На рассвете писателя с супругой разбудил храп.
Звук был въедливый. Мало сказать, противный — такой силы и мощи, что сквозь двойной потолок с засыпкой не только что проникал играючи, но и тут, наверху, им уши, как в самолете, закладывал.
«Что за оказия, — одеваясь, расстраивался писатель. — Вся моя междуэтажная изоляция, выходит, ни к черту не годится?»
Спустились в известном волнении вниз. Свист храпной, клекот. Двери настежь. Нахальные сороки хлебные корки клюют. У порога галоша одинокая. Стекла мелко дребезжат.
Так и есть — это Мироныч, ночку погуляв, с устатку в глубоком беспробудном сне прихотливые извилистые трели на диване издавал. Голый, неохватной рыхлой задницей кверху, в одном неправильно надетом ботинке.
— Ну и ну, — дивилась Елена. — Кто ж это в целом свете выдержит? Теперь мне понятно, почему они его из дома под любым предлогом выпроваживают.
— Полагаю, не только поэтому, — писатель сказал. — Но заметь. Насчет непереносимой насосной завертки, гадкие люди, даже не предупредили.
— Я им припомню.
— Давай кувырнем его, что ли? А то на этот необыкновенный концерт вся деревня сбежится, включая свиней и быков.
— Пожалуйста, без меня, — отказалась Елена. — Тяжести таскать мне уже возраст не позволяет. Да и шулята старческие лицезреть по приговору суда не заставишь.
— Вот как?
— К тебе не относится.
Она ушла на веранду завтрак готовить, а писатель Мироныча в одиночку на бок перевалил, дабы звуки приманчивые пресечь. Пледом укрыл.
Едким густым перегаром от него так несло, что с ног сшибало.
На какое-то время установилась забытая тишина. Однако вскоре дипломат забулькал, зачавкал, вроде как заворчал недовольно и самолично вновь на пузо улегся. Видно, так ему было сподручнее окружающим нервы трепать.
— Осел упрямый, — непочтительно писатель сказал. Прикрыл поплотнее дверь и тоже ушел, бросив дипломата на произвол судьбы.
Сколько-то часов спустя, когда солнышко вовсю землю грело, а писатель с женой, заметно событиями удрученные, в саду копошились, вновь явился не запылился бесстыжий Батариков.
— Здрасьте, люди любезные, — издали поздоровался. Он был с мешком какой-то травы за спиной, странно одет, будто в тесное детское, и в одной галоше. Губы его были разбиты в кровь, под глазом назревал солидной величины синяк, и левую руку он держал осторожно под грудью, не иначе как вывихнул. Однако, когда Елена к нему подошла, замурлыкал, как с соблазнительной медсестрой тяжко раненный.
— Красавица наша, Елена премудрая. Свет очей сельских. Звезды вас в подарок прислали. Безоговорочно. Извините, это опять я вам надоесть зашел.
— Вы за галошей?
— А, — растерялся Батариков. — Неужто здесь?
— Вы опустите мешок-то. Неудобно.
— Пустяки, — сказал Батариков, однако мешок с плеч снял.
— Вот ваша пропажа. Я ее вымыла.
— Напрасно, чудесная, еще мыть ее, и так бы сгодилась. А я уж с ней распрощался.
Они помолчали. Батариков галошу, навсегда было потерянную, нацепил и просяще и грустно на Елену уставился. Она, конечно, догадывалась, зачем он явился, а вид делала, что ей невдомек.
Тогда Батариков приступил:
— А друг мой? Живой?
— При смерти. Слышите?
Батариков ладонь к уху приложил, понарошки прислушался.
— Ишь, как вздыхает, болезный, — посочувствовал. — Хворает. Вы, Елена, небось сами не знаете, какого человека к нам на грешную землю сгрузили. Провалиться на этом месте. Человек с заглавной буквы. Друзья мы теперь. Не разлей вода. Полюбил я его, толстого, сразу и бесповоротно.
— С первого взгляда. Я убедилась.
— Ох и умный, чертяга. Пропасть всего знает. Мне с такими, можно сказать, во всю мою жизнь беседовать не приходилось. Тронут. Не поверите, Елена, до глубины души, до самого основания.
— Заметно.
— Нам бы с ним подлечиться трошки. А? Перехватили чуток. Как вы сами думаете?
— В нашем с вами возрасте, Алексей Никанорыч, лечиться надо всерьез.
— Вот и я с вами так же заодно. Шутки кончились.
И опять замолчал, выжидательно глядя.
— Водки нет, Алексей Никанорыч. Анальгину хотите?
— Уу, таблетки. Что вы, милая. Не берет. А на нет и суда нет. Ладно. Что ж. Из-под земли, а достану. Вы меня недопоняли, расчудесная. Он же теперь, считай, друг мне до гроба. Нам бы вместе хворь снять, то есть не поодиночке выкрутиться, а именно что с ним. Вместе летали, вдвоем и на посадку идти.
— Сербию еще к России не присоединили?
— Ага. У него, о чем ни спроси, на все аргументы и факты. Не думал я, не гадал, что такого человека в своей жизни дождусь.
— А жена ваша? — в лоб спросила Елена. — Мне кажется, она возражает, ей ваши полеты не нравятся.
— Полно. Как она смеет.
— А губа? Фингал под глазом? Руку разве не она вам вывихнула?
— Не. Как вам такое подумалось даже. Ни в коем случае. Она у меня смирная. Это я, дорогая моя, по секрету скажу, от неловкости.
Елена, не удержавшись, рассмеялась заливисто, как только она умеет.
— Что вы говорите?
— Пожар тушил.
— Господи, что еще за пожар?
— Ага. Горел я, дорогая моя. Под утро. Да сильно, бес ее задери. Васек, как ушел, я не заметил, а меня, видно, с непривычки сморило. Слышу, дым глаза ест, в нос горелым несет. Тут моя швабра и выскочила. Ничего. Веранду подкоптили маленько, мешок комбикорма, кровать пострадала, еще кое-что истлело. А так быстро загасили. Штаны вот только его. Кофта ваша. Рубаха, трусы безразмерные.
— Что? Погибли?
— Простите, ни к черту совсем. Ошметки одни. Я ведь по дурости давеча и ведра не донес, воды в доме ни капли. Вещичками впопыхах пламя сбивали. На тряпки и то не годятся.
— Выходит, если бы не моя любимая кофта, ваш дом сгорел бы дотла?
— Ага. Извините.
— Хороши, нечего сказать.
— Пока он спит, дорогая Елена, я еще вот что у вас потихоньку узнать хотел. На смену — то есть чего у него? Или нет? А то я у себя пошукаю. Не голым же ему в свою заграницу ехать?
— Пусть катится.
— Не серчайте, моя разлюбезная. С кем не бывает. Я бы сию минуту какую-никакую одежонку ему собрал. Ношеное, зато свое, нашенское, их поганого импорта себе досконально не позволяю. И еще боюсь, не налезут. У него все же размеры не те.
— Да, габариты внушительные.
— Мне бы узнать. Если он голым остался, в крайнем случае, по деревне пойду. Мне в беде не откажут. А откажут, на что ни что обменяю. Вот у Ерофеича комплекция подходящая. С отдачей, скажу. Василий же как-никак дипломат. Что вы. Скандал между народами. Я так рассуждаю, ему бы до места добраться, а он потом вышлет назад. В целости будет.
— Надо же, какой предусмотрительный.
— А как же? Виноват. Что люди скажут. Ночью затащил иностранную шишку важную, опоил до потери разума, а потом пустил по деревне задницей сверкать. Некрасиво. Нехорошо. Не по-нашенски. Испереживаюсь весь.
— Совесть заела?
— А как же? Грызет. Человек-то какой, — сокрушенно закачал головой Батариков. — Сроду таких не встречал. Подружились вдобавок. Ну, все как на грех. Что вы, Елена наша. Душа сильно взволнована, хотя по лицу сейчас, может, и затемнение. Вот подарок ему принес, — кивнул на мешок. — Все утро косил. Да, вишь, руку мне баба зашибла. Одной косил. Запарился с непривычки.
— Если не секрет, что там?
— Да травка его, спорыш. Он мне вчера под звездами признание сделал. Почки у него. Кишками страдает, боли нестерпимые в голове и желудок с язвой. Еще жуть какая-то, всего не припомню. Он ведь на работе своей сидячей и в чужом краю насквозь больной. Моложе меня на год, а еле ходит. Ночью порассказал, когда мы беседовали. Только этой травкой спасается. Водкой боль глушит, а лечится ею. У них там, в Монголии или Гватемале, забыл, в какое его последний раз посольство закинули, эта травка ему первое целебное средство.
— Как же он ее разглядел? При звездах?
— Хой, он ее и в кромешной тьме при спичках отыщет. А у нас от веранды свет тек. Выходили.
— На кладбище?
— Упаси Господь. Рядышком. Ему она только нужна сушеная. В аптеках у них покупает и пьет. Вместо чая, заварку. Там она, сам он признался, большущих денег стоит, я так понял, разоришься на ней, никаких наших зарплат не хватит. А у нас просто так растет, даром, ногами драгоценности топчем. Вот я и решил ему по-дружески подмогнуть. Замучался, правда, одной рукой косить, подбирать, в мешок заталкивать. Пускай он ее туда заберет, высушит и за наше здоровье пьет.
— Целый мешок? Алексей Никанорыч, он его и поднять не сможет.
— Попросит кого, не беда. А мне, ежели вспомнит летчика, пусть оттуда с чужбины письмишко пришлет. За так не отдам.
— Какое письмишко?
— А какое-нибудь. Все равно. Пусть черканет. Сколько стоит, ежели в сухом виде, я тут прикинул, может, в ихние гваделупские аптеки поставлять буду. Через границу. А что? Ежели не врет, что деньги немалые, вот тебе и по-ихнему бизнес. Правильно говорю? Чего мне. Сыновей запрягу, мы тут все овраги обкосим, этой травы кругом прорва, бери, не хочу. Сушку соорудим. Порубим помельче и запакуем. Пусть только эта Лупа платит, а мы уж не подкачаем.
— Озолотитесь, Алексей Никанорыч.
— Да ну, — засмущался Батариков, гордый тем, что так ловко новое дельце обмозговал.
— Не боитесь богачом стать?
— Богатым не бедным. Это проще.
— А мне кажется, — беззлобно подзуживала Елена, — вы опасность недооцениваете. Вот обменяете «козла» своего на «мерседес», за вами охотиться начнут.
— «Ниву» хотя бы, — размечтался Батариков. — Уж сколько лет накопить стараюсь, да ни хрена не выходит.
— Ну, теперь сокровенные ваши желания сбудутся.
Батариков тяжко вздохнул:
— Скорей бы.
Елена почувствовала, что застоялась. Как ни забавно ей было слушать навязчивого соседа, страдающего без опохмелки, однако пора и честь знать.
— У меня сильное подозрение, Алексей Никанорыч, — она ему с хитрецой говорит, — друг ваш закадычный сутки проспит. Так и уедет, не увидитесь.
— Эхма, — испугался Батариков.
— Вполне вероятно.
— И что же мне, горемычному, делать?
— Если вас вид его не смутит, я бы советовала растолкать. Чем черт не шутит, может, вам и удастся. Мы не смогли. Сами ему обо всем расскажете, тем более у вас такое важное деловое предложение.
— Ой, Елена, — обрадовался Батариков, — бесценная наша, как вы душу мою разглядели и сумели понять, поражаюсь даже. Я бы зараз. Он что, до сих пор без порток? Простите за грубое выражение. Он обнаженный?
— Естественно. Как сбежал от вас в чем мать родила, так и лежит, загорает.
Батариков резко в лице изменился. Он вдруг ясно увидел, как дипломат, во мгле ковыляя, по деревне на рассвете шел.
— А не знаете, случаем, — осторожно спросил, — видел его кто из нашенских или, может, все же проскочил?
— Понятия не имею. А вы? Где были вы в столь ответственное время?
— Ну, я. Известно, в отключке. Неужели, если б к тому времени хоть маленько соображал, в непотребном виде его по деревне пустил?
— Нет, так плохо я о вас не думаю.
— Эх, ославят теперь.
— Неизвестно.
— Деревня приглядчивая, милая, от них не схоронишься. Что вы! У них мышь не прошмыгнет, а тут, можно сказать, прямо под окнами на прогулке неизвестный доселе дьявол жопастый. Слон голый.
— И все-таки заранее я бы не переживала, — Елена с немалым трудом от громкого смеха удерживалась. — Идите, Алексей Никанорыч. Идите к другу, он ждет.
— Чуткая вы. Прямо расстаться с вами невмоготу.
— Вижу.
— Мужу вашему, бородатому, вот уж кому подвезло.
— Не ценит.
— Полно. Ни за что не поверю.
Елена, чувствуя, что сам он еще долго с места не сдвинется, взяла Батарикова ласково под локотки и в дом насильно направила.
А сама наконец с облегчением на клумбах цветами занялась, загадав, что вечером, когда спать лягут, непременно писателю всю эту историю передаст, про пожар и сгоревшие исподние вещи и про то, как их пьяный дед непотребно зарю встречал, — а уж писатель потом нашего Батарикова пропесочит. Уж он его выведет с сатирой и юмором, чтоб деревня прочла. Урок ему будет заслуженный. Ведь он мне, срамник этакий, плиту газовую задолжал, почти новую. Брал на время, сгноил и до сей поры ни деньгами не возвращает, ни такую же на замену не отдает. Все сулит на обмен какую-нибудь пакость подсунуть.
Меж тем храп в доме пресекся. Затем в тишине что-то грохнуло. Шмяк. Как тело с высоты упало. И сейчас же голос Батарикова стены пронзил. Вой нечеловеческий: «Аа-аа!» — длинный, гулкий, душу выворачивающий.
Елена бросилась на выручку в дом. Однако писатель, который все это время подросток-терн вырубал, желая для внука полянку сделать, ее задержал:
— Оставь, Лен. Не ходи.
— Да они дом развалят!
— Заново соберем. Не ходи.
— А стон? Крик?
— Ничего. Это наш Василий неповоротливый виноват. Наверняка руку сломанную Алексею Никанорычу придавил.
— И тебе не жалко?
— Не то слово. Но все равно не ходи.
— Нервы у тебя.
— Ага. Из нержавейки с аргончиком.
Покамест они разговаривали, Батариков выть перестал. Елена стояла в ожидании, слушала, не будет ли чего хуже. Из дома теперь доносилась возня. Недовольный голос Мироныча долетал. Что-то опять упало, но теперь по звуку похоже — на оброненный стул. Шаги, топот. Дверь об стенку шмякнулась.
И вот на крыльце объявились. Оба сразу, в обнимку. Тучный дипломат, заметно опухший, в женском халате, сквозь который попередку гладкое круглое пузо просвечивало, а под мышкой у него побитая голова Батарикова торчала — он помятого спросонок Мироныча как бы по-дружески нес. Лица шкодливые, дерзкие. У дипломата волосы, как у черта, всклокочены.
— Остаюсь, — объявил он.
— Ага, — улыбался Батариков. — Во как.
— Где? — недоумевала Елена. — Что значит — остаюсь? О чем ты, дед?
А Батариков вместо него:
— Все одно скоро при коммунистах жить.
— В узком кругу, на политбюро, мы решили, — дипломат сказал, — довольно, хватит. Пора подумать о том, как прожить по-человечески остаток дней. Идеолог Алеша меня убедил.
— Да что стряслось-то? — допытывалась Елена.
— А то, — посмеивался Батариков. — Догадайся, премудрая? Полюбилась нам деревенская жизнь!
— И что? — все еще не понимала Елена. — Нам она тоже по вкусу.
— Прощай, заграница, навеки! — Батариков ликовал. — Да здравствует дружба, не приведи Господь! Съезжает он. Россия все ж таки оказалась дороже!
Елена построжела лицом.
— Не дури, Василий.
— Я к другу.
— Ага, — поддакнул Батариков. — Ко мне на постой. Жить.
— Спятили.
— А пусть, Лен, — писатель издали крикнул. — Пусть попробует, он давно мечтал в глубинке пожить. Не мешай. Узнает, наконец, почем на родине фунт лиха.
— Ничего себе! Вы в своем уме, мужики? — не соглашалась Елена. — Как это пусть? Я же за него, бессовестного, поручилась. Слово дала. Обещала жене его, дочери вернуть в целости и сохранности.
— Не пропадет, — настаивал писатель. — У Алексея Никанорыча как в банке. Верно я говорю?
— Нет, не верно, — сурово ответил Батариков. — У меня понадежнее будет.
— Слышала, Лен?
— Вот я корова.
И ослушники, чуть не упав, ступили на землю с крыльца. Писателю, одобрявшему их поступок, на прощанье дружески помахали. Поклон отвесили природе окружающей. Загрустившей Елене. Посмеялись над неровной борцовской стойкой своей и отправились в обнимку через дорогу. К Батарикову в дом, как на политбюро решили.
Дипломат шагал вперевалку, нетвердо, живот свой приметный гордо нес навстречу жизни неизведанной и здоровью. К слову сказать, среди русских исконно, я другого не встречал обитателя, который бы так не стеснялся быть патриотом открыто, как этот залетный толстяк. Придавив щуплого друга, он с хрипотцой, заметно подсевшим после шумного сна голосом, на всю деревню без стеснения провозглашал:
— Россия моя ненаглядная. Жена и сестра. Здравствуй, Родина милая, наконец. Хватит мыкаться на старости лет черт знает где на чужбине. Воздухом твоим задышу. Клянусь, с этого часа с тобой неразлучен буду вовек. Эх, едрена мать! Покой-то какой! Воля какая! Свобода, брат мой, Алеша! Красота-аа!
А Батариков, кивая и соглашаясь, нес его, согнувшись впогибель, и с запыхом на радостях пел:
— Светит нам родимая звезда, летчики оторваны от дома…
«Дружба Народов», № 12 за 1999 г.