть?

- С царем... Без царя, брат, худо. Слыхал я от одного книжного человека, что лет с десяток назад аглицкие люди своего царя Карлуса до смерти убили. Ну и началась там у них всякая гиль, пошло все вкривь да вкось, и до того они дожили, что выбрали нового царя... Это у аглицких людей, которые все одно что нехристи: бороду бреют и бесовское питье кофею - пьют. А русскому мужику без царя не жить. Ну, ежели он худ, посадить другого, а иначе нельзя, иначе никогда и не было... Ну будет тебе. Спи!

5

Торжественный колокольный звон еще долго отдавался в ушах музыкой. Казалось, не было ни шумной встречи на пристани, ни пышных проводов к храму, ни песнопений, ни литургии - все это промелькнуло мгновенно, и остался только надсадный звон колоколов соловецких, возвестивших округу о вступлении на землю Зосимы и Савватия нового владыки.

Отец Варфоломей взялся было за дверную ручку, но вспомнил, что открыть дверь архимандритовой кельи должен один из соборных старцев. Кто именно, он не знал, а потому нахмурился и прикусил губу. Текли мгновения, никто не проявлял желания отворить для отца Варфоломея дверь, и смутная догадка промелькнула у него: пышность встречи - ложь, истинное отношение к нему кроется в поведении черного собора здесь, у порога обиталища настоятелей соловецких. Ух как ненавидел он в эту минуту соборных старцев!..

У казначея Боголепа беспокойно бегали глазки, руки чесались услужить новому архимандриту. Он видел, что ни келарь Сергий, ни Герасим Фирсов не собираются чествовать Варфоломея, и в конце концов решился - распахнул дверь, застыл в поясном поклоне.

Ничего не изменилось с тех пор, как был тут в последний раз отец Варфоломей. Тот же стол, поставец в углу, лавки, кресло, кровать... Только нет старого хозяина, ибо хозяином ныне стал он, Варфоломей1. Слово-то какое - "хозяин"!.. Варфоломей попытался охватить умом всю необъятную соловецкую вотчину с людьми, промыслами, угодьями, оказавшимися теперь в его руках, и... не смог. Мысли путались, душу наполняло довольство собой, и захватывало дух от высоты, на которую вознесло его провидение. Незаметно для себя он стал улыбаться, как дитя, которому неожиданно подарили дорогую хрупкую цацку, - бери, но играй осторожно, - и, подобно тому дитяти, отец Варфоломей был беспредельно восхищен свалившимися на него почестями и не знал, как поступать дальше. Он хотел представить всю полноту данной ему власти над людьми и пьянел от этих мыслей...

На зеленом бархате скатерти возлежали приготовленные для него регалии: клобук соловецких настоятелей с золототканым деисусом2, усыпанная диамантами3 панагия на золотой цепи и золоченый жезл - символ сана архимандрита. Все сверкало и переливалось сказочным светом под косыми лучами апрельского солнца, проникавшими через оконные вагалицы. Отец Варфоломей, задержав дыхание, приблизился к столу. За ним неслышно проследовали казначей Боголеп и келарь Сергий, остальные остались за дверью.

Сбросив московскую шапку, Варфоломей обеими руками поднял соловецкий клобук и с благоговением надел его. О вожделенный миг, наконец-то он наступил!

У келаря на губах мелькнула ухмылка: клобук был великоват для нового архимандрита, съехал на уши, на глаза.

С панагией на шее и жезлом в руках отец Варфоломей влез в кресло с высокой спинкой и подручками, попробовал задом сиденье - удобно ли? оказалось впору. Откинулся на спинку, поправил сползший на глаза клобук, поджав губы, оглядел стоящих смиренно келаря и казначея.

У старца Сергия взгляд насмешливый, дерзкий. Смешно ему: упомнил небось, что нынешний настоятель, бывало, в неприметных на клиросе трудился. Двери опять же не потрудился отворить. Вспоминай, вспоминай, старый пень, только соловецкому архимандриту Варфоломею этакие памятливые вовсе без надобности - он сам памятлив. Настала пора кое с кем посчитаться... Боголеп - лис коварный. Однако трогать его опасно: духовным братом приходится Саввинскому архимандриту Никанору, а тот с самим царем ежедень видится. Неможно пока Боголепа трогать, пущай в казначеях побудет... В келари ж надо брать преданного инока, да чтоб не шибко умен был, а среди братии почетен. Умный да хитрый, пожалуй, вокруг пальца обведет и не заметишь. Кажется, Савватий Абрютин подойдет. Правда, и совсем не умен, скорее глуп, да зато осанист, лесть любит и ему, Варфоломею, в рот глядит, готов любое желание исполнить...

- О чем говорилось на московском соборе, отец архимандрит? - внезапно спросил келарь.

Варфоломей вздрогнул, собираясь с мыслями, молвил:

- Говорили много... о том, о сем... - заметив откровенную усмешку Сергия, сказал жестко: - Никону хребет сломили. За самовольное оставление патриаршего престола признали его чуждым архиерейству, почестям и священству. Теперь дело за государем, что он скажет.

- Коли так, ныне никто не станет заставлять нас по новопечатным книгам служить, - проговорил Боголеп. - Слава тебе, господи!

- Истинно так, истинно, - пробормотал архимандрит, но было ли это истиной, он и сам толком не знал.

Старообрядцев на Москве более не преследовали, даже поговаривали, что прощен и дожидается лишь одного указу, чтобы вернуться из ссылки сибирской, поборник старой веры отец Аввакум. Его приезда многие ждали с нетерпением, были среди таких и бояре. Времена наступили непонятные. Никона лишили патриаршего сана, но он и не думал так просто оставлять престол. На московский собор он не явился, изругал его участников, а патриарха Питирима предал анафеме. На Руси только руками развели. Патриарх Питирим - ни рыба ни мясо - жил как оплеванный. Хуже нет судьбы призрачной. А Никон, не покорясь решению собора, грозит издаля пальцем: "Ужо я вас, богохульники!" Вот и не ведаешь ныне, как в церкви-то все обернется. Одно остается удержаться на месте. Тут, в Соловках, зевать нельзя: кому - кнут, кому пряник. Грамотеев, вроде Геронтия да Фирсова, надо к рукам прибрать, пущай трудятся во славу архимандрита и обители...

- Когда изволишь собирать черный собор, отец архимандрит? - опять спросил келарь.

- О том скажу особо, - проговорил Варфоломей и подумал: "Так-то вот! Попрыгаете у меня нынче". Вслух же добавил:

- Подите, боле не надобны.

Старцы, земно поклонясь, с достоинством удалились из кельи.

Оставшись один, отец Варфоломей снял клобук, с любопытством стал рассматривать мелкое шитье деисуса. Засосало под ложечкой. Что ж, теперь и поесть и выпить можно вволю, и не в трапезной, а не сходя с этого кресла. Потянулся к свистелке из рыбьего зуба, чтобы позвать служку, - жезл выскользнул из пальцев, зазвенел по полу. Захолонуло сердце: примета дурная - не долго величаться архимандритом соловецким... Ему показалось вдруг, что, стоит оглянуться, и перед ним возникнет его преемник. По спине пробежали мурашки - почувствовал, что за спиной кто-то стоит. Тихонько перекрестился, повернул голову и наткнулся взглядом на стоящего в дверях перепуганного юношу.

- Тебе что? Ты кто?

Парень оробел вовсе, упал на колени, стукнулся лбом о пол.

- Служка я тутошний, Ванькой кличут Торбеевым. При дверях состою... Слышу, пало что-то, я - сюды...

Варфоломей перевел дух, мысленно посмеялся над своими страхами. Прищурив воспаленные веки, оглядел парня: узкоплеч, волосы тонкие, шея, словно у девки, белокожа...

- Подымись, Ванька! С сего дня про двери забудь, келейником моим станешь. А сейчас беги в поваренную, скажи: архимандрит Соловецкой обители отец Варфоломей желает откушать.

Он вылез из кресла, шагнул к служке, дотронулся пальцами до льняных волос юноши:

- И сам будь сюда, подавать станешь. Чуешь, Ванюшка?

- Чую, отец архимандрит, - еле слышно молвил Торбеев.

6

О том, что в монастыре поставлен архимандритом отец Варфоломей, в Колежемском усолье стало известно не скоро. Работному люду было все одно, кто там в обители выше всех сел, лишь бы держался старого обряда да людей не притеснял. Однако из монастыря до усолья доносились тревожные слухи.

Дьячок Лазарко, съездив по делам в обитель, вернулся сам не свой. Вечером в людской при скудном свете свечного огарка рассказывал, что творится в монастыре. Мужики слушали молча, жарко дышали, сгрудившись вокруг дьячка.

- Отец Варфоломей многим известен, - говорил дьячок, - в обители более десятка лет жил незазорно, пьяного питья не пивал. Ну, ет-та, думали все, что и впредь не изменит своего обычая и учнет жить по преданию великих чудотворцев и станет сохранять монастырское благочиние. Однако ж ошиблись. Обернулся трезвенник пьяницей. С безнравственными молодыми монахами зелье глушит, их же в соборные старцы возводит, а у старцев-то молоко на губах не обсохло. Наглеют прихвостни младые, стариков за бороды деруг, непослушных наказывают жестоко, а отец Варфоломей только посмеивается. Был в монастыре служка Ванька Торбеев, хрупенький, как девка. Так теперь тот Ванька в любимцах у архимандрита, сделался советником и споспешником. А недавно настоятель постриг его, пьяного, в чернецы и в собор взял, ходит ныне соборный старец Иринарх - глаза наглые, распутные, - стариков по щекам хлещет. А жалобиться не моги, архимандрит повелит жалобщиков плетьми бить.

- Ты обскажи, вера-то какая ныне в монастыре, - попросил кривой Аверка.

- Служат по-старому. Новый архимандрит поначалу, то ли начальства боясь, то ли по своему почину, заикнулся было о новом богослужении. Где там! Возроптала братия, и отец Варфоломей перечить не стал. Бывало, архимандрит Илья за старую веру бунтовал, на рожон лез, а этот, видно, отмахнулся: делайте, мол, что хотите... Ох, мужики, хлебнем с ним горя!..

Время шло. Колежма жила в блаженной дреме, куря дымами солеварен, и в усолье стали забываться Лазаркины россказни. Но вот поздней осенью потребовали приказчика Дмитрия Сувотина в монастырь с отчетом, а через несколько дней привезли обратно едва живого. Неделю отлеживался Сувотин, стонал и охал, кляня судьбу и злодея настоятеля. Так-то попотчевал его архимандрит Варфоломей за то, что отказался старец дать ему посулы и гостинцы. Сперва настоятель намекал на взятки, и Сувотин, сообразив, что от него хотят, стал держать речи о былом благочестии соловецких игуменов и чудотворцев... Кончилось все тем, что били старца Димитрия плетьми, и не одного били: лежал рядышком еще пяток приказчиков с других усолий - тоже осмелились ершиться перед настоятелем и ничего ему добром дать не хотели. Всыпали благочестивым по первое число, и велел им архимандрит возвращаться в усолья свои и ждать его решения. Какое могло быть решение, Сувотин догадывался: пришлют нового приказчика - и прощай тихое денежное местечко в Колежме. Дернул же черт за язык, молчать надо было и посулы дать - теперь потерянного не воротишь.

И, впрямь, вскорости, после Покрова, прикатил в усолье новый приказчик, молодой, с наглыми водянистыми глазами, по имени Феофан. Приехал и сразу же начал торопить Сувотина со сдачей дел, а старец только-только с постели встал. Феофан был неумолим, тянуть с отводом не желал. Самолично прочитав повеление архимандрита, добавил, что ждать да догонять не в его обычае и пойдет он не мешкая смотреть хозяйство с келарем. Сувотин только рукой махнул...

Поскрипывая по снегу серебряными подковками новых юфтяных сапог, в наброшенной на плечи шубе, крытой тонким черным сукном, Феофан шествовал по двору, самодовольно поглядывая по сторонам. Степенно заходил в амбары, окидывал хозяйским оком уложенное добро, проверял, не испортилось, не провоняло ли.

- Мышиного помету много, - сказал он келарю Евстигнею, на дряблом лице которого торчал утиный нос.

- Куды ж от них денешься, от мышей-то? - гнусавил Евстигней. - Тоже ведь тварь божья.

- Кошек бы завели, - пробурчал Феофан.

- Были кошки, были и коты, да почитай всех крысы сожрали.

- Бреши больше!

- Молод ты еще, приказчик, мне выговаривать, ибо брешет пес, а я человек есмь. - Келарь нацелился в Феофана утиным носом, усмехнулся: - А крысищи-то у нас - во! - он поднял руку от земли на добрый аршин.

- Да ну тебя! - рассердился Феофан. - Веди показывай службы.

Перед Милкой лежала куча выстиранного и высушенного исподнего белья, рубахи, портки, монашеские подрясники. Милка накручивала их на валек и раскатывала по столу рубчатым катком, когда дверь подклета отворилась и на пороге появился Феофан. Каток выпал из ее рук, она отпрянула, быстро затянула ворот сорочки: "Федька!" На мгновение страх сдавил ей грудь, перехватило дыхание. Она не задавалась вопросом, почему и зачем оказался здесь Федька-душегуб да еще в иноческом обличье. Он тут, и уж коли явился, добру не быть. Бориску надо известить. Далеко он: лес рубить уехал с Нилом и другими дровенщиками. Степушку оберегать нужно: не приведи господь, сотворит с ним этот аспид что-либо неладное...

Следом за Феофаном в двери пролез келарь, стал что-то говорить монаху, тыча пальцем в углы. Однако Феофан не слышал, о чем гнусавит Евстигней, не отрываясь, глядел он на Милку, и мысли его путались... Сколько лет прошло, а она ничуть не переменилась, лишь краше стала, руки-то словно точеные... А ведь он отныне над ней хозяин! Ах, гордячка, пусть-ка попробует теперь поерепениться!..

- Эй, женка! - крикнул келарь. - Чего буркалы выставила? Кланяйся, дура, новому приказчику Феофану!

У Милки кровь отхлынула от лица: "Федька - Феофан, приказчик... Ох, лихо нам!"

- Вот баба, - рассмеялся Евстигней, - увидала молодого да сытого ошалела. Добро тебе, приказчик, девкам да бабам головы крутить. Зато на меня ни одна не позарится...

- Идем дальше! - оборвал его Феофан. - Да впредь велю монашеского бабам не стирать.

Выходя, он еще раз оглянулся на Милку, и недобрым светом полыхнули жадные глаза его...

Ночевать в братской келье Феофан наотрез отказался, бесцеремонно сославшись на стоящий там тяжелый дух, забрал бумажник с одеялом и ушел в трапезную. Там, на широкой лавке стенной, расстелил он кое-как постель и, не раздеваясь, повалился на нее. Слюдяные вагалицы просеивали зеленоватый лунный свет, и в трапезной искажались очертания вещей. И когда редкие быстрые облака, гонимые шелоником, проносились под луной, виделись Феофану в темных углах смутные тени, которые лениво шевелились. Он старался не глядеть туда. На душе у него было неспокойно, он читал про себя молитвы, но сон не приходил.

Феофан поднялся и сел на лавке, прислонясь пылающим лбом к холодной окончине. Произнося затверженные наизусть молитвы, он никак не мог избавиться от настойчивого желания обладать Милкой. И ни иноческое отрешение от мира, ни исступленные взывания к богу не могли затушить в нем дикой, необузданной страсти...

Когда отец привез Милку в дом и сказал, что женится на ней, Феофан возненавидел его. Не могло быть и речи о том, чтобы отговорить старого вдовца от безумной затеи: Африкан был упрям и становился все более жестоким и непреклонным, когда пытались ему перечить. Учимый батькиным тяжким кулаком, сын рос хитрым и жадным, и когда в доме появилась Милка, Феофан твердо решил добиться ее во что бы то ни стало. Сначала его помыслы были направлены лишь на то, чтобы досадить отцу, однако день ото дня в нем разгоралось желание обладать робкой и беззащитной девушкой.

Любил ли он ее?.. Живя в постоянном общении с суровой природой, лишенный самостоятельности во всем, придавленный жестоким нравом отца, он не ведал других чувств, кроме стремления избавиться от родительского гнета любыми средствами. Любовь, сострадание... Феофану неведомы были эти чувства. Однажды отец привез с охоты десяток живых серых гусей. Птицы беспокойно, словно чувствуя, что их ожидает, сновали в большой деревянной клетке. Африкан велел сыну выбрать из привезенных пленников пяток самых жирных и скрутить им головы. Феофан, которому шел тогда седьмой год, заплакал - ему стало жаль этих больших длинношеих птиц. Отец взялся за кнут, и мальчик покорился. Он вытащил из клетки гуся и стал неумело крутить ему голову. Гусь бил его крыльями, пытался кричать, наконец вырвался и неуклюже заковылял прочь, дергая изуродованной шеей. Отец взял топор и, придавив гусиную шею к земле, коротким ударом отсек клювастую голову... Остальных птиц убил Феофан.

Потом он топил щенят, потрошил теплых полумертвых птиц, снимал шкуры с животных. Первого убитого медведя, который едва не сорвал кожу с его головы, он освежевал с нескрываемой радостью. Он уже твердо усвоил, что в этом мире могут быть только победители и побежденные, и победитель торжествует, как может, ибо и ему в конце концов когда-нибудь придется стать побежденным.

Нет, он не любил Милку. Феофан жаждал овладеть девушкой и насладиться ее унижением.

В тот роковой день, когда отец собрался на охоту, чтобы добыть к свадьбе лося, Феофан поехал с ним, потому что не хотел оставаться с Милкой один на один: он не ручался за себя и страшился отцовского гнева.

Сохатого они загнали в топкий торфяник к вечеру. Зверь вязнул в болотине и силился вырваться. Ноги его дрожали, мокрая шерсть была похожа на свалявшийся войлок. Лось бился со смертью отчаянно, испытывая ужас перед беспощадной бездной, засасывающей его. Людей он презирал, рыжую собаку, которая остервенело лаяла на него, он попросту не принимал в расчет...

В последний рывок лось вложил весь остаток сил - и выбросился на твердое место. В изнеможении рухнул он на колени, из ноздрей хлестнули темные струи крови.

Африкан, доселе равнодушно наблюдавший поединок животного с болотом, прислонил к дереву ружье, вытащил кинжал и вразвалку направился к лосю. Увидев приближающегося человека, зверь поднял морду, и в глазах у него загорелась злоба. Он поднялся, шатаясь, нагнул массивную голову и шагнул навстречу охотнику. Африкан в нерешительности остановился. Опытный зверобой знал, насколько опасен загнанный сохатый, а ружье осталось у дерева, около которого стоял сын. "Федька, - крикнул он, - стреляй лося! Стреляй, сукин сын!" Феофан поднял тяжелую кремневую пищаль, сыпанул на полку порох. Отец медленно отступал перед сохатым, силы которого, казалось, не убывали, а, наоборот, росли с каждой секундой. Феофан тщательно выцеливал зверя, надеясь поразить его с одного выстрела.

И вдруг в голову ему неожиданно пришла совершенно шальная мысль. Он переместил ствол правее, и когда мушка закрыла отцовскую шею, нажал спусковой крючок...

Дальше все было как во сне... Милка с топором в руках, горящие ненавистью глаза ее, поиски денег, которые сумел где-то припрятать отец, постыдное бегство из дому...

Отцеубийство не давало покоя, каждый день он ждал возмездия за совершенный грех. Наконец решил уйти в монастырь, дабы искупить вину перед господом. Но неистребимым осталось неутоленное желание овладеть девкой, бывшей невестой покойного родителя. И вот сейчас, когда архимандрит Варфоломей, памятуя о старательности ученика, отправил его приказчиком в одно из богатых усолий, он, встретив Милку, увидел в этом волю рока...

От келаря он узнал, что Милка ныне мужняя жена и у нее есть хромой сын, а муж служит монастырю в дровенщиках и сейчас далеко, зовется Бориской... Да, должно быть, это тот самый Бориска, брат Корнея, который повез челобитную в Москву - недаром на груди у него была Милкина ладанка. Значит, жив остался, не сгинул, не попался в руки палачей.

Феофан жаждал мести. За что? Он и сам бы не смог на это ответить. Ему не терпелось мстить за свои неудачи в жизни, которые он приписывал кому угодно, только не себе. Сегодня, в эту лунную ночь, он свершит задуманное. Если Милка откажет и на этот раз, он опорочит ее, он сделает все, чтобы очернить ее имя.

...В доме было тихо. Сняв сапоги, Феофан на цыпочках прошел в сени и осторожно тронул дверь, ведущую в подклет. Скрип петель прозвучал как гром небесный. Феофан замер, готовый шмыгнуть обратно. Так простоял он в неподвижности, затаив дыхание, еще некоторое время.

Из чуланов доносился храп обитателей. Где-то в темноте возились и пищали крысы, и Феофан боязливо переступил босыми ногами - крыс и мышей он боялся с детства.

Мелкими шажками двинулся он в людскую, тихо ощупывая и считая про себя двери чуланов. Вот наконец пятая дверца. На минуту он остановился, сдерживая дыхание, затем проскользнул внутрь. Где же топчан, на котором спит Милка? Или, может статься, рядом с ней сын? А, была не была...

Пальцы коснулись грядки топчана, пробежали по чему-то ворсистому очевидно, это было одеяло - и вдруг зарылись в ворох волос.

- Кто? Кто тут? - спросил Милкин голос, и Феофан прямо на этот голос сунул ладонь, зажал ей рот. Милка забилась - он даже не ожидал, что баба может быть такой сильной. Одной рукой он скинул одеяло, и пальцы сразу же ощутили горячее женское тело.

- Маманя! - разрезал ночную тишину детский крик. - Маманя, я боюсь! Где ты, маманя?

Этот крик словно удвоил Милкины силы. Одним рывком она освободилась от ладони, зажимавшей ей рот, а потом пружинистым толчком отбросила Феофана к двери. Тот не удержался на ногах и вывалился наружу.

Громко плакал Степушка. В соседних чуланах загремело, затопало. Феофан, ничего не соображая, ринулся в сторону, налетел впотьмах на стену аж искры из глаз посыпались. Вспыхнул свет, и он увидел, что находится далеко от входной двери и стоят перед ним бабы и мужики в исподнем и с любопытством его рассматривают.

- Вот... заблудился малость, - скривил губы чернец в дурацкой ухмылке, - не обвык еще.

Почему-то он был твердо уверен, что Милка не выйдет из своего чулана, и потому хотел спросить, где тут можно справить малую нужду, но перед ним появилась Милка, простоволосая, державшая на руках бьющегося в плаче мальчика. Подойдя вплотную к чернецу, она некоторое время в упор глядела в его бегающие водянистые глаза. И опять Феофан струсил, снова испугался он разъяренной бабы.

- Убирайся, кобель! - проговорила Милка. - Вон отсюда, падаль паршивая!

И Феофан побежал, проклиная собственную неосторожность, гадину Милку, дураков работников, высыпавших из чуланов. Кровь бросилась в лицо, стучала в висках, и казалось, что вот-вот она, клокочущая, как кипяток, брызнет из глаз...

Степушка заходился в плаче.

Жена кривого Аверки, дородная бабища, распоряжалась, точно воевода на поле боя:

- Милка, давай скоре ковшик, готовь чисту сорочку!

Принеся уголек из печи, она вздула его, бросила в ковшик, налила туда чистой воды, потом набрала ее полный рот и неожиданно спрыснула лицо мальчика. Степушка замолчал, а она, умывая его оставшейся водой, приговаривала:

- От встречного-поперечного, от лихого человека помилуй, господи, раба твоего Степана! От черного человека, от рыжего, завидливого, угодливого, от серого глаза, от карего глаза, от синего глаза, от черного глаза... Соломонида-бабушка, христоправушка, Христа мыла, правила, нам окатышки оставила!.. Запираю приговор тридевяти тремя замками, тридевяти тремя ключами... Слово мое крепко! Аминь...

Взяв у Милки чистую сорочку, изнанкой обтерла лицо Степушке, передала притихшего мальчонку матери.

- А ты чего встал как пень! - Грозно глянула она на мужа. - Собирайся тотчас да езжай в плавежну избу. Скажешь: новой приказчик к мужней бабе пристал. Уж я этих приказчиков знаю: не отступятся, покуда своего не добьются.

- Так-таки и знашь? - съязвил Аверка.

- Поезжай, говорят! - и жена треснула мужа могутным кулаком промеж лопаток.

На утро невыспавшийся и злой Феофан просматривал в братской келье кабальные записи, которые по одной передавал ему Дмитрий Сувотин. Старец сидел в своем кресле, ссутулившись, то и дело хватался за поясницу. За его спиной, хитро ухмыляясь, стоял дьячок Лазарка и делал отметки в толстой тетради. У окна пристроился и от нечего делать ловил мух слуга, конопатый парнюга с тупым взглядом бельмастых глаз.

За стеной простучала копытами, заржала лошадь.

- Принесла кого-то нелегкая, - заметил Лазарка.

Ступени крыльца заскрипели под тяжелыми шагами, обитая войлоком дверь с визгом распахнулась, и на пороге объявился Бориска, следом за ним - Нил. Сзади виднелось бледное лицо Милки.

- Который? - спросил у нее Бориска.

Она молча показала на Феофана.

- А-а, старый знакомый, - проговорил Бориска и не торопясь приблизился к новому приказчику.

Феофан нагнул голову и, глядя исподлобья, угрожающе сказал:

- По какому праву врываешься в братскую келью без спросу?

Бориска сгреб его за подрясник на груди, приподнял с лавки:

- А по какому праву ты, сукин сын, по ночам к чужим бабам таскаешься?

- Отпусти! - Феофан рванулся, но не тут-то было, крепко держали его поморские руки. - Эй, люди, хватайте татя!

- Я тебе сейчас покажу "татя"! - Бориска выволок приказчика из-за стола и потащил в сени.

Феофан сучил ногами, хрипел:

- Помогите же, черти!

Старец Сувотин глядел в окно безучастным взглядом, тихо покряхтывая, усиленно тер поясницу. Дьячок Лазарка застыл с раскрытым ртом, с пера капнули и растеклись по странице жирной кляксой чернила. Вскочил было с места слуга, но на пути встал Нил, подбоченился, посмеиваясь. Тем временем, протащив Феофана через сени, Бориска приподнял его и вдарил ядреным кулачищем в грудь. Приказчик пролетел через входные двери, врезался в дощатые перила крыльца, проломил их и с грохотом рухнул на землю. Соскочив следом за ним, не давая прийти в себя, Бориска встряхнул его, поставил на ноги и от души приложился к монашеской скуле - Феофан покатился как бревно.

- Собирайся! - крикнул Бориска жене. - Тут нам делать больше нечего.

- Куда направишься? - спросил подошедший Нил.

- А леший знает, - признался Бориска, - подумать будет время, путей-дорог много на свете.

- Я с тобой. Эй, Лазарко!

На крыльце, пугливо озираясь, появился дьячок.

- Сколько Бориска и я заробили на вашем поганом усолье? Да живее, некогда нам. И деньги тащи, не то, гляди, сами вытрясем.

Дьячок скрылся в избе. Над стонущим Феофаном хлопотали двое слуг, остальной люд стоял поодаль. Негромко переговаривались мужики, но, видно, никто из них не сочувствовал новому приказчику.

Милка выбежала из подклета, держа в одной руке узелок, в другой замаранную ладошку Степушки. Мальчик, ничего не понимая, растерянно таращил глазенки.

Лазарка снова вынырнул на крыльцо, поднес к глазам тетрадь, молвил:

- Бориске - два рубля да пять алтын. Тебе, Нил,- два рубли тож да десять алтын с денежкой.

Нил поднялся к дьячку.

- Давай их сюды. Так. На-ко вот, держи три рубли. Держи, говорят!

Изумленный дьячок принял деньги.

- Бориска! - крикнул Нил. - Выводи кобылу, запрягай в повозку, а лучше - в сани, что мы с тобой мастерили.

Дьячок наконец пришел в себя

- Опамятуйся, Нил! Кобыла все пять стоит.

Нил сложил заскорузлые пальцы в кукиш, повертел им перед носом дьячка:

- По Соборному Уложению - три. Вот и получай! Всё по закону... Запрягай, Бориска!

1 Ям - почтовая станция, где меняют лошадей

1 Шиш - вор

2 Пластать - гореть широким сильным пламенем.

3 Протазан - копье с широким клинком.

4 Червчатый - багряный

5 Объярь - шелковая ткань с золотым или серебряным узором.

6 Опашень - широкий долгополый кафтан с широкими короткими рукавами.

1 10 июля 1658 года по окончании торжественной соборной службы Никон объявил, что оставляет патриаршество, и уехал в Воскресенский монастырь. Причиной тому были обострившиеся отношения с царем, который воспрепятствовал возвышению Никона и становлению духовной власти выше светской.

1 Морозовы - бояре, крупнейшие вотчинники, бывшие в родстве с царем. Борис Иванович Морозов был женат на сестре царицы - Анне Ильиничне Милославской и в первые годы царствования Алексея Михайловича фактически управлял делами государства. Саввинский архимандрит Никанор состоял в близком знакомстве с Морозовыми и пытался использовать их влияние на царя в своих целях, одна из которых - заполучить сан соловецкого архимандрита.

2 Лонешний - прошлогодний.

1 Задворник - задворный человек, дворовый, живший на барском задворке.

2 Выборные полки нового строя составлялись из солдат, выбираемых из других полков, и являлись особой частью русского войска Таких полков было два.

Одним из них, состоящим из солдат, набранных в северных уездах, был полк Аггея Алексеевича Шепелева, бессменного его командира с 1657 года В 1677 году Шепелев получил чин генерал-майора, в 1678 - генерал-поручика, в 1680 - генерала. Состав полка: 1600 рядовых и 176 начальных людей урядников; 8 рот, каждая - во главе с полковником, полковым большим поручиком (подполковником), майором (сторожеставцем или окольничим) и пятью капитанами, кроме того в каждой роте полагалось быть поручику, прапорщику, трем сержантам (пятидесятникам), квартирмейстеру (окольничему), каптенармусу (дозорщику над оружием), шести капралам (есаулам), лекарю, подьячему, двум толмачам, трем барабанщикам, 200 рядовым солдатам: 120 пищальникам (мушкетерам) и 80 копейщикам (пикинерам). Обязанности служилых людей определялись уставом.

3 Урядник - так называли всех начальных людей в полках нового строя XVII века

4 Пещися - печься, заботиться

1 Шишак - металлический шлем с острием, оканчивающимся шишкой.

2 Колет - форменная короткая облегающая куртка.

1 Даточные люди - солдаты, проходившие службу по наряду от городов или мирских общин.

2 Шпынь - насмешник, шут.

1 Капище - языческий храм.

1 Пить табак - курить через воду.

2 Кайдалы - кандалы.

1 Рясы - серьги, жемчужные к ним подвески

2 Убрус - женский головной убор

1 Панагия - нагрудная икона, носимая высшими церковными чинами.

1 Черные люди - низшие и средние слои посадского тяглого населения

2 Црен - плоский чан, в котором выпаривали соль из морской воды.

1 Листушка - небольшая икона от 1 до 4 вершков высотой

2 Знаменить - писать.

1 Четь - полдесятины, примерно 1400 квадратных саженей

1 Варфоломей был поставлен в соловецкие архимандриты в марте, в вербное воскресенье 1660 года.

2 Деисус - три иконы: Спасителя, Богоматери, Предтечи, стоящие вместе; здесь - вышитые образы.

3 Диамант - алмаз, бриллиант

Загрузка...