В Англии четыре миллиона собак, шесть миллионов кошек, восемь миллионов птиц в клетках, двадцать пять тысяч официально зарегистрированных привидений.
В центре Северного моря тяжко колышется и гудит буй по имени Пит. Его зовут еще Большой Пит. От Пита до Лондона уже близко, от него пахнет Англией. Опасно не усмотреть Пита, не засечь его радаром. Это и несколько позорно.
Когда я высматриваю Пита среди серых волн, в тумане, в промозглости и холодных брызгах, и когда я вдруг вижу колышущуюся точку, то говорю:
– Здорово, Пип!
Пита я давно перекрестил в Пипа. И дядюшка Диккенс берет нас под свое покровительство, ведет к себе домой. И тощая сварливая супруга невозмутимого Джо режет хлеб, прижимая его к груди и наталкивая в буханку иголки и булавки.
Англия начинается для меня с детских книжек.
Когда плывешь по Темзе и гладишь брюки, одновременно через иллюминатор каюты разглядывая чумазый буксир «Джозеф Конрад», то можешь брюки спалить. Если это новые, с великим трудом сшитые брюки, то обидно. Еще обиднее, если считаешь себя выдающимся мастером по глажке флотских брюк.
Корень неприятности не только в том, что я гладил и одновременно пялил глаза на Темзу и «Джозефа Конрада». Просто привык к суконным брюкам: старомоден, отстал от века. В результате поднял утюг вместе с полотенцем, через которое гладил, и большим куском синтетических брюк.
На запах паленого прибежал первый помощник Коля Кармалин. Он даже не удивился. Сказал:
– Опять?
Не везло мне с разными предметами туалета. То капитану не понравились белые канты на пилотке подводника, которую я носил для удобства. И я замазал канты тушью. При первом дожде тушь потекла и воротник белой нейлоновой рубашки оказался навсегда небелым. Еще в Ленинграде полу плаща затянуло в блок. Но вот – брюки… Я хотел их сразу выкинуть в Темзу – Коля не дал. Он был хороший человек и оптимист, считал, что есть на планете мастерские, где в брюки вставляют новые куски.
Темза – рабочая река. Я еще не видел рек, которые работали бы так монотонно, непрерывно, привычно. Как здоровенная ломовая лошадь. Сколько она несет на себе судов, барж, буксиров, паромов… И все безропотно, без кнута, без окрика. Между болот. Под серым, дымным небом. Хорошая, добрая лошадь Темза. То длинно вздохнет приливом, то тихо выдохнет, отливом.
Гринич стоит на плесе Гринич-Рич. Там на причале горят два красных вертикальных огня. И видны высокие мачты парусника. Это «Кати-Сарк» спит в сухом старинном доке на нулевом меридиане. Теперь «Кати-Сарк» стало веселее. Появилась рядом внучка – маленькая знаменитая «Джипси-Мот». Ее тоже можно увидеть прямо с середины Темзы.
С плеса Лаймхаус Рич мы завернули в бассейн Гринленд через первый шлюз Суррей-Коммершел-дока. Моряки всего мира называют его просто Сорри-док.
При швартовках мое место было на корме. С кормы мало видно. Что там с нами буксир делает, куда мы летим, зачем – это все на мостике известно. Тьма была уже полная. На другой стороне Темзы неярко мигали рекламы пива, овсяных хлопьев и электрических бритв «Филиппс».
Угол шлюза приближался быстрее, чем мне хотелось. На углу мигала мигалка. Я докладывал на мостик дистанцию до стенки все более тревожным голосом. С мостика, как положено, напоминали: «Кранцы! Кранцы!» Матросики висели с кранцами головами вниз.
Все было проделано согласно правилам хорошей морской практики, но прикосновение к английской земле оказалось довольно крепким. Во всяком случае, такого красивого столба искр, какой высек наш старый теплоход из старых камней Сорри-дока, я давно уже не видел.
Естественно, мостик объяснил мне кое-что про мои глаза, мой глазомер, умение определять дистанцию и другие морские качества.
Как потом выяснилось, Юрий Петрович во времена, когда он был вторым помощником, швартовал пароходы прямо с кормы вместо капитана. А я оказался не на высоте.
Наконец из динамика вылетел деловой вопрос: «Шлюз цел?»
Темно было. И непонятно: цел шлюз или завалился вдребезги.
– Не вижу! – доложил я. – Искр было довольно много.
– Это мы и сами видели! – пробрюзжал мостик.
И все затихло.
Швартовщики приняли швартовы и положили на кнехты. Они и голов не поднимали. Они не такие здесь штуки видели, чтобы на каждую искру реагировать.
Куда интереснее было мне: что там с нашими старыми заклепками стало, живы они или вылетели?
Ноябрьская, дрянная, дождливая ночь наваливалась на Лондон. Склады подступали к докам со всех сторон. И город, один из самых гигантских городов на земле, исчез, хотя мы были почти в центре его. Такое ощущение бывает на вокзалах и сортировочных железных дорог. Знаешь, что город рядом, но трудно поверить в это.
Насосы сделали свое дело, ботопорт открылся, и под разводным мостом мы проскользнули в Сорри-док. Теперь нам начхать на приливы и отливы. Лоцман поставил теплоход на бочки посередине бассейна Канада.
Явились всевозможные власти и сделали свое черное дело: опечатали судовые гальюны и артелку. Мы имели право оставить себе по сто сигарет. На остальные повесили замок. В туалет следовало ходить на берег. Для связи с берегом катер натолкал между бортами и причалами пустые маленькие баржи. На всех баржах крупными буквами было написано: «Сэр Уильям Барнетт и К°».
В моей каюте стойко держался запах сожженных флотских брюк.
– Вот ты и в столице Британской империи, – сказал я своему отражению в зеркале, щеткой отмывая руки. – Что ты испытываешь?
В журнале «Россия XX века», выходившем в Англии во время Первой мировой войны, была напечатана статья Голсуорси «Русский и англичанин».
Голсуорси отмечал, что англичанин «хозяин своего слова… почти всегда; он не лжет… почти никогда; честность, по английской поговорке, – лучшая политика. Но самый дух правды он не особенно уважает».
Русский любой ценой стремится достичь предела понимания с другим человеком. (Помните наше знаменитое пьяное: «Ты меня п-понимаешь?»)
Англичанину важнее всего сохранить иллюзию.
Голсуорси говорит, что мы далеко превзошли англичан в стремлении все выворачивать наизнанку, чтобы докопаться до сути. И что мы завидуем английскому практицизму, здравому смыслу, веками выработанному умению понимать то, чего в жизни можно добиться, и умению выбирать самые лучшие и простые способы достижения. Англичанам же следовало бы завидовать нам потому, что мы «не от мира сего».
Голсуорси считал свою нацию наименее искренней из всех наций. Потому его так глубоко потрясала и завораживала наша классическая литература. Через нее он во многом точно и глубоко проникал в нас. Он писал: «Не воображайте, что если вам хочется привить русской душе практичность, действенность, методичность, то вы можете позволить себе шутить шутки со своей литературой». Он имел в виду практицизм и служение литературы мелким близким целям.
О нашем будущем классик английской литературы был чрезвычайно мрачного мнения. Он считал, что мы не способны остановиться на чем-нибудь определенном.
От Голсуорси я еще узнал, что слово «ничего» в смысле: «Ничего – проживем, перебьемся!» – чисто русское слово, хорошо выражающее наш фатализм. Англичане придумали «пока!».
Утро.
Черная вереница людей в утренней полутьме, в мутном свете высоких фонарей, на фоне бесконечных пакгаузов. Прыгают на палубы маленьких барок, карабкаются через штабеля русских досок, поставив под навесы хилые велосипеды. Лондонские докеры. От слова «док». Из Сорри-дока разошлось это слово по всем морям и океанам.
Поднимаются на борт, разбираются по трюмам, снимают пальто. Под пальто на левом плече – крюк. Страшная штука – крюки грузчиков. Белое жало, плавный, как у серпа, изгиб, отполированная ладонью рукоять. Не дай господь увидеть такой крюк над головой.
Кое-кто в белых касках с «дубль ве» на лбу, остальные в кепках. Сумочки с бутербродами. У бригадира деревянный ящик-сундук.
Бригадир, вероятно, уже «сэлф мэйд мэн» – «человек, сделавший себя сам», по местному выражению. Джеймс Кук, к примеру, тоже сделал себя сам.
Надевают куртки. Брезент, поддельная замша, военная маскировочная ткань. На всех грузчиках мира можно и сегодня увидеть военные обноски. Под обносками может торчать галстук.
Лебедчиков сразу отличишь от грузчиков: часто седые уже совсем, могут быть в очках, куртки у них чище и дороже.
Сонные, чешутся, зевают, кашляют.
Туман над сонной водой Сорри-дока. Слабо светятся окна в высотных зданиях на берегу. Ни реклам, ни городского шума.
Заглядывают в трюмы. Из трюмов – как из ледника. Кое-где белеет снег на русских досках, – ленинградский снежок привезли мы в Лондон. А рукавиц у знаменитых докеров нет. Дорогое дело рукавицы. И носовых платков у них нет. Для этого дела существует международный носовой платок – большой и указательный пальцы.
Сейчас все вместе они начинают перевооружать наши стрелы на свой манер. А работать будут каждый сам за себя. Каждый надергает крюком свой пакет досок, уложит – застропит.
Сижу в каюте, жду стивидора. Не повезло мне – первый день выгрузки, а я еще и вахтенный помощник.
Является боцман.
– Виктор Викторович, что они с нашими стрелами делают?
– Не могу понять.
– Запретите им наше грузовое устройство трогать!
– Семеныч, знаешь закон: не говори с толпой, говори с начальником. Придет стивидор – разберемся.
– Я тут двадцатый раз, а такого безобразия не было. Они бочки с собой притащили, к оттяжкам крепят. Запретите!
Начинается! Боцману что-то непонятно, боцману не хватает определенности. Как будто мне ее хватает хоть в чем-нибудь! Да я за ней, может быть, уже двадцать лет по морям охочусь… Голсуорси, между прочим, так объяснял отсутствие у Чехова романов: чем длиннее произведение, тем более нужно, чтобы в нем случалось что-то определенное…
– Семеныч, – говорю я. – Разберемся. А вахтенного у трапа никакой работой не занимай. Буду следить все время! Пока!..
Ровно в девять появляется толстый пожилой мистер – стивидор, руководитель разгрузки. От него уже сильно потягивает спиртным. Как он рад со мной познакомиться! Всю жизнь он мечтал встретить такого мейта! Американцы – дрянь, а не мужчины! А с русскими у него все всегда ол райт! Его лучший друг – русский капитан Юра Павлов. Знаю я Юру Павлова?..
Где британская сдержанность и малословие? Минут десять я уясняю то, что он болтает. Потом выволакиваю на палубу. Совсем ему не хочется на свежий воздух, вернее в смог. Ему хочется посидеть в каюте секонда, покурить.
Спрашиваю, чего тянут резину его люди, что делают из наших грузовых устройств и вообще: «Вас ис дас, каррамба?» Я уже опытный, подозреваю: по-русски он понимает изрядно, но хитрит. Выгодно слушать и делать отсутствующую рожу. В большинстве портов так. А станем прощаться – засмеется и признается. Или не признается. Это зависит от степени сволочизма. А иногда и действительно не знает ни звука – поди разберись!
Его докеры уже принайтовили к оттяжкам здоровенные бочки из-под бензина и требуют воды. Какой воды – вон ее сколько в Сорри-доке – лей, не хочу!
– Глядите на француза, – тихо выдавливает боцман. Он уже уловил суть происходящего.
У стенки дока справа от нас стоит французское судно, его грузят пиломатериалами. Видно, как английское изобретение – бочка-противовес – то опускается к самой воде, отводя стрелу за борт, то поднимается. Рационализация. В бочку надо налить воды – пустая бочка, естественно, ничего не весит. Но как туда воды налить? Не ведром же ее из-за борта черпать. Надо пожарный насос запускать, давать воду в пожарные рожки на палубу.
Звоню в машину. Вахтенный механик хохочет: вы что, собрались палубу мыть?
Объясняю.
Докеры уже стряхнули сон, развлекаются как умеют. Один присел от ветра на корточки, курит, другой подбирается к нему сзади, как тигр, поддевает носком ботинка под зад и переворачивает головой вперед. Весело всем. Парень стоит, в одной руке термос, в другой бутерброд – не успел дома позавтракать. Ему просовывают доску между ног, а руки у паренька заняты – как ему обороняться? Опять весело. Во всем мире у солдат и грузчиков шутки одни и те же.
Стивидор смывается с борта.
Вода пошла из рожков на палубу. Теперь англичанам требуется воронка. Шланг у них свой, специальный, а нужна воронка. Ищем воронку еще минут десять. Серый от ненависти к докерам боцман приносит воронку, швыряет в ватервейс.
– Викторыч, нашу оттяжку украли! Вон на той барже! Задержите ее!
И правда, наша оттяжка – метров десять приличного троса. А баржевик привязывает ею баржу к своему катеру.
– Стоп! – ору. И делаю всемирно понятный жест – скрещенные руки над головой. От меня до англичанина совсем близко, но он не слышит. Как сформулировал Голсуорси: «Англичанину важнее всего сохранить иллюзию». Баржевик отлично сохраняет иллюзию того, что веревка принадлежит ему. От ненависти к мелкому воришке боцман делается серее волка и с презрением бормочет: «Ну и рабочий класс! Ну и пролетарии всех стран соединяйтесь!»
Боцман небось запамятовал, что эти слова родились здесь, на берегу Темзы. Десять метров веревки – ерунда, но тут во мне заговорила национальная гордость. Вызываю чиф-тальмана. Единственный обаятельный англичанин на борту. Воротник не поднят выше ушей, кепка не натянута на нос, грудь распахнута навстречу ветрам Альбиона, и рот распахнут в белозубой улыбке. Очень на Грегори Пека похож. Так я его и зову до конца выгрузки.
– Грегори, так тебя и так!
Понял, подобрал с палубы строительную скобу, запустил ею в баржевика, договорился, побожился, что баржевик сейчас вернется и притащит оттяжку обратно.
– Если уж обещали, привезут, – успокаивается Семеныч.
Из второго трюма раздается ниагарский грохот, дробь лопающихся звуков – доски ломаются. Пялимся с Грегори в провал трюма. Половину груза я сдал в Гданьске. На Англию идут хорошего качества пиломатериалы и шпалы. Треснувшая доска – это уже не доска, а простые дрова. Что там такое?
Весом в две тонны пакет волокут по другим доскам от третьего люка ко второму. За пакетом остается уродливый след – десятки метров древесного лома.
Спускаюсь по скоб-трапу в трюм, останавливаю работу, сую в нос докерам щепки.
Кто никогда не оставался один на один в огромном стальном храме – трюме – с толпой недовольных грузчиков, тот много потерял в жизни. Ведь недавно сам твердил боцману: не говори с толпой, говори с начальником. Что тут поймешь? Гам, крик, вопли, песни – и все усилено эхом, как в соборе Святого Витта. Наконец уясняю, что по законам порта каждая бригада докеров разгружает свой трюм и выгружает только через один люк, даже если этих люков тысяча. И вот они буксируют подъемы от третьего ко второму люку. И почему им так удобнее? На эту тему Голсуорси сообщает, что мы, русские, далеко превзошли англичан в способности все выворачивать наизнанку… Сейчас англичане выворачивают наизнанку элементарную логику – по традиции, очевидно. Или есть тут какой-нибудь хитрый смысл? А мне без страховочного письма к агенту не обойтись…
Над комингсом люка появляется голова вахтенного механика.
– Викторыч! Несчастье у меня! Вылезай!
Вылезаю. По дороге едва увернулся от пакета с досками.
– Моторист красил кап в машинном отделении, отстегнул пояс, когда закончил, сорвался…
Так, десять часов пятнадцать минут – время в таких случаях надо сразу засекать.
– С какой высоты?
– Метров с пяти. На крышки цилиндров главного двигателя – вот что плохо…
Это мы уже с ним на ходу разговариваем.
– В сознании?
– Нет.
О чем думаешь в такие моменты?
«Акт о несчастном случае на производстве. Форма Н-1, инструктаж вводный, на рабочем месте, повторный, для работ с повышенной опасностью…»
О прокуроре думаешь.
– Инструктаж был?
– Был.
– Кто проводил?
– Сам дед.
Это уже превосходно. Остается: «Травматологические последствия – переведен на легкую работу, исход без инвалидности, установлена инвалидность 1, 2, 3 группы, случай смертельный – нужное подчеркнуть…»
Плаваем мы без врача. Старое судно, кают не хватает. По уставу врача замещает старший помощник капитана. Старпом сошел на берег в гальюн. Капитан у консула…
Паренек лежит белый, мягкий весь, испачкан в краске и соляре. Сотрясение мозга, шок, перелом позвоночника?.. Что годится во всех случаях?.. Кажется: больше воздуха, не переохлаждать, нашатырь…
– Вот ты бегом на берег! Там старпом в гальюне. Найдешь, скажешь, чтобы звонил в «скорую помощь», вызывал машину госпитальную…
– Есть!
Старпом опытный мужчина, он и телефон найдет, и позвонить сумеет. В каждой стране, каждом городе патентованное устройство у телефонов-автоматов, своя система номеров, свои цены, размер монетки. Жуткое дело звонить по телефону в незнакомом порту. Скорее на тот свет дозвонишься.
Механик вспоминает, что теплоход «Сретенск» на пути из Южной Америки попал в аварию, сейчас стоит в соседнем доке, судно большое, современное, врач там обязательно есть.
Наш самый резвый моторист отправляется на «Сретенск». Бежать вокруг доков километров пять. Трубу «Сретенска» видно рядом, а добежать к нему – час.
Решаем пострадавшего вынести в каюту. Выносим на одеялах.
Он все без сознания. Плохо дело. Ран не видно. Жирный паренек, упитанный, круглорожий. Наблюдателей и советчиков – куча. Кто-то успокаивает:
– Он на задницу приземлился. Я сам видел.
– Такая задница парашют заменит.
– Амортизация, как у кенгуру…
– Лишние выйдите! – это я.
– Виктор Викторович, вас англичане требуют! – это уже вахтенный.
Грегори Пек, сияя улыбкой, сует мне в нос ведро, просит воды. Ведро их собственное, черное внутри почему-то. Работает пожарный насос, воды на палубе – залейся, а ему еще воды! Молотит языком по белым зубам.
– Штиль! – ору я. – Тише!
Ему нужен кипяток, а не просто вода. Для чая. Работать толком не начали, а уже о чае заботятся.
Отправляю Грегори на камбуз. Прибегает боцман:
– Викторыч! Матросов заливает! Почему пожарный насос не остановили? Викторыч, я вас попрошу о таких вещах ставить меня в известность! Вода из шпигатов красить мешает за бортом…
Боцман у нас секретарь парторганизации – его далеко не пошлешь! Коротко объясняю про несчастный случай, под конец взрываюсь:
– Сам не можешь позвонить в машину, насос остановить?!
– Положено через вахтенного штурмана…
– Мало ли что положено!
Зовут к трапу. Примчался доктор со «Сретенска». Счастье какое, что он оказался на месте. Мог бы по Британскому музею разгуливать или кино на Пикадилли смотреть. Записываю фамилию, засекаю время.
Возвращается чиф. Он дозвонился в госпиталь. Машина будет с минуты на минуту. Рекомендует не торопиться с заполнением вахтенного журнала.
Сирена на причале. Выкатывает шикарная машина. Полицейский на подножке. Узнав, что дело не касается подданных короны, исчезает.
Паренек убывает в морской госпиталь Лондона.
Оглядываю палубу. Работа вроде бы наладилась. Шебуршат бочки-противовесы, трещат лебедки, доски загружают баржи сэра Уильяма Барнетта и К°. Следует скользнуть вниз, в шхеры, в каюту, посидеть, покурить с закрытыми глазами.
– Виктор Викторович, вас англичане к первому трюму вызывают!
– Что у них?
– Вроде они страйк объявили.
«Страйк» – забастовка. «Дружные, хорошо организованные отряды лондонских докеров стойко защищают свои права…»
У первого трюма хохот. Никто не работает. Резвятся. Брызгаются из кишки, приспособленной для заполнения бочек-противовесов. Орут:
– Секонд! Страйк!
Кто на этом трюме главный, черт бы его побрал!
Чего они бастуют, рожи сопливые! Наконец один тыкает пальцем в шкив блока у грузового шкентеля на стреле. Пробую блок. Не прокручивается. Заело. Ну и что? Сами расходить не могут? Раза два ручником ударить по шкиву. А они «страйк»! Простой за наш счет.
– Боцмана сюда!
Здесь я сведу с ним счеты. Его дело подготовить грузовое устройство. Он за этот подлый шкив отвечает. За «страйк», за простой.
У боцмана физиономия делается виноватой, сопит, материт докеров.
Пока он ходит за ручником, ломиком, британцы продолжают резвиться возле тихой дыры трюма.
Окружают меня, суют в нос газету. «Ивнинг ньюс». Фото полуголеньких девиц. «Мисс Австрия», «мисс Австралия»… Очевидно, в Лондоне проходит конкурс этих мисс. Наконец догадываюсь, о чем они лопочут. Где «мисс Россия»? Почему нет «мисс России»? В России нет красивых девушек? Если собрать с каждого русского всего по два шиллинга, они принесут, да, да, принесут на руках нам такую мисс, такую мисс, которую мы сможем увезти с собой в Россию…
– Заткнитесь, болваны! – советую я им, стараясь сохранить добродушие. Я говорю на русском, но некоторые слова они отлично знают. Эти слова они повторяют за мной хором. Хоть бы у одного я увидел носовой платок. Сопли висят до подбородка. Ну и рожи! С такими темпами мы будем разгружаться недели две.
– Крутится блок, – докладывает боцман.
Англичане потихоньку гаснут и разбредаются по местам.
Но шум поднимается у носового трюма. Шпалы у меня в кормовом трюме.
– Что случилось?
– Джон краской испачкался. Вас требуют.
– Боцман, красили у четвертого номера?
– Только надстройку румпельного…
– Неужели другого времени не могли выбрать? Сотня людей на палубах крутится!
– Там везде на ихнем языке плакаты вывешены, по закону!
– Пошли разбираться!
Толпа пляшет вокруг одного раскрашенного суриком Джона. Зачем он лазал к румпельному, болван? Сам виноват. И аншлаги – прав боцман – висят по всем правилам. Но боже мой, как они размахивают кулаками и крюками: «Мани!» – «Деньги!» А испачканы рваные, жалкие брюки и ладони.
– Спокойно, Семеныч, – успокаиваю я себя, а не боцмана. – Прикажите принести растворитель. Главное – не идиотский престиж, а работа.
Но не удерживаюсь. Тычу пальцем в брюки Джона, делаю самую презрительную физиономию, на которую только способен. И вдруг кричу волевым, как у Нельсона при Трафальгаре, голосом:
– Вёк! Работать!
Помогает.
Возвращается из госпиталя чиф. Паренька оставили там. Позвоночник цел. Насчет сотрясения мозга еще не ясно. Лежать несколько недель.
Боцман с ходу жалуется чифу, что я не разрешаю вахтенному у трапа работать. Вечный конфликт чифа с вахтенным помощником. Если матрос у трапа начнет работать, он принципиально за трапом смотреть не будет. Даже если по трапу вынесут капитанский сейф, матрос скажет, что он не видел: ему приказали работать, а глаз у него не десять – два, и смотреть ими в разные стороны только в цирке умеют…
Мы крупно цапаемся с чифом. От этого настроение ухудшается еще больше.
Вижу, что вся толпа докеров с носа повалила в надстройку. Бочки-противовесы повисли в воздухе. Лебедки стали. Приятная тишина.
Появляется капитан. Капитан интересуется, почему вахтенный матрос красит, знаю ли я правила несения вахтенной службы в иностранных портах.
Я слишком давно связан с флотом, чтобы валить вину на другого. Выйдет хуже, хотя так и подмывает пожаловаться на чифа.
Капитан сразу опять убывает.
Спускаюсь в надстройку. Столовая команды полным-полна докерами. Сигаретный дым, гул. Играют в шашки, в «шишбеш», листают газеты.
Грегори Пек подносит железную кружку чая.
У них уже ленч, что мы переводим – второй британский чай. Хорошо хоть забастовки нет. Я отмахиваюсь от чая. Грегори обижается. Беру кружку с мутным пойлом. Слабый чай с молоком и минимумом сахара, если он там вообще есть. Отрава. Они хлебают его на полный ход. Сидят в шляпах и кепках. Грегори полощет кружки в своем ведре. Рядом сундучок стоит – деревянный ящик с ременной ручкой. Там полотенце, ножи, кишка какая-то.
Ладно, пейте свое пойло. Хоть подышу тихо на палубе.
Мир в Сорри-доке.
Солнце проглядывает, потеплело. Медлительно дрейфуют под ветерком сотни барж, трутся бортами, закрыты синими, зелеными, желтыми брезентами. Между баржами плавают доски. А мы их от дождя прятали при погрузке.
Выходит из соседнего бассейна огромная «Финниа», порт приписки – Гельсингфорс. Впереди нее плывут два ослепительных лебедя. Он и она. «Финниа» отрабатывает полным задним и обрушивает в воду левый якорь, чтобы развернуться в тесноте на выход. Якорь шлепается метрах в десяти от лебедей. Они не пугаются – ко всему привыкли, плывут между досок к нам. Оранжевые, веселые клювы, черные породистые брови. С высоты борта хорошо видны в зелени воды синие перепончатые лапки, оттянутые назад. Задирают головы, воркуют недовольно, поглядывают на меня.
– Цып-цып, – говорю лондонским лебедям.
Боцман оказывается рядом, съедобное что-то в руках.
– У них ведь тоже ленч, – объясняет он.
Мы заключаем негласное перемирие. Хорошо вокруг, мирно.
И запах спиртного – стивидор пришел.
– А, секонд! – улыбается он. Воняет от него водкой еще больше, чем утром. Объясняет, что они не начнут разгрузку после ленча, если мы не передвинем в другое место бимсы, сложенные на правом борту.
Бимсы весят килограммов по пятьсот. Чтобы их переместить, нужны лебедки, но лебедки англичане переоборудовали под идиотское устройство с водяной бочкой-противовесом. Теперь бимсы им мешают, а двигать их нечем. Вернее, есть старый, как миф, прием – по каткам ломами. Минут пять собираюсь с духом, чтобы приказать боцману провести этот прием в жизнь. Наконец решаюсь. Он верещит так, как будто ему бимс на ногу упал.
Перемирие закончилось.
До обеда мы с чифом и дедом осматриваем заклепки в том месте, где приложились на входе в док. Устанавливаем, что на пяти шпангоутах один ряд заклепок имеет потертые головки на сорок сантиметров ниже ватерлинии.
После простукивания, при котором я ничего не слышу, хотя делаю умный вид, приходим к выводу, что водотечности быть не может. На всякий случай указываем, что по окончании выгрузки ряд потертых заклепок будет проверен под давлением из пожарной магистрали.
Черновик акта пишу я в каюте. Стивидор сидит рядом и несет, как он в войну сражался в отрядах коммандос и высаживался в Норвегии, чтобы захватить тяжелую воду. Каким-то чудом я понимаю рассказ и даже чувствую, что стивидор не врет.
Хочу толково объяснить ему это. Первый раз открываю англо-русский разговорник. Нахожу только: «Официант, стол на троих, пожалуйста!» – и все в этом духе.
Забрасываю разговорник под стол. И наконец понимаю, что его бормотание имеет одну цель: выбить бутылку водки. У меня ее нет. И не будет. Он удивляется: как я буду без нее жить? И уходит. Через пятнадцать минут является с пивом: презент. Выпиваем пиво. Не такой уж он плохой мужик. Надо будет покормить его обедом.
Но с обеденным перерывом опять выходит неувязка. Английский обед на час позже. Наши ребята помоются, переоденутся – и отдай им час перерыва, отдай и не греши. А докерам то одно, то другое надо пособить, наладить.
Только мы по ложке супа съели, вызывают ко второму трюму. Опять «страйк». Перегорела лебедка. Старые у нас лебедки, старые, как сам теплоход.
Электромеханик – мой корешок, подружились еще на ремонте.
Прибежал к лебедке – изо рта котлета торчит недо-жеванная.
– Что случилось?
– Файя! – орет английский лебедчик и радостно улыбается.
– Сейчас, Викторыч! – Электромеханик кладет котлету на фальшборт и лезет в контроллер. Минута – и лебедка начинает урчать. Электромеханик с победным видом наблюдает за медленно наматывающимся на барабан тросом.
Трах! Бах! Ограничитель не срабатывает, гак с полного хода втыкается в блок и намертво заклинивается там.
– Капут! – радостно орут англичане.
Теперь надо майнать стрелу на палубу, выбирать гак из блока, но английское устройство с противовесом не дает возможности уложить стрелу на палубу. Из-за этого их проклятого устройства и ограничитель не сработал.
Работяги с быстротой актера, который один играет все роли в пьесе, начинают переодеваться, сбрасывают каски, втыкают страшные крюки в доски. И вот они уже все в барже и черной цепочкой бегут к набережной дока – обедать.
Грегори Пек перед уходом сообщает, что после обеда они не смогут работать, если на каждый трюм не будут вывешены по две осветительные люстры, люстры еще надо повесить и за бортами, чтобы осветить баржи. Пытаюсь ему объяснить, что еще солнце светит. Но солнце не имеет отношения к их профсоюзным правилам…
Звякнул вахтенный, вызывая к трапу, – возвращался капитан.
– Ну как? – спросил он. – Пива хочешь? Принесли тебе бутылочку.
– Сумасшедший дом, – сказал я.
– Мы тебе и соленых арахисовых орешков принесли к пиву, – сказал помполит. – Выпей, съешь, и полегчает.
Прошлись по трюмам, решили:
– Здорово работают, черти!
И действительно, за половину смены они выкинули досок куда больше, чем поляки в Гданьске. Кажется, и не работали, а наработали много. Противовес им явно помогал.
Спускаюсь в кают-компанию суп доесть.
Там разговор о забастовках. Кто где сколько времени простоял под забастовкой. Чемпионом оказывается старший механик – он у нас самый старый моряк. Три месяца во Франции проторчали в пятидесятом году. От безделья построили на свалке стадион и целый спортивный комплекс. Забастовщики включились в работу по спортблагоустройству. И потом два месяца в футбол играли. Турнир всех наций получился…
Я размяк в тепле, уши развесил.
Приходит стивидор, заявляет, что работать они не могут, так как у судна крен и проклятые их водяные бочки, опускаясь вниз, бьются о борт.
Нет такого судна, которое не будет самым неожиданным и странным образом крениться, если нагружено лесом. Только специальные лесовозы не кренятся.
Пытаюсь обвинить англичан в неравномерной разгрузке. Стивидор, не будь дурак, заявляет, что неравномерность разгрузки есть следствие невыполнения «винг-ту-винг». Сует бумагу. Идем к капитану. Капитан ее подписывает. Недаром мы в Ленинграде запаслись страховочным письмом «Экспортлесу».
Но крен все равно надо уменьшить. Иду к стармеху. Он после обеда спать лег. Бужу. Надо топливом сманеврировать и крен уничтожить. Дед объясняет, что крен не по его вине, топливо у него выбирается равномерно и я могу уничтожить крен, как мне вздумается.
Иду к капитану. Он тоже после обеда лег спать. Бужу. Он сдерживает бешенство и звонит стармеху.
Минут через сорок крен уменьшается и англичане начинают работу. Но деду я сон перебил, он появляется на палубе, подзывает меня, кивает за борт:
– Не видишь?
– Чего «не видишь»?
– Глаза протри.
Вода, доски плавают, баржи бортами трутся. Нормально все.
– Масло на воде видишь? Матрос масленую палку за борт бросил, а штраф с меня дергать будут? Скажут, из меня течет соляр и масло, а из меня и капли не сочится. Штраф здесь, будь здоров, дергают.
– Боцман, черт возьми, кто масленую палку за борт бросил?
– Откуда у нас масло? Мотористы это бросили.
– Да я своими глазами видел, как матрос палку бросил, – говорит дед.
Боцману деваться некуда, но он быстро находится:
– Англичане в ватервейс мочатся, а вы внимания не обращаете, Виктор Викторович! Надо жалобу писать, а вы глаза в сторону отводите! Не принципиально получается!
Здесь опять он прав. Ленятся англичане лазать через зыбкие баржи на берег. Нет ничего нечистоплотнее, нежели пачкать ватервейс, палубу, судно, корабль. Но очень уж противно ловить на таком деле здоровенного дядю, выводить по трапу за ухо, жалобу писать.
Немецкий физик с торжеством сказал Резерфорду: «Ни один англосакс не понимает теории относительности!» Резерфорд ответил: «Естественно, у нас слишком много здравого смысла!»
Здравый смысл закрыть гальюны на судах в доках есть, выполнять собственный закон – нет. И все-таки в парусные времена такого здесь не могло быть. В те времена их бы драли палками ниже спины. Или в те времена туалеты комфортабельнее были? Нынешние английские, особенно в доках, напоминают наши на Диксоне. И если в центре столицы надпись приглашает «джентльменов», то в портовой глубинке обходятся просто словом «мэн». И настенная живопись здесь напугает даже пещерного человека. И тексты не для слабонервных. И холодище. И вместо пипифакса свободные британские газеты.
Кое-как замял теорию относительности, думал, на этом вопрос берегового туалета больше не всплывет. Спрятался в столовой команды, смотрю английские скачки и английский бокс по телевидению.
– Вахтенного помощника к трапу! Нас от берега отрезают! Баржи растащили!
Боже мой! Чьи эти светлые, тихие стихи:
Если б кончить с жизнью тяжкой
У родного самовара,
За фарфоровою чашкой,
Тихой смертью от угара…
Ничего мне больше не надо. И даже фарфоровой чашки. Только бы к родному самовару и хорошую порцию угара.
Вечер. Ветер. Холодно. И два буксирчика растаскивают баржи. В плавучем мосту зияет уже огромная дыра. По берегу бегают два наших дисциплинированных, соблюдающих обычаи порта матросика. Проморгали провокацию, не углядели.
Ноги меня почти не держат. Ползу в рубку, включаю наружную трансляцию. Ее на буксирчиках услышат. Хриплю во весь Сорри-док:
– Эй, фулиши! На мини-шипах! Совсем с ума сошли!
На буксирчиках ноль внимания. Дыра между нами и берегом растет.
Матросики оделись легко – только туда-обратно добежать. Пригорюнились, сели за штабелем досок, спрятались от ветра, а ветер крепчает, между прочим, хотя мы и в центре Лондона.
Вызываю на мостик помполита: Коля, так и так. В экипаже пробита брешь, империализм перешел в открытое наступление. Твое время действовать, принимать решение – ты комиссар. Вдруг на всю ночь мосты развели? свой вельбот спускать, что ли?
– А кто из наших отрезан?
– Золотые кадры: комсорг и профгрупорг.
– Жуткое дело, – говорит Коля.
И тут я понимаю, в чем суть. Подводной лодке надо пройти в следующий за нами бассейн. Ей расчищают дорогу.
Высоченная рубка, низко и хищно горят отличительные огни, торчит пушечка, замерли матросы в оранжевых спасательных жилетах. Свистки, команды слышны; странные, чужие команды, чужие свистки. Черным силуэтом скользит лодка на фоне огней доков, окон домов, среди желтых отражений огней в черной воде. Распихивает горбатым форштевнем наши доски. Слышно, как они стукаются об нее.
Ну-с, тут, как положено, появляется справочник военных флотов мира и начинается гадание на кофейной гуще: какого типа лодка и какой у нее силуэт? Авторитеты яростно сталкиваются. Наконец сходимся на том, что силуэт у подлодки старый, Леонардо еще ее выдумал.
Субмарина проходит рядом. Офицеры в белых чехлах на фуражках британскими надменными глазами смотрят вперед с рубки. Британский флаг трепещет на флагштоке. Из люка центрального поста доносится шум дизеля. С моря возвращаются ребята, с дальнего похода. Неизвестно почему, но это мы чувствуем морским чутьем. Домой пришли ребята. К родной стенке Альбион-дока.
Через несколько минут – еще одна.
На берегу, в том месте, где они швартуются, начинается оживление. Вспыхивают фары машин, видны густые толпы людей – встречают. Беру бинокль. Много детишек в чулочках до колен машут подводникам. Черт возьми, и лебеди тут. Тоже встречают, не спят.
Даже и представить себе не можешь, чтобы наша лодка вернулась из похода прямо к набережной Лейтенанта Шмидта, чтобы ее встречали родственники и лебеди.
Мини-шипы заталкивают баржи обратно в дыру. Комсорг и профгрупорг воссоединяются с экипажем.
Вздремнуть бы.
Завтра мы с чифом поедем за фуражками.
Известно, что моряк без фуражки – казак без лошади. Но лошадь современный казак может достать и на родине, а настоящую морскую фуражку, то есть фуражку высших аэродинамических качеств, не сдуваемую первым встречным ветерком, с «макинтошем» – непромокаемым чехлом, с шерстяным белым чехлом, с козырьком, который защитит глаза и на экваторе (в былые-то времена темных очков не было), – такую фуражку можно купить только в Лондоне.
– И не в самом Лондоне, – сказал чиф. – А в Тилбури. Я там уже покупал, заказывал, вернее. Шьют замечательно. Остается положить на ночь в умывальник, чтобы немного размякла, – и люкс.
И завтра мы поедем в Тилбури. С мыслями о чудесной фуражке я валюсь на диванчик.
Но сон тревожный. Около ноля вскакиваю. Ветер подвывает в такелаже за лобовым иллюминатором каюты. Долго смотрю в иллюминатор. Гаки раскачиваются под стрелами, бьются оттяжки. Ветер. И будь я проклят: не меньше восьми баллов уже. Надо посмотреть швартовы. Все-таки не у стенки мы стоим, а на бочках посередине дока.
Не хочется вылезать.
За пакгаузом светятся еще кое-где окна жилых домов на Ловерроуд. Светятся тем светом, которым просвечивают руки, когда прикуриваешь в темноте рубки. Домашним уютом светятся. Сейчас бы зайти на огонек. Скоро Рождество. Скоро англосаксы начнут пудинги варганить и индеек покупать…
Таких безобразных рождественских открыток, как в Англии, я еще нигде не видел. И кошечки с бантиками, и заиньки под елкой, и пугливая лань среди снежного поля у пучка сена в кормушке – забота о животных. И все это щедро залито золотой и серебряной красками, все напечатано выпукло, добротно. Игрушки под стать открыткам. Рисунки на конфетных коробках под стать и тому и другому.
Но самое уродливое, отвратительное даже – гипсовые дети в натуральную величину, стоящие обычно возле магазинчиков. Девочка на одной ноге с костылем. Слепой мальчик с протянутой рукой. Гипс раскрашен, краска облупилась от дождей и туманов давным-давно. Мертвые лица муляжей – страшнее покойников. В головах – щели.
Это – копилки. Так собирают на слепых, на инвалидных детей. Правда, я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь сунул в облупившуюся голову пенс…
Выталкиваю себя на палубу. Вахтенный, слава богу, на месте. Трап поднят, забраться на судно никто не может. В таких случаях у вахтенного большой соблазн улизнуть в тепло.
– Пошли, паренек, веревки посмотрим.
Черные палубы, скользкие, холод, ветер с дождем, так и сдувает к фальшборту. Спит судно. Трутся баржи друг о дружку, скрип, стон. Вода щелкает, хлюпает, сопит между баржами.
Швартовы надраились, конечно, но работают равномерно. А такелаж на стрелах кое-где надо для порядка обтянуть. И мы обтягиваем его вручную – не самое приятное занятие. Но вахтенному полезно проветрить мозги, а я занимаюсь этим не столько от нужды, сколько по какой-то непонятной привычке. И знаю – после такой грубой работы с грязными холодными тросами приятно будет спуститься в каюту, помыть руки горячей водой с содой под названием «ВИМ». Потом покурить у приемника. В таких маленьких радостях есть какой-то большой смысл. В том, вернее, что на судне начинаешь их замечать и ценить.
В английской литературе всегда привлекал юмор.
И было приятно увидеть его следы на стенке вагона пригородной электрички:
«Вы работаете ради денег. Теперь сделайте работу для себя – положите деньги в Вестминстерский банк!»
Или:
«Улыбайся – и будешь счастливым!»
Так и казалось, что Джером К. Джером еще не умер.
Мы ехали в Тилбури за аэродинамическими фуражками. Чиф отлично знал Лондон. Получилось всего двенадцать пересадок в метро и три на пригородной электричке. При этом мы прокатили за Тилбури лишнюю сотню километров.
Типичные английские пейзажи летели за окном электрички. Ровные полянки, подстриженные деревья. Серый, перламутровый, констебльский колорит. Цветочков не было по зимнему времени. Правда, в центре Лондона я видел цветы на щечках девушек-хиппи. Но ведь еще в четырнадцатом году наша художница Наталия Гончарова рисовала цветы на своем лице. Да еще по синему фону! Хиппи до цветного фона еще не доросли.
В электричке можно курить. А все, что вам захочется, можете кинуть на пол. Если кидать на пол окурки вы не привыкли, то можете расстаться с жизнью. Меня даже начинает подташнивать от пережитого страха, когда я вспоминаю историю с окурком сигареты в пригородной лондонской электричке. Не так уж часто человек проходит со смертью рядом – в сантиметре. Вернее, проносится в сантиметре от смерти.
Сидели мы с чифом друг против друга у правой стороны вагона, если смотреть по ходу. Двери там открываются на обе стороны и никакой автоблокировки нет. Я сидел спиной к движению. И когда докурил сигарету, начал искать для окурка подходящее место. Подумал, приоткрою дверь, выстрелю окурком в щель – и порядок. Надавил ручку, и дверь отшвырнулась встречным потоком воздуха наружу, ударилась о стенку, и образовался зияющий провал. Вагон наполнился грохотом, сквозняк завихрил по полу вековой английский мусор.
Надо было, очевидно, дверь закрыть. Вдруг на остановке полисмен захочет узнать, кто и зачем открыл дверь? И может, ее вообще трогать нельзя?
Электричка мчалась сто десять – сто двадцать.
Чиф загородил дверной провал ногой, чтобы я не вылетел вместо окурка за борт. Я высунулся по пояс, дотянулся до дверной ручки и попытался дверь закрыть. Но как только я ее отдирал от стенки вагона, так встречный поток пересиливал мой жалкий бицепс. Дважды я пытался. И наконец плюхнулся на диван, чтобы передохнуть. И в эту секунду мимо промчался встречный поезд. Земли на английских островах мало, расстояние между колеями очень маленькое. Башку мою встречный оторвал бы и расплющил обязательно.
Мы сидели белые, как меловые скалы у Дувра. Потом чиф сказал:
– Вечером во всех газетах был бы твой труп.
И закончил типично морским соображением:
– А мне бы навсегда закрыли визу.
Юмор из меня высквозило начисто. Констебльские пейзажи заболотились. Все стало серым без перламутра. И среди бесконечных болот мне до самого Тилбури мерещились баскервильские собаки, их страшные глаза и пенящиеся морды.
С такими глазами и мордой облаял нас приказчик в единственной фуражечной мастерской – она оказалась закрытой. На билеты потратили мы уйму денег, устали, продрогли.
А когда поймал себя на мысли, что если бы угробился на электричке, то действительно были бы большие неприятности и капитану, и чифу, а главное – маме, то стало еще тошнее.
От расстройства пошли вечером пиво пить.
Густо насыщают придоковые улочки бары. Как бы морячину ни шатало и ни швыряло – от тротуаpa до тротуара, – он все равно и неизбежно угодит в «Георга V», «Якорь» или «Принцессу Джоан». Промах исключен.
Стойка. Молодой упругий бармен, трезвый и в хорошем костюме. Музыкальный автомат. Бутылки, укрепленные вниз горлышком, заткнутые пробкой и краником. Сигареты с оптимистическим названием «Долгая жизнь». Спасательный круг на стене. Азиатский божок, африканская ритуальная маска, бутылка, в которой разваливается модель столетнего парусника, за стеклом в стенной нише – останки морской звезды, ветка коралла, потрескавшиеся от времени открытки из любых закоулков планеты, раковина. Над дверью штурвал. Электрический камин, в котором трепещет бумажное пламя. Высокие табуреты у стойки и мягкие продавленные старомодные кресла вокруг столика. Три-четыре проститутки – они здесь изо дня в день. Пьяненькие, конечно. Синяки небрежно замазаны штукатуркой и пудрой. Полусвет. Бумажные цветочки заткнуты под рамку портрета основателя заведения.