ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Отцвела черемуха. В Кузовках дощатые тротуары усеяны крохотными лепестками. В тех местах, где ветки нависают над тротуарами, лепестки лежат сплошным белым покровом. Пройдет ранним утром по такому еще не затоптанному месту человек, как по первому снежку, и останутся на досках четкие следы его подметок.

Отцветает черемуха — это значит, конец весне, началось лето.

На лугах ползет вверх пока еще не высокая, еще мягкая трава, подорожник упрямо затягивает луговые тропинки, солнечными звездочками горят цветочки лютика.

По реке плывет пух, сброшенный сережками ивовых кустов.

Помолодел ельник. Секрет его молодости прост: на каждом из многочисленных отростков еловой лапы — свежий кончик, выросший за эту весну; он светлозелен, хвоя на нем неокрепшая, мягкая, как весенняя травка, ею не уколешься. За лето эта мягкая хвоя потемнеет, станет жесткой и колючей, а на будущий год вырастут новые зеленые кончики, — так и растет ель из года в год вверх и вширь.

Сосна растет иначе. На концах ее ветвей появились «свечи». Они кое-где покрыты реденькими иголочками свинцового цвета, мягкими, недоразвитыми. Это некрасиво, потому сосна даже в такое радостное время выглядит суровой и хмурой. Но это не мешает ей добросовестно выполнять свои обязанности. Стоит только дотянуться рукой до нижней ветки, тряхнуть ее, и в спокойном воздухе растает мутновато-желтое облачко — сосна цветет.

На полях озимые выходят в трубку, яровые поднялись — жди кущения, — даже картошка на огородах и та раздвинула землю первыми сизоватыми листочками.

Жизнь цветет, крепнет, тянется вверх. В Кузовках, где две трети года снег, морозы да метели, лето развивается особенно торопливо, напористо.

2

К кабинету секретаря райкома Роднева поднялись двое — Груздев и секретарь партбюро колхоза имени Чапаева Пелагея Саватьева.

Прежде чем войти в кабинет, Саватьева достала платок, утерла красное с выгоревшими кустиками бровей лице и громко поздоровалась со всеми, кто сидел в общем отделе.

— Доброго здоровья, товарищи! Крута ваша лесенка, насилушку поднялась.

Константин Акимович, заскочивший из конюшни, как он выражался, «посидеть на людях», не удержался, сказал от порога:

— Кому как, я хоть и в годах, а чижом по ней взлетаю.

Пелагея окинула его тощую фигуру острыми маленькими глазками:

— То ты. Таких чижей из меня дюжину выкроить можно!

Все громко засмеялись.

Когда Груздев и Саватьева скрылись за дверью кабинета, обескураженный Константин Акимович заметил:

— Ишь ты, сошлись, не парой-то их нынче и не увидишь.

Саватьева умело и уверенно руководила молочной фермой, учила Груздева, как распределять выпасы, какие устанавливать рационы. Но когда дело доходило до партийной работы, то она приходила в ужас от любой задачи.

— Я ведь простая баба. Мне отроду написано коровами руководить. Свяжи, говорят, работу агитаторов с соцсоревнованием. Это не воз сена связать, чтоб по дороге не завалился, — жаловалась она Груздеву.

Груздев сперва стеснялся давать советы своей учительнице, но мало-помалу, сперва робко, потом смелей и смелей, начал подсказывать. Но так как Груздев далеко не всегда и сам хорошо разбирался в обстановке, то в трудных случаях они действовали вместе: разыскивали знающих людей, рылись в книгах и, сходясь, советовались, иногда мирно, а иногда… Трубецкой как ошпаренный выскакивал из своего кабинета и, заглянув в комнату партбюро, кричал:

— Да тише вы! По телефону нельзя поговорить. Схлестнулись! От ваших голосов стены качаются! Вы б подрались, только и остается.

Все было хорошо — Саватьева учила Груздева секретам лактации коров, Груздев, чем мог, помогал ей. Споры не мешали им на другой же день встречаться друзьями, но не бывает добра без худа…

Если муж Пелагеи Саватьевой, старший шорник колхоза, был тихого характера, то Евдокия Григорьевна, жена Груздева, имела совсем другой нрав. Как ни пытался убедить ее Степан, что отношения его с Пелагеей чисто деловые, — ничего не получалось. Едва только он произносил первое слово, как Евдокия Григорьевна сразу же оглушала его пронзительным до боли в ушах криком, который почти сплошь состоял из не лестных для Пелагеи слов.

3

В кабинете секретаря райкома распахнуты настежь окна, гуляет легкий ветерок, шевелит бумаги. Черемуховый цвет ложится на ковровую дорожку, засевает зеленое поле письменного стола; одна черемуховая блесточка запуталась в ефрейторских усах Груздева.

Кончилась посевная, по всем колхозам подводят итоги весенних соревнований. Груздев и Саватьева от лица всей «семьи чапаевцев» (колхозы имени Чапаева, Степана Разина и «Дружные всходы») ездили сейчас проверять результаты сева в колхоз «Свобода».

И при Паникратове в Кузовках не забывали о соревновании, и при Паникратове часто повторяли слова Сталина: «Социалистическое соревнование говорит: одни работают плохо, другие хорошо, третьи лучше, — догоняй лучших и добейся общего подъема». Но это «догоняй лучших» понимали так: раз плохо работаете, значит возьмите обязательство к такому-то числу сделать то-то и то-то. Если выполните — молодцы, похвально, жми дальше! Не выполните — солоно придется председателю…

Теперь на соревнование стали смотреть иначе: чтобы догнать лучших, надо знать, как они работают, надо учиться у них. Соревнование — это учеба!

— Значит, побыли мы, Василий Матвеевич, в гостях у Возницына, в колхозе «Свобода», заглянули в «Рассвет» и в «Пахарь», — неторопливо рассказывала Саватьева. — Со стороны поглядеть — вроде неплохо у них прошла посевная. А все же там неблагополучно, ой, неблагополучно, Василий Матвеевич. — Пелагея, по-бабьи приложив к пухлой щеке руку, качает головой и сокрушенно растягивает: — Неблагополу-у-учно…

— В чем же?

— Жульническая помощь, — кратко сообщает Груздев.

— Да ты посуди сам, Василий Матвеевич, — заторопилась Саватьева, — начал было «Рассвет» затягивать посевную, Макар Возницын видит — дело некрасивое и тайком — хлоп! — туда людей и двадцать лошадей. Под маркой помощи, вместо передачи опыта-то, значит, от себя. Ребятам, кого отправил, сказал: «Работайте, будет оплачено трудоднями». Раз силу чувствует, пусть помогает, что ж тут, кажется, плохого? Ан плохо.

— Не качественно работали? — пробовал догадаться Василий. — Для отвода глаз?

— Нет, того не скажешь. Ребята и в чужом колхозе ворочали на славу, — возразил Груздев. — Только подумай, Василий Матвеевич, что получается — колхозники «Свободы» работают на полях «Рассвета», а хозяева — рассветинцы — ходят руки в брюки.

— Да еще тишком посмеиваются. — Саватьева положила внушительный кулак на стол Роднева. — Доподлинно узнали — смеялись они над Возницыным: что-де нам работать, стараться, — за нас «Свобода» сделает. Это как называется?

— А как, по-вашему? — спросил Роднев.

— Воспитание лодырей — вот как! — ответила Саватьева.

Роднев внимательно посмотрел на нее.

— Ну, а сейчас, — хитро прищурился он, — новость на новость… Приехали инженеры для постройки межколхозных гидростанций. Один-то, видно, прямо из института, по молодости и трубку курит, и рассуждает важно, и усы отпустил. Второй — бывалый, в Рязанской, Свердловской и Калининской областях колхозные станции строил. Иван Анисимович Журба.

— Да-а, — сразу же озаботился Груздев, — инженеры приехали, а мы только-только лес сплавлять от делянок начали.

Строительство межколхозной гэс началось задолго до приезда Роднева в Лобовище. Но оно как-то заглохло, остановилось. В этом году решили достраивать начатую на реке Важенке и заново начинать вторую станцию на реке Былине, в былинском сельсовете. Решение было вынесено еще зимой, но пока что шли разговоры о кредитах, улаживались дела в областных организациях. И вот наконец-то приехали инженеры!

Проводив Груздева и Саватьеву до двери, Роднев остался один.

Крупный шмель влетел в окно. Вместе с густым сердитым жужжанием он, казалось, внес в кабинет тепло и запах нагретой солнцем луговой травы. Василий газетным листом осторожно выпроводил его обратно.

— Гуляй, брат, гуляй, не по адресу попал.

А за окном, облитая солнцем, шумела листвой уже осыпавшая цвет черемуха. Вот кончилась посевная. Вот начнутся работы на строительстве, а там прополка, там наступит пора сенокосов — дел взахлеб. Кажется, всем богата наша страна — и хлебом, и углем, и дорогими металлами, есть все, что хочешь, бедна лишь одним — временем! Так много всюду работы, так много нужно сделать, что обычных двадцати четырех часов в сутки не хватает. На полях и на заводах — почасовые графики, лучшие люди борются уже не за часы, не за минуты, за секунды, за десятые доли секунды. Говорят: время — деньги. Нет, время куда дороже денег! Время — это жизнь!

По улице прогремели один за другим два трактора. Василий долго всматривался им вслед: не из бригады ли Марии? Но тракторы одной марки — все близнецы, попробуй отличи их друг от друга.

И Василий отвернулся от окна. В последнее время при виде тракторов у него портилось настроение…

4

Где-то в заболоченной глуши лесов рождается речка Былина. Затем она вырывается из лесу и начинает петлять среди колхозных лугов и полей. Здесь ее холодная, темная, отливающая рыжей болотной ржавью вода впервые за весь свой путь досыта прогревается солнечными лучами. На берегах Былины разбросаны деревни, почти все, как одна, осичьи: Пашково-Осичье, Макарово-Осичье, Тятино-Осичье, Касьяново-Осичье, Осичье Данилы Грач, иначе Данилово или Грачево Осичье. Когда-то, в давние времена, то были хутора в один-два двора, основанные некими Касьянами и Данилами Грачами, оставившими для потомков одни имена. Теперь эти осичьи выросли в деревни дворов по сорок, по семьдесят. Только два селения не в числе осичий — деревня Коташиха и само село Былина.

Там расположен былинский сельсовет, председателем которого стал Федор Паникратов.

В области ему сразу же дали работу — назначили директором фабрики игрушек. Там, в тихой заводи, свила гнездышко семейка жуликов, разбазарившая лак и краски… Пока воевал с ними, тосковать было некогда.

Но прошел месяц, и Паникратов явился к Воробьеву, положил перед ним на стол игрушку — пестро раскрашенную уточку, — широкой ладонью несколько раз надавил на нее, уточка закрякала.

— Продукция! — вздохнул Паникратов и вдруг поднял на бывшего друга темные тоскливые глаза. — А я людей люблю, своих, кузовских. Слышь, не могу больше, невтерпеж. Из Кузовков пишут — в былинском сельсовете нет председателя. Хочу туда, на живую работу. Помоги убежать от игрушек. В настоящую жизнь!..

Воробьев помог, и пестрая уточка осталась у него на этажерке между толстыми серьезными книгами, вызывая у посетителей недоумение, как эта детская забава попала к заведующему отделом партийных органов.

Паникратов был родом из деревни Коташиха. Сюда, в родные места, много лет назад Федор, только что окончивший курсы трактористов, привел первый трактор. Все в деревне — от стариков до малышей, еще неуверенно ступавших по земле, — все шли за его трактором. А он сидел важный, горделивый, скрывая свое волнение. Да и как не волноваться!

Федор родился за семь лет до революции. Первые впечатления, детские, самые сильные для любого человека, он получил в то время, когда у жителей Коташихи высшим удовольствием считалось — напиться до беспамятства; праздничным развлечением — драка до полусмерти; великой мудростью — читать по складам псалтырь.

Как не волноваться, когда твое появление на тракторе, стреляющем из трубы в небо серым дымом, означало: конец старой Коташихе, будет другая, непохожая, новая Коташиха.

И вот он снова здесь, дома.

Работая секретарем райкома, Паникратов на каждый случай жизни имел заранее заготовленный, не раз испробованный на практике, прием. Жизнь разнообразна, много в ней случаев и явлений, а приемов у Паникратова несколько, и самый универсальный: «Дать нагоняй, чтоб зашевелились!»

Став председателем сельсовета, Паникратов продолжал пользоваться привычными приемами: поднимался рано, с утра шел по полям из колхоза в колхоз, замечал, во-время ли выходит народ на работу, правильно ли ведутся посевы. Он, как и прежде, советовал, исправлял, требовал, давал нагоняи. Сельсовет не район — всего пять колхозов, Паникратов скоро почувствовал, что у него остается много свободного времени, что вечерами нечего делать, скучно, а он знал: скука — страшная вещь, от нее рождаются все душевные болезни. И Федор сел за книги.

А в это время произошло событие, к которому никак нельзя было применить старые, испытанные приемы. Макар Возницын во время посевной послал на поля соседнего колхоза «Рассвет» людей и лошадей. Как это понимать: хорошо он поступил или плохо? С одной стороны, кажется, хорошо. Колхоз у Возницына крепкий, посевная подходила к концу, шла главным образом пересадка рассады из парников на поля. Лошади все равно стояли бы без дела. Выручил соседей, помог — молодец! Но, с другой стороны, вдруг это отразится на настроении людей, на ходе работ в колхозе «Свобода»? Но скоро у обоих колхозов посевная закончилась, и Паникратов успокоился — хорошо поступил Возницын, правильно!

И тут приехали Груздев и Саватьева. Они в один голос заявили: «Макар Возницын поступил неправильно». Паникратов возмутился, встал на сторону Возницына, но потом, оставшись один, вдруг понял — колхозники правы.

У Федора ни разу в жизни не случалось, чтобы он, что называется, «напился с горя». Но после отъезда Груздева и Саватьевой вечером он вместе с секретарем сельсовета Костей Мяконьким, парнем-увальнем, с вечно доброй, ленивой улыбочкой на лунообразном лице, напился. Напился потому, что не мог понять жизни, что слаб, беспомощен; напился потому, что надо было что-то сделать, доказать всем и самому себе в первую очередь — есть энергия, есть сила, есть попрежнему своя линия в работе. И не мог доказать этого.

На следующее утро шумело в голове не столько от выпитой водки, сколько от отвращения к себе. Костя Мяконький, который вчера, раскиснув, уснул под столом, как ни в чем не бывало вызывал по телефону соседний сельсовет.

Федору идти в колхозы не хотелось, да и незачем — сев окончен; читать, заниматься с тяжелой как чугун головой нельзя. И Паникратов скучно заговорил:

— Так оно и бывает, друг Костя, — лезет человек в гору, выше, выше, думает, что конец жизни застанет его на вершине, а глядь — вершина-то невелика, там снова склон — катись вниз…

Федор вспомнил, как он, удивляя народ, вел из деревни в деревню трактор в свою Коташиху. То было счастливое время, жизнь казалась тогда, как денек в вёдро — ни одной тучки, сплошное солнышко.

Плохой это признак, когда человек начинает с завистью оглядываться назад, в прошлое!

Костя, видя, что Паникратова беспокоит совесть за вчерашнее, с ленивенькой улыбкой начал успокаивать:

— Ничего, бывает, Федор Алексеевич. Это полезно временами встряхнуться.

Его покровительственный тон обидел Федора.

— Встряхнуться! — передразнил он. — Ты, замечаю, что-то частенько встряхиваешься. Что там у тебя? Чего повис на телефоне? Опять, верно, в служебное время Капитолине Фоминичне названиваешь?

— Какая Капитолина Фоминична, — безобидно ответил Костя. — Вчера вечером из Кузовков Никита Козлов приехал, говорит, слух есть — инженеры для постройки гэс прибыли. Хочу точно узнать.

Федор привстал.

— Дай-ка мне трубку.

Жизнь шла вперед, и плох ты или хорош, она все равно заставляет — действуй, не сиди сложа руки.

Властно, как бывало из райкома, из своего кабинета, Федор потребовал от телефонисток немедленно освободить линию для разговора с райисполкомом!

Но в это время за окном раздался автомобильный сигнал.

Костя Мяконький привстал и сообщил:

— Роднев приехал.

Паникратов положил трубку.

5

«Какая нелегкая его принесла?»

Паникратов осел в дальнем былинском сельсовете для того, чтобы жить и работать подальше от Роднева, а тот и не думал оставлять его в покое. Вот и сейчас, кто знает, с чем приехал, уж не узнал ли о вчерашней истории с Костей?

Роднев вошел. Паникратов поднялся со стула и тут же рассердился на себя: «Вытянулся… Много чести!»

Они пожали друг другу руки. Паникратов, усевшись, громыхнул соседним стулом:

— Прошу.

— Да нет, сидеть некогда, — ответил Роднев. — Я за тобой, Федор Алексеевич. Пойдем-ка прогуляемся до одного места и поговорим.

В эту минуту Паникратову хотелось бы сказать независимо: «Занят. Обожди, вот кончу, тогда уж — к твоим услугам». Но никаких дел у него не было, и он спросил нехотя:

— Далеко? Можно, конечно, и прогуляться, а то башка трещит. — Заглянув в глаза Родневу, он с вызовом признался: — Выпил вчера и, кажется, лишку хватил.

Костя Мяконький, скромно шелестевший в углу бумажками, сразу притаился, пригнулся к столу. Но Роднев не удивился, не возмутился. Он, казалось, без всякой задней мысли усмехнулся:

— Ради какого же праздника? — И, повернувшись к двери, поторопил: — Идем, идем, Алексеич, мне надо к двенадцати в райкоме быть.

Паникратова почему-то обидело такое невнимание. «Уж не жалеет ли меня? Еще этого не хватало». И он, выходя вместе с Родневым, упрямо повторил:

— Да-а, был грех.

— Так что ж хвалиться-то?

— Не хвалюсь, а грехи скрывать — нет привычки!

— Ну и молчал бы, коли раскаиваешься.

— Из чего это видно?

— Да уж видно, — Роднев, насмешливо прищурившись, взглянул мельком на Паникратова. — Такие разговоры спроста не заводят.

Паникратов еще сильнее нахмурился и замолчал.

Они подошли к райкомовской машине. У Паникратова был истрепанный на дорогах «козлик», бывший «фронтовичок»; Родневу сейчас прислали сверкающую лаком «победу».

— Здравствуй, Игнат, — поздоровался Паникратов с шофером.

— Мое почтение, Федор Алексеевич.

Раньше Паникратов обычно усаживался на «хозяйском» месте, рядом с Игнатом, сейчас же поместился скромно сзади, как гость. Роднев сел около Паникратова, и «хозяйское» место осталось незанятым. Игнат, почтительно трогая темными руками блестящую головку ручки скоростей, развернул машину, и они поехали по селу не быстро и не тихо, так, как обычно и ездил Игнат Наумов. В прежнее время Паникратов всегда сердился: «Словно яйца на инкубатор везешь».

Не доехав до колхоза «Рассвет», Роднев остановил машину.

— Тут пешочком дойдем.

Они направились к реке. И Паникратов, не спрашивая, уже понял, куда ведет его Роднев. На берегу Былины лежали поля двух колхозов — «Свободы» и «Рассвета». У «Свободы» здесь было большое огородное хозяйство — капуста, морковь, турнепс, репа. «Рассвет» же прежде сеял рожь, лен, овес. В эту весну Макар Возницын распахал рассветинцам их поле и посоветовал не сеять здесь лен, а сажать капусту. Надо же обзаводиться огородным хозяйством, а берег Былины — самое удобное место: и вода под боком для поливки и почва глинистая. Даже рассадой выручил Макар рассветинцев. Все было бы хорошо, но у «Рассвета» капуста не принималась, а на поле «Свободы», как всегда, высаженная рассада сразу же стала набирать силу.

«Видно, Груздев с Саватьевой наговорили, что я Возницына защищал, — гадал Паникратов. — Ведет меня показать, носом ткнуть: погляди, что из этой помощи получилось. Рад, поди, что Паникратов близоруким оказался. То-то до поры и добрым прикидывается, даже на хозяйское место в машине не сел, а рядом: мол, равные мы с тобой».

Огородное хозяйство «Свободы» отделялось от реки высоким, заматеревшим от старости ивняком. Со стороны эти кусты казались густыми — не продерешься. На самом же деле все они изрезаны широкими тропинками и даже дорогами. По ним возят бочками и носят ведрами из реки воду для поливки.

Но Роднев с Паникратовым не дошли до этих кустов. Не повернули они и к небольшому, одиноко стоявшему на берегу домику, около которого раскинулось знаменитое на весь район «возницынское стеклянное поле». Оно называлось так потому, что здесь добрых полгектара занимали парники. И когда они были закрыты, казалось: действительно вся земля здесь одета в стекло.

Они прошли по кромке капустного поля, и Роднев, словно мимоходом, кивнул:

— Хорошо капустка принимается! А?

Паникратов промолчал. Что и говорить — хорошо.

В черных сырых лунках, вытянув к солнцу зеленые ладошки, топорщились крепкие растеньица.

Перебравшись через мелкий овражек, поросший кустарником и дремучей крапивой, они оказались на поле колхоза «Рассвет».

— Вот и пришли, — произнес Роднев, глядя под ноги.

У его ног была мелкая сухая лунка, в ней лежал вялый, как тряпичный обрывок, кустик капустной рассады; сморщенные листочки уже потеряли зеленый цвет.

Роднев носком сапога ткнул в лунку и проговорил:

— Ну, Федор Алексеевич, не вышло здесь с учебой?

— Тебе видней. Я не специалист по этому.

— Всем видно: не смог Макар научить, как капусту сажать.

— Макара винить нечего, от души человек желал помочь.

— Я его и не виню. Я себя виню, райком.

Паникратов подозрительно покосился.

— А вина наша в том, — продолжал Роднев, — что мы слишком бумажкам доверились. Рассылаем их во все концы: «Учитесь у лучших», «Передавайте опыт» и разное там… А канцелярской бумажкой сердца не зажжешь. Жизнь ставит неожиданные задачи, ты их на месте должен решать. Кто загорится, тот сделает, а кто с холодком — ждать хорошего нечего. Не скрою, надеялся я, что ты, Федор Алексеевич, загоришься, других зажжешь…

— Выходит, виноват-то я, не райком, — не загорелся, не зажег, — усмехнулся Паникратов.

— Нет, скорей всего райком виноват. Не можем тебя зажечь.

Паникратов пожал плечами: «Ишь умник. Вылез наверх и уж похлопывает свысока: не можем-де зажечь».

— Слышал, что инженеры приехали? Начинаем строить гэс на Важенке и Былине.

— Краем уха слышал.

— Мне кажется, и гэс вы свою будете строить через пень-колоду.

— Это почему?

— Да потому, что гэс — межколхозная, а у вас между колхозами большой дружбы не чувствуется. Взять хоть помощь Возницына. Вспахал, рассадой выручил — казалось бы, удружил, а дружбы не вышло. Наверняка теперь в колхозе «Рассвет» ворчат на Возницына: подбил, мол, нас на капусту, уж лучше бы мы овсом засеяли, пропадет зря земля.

Они с минуту помолчали, оба разглядывая унылое в спекшихся комках поле, на котором еще кой-где боролись за жизнь хилые зеленые кустики.

«Ну, что ты мне поешь? — думал Паникратов. — Сам знаю, что надо было действовать иначе».

— Вот подумай и Макара заставь подумать. Он, верно, не считает себя виновным. И об одном еще прошу, Федор: будет трудно — звони, приезжай, беспокой меня. Вместе-то решить проще.

Паникратов хмуро кивнул головой. Он не был уверен, что у него когда-либо появится желание «беспокоить» Роднева.

6

На другой день Паникратов привел полюбоваться «рассветинской капусткой» председателя колхоза «Свобода» Макара Возницына.

Федор Алексеевич ткнул носком сапога в лунку, где лежал мятый кустик рассады, и произнес:

— Поле-то мертвое. Учитель! Капусту сажать научить не мог… Не работать бы надо за соседей, а уму-разуму их учить! Не стыдно теперь глядеть?

Возницын, краснолицый, с двойным подбородком, расставив толстые ноги, с минуту оглядывал поле, словно увидел его впервые.

— От таких безруких всего можно ждать, — наконец, с хрипотцой пробасил он. — Ты видел, как они с рассадой обращались? — И без того красное лицо Макара вдруг побурело от негодования. — Вот где стыд мой! — Он, зажав в пухлой руке сложенную газету, стал потрясать ею перед носом Паникратова. — За чужие грехи краснеть приходится. Сам небось читал да подсмеивался над дурнем с широкой душой, Макаром Возницыным.

В районной газете «Знамя колхоза» была напечатана заметка «Широкая душа», где подробно, с язвинкой, рассказывалось о «помощи» Возницына колхозу «Рассвет» во время посевной.

— Ладно, не тычь, а храни на память, — отвел от лица газету Паникратов. — Ты что ж хочешь сказать: «продолжение следует»?

— Как?

— Да так. Хочешь снова в газету попасть — сделай одолжение, я первый напишу. Не хочешь, так пойдем сейчас к Ивану Симакову и будем договариваться. Раз решили — надо учить!

Макар снял кепку, достал пропахший табаком платок и старательно вытер бритый массивный череп, к которому были прижаты неподходящие маленькие, аккуратные, почти детские уши.

— Дубьем бы учить этих рассветинцев, дубьем, — проворчал он.

Это означало, что Макар согласен.

Председателя колхоза «Рассвет» Симакова они нашли на окраине деревни Тятино-Осичье, около кузницы. Тут же, у кузницы, стояла и лошадь Симакова, такая же круглая и низкорослая, как и ее хозяин. Кузнец, молодой парень без рубахи, с грудью, закрытой грубым брезентовым фартуком, и сам председатель, поглядывая озабоченно на ноги лошади, о чем-то совещались.

Появление Паникратова и Возницына прервало это совещание. Кузнец сразу же полез в карман, достал облупленную банку из-под леденцов и газету, сложенную гармошкой. Эту газету он развернул и с нарочитым сожалением вздохнул, поглядывая на Макара Возницына.

— Закурить бы, да вот газетку жалко. Здесь заметочка одна есть. Вокруг нее все выкурил, а ее храню. Нет ли, Макар Макарович, у тебя на заверточку бумажки?

У Возницына лицо снова стало наливаться бурой краской.

— Уж будет тебе, — недовольно проворчал Симаков.

На добром щекастом лице Симакова быстро бегали вечно смущенные глаза. И сейчас он испуганно озирал ими наливающееся гневом лицо Макара. Но Макар не разразился руганью, он только обернулся к Паникратову и спросил:

— Хороши? А? Хороши! Вместо благодарности, что с севом выручил, насмешки строят. А?

— Уж ладно, в самом деле… — снова примиряюще начал Симаков.

Но кузнец не унимался:

— Мы тебе благодарны, Макар Макарыч, да не за все. Вспахали — спасибо, а вот, к примеру, рассаду подбросили, ну прямо — на, боже, что нам негоже.

— Ох, да будет, право!..

— Интересно. Рассада не нравится? Скажите на милость! Федор Алексеевич, слышите? — растерянно повторял Макар, взглядом призывая Федора Алексеевича быть свидетелем этой черной неблагодарности.

Паникратов молчал. Кто прав, он не знал: конечно, рассветинцы неблагодарны, но возможно, что им подкинули завядшую, с «потревоженными» корнями рассаду, — мол, сойдет, не за деньги, «дареному коню в зубы не смотрят».

«Пожалуй, прав-то Роднев: нет пока что дружбы между колхозами».

7

Паникратов приехал в райком по вызову Роднева.

— Входи, входи! — приветствовал Роднев, вставая из-за стола. — Что-то не слышно тебя было, притаился, ни одного звонка. Рассказывай, как дела?

Паникратов сел и с неискренним равнодушием ответил:

— Плохо.

Он был готов на все: станут на бюро крыть — их право, попросят с работы — тем лучше, уедет.

— Так. Дальше.

— Дальше некуда. Плохо.

— А точнее?

Ни лгать, ни краснеть Паникратов не умел. Он поднял взгляд и глухо, с расстановкой начал:

— Давай говорить начистоту. Обратиться к тебе я не мог. Сердце не лежало. Нам вместе работать нельзя. Оставить в покое ты меня, знаю, не оставишь. Значит, мне надо опять уезжать.

Если Паникратов не умел краснеть, то у Роднева багровые пятна проступили на лице. Удивил и обидел его даже не разговор Паникратова, а взгляд — дикое недружелюбие, не прячась, не таясь, глядело на него из-под паникратовских бровей.

Роднев вскочил, с силой ударил небольшим сухим кулаком по столу. Упал стаканчик, раскатились по зеленому сукну красные, синие, желтые карандаши. Паникратов удивленно поднял брови — он впервые видел таким Роднева: с пылающими пятнами по всему лицу, взбешенного.

— Бежать! Нет, ты будешь работать! Что это за личные счеты, ком-му-нист Паникратов!

Он выдернул листок из папки, ткнул Паникратову:

— Читай!

Это было решение бюро райкома партии, где говорилось, что на председателя сельсовета Паникратова возлагается ответственность за организацию общественного труда на строительстве былинской гэс.

— Придется отменить решение, — пряча от Роднева глаза, но с прежним упрямством произнес Паникратов, кладя на стол листок. — Не справлюсь.

— Отменить решение? Если б не твоя спесь… «Не справлюсь!» Скажите на милость. А мы заставим справиться! Заставим! И спросим! Жестоко спросим! Жалости не жди!

Роднев стоял перед Паникратовым, остроплечий, худенький, всклокоченный, злой, и Паникратов, которого последнее время чуть не каждое слово Роднева раздражало, на этот раз удивлялся, почему не чувствует ни обиды, ни раздражения.

И когда Роднев сухо сказал: «Все! Можешь идти, товарищ Паникратов…» — Паникратов встал и покорно вышел, все еще удивляясь, почему не чувствует он обиды.

От Роднева Паникратов направится в райисполком, к предрику Мургину, с которым проработал бок о бок много лет.

Теперь Мургин более чем когда-либо дружески относился к Паникратову. Он чувствовал себя как бы виновным перед ним: работали вместе, виноваты, считай, одинаково, — он, Мургин, остался, Паникратова отстранили.

— Слышал решение-то бюро? — спросил Мургин, когда они уселись друг против друга.

— Слышал, — нехотя ответил Паникратов.

— Трудно тебе, брат, придется.

— Уж не жалеть ли меня ты надумал?

— Пожалеешь. Былина — не Важенка. На Важенке вокруг колхоза Чапаева целая семья колхозов образовалась. Это — маячок. По нему курс держат. А на Былине у тебя такого маяка нет.

— Ладно, Павел, — оборвал Мургина Паникратов, — жалеть меня нечего. Я как-нибудь и без жалости обойдусь.

Только сейчас, слушая Мургина, понял Паникратов, почему он не обиделся на Роднева. Роднев сказал: «Жалости не жди». Значит, если б посторонним считал, не сказал бы так. Не посторонний секретарю райкома Паникратов. Немного, и на этом ему спасибо.

8

Всего неделю назад на реке Былине стояла старая мельница. Ветхий домишко помолки утопал в серебристо-зеленой пене ивняка, торчала только крыша в бархатных заплатах мха, поросшая травой и молодыми побегами кустарника.

Через древнюю, почерневшую плотину, залатанную кусками свежего золотистого теса, били, сверкая, как лезвия отточенных кос, струйки воды. Выше плотины — тихая заводь, на черной воде — зеленые плоты кувшиночных листьев, украшенных неяркими желтыми цветами. Шум падающей воды, кусты, купающие листву в реке, в темном плюще мха древняя крыша — старый мир заброшенных мельниц и омутов, мир вечного покоя, — то было всего неделю назад…

Сейчас нет ни мельницы, ни плотины. Вместо них на берегу лежит куча гнилых, изопревших в воде бревен и досок. В спущенной мелкой воде виднеются перепутанные длинными стеблями листья кувшинок — не прежнее гордое украшение реки, а жалкий, ненужный ей хлам. Пышные кусты в одном месте сломаны, измяты, втоптаны в землю проехавшим здесь трактором. Этот трактор оставил после себя на берегу невысокий штабель толстых, недавно обделанных бревен, щедро истекающих прозрачной, как капли росы, смолой.

Вместо дряхлой мельницы люди решили поставить здесь электростанцию.

Вчера они разобрали по бревнышку домик помолки, разрушили плотину, помяли кусты, скоро искромсают весь берег, засыплют его холмами рыжего песка, примутся перегораживать реку новой плотиной, широкой, прочной, увязанной рядами просмоленных бревен. Они поставят на место старенькой, приглядевшейся помолки непривычно новое, с высокими окнами здание. От него во все стороны ряды свежеобтесанных столбов понесут к колхозам басовитой струной гудящие по ветру провода.

Сделают это люди, а природа, робко притихшая на время, очнется и неторопливо примется за свое: взмутненную людьми воду снова сделает прозрачной, измятые, изрытые, истоптанные берега опять покроет кружевом кустов, а выше новой плотины более широкую, чем прежнюю, заводь по своему вкусу украсит цветами и листьями кувшинок.

И те люди, что так бесцеремонно разрушили старые, заботливые украшения природы, вновь признают это место красивым, привыкнут к его новой, не похожей на прежнюю, красоте. И исчезнет из памяти людей зеленый мирок старой мельницы, что ошибочно мог вызвать впечатление вечного покоя.

Сколько таких вот лесных речек с водой, пахнущей болотом, перегорожено плотинами! В области есть целые районы, где в каждой избе над семейным столом, вытертым локтями многих поколений, горит электрическая лампочка.

Река Былина, лесная, глухая, заросшая дикой малиной и смородиной! Приспело и твое время сменить латаное-перелатанное колесо помолки на турбину гидростанции. Никто уже нынче не удивится твоей новой судьбе. Даже древняя бабка Марфида из Касьянова-Осичья, прожившая три четверти жизни при лучине, и та, когда вспыхнет свет, перекрестится и скажет:

— Слава тебе, господи, и у нас засветило…

9

Ночью прошел дождь, а утро было солнечное. Правый берег Важенки стал оживать. Когда готовили народ к выходу на работу, то опасались, что строительные бригады дальних колхозов опоздают. И, как всегда получается в таких случаях, в этих-то колхозах перестарались: пришли строители оттуда намного раньше. Рассаживались по берегу кучками, курили, беседовали.

Пора бы уж начинать митинг. Но в это время к месту строительства приблизился не предвиденный никакими планами огромный — шириной в четыре бревна, а длиной около семидесяти метров — плот. Плот этот плыл по реке, но не как обычно, вниз по течению, а вверх, против течения. Два трактора: один с одного берега, а другой — с другого, до гудения натягивая толстые стальные тросы, тянули плот.

Мария получила задание — подвезти лес, заготовленный колхозом «Путь Ильича». Штабели леса, хотя они и лежали у самого берега, сплавить нельзя было. Находились эти штабели на четыре километра ниже будущей станции. Вывезти по дороге? Пришлось бы в каждый заезд, объезжая Останов овраг, делать крюк в семь километров.

Мария проверила берега, присмотрелась к ним и решила двумя тракторами вывезти лес за один рейс.

Ночью ее трактористки с ильичевскими девчатами спустили лес на воду, сплотили его в двадцать три плота и все их дважды, от первого до последнего, прошили толстым стальным тросом, а концы его вывели наружу и закрепили намертво на тракторах.

Ломая кусты, рыча, тракторы медленно двинулись вдоль реки, один по левому, другой по правому берегу. По тихой реке, держась ближе к правому берегу, семидесятиметровое чудовище, похожее на огромную гусеницу, медленно поплыло против течения.

Ожесточенно рычащие с берегов тракторы, длинная цепь узких плотов, плывущих вопреки законам реки не вниз, а вверх, звонкие девичьи голоса с плотов, падающие в воду кусты, срезанные под корень туго натянутым стальным канатом, — такую картину увидели идущие с песней, с гармошками, с флагами чапаевцы. Увидели, и песня замерла; гармонисты торопливо стали застегивать мехи гармошек — все, а вместе со всеми и Роднев, и Мургин, и Трубецкой, бросились к берегу. Несколько минут над рекой стоял страшный шум, сотни голосов кричали, сотни рук мелькали в воздухе.

Какой-то паренек, сорвав одежду, в синих трусиках, зябко приподняв плечи, полез в воду к плотам. Это было командой.

— Ребята, плоты разбирать!

Сотни людей стали стаскивать сапоги, засучивать брюки, раздеваться, бросались в воду, облепляли плоты.

— Дви-и-гай к берегу!

— Не толкись!

— Трактористам крикните: пусть к берегу подтягивают!

— Эй, на тракторе! К берегу давай!

Строго распланированное начало строительства рухнуло. Не до митинга. Мургин, вчера приготовивший поздравительную речь, сейчас бегал и распоряжался, куда складывать вынутые из реки бревна.

И только когда плоты были разобраны, а лес мокрыми штабелями лег в стороне под кручей, забегали по берегу бригадиры, голосисто собирая людей:

— Ма-а-зунов!

— Федоров! Э-э-эй!

— Где Сушков?.. Не видал Сушкова? Куда его черти дели?

Бригады занимали свои места.

10

Звено Юрки Левашова работало на рытье рукава. Ребята надежные — бросают песок играючи. Юрка ждал одного — стать лицом к лицу со звеном Сергея Гаврилова и показать своему дружку и учителю, что не во всяком деле разинцы слабее чапаевцев. Но напротив встало не звено Сергея, а девчата, звеньевой у них Елена Трубецкая, дочь председателя.

Юрка бросил лопату, пошел искать начальство. На конце рукава наткнулся на Саватьеву.

— Пелагея Никитична, — поманил Юрка, — вылезь на минутку.

— Что скажешь, звеньевой?

— Пелагея Никитична, — осторожно начал Юрка, — вроде ошибка получилась. Силы-то неравные. Девчат напротив нас поставили.

— Ошибка? А мне кажется — правильно.

— Так у нас же ребята, каждому на одну руку по силе пять девчат надо, — возразил Юрка.

Пелагея рассердилась.

— Один на один, спору нет, сильнее, а вот сильнее ли звено на звено — это еще бабушка надвое гадала. Докажите!

Юрка отошел и сердите сплюнул: «Беда! До чего эти чапаевцы высоко летают, словно, кроме них, никто на свете работать не умеет. «Докажите!» Было бы кому доказывать, а то девчатам. Тьфу ты!»

Когда он вернулся к своему звену, к нему подошла Елена.

— Товарищ звеньевой!

— Ну? — хмуро буркнул Юрка и отвел взгляд: у чапаевского звеньевого большие синие строгие глаза, взглянешь в них — в жару в озноб бросает.

— Ваши ребята перелезают на нашу сторону. Что это? Если помощь, то спасибо — без вас управимся.

— Ребята, — угрюмо махнул рукой Юрка, — не лезь к ним.

Работали в две смены, в шесть лопат — шесть человек отдыхают, покуривают, шесть копают. Юрка спрыгнул вниз, отобрал у сменщика лопату, с ожесточением всадил ее в плотный песок, вывернул на полный штык и размахнулся, чтобы выбросить. Но не выбросил — песок с лопаты полетел обратно.

— Ты не шибко махай! — Лешка Гребешков, сердито морщась, потирал ушибленное Юркой плечо.

Звеньевой понял, что его ребята залезали на чужую сторону не из желания помочь — шестерым на участке тесно. Все ребята крупные, каждый размахнуться хочет, одному Юрке пол-участка мало.

Потолкавшись в тесноте, с оглядкой, как бы кого не ударить концом лопаты, Юрка вылез отдыхать наверх.

Только сейчас, приглядевшись со стороны к работе звена Трубецкой, Юрка понял, до чего глупо идет работа на его участке. У девчат двое идут и вскапывают во всю ширину свой участок так, как вскапывают грядку: за ними движется вторая пара и не лопатами, а совками выкидывают взрытый песок наверх. Работают девчата непрерывным конвейером — равномерно снимают слой за слоем, штык за штыком.

На потных спинах ребят перекатываются мускулы, песок лисьими хвостами взметается вверх, а девчата насмешливо косятся. Если бы парни, звено Сергея, скажем, не обидно и перенять, а тут — девичьим умом жить… И Юрка успокаивал себя: «Ничего, такую-то бригаду и без чапаевских приемчиков обгоним».

Он неуклюже полез в рукав, выгнал своего сменщика:

— Иди отдыхай. Эх! — на полный штык вбил лопату, осторожно, с оглядкой выбросил землю. Мельком вгляделся в лица ребят — все скучные, работают без азарта. «Да-а, будет интересно, если девчата нас обгонят, — подумал Юрка. — Тогда хоть из колхоза беги, проходу не дадут!» И он с силой вгонял в песок лопату.

Выручил Спевкин. Он подскочил к Юрке и зашипел в лицо:

— Ты что это? Иль не видишь? Сейчас же беги, сдай штыковые, возьми шесть совковых.

У Юрки словно гора с плеч — приказывают, а раз приказывают — надо делать. И он, отобрав шесть лопат для копки, побежал менять на грабарки, а в спину ему Спевкин кричал:

— На выброску отбери посильнее, кто послабже — на копку!

И вот двое парней торопливо, кусок за куском отваливая из-под лопат слежавшийся песок, пошли по дну. Юрка, жадно подхватив на широкий совок целую кучу взрыхленного песку, пружинисто разогнувшись, махнул ее вверх, еще кучу, еще! Его соседу, Андрею Рослову, остроплечему, с тонкими, но крепкими, как упругая резина, мускулами под смуглой кожей, от жадных Юркиных захваток ничего не оставалось. Не поспевали и копальщики.

— Становись копать третьим! — приказал Юрка Рослову. — Один за тремя пойду.

Копальщики потеснились, дали Рослову место, и Юрка пошел махать через плечо.

— Давай! — кричал он. — Э-эх! — Совок, шелестя о твердое дно, врезался в песок. — Да-а-вай! — Сырой песок взлетал вверх и с мягкой тяжестью шлепался на насыпь. — Э-эх!

Юрка не заметил, что девчата приостановились и, смеясь, смотрели на него.

— Наконец-то распробовал, как лучше.

— Ишь ты, сорвался!

— Смотреть страшно!

Пройдя с начала до конца весь участок, Юрка поднялся вверх на насыпь. Его плечи и грудь лоснились от пота. Ветер остужал разгоряченную кожу.

— Вот это работка! — повернулся он к Рослову.

А тот, размазывая по лбу пот, смешанный с песком, устало признался:

— Загнал ты нас.

К Юрке подошел Гаврилов. Он с уважением оглядел тяжелые Юркины плечи, покачал головой.

— Здоров, кряжина. А я поклон от своих принес.

— Спасибо на добром слове, — ответил Юрка.

Сергей отобрал совок.

— Пригляделся, как ты орудуешь. Плохо, сил не бережешь. Хоть и здоров, слов нет, а к обеду вымотаешься. Гляди: пускай совок так, чтоб черен лопаты по колену шел. Гляди, как колено, словно рычаг, рукам помогает. — Сергей подцепил с насыпи кучу песку, ничуть не меньше тех, которые подхватывал Юрка, и легко перекинул в сторону. — Это нам Саватьева показала. Она когда-то в молодости у купца погреба рыла…

Ребятам способ Саватьевой понравился, но самому Юрке он пришелся не к рукам. Копальщиков он заставил вскопанную землю оставлять не ровным слоем, а валками, тремя грядками, так, чтобы с одного маху можно было больше насадить на лопату. Огромный совок грабарки и так казался Юрке легким, а со «способом Саватьевой» он почувствовал — мала лопатка, ему нужен совок вдвое больший.

Девчата отставали, все глубже и глубже уходила Юркина бригада в землю.

Лязг лопат, визг тачечных колес, стук топоров, рычание грузовиков, подвозивших булыжник, грохот выгружаемого камня, крики плотников, поднимавших бревна: «Р-р-раз-два, дружно! Взяться нужно! Раз! Два!» — в весь этот шум ворвались звонкие удары: «Дун! Дун! Дун!» Какая-то женщина, взобравшись на самую верхушку песчаного холма, с самым серьезным видом стучала палкой по пустому ведру.

— Что такое? Что это она? — заинтересовались землекопы.

— Обед! Ко-о-ончай работу! Обед!

Юрка откинул грабарку и сказал:

— Шабаш, ребята! Складывай лопаты!

Он пошел вдоль рукава, где работал их колхоз, вглядываясь в лица землекопов. Попался на пути потный, грязный, веселый Спевкин.

— Что, брат, — закричал тот еще издалека, — не сдает наша! Не хуже других идем!

— Дмитрий Дмитрич, мне бы Никиту Прутова надо видеть, — сказал озабоченно Юрка.

— Прутова? Он на кузнице.

Юрка с минуту постоял в раздумье, потом повернулся и, проталкиваясь среди народа, зашагал в сторону от реки. А за его спиной громкоголосо шумел огромный лагерь.

11

Если б такую гэс пришлось строить во время войны, люди работали бы день и ночь, работали через силу, недоедали, недосыпали и считали бы — так нужно.

Народ понимал бы Паникратова, а он знал бы подход к народу.

Сейчас нельзя заставить работать через силу, нужно заставить работать во всю силу! Кажется, простая арифметика — во всю силу чуть меньше, чем через силу, стоит снизить темпы, и вот вам — нужный результат. Но жизнь сложна и не любит упрощений…

На митинге, открывавшем начало земляных работ на стройке былинской гэс, Паникратов назвал строителей колхоза «Свобода» «гвардией нашей стройки».

Сейчас командир этой «гвардии» Макар Возницын шел сзади и ноющим баском гудел над самым ухом Паникратова:

— Из «Рассвета» не вышло девять человек, из «Пахаря» — пятеро. Прополка, мол. А мы, как богом проклятые, все на себе везем. У меня тоже рабочих рук не хватает. Дни-то вон какие стоят — сушь, жара, овощи поливать не успеваем.

— Ты по кому это равняешься, Макар, по «Рассвету», по «Пахарю»? Они по тебе должны равняться.

Паникратов уже десятый раз говорил, а Макар уже десятый раз слышал эти слова и потому, пропустив мимо ушей, продолжал:

— А вчера из «Пахаря» ребята, когда тебя не было, удумали: бредник принесли и давай рыбу бродить.

— Слышал… А твои, говорят, лопаты побросали да битых часа три с берега глазели, советы давали, с какой стороны заходить. Тоже отличились. Гвардия!

— Э-эх, Федор Алексеевич, поработай с такими бок о бок, у кого не отобьет охоту!

— А почему на Важенке ни у кого охоты не отбивает? — свирепо повернулся Паникратов к Макару. — Почему там Трубецкой авторитетом пользуется? Вспомни, как ты кричал да заносился: мы, мол, колхоз «Свобода»! Мы по пяти рублей на трудодень даем!..

Макар понял, что разговор принимает нежелательный оборот, помялся, поворчал себе под нос:

— Нянчатся с чапаевцами. И райком, и райисполком. Так бы с нами-то, — и отстал от Паникратова.

Паникратов пошел дальше. По наезженной колее грузовики подвозили к берегу камень и песок для засыпки дамбы. Мелькали лопаты. На куче влажного песку сидело человек пять: один, скинув сапог, запустив в него по локоть руку, щупал с сосредоточенным видом гвоздь в подметке; остальные курили и от нечего делать глядели на товарища. Все они, узнал Паникратов, были из колхоза «Свобода». Он подошел и нарочито бодрым голосом, который должен означать: «Всюду хорошо, а вот у вас — заминка», — спросил:

— В чем дело, ребята?

Поднялся парень в тельняшке, бывший матрос, Яков Шумной. Паникратов его хорошо знал — парень считался в колхозе одним из лучших работников.

— А что нам вперед-то зарываться? Мы, Федор Алексеевич, этих копунов — так на так — меньше не сделаем. Вон гляньте, как лопатой тычет — для отвода глаз. Что ж это — я ломить, а он волынить? Светом-то мы потом одинаково будем пользоваться, как я, так и он. Я ведь к себе в горницу дюжину лампочек не повешу.

Федор начал сердито доказывать, что он, Яков Шумной, должен учить таких «копунов», а не брать с них пример. «Учить! — При этом слове Яков снисходительно улыбнулся. — Научишь, как же».

Так и получалось: расставили звенья и бригады, рассчитывали — одно звено будет учиться у другого, надеялись поднять соревнование, а соревнование повернулось в обратную сторону: кто кого хуже сделает.

— Комсомолец! Так что ж ты меряешь себя по всякому лежебоке? Стыдно! — распекал Паникратов Шумного.

Но в это время сидевший с сапогом в руках парень вдруг принялся торопливо наматывать на ногу портянку. У Якова Шумного растерянно забегали зрачки. Остальные встали и, не дожидаясь заключительного: «Живо за работу!», которым должен бы кончить Паникратов, потянулись к лопатам.

Паникратов оглянулся: в просторной косоворотке, перехваченной офицерским ремнем, в галифе и парусиновых сапожках легким шагом подходил Роднев.

— Ого, как работают! — поздоровавшись, насмешливо улыбнулся он.

Лопаты с треском рвали глубоко ушедшие в землю корневища кустов.

— Работают, если над каждым из них по секретарю райкома поставить, — ответил Паникратов.

Роднев не раз приезжал на стройку. Советовал Паникратову распределить коммунистов и комсомольцев по бригадам так, чтобы в каждой бригаде было крепкое партийное ядро. И сейчас сразу же спросил: каковы успехи, как действуют коммунисты?

Помрачневший Паникратов медленно закурил, повертел в пальцах горевшую спичку и, только когда она обожгла пальцы, ответил:

— Успехи как на ладони, — вот они. Коммунисты-то работают, но они не семижильные. За всех не сделают.

— А ты что предпринимал?

Паникратов, нахмурясь, делал затяжку за затяжкой. Что он предпринимал? Ходил по участкам, уговаривал, ругал.

— Что ж молчишь? Вижу, для тебя самого надо, чтоб секретарь райкома за плечами стоял.

Паникратов резко бросил недокуренную папиросу.

— Хватит, Василий! Оставь!

— Как это понять? — Роднев чуть подался вперед.

— А так. Уйду. Нечего меня дрессировать…

— Та-ак… Сам, никого не спросясь, не уйдешь. Ты подчиняешься партийной дисциплине.

Партийная дисциплина! Сколько раз Паникратов этими словами сокрушал упрямство людей. Близкие слова, сильные слова — против них трудно возражать. Вот этими сильными словами ударили сейчас по нему. И все-таки он, упрямо нагнув голову, возразил:

— Что будет, то будет! И так уж дожил: то с целым районом справлялся, теперь с пятью колхозами управиться не могу…

— Хорошо. — Роднев уже остыл. — Спросим коммунистов. В обед собери-ка их на часок.

Собрались коммунисты неподалеку от реки, на опушке негустого березнячка. Из глубины его тянуло прохладным грибным запахом, хотя пора грибов еще не настала, — грибы по-настоящему начинают расти в то время, когда рожь выметывает колос. Ждали Роднева, задержавшегося у инженера. Паникратов, привалившись к корявому стволу старой березы, сидел, курил и слушал разговоры:

— Ишь ты, в чистом поле под кустом.

— Как в старое время на маевке.

— А какой вопрос, интересно?

— Вопрос-то не очень, видать, интересен… Через пень-колоду работаем.

— Роднев, должно быть, пропишет нам под десятую пятницу.

Наконец, пришел Роднев. Развалившиеся на траве люди зашевелились, уселись кому как удобнее: кто по-турецки — ноги калачом, кто — обхватив колени жилистыми, натруженными руками. Собрание началось.

— Слово Паникратову. Рассказывай, Федор Алексеевич, — объявил Роднев.

Паникратов встал. Он много провел на своем веку собраний, давно у него выработалась привычка солидно и деловито держаться перед народом. Но сейчас он чувствовал себя неловко. Может быть, оттого, что все сидят на земле, внизу, у его ног, — неудобно так говорить, а может, и оттого, что все ждут от него слов о стройке, об их общем деле, а он собирается говорить о себе, о своей беспомощности.

— Трудно об этом говорить, товарищи, но приходится. Райком мне поручил организовать соцсоревнование, а я не смог… Не справился… Сами видите, какое у нас положение на стройке. Кто виноват? Мне поручено, я не справился, значит виноват я!.. — Паникратов говорил с усилием, нагнув голову, смотря себе под ноги.

Первым попросил слова Евдоким Сапунов, бригадир колхоза «Свобода». Он вышел к березе, маленький, седоголовый, молодцевато подобранный (за ловкую фигуру и горячий характер еще в молодые годы его прозвали в деревне «казачком»). Сапунов сразу ошеломил Паникратова:

— Товарищи, Федор Алексеевич только что сказал: нельзя терпеть! Правильно — нельзя! Кричим, кричим о соревновании — и ни с места!..

Обернувшись к Родневу, Сапунов сообщил, что в бригадах ходят нехорошие разговоры: будто светом будет пользоваться один колхоз «Свобода».

— Сам своими углами слышал. Стоят трое — Угаров Матвей из «Красного пахаря» да двое Козловых из «Рассвета» — и толкуют: Макар, мол, Возницын накупит электромоторов, теплиц понаставит, у коров чуть ли не печки электрические заведет. А наши колхозы не развернутся, не такие доходы, как в «Свободе». Вся энергия пойдет им. Что нам-де работать, пусть себе работают. Слышите, какие разговорчики? Бороться надо с ними, а наши коммунисты не борются. Все надеются, что Федор Алексеевич один уладит…

Выступающие подтвердили, что в бригадах плохо поставлена агитация. Не мешало бы кому-нибудь съездить на Важенку, поглядеть, как там работают. И только Тимофей Кучеров, молодой парень, сказал:

— Что-то вы, Федор Алексеевич, очень расплакались: «Трудно…» Вроде нельзя дело поправить.

Но чей-то голос крикнул с места:

— Заплачешь, коль сверху нажмут!

Все обернулись на Роднева. Тот спокойно покусывал травинку.

Видно, никому и в голову не приходило, что Паникратов мог всерьез заговорить о своей слабости. Его не поняли! И Паникратов первый раз в жизни обрадовался тому, что его не поняли люди. Он испуганно покосился на Роднева, ждал, что тот скажет: «Не по существу выступали, товарищи!..»

Но Роднев поднялся и спокойно сказал, что тот, кто предлагал съездить и поучиться на Важенку, — прав. И надо послать Паникратова с людьми: пусть съездят, посмотрят. Собрание согласилось.


Солнце садилось, тянуло сыростью, запах грибов стал крепче.

— Ты что ж не настаивал, чтобы тебя освободили? — насмешливо спросил Роднев.

Паникратов, все еще растерянный, подавленный, развел руками:

— Не поняли…

— Кто ж мог подумать, что Паникратов вдруг так раскиснет: «Слаб, не могу»?

12

Они приехали на строительство утром, работа в разгаре.

С высокого берега по крутой, еще не совсем объезженной дороге спускалась груженная булыжником трехтонка. Десятки землекопов копошились внизу. Они уже выбрали часть берега и проложили узкую выемку рукава. Поперек реки в воду устанавливали громадные деревянные козлы — скелет будущей дамбы.

— Веселее нашего у них дело идет, — признал сразу Яков Шумной.

Они спустились вниз и утонули в шуме стройки — справа раздавался веселый, вразнобой, перестук плотничьих топоров, слева с грохотом разгружали машину.

— Береги-ись!

Паникратов отскочил в сторону. По дощатым мосткам прокатилась груженная песком тачка.

Пока Паникратов оглядывался, надеясь встретить знакомого, расспросить его, где отыскать инженера, его спутники исчезли. Затерялись среди людей, обступивших большой холм песку, к которому то и дело подходили ребята с пустыми тачками.

— Береги-ись!

— А, черт! — Паникратов не заметил, как снова встал на дощатый тачечный путь.

Мимо Паникратова, подаваясь вперед грудью, обтянутой полосатой тельняшкой, пробежал, толкая тачку, Яков Шумной. Пробежал, оглянулся, весело подмигнул:

— И мы при деле!

Бежавший следом за Шумным паренек лет пятнадцати не удержал тяжелую тачку, и ее колесо соскочило с доски на землю. Паренек попытался поставить обратно колесо. Паникратов подскочил.

— Дай-ка…

Он легко установил тачку и уже двинулся вперед, с удовольствием ощущая тяжесть в руках, как паренек прыжком перегородил дорогу, обиженно закричал:

— Вы чего? Вы чего? Берите себе тачку и катайте… У меня график!

Сзади сердито и настойчиво кричали:

— Береги-ись! Чего там торгуетесь?

Паникратов отошел в сторону, и тут же на него налетел растрепанный, потный, веселый Спевкин.

— А-а, Федор Алексеевич, наше вам! Что ж это вы не при деле?

— Вот не знаю, куда и пристроиться, — развел руками Паникратов.

— Ох ты! Да дел, Федор Алексеевич, по горло! Вон к рукаву идите, там лопату дадут. Звено Елены Трубецкой ищите, это чапаевцы — отстают они, отстают, Федор Алексеевич! Да пиджачок скиньте, жарко будет в пиджачке!

Последние слова Спевкин кричал уже в спину Паникратову, через головы пробегающих тачечников.

В звене Елены Трубецкой нисколько не удивились приходу Паникратова.

— Вы сможете один за тремя идти? Вот как у них, — указала звеньевая на работающих напротив ребят.

Там, голый по пояс, с широкой, как дверь, спиной парень с силой и ритмичностью машины выкидывал — лопата за лопатой — вскопанную сразу тремя человеками землю.

— Попробую, — ответил Паникратов и отбросил в сторону пиджак.


В обеденный перерыв Спевкин, Груздев, Паникратов — все потные, грязные, возбужденные — пошли купаться.

В стороне, в каких-нибудь двухстах метрах от стройки, за кустами, было тихо. Здесь стрекозы, трепеща прозрачными крыльями, садятся отдыхать на зеленые островки кувшиночных листьев.

— Глубоко, поди, — выразил опасение Груздев, плававший, как он признался, «так себе».

— Не бойся, — успокоил Спевкин, стаскивавший тяжелый, побелевший от песка сапог, — спасем, когда тонуть будешь.

Паникратов, всколыхнув царство стрекоз и кувшиночных листьев, первым плашмя рухнул в заводь, далеко к кустам полетели сверкающие брызги. За ним, боднув рыжей головой воду, нырнул Спевкин.

Груздев же спускался с берега осторожно, поеживаясь и делая страшные глаза. Тело у него было ослепительно белое, а голова словно по ошибке приставлена от какого-то африканца, черная от загара, огрубевшая, обветренная, с растрепанными усами. Спевкин радостно гоготал, ныряя и брызгаясь.

— Цыц, ты! От кабан! От кабан! — то свирепо, то укоризненно говорил Груздев, вздрагивая от летевших на него брызг.

Наконец, он осмелился — осел в воду по самые уши — и тут только с наслаждением не произнес, а простонал:

— Бла-а-о-одать!

Они с мокрыми волосами — у Паникратова иссиня-смолистой накипью, у Спевкина бронзово-коричневыми кольцами, у Груздева над залысым лбом прилипли жалкие сосульки, — сбросив с себя усталость, вернулись на строительство и увидели, что в баках и котлах стынет каша; миски, чашки, тарелки, котелки валяются в траве — обед отложен. Весь народ сбился в одну плотную большую толпу, из самой середины которой, захлебываясь от быстроты, сыпала с переборами гармошка.

— Пляшут, — произнес Спевкин, и лицо его, оживленное, радостное после купанья, вдруг сделалось серьезным.

— Усталость чертей не берет, — проворчал Груздев, но тем не менее прибавил шагу за Спевкиным.

А Спевкина словно сами ноги несли на голос гармошки.

Толпа стояла плечом к плечу, задние бегали, подпрыгивали, без надежды протиснуться, тянулись на цыпочках. Спевкин врезался плечом, на него сердито оглянулись, но, оглянувшись, стали тесниться, уступать дорогу: по всей округе Дмитрий Спевкин славился среди плясунов, такому место впереди. Груздев, глянув на Паникратова, кивнул головой: «Идемте, любопытно», стал протискиваться за Спевкиным.

В середине колеблющегося от напряжения круга, пристроившись на опрокинутой тачке, сидел с сурово сжатыми губами Сергей Гаврилов, прямой, неподвижный, на лбу строгая морщинка, а руки, мелькая пальцами, лихо отплясывали по ладам. Повторяя движения его пальцев, тракторист, маленький чумазый вьюн-парень, вбивая каблуками тяжелых ботинок траву, легко летал, обжигая зрителей сухим блеском черных глаз. Груздев из-за спины Спевкина торопливо стал обегать взглядом лица стоявших в кругу, подыскивая достойного Дмитрию противника. И он увидел — в полосатой тельняшке, скрестив руки на груди, в небрежно накинутом на плечи пиджаке, стоит Яков Шумной, скучновато из-под белобрысого чуба глядит на пляшущих.

Этот поспорит — плясун, известный на Былине.

Дородная Настя Квачева из колхоза «Десять лет Октября» горделиво плывет по кругу и тоненьким, не по ее дородности, голосом запевает:

Ой, трактор идет,

Все земельку роет.

Тракториста полюбила,

Мое сердце ноет…

Вокруг нее волчком крутился, работал ногами тракторист и, вдруг застыв, провожая ее, плывущую, взглядом, отвечал:

Эх, лес густой,

По лесу тропинка.

По душе ли я тебе,

Скажи, ягодинка?..

Но уже всеми замечен Спевкин, уже к уху невозмутимо стоящего Якова Шумного тянутся губы соседей, что-то шепчут, наверняка лестное про него, Якова, и пренебрежительное про Спевкина. Яков Шумной хмурится. Зрители поняли, что пора свести настоящих плясунов. Раздались крики:

— Хватит!

— Сергей, заводи другую!

Сергей, строже подобрав губы, рявкнул гармонью и смолк.

Тракторист, неуверенно ступая по земле, пошел из круга, подмигивая знакомым.

По неписаному закону признанные плясуны не должны сами напрашиваться, их вызывают девушки. Если девушка плясуну не нравится, тот может не выйти, в этом обиды нет.

Сергей Гаврилов заиграл вступительную, на этот раз медленно, старательно. Настя Квачева, приосанившись, бочком направилась к Якову Шумному. В это время из толпы выскочила Лена Трубецкая, легкая, стройная, мелко перебирая ногами, пошла не прямо, а вдоль по кругу, ближе и ближе к Спевкину. Кто-то в сторонке не выдержал, крякнул:

— Эх, какую девку напустили! Не откажешься!

Лена подошла, притопнула ногой и, заглядывая улыбающимися глазами в глаза Дмитрию, поклонилась легонько и певуче протянула:

— Не откажите, Дмитрий Дмитрич.

У Спевкина лицо побледнело, черты обострились, он одними глазами коротко и благодарно ответил: «Хорошо!» А в это время Яков Шумной сбрасывал с плеч пиджак на чьи-то услужливо протянутые руки.

Сергей Гаврилов был гармонист опытный, он подбавил огня, но немного, как раз столько, чтоб плясуны не торопясь могли пройтись по кругу, показать себя, приглядеться друг к другу.

Небрежно прищелкивая каблуком о каблук, равнодушно бросая взгляды поверх голов напряженно притихших зрителей, вышел Спевкин.

У Шумного был свой «почерк». И этот «почерк» с первого же шага уловил Гаврилов и слегка ускорил темп. Яков пружинисто, будто играючи, пошел по кругу; в его походке, в его движениях, в его лице тоже сквозили небрежность и равнодушие, необходимые для хорошего плясуна, но они были у него свои, не похожие на спевкинские.

И как только они, щеголяя друг перед другом и перед зрителями полнейшим равнодушием к тому, что делают, прошли первый круг, Сергей Гаврилов стал ускорять темп.

Ноги Спевкина задвигались быстрей и быстрей, успевая неуловимо прищелкивать каблуком о каблук; но тело по-деревянному не гнется, руки висят плетьми, лицо попрежнему равнодушное; только ноги, подчиняясь подмывающим, хватающим за живое звукам гармошки, живут неистовой жизнью, отдельной от самого Спевкина.

Яков Шумной был поплотнее, покоренастее Спевкина. У него уже чуть-чуть «поплясывали» плечи, руки он заложил за спину, голову круто наклонил, его грубые ботинки с не меньшей ловкостью, чем спевкинские сапоги, выбивали глухую дробь о землю.

Спевкин и Шумной сходились и расходились, и вдруг гармошка в руках Сергея властно рявкнула, разошлась во всю длину мехов, и плясуны ударили вприсядку. Спевкин, казалось, лишь ради забавы касался земли ногами, Яков упругим мячиком прыгал по кругу.

И круг зрителей загалдел, зашевелился; задние навалились на передних.

— Дмитрий! Давай-давай! Вроде наша берет!

— Спевкина! Дмитрия? Вовек не взять!

— Яков, жми, жми! Будь другом!

— Не на-п-пирай!

Паникратов застрял в середине толпы. Вдруг он заметил справа, совсем рядом около своего лица, знакомый завиток волос над упругой, в ровном загаре, щекой. Тесно прижатая толпой к нему, стояла Мария и пока не замечала его. Неожиданно Мария обернулась, и глаза их встретились. У Марии поплыл вверх по щекам до самых глаз румянец, веки с тяжелыми ресницами медленно опустились. Но она не отвернулась, не сделала попытки отодвинуться. Взрыв смеха, крики, аплодисменты возвестили, что кто-то победил. Только тогда Мария, словно заинтересовавшись, повернула голову, но Федор почувствовал в ней то покорное, знакомое, напоминающее Марию в пастушьей избушке… Так они стояли, не глядя друг на друга, плечом к плечу до тех пор, пока народ не стал расходиться.

Победил Спевкин.

Яков Шумной внезапно споткнулся, припал на колено, да так и остался, запыхавшийся, виноватый, смущенный.

— Здоров плясать. Здоров, — повторял он с измученной улыбкой.

А Спевкин, красный, потный, счастливый, кивнул гармонисту, выбросил еще коленце, звонко шлепнув ладонями по пыльным голенищам сапог, и, подлетев к стоявшей впереди Лене Трубецкой, ударил ногой в землю, не переводя духа, но уже хрипловато пропел:

Вороные кони в гору

Упираются, нейдут,

Разрешите познакомиться,

Узнать, как вас зовут!

Круг сломался, Спевкина окружили. Кто постарше, отходя качали головами, перебрасывались:

— Бедов, бедов у разницев председатель.

— Надо же столь проплясать да отходную спеть.

— Не каждый может…


Освободившись от поклонников, Спевкин устало шел к реке, все еще ощущая на себе взгляд больших синих глаз Елены Трубецкой. Он спустился на берег и, прежде чем умыться, нагнувшись, долго рассматривал отразившееся в воде обожженное солнцем лицо, растрепанные кудри.

Интересный ручеек —

Рыбочка за рыбочкой.

У кого какая девочка, —

А моя с улыбочкой…

«Да, брат, «с улыбочкой». Таким глазам с улыбочкой и верить страшно…»

13

Весь день вокруг него шумел народ, лязгали о гравий лопаты, звонкие молодые голоса весело перекликались, стучали тяжелые деревянные колотушки, вбивая в землю сваи для мостков, по которым должны бегать тачки; на берегу, на месте, откуда будет насыпаться дамба, выросла гора песку.

Сотни людей! Все они хотят того, чего хочет он, Паникратов, все они делают то, что нужно Паникратову, всем им так же весело, как и ему, — всех спаяло единое счастье, общая работа. Он всем и все ему в эти часы — родня, братья по делу. Давно Федор не испытывал подобной близости к людям. Давно. А может быть, даже первый раз в жизни так широко любил он людей.

Хорошо, счастливо прошел день!

Под вечер приехал на строительство Роднев, и его приезд напомнил Паникратову — радоваться-то нечему. Что Паникратов увезет отсюда на реку Былину: воспоминание о счастливой усталости в теле после горячей работы? И только-то? Не за этим приезжал он.

Паникратов отдыхал под штабелем досок, пахнущих речной сыростью. Там его нашел Яков Шумной. Устало присел рядом.

— Трое наших ребят еще на день хотят остаться, — сообщил он.

— Как остаться?

— А очень просто, на квартиры ночевать ушли. Что здесь не оставаться — и работать весело, и накормят… Так век бы и жил, домой-то и не тянет. Эх, Федор Алексеевич, вот бы наших всех до единого притащить. Здесь и мертвого раскачают.

— Сюда? — У Паникратова голос чуть заметно дрогнул. — А если не всех, часть хотя бы. Бригаду выбрать из тех, кто поленивее… Ты правильно сказал — здесь мертвого раскачают.

— Что получится: они — дело делают, мы — любоваться или помогать им, а время идет. Думаете, мне за своих не обидно? Когда работал, все забыл, вроде весело, а теперь как вспомню, что обратно на Былину… Хоть здесь девку посватанную ищи, да не к себе бери, а сам переезжай к ней.

— В том-то и дело, что не только любоваться да помогать придем. Я так думаю: им бригаду пришлем, а они взамен пусть из своих подберут бригаду — да к нам. Наши здесь будут духу набираться, а их бригада нашим там духу даст. Идея, Яков! А?

Яков, однако, посмотрел на такую идею неодобрительно:

— Будут они меняться, как же! Путаться-то им с нами невыгодно. Они жмут — трава поднялась, сенокосы на носу, в сенокосы-то столько народу на строительство не выведешь. Такой обмен для них — помеха.

Но с Паникратова слетела усталость, он встал, подхватил с земли пиджак, спросил:

— Роднев здесь?

— Вроде уехал. Машина-то ушла его, и инженер уехал.

— А Трубецкой?

— Не видел. Домой, верно, ушел, — уже, считай, ночь. Спевкина, того видел, тот здесь. Ищите, а то и он скроется — парень прыткий.

На небе медленно гасло вечернее зарево. Река в сторону заката была огненно-красной, под самым берегом вода неподвижна, черна, густа — кажется, опусти в нее руку и вынешь обратно в черной, смоляной перчатке по локоть. Непривычно тихо. Три трактора, один возле другого, дремлют, слабо отражая стеклами фар закат. Задрав колеса, валяются перевернутые тачки. Днем было тесно в этом месте, сейчас пусто. Ночные дежурные разложили костер, дым лениво стелется по развороченному берегу, обнимает по пути кучи влажного песку. Все разошлись.

Около кустов, где шла тропинка вдоль берега, Паникратов увидел Спевкина.

Грузный Юрка Левашов, почтительно поотстав, шагал за тоненькой, легкой Еленой Трубецкой и молча слушал, что она говорит. Спевкин вынырнул из кустов и стал на тропинке.

— На твоем участке, Левашов, валяются три лопаты. Кто должен за этим следить?

Юрка растерянно остановился.

— Да ведь что им сделается? Оставили ребята, ну и пусть лежат.

— «Пусть лежат». А если потеряются — дежурные отвечай?

Юрка поежился, не зная, что ответить, а Спевкин, расставив на всю ширину тропинки ноги, ждал, всей своей подтянутой, ловкой фигурой выражая непреклонную начальственную строгость. Юрка недовольно заворчал:

— Наоставляют, а я отвечай, — повернулся и, задевая кусты, торопливо пошел обратно.

Спевкин мягким шажком отступил с тропинки.

— Извините… Не мог поступить иначе. Так неужели вам до дому одной идти придется? Знал бы, сам эти лопаты сдал, не отсылал бы Юрия. В таком случае разрешите мне проводить вас.

Услышав негромкий смех Лены, Паникратов повернулся — ясно, что Спевкина сейчас меньше всего беспокоит участь строителей былинской гэс.

«Что ж, пойду в Чапаевку, к Трубецкому», — решил Паникратов. Он непременно хотел договориться ночью, сейчас, чтобы завтра с утра начинать организацию бригад.

В тишине каблуки его сапог гулко стучали о сухую землю тропинки. Воздух был густой, влажно пахнущий луговыми цветами. За рекой виднелись крыши Голчановки. Деревня стояла километрах в полутора от тропинки, по которой сейчас шел Федор, но настолько тиха была ночь, что слова, сказанные в деревне вполголоса, доносились сюда. Стреноженная белая лошадь стояла среди травы и дремала. Сейчас она казалась голубой. И не только лошадь, кусты, сгустки тумана над рекой, небо — все было серовато-голубого цвета: белая ночь лежала на земле.

Впереди, за кустами, куда поворачивала тропинка, послышалось шуршание травы, кто-то шел не торопясь, спокойно, наслаждаясь мягкой свежестью летней ночи. В другое время Федор, быть может, уменьшил бы шаг, чтобы остаться один на один с этой ночью, но после той близости к людям, которую он переживал в течение всего дня, ему захотелось повстречать доброго человека, поговорить с ним по душам, рассказать о своих заботах и своих радостях.

Федор ускорил шаг и через минуту увидел над кустами голубевшую косынку и узнал — Мария! Она обернулась на его шаги.

14

Яков Шумной ошибся: Роднев в этот вечер никуда не уезжал со стройки. Ушла только его машина, на ней уехал инженер хлопотать о доставке ленточного конвейера на строительство.

Днем около тракторов Роднев неожиданно лицом к лицу столкнулся с Марией. Он говорил с трактористами, оглянулся и увидел ее, только что подошедшую и остановившуюся за его спиной.

— Здравствуй, — произнес Василий и покраснел.

— Здравствуйте, Василий Матвеевич, — произнесла Мария, не поднимая глаз.

Рядом стояли трактористы, и Василий произнес озабоченно, деловым тоном:

— Ну, как работа? Вот жалуются на пережог горючего.

Мария вяло повела плечами:

— Ничего, работаю.

На этом разговор и кончился.

А ведь все это время Василий искал с нею встречи, порывался зайти, поговорить. Однажды ранней весной он поднялся на ее крыльцо, услышал, как она вышла в сени и, верно, заметила, притаилась, пережидая. И Василий ушел с тяжелой обидой на душе, решив твердо: «Кончено, надо забыть!»

Как и всякий человек, Василий много думал о своем будущем. Не о том большом будущем, которое сливается с будущим всей страны, всего народа, даже всего мира, а о маленьком, своем, личном будущем. Он мечтал о том, как сын, судорожно вцепившись в его палец, сделает первый нетвердый шаг по полу. Он — отец, мать, разумеется, Мария.

У них были встречи. Вот одна из них. Длинный плот на утренней реке, упрямо рычащие тракторы, дрожащие тросы, поднимающие кусты, — а кусты яростно трещат, словно охваченные огнем, — шумящая толпа. И в центре толпы — Мария. Василий видел, как она соскочила с трактора, рукавом комбинезона вытерла пот со лба, прядка волос вырвалась из-под косынки, прилипла к мокрому лбу. Василий стоял в стороне, смотрел на нее и вспоминал другую памятную картину: закованная в лед река стонет под железными гусеницами; в замасленном полушубке, в ватных брюках, Мария, величавая, спокойная, ведет за собой тракторы.

Он так и не подошел тогда к ней. Подойти — значит признать себя побежденным, а ее — победителем. Жалкая гордость!

А сегодня подошла она, но Роднев растерялся, сказал пустые, ничего не значащие слова. Нельзя так прятаться друг от друга, кривить душой. Надо найти ее, сказать прямо: «Хочу быть счастливым, и это зависит от тебя».

Василий знал, что после работы Мария пойдет ночевать в Чапаевку. Он отправил на своей машине инженера на станцию, а сам пешком пошел в сторону Чапаевки. На полдороге остановился и стал бродить за кустами вдоль тропинки, сбивая сапогами росу с травы.

С шумом, смехом прошла большая толпа чапаевских строителей. Марии среди них не было. С кем бы она ни шла, Роднев твердо решил: отзовет и скажет ей… скажет все.

Тишина покрыла землю. Белая ночь не хранит тайн. Деревни, леса, поля, кусты, луга, стреноженные лошади на них — все доступно глазу, все видно, но не так, как днем. Днем природа хвастает своей красотой: река бьет в глаза, отражая солнце, пестрят яркие цветы, резкие тени падают от деревьев. В белую ночь глазу не за что зацепиться — нет ничего яркого, ничего резкого, все ровно, покойно, сперва даже кажется — скучно. Покой — тишина, тишина — покой. Обычная ночь — перерыв в жизни, белая ночь — только легкая передышка, это даже не ночь, это почти утро. В такую ночь не может найти на тебя грустное раздумье, приходят свежие, бодрые утренние мысли, легкие, как тот голубой полусумрак, что окружает землю.

Спокойная уверенность охватила Василия — все кончится благополучно. Даже удивительно, как разными пустяками осложняют себе жизнь люди. Нужно одно — уметь относиться к человеку открыто, уважать чужие желания, как свои собственные, не требовать для себя большего, и жизнь будет радостной.

Василий остановился, прислушался: два далеких голоса нарушили ночную тишину — мужской и женский. Голоса приближались. Мария? С ней кто-то идет, но все равно Роднев скажет ей…

Высокий человек в накинутом на плечи пиджаке, склонившись, что-то рассказывал Марии. Василий хотел сделать шаг вперед и невольно подался назад — рядом с Марией шел Паникратов.

Они прошли мимо, ночная тишина постепенно заглушила их голоса и шум шагов.

15

К своему удивлению, Паникратов не чувствовал никакой неловкости с Марией. Они говорили обо всем, только не о прошлом.

Когда подошли к калитке дома, где ночевали трактористки, все уже было рассказано, они молчали, и Федор, скрывая сожаление, сказал:

— До свидания.

У Марии под длинными ресницами появилась непривычная, незнакомая ему, робкая, виноватая улыбка.

— До свидания, Федор Алексеевич. — Она помолчала, не спуская глаз с его лица, и осмелилась, сказала то, что думала: — А я-то боялась, что вы все обижаетесь на меня, разговаривать не захотите.

— Что скрывать, было… обижался, теперь стыдно за это, — признался он.

— Ну и хорошо, что все забыто.

— Нет, зачем же — забыто?

Они уселись на влажную от ночной сырости скамейку у калитки.

— Не забыто, — продолжал он. — Как было, так и осталось… и останется.

Улыбка медленно сошла с ее лица, она опустила голову и задумалась. И тут Федор в первый раз за эту ночь почувствовал какую-то неловкость.

В белую ночь утро подкрадывается незаметно. Да и как различить, где кончается ночь и где начинается утро, когда заря не сходит с неба, а в те самые часы, которые зовут обычно «глухая полночь», настолько светло, что не осмеливается появиться ни одна звезда.

Только птицам известна таинственная минута, разделяющая ночь от утра.

Щелкнул, взял коленце спрятавшийся во влажной листве соловей, и сразу же подхватила, зазвенела другая, неизвестная птица. Ее песня была и звонка и весела, но однообразна: «Чин-чин-чик! Чин-чин-чик!» Секунду-две — молчание, и снова: «Чин-чин-чик!» Соловья, видно, оскорбила эта незатейливость, он обиженно замолчал. А незнакомка, нисколько не смущаясь, продолжала вызванивать. Где-то далеко, на самом краю деревни, прокричал петух, другой изо всей силы, на совесть, раскатился рядом, за их спинами. Мария даже вздрогнула: «Ах, чтоб тебя!» Позднее всех вступили в хор воробьи, но зато так дружно зачирикали, словно со всех крыш звонко и торопливо закапала вода.

Стены домов напротив зарумянились. Стекла в окнах жарко вспыхнули. Отполированная ладонями ручка чугунной колонки заблестела, как раскаленная. Мутноватый ночной воздух постепенно становился ясным, розовым. Только березовые кряжи, сваленные в кучу у ограды, еще продолжали хранить на своей коре таинственную голубизну ночи.

Но пустынной улице, скучно покачивая головой, прошла лошадь, остановилась под окном одного дома и задремала. Подошла вторая, гнедая — тоже пристроилась рядом с первой, а следом уже степенно шествовала третья. Все они столпились у одного окна. Мария, перехватив удивленный взгляд Паникратова, пояснила:

— Вот так каждое утро из поскотин идут. Это дом Сережки Гаврилова. Стоят и ждут, пока проснется. Чтобы его так девки любили, конопатого.

Она поднялась.

— До свидания, Федор Алексеевич.

— До свидания, Мария.

Мария прошла потихоньку на поветь. Там, в углу, прямо на досках был брошен туго набитый соломой тюфяк. Мария опустилась на него, развязала косынку и, уронив вместе с косынкой руки на колени, долго сидела, уставившись в угол.

«Хороший он человек… Хороший…»

И вдруг она заплакала. Плакала по-бабьи, всхлипывая, вздрагивая грудью, утирая косынкой слезы.

16

С того зимнего вечера Мария каждый день ждала — должно что-то случиться! Так просто, так глупо не могло кончиться: плохое ли, хорошее ли, счастье или горе, но что-то должно было дополнить этот разрыв.

Однажды весной «чуть не случилось», и в том, что «не случилось», она винила себя.

Весна стояла холодная, вьюжная, деревья стучали на резком ветру обледенелыми ветками, сугробы лежали твердые, как камень. И неожиданно развезло — отяжелел, стал крупичатым снег, раскисла дорога, зеленоватые лужи начали появляться около потемневших сугробов. К ночи не подмерзало. Тот вечер был сырой, теплый, со звоном падающих сосулек, с галчиным граем в сосновой роще. В тот вечер Мария собиралась на предпосевное собрание в МТС. Это последнее перед севом собрание, обещало быть не столько производственным, сколько торжественным — итоги подготовки к севу, напутствия, вновь обязательства… Мария должна на нем выступить. На это собрание мог прийти и Роднев. Вполне мог. Она достала из комода летние легонькие сапожки, вместо обычного рабочего полушубка надела коротенькую, подбитую беличьим мехом шубку, поверх шубки распустила бахрому пухового платка. Повернулась перед зеркалом и тайком порадовалась: из-под белого пушистого платка с мягкой грустью глядели темные глаза — что ни говори, — хороша. За стойкой, покряхтывая и охая после сна, возилась, гремя самоварной трубой, хозяйка Анфиса Кузьминична. Она собиралась в больницу на ночное дежурство. Мария загадала: если в то время, когда она будет запирать свою дверь, Анфиса выглянет и полюбопытствует: «Куда собралась, милая?», то Василий не придет на собрание в МТС, она его в этот вечер не увидит; если же хозяйка не выглянет, не спросит — придет.

Мария, как обычно, с шумом захлопнула дверь, громко щелкнула ключом, даже для верности постояла, прислушалась. У Анфисы Кузьминичны, верно, опять разболелся бок, она легонько поохивала.

Мария вышла из прихожей в темные сени. Из сеней рядом с дверьми на крыльцо выходило окно, где на пыльном подоконнике стояла целая батарея пустых аптечных склянок и бутылочек. Мария уже хотела толкнуть дверь, как вдруг увидела через окно, что на крыльце кто-то стоит. Она наклонилась, вглядываясь.

Невысокий, в широком плаще… У Марии сначала застыло сердце, потом кровь бросилась к лицу, щекам и шее, под пуховым платком стало жарко. Он! Стоит и ждет.

Приоткрыть дверь, выйти, вскрикнуть от удивления? Нет, она заметила и не могла притворяться.

Он постоял, подождал и повернулся… Стукнули под ногами одна за другой три ступеньки, затем шаги зазвучали по талому снежку, калитка ограды слегка скрипнула…

Она не выскочила следом, не окликнула, а, опомнившись, тихонько, словно боясь спугнуть его, открыла дверь. Вверху шумела мокрой хвоей сосна, кто-то прошел мимо дома по улице, шумно ступая тяжелыми сапогами, тяжело дыша. Даже не верилось, что всего с минуту назад на этом самом месте стоял он… Уж не показалось ли?

Мария прислонилась к влажному, холодному косяку дверей пылавшей щекой, и ей стало жалко себя, расхотелось идти на собрание. Вернуться бы обратно, лечь на койку, зарыться лицом в подушки.

За спиной открылась дверь, и испуганный голос Анфисы Кузьминичны спросил:

— Ой! Ктой тут?

Мария пошевелилась.

— Ты, Машенька? Я-то перепугалась. Раз иду, вижу стоит кто-то. Я ему: «Ктой это?» А он повернулся и пошел. Хоть бы словечко. Ты-то это куда собралась, милая?

Мария, не отвечая, торопливо сошла с крыльца.

На следующий день утром, проснувшись поздно, она стала припоминать вчерашний случай. Солнце било в окно комнаты, в открытую форточку ворвалось ядреное — избыток здоровой силы — лошадиное ржание, после него так и запахло в комнате разогретой на солнце унавоженной дорогой. И это воспоминание не вызвало у Марии вчерашней жалости к себе. Наоборот, теперь она рассуждала так: он приходил, и похоже, что приходил не первый раз, значит помнит, значит придет, нужно только запастись терпением и ждать.

Утром Мария просыпалась с надеждой: впереди целый день, как знать — может именно этот весенний день и сведет их вместе, сведет прочно, навсегда.

Днем, на людях, носила затаенную надежду: «А вдруг он сейчас появится?»

Вечер — самое невеселое время: не встретились… Но когда ложилась спать, снова появлялась надежда: может, «завтра» будет счастливее, чем «сегодня».

Она ждала, но и мысли не допускала, что сама могла бы пойти, разыскать его, встретиться.

Впрочем, они встречались, да и не могли не встречаться, живя в одном селе. Встречались на собраниях, в МТС или в райкоме, но всегда на виду у других, на людях. При таких встречах и Мария и Василий старались не смотреть друг на друга.

В день начала работ на строительстве гэс произошла одна из таких встреч. Мария вела трактор, тянущий плоты. За ее трактором шла толпа колхозников. Чувство силы, счастья, уверенности переполняло Марию. Это чувство счастья еще больше увеличилось, когда она сверху, из кабины, заметила радостно возбужденное лицо Василия. Он шел в стороне.

Мария, отрывая взгляд от кромки берега, вдоль которой вела трактор, то и дело оглядывалась, теряла, жадно искала и опять находила его лицо. Но чем больше вглядывалась, тем сильнее убеждалась — Василий забыл и знать не хочет, что это она, Мария, заставила плыть плот вверх по реке, это она ведет трактор по трудной, опасной дороге. Забыл!..

И счастье, которое испытывала Мария, мало-помалу исчезло, заменилось тоскливым безразличием: кричат, радуются, будут, может, хвалить — не все ли равно!

Так и уехал Василий со строительства, не встретившись с нею.

А жизнь день за днем кипела на берегу Важенки: охватив мертвой хваткой оцинкованных канатов корявые пни, тракторы с глухим треском выворачивали их из земли, медведями поднимались на дыбы лохматые корневища; плотничьи бригады весело стучали, визжали пилы — дружно работали люди, горячо работали, и каждый был весел.

Все были счастливы; несчастлива одна Мария. Никто не замечал этого. Пожаловаться бы кому… Но кому и как пожаловаться? Вот хотя бы Паникратов, он, пожалуй, и понял бы ее, но разве ему расскажешь?

А ночь в этот раз была на редкость хорошей. На редкость радостным был рассвет.

Для чего такая ночь? Для счастья человека!

Для чего такой рассвет? Для счастья человека!

А день какой был — сплошное счастье!

И все не для нее… Для всех, но не для нее. Разве не обидно, разве не заплачешь от этого?

И Мария плакала, а ее никто из трактористок не видал плачущей. То-то удивились бы!

17

Расставшись с Марией, Паникратов понял, что ночь прошла, а настоящее утро еще не настало, через какой-нибудь час Трубецкой сам проснется.

Чтобы не тревожить никого, Паникратов опустился на скамейку у двора Трубецкого и только тут почувствовал страшную усталость. На пустынной дороге посреди деревни, как на базаре, толкались галки, кричали суматошно. Паникратов навалился спиной на изгородь.

…Роднев всю ночь колесил по лугам и полям вокруг Чапаевки, и, когда стало светло, завернул в деревню, надеясь поспать часок-другой у Трубецкого. У дома председателя он увидел сидящего на скамейке Паникратова, — голова у него откинута назад, фуражка на глазах, крепкий подбородок поднят вверх. Сначала у Роднева мелькнула нелепая мысль: уж не случилось ли какое несчастье, но, когда подошел ближе, понял — Паникратов просто спит. Роднев отвернулся, поднялся на крыльцо, осторожно стукнул, но в доме никто не проснулся, а проснулся от стука Паникратов. Он пошевелился, с трудом поднялся, потянулся, да так и застыл с поднятыми руками, удивленно уставившись на Роднева из-под надвинутого козырька фуражки.

— Василий Матвеевич! Скажи ты — на ловца и зверь бежит. С вечера искал тебя. Поговорить.

Василий растерялся; после ночной встречи с Паникратовым и Марией, после ночных блужданий по мокрым луговым тропинкам ему почему-то сразу пришло в голову, что Паникратов непременно заговорит с ним о Марии.

— Сядем-ка, Василий Матвеевич, сюда. — Голос Паникратова был радостный и, как давно уже не было в разговоре с Родневым, задушевный.

Роднев сел.

— Я вот что думаю, — начал Паникратов, — отобрать среди важенских строителей бригаду человек пятьдесят и послать ее на Былину, к нашим. Пусть покажут, как на Важенской гэс работают люди. А от нас, с Былины, выделим точно такую же бригаду и кинем ее сюда на такой же срок. Пусть приезжают, посмотрят, поработают здесь, а вернутся — расскажут, как на Важенке идет работа. Бригада важенцев будет учить народ на Былине, а бригада былинских строителей — учиться здесь. Сразу в двух местах учить людей — и там и здесь, а главное, рабочей силы нигде не поубавится, никому не обидно, не в ущерб. Даже если с Былины пришлем сюда и плохих работников, то здесь мертвого раскачают, наши не посмеют плохо работать, постыдятся.

Сначала Роднев безучастно смотрел на скачущих на дороге галок, потом повернулся к Паникратову.

— Интересно… Очень, знаешь, интересно. Надо попробовать.

— И медлить нечего, Василий Матвеевич, время идет к сенокосу. Сегодня начнем действовать.

— Хорошо. — Роднев встал, поднялся и Паникратов. — Отправляйся, Федор Алексеевич, сейчас же на Былину. Я здесь поговорю с народом.

— Еду, — Поспешно согласился Паникратов, подавая руку. — Завтра бригада будет готова.

— Нет, не завтра, а сегодня вечером, чтоб была здесь. К вечеру и на Былине будет бригада важенцев.

— Добро! — Паникратов повернулся и широко зашагал по дороге.

— Подожди! Куда ты сорвался? Лошадь у Трубецкого возьми.

Паникратов обернулся, махнул рукой:

— Не надо. Машину перехвачу. Быстрей доберусь.


Утром на берегу Важенки вокруг трехтонного «зиса» собрались Строители на митинг.

Спевкин, стоя в кузове, заменяющем трибуну, кричал:

— И мы лучших пошлем на Былину, самых лучших. Знай наших важенских!

— Не согласен!

Без труда раздвигая плотную толпу плечом, не отвечая на ругань и на легкие тычки в спину, пробирался к машине Левашов.

— Не согласен, невыгодно! — заявил он, подходя вплотную.

— Лезь сюда и скажи, почему не согласен.

Юрка Левашов взобрался в кузов, стал лицом к народу и для чего-то стащил с головы кепку.

— Не согласен, — повторил он, но уже не так азартно. — Это что ж получается — наших, скажем, пятьдесят работников на их пятьдесят менять… Да наш работник за двоих, а то и за троих былинцев сделает… Тут не баш на баш, а верный проигрыш.

Стоявший в первом ряду Степан Груздев, прижимая к усам кулак, выразительно покашливал и укоризненно глядел на Юрку, так и порываясь сказать: «Выскочил! Тут поумней твоей головы думали».

Неожиданно для всех Левашова поддержал Роднев:

— Я согласен с Левашовым.

Народ загудел удивленно.

— Да, согласен. Один на один — такая мена вас не устраивает. Всем известно — строители на Былине в настоящее время хуже вас работают. Я предлагаю послать на Былину не пятьдесят человек, а вдвое меньше, а от Былинской гэс потребуем все пятьдесят. Но уж тогда держитесь — ваши двадцать пять должны работать за пятьдесят. Наладим соцсоревнование между бригадами. Посмотрим: кто — кого. Былинцев, я думаю, это заденет за живое, им, конечно, не особенно приятно будет чувствовать, что два их работника равны одному строителю Важенки.

— Не уступим!

— Кто — кого!

— Два-адцать пять!

— Только давайте договоримся — честно помогать. Всему, что знаете, все, что сами умеете, покажите, научите!

— Согласны!

— Один на двоих!

— Тихо, товарищи! Я не кончил! А раз Юрий Левашов первый высказал, что обмен один на один несправедлив, то пошлем его бригадиром на Былину!

— Идет!

— Левашова бригадиром!

— Что отвертываешься?

— Он, ребята, как девка, расцвел!

— Значит, бригадиру Левашову поручаем сформировать бригаду на Былину!

— Ура-а бригадиру!

Юрка, все время стоявший рядом с Родневым, торопливо полез с машины; его сразу же окружили ребята — ядро будущей бригады.

Отодвинув парней, к Юрке подошел Яков Шумной, в тельняшке, с рукавами, засученными выше локтей. Он, усмехаясь, протянул Юрке обе руки, загорелые, с твердыми, как подошва, ладонями.

— Видишь это? — спросил он.

— Чего?

— Руки. Они такие же, как и у твоих ребят, не хуже. Так вот, в бригаде у былинцев каждый имеет такие две руки — сто рук в бригаде, а у вас — пятьдесят. Залетел, брат, высоко — один на двоих! Мы еще с вашей бригады спесь-то собьем.

— А ты кто? — ощетинился Юрка.

Яков Шумной презрительно прищурился.

— А я бригадир с Былины. Скоро все мои люди прибудут. Пятьдесят парней, сто рук — учти, да вперед не хвастай раньше времени. Наше вам!.. — Шумной приподнял над головой сплющенную мичманку и матросской развалочкой отошел.

Юрка презрительно хмыкнул в сторону Шумного. Но, однако, в бригаду себе отобрал не двадцать пять человек, а тридцать. «Пять, — как выразился он, — на всякий пожарный случай».

Вскоре два грузовика, заполненные строителями, с наспех сделанными плакатами по бортам: «Привет строителям Былины!» — отъехали от берега Важенки, сопровождаемые криками:

— Счастливо, ребята!

— Не подведите!

На передней машине сидел озабоченный Юрка Левашов. Он, как оружие, сжимал коленями ручку совсем новой, отливающей синевой окалины лопаты-грабарки воистину невиданных еще размеров.

18

Юрка свою бригаду разбил на три звена. Над своим участком поставил красный флаг. По всему строительству объявили: «Этот флаг принадлежит лучшему звену строителей на Важенке, звену Юрия Левашова. Попробуйте победить, отобрать флаг».

Своих людей Юрка расставил в «боевом порядке» — одни вскапывают, другие выкидывают, третьи отдыхают — и начал работу, сам двинулся в головной четверке, к общему удивлению былинцев, легко вымахивая своей огромной лопатой песок кучу за кучей.

Только один из Юркиной бригады был освобожден от работ — Андрюша Рослов, паренек подвижной, острый на язык. Его назначили «инструктором по организации труда землекопов-былинцев». Высокий голос Андрея раздавался то на одном, то на другом конце строительства.

— Эх вы, друзья-приятели, — звенел он, — в одиночку роетесь! В одиночку только кроты норы роют. Посмотрите, как у Левашова: одна пара копает, вторая — выбрасывает.

Вскинутый над участком важенцев флаг, независимое поведение приехавших, которые, по всему видно, чувствовали себя не гостями, а хозяевами, сначала вызвали среди былинцев недружелюбие.

— Ишь, командуют!

— Флаг, говорят, отберите.

— Нам этот флаг нужен как козлу гармонь.

Но шутливый тон Рослова, его откровенное желание помочь, показать мало-помалу рассеяли настороженность, прекратили насмешки. Кто постарше, улыбаясь, рассуждали между собой:

— Гляди-ка, землю рыть — и тут тебе коллективная организация. А скажи — прав парень, ходчее дело пошло.

Молодежь кричала:

— Андрей, иди глянь, как у нас!

Но недоброжелатели еще остались. Левашов, по пояс голый, кожа блестит от пота, с увлечением — страшно приблизиться — швырял песок. Вдруг чуть ли не на лопату к нему спрыгнул Рослов.

— Прямо беда, Юрка. Пятое звено не подчиняется, отказывается слушать. Там есть Егорка Ложкин, он воду мутит. Иди сам поговори с ним.

— Поговори… — недовольно заворчал Юрка. — Ты не договорился, а у меня язык не так ловко привешен. Пойдем вместе, что ли!

Юрка отбросил лопату и полез наверх.


В каждой деревне есть свой признанный ухарь, гроза всех парней, герой плясок и вечеринок, кого за глаза все ругают, в глаза побаиваются. Таким героем на реке Былине был Егор Ложкин.

Несмотря на жару, он работал в пиджаке, в тяжелых сапогах с отворотами; из-под кепки на хрящеватый нос спадает закрученный в бараньи колечки чуб. Он не повернул головы в сторону подошедшего Юрки.

— Ты звеньевой? — спросил строго Юрка.

— Мы все звеньевые, — нехотя ответил Егор. — А тебе чего?

— Тут, говорят, какой-то Егорий Победоносец дисциплину нарушает, никаких советов не слушает другим не дает. Не ты ль будешь?

Егор разогнулся, стряхнул в сторону чуб, мрачновато взглянул на Юрку.

— Пш-шел ты… Чего пристал? Работать не даешь.

— Тут небось и про работу вспомнил, — съязвил Андрей Рослов, прячась за Юркину спину, — а до этого сидел да покуривал, насмешки строил. Говорил: «Чего, ребята, стараетесь, за нас гости сделают». Говорил?

— Ну-ка, пусти, — сунулся вперед Егор, — я этому звонарю лопатой по шее.

Но Юрка его легонько оттолкнул.

— Лопатой землю рыть, а не по шее бить. Пора бы знать.

Товарищи Егора глядели с любопытством. «Интересно, что получится? Не может того быть, чтоб Егор уступил». Оставив лопаты, подходил народ с других участков.

— Ну, чего собрались? — зло оглянулся Егор.

— На тебя, дурака, любуются. Вот что: не хочешь работать — уходи! Без тебя справимся. Плохую траву с поля вон. — Юрка надвинулся на него.

— Но-но! — Егор шагнул назад. — Это ты иди отсюда. Добром прошу — не лезь.

— Не хочешь сам идти, под ручку выведу. — Юрка протянул руку.

— Уб-бью-ю! — Лопата взлетела над головой Юрки.

Но Юрка схватил его за локоть. Егор сморщился от боли. Вынув из его рук лопату и отбросив в сторону, Юрка оглянулся на собравшихся.

Все смущенно зашевелились.

— Видите занозу? Мешает. Что с ним делать? — спросил Юрка.

Рослов ехидно подсказал из-за спины Юрки:

— Горяч парень. В реку бы… Пусть чуток охолонет.

— В реку? Верно! Ну-ка выполощем дурь из головы.

С красным перекошенным лицом Егор старался выкрутить руку, но Юрка, притянув к себе, как ребенка, сгреб его в охапку; чуб Егора уперся в колени, а сапоги с заломленными голенищами уставились в небо подметками.

В толпе кто-то крякнул от удивления, кто-то из девчат охнул, кто посмелее — откровенно засмеялся, а Юрка, откинувшись назад, потащил Егора к реке. Перед самой водой Егор закричал:

— Пусти-и!..

— Обожди, друг, обожди.

Как был в ботинках и в брюках, Юрка по пояс зашел в реку и погрузил в воду Егора.

— Проси у народа прощения. Проси прощения за свою глупость. Проси!

Через минуту, в обвисшей, тяжелой от воды одежде, с облепившими голову и лицо волосами, Егор сидел, отплевываясь и сморкаясь, на берегу.

— Помогло ведь, послушный стал! — наивно удивился какой-то парень.

И эти слова разрядили оцепенение, толпа заколыхалась, хохот покатился по реке.

— Обожди, — обиженно пошмыгивая носом, забормотал Егор, — мы еще встретимся… Я еще тебе припомню.

— Да мы с тобой теперь и расставаться не будем. Эй! Дайте кто-нибудь ему сухие портянки да лопату тащите. Пойдешь ко мне в звено, со мной вместе будешь работать.

В это время торопливым шагом подошел молодой инженер, остановился, оглядел собравшихся, вынул изо рта трубку.

— Что тут такое?

— Жарко, купались вот, — нехотя ответил Юрка.

Инженер с недоверием покосился на мокрого, вытряхивающего из сапога воду Егора и обернулся к стоявшему поблизости прорабу:

— Что здесь вышло?

Прораб, пожилой мужчина, свертывая цыгарку, серьезно подтвердил:

— Купались. Ребята молодые, не грех и побаловаться.

Через полчаса Егор, голый по пояс, вскапывал лопатой землю вместе с Юркиным звеном. Юрка, привычно сгибаясь и разгибаясь, усердно махал лопатой.

— Ну, как там идет? — крикнул Юрка пробегавшему мимо Рослову.

— Стараются люди, — ответил тот и хитро подмигнул на Егора.

19

Вечером за чаем старуха Паникратова ворчала на сына:

— Опять потищем разит. За лопату хватался? Нужда-то какая? Мало без тебя, что ли, работников?

Но не из желания помочь работал Федор. Скинув пиджак, засучив рукава, махать тяжелой грабаркой до тех пор, пока по спине от ворота до пояса рубаха не прилипнет к телу, вогнать в пот других, вызвать удивленную похвалу: «И как ты, Федор Алексеевич, в кабинетах такую силенку насидел?», потом жадно припасть к реке, пить теплую, чуточку пахнущую хвостецом воду — все это на целый день оставляло в душе ощущение прочного счастья, от которого хотелось с каждым встречным, знакомым и незнакомым, заглядывая ему в глаза, поделиться: «И до чего, братец ты мой, жизнь хороша!»

На этой же неделе Федор приехал на Важенку посмотреть, как идут дела в бригаде Якова Шумного, и, по обыкновению, проработал у него до обеда. А перед самым перерывом на обед Яков отозвал его в сторону и развернул на земле большой кумачовый плакат. На нем выведены три слова: «Обгоним бригаду Левашова!»

— Хотим вывесить, Федор Алексеич.

— Гм… А не прохвастаем?

— Надорвется Левашов, ежели обгонит.

— Вывешивай!

И вот над участком бригады Якова Шумного на двух длинных шестах, вбитых в землю, то надуваясь дугой от легкого ветерка, то опадая, появился плакат: «Обгоним бригаду Левашова!»

Паникратов взобрался на перекинутые через рукав тачечные мостки, сорвал с головы кепку и крикнул столпившимся вокруг него былинцам:

— Товарищи!

И это «товарищи» разнеслось по стройке, заставило всех оглянуться.

— Былинцы митингуют!..

Не узнать, о чем митингуют былинцы, нельзя, все бросились на голос Паникратова. И вокруг плаката за какую-нибудь минуту выросла плотная толпа.

…Роднев еще утром выехал на стройку, но, как всегда, в одном колхозе заглянул на поля, в другом — поинтересовался ремонтом школы и только к полудню подъезжал к берегу Важенки.

Пекло солнце. Игнат Наумов даже по самым разбитым дорогам водил машину — не подкинет, не тряхнет, а только, как на море при легкой волне, мягко покачивает. И Роднев клевал носом. Но вдруг покачивание усилилось, раз, другой тряхнуло, — Роднев поднял голову. Игнат, что с ним очень редко случалось, дал газ.

— Что такое? — спросил Роднев.

— Шумят, — коротко ответил Игнат.

Машина выскочила на гребень берега, развернулась и остановилась. Когда Роднев, осыпая из-под сапог мелкий камешник, стал спускаться по откосу, крик стих, и над головами людей, над водой, над изрытыми берегами, над сонно стоявшими грузовичками и тракторами зазвучал сильный голос. Роднев только тут узнал его — это был голос Паникратова.

Не замеченный никем, Роднев подошел и пристроился сзади. Рядом с ним, вытягивая жилистую шею, стоял Степан Груздев, глядел поверх голов на Паникратова и с изумленной растерянностью приговаривал:

— Эх, мать честная! Слышь, Дмитрий? Сгреб народ, как лопатой, и держит.

Но Спевкин, стоявший рядом, не слышал его.

Паникратов, простоволосый, краснолицый, в одной нательной рубашке, распахнутой на груди, стоял и открыто, весело, доверчиво смотрел на народ, опять ждал тишины, но тишина не наступала. Тогда он нетерпеливо повел плечом, и этого было достаточно, чтоб общий гул рассыпался на отдельные выкрики. Паникратов поднял руку, и все стихло.

— Так я ж сказал, товарищи: былинцы обещают! Но обещают — не значит выполнено. Левашовцы могут обогнать!..

— Правильна-а! Берегись! — обрадованным голосом закричал Спевкин.

— Левашов еще покажет кузькину мать!

— Зарвался ваш Левашов!

— Пока-ажет!

И голоса вновь смешались. По всему видно было, что Паникратов слушает этот задорный гам с радостью, с наслаждением.


Вечером около костра сидели Груздев, Спевкин и Саватьева. Спевкин умел мастерски печь картошку, так что с нее можно совсем снять тонкую сморщенную кожицу, под которой была хрустящая румяная корка. Сейчас он с плачущим от дыма лицом шевелил в углях сучком и слушал, как Груздев вслух раздумывает, кого бы послать на Былину расшевелить бригаду Левашова.

— Паникратов-то молодец — дал духу своим. Как бы Юркины люди не застряли там, на Былине…

— Степан, — твердо говорит Саватьева, — сам съезди. Делал же намедни в колхозе доклад.

Спевкин выкатал из углей картошину, стал ее перебрасывать с ладони на ладонь, дул и поглядывал на Груздева: «Согласится или не согласится?.. Нет, пожалуй, не рискнет. Да и то сказать, в своем-то колхозе все сойдет, а тут — в чужие люди».

Но Груздев, еще раз вздохнув, согласился:

— Видно, придется, больше-то некому.

20

Пришли новые машины — новое событие в районе, новая работа в райкоме. Совещания бюро, совещания партактива, протоколы, решения, утряски, увязки, бесконечные телефонные звонки. Укомплектовали кадры, закрепили бригады механизаторов за колхозами, наметили соревнование… Улыбаясь, подсчитывали, сколько людей заменит каждый комбайн, — сила пришла в район; по цифрам выходило, что через год-другой чуть ли не в рай земной должен превратиться Кузовской район!..

И вот, изгибая шею, роняя хлопья пены на пыльную дорогу, остановился запряженный в пролетку жеребец перед райкомовским крыльцом. Трубецкой со снопом подмышкой, перескакивая через две ступеньки, взбежал наверх к Родневу.

— Первый сноп! Прошу любить и жаловать!

Началась уборка.

Дня через три после этого Паникратов обходил поля.

Искрилась на солнце стерня, то там, то тут по всему полю разбросаны копны соломы. Поле маленькое, плотным кольцом его обступили темные сосны. Как два ручейка около пруда, с одного конца в поле входит, извиваясь меж сосен, узкая дорожка, с другого выходит, такая же узкая, извилистая, вся переплетенная грубыми корневищами, засыпанная хвоей, кое-где с глубокими колеями и вымоинами, оставшимися еще с весеннего половодья.

По этой дорожке вошел, «покрутился на пятачке» комбайн, вместо гнущихся под ветром хлебов оставил копны соломы на высокой стерне и ушел на другое поле.

Паникратов шагал по следу, оставленному тяжелыми скатами комбайна. На полдороге между полями он остановился.

Сосновый лес, пусть даже он стоит у самой деревни, всегда кажется пустынным и диковатым. Оголенные однообразные стволы; без единой травинки, без молодых побегов кустарника, засыпанная мертвыми шишками земля. Высоко вверху, закрывая солнце, шумит хвоя под легким ветром. И странно среди такого леса встретить не медведя, не лося, с треском шарахнувшегося в сторону, а огромное сооружение, поблескивающее стеклом фар, выкрашенное в яркий красный цвет, с мостиком под брезентовым навесом, с массивными резиновыми колесами. Комбайн стоял посреди дороги, осев на один бок. Людей вокруг него не было видно.

На ближайшей сосне, нисколько не смущаясь присутствием невиданного в этой лесной глуши чудовища, работал пестрый дятел. Быстро, быстро, как швейная машина, он стучал клювом по стволу, останавливался, деловито косился на приближающегося Паникратова и снова принимался за дело, снова разносилась частая дробь по притихшему лесу.

«Эх, видать, намертво застрял». Паникратов подошел вплотную.

В холодке, у обочины дороги, прямо на мягкой хвое, подсунув под голову пиджак, спал парень. Паникратов тряхнул его за плечо.

— Давно сели?

— Чего?.. — Парень поднял голову, тыльной стороной ладони вытер с губ сладкую слюну. Хвойные иглы торчали в его спутанных волосах.

— Спрашиваю: давно так, на курортном положении, живете?

— А-а… Да вчера вечером залезли. Ребята за трактором ушли. Самим уже не выбраться.

— Сутки стоите. Ничего себе.

Парень совсем пришел в себя, поднялся, сердито стряхнул с пиджака приставшую хвою.

— Сбегу! Мочи моей нет! К чертям собачьим и с работой такой! — заговорил он.

— Это кого ж к чертям собачьим?

— Никого. Все опостылело! С поля, видать, идете, видели: пока идешь по этому полю от конца в конец, закурить не успеешь. Работали мы на нем всего три часа, а сидели сутки, может и еще двое суток сидеть придется. Так и выходит: три часа работаешь да три дня с поля на поле переезжаешь. Комбайн — степной корабль! На таком корабле не по нашим дорогам плавать. Только и делаешь, что откапываешь его, вытаскиваешь, слежки подкидываешь. Мучимся, надрываемся, а, глянь, к зиме и на штаны себе не заработаем… Сбегу!

— Куда же?

— Хоть на юг. Комбайнеры везде нужны.

— На обжитое место?.. А здесь кому обживать? Соседу? Не глупи. Давно ли ваши ушли за трактором?

— Да сразу… И вот ни слуху ни духу. Да и винить их нельзя. В такое время вырвать трактор — наплачешься.

Шумел по верхушкам сосен ветер. Спугнутый их разговором дятел стучал сейчас где-то в стороне. Паникратов обошел вокруг машины. Она, огромная, тяжелая, зарылась передними колесами в глубокую выбоину — пленница тихого, сонного леса! А ведь счастье людей, живущих в Кузовках, в ней, на нее, на такие вот машины надежда!

Паникратов сам отправился хлопотать о тракторе.

Он участвовал во всех совещаниях партийного актива, вместе со всеми подсчитывал: сколько прибыло механизмов, сколько они заменят людей. Он, как и все, радовался — сила! Перевернем землю!

Не так-то просто! От цифр на разграфленной бумаге до жизни большой путь. Тут нужен и пот и кровавые мозоли на руках.

Пока не было столько машин, не думалось как-то и о такой беде, что поля, разбросанные по лесам, слишком мелки, что дороги меж ними узки и разбиты, что сложный комбайн не прадедовский «вездеход» — волокуша без колес, с лошадкой в оглоблях.

Паникратов шагал один по лесу и думал о том, что жизнь идет, а вместе с ней приходят и трудности. Далеко еще не все слава богу, рано пока радоваться, где уж там рай земной!..

21

Их неожиданно вызвали вместе в обком партии. Паникратов догадывался, что этот вызов не случаен, — возможно, снова круто изменится его жизнь.

Выехали из Кузовков на райкомовской машине.

Даже на станцию, к поезду, секретарь райкома никогда не едет прямо, по дороге надо заглянуть в один колхоз, завернуть на поля соседей, отыскать нужного человека в третьем колхозе. Поэтому выехали «с запасом», прямо с утра, хотя поезд уходил вечером.

Игнат Наумов осторожно вел машину по валкому проселку. От дороги по склону к реке чинно спускались редкие молодые березки, зато с другой стороны на реку навалился высокий лес. И уж дальше, за рекой, — все лес, лес и лес, покуда хватает глаз. Вблизи он темный, вдали — дымчатая синь. Хвойный океан! Где он кончается, где начинается? Если спросить в деревне Лобовище, ответят не задумываясь: «Да тут же и начинается, за рекой, сразу». В Чапаевке скажут: «За полями на Вороньих Выпечках». На Былине, в каком-нибудь Даниловом Осичье, укажут на Крутую Горку: за ней-де пошел большой лес. Все привыкли считать, что лес начинается у их деревни, зато где конец его — только догадываются. В одну сторону он идет до Архангельска, в другую — через Урал, через всю Сибирь — до Владивостока, и там хвойный океан встречается с Тихим. Через всю страну растянулся лес, нет больше в мире таких лесов!.. Его пересекают железные дороги, в нем построены города, поднимаются копры угольных шахт, нефтяные вышки, домны. Лесной океан не дик, он обжит человеком! И в нем — маленький, неприметный Кузовской район, крошечная частичка бесконечно огромной страны.

Игнат осторожно спустил машину вниз по холму. Поехали среди зеленой ржи к видневшимся вдали крышам деревни Лобовище. Вдруг Игнат выругался:

— Эк, раскорячился на самой дороге! Затормозил.

Лошадь лениво тянула большущее, еще не обделанное, корявое бревно. Объехать нельзя было, пришлось остановиться.

— Это Неспанов! — узнал Роднев. — Что он такое тянет? Эй, Федот! Куда везешь?

Федот с готовностью перестал понукать лошадь, подошел к машине, протянул руку по чину — сперва Родневу, потом Паникратову, подумал и подал недовольному шоферу.

— Куда, спрашиваешь, везу? Да никуда. Хоть и вам подарить могу. Вроде лишняя вещь. На дровишки ежели израсходую. Помнишь, ель стояла промеж нашей и чапаевской землей? Тогда она никому не мешала, у нас — с краю, у них — с краю. А теперь Спевкин говорит: «Руби ее, Федот, объединимся — посреди земли окажется, мешать будет». Вот и удаляю.

— Ты б скорей удалялся, а то дорогу запер, — проворчал Игнат.

— Мигом. Папироской не угостите ли, товарищи? Пока с ней маялся, табачком израсходовался.

Роднев, улыбаясь, произнес:

— Год назад мы втроем — Груздев, Спевкин и я — вот под этой самой елью решили пойти к чапаевцам на выучку. Год, а такое чувство — десять лет прошло. Всего даже и не вспомнишь, что за этот год пролетело. Бешено несется жизнь в нашем «медвежьем» углу…

Паникратов долго молчал. Он вспоминал комбайн, застрявший на глухом проселке, крошечные поля — «житные пятачки» среди лесов. Сколько еще их вокруг Кузовков!.. Колхозы-то укрупняются, а поля остаются прежними, неудобными для машин. Леса выкорчевывать нужно, целины перепахивать… много еще придется воевать. Куда, на какую работу бросит теперь его обком? Он бы очень хотел остаться здесь.

— Да, горячо живем, — наконец, согласился он.

Машина обогнула телегу и помчалась среди ржи, тяжело склонившейся, с часу на час ожидающей ножа комбайна.

Загрузка...