КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ПРОРОЧЕСКАЯ ВУЛЬВА

С самого момента моего рождения, когда им удалось ускользнуть от идентификации, через крещение, когда они переиграли священника, и вплоть до отрочества, в течение которого они скрывались, чтобы потом возникнуть во всей своей красе, самой важной вещью для меня являлись мои гениталии. Одни получают в наследство дома, другие — картины или застрахованные на крупные суммы скрипки, третьи — японские пижмы или прославленные имена. Я получил рецессивный ген на пятой хромосоме и несколько редких фамильных драгоценностей.

Мои родители сначала не поверили медицинским сведениям об особенностях моей анатомии, полученным от врачей скорой помощи. Диагноз, сообщенный по телефону Мильтону и позднее выхолощенный им во имя спокойствия Тесси, включал в себя смутную обеспокоенность состоянием моей мочеполовой системы и сопутствующими гормональными нарушениями. Доктор в Питоски не стал проводить анализ на кариотип. В его обязанности входили мои ушибы и контузии, и, разобравшись с ними, он меня выписал.

Моим родителям было недостаточно его мнения, и по настоянию Мильтона я в последний раз отправился к доктору Филу.

В 1974 году доктору Нишану Филобозяну исполнилось восемьдесят восемь лет. Он по-прежнему носил галстук-бабочку, но воротник рубашки стал для него уже слишком широк. Он усох и походил на замороженного цыпленка. Тем не менее из-под белого халата продолжали выглядывать зеленые брюки для гольфа, а на лысой голове восседали авиаторские очки с тонированными стеклами.

— Привет, Калли. Как поживаешь?

— Отлично, доктор Фил.

— Занятия уже начались? В каком ты теперь классе?

— Перешла в девятый.

— Уже? Наверное, я старею.

Он был так же учтив, как и прежде. И его акцент и неистребимый отпечаток Старого Света создавали атмосферу непринужденности. Меня всегда любили и обихаживали благородные иностранцы. Я паразитировал на левантийском мягкосердечии. В детстве я сидел на коленях доктора Филобозяна, пока он пересчитывал мои позвонки, поднимаясь по ним пальцами. И теперь, став уже гораздо выше, чем он, я сидел в лифчике, рубашке и трусиках на краю его старомодного стола с ящичками из вулканизированной резины. Склонив, как бронтозавр, голову на длинной шее, он прослушал мои сердце и легкие.

— Как папа, Калли?

— Отлично.

— Как его бизнес?

— Хорошо.

— Сколько у него теперь торговых точек?

— Что-то около пятидесяти.

— Я знаю одну, которая находится недалеко от того места, куда мы с сестрой Розалией ездим отдыхать зимой. Помпано-Бич.

Он осматривает мои глаза и уши, а потом вежливо просит, чтобы я встал и спустил трусики. Пятьдесят лет тому назад доктор Филобозян зарабатывал себе на жизнь, пользуя турчанок в Смирне. Поэтому соблюдение приличий давно уже стало свойством его характера.

Мысли мои были абсолютно ясными в отличие от того, что происходило в Питоски. И я прекрасно понимал, что представляет собой интерес с медицинской точки зрения. Однако стоило мне спустить трусики, как меня тут же залила жаркая волна неловкости и я инстинктивно прикрылся рукой, которую доктор Филобозян не совсем тактично отвел в сторону. Этот жест свидетельствовал о какой-то старческой нетерпеливости. Он на какое-то мгновение забылся, и глаза его за линзами очков зажглись нездоровым блеском. Однако он не опускал глаз, галантно глядя в стену и ощупывая меня лишь руками. Казалось, мы танцуем. Доктор Фил шумно дышал, а руки его слегка дрожали. Я на мгновение опустил глаза, и от смущения выступающая часть убралась внутрь. Я снова был девочкой — белый животик, темный треугольник волос, гладко выбритые ноги, на груди патронташ лифчика.

Это заняло не более минуты. Старый армянин, выгнув, как ящер, позвоночник, пробежал своими пожелтевшими пальцами по интимным частям моего тела. Не удивительно, что он никогда ничего не замечал, так как даже сейчас, поставленный обо всем в известность, он не хотел признаваться себе в том, что видел.

— Можешь одеваться, — наконец изрек он и, развернувшись, очень осторожно двинулся к раковине. Повернув кран, он выдавил антибактериальное моющее средство и подставил под струю воды руки, которые, казалось, дрожали больше чем обычно. — Передай привет папе, — бросил он, когда я двинулся к двери.

Доктор Фил направил меня к эндокринологу в клинику Генри Форда. Тот, постучав по вене, наполнил моей кровью непривычно тревожное количество пробирок. Он так и не сказал, для чего ему потребовалось столько крови. А сам спросить я побоялся. И все же ночью я прильнул ухом к стене своей спальни в надежде выяснить, что происходит.

— Что сказал врач? — спрашивал Мильтон.

— Он сказал, что доктор Фил должен был обратить на это внимание еще при рождении Калли, — отвечала Тесси. — Тогда все можно было бы поправить.

— Я не верю в то, что он мог не заметить такого, — снова Мильтон. («Чего такого?» — беззвучно обращаюсь я к стене, но она безмолвствует.)

Через три дня мы уже были в Нью-Йорке.

Мильтон заказал нам номер в гостинице «Локмур», в которой он останавливался двадцать три года тому назад будучи лейтенантом ВМС. Его цена также сыграла свою роль — Мильтон всегда был бережлив. Мы не знали, сколько пробудем в Нью-Йорке. Врач, с которым говорил Мильтон, отказался что бы то ни было обсуждать, пока меня не увидит.

— Вам понравится, — уговаривал нас Мильтон. — Шикарная гостиница, насколько я помню.

Однако он ошибался. Когда мы добрались до «Локмура» на такси, выяснилось, что гостиница давно утратила свой былой блеск. Кассир и администратор сидели за пуленепробиваемым стеклом. Венецианские ковры были мокры от протекающих батарей, а на месте зеркал виднелись призрачные прямоугольники штукатурки и орнаментальные крепления. Довоенный лифт с изогнутой позолоченной решеткой напоминал птичью клетку. Вероятно, когда-то при нем был лифтер, однако эти времена давно миновали. Мы затолкали свои чемоданы в узкую клетушку, и я захлопнул дверцы. Однако они не попали в пазы, и мне пришлось делать это трижды, прежде чем сеть замкнулась. Наконец кабинка начала подниматься, и мимо за прутьями решетки начали проплывать тускло освещенные одинаковые этажи, различавшиеся только видом горничных, подносами на тележках и моделями выставленной обуви. И все же эта старая рухлядь создавала ощущение вознесения, поэтому, поднявшись на восьмой этаж и обнаружив, что он выглядит столь же обшарпанным, как и вестибюль, мы ощутили особое разочарование.

Номер был не лучше. Он был выкроен из когда-то гораздо большего помещения и потому имел скошенные углы. Даже миниатюрной Тесси не хватало места. Зато ванная по каким-то причинам была не меньше комнаты. Унитаз стоял на расшатанном кафеле и постоянно тек, а в ванне вокруг отверстия для стока воды виднелось пятно, оставшееся после прочистки.

В середине стояла огромная кровать для родителей, а в углу диванчик для меня, на который я и бросил свой чемодан. Этот чемодан был яблоком раздора между мной и Тесси. Она собиралась ехать с ним, когда мы еще планировали поездку на Кипр. Он был украшен растительным орнаментом бирюзово-зеленого цвета, на мой взгляд просто отвратительным. Думаю, с момента моего поступления в частную школу и начала общения с Объектом мои пристрастия изменились и вкус стал более утонченным. Поэтому бедная Тесси уже не знала, что мне купить. Все ее покупки я встречал воплем ужаса. Я не переносил ни единой нитки синтетики в рубашке или простыне. Но моя новая страсть к чистоте жанра лишь забавляла моих родителей. Отец взял за привычку пробовать мои вещи на ощупь и громогласно заявлять: «Синтетики нет!»

Что же касается этого чемодана, то у Тесси не было времени поинтересоваться моим мнением, именно поэтому его расцветка и совпадала с узором местного коврика. Однако когда я открыл чемодан, настроение мое несколько улучшилось. Внутри лежали вещи, выбранные лично мною: свитера чистых цветов, рубашки от «Лакоста», вельветовые брюки и светло-зеленое пальто с костяными пуговицами.

— Все надо распаковать или можно оставить в чемодане? — спросил я.

— Лучше вынуть вещи, а чемоданы поставить в шкаф, — ответил Мильтон. — Так мы освободим здесь немного места.

Я аккуратно сложил свитера, носки и трусики в ящик и повесил брюки, несессер отнес в ванную и поставил на полочку. Я захватил с собой блеск для губ и духи, еще не догадываясь о том, что они мне больше не понадобятся.

Я закрыл дверь ванной на защелку и, склонившись к зеркалу, принялся разглядывать свое лицо. Над верхней губой были видны два коротких темных волоска. Я достал из несессера щипчики и удалил их. На глазах выступили слезы, а одежда вдруг стала тесной. Рукава свитера казались слишком короткими. Я расчесал волосы и с надрывным оптимизмом улыбнулся.

Я понимал, что нахожусь в какой-то критической ситуации. Это явствовало из бодро-фальшивого поведения родителей и скорости нашего отъезда из дома. И тем не менее мне никто ничего не говорил. Мильтон и Тесси общались со мной как всегда, то есть как с собственной дочерью. Они вели себя так, словно мои проблемы были чисто медицинскими, и, следовательно, их можно было разрешить. Поэтому и я надеялся на это. Как человек, страдающий неизлечимым заболеванием, я не обращал внимания на сиюминутные симптомы, рассчитывая на то, что в последний момент смогу исцелиться. Я колебался между надеждой и отчаянием, все больше утверждаясь в мысли, что со мной происходит нечто ужасное. Но ничто не приводило меня в такой трепет, как собственное отражение в зеркале.

Я открыл дверь и вернулся в комнату.

— Какая отвратительная гостиница! Просто гадость!

— Да, не очень симпатичная, — поддержала меня Тесси.

— Когда-то все было иначе, — ответил Мильтон. — Даже не понимаю, что с ней произошло.

— От ковра воняет.

— Давайте откроем окно.

— Может, нам удастся скоро отсюда уехать, — усталым голосом промолвила Тесси.

Вечером мы вышли поесть, а потом вернулись в номер смотреть телевизор.

— А что мы будем делать завтра? — спросил я, когда мы уже легли и погасили свет.

— Утром мы идем к врачу, — ответила Тесси.

— А потом надо взять билеты на какой-нибудь бродвейский спектакль, — добавил Мильтон. — Ты что хочешь посмотреть, Калли?

— Мне все равно, — мрачно ответил я.

— Хорошо бы какой-нибудь мюзикл, — сказала Тесси.

— Я когда-то видел Этель Мерман в «Мейме», — вспомнил Мильтон. — Она пела и спускалась по длинной лестнице, а когда дошла до самого низа, весь зал прямо заревел от восторга. Спектакль пришлось остановить. Она поднялась наверх и снова все повторила на бис.

— Как ты насчет мюзикла, Калли?

— Мне все равно.

— Представляете, что значит остановить спектакль? На такое была способна только Этель Мерман, — продолжил Мильтон.

После этого все умолкли и продолжали лежать в темноте, пока не заснули.

На следующее утро после завтрака все отправились на прием к специалисту. Мои родители делали все возможное, чтобы выглядеть беспечными и веселыми, демонстрируя мне из окна такси разные достопримечательности. Мильтон проявлял крайнюю живость, приберегавшуюся им для особенно щекотливых ситуаций.

— Вот это да! Вид на реку! — воскликнул он, когда мы подъезжали к больнице. — Я и сам не отказался бы здесь полежать.

Как и любой подросток, я по большей части не отдавал себе отчета в том, насколько неуклюжее существо из себя представляю. Болтающиеся руки, аистиная походка, длинные ноги, выкидывавшие вперед миниатюрные стопы в бежевых туфлях — все это находилось слишком близко к наблюдательной вышке моей головы, чтобы я мог сам это видеть. Зато это видели мои родители, с мукой наблюдавшие за тем, как я приближаюсь к входу в больницу. Страшная вещь — видеть своего ребенка в цепких лапах неведомых сил. Уже больше года они делали вид, что не замечают происходящих со мной перемен, и все списывали за счет переходного возраста.

— Скоро у нее закончится этот период, — повторял Мильтон моей матери.

И только теперь их по-настоящему охватил страх.

Мы поднялись на лифте на четвертый этаж и двинулись в соответствии с указателями к психогормональному отделению. У Мильтона была карточка с номером кабинета. И наконец мы отыскали нужное нам место. На серой непримечательной двери висела ненавязчивая табличка «Клиника сексуальных расстройств и половой идентификации». Мои родители сделали вид, что не замечают ее. Мильтон наклонил свою бычью голову и распахнул дверь.

Встретившая нас сестра предложила сесть в стоявшие вдоль стен кресла, которые через равные промежутки были разделены журнальными столиками. В углу торчала обычная для таких мест гевея. Пол был покрыт ковром с чахоточным рисунком, призванным скрывать пятна. Ободряющий медицинский аромат витал в воздухе. Мама заполнила страховые документы, и нас проводили в кабинет, вид которого также вселял уверенность. У окна стояла хромированная кушетка Ле Корбюзье, обитая телячьей кожей, полки были заставлены медицинскими журналами и книгами, на стенах висели эклектичные произведения искусства. Изысканность столицы в сочетании с европейской утонченностью. Символ всепобеждающего психоанализа. Не говоря уже о виде на Ист-ривер из окна. Все это ничем не напоминало кабинет доктора Фила с его любительской живописью и медицинскими шкафчиками.

Прошло несколько минут, прежде чем мы заметили, что вокруг происходит что-то странное. Сначала гравюры и безделушки вполне гармонировали с привычным видом рабочего кабинета, но потом мы начали ощущать вокруг себя какое-то бесшумное движение. Это было все равно что посмотреть на землю и вдруг обнаружить, что она кишмя кишит муравьями. Спокойный врачебный кабинет прямо-таки бурлил. Например, пресс-папье на столе представляло собой маленький фаллос, выточенный из камня. На украшавших стены миниатюрах при более внимательном рассмотрении проступали скрытые персонажи. Под желтыми шелковыми шатрами на кашемировых подушках персидские принцы, не снимая с себя тюрбанов, в акробатических позах занимались любовью сразу с несколькими партнершами. Тесси начала заливаться краской, Мильтон щуриться, а я, как всегда, занавесился волосами. Мы перевели взгляды на книжные полки, однако и там было не легче. Среди благопристойных номеров «Журнала Американской медицинской ассоциации» и «Медицинского журнала Новой Англии» виднелись названия, от которых глаза вылезали на лоб. На одном из корешков, украшенном двумя обвившимися вокруг друг друга змеями, значилось: «Эротосексуальная связь»; другое издание, в бордовом переплете, было озаглавлено «Ритуализированная гомосексуальность: полевые исследования». На столе лежал раскрытый справочник под названием «Скрытый пенис: хирургические методики по смене пола». Так что и без таблички на дверях по одному виду кабинета доктора Люса я сразу понял, к какому специалисту привезли меня родители.

Кабинет был украшен также и скульптурой. Кроме нефритовых растений по углам кабинета стояли копии статуй из храма в Гуджарати. Пышногрудые индуски, молитвенно склонившись, предлагали свои отверстия хорошо укомплектованным мужчинам. Короче — глаза девать было некуда.

— Ну и как тебе это нравится? — шепотом спросила Тесси.

— Необычный декор, — ответил Мильтон.

— Что мы здесь делаем? — спросил я.

Именно в этот момент дверь открылась, и в кабинет вошел доктор Люс.

Тогда я еще не знал, что он является светилом в своей области. Не догадывался я и о том, сколь часто мелькает его имя на страницах соответствующих изданий. Однако я сразу понял, что он — не врач в привычном смысле этого слова. Вместо халата на нем был надет замшевый жилет с бахромой, седые волосы ниспадали на воротник бежевого свитера, из-под расклешенных брюк виднелись доходившие до щиколоток сапожки с молнией на боку. У него были седые усы и очки в серебряной оправе.

— Добро пожаловать в Нью-Йорк, — произнес он. — Я доктор Люс. — Он пожал руку Мильтону, потом маме и наконец подошел ко мне. — А ты, наверное, Каллиопа, — безмятежно улыбнулся он. — Так-так, помню ли я мифологию? Кажется, так звали одну из муз. Верно?

— Да.

— И музой чего она была?

— Музой эпической поэзии.

— Потрясающе. — Он старался вести себя непринужденно, но я видел, что он возбужден.

Такие случаи, как мой, встречались не часто. И он не спеша пожирал меня глазами. Для такого ученого, как Люс, я представлял собой по меньшей мере Каспара Хаузера в области генетики. Он, знаменитый сексолог, пишущий для «Плейбоя», и регулярный гость на шоу Дика Каветта, вдруг обнаруживает в своем кабинете четырнадцатилетнюю Каллиопу Стефанидис, прибывшую из лесов Детройта как Дикарь из Авейрона.

Я был для него живым подопытным экземпляром в белых брюках и бледно-желтом свитере. Этот свитер с цветочным орнаментом на шее и убедил доктора Люса в том, что я боролся с природой именно так, как было предсказано его теорией. Наверное, он с трудом сдерживался при виде меня. Он был блистательным и обаятельным ученым мужем, одержимым своей работой, который теперь внимательно следил за мной своими проницательными глазами. Беседуя с родителями и завоевывая их расположение, он мысленно уже делал себе заметки. Он отмечал тембр моего голоса, тот факт, что я сидел, подогнув под себя ногу, он наблюдал за тем, как я рассматриваю свои ногти, сложив пальцы к ладони, как я кашляю, смеюсь, говорю, почесываюсь, короче — для него были важны все внешние проявления того, что он называл половой идентификацией.

Он продолжал сохранять спокойствие, словно я обратился всего лишь по поводу растяжения лодыжки.

— Прежде всего я хотел бы осмотреть Каллиопу. Вы не согласитесь подождать нас здесь, мистер и миссис Стефанидис? — Он встал. — Пройдем со мной, Каллиопа.

Я встал с кресла. Люс с интересом уставился на то, как распрямляются все части моего тела, как складная линейка, пока я не встал в полный рост, оказавшись на дюйм выше его самого.

— Мы будем здесь, милая, — промолвила Тесси.

— Мы никуда не уйдем, — подтвердил Мильтон.

Питер Люс считался ведущим специалистом в мире по вопросу гермафродитизма у людей. Клиника сексуальных расстройств и половой идентификации, основанная им в 1968 году, стала ведущим учреждением по изучению и лечению состояний неясной половой принадлежности. Он был автором основополагающего труда в области сексологии «Пророческая вульва», который являлся учебником по целому ряду дисциплин — от генетики и педиатрии до психологии. С августа 1969-го по декабрь 1973-го он вел в «Плейбое» колонку под тем же названием, в которой персонифицированные и всезнающие женские половые органы с юмором, а иногда и пророческим пафосом отвечали на вопросы читателей-мужчин. Хью Хефнер обнаружил его имя в газете, где оно было упомянуто в связи с демонстрацией за сексуальную свободу. Шесть студентов Колумбийского университета устроили оргию на газоне в кампусе, которая была прервана полицией, а когда сорокашестилетнего профессора Питера Люса спросили о том, как он к этому относится, тот заявил, что «приветствует оргии, где бы они ни происходили». Это обратило на себя внимание Хефнера. Не желая дублировать колонку Ксавьера Холландера «Зовите меня мадам» в журнале «Пентхаус», он предложил Люсу сконцентрировать свое внимание на научном и историческом аспектах секса. Таким образом, первые три номера были посвящены эротическому искусству японского художника Хироши Ямамото, вопросам эпидемиологии сифилиса и половой жизни святого Августина. Колонка сразу завоевала популярность, несмотря на то что интеллектуальные сюжеты всегда проходили с трудом, так как народ предпочитал читать колонку «„Плейбой“ советует» с описаниями наконечников для куннилингуса и рецептами по избавлению от преждевременной эякуляции. И наконец, Хефнер позволил Люсу составлять собственные вопросы, чему тот был только рад.

Потом вместе с двумя гермафродитами и одним транссексуалом Люс появился на программе Фила Донахью, чтобы обсудить медицинские и психологические аспекты этих состояний. На этой программе Фил Донахью сказал: «Лин Харрис родилась девочкой и воспитывалась как девочка. В 1964 году она стала победительницей конкурса „Мисс Ньюпорт-Бич“ в старой доброй Калифорнии. Нет, вы послушайте! Двадцать девять лет она прожила как женщина, а потом стала жить как мужчина, поскольку обладает анатомическими свойствами и того и другого пола. Умереть не встать!»

Там же он заметил: «Все это не так смешно. Эти создания — бесценные дети господа Бога, и все они — люди, нравится вам это или нет».

В силу определенных генетических и гормональных условий иногда определить пол новорожденного чрезвычайно сложно. Спартанцы в таких ситуациях оставляли ребенка умирать на скалистом откосе. Предки самого Люса, англичане, вообще старались не обращать на это внимания и скорее всего преуспели бы в этом, если бы безупречное функционирование законов наследования то и дело не нарушалось появлением таинственных гениталий. Лорд Коук, великий английский юрист семнадцатого века, пытался прояснить вопрос о праве наследования недвижимости и земельных участков, заявив, что наследник «должен быть или мужчиной, или женщиной и поведение его должно соответствовать тому полу, признаки которого преобладают». Естественно, он не уточнил, как именно будет определяться это преобладание. На протяжении почти всего двадцатого столетия медицина пользовалась теми же примитивными методами определения пола, которые были предложены Клебсом в 1876 году. Клебс утверждал, что пол определяется на основании половых желез. В сомнительных случаях ткань половых желез рекомендовалось рассматривать под микроскопом. Если она походила на ткань яичка, то лицо считалось мужчиной, а если яичника, то женщиной. Таким образом, считалось, что половые железы определяют половое развитие, особенно в период полового созревания. Однако выяснилось, что все гораздо сложнее. Клебс только подступил к решению проблемы, и человечеству пришлось ждать еще сто лет, прежде чем появился Питер Люс, чтобы разрешить ее окончательно.

В 1955 году Люс опубликовал статью под названием «Все дороги ведут в Рим: концепции гермафродитизма у людей». На двадцати пяти страницах, написанных откровенной первоклассной прозой, он доказывал, что пол определяется целым рядом составляющих: хромосомами, половыми железами, гормонами, внутренними и внешними половыми структурами и что самое важное — воспитанием. Изучая пациентов в педиатрической эндокринологической клинике больницы Нью-Йорка, Люс составил схемы, свидетельствующие об участии всех этих факторов и говорящие о том, что пол пациента не всегда определяют половые железы. Статья стала настоящей сенсацией. Не прошло и нескольких месяцев, как критерий Клебса уступил место методике Люса.

На волне этого успеха Люсу была предоставлена возможность открыть в больнице Нью-Йорка психогормональное отделение. Однако в то время к нему чаще всего обращались больные с адреногенитальным синдромом — наиболее распространенной формой женского гермафродитизма. Недавно синтезированный в лабораторных условиях гормон кортизол подавлял маскулинизацию у девочек и давал им возможность развиваться как нормальным женщинам. Эндокринологи вводили кортизол, а Люс наблюдал за психосексуальным развитием своих пациенток. За это время он много чему научился. По прошествии десятилетия непрерывных исследований Люс сделал свое второе великое открытие, заключавшееся в том, что половая идентификация происходит у человека не позднее двухлетнего возраста. В этом смысле пол подобен родному языку: он не существует до рождения, но запечатлевается в сознании в раннем детстве, чтобы больше никогда не исчезнуть. Оказалось, что дети учатся говорить по-мужски или по-женски точно так же, как они учатся пользоваться французским или английским.

Люс изложил эту теорию в 1967 году в статье, опубликованной в «Медицинском журнале Новой Англии» под заглавием «Ранняя половая самоидентификация: терминальные пары». После этого его репутация достигла стратосферы. Деньги хлынули рекой из фондов Рокфеллера и Форда. В то время профессия сексолога была модной. Сексуальная революция открывала новые возможности для предприимчивого исследователя вопросов пола. Разгадка тайны женского оргазма стала вопросом национальных интересов. Точно так же, как и объяснение причин, по которым некоторые мужчины стремились к эксгибиционизму. В 1968 году доктор Люс открыл Клинику сексуальных расстройств и половой идентификации, которая быстро превратилась в ведущий центр половой переориентации. Люс занимался всеми: девочками с перепончатой шеей, страдавшими синдромом Тернера, у которых была всего одна половая хромосома, длинноногими красотками с андрогенной фригидностью и XYY-мальчиками, страдавшими от одиночества. Стоило только где-нибудь родиться ребенку со странными гениталиями, как для консультации с изумленными родителями тут же вызывали доктора Люса. Он занимался также и транссексуалами. Все шли к нему, в результате чего Люс получал в собственное распоряжение живые, дышащие образцы, которых до него не имел ни один ученый.

И теперь в его руках оказался я. В смотровой он велел мне раздеться и надеть хлопчатобумажный халат. Взяв у меня немного крови — на этот раз всего одну пробирку, — он велел мне лечь на стол и поставить ноги на специальные скобы. Посередине стола находилась светло-зеленая занавеска, такого же цвета, как мой халат, которую можно было задернуть, отделив таким образом верхнюю часть моего тела от нижней. В тот, первый раз Люс не стал ее задергивать, он начал прибегать к этому лишь позднее, когда стал приглашать на наши сеансы аудиторию.

— Больно не будет, но ощущения могут быть не очень приятными.

Я смотрел на лампу в потолке. Еще одна лампа стояла рядом с доктором Люсом, он мог направлять ее по собственному усмотрению. Я чувствовал ее тепло у себя между ног, пока он давил меня и мял.

Первые несколько минут я старался сосредоточить внимание на круглом светильнике в потолке, но потом, вжав подбородок, приподнял голову и увидел, что доктор Люс держит мой крокус большим и указательным пальцами. Одной рукой он вытягивал его вверх, а другой измерял. Затем он отложил линейку и начал делать записи. Его лицо не отражало ни изумления, ни возмущения. Он осматривал меня с любопытством истинного знатока, проявляя искреннее благоговение. Он был настолько сосредоточен, что не произносил ни слова и лишь время от времени делал необходимые записи.

Через некоторое время, не отрываясь от моей промежности, он повернулся в поисках другого инструмента, и в рамке моих согнутых колен появилось его прозрачное в ярком свете ухо. Казалось, этот самостоятельно существующий орган вот-вот прикоснется ко мне, словно Люс собирается выслушать, что происходит внутри меня, как будто моя промежность может дать ему ответ на обнаруженную им загадку. Но потом он нашел искомое и снова повернулся ко мне лицом.

Теперь он запихивал что-то внутрь.

— Расслабься.

Он взял лубрикатор и продвинулся еще глубже.

— Расслабься.

В его голосе послышалась нотка раздражения. Я глубоко вздохнул и сделал все, на что был способен. Люс продолжал входить в меня. С мгновение это было просто неприятно, как он и говорил, а потом меня пронизала острая боль, и я с криком отдернулся.

— Прости.

И тем не менее он продолжил, на всякий случай подхватив меня одной рукой под ягодицы. Минуя болезненную область, он продолжал углубляться все дальше и дальше. На моих глазах закипали слезы.

— Ну вот, почти всё, — наконец произнес он. Но это было только начало.

В таких случаях, как мой, главная задача заключалась в том, чтобы безошибочно определить пол. Нельзя было сказать родителям новорожденного «Ваш ребенок гермафродит». Вместо этого говорилось: «У вашей дочери клитор несколько превышает нормальные размеры. Поэтому нам придется прибегнуть к хирургическому вмешательству, чтобы привести его в норму». Люс понимал, что родители не в состоянии смириться с двоякой половой принадлежностью. Они хотели знать, кто у них родился — мальчик или девочка. А это значило, что сначала надо определить преобладающий пол.

Однако со мной он пока еще не мог этого сделать, хотя и получил результаты моего эндокринологического анализа и знал о моем XY-кариотипе, высоком уровне тестостерона в плазме крови и отсутствии дегидротестостерона. Иными словами, еще до встречи со мной он мог сделать обоснованный вывод о том, что я являюсь мужским псевдогермафродитом, то есть генетическим мужчиной с женскими половыми органами и синдромом дефицита 5-альфа-редуктазы. Однако, в соответствии с его теорией, это еще не означало, что я являюсь мужчиной.

А то, что я находился в подростковом возрасте, еще больше осложняло положение вещей. Помимо хромосомных и гормональных данных Люс был вынужден учитывать и мое воспитание, а воспитывали меня как девочку. Он уже подозревал, что нащупанные им внутри тканевые массы являются яичками, и тем не менее без микроскопического исследования он не мог это гарантировать.

Вероятно, все это проносилось в его голове, когда мы возвращались с ним в приемную. Он сказал, что хочет побеседовать с моими родителями. Вся его напряженность уже рассеялась, и он снова дружелюбно улыбался и похлопывал меня по спине.

Войдя в кабинет, Люс сел за стол и, поправив очки, поднял глаза на Мильтона и Тесси.

— Мистер Стефанидис и миссис Стефанидис, я буду откровенен. Мы столкнулись с очень сложным случаем. Но говоря «сложный», я не имею в виду неизлечимый. Мы обладаем целым рядом эффективных методик. Но прежде чем мы приступим к лечению, я хотел бы задать вам несколько вопросов.

Мои родители сидели всего лишь на расстоянии фута друг от друга, и тем не менее каждый из них услышал нечто свое. Мильтон расслышал то, что было сказано — «эффективные методики», а Тесси то, что не прозвучало. Например, Люс ни разу не назвал моего имени, и, говоря обо мне, он не упоминал слова «дочь». Он вообще избегал каких-либо местоимений.

— Мне необходимо провести еще целый ряд исследований, — продолжил Люс. — Надо будет осуществить полный психологический анализ личности. А когда я получу всю необходимую информацию, мы сможем подробно обсудить наиболее приемлемый способ лечения.

— О каком периоде времени идет речь, доктор? — уже кивая, осведомился Мильтон.

Люс задумчиво выпятил нижнюю губу.

— Я бы хотел на всякий случай повторить все анализы. Они будут готовы завтра. Психологический анализ займет несколько больше времени. Мне потребуется наблюдать за вашим ребенком ежедневно в течение двух недель. Было бы хорошо, если бы вы смогли предоставить мне детские фотографии и любительскую киносъемку.

— Когда у Калли начинаются занятия? — повернулся Мильтон к Тесси.

Но Тесси его не слышала. В ее ушах звучали слова доктора Люса «ваш ребенок».

— А какая, собственно, вам нужна информация, доктор? — спросила Тесси.

— Анализ крови даст нам представление о гормональном уровне. А психологический анализ является в таких случаях обычной процедурой.

— Вы считаете, что у нее что-то не в порядке с гормонами? — спросил Мильтон. — Гормональный дисбаланс?

— Мы всё узнаем в свое время, — ответил Люс.

Мильтон встал и пожал ему руку. Консультация была закончена.

Имейте в виду, что ни Мильтон, ни Тесси в течение многих лет не видели меня обнаженным. Так откуда им было знать? А не зная, как они могли себе это представить? Они получали лишь вторичные сведения: мой хриплый голос, плоская грудь, — но все это не могло играть для них решающей роли. Гормоны. Все дело было в них. Так считал или хотел считать мой отец, и в этом же он пытался убедить Тесси.

Зато у меня все сказанное доктором Люсом вызвало резкое неприятие.

— Зачем ему нужен психоанализ? Я что, сумасшедшая?

— Он сказал, что это обычная процедура.

— Зачем это нужно?

И задав этот вопрос, я попал в десятку. С тех пор моя мать утверждала, что интуитивно понимает, зачем нужен психоанализ, и просто предпочитает не углубляться в эту тему. То есть скорее предпочитал за нее Мильтон. Он подходил к проблеме с прагматической точки зрения. Что было беспокоиться о психоанализе, когда он мог подтвердить лишь самоочевидное, — что я был нормальной, хорошо приспособленной к жизни девочкой.

— Он просто увеличивает свою оплату по страховке за счет этой психоглупости, — говорил Мильтон. — Прости, Калли, но тебе придется смириться с этим. Может, ему удастся вылечить твой невроз. У тебя есть невроз? Самое время ему проявиться. — Он обнимал меня, прижимал к себе и целовал в висок.

Мильтон был настолько уверен в том, что все закончится благополучно, что во вторник утром улетел по делам во Флориду.

— Нечего мне здесь расслабляться, — заявил он нам.

— Просто ты хочешь улизнуть, — заметил я.

— Я считаю, что ты вполне можешь справиться сама. Почему бы вам с мамой не пообедать сегодня где-нибудь? Где захотите. Мы так экономим на этом номере, что вы, девочки, можете вполне развлечься. Почему бы тебе не сводить Калли в «Дельмонико», Тесс?

— Что такое «Дельмонико»? — спросил я.

— Там подают натуральные бифштексы.

— А я хочу лангуста и запеченную «Аляску», — заявил я.

— Может, у них и это есть.

Мильтон уехал, а мы с мамой начали тратить его деньги. Мы ходили в «Блумингдейл» и пили чай в «Плазе», хотя до «Дельмонико» так и не добрались, отдав предпочтение дешевому итальянскому ресторанчику, где мы чувствовали себя более комфортно. Мы обедали там каждый вечер, изо всех сил изображая, что отдыхаем. Тесси пила больше чем обычно и часто пьянела, а когда она выходила в дамскую комнату, я тоже прикладывался к ее вину.

Обычно самой выразительной чертой ее лица была щербинка между передними зубами. И когда она внимательно слушала меня, то часто прижимала к этому отверстию свой язык. Это было свидетельством того, что она сосредоточена. Моя мать всегда обращала внимание на то, что я говорю. И если я говорил что-нибудь смешное, тогда ее язык исчезал, она откидывала голову и открывала рот, так что обнажались ее раздвинутые зубы.

И каждый вечер в итальянском ресторанчике я старался добиться именно этого.

По утрам Тесси возила меня в клинику на прием к врачу.

— У тебя есть хобби, Калли?

— Хобби?

— Ну, что-нибудь такое, чем тебе особенно нравится заниматься.

— Боюсь, я не из тех, у кого есть хобби.

— А спорт? Тебе нравится какой-нибудь вид спорта?

— Пинг-понг считается?

— Хорошо, я запишу, — Люс улыбается, сидя за своим столом.

Я лежу на кушетке Ле Корбюзье.

— А как насчет мальчиков?

— Что именно?

— В твоей школе есть мальчик, который тебе нравится?

— Боюсь, доктор, вы никогда не были в моей школе.

Люс заглядывает в мою карточку.

— Ах, ты учишься в школе для девочек?

— Да.

— Тебе нравятся девочки? — тут же спрашивает он. Это как удар резиновым молоточком, но я сдерживаю свой рефлекс.

Он кладет ручку и хмурится, потом наклоняется вперед и понижает голос.

— Калли, я хочу, чтобы ты знала, что все это останется между нами. Ничего из того, что ты здесь расскажешь, не будет передано твоим родителям.

Меня раздирают внутренние противоречия. Люс, сидящий в кожаном кресле, со своими длинными волосами и ботинками до щиколоток, относится как раз к тому разряду взрослых, которые вызывают у детей доверие. Он ровесник моего отца, но находится в одной команде с более молодым поколением. И я изнемогал от желания рассказать ему об Объекте. Мне надо было кому-нибудь об этом рассказать. Я продолжал испытывать к ней столь сильные чувства, что слова прямо-таки рвались из меня наружу. Но я по-прежнему их сдерживал. Я не верил тому, что все останется между нами.

— Твоя мать говорила, что у тебя есть близкая подруга, — продолжил Люс и назвал имя Объекта. — Ты испытываешь к ней сексуальное влечение? А может, у тебя уже были с ней сексуальные отношения?

— Мы просто друзья, — несколько громче чем надо произнес я и еще раз повторил чуть тише: — Она моя лучшая подруга. — Правая бровь Люса поднялась над оправой очков. Она вылезла из своего укрытия, словно желая тоже получше разглядеть меня. И тогда я нашел выход:

— Я занималась сексом с ее братом, — признался я. — Он студент, на предпоследнем курсе.

Люс не проявил ни интереса, ни удивления. Он лишь кивнул и сделал в своем блокноте какую-то запись.

— Тебе понравилось?

Здесь я мог быть абсолютно откровенным.

— Мне было больно, — ответил я. — К тому же я боялась забеременеть.

— Ну, об этом можно не беспокоиться, — улыбнулся он.

Вот так протекали эти беседы. Каждый день я приходил в кабинет Люса и рассказывал ему о себе, о своих переживаниях, симпатиях и антипатиях. Люс задавал вопросы. Иногда ему были важны не столько мои ответы, сколько то, как я отвечал. Он следил за выражением моего лица и отмечал систему аргументации. Женщины улыбаются своим собеседникам чаще, чем мужчины. Женщины делают паузы и ждут от собеседников одобрения. Мужчины говорят, глядя перед собой. Женщины предпочитают фабулу, мужчины — дедукцию. Само поле деятельности Люса неизбежно приковывало его к этим стереотипам. Он отдавал себе отчет в ограниченности этих методов, но они были полезны с клинической точки зрения.

Если он не задавал мне вопросов, то поручал описать свою жизнь и ощущения. Так что большую часть времени я проводил, печатая текст, который Люс называл моим «Психологическим рассказом». Тогда эта автобиография не начиналась со слов «Я родился дважды». Порой мне приходилось цепляться за чисто риторические формулы. Начиналась эта история словами: «Меня зовут Каллиопа Стефанидис. Мне четырнадцать лет». И далее я старался придерживаться фактов своей жизни.

Воспой, о муза, хитроумность Каллиопы, печатающей свою историю на раздолбанной машинке фирмы «Смит-корона»! Воспой, как содрогается машинка от ее психопатических откровений! Поведай о двух стандартах — одном для себя, другом для печати, — столь красноречиво говорящих о ее метании между тавром генетики и перспективой хирургического выкупа. Расскажи о странном запахе машинки, источавшей аромат цветочного одеколона, который применял последний ее пользователь, и о сломанной букве «Ф», западавшей при каждом нажатии. На этой новомодной, но уже обреченной на сдачу в утиль машинке я написал ровно столько, сколько должна была написать девочка со Среднего Запада. У меня до сих пор где-то хранится этот «Психологический рассказ». Люс опубликовал его в своем собрании сочинений, опустив мое имя. «Я бы хотела рассказать о своей жизни, — написано в одном из абзацев, — и о миллиардах радостей и печалей, свойственных этой планете, которую мы называем Землей». Рассказывая о матери, я пишу: «Ее красота подобна утешению в горе». Несколько страниц объединены под заголовком «Едкая и злобная клевета Калли». Половина написана в стиле дурного Джорджа Элиота, а другая — подражание Сэлинджеру. «Больше всего на свете я ненавижу телевизор». Ложь: я люблю телевидение! Но сидя за машинкой, я довольно быстро обнаружил, что гораздо интереснее выдумывать, нежели говорить правду. К тому же я понимал, что пишу для доктора Люса и что если я покажусь ему достаточно нормальным, то скорее всего он отправит меня домой. Именно этим объясняются пассажи, посвященные любви к кошкам, кулинарным рецептам и глубоким чувствам, испытываемым к природе.

Люс поглощал всё. Надо отдать ему должное: он стал первым вдохновителем моего писательства. Каждый вечер он прочитывал то, что я писал в течение дня. Конечно, он не подозревал, что большая часть написанного была мною выдумана, так как я прикидывался обычной американской девочкой, которой хотели видеть меня родители. Я изобретал «ранние сексуальные игры» и более поздние приставания к мальчикам, мои чувства к Объекту были перенесены мною на Джерома, и что поразительно — мельчайшие крупицы правды придавали достоверность самой немыслимой лжи.

Естественно, Люса интересовали неосознанные половые признаки, заключенные в моем повествовании. Он соизмерял линейность моего изложения со степенью его насыщенности. Он обращал внимание на викторианскую претенциозность, античные изыски и правильность речи, свойственную ученице частной школы. Все это сыграло существенную роль для его окончательного вывода.

Кроме того, в диагностических целях он пользовался порнографией. Однажды, когда я приехал к нему на прием, в его кабинете оказался кинопроектор. Шторы были задернуты, а перед книжным шкафом стоял экран. Люс в тусклом свете заправлял пленку.

— Вы снова собираетесь показывать мне папин фильм? Когда я была маленькой?

— Нет, сегодня у меня есть для тебя кое-что новенькое, — ответил Люс.

Я занял привычное положение на кушетке, закинув руки за голову. Люс погасил свет, и начался фильм.

Он был посвящен девушке, которая занималась доставкой пиццы, и назывался он «Анни принесет всё к вашему порогу». В первой сцене Анни в обрезанных джинсах и кофточке, прикрывающей только грудь, вылезает из машины у дома, стоящего на берегу океана. Она звонит в звонок, но ей никто не отвечает. Чтобы пицца не пропадала, она устраивается у бассейна и начинает есть.

Качество фильма было низким, и когда появляется парень, занимающийся чисткой бассейна, то он оказывается очень плохо освещенным. Он что-то говорит, а потом Анни начинает раздеваться. Она встает на колени, парень тоже уже голый. И они начинают заниматься этим на ступеньках, в воде и на доске для ныряния. Я закрываю глаза. Мне не нравятся грубые мясные оттенки. Они намного уступают тем крохотным изображениям, которые украшают кабинет Люса.

Из темноты раздается прямолинейный вопрос Люса:

— Кто тебя больше заводит?

— Прошу прощения?

— Кто тебя больше заводит? Мужчина или женщина?

По правде — никто, но правда здесь не нужна.

— Парень, — тихо отвечаю я, стараясь придерживаться своей легенды.

— Парень? Это хорошо. Лично я предпочитаю девушку. Какое у нее тело! — Воспитанный в пресвитерианском доме Люс сейчас чувствует себя совершенно раскрепощенным. — А какие у нее сиськи! Тебе нравятся ее сиськи? Они тебя не заводят?

— Нет.

— Тебя заводит его член?

Я едва киваю, мечтая только о том, чтобы это поскорее закончилось. Но история не кончается. Анни нужно доставить еще другие пиццы. И Люс хочет, чтобы я посмотрел всё до конца.

Иногда он приглашал других врачей. И дальше — как под копирку: меня приглашали из кабинета, где я писал, к Люсу, у которого уже сидело двое мужчин. Когда я входил, они вставали. Люс представлял нас друг другу:

— Калли, я хочу, чтобы ты познакомилась с доктором Крэгом и доктором Винтерсом.

Мужчины пожимали мне руку. Мое рукопожатие служило для них первым симптомом. У доктора Крэга рукопожатие было сильным, у доктора Винтерса — более слабым. При этом оба старались ничем не выдать своей заинтересованности. Словно общаясь с фотомоделью, они старательно отводили глаза в сторону и делали вид, что их интересует исключительно моя личность.

— Калли посещает мою клинику всего неделю, — говорит Люс.

— Тебе нравится Нью-Йорк? — спрашивает доктор Крэг.

— Я мало что видела.

И все начинают давать мне советы, что надо посмотреть. Атмосфера легкая и доброжелательная. Люс кладет свою руку мне на задницу. Мужчины это делают отвратительно. Они охватывают тебя так, словно сзади вставлена рукоятка, с помощью которой они могут направлять тебя туда, куда им будет угодно. Или они с отеческим видом кладут тебе руку на голову. Мужчины и их руки — за ними нужно следить ежесекундно. Теперь рука Люса говорила: вот она! Моя звезда! Но самое ужасное заключалось в том, что мое тело откликалось на его прикосновение, — оно мне нравилось. Мне нравилось внимание, которое мне уделяли. Все хотели со мной познакомиться.

Но вскоре рука Люса уже подталкивала меня к смотровой. Я был знаком с последующей процедурой. Врачи ждали, а я раздевался за ширмой. На стуле лежал сложенный зеленый халатик.

— А откуда родом ее предки, Питер?

— Из Турции.

— Я знаком лишь с исследованием папуасов Новой Гвинеи, — замечал Крэг.

— Симбари-анга? — спрашивал Винтере.

— Да-да, — отвечал Люс. — Там тоже наблюдается высокий процент мутаций. Кстати, они интересны и с сексологической точки зрения. Им свойственна ритуальная гомосексуальность. Мужчины племени симбари-анга считают связи с женщинами порочными. Поэтому у них существуют социальные структуры для максимального ограничения подобных контактов. Мужчины и мальчики спят на одном краю деревни, а женщины и девочки — на другом. Мужчины входят в женские вигвамы только с целью размножения. Туда и обратно. К тому же слово «вагина» буквально переводится с их языка как «на самом деле плохая вещь».

Из-за занавески раздаются сдавленные смешки.

Я смущаясь выхожу из-за ширмы. Я выше всех присутствующих, хотя и вешу меньше. Ощущаю босыми ногами холод пола и спешу залезть на стол.

Я ложусь и, не нуждаясь в подсказках, поднимаю ноги и устанавливаю их на скобы. Вокруг воцаряется зловещая тишина. Врачи подходят ко мне и начинают напоминать Троицу. Люс задергивает занавеску.

Они наклоняются все больше, вглядываясь в мои гениталии, а Люс исполняет роль экскурсовода. Я не понимаю значения большинства слов, но уже могу повторить их наизусть. «Мышечный хабитус… отсутствие гинекомастии… гипоспадия… урогенитальный синус… замкнутый вагинальный мешок…» Вот что составляет мою славу. И тем не менее я не чувствую себя знаменитым. Более того, находясь за занавеской, я вообще не ощущаю своего присутствия.

— Сколько ей лет? — спрашивает доктор Винтерс.

— Четырнадцать, — отвечает Люс. — В январе будет пятнадцать.

— То есть вы считаете, что ее хромосомы были полностью подавлены воспитанием?

— Я думаю, это очевидно.

И пока я лежал на столе, позволяя Люсу в его резиновых перчатках заниматься тем, чем он хотел, я начал осознавать кое-какие вещи. Люс хотел всем доказать важность своей работы. Ему нужны были деньги для клиники. Хирургические операции, которые он делал транссексуалам, не могли создать ему необходимое реноме. Для того чтобы заинтересовать власти, он должен был затронуть их самые потаенные душевные струны. Он должен был использовать чужое страдание. И Люс решил, что сможет спекулировать на мне. Я идеально подходил для этой роли — такой вежливый и такой американский. Ничего сомнительного — ни малейшего намека на транссексуальные бары или приложения в журналах определенной направленности.

Однако доктор Крэг еще проявляет некоторые сомнения.

— Поразительный случай, Питер. Безусловно. Однако мне бы хотелось знать, каковы будут практические результаты.

— Это очень редкий случай, — соглашается Люс. — Чрезвычайно редкий. Однако с научной точки зрения его значимость трудно переоценить, как я уже сказал в кабинете. — Щепетильное молчание доктора Люса оказывается для остальных достаточно убедительным. Он ничего бы не добился, если бы ему не был свойствен дар лоббиста. Я меж тем присутствовал и отсутствовал, сжимаясь при каждом прикосновении Люса, покрываясь гусиной кожей и опасаясь, что плохо подмылся.

Я помню всё. Длинная узкая палата на другом этаже. Перед осветительным прибором — помост. Фотограф заправляет в фотоаппарат пленку.

— Я готов, — говорит он.

Я скидываю халат. Я настолько привык к этому, что спокойно поднимаюсь на помост.

— Вытяни немножко руки.

— Так?

— Да. Чтобы не было тени.

Он не просит меня улыбнуться. Издатели все равно закроют мне лицо. Перевертыш: фиговый листок, скрывающий личность и обнажающий стыд.

Каждый вечер нам звонил Мильтон. Тесси беседовала с ним как можно более жизнерадостным голосом. Когда трубку брал я, Мильтон тоже пытался изображать веселье. Только я пользовался возможностью поныть и пожаловаться.

— Меня уже тошнит от этой гостиницы. Когда мы поедем домой?

— Как только тебе станет лучше, — отвечал Мильтон.

Когда наступало время ложиться, мы задергивали шторы и выключали свет.

— Спокойной ночи, милая. До утра.

— Спокойной ночи.

Но я не мог заснуть. Я продолжал думать о том, что значит «лучше». Что имел в виду мой отец? Что они собираются со мной сделать? До меня удивительно отчетливо долетали звуки улицы, отражавшиеся от каменного здания напротив. Я прислушивался к разъяренному вою полицейских сирен. Подушка была плоской и пахла табаком. Тесси уже спала за полоской разделявшего нас ковра. Еще до моего зачатия она согласилась с диковинной идеей отца заранее определить мой пол. Она сделала это, чтобы избежать одиночества, чтобы иметь подругу. И я стал для нее этой подругой. Мы с ней всегда были близки. Мы были похожи друг на друга. Больше всего нам нравилось сидеть в парке и наблюдать за лицами проходящих мимо людей. Но теперь я смотрел на лицо Тесси. Оно было белым и пустым, словно ее кольдкрем удалил с него не только косметику, но и все признаки личности. Однако глаза ее шевелились под веками, и Калли даже не могла себе вообразить, что в это время снилось Тесси. Зато это могу сделать я. Тесси снился семейный родовой сон — одна из разновидностей тех кошмаров, которые преследовали Дездемону после посещения проповедей Фарда. Сон о булькающих и делящихся человеческих зародышах. О жутких существах, возникающих из белой пены. Днем Тесси не позволяла себе думать о таких вещах, поэтому они посещали ее ночью. Может, во всем была ее вина? Может, она должна была воспротивиться Мильтону, когда тот пожелал подчинить природу своей воле? Неужто на самом деле существовал Бог, наказывавший людей на Земле? Эти предрассудки Старого Света были изгнаны из сознания моей матери, и тем не менее в ее снах они продолжали действовать. И я, лежа на соседней кровати, наблюдал за игрой этих темных сил на ее спящем лице.

САМООСОЗНАНИЕ ПО ВЕБСТЕРУ

Каждую ночь я вертелся с боку на бок будучи не в состоянии заснуть, чувствуя себя принцессой на горошине. Иногда я просыпался с ощущением, что на меня направлен софит. И тогда мне казалось, что мое эфирное тело где-то под потолком беседует с ангелами. Но стоило мне открыть глаза, и из них начинали струиться слезы. И тем не менее я продолжал слышать затухающий перезвон серебряных колокольчиков. Из глубины моего нутра поднимались какие-то важные сведения. Они уже были у меня на кончике языка, но озвучить их так и не удавалось. Одно было неоспоримо: все это каким-то образом было связано с Объектом. Я лежал, размышляя о ней и пытаясь представить, как она, я чах и горевал.

Я вспоминал Детройт с его пустыми стоянками, заросшими бледной травой Осириса, с металлическим отблеском реки и мертвыми карпами, плывущими по ней со вздувшимися животами. Я вспоминал рыбаков, стоящих на бетонных причалах с ведрами наживки и слушающих по радио очередной бейсбольный матч. Считается, что травмы, полученные в детстве, остаются на всю жизнь, тормозя развитие человека. Именно это и произошло со мной в клинике. Я вижу прямую связь между девочкой, которая лежала свернувшись калачиком под гостиничным одеялом, и тем человеком, который пишет сейчас эти строки. Она была вынуждена проживать мифическую жизнь в реальном мире, а я теперь обязан рассказать об этом. В четырнадцать лет у меня еще не было таких возможностей, я мало что знал и еще не был на Анатолийской горе, которую греки называют Олимпом, а турки Улудагом — так же, как один из своих слабоалкогольных напитков. Я тогда еще не понимал, что жизнь направлена не в будущее, а в прошлое, заставляя человека двигаться в сторону детства, в тот период времени, когда он еще не родился, пока он не достигает единения с усопшими. Человек стареет, начинает страдать одышкой и тем самым перемещается в тело своего отца. Потом остается только шажок до деда, и не успеваешь оглянуться, как ты уже путешествуешь во времени. В этой жизни мы растем вспять. Седовласые туристы на итальянских экскурсионных автобусах всегда могут что-нибудь рассказать об этрусках.

Люсу потребовалось две недели, чтобы вынести окончательный вердикт относительно меня, и он назначил встречу с моими родителями на понедельник.

Мильтон в течение всего этого времени занимался разъездами, инспектируя свои торговые точки, и лишь в пятницу — накануне встречи — прилетел в Нью-Йорк. Преследуемые тревожными предчувствиями, мы провели выходные тупо осматривая достопримечательности. В понедельник утром родители высадили меня у Нью-йоркской публичной библиотеки и отправились к доктору Люсу.

В то утро мой отец одевался с особой тщательностью. Внешне он был спокоен, но его обуревало непривычное чувство ужаса, поэтому он решил принять самый внушительный вид, нацепив на свое плоское тело черный костюм в узкую полоску, повязав галстук «Графиня Мара» и надев свои «счастливые» запонки с греческими масками. Как и наш ночник в форме Акрополя, запонки были куплены в лавке сувениров в греческом квартале. Мильтон надевал их всякий раз, когда ему предстояла встреча с представителями банка или аудиторами из Службы внутренних доходов. Однако в то утро надеть их оказалось не так-то легко, потому что у него тряслись руки. И он раздраженно попросил Тесси, чтобы она помогла ему.

— В чем дело? — нежно спросила она.

— Неужели ты не можешь застегнуть мне запонки? — рявкнул Мильтон и, отвернувшись, протянул руки, смущенный собственной беспомощностью.

Тесси безмолвно вставила запонки — с трагической маской на один рукав и с комической — на другой. И когда мы вышли из гостиницы, они засверкали в лучах утреннего солнца, так что под воздействием их двоякости все последующее приобрело резко контрастные тона. Когда родители высаживали меня у библиотеки, лицо Мильтона являло собой поистине трагическую маску. За время своего отсутствия он снова начал представлять меня так, как я выглядел за год до этого. И теперь он опять был вынужден смотреть на то, чем я стал. Он видел мои неловкие движения, когда я поднимался по лестнице в библиотеку, и размах моих плеч под розовой рубашкой. Наблюдая за мной из окна такси, Мильтон нос к носу столкнулся с самой сутью трагедии, которая заключается в предопределенности и неизбежности всего еще до рождения человека, с тем, что невозможно изменить, сколько бы он ни старался. И Тесси, привыкшая видеть мир глазами своего мужа, тоже поняла, что мое положение все больше усугубляется. Сердца их преисполнились болью, они ощутили, как тяжело иметь детей и какое немыслимое страдание, несмотря на всепоглощающую любовь, приносит с собой их появление на свет.

Но вот такси трогается с места, Мильтон вытирает лоб платком, и вверх взмывает смеющееся лицо на правом рукаве, ибо тот день был отмечен еще и комизмом. Так, Мильтон, продолжая тревожиться обо мне, не может оторвать глаз от перескакивающих цифр на включенном счетчике. А в клинике Тесси, небрежно взяв в приемной журнал, начинает читать о любовных играх макак-резус. Да и сам приезд моих родителей отмечен налетом сатиры, ибо он свидетельствовал об их чисто американской уверенности в том, что врачи могут все. Однако вся эта комичность возникает лишь в ретроспективе. А пока волны жара омывают моих родителей, ожидающих встречи с доктором Люсом. Мильтон вспоминает о своей службе во флоте. Тогда он испытывал очень похожие чувства. В любое мгновение люк мог открыться и выбросить его в кипящий ночной прибой…

Люс сразу перешел к делу.

— Позвольте мне предоставить вам факты, свидетельствующие о состоянии вашей дочери. — Тесси тут же отмечает про себя слово «дочь». Он сказал «дочь», и это наполняет ее надеждой.

В то утро Люс явно излучал профессиональную уверенность. На этот раз поверх кашемирового свитера на нем был белый халат, в руках — блокнот. На шариковой ручке написано название фармацевтической фирмы. Небо заволокло тучами, в кабинете царил полумрак, и персидские миниатюры скромно таились в тени. Доктор Люс на фоне вздымающихся за ним медицинских томов и журналов казался особенно серьезным и компетентным.

— Здесь изображены зародышевые генитальные структуры. Иными словами, так выглядят гениталии младенца через несколько недель после зачатия. Вне зависимости от пола. Вот эти два кружка — это то, что мы называем многоцелевыми железами. Вот эта маленькая закорючка — это проток Вольфа, а вот это — Мюллера. Понятно? И не надо забывать, что эта форма развития присуща всем. Все мы рождаемся с потенциальными мужскими и женскими задатками. И вы, мистер Стефанидис, и вы, миссис Стефанидис, и я — все. Далее, — он снова принялся рисовать, — по мере развития зародыша начинают высвобождаться гормоны и энзимы — давайте отметим их стрелочками. Что они делают? Они превращают эти кружочки и закорючки либо в мужские, либо в женские гениталии. Видите этот кружок? Многоцелевую железу? Она может стать как яичником, так и яичками. И проток Мюллера может либо усохнуть, — он снова начал чертить, — либо увеличиться и превратиться в матку, фаллопиевы трубы и внутреннюю часть вагины. Тoчно так же и проток Вольфа либо атрофируется, либо превращается в семенные пузырьки, придаток яичка и выносящий сосуд. И все это зависит от воздействия гормонов и энзимов. — Люс поднял голову и улыбнулся. — Пусть вас не тревожит терминология. Главное вот что: у каждого младенца есть структуры Мюллера, потенциально являющиеся женскими гениталиями, и структуры Вольфа, которые обеспечивают развитие мужских гениталий. Это внутренние гениталии. Но то же происходит и с внешними. Пенис есть не что иное, как увеличенный клитор. И то и другое имеет один источник.

Доктор Люс сделал паузу и сложил на груди руки. Мои родители, склонившись вперед, замерли в ожидании.

— Как я уже говорил, пол определяется целым рядом факторов. В случае вашей дочери, — он снова произнес это слово, — решающим является то, что в течение четырнадцати лет ее воспитывали как девочку, каковой она себя и считает. Ее интересы, жесты, психосексуальное поведение являются чисто женскими. Вы меня понимаете?

Мильтон и Тесси кивнули.

— В силу дефицита 5-альфа-редуктазы ее тело не реагирует на дегидротестостерон. А это означает, что она следует женской линии развития. Особенно что касается женских половых органов. Этот факт в сочетании с ее воспитанием и привел к тому, что она выглядит, думает и ведет себя как девочка. Однако, когда она достигла возраста полового созревания, возникли проблемы. В этот период сильное влияние начал оказывать другой андроген, а именно тестостерон. Проще всего это выразить следующим образом: Калли — девочка с избытком мужских гормонов. И это надо исправить.

Ни Мильтон, ни Тесси не проронили ни слова. Они не все понимали, но, как часто бывает при общении с врачами, пытались определить степень серьезности положения по манере его речи. Люс казался уверенным и оптимистичным, и у моих родителей забрезжила надежда.

— Это биология. Кстати, чрезвычайно редкий генетический случай. Подобные мутации наблюдались лишь в Доминиканской Республике, в Папуа-Новой Гвинее да в юго-восточной Турции. Кстати, неподалеку от той деревни, из которой происходят ваши предки. На расстоянии около трехсот миль. — Люс снял очки. — Может, кто-нибудь из ваших родственников имел такие же гениталии, как у вашей дочери?

— Мне об этом ничего не известно, — ответил Мильтон.

— Когда иммигрировали ваши родители?

— В двадцать втором.

— У вас остались родственники в Турции?

— Нет.

Люс с разочарованным видом посасывал одну из дужек своих очков. Возможно, он уже представлял себе, что станет первооткрывателем новой линии носителей мутации 5-альфа-редуктазы. Однако ему приходилось удовлетворяться открытием меня.

Он снова надел очки.

— Я бы рекомендовал для вашей дочери двустороннее лечение. Во-первых, гормональные инъекции. Воздействие гормонов приведет к развитию грудных желез и усилит вторичные половые признаки. А хирургическая операция превратит Калли в настоящую девочку, которой она себя и ощущает. Ее внешность и внутреннее содержание обретут гармонию. Она станет нормальной девочкой. Никто и слова не посмеет сказать. И тогда она сможет наслаждаться жизнью.

Мильтон по-прежнему сосредоточенно морщил лоб, но глаза его уже начали лучиться от облегчения. Он повернулся к Тесси и похлопал ее по колену.

— А она сможет иметь детей? — срывающимся голосом спросила Тесси.

Люс помедлил.

— Боюсь, что нет, миссис Стефанидис. У Калли никогда не наступят менструации.

— Но она менструирует уже несколько месяцев, — возразила Тесси.

— Боюсь, это невозможно. Видимо, кровотечение было вызвано чем-то другим.

Глаза Тесси наполнились слезами, и она отвернулась.

— Я только что получил открытку от своей бывшей пациентки, — утешающе промолвил Люс. — С ней было почти то же самое, что и с вашей дочерью. Она вышла замуж. Они с мужем усыновили двоих детей и абсолютно счастливы. Она играет в Кливлендском оркестре. На фаготе.

Повисла тишина, а потом Мильтон спросил:

— И все? Вы делаете операцию, и мы забираем ее домой?

— Позднее может потребоваться еще одна операция. Но в данный момент мой ответ — да. После этой процедуры она может ехать домой.

— А сколько ей предстоит пробыть в больнице?

— Одну ночь.

Судя по тому, что говорил Люс, все было проще простого. Небольшая операция и несколько инъекций могли положить конец этому кошмару и снова вернуть моим родителям их дочь Каллиопу живой и невредимой. Мильтон и Тесси стояли теперь перед тем же соблазном, который в свое время заставил моих деда и бабку совершить немыслимое. И никто никогда ничего не узнает.

В то время как мои родители слушали краткий курс по формированию половых желез, я — все еще официально Каллиопа — тоже занимался кое-какими исследованиями. Я просматривал словарь в читальном зале публичной библиотеки. Доктор Люс не ошибался, когда считал, что его беседы с коллегами и студентами находятся выше моего понимания. Я не знал, что такое 5-альфа-редуктаза, гинекомастия и паховый канал. Но Люс недооценил мои способности. Он не учел скрупулезность моего образования.

Он не представлял себе, что я обладаю блестящими исследовательскими способностями. Но самый большой его промах заключался в том, что он не был знаком с моей преподавательницей латыни мисс Барри. И вот теперь, когда я, поскрипывая туфлями, шел между столами, а кое-кто из читателей отрывался от своих занятий, чтобы взглянуть на меня и тут же снова опустить голову (мир уже не смотрел на меня во все глаза), я слышал в ушах голос мисс Барри: «Девочки, определите смысл слова „гипоспадия“, воспользовавшись известными вам греческими и латинскими корнями».

И маленькая школьница тут же заерзала за своим столом, высоко поднимая руку.

— Да, о муза Каллиопа? — спрашивает мисс Барри.

— «Гипо» значит «под» или «ниже». Как, например, в слове «гиподинамия».

— Отлично. А «спадия»?

— Ммм…

— Может, кто-нибудь хочет помочь нашей бедной музе?

Но в воображаемом мной учебном классе помочь мне никто не мог. Именно поэтому я и находился в читальном зале публичной библиотеки. Потому что я понимал, что нахожусь «под» или «ниже» чего-то, но чего именно — определить не мог.

Я впервые видел такой огромный словарь, как словарь Вебстера. Он находился со всеми другими известными мне словарями в таком же соотношении, как «Эмпайр-стэйт билдинг» со всеми остальными зданиями. Это было издание средневекового вида, с золотым обрезом как у Библии, кожаный переплет которого напоминал перчатку сокольничего.

Я перелистывал страницы, скользя по алфавиту — мимо кантабиле и эритемы, фанданго и мурашек, гипертонии и гипостасиса, пока не нашел нужного:

ГИПОСПАДИЯ — от греч.; человек, страдающий гипоспадией; гипо + spadon, евнух, от span — рвать, выдирать, вытаскивать. — Патология пениса, связанная с открытием уретры во внутреннюю полость. См. синонимы к «евнух».

Я последовал инструкции и узнал следующее:

ЕВНУХ — 1. кастрированный мужчина, используемый в качестве служителя гарема или занимающий определенную должность при дворах восточных правителей. 2. мужчина с неразвитыми яичками. См. синонимы к «гермафродит».

И наконец, идя по следу, я добрался до объяснения:

ГЕРМАФРОДИТ— 1. человек, обладающий первичными и вторичными половыми признаками мужчины и женщины. 2. любое сочетание противоположных друг другу элементов. См. синонимы к «чудовище».

Тут я остановился и поднял голову, проверяя, не смотрит ли на меня кто-нибудь. Огромный читальный зал вибрировал от безмолвной энергии — люди читали, писали, думали. Над головами парусом вздымался потолок, а внизу мерцали зеленые настольные лампы, освещавшие склоненные над книгами лица. Я тоже склонился над словарем, и упавшие на страницы волосы скрыли то, что там было написано про меня. На спинке стула висела моя зеленая куртка. Чуть позднее я должен был отправиться на прием к доктору Люсу, поэтому на мне были новые трусики, а голова свежевымыта. Очень хотелось писать, но я скрестил свои длинные ноги, чтобы отсрочить необходимый поход в туалет. Страх сковал мои члены. Я положил руку на словарь и принялся ее рассматривать. Она была изящна и имела форму листа, на пальце — плетеное колечко, подаренное мне Объектом. Нитки, из которых оно было связано, замусолились. Я отдернул руку и снова остался лицом к лицу с реальностью.

Передо мной было слово «чудовище», написанное черным по белому в затрепанном словаре большой столичной библиотеки. В почтенной книге размером с надгробие, страницы которой уже пожелтели от рук тысяч и тысяч предыдущих читателей. На них виднелись карандашные пометки и чернильные пятна, засохшая кровь и прилипшие крошки, а само издание для сохранности было приковано к столу цепью. Эта книга содержала в себе всю мудрость прошлого, свидетельствуя о нынешнем состоянии общества. Цепь же давала понять, что кое-кто из посетителей библиотеки мог вознамериться присвоить себе это знание, так как издание включало в себя все слова английского языка. Зато цепь ограничивала их до считанного десятка — «воровство», «кража», «присвоение чужой собственности», она говорила о «нищете», «недоверии», «неравенстве» и «упадке нравов». И Калли теперь изо всех сил держалась за эту цепь. Вглядываясь в это слово — «чудовище», — она накручивала ее себе на пальцы, пока те не побелели. Но слово никуда не девалось. Оно попрежнему оставалось на месте. И оно было написано отнюдь не на стене старой умывалки. В словаре Вебстера были граффити, но этот синоним не имел к ним никакого отношения. Он был авторитарен и официален, это был вердикт, вынесенный ей всей современной культурой. Чудовище. Вот кем она была. Вот о чем говорил доктор Люс со своими коллегами. Это все объясняло. Это объясняло слезы матери, когда та плакала в соседней комнате. Фальшивую жизнерадостность голоса Мильтона. Это объясняло причину их приезда в Нью-Йорк, где ничто не нарушало конфиденциальности происходящего. А также причину фотосъемок. Что делают люди, когда они сталкиваются с лох-несским чудовищем? Прежде всего они пытаются его сфотографировать. И Калли вдруг увидела себя именно с этой точки зрения. Она представила себя неуклюжим волосатым существом, вышедшим из чащобы. Рогатой гусеницей, высовывающей свою драконью пасть из ледяного озера. Глаза ее наполнились слезами, буквы начали расплываться, и она бросилась прочь из библиотеки.

Однако синоним не отставал. Словарь Вебстера продолжал гнаться за нею по коридорам библиотеки, выкрикивая ей вслед: «Чудовище! Чудовище!» Об этом кричали яркие флажки на улице. Она прочитывала это проклятие на рекламных щитах и афишах. Потом у библиотеки остановилось такси, и из него, размахивая руками, выскочил ее улыбающийся отец. При виде него Калли слегка воспрянула духом, и голос Вебстера умолк в ее голове. Ее отец не стал бы так улыбаться, если бы у него не было хороших известий для нее. Калли рассмеялась и, чуть не упав, бросилась вниз по лестнице. Однако не прошло и пяти секунд, которые ей потребовались на то, чтобы спуститься, как все изменилось. Чем больше она приближалась к Мильтону, тем яснее ей все становилось. Она уже знала: чем шире улыбка, тем хуже новости. Вспотевший в своем костюме Мильтон продолжал улыбаться, и в отблеске солнца снова промелькнула запонка с трагической маской.

Они всё знали. Ее родителям сказали, что она — чудовище. И тем не менее Мильтон открывал ей дверцу, а из машины на нее смотрела улыбающаяся Тесси. Такси довезло их до ресторана, и вскоре они уже сидели за столом и рассматривали меню.

Мильтон выждал, пока подадут напитки, и после этого с официальным видом приступил к разговору:

— Ты знаешь, что сегодня мы с мамой немного поболтали с твоим врачом. Самое приятное заключается в том, что уже на этой неделе ты вернешься домой и не пропустишь занятий. Теперь что касается неприятной стороны дела. Ты готова ее выслушать, Калли?

Взгляд Мильтона говорил о том, что все не так уж плохо.

— Неприятная сторона заключается в том, что тебе предстоит небольшая операция. Совсем небольшая. Операция — это даже не то слово. Доктор назвал это просто процедурой. Тебе дадут наркоз, и ты переночуешь в больнице. Вот и все. А если будет больно, тебе сделают обезболивающий укол.

После этого Мильтон решил, что он выполнил свои обязанности. Теперь за дело взялась Тесси. Она наклонилась к Калли и похлопала ее по колену.

— Все будет хорошо, милая, — сдавленным голосом произнесла она.

И Калли увидела, что глаза ее покраснели от слез.

— Что это за операция? — спросила Калли.

— Это просто небольшая косметическая процедура, — ответил Мильтон. — Как удаление родинки. — И он игриво зажал нос Калли двумя пальцами. — Или выправление носа.

— Не смей! — раздраженно отдернула голову Калли.

— Прости, — Мильтон, замигав, откашлялся.

— А что со мной такое? — срывающимся голосом спросила Калли. Слезы ручьями бежали по ее щекам. — Что со мной, папа?

Лицо Мильтона потемнело. Он тяжело сглотнул. Калли ждала, что он с минуты на минуту процитирует Вебстера, но он этого не сделал. Он просто смотрел на нее своими темными и полными любви глазами. И любви в глазах было столько, что не поверить ему было невозможно.

— У тебя что-то не в порядке с гормонами, — сказал он. — Я всегда считал, что у мужчин мужские гормоны, а у женщин — женские. Но, похоже, у всех есть и те и другие.

Калли ждала продолжения.

— Видишь ли, у тебя слишком много мужских гормонов и недостаточно женских. Поэтому доктор считает, что тебе время от времени надо делать инъекции, чтобы все пришло в норму.

Он так и не произнес этого слова. И мне не удалось вынудить его сделать это.

— Все дело в гормонах, — повторил Мильтон. — А это такая ерунда, по большому счету.

Люс считал, что пациентка в моем возрасте в состоянии все понять, и поэтому в тот день он выложил все начистоту. Своим медоточивым, обаятельным голосом, глядя прямо мне в глаза, он сообщил, что мой клитор несколько превышает размеры, свойственные обычным девочкам, после чего набросал мне те же схемы, что и моим родителям. А когда я потребовал от него объяснений относительно предстоящей операции, он лишь ответил:

— Нам надо привести в норму твои половые органы, — и ни слова не сказал про гипоспадию, так что я начал предполагать, что это слово не имеет ко мне отношения. Возможно, я просто не понял контекста? Может, доктор Люс имел в виду другого пациента? Словарь Вебстера утверждал, что гипоспадия является патологией пениса. Но ведь доктор Люс сказал, что у меня клитор. Я понимал, что и то и другое развивается из одних и тех же зародышевых половых желез, но какое это могло иметь значение? Если специалист говорил, что у меня клитор, то кем же я мог быть как не девочкой?

Эго подростка аморфно и расплывчато. Поэтому мне было несложно переливать свою личность из одного сосуда в другой. В каком-то смысле я мог принять любую уготованную мне форму. Единственное, что мне было нужно, так это знать ее размеры, которые мне и предоставлял Люс. А мои родители оказывали ему посильную помощь. Меня тоже чрезвычайно привлекала мысль о том, что все может быть решено, и в этот момент, лежа на кушетке, я не задавался вопросом, как это будет соотноситься с моими чувствами к Объекту. Я хотел лишь одного — чтобы все это закончилось. Я хотел вернуться домой и навсегда забыть об этом. Поэтому я слушал Люса и не возражал.

Он объяснял, что инъекции эстрогена увеличат мою грудь.

— Конечно, ты не станешь Рэкуэл Уэлч, но и Твигги ты перестанешь быть.

Количество волос на лице уменьшится. Голос поменяет тембр с тенора на альт. Но когда я поинтересовался, наступят ли у меня менструации, доктор Люс был откровенен.

— Нет. Никогда. И ты не сможешь рожать детей, Калли. Так что если ты захочешь создать семью, тебе придется кого-нибудь усыновить.

Я спокойно воспринял эти известия. В четырнадцать лет меня мало волновала проблема рождения детей.

В дверь постучали, и в щелке появилась голова медсестры.

— Простите, доктор Люс. Можно вас на минуточку?

— Это как скажет Калли, — он улыбнулся мне. — Не возражаешь, если мы ненадолго прервемся? Я сейчас вернусь.

— Хорошо.

— А ты пока подумай, может, у тебя есть ко мне какие-нибудь вопросы. — И он вышел из комнаты.

Однако, когда он ушел, я не стал думать ни над какими вопросами. Я сел, ощущая в голове полную пустоту. Это была пустота покорности. Руководствуясь безошибочным детским инстинктом, я принял то, чего хотели от меня мои родители. А они хотели, чтобы я оставался таким, каким был. И именно это теперь обещал мне доктор Люс.

Однако низко проплывавшее облако лососевого цвета вывело меня из этого состояния. Я встал и подошел к окну, чтобы взглянуть на реку. Прижавшись лицом к стеклу, я начал всматриваться вдаль, туда, где поднимались небоскребы, обещая себе, что, когда вырасту, непременно буду жить в Нью-Йорке.

— Это мой город, — произнес я вслух и снова разрыдался. Стараясь остановить слезы, я принялся бродить по кабинету, пока не оказался перед одной из миниатюр с персидскими принцами. В узкой рамочке из черного дерева две крохотные фигурки занимались любовью. Несмотря на предполагаемые физические усилия, лица их оставались спокойными и умиротворенными. Они не отражали ни напряжения, ни экстаза. Естественно, главным на этой миниатюре были не лица. Геометрическое расположение тел и изящная каллиграфия конечностей фокусировали взгляд на гениталиях. Лонные волосы женщины казались вечнозеленой порослью на фоне ее белоснежного тела, из которого высовывался красный побег пениса мужчины. Я стоял, рассматривая изображение. Я хотел понять, как созданы другие люди, и не мог идентифицировать себя ни с кем из них. Я одновременно ощущал страсть мужчины и удовольствие женщины. Сознание начало заполняться темными предчувствиями.

Я развернулся и устремил взгляд на стол доктора Люса. Моя история болезни лежала на нем открытой. Поспешно выходя, он забыл ее убрать.

Предварительное исследование: Генетич. XY (муж.), воспитанный как девочка.

Следующий показательный случай свидетельствует о том, что между генетической и генитальной структурой, а также между хромосомным статусом и мужским или женским поведением не существует предопределенной взаимосвязи.

Пациент: Каллиопа Стефанидис.

Врач: Доктор медицины Питер Люс.

Предварительные данные: Пациентке 14 лет. Всю свою жизнь она считала себя девочкой. При рождении пенис был настолько мал, что был принят за клитор. Кариотип XY был обнаружен лишь в период полового созревания, когда больная начала приобретать мужские признаки. Родители девочки не поверили первоначальному диагнозу и, прежде чем обратиться в Клинику половой идентификации, проконсультировались еще с двумя врачами.

При осмотре пальпируются два неопущенных яичка. Пенис слегка недоразвит, выход мочеиспускательного канала расположен внизу. Девочка всегда писала сидя. Анализ крови подтверждает статус XY-хромосом. Кроме этого он свидетельствует о синдроме дефицита 5-альфа-редуктазы. Лапаротомия не проводилась.

На семейной фотографии (см. файл) она предстает в двенадцатилетнем возрасте. Выглядит счастливой здоровой девочкой, несмотря на свой кариотип XY.

Первое впечатление: В целом, несмотря на некоторую жесткость, выражение лица приятное и открытое. Часто улыбается и скромно опускает глаза. Движения и жесты женственны, а некоторая неловкость походки объясняется желанием походить на своих сверстников. Вследствие ее высокого роста окружающие могут испытывать затруднение при определении ее пола, однако при более близком рассмотрении они неоспоримо приходят к выводу, что это девочка. У нее мягкий голос с придыханием. Слушая собеседника, она склоняет голову набок и не пытается агрессивно навязывать свое мнение, как это делают мужчины. Она часто шутит и делает забавные замечания.

Семья: Родители девочки — типичные обитатели Среднего Запада военного поколения. Отец считает себя республиканцем. Мать дружелюбна, интеллигентна и заботлива; возможно, склонна к депрессии или неврозу. Она выполняет подчиненную роль в семье, свойственную женщинам ее поколения. Отец посещал клинику дважды по причине профессиональной занятости, однако даже на основании этих встреч можно сделать вывод о его властном характере — бывший морской офицер, человек, добившийся в этой жизни всего самостоятельно. Кроме того, пациентка была воспитана в греко-православной вере, которая предполагает жесткое распределение половых ролей. В целом родители кажутся вполне ассимилированными и «американскими», однако это впечатление не должно затмевать их истинной этнической принадлежности.

Сексуальная функция: Пациентка сообщает об участии в детских сексуальных играх, в которых она всегда выполняла роль женского партнера — задирала платье и позволяла мальчикам имитировать коитус. Она переживала приятные эротосексуальные ощущения, располагаясь под водопроводными кранами в плавательном бассейне соседа. С раннего возраста часто мастурбирует. Пациентка не имеет постоянных бойфрендов, однако это может быть связано с ее обучением в школе для девочек, а также с тем, что она стесняется своего тела. Больная осознает, что ее гениталии выглядят ненормально, вследствие чего испытывала большие трудности при переодевании в общих раздевалках, стремясь к тому, чтобы никто не видел ее обнаженной. Тем не менее она сообщает об одном половом сношении с братом своей лучшей подруги. Ощущения были болезненными, однако с точки зрения расширения опыта оно прошло вполне успешно.

Речь: Пациентка говорит быстро, однако отчетливо и хорошо артикулирует звуки, временами задыхаясь, что объясняется ее тревожным состоянием. Учитывая вибрации тембра голоса и стремление к непосредственному визуальному контакту, ее речь можно охарактеризовать как чисто женскую. С сексуальной точки зрения ее интересуют исключительно мужчины.

Вывод: Несмотря на хромосомный статус, пациентка проявляет в своих манерах, речи и поведении чисто женские половые признаки.

На основании этого можно сделать вывод о том, что воспитание играет гораздо большую роль в половой идентификации, чем генетические детерминанты.

Поскольку женская самоидентификация к моменту обследования уже закреплена, принято решение о проведении соответствующей феминизирующей операции с последующим гормональным лечением. Оставлять ее гениталии в их сегодняшнем виде значит обречь больную на всевозможные издевательства и унижения. И хотя хирургическое вмешательство может привести к частичной или полной утрате эротосексуальных ощущений, следует помнить, что сексуальные удовольствия являются лишь частью счастливой жизни. Возможность вступления в брак и существования в обществе в качестве нормальной женщины также является важной целью, а она не сможет быть достигнута без проведения рекомендованного лечения. К тому же есть надежда на то, что новые методы хирургического вмешательства смогут минимизировать эротосексуальную дисфункцию, которая возникала в прошлом, когда хирургические операции по феминизации находились в зародыше.

Когда мы с мамой в тот вечер вернулись в гостиницу, нас ждал сюрприз: Мильтон купил билеты на бродвейский мюзикл. Я сделал вид, что очень рад этому, но после обеда забрался в родительскую кровать и заявил, что слишком устал, чтобы куда-нибудь идти.

— Слишком устала? — воскликнул Мильтон. — Что это значит?

— Конечно, милая, — откликнулась Тесси. — Можешь никуда не ходить.

— Говорят, это замечательный спектакль, Калли.

— С Этель Мерман? — спросил я.

— Нет, моя умница, — улыбнулся Мильтон. — Этель Мерман в нем не играет. Она вообще сейчас не выступает на Бродвее. Зато там будет Кэрол Шаннинг. Она тоже очень хороша. Пошли!

— Нет, спасибо, — ответил я.

— Ну ладно. Нам будет тебя не хватать.

И они начали собираться.

— Пока, милая, — сказала мама.

И я, вдруг соскочив с кровати, бросился на шею Тесси.

— Что это? — изумилась она.

На моих глазах выступили слезы. Но Тесси приняла их за слезы облегчения после всего того, что мне пришлось пережить. Мы стояли и плакали в узком, плохо освещенном проходе, оставшемся от бывшего шикарного номера.

Когда они ушли, я достал из шкафа свой чемодан и, посмотрев на бирюзовые цветочки, заменил его на серый чемодан Мильтона. Свои юбки и девичьи свитера я оставил лежать в ящиках и положил в чемодан лишь рубашки, брюки и синюю фуфайку с вырезом лодочкой. Лифчики я тоже оставил. Стоя в носках и трусах, я отшвырнул свой несессер со всем его содержимым, а потом принялся рыться в поисках денег. Обнаруженная мной пачка оказалась достаточно толстой — около трехсот долларов.

Я ни в чем не винил доктора Люса. Ведь я во многом солгал ему, и его решение было основано на ложных данных. Но и он отвечал ложью.

Я взял лист бумаги и сел писать записку родителям.

«Дорогие мама и папа,

я знаю, что вы хотите сделать как лучше, но думаю, никто не знает, что лучше. Я люблю вас и не хочу, чтобы вы мучились, поэтому я ухожу. Конечно, вы скажете, что со мной у вас не будет никаких хлопот, но я знаю, что будут. А если вы захотите узнать, почему я это сделал (!), спросите у доктора Люса, который солгал вам. Я не девочка! Я — мальчик. Я узнал об этом только сегодня. Поэтому я поеду туда, где меня никто не знает. В Гросс-Пойнте не обобраться сплетен, когда все выплывет наружу.

Папа, прости, что я взял твои деньги, но когда-нибудь я их верну с процентами.

Пожалуйста, не волнуйтесь обо мне. Все будет хорошо».

Вопреки содержанию я подписался «Калли». Так они потеряли дочь.

ЕЗЖАЙ НА ЗАПАД, ПАРЕНЬ

И вот в Берлине Стефанидис снова живет среди турок. Здесь, в Шёнеберге, я чувствую себя вполне уютно. Турецкие магазинчики вдоль Хауптштрасе напоминают мне те, в которые меня в детстве водил отец. Продается в них то же самое — вяленый инжир, халва и долма. И лица те же — морщинистые, костистые, с темными глазами. Несмотря на семейную предысторию, мне нравятся турки. Я бы хотел работать в посольстве в Стамбуле и уже обратился с просьбой о переводе туда. Тогда круг замкнется.

Но пока я занимаюсь своим делом. Я наблюдаю за пекарем в соседнем ресторанчике, за тем, как он печет хлеб в каменной печи, которыми пользовались в Смирне. Он орудует лопаткой с длинной ручкой, которой переворачивает и достает готовые буханки. С неослабевающим вниманием он работает по четырнадцать-шестнадцать часов в день, оставляя на мучной пыли, которая покрывает пол, следы своих сандалий. Он — истинный мастер своего дела. И вот американец Стефанидис, потомок греков, сидит на Хауптштрасе и восхищается этим турецким иммигрантом в Германии в 2001 году. Все мы неоднозначны. Не только я.

Колокольчик на дверях парикмахерской автобусной станции в Скрантоне весело звякнул, и ее хозяин Эд опустил газету, чтобы поприветствовать следующего посетителя.

Взглянув на меня, он помедлил и спросил:

— В чем дело? Ты проиграл пари?

В дверях стоял высокий жилистый подросток, на лице которого было написано, что он вот-вот готов броситься наутек. На плечи спадали длинные как у хиппи волосы, хоть он и был облачен в темный костюм. Пиджак выглядел мешковатым, а брюки не доходили до тупоносых ботинок. Даже издалека Эд ощущал затхлый запах комиссионки. Однако в руках малец держал большой серый деловой чемодан.

— Просто хочу сменить стиль, — ответил мальчик.

— Я тоже, — откликнулся парикмахер.

Он пригласил меня сесть. Я, только что ставший Каллом Стефанидисом, повесил пиджак на вешалку, поставил под нее чемодан и двинулся к указанному месту, стараясь идти мальчишеской походкой. Мне приходилось овладевать простейшими моторными навыками, как больному после инсульта. И походка требовала наименьших усилий. Я давно уже пережил то время, когда девочки в школе «Бейкер и Инглис» упражнялись, нося учебники на голове. Неуклюжесть походки, описанная доктором Люсом, позволяла мне претендовать на принадлежность к неуклюжему полу. У меня было мужское телосложение с его более высоким расположением центра тяжести, которое обеспечивало стремительность движений. Однако с коленями были проблемы. Я постоянно старался сводить их вместе, вследствие чего покачивал бедрами. Сейчас все мои усилия были направлены на то, чтобы таз оставался в состоянии покоя. Надо было идти покачивая плечами, а не бедрами, широко расставляя ноги. Обо всем этом я узнал за полтора дня.

Я сел в кресло, радуясь передышке. Эд, не переставая качать головой и прикидывать длину моих волос, повязал мне на шею простыню и набросил на меня передник.

— Никогда не мог понять, почему вам так нравятся длинные волосы. Вы меня чуть не разорили. Знаешь, сколько людей из-за вас ушло на пенсию? Ко мне обычно приходят ребята, у которых уже вообще нет волос, — он хихикнул. — Ну что ж, а теперь, значит, мода сменилась. Хорошо, может, и мне теперь удастся заработать на жизнь. Хотя вряд ли. Теперь все стремятся к нивелировке полов. Всем требуются шампуни. — И он с подозрительным видом склонился ко мне. — Тебе тоже нужно вымыть голову шампунем?

— Нет, мне только стрижку.

— Что ты хочешь? — удовлетворенно кивнул он.

— Покороче.

— Совсем коротко? — переспросил он.

— Коротко, но не слишком, — ответил я.

— Коротко, но не слишком, отличная мысль. Посмотрим, что на это скажет другая половина.

Я замер, полагая, что он что-то имеет в виду. Но это была просто шутка.

У самого Эда была очень аккуратная стрижка: все имевшиеся на его голове волосы были тщательно зачесаны назад, обнажая злобное и сварливое лицо. Пока он поднимал кресло и натачивал бритву, я рассматривал его темные волосатые ноздри.

— И папа тебе позволяет так ходить?

— Пока позволял.

— Ну значит, твой старик, наконец, взялся за тебя. И знаешь, тебе не придется жалеть об этом. Бабам не нравятся парни, которые похожи на девок. И не верь, когда они говорят, что им нравятся женственные мужчины. Чушь собачья!

Его ругань, бритва и помазок стали моим посвящением в мир мужчин. По телевизору шел футбольный матч. На стене висел календарь с изображением бутылки водки и девушки в отороченном мехом бикини. Я поставил ноги на металлическую подножку кресла, и он вращал меня туда и сюда перед вспыхивавшими зеркалами.

— Паленый палтус! Tы когда стригся в последний раз?

— Когда луноход запустили на Луну.

— Да… похоже.

Он развернул меня к зеркалу, и в стекле с амальгамой в последний раз мелькнула Каллиопа. Она еще не исчезла, и ее плененный дух еще проглядывал.

Эд принялся расчесывать мои длинные волосы, поднимая их вверх и делая резкие проверочные щелчки ножницами, еще не касаясь их лезвиями. Он только прикидывал, что предстоит сделать. И это давало мне возможность подумать. Что я делаю? Прав ли доктор Люс? А что, если я и вправду та самая девочка в зеркале? С чего я взял, что мне так легко удастся переметнуться на другую сторону? И что мне вообще было известно о мужчинах, если они мне даже не нравились?

— Это все равно что срубить дерево, — заметил Эд. — Сначала надо подняться наверх и обрубить ветви, а уж потом браться за ствол.

Я закрыл глаза. Я больше не мог смотреть в глаза Каллиопы. Я вцепился в подлокотники и стал ждать, когда парикмахер закончит свое дело. Но не прошло и мгновения, как ножницы звякнули о полку и раздался шум включенной машинки, которая как пчела принялась кружить над моей головой. Эд снова приподнял мне волосы расческой, и машинка нырнула в мою шевелюру.

— Ну вот, — удовлетворенно промолвил он.

Я продолжал сидеть с закрытыми глазами. Но теперь я знал, что назад пути нет. Машинка прочесывала мой череп, но я стойко держался. Пряди волос падали на пол.

— Я возьму с тебя дополнительную плату, — заметил Эд.

И тут я встревоженно открыл глаза.

— Сколько?

— Не волнуйся. Столько же. Я делаю это из патриотизма. Я спасаю демократию.

Мои дед и бабка покинули свой дом из-за войны. А теперь, пятьдесят два года спустя, это делал я. И у меня тоже было ощущение, что я спасаю свою жизнь. В кармане моего нового наряда было не так уж много денег. И вместо корабля, плывущего через океан, меня уносили на другую сторону континента разнообразные машины. Как в свое время Левти и Дездемона, я тоже превращался в нового человека, и я не знал, что со мной произойдет в этом новом мире, в который я вступал.

Как и им, мне было страшно. Я никогда еще не жил сам по себе. Я не знал, как устроен этот мир и что в нем сколько стоит. Выйдя из гостиницы, я взял такси до автобусной станции, не зная при этом, где она находится. Потом я бродил вдоль прилавков фаст-фуда в поисках касс. А когда нашел их, то купил себе билет на вечерний автобус в Чикаго, оплатив проезд до Скрэнтона, так как опасался, что на большее мне не хватит. Издавая шипящие и чмокающие звуки, меня оглядывали бомжи и наркоманы, сидевшие на скамейках. Их вид меня пугал. Я чуть было не отказался от своего замысла. Еще можно было успеть добраться до гостиницы до возвращения Мильтона и Тесси. Я сел на скамейку в зале ожидания, зажав чемодан между коленей, словно опасаясь, что его могут у меня похитить, и принялся размышлять. Я представлял себе, как заявлю родителям, что намерен дальше существовать в мужском обличье, как они начнут протестовать, а потом смирятся и примут меня. Мимо прошел полицейский. После чего я встал и пересел к женщине среднего возраста, надеясь на то, что меня примут за ее дочь. Громкоговоритель объявил посадку на мой рейс, и я окинул взглядом других пассажиров — нищету, согласную путешествовать ночью. Среди них были пожилой ковбой с вещевым мешком и сувенирной статуэткой Луи Армстронга, два католических священника из Шри-Ланки, несколько толстых женщин, обремененных детьми и вещами, и маленький морщинистый коротышка с желтыми зубами, оказавшийся жокеем. Они выстроились в очередь перед автобусом, а мое воображение, не подчиняясь моим режиссерским указаниям, продолжало рисовать все новые и новые картины. Теперь уже Мильтон отрицательно качал головой, доктор Люс надевал на свое лицо хирургическую маску, а мои подруги в Гросс-Пойнте показывали на меня пальцами и злорадно хихикали.

И так в состоянии транса, весь дрожа от ужаса, я вошел в темный салон автобуса и в поисках защиты сел рядом с пожилой дамой. Остальные уже доставали термосы и разворачивали бутерброды. С задних сидений донесся запах жареной курицы. И я вдруг ощутил острое чувство голода. Мне захотелось снова оказаться в гостинице и заказать что-нибудь в номер. Но я знал, что мне предстоит купить новую одежду и приобрести более внушительный вид, чтобы не выглядеть столь затравленным. Автобус тронулся с места, и я, ужасаясь тому, что делаю, но будучи не в силах остановиться, уставился в окно. Мы выезжали из города, направляясь к длинной желтой кишке туннеля, ведущего в Нью-Джерси. Мы погружались под землю, над нами было грязное дно реки и рыбы, плавающие в черной воде.

В Скрэнтоне я отправился на пункт Армии Спасения выбирать себе костюм. Я делал вид, что покупаю его для брата, хотя никто не задавал мне никаких вопросов. Я совершенно не ориентировался в мужских размерах, поэтому всякий раз мне приходилось прикладывать пиджаки к себе, чтобы проверить, насколько они могут подойти. Наконец мне удалось отыскать подходящий костюм. Он был прочным и годился для любой погоды. На ярлычке значилось: «Мужская одежда Дюренматта, Питсбург». Я снял куртку и, убедившись в том, что меня никто не видит, примерил пиджак. Это не заставило меня ощутить себя мальчиком. Скорее наоборот: у меня возникло ощущение, что мне его набросили на плечи на свидании. Он казался большим, теплым, уютным и абсолютно чуждым. (С кем же у меня было свидание на этот раз? С капитаном футбольной команды? Нет. С ветераном Второй мировой, скончавшимся от сердечной недостаточности. С членом клуба «Охотничий домик», перебравшимся в Техас.)

Однако костюм являлся лишь частью моего нового облика. Главным была прическа. Эд уже отряхивал меня щеткой. Пыль и волосы летели во все стороны, и я снова закрыл глаза. Потом он развернул кресло и сказал:

— Ну вот и всё.

Я посмотрел в зеркало и не увидел себя. В нем больше не было Моны Лизы с загадочной улыбкой. Скромной девочки с черными средиземноморскими волосами на лице. Вместо этого там был ее брат-близнец. На обнажившемся лице еще отчетливее проступали происшедшие со мной перемены. Подбородок выглядел более широким и квадратным, а на массивной шее отчетливо виднелось адамово яблоко. Это было безусловно мужское лицо, однако чувства оставались девичьими. Подстричься после разрыва — чисто женская реакция. Это был способ начать все с начала, это было актом отречения от тщеславия и любви. Я знал, что больше никогда не увижу Объект. И несмотря на все проблемы и тревоги, именно это причинило мне самую сильную боль, когда я впервые увидел в зеркале свое мужское лицо. «Все кончено», — подумал я. Обрезав волосы, я наказал себя за слишком глубокое чувство. И теперь мне предстояло научиться быть сильным.

Когда я вышел из парикмахерской Эда, я был уже новым созданием. Если прохожие и замечали меня, то скорей всего принимали за учащегося ближайшей школы, облаченного в стариковский костюм, несколько претенциозного и непременно читающего Камю и Керуака. В этом костюме было что-то от культуры битников. Брюки отблескивали как акулья кожа, а благодаря высокому росту я мог делать вид, что мне семнадцать, а то и восемнадцать. Под пиджаком был свитер, а под свитером рубашка, — эти два слоя родительской заботы охраняли меня от окружающего мира. Если кто и обращал на меня внимание, то принимал мой вид за причуду подростка.

Но под всей этой одеждой мое сердце продолжало бешено колотиться от страха. Я не знал, что мне делать дальше. Внезапно оказалось, что я должен обращать внимание на то, что раньше оставалось незамеченным. Расписание автобусов и цены на билеты, деньги и поиски в меню самого дешевого блюда, которым в Скрэнтоне в тот день оказалось чили. Я съел целую тарелку, размешивая в нем крекеры и изучая расписание. Учитывая наступление осени, лучше всего было ехать на юг или на запад. Но поскольку юг меня не устраивал, я решил отправиться на запад. В Калифорнию. А почему бы и нет? Но изучив цены на билеты, я понял, что они мне не по карману.

Все утро моросил дождь, и только теперь начало проясняться. За грязной закусочной и подъездной дорогой с мусором на обочине пролегала автострада. И через мокрые от дождя окна я наблюдал за мчавшимися по ней машинами, продолжая ощущать себя одиноким и заброшенным — утоление голода не принесло избавления от страха. Подошедшая официантка спросила, не налить ли мне кофе. И хотя раньше я никогда не пил кофе, я ответил утвердительно. Сдобрив его двумя порциями сливок и четырьмя кусками сахара, я выпил принесенную мне чашку.

Со станции то и дело отправлялись автобусы, оставляя за собой хвосты выхлопных газов. По автостраде все так же неслись машины. Больше всего на свете мне хотелось принять душ, лечь в чистую постель и заснуть. За десять долларов можно было снять номер в мотеле, но сначала нужно было подальше уехать. Я долго сидел в станционной забегаловке, обдумывая свой следующий шаг. И наконец меня посетила мысль. Я расплатился по счету, вышел и, перейдя подъездную дорогу, начал спускаться по склону. Водрузив чемодан на плечо, я вышел на обочину автострады, повернулся лицом к идущему навстречу потоку машин и робко вытянул руку с поднятым вверх большим пальцем.

Родители всегда предостерегали меня от путешествий автостопом. Иногда Мильтон показывал мне даже статьи в газетах о плачевных результатах подобных ошибок. Поэтому я держал руку не слишком высоко, чувствуя, как все во мне сопротивляется этой идее. Машины проносились мимо не останавливаясь. Рука моя дрожала.

Я недооценил Люса, полагая, что после беседы со мной он сочтет меня нормальным и оставит в покое. Но, вероятно, тогда я не понимал и само значение нормы. Норма не являлась нормальной и не могла ею быть. Если бы норма была в порядке вещей, тогда о ней можно было бы и не заботиться. Однако всех, а особенно врачей, она почему-то очень заботит. Они всегда сомневаются в ее присутствии и пытаются всячески способствовать ее установлению.

Что касается моих родителей, то их я ни в чем не обвинял. Они просто хотели защитить меня от унижений, участи изгоя, от смерти. Как я узнал позже, доктор Люс предупреждал их об опасности, грозящей мне в случае отказа от операции и последующего лечения. Ткань «половых желез», как он называл мои неопустившиеся яички, могла позднее переродиться в злокачественную опухоль. (Однако мне уже сорок один год и ничего такого не произошло.)

Из-за поворота, выбрасывая из направленной вверх выхлопной трубы черные клубы дыма, показался грузовик с полуприцепом. За окном красной кабины подрагивала голова водителя, как у куклы на пружинках. Она повернулась в мою сторону, и он нажал на тормоза огромного грузовика. Задние колеса, дымясь, завизжали, и машина остановилась в двадцати ярдах от меня.

С колотящимся от возбуждения сердцем я схватил свой чемодан и бросился к грузовику. Однако, подбежав к нему, я растерялся — дверца располагалась слишком высоко над землей. Огромная махина рычала и содрогалась. Водителя видно не было, и я замер в нерешительности. Затем в окошке внезапно появилось его лицо, и он открыл дверцу.

— Залезаешь или что?

— Сейчас, — откликнулся я.

Внутри было грязно. Повсюду валялись пустые бутылки и упаковки от еды.

— Твоя задача следить за тем, чтобы я не заснул, — сообщил он.

А когда я промолчал, он окинул меня взглядом. Глаза у него покраснели от усталости. Лицо украшали рыжие усы и столь же рыжие бакенбарды.

— Просто болтай что-нибудь, — пояснил он.

— Что именно?

— Да мне-то какое дело! — раздраженно рявкнул он и тут же добавил: — Ты знаешь что-нибудь об индейцах?

— Американских индейцах?

— Да. Когда я езжу на запад, мне приходится подбирать их на дороге. Чего они только не рассказывают! У них такие теории — в жизни не слышал ничего более дикого.

— Например?

— Например, некоторые говорят, что пришли сюда вовсе не по мосту Беринга. Ты знаешь, что такое мост Беринга? Это там, на Аляске. Сейчас называется Беринговым проливом. То есть сейчас там вода. Небольшой пролив, отделяющий Аляску от России. Но раньше там была суша, по которой и пришли индейцы. Из Китая там, или Монголии. Они же на самом деле восточные люди.

— Я этого не знал, — ответил я.

Страх начал отступать. Похоже, водитель принял меня за своего.

— Однако те индейцы, которых мне доводилось подвозить, утверждали, что они пришли не оттуда, а появились с какого-то утонувшего острова — что-то вроде Атлантиды.

— Ну да?

— И знаешь, что они еще говорят?

— Что?

— Что конституцию Соединенных Штатов написали индейцы!

В результате получилось, что говорил он сам. Я больше помалкивал. Однако одного моего присутствия хватало, чтобы он не заснул. С индейцев он перешел на метеориты и рассказал мне об одном таком в Монтане, который индейцы почитают священным камнем, а затем поведал мне о разных небесных явлениях, с которыми знакомится человек, ведя бродячий образ жизни, — о падающих звездах, кометах и зеленых лучах.

— Ты когда-нибудь видел зеленые лучи? — спросил он.

— Нет.

— Считается, что их невозможно заснять, но мне однажды удалось. Я всегда держу в кабине фотоаппарат, на случай если доведется столкнуться с чем-нибудь этаким. Так что я их однажды увидел и заснял. И теперь у меня дома есть фотография.

— А что такое зеленые лучи?

— Это цвет солнца на восходе и на закате. Длится ровно две секунды. Лучше всего это видно в горах.

Он довез меня до Огайо и высадил перед мотелем. Я поблагодарил его и двинулся со своим чемоданом внутрь. Костюм и дорогой чемодан сделали свое дело — меня никто не принял за беглеца. Возможно, у служащего мотеля и зародились сомнения относительно моего возраста, но я сразу же положил на стойку деньги, и он выдал мне ключ.

После Огайо были Индиана, Иллинойс, Айова и Небраска. Я путешествовал в фургонах, спортивных машинах и взятых напрокат седанах. Ни разу с женщинами, только с мужчинами или с мужчинами и женщинами. Меня подвозили голландские туристы, жаловавшиеся на качество американского пива, и уставшие друг от друга семейные пары. И все принимали меня за юношу, которым я становился все больше и больше. Софии Сассун больше не было рядом, чтобы заниматься депиляцией, поэтому над верхней губой у меня проступил отчетливый пушок. Голос продолжал становиться все ниже и ниже. При каждой колдобине на дороге кадык подпрыгивал все больше и больше.

Если меня о чем-нибудь спрашивали, я говорил, что еду в колледж в Калифорнию. Я мало что знал о жизни, зато кое-что понимал в колледжах, поэтому утверждал, что поступил в Стэнфорд. Однако, по правде говоря, я ни у кого не вызывал никаких подозрений. Всем было все равно. Каждый был занят своим собственным делом. Людям было скучно и одиноко, и они нуждались в собеседнике.

Вначале, как любой неофит, я перебарщивал. Уже к Индиане я приобрел некоторую развязность. Иллинойс я миновал с прищуром Клинта Иствуда. Все это было искусственным, однако так себя ведут все мужчины. Все мы смотрим друг на друга с легким прищуром. А моя развязность более всего походила на то, как ведет себя большинство подростков, чтобы выглядеть более мужественными. Именно поэтому она выглядела убедительно. Сама ее искусственность делала ее достоверной. Однако то и дело я выпадал из образа. Чувствуя, что к подметке что-то пристало, я поднимал ногу и оглядывался назад, вместо того чтобы перекинуть ее через колено. Мелочь я держал в открытой ладони, вместо того чтобы доставать ее из кармана брюк. И такие промашки вызывали во мне панику. Но никто ничего не замечал. И обычная людская невнимательность мне помогала.

Если я скажу, что осознавал все, что я в то время испытывал, это будет ложью. В четырнадцать лет вообще трудно отдавать себе отчет в своих ощущениях. Инстинкт самосохранения заставлял меня бежать, и я бежал. Меня преследовал страх. Я скучал по родителям. Я испытывал перед ними чувство вины. Меня ужасал текст, прочитанный в кабинете доктора Люса. Я засыпал со слезами на глазах. Мое бегство не делало меня меньшим чудовищем. Впереди были лишь одиночество и отверженность, и я оплакивал свою жизнь.

Но утро приносило некоторый оптимизм. Я выходил из мотеля и снова попадал в мир. Я был молод и полон животворной силы, поэтому не мог слишком долго предаваться унынию. И каким-то образом мне удавалось изгнать из своего сознания мысли о себе. На завтрак я ел пончики и пил сладкий кофе. Для поддержания настроения я делал то, чего мне никогда не позволяли родители, — отказывался от салатов и поглощал по три десерта за раз. Теперь я мог не заботиться о своих зубах и класть ноги на спинку кресла. Иногда по пути мне попадались другие беглецы. Они собирались в стайки и сидели, покуривая, на обочинах дорог. Они выглядели более сильными и решительными по сравнению со мной, и я старался держаться от них подальше. Как правило, это были люди из несчастных семей, претерпевшие физические унижения, и теперь они хотели унижать других. Я был иным. Сбежав, я унес с собой семейное достоинство и поэтому не хотел ни к кому присоединяться.

И вот в середине прерии меня догоняет фургон Мирона и Сильвии Бресник из Нью-Йорка. Он появляется из волнующегося моря травы и останавливается. Дверца открывается, и в проеме, как в дверях дома, возникает бойкая шестидесятилетняя женщина.

— Думаю, у нас найдется для тебя место, — говорит она.

Еще минуту назад я шел по 80-му шоссе Западной Айовы, и вот я уже в гостиной Бресников. На стенах висят фотографии их детей и репродукции Шагала. На кофейном столике лежит история Уинстона Черчилля, которую по ночам читает Мирон.

Мирон — бывший коммивояжер, Сильвия — бывший соцработник. Со своими нарумяненными пухлыми щечками и комически изогнутым носом в профиль она напоминает Пульчинелло. Мирон сосредоточенно жует сигару.

Пока он ведет машину, Сильвия демонстрирует мне кровати, душевую и жилое пространство. Где я буду учиться? Кем я хочу стать? Она прямо-таки засыпает меня вопросами.

— Стэнфорд? Хорошее место! — гудит, обернувшись, Мирон.

И тут-то все и происходит. В какой-то момент на 80-м шоссе что-то в моей голове щелкает, и я понимаю, что мне нравится быть мальчиком. Мирон и Сильвия обращаются со мной как с сыном. И под воздействием этого коллективного заблуждения я становлюсь им — по крайней мере на какое-то время. Я осознаю свою мужскую сущность.

Однако во мне остается нечто женственное, потому что через некоторое время Сильвия отводит меня в сторону и начинает жаловаться на своего мужа:

— Я знаю, что все это глупо. Вся эта жизнь на колесах. Tы даже себе представить не можешь, кого мы только ни встречаем в этих автолагерях. Нет, все они милые люди, но такие скучные. И мне так не хватает культурной жизни. Мирон говорит, что он всю жизнь ездил по стране и ему ничего не нужно. И теперь он делает то же самое, только медленнее. Но ведь теперь он таскает за собой меня!

— Сердце мое, — окликает ее Мирон. — Ты не можешь принести своему мужу чаю со льдом? А то у него наступает обезвоживание организма.

Они высадили меня в Небраске. Я сосчитал оставшиеся деньги и обнаружил, что у меня есть двести тридцать долларов. Я нашел дешевую комнату в пансионе и остался там на ночь. Я все еще опасался путешествовать в темноте.

Ходьба способствовала решению мелких проблем. Например, большая часть моих носков была не того цвета — розового, белого и голубого с изображением китов. Трусики у меня тоже были не такие как надо. Поэтому в Небраска-сити я приобрел комплект из трех боксеров. Будучи девочкой, я носил большие размеры, а оказавшись мальчиком, перешел на средние. Кроме этого, я изучил парфюмерный отдел. Вместо бесконечных рядов с косметическими средствами здесь оказалась одна-единственная стойка с самыми необходимыми предметами гигиены. Расцвет мужской косметики был еще впереди. Еще не появились смягчающие кремы с грубыми и суровыми названиями. Никаких сверхмощных увлажнителей и противовоспалительных гелей после бритья. Я выбрал дезодорант, бритву и крем для бритья. Естественно, меня привлекли красочные бутылочки с одеколоном, но у меня были неблагоприятные воспоминания о его применении. Одеколон напоминал мне об учителях, метрдотелях и стариках с их неприятными объятиями. Кроме этого, я купил себе бумажник и выбросил свой кошелек. Расплачиваясь в кассе, я так смущался, что не смел взглянуть в глаза кассиру, словно покупал презервативы. Кассирша была немногим старше меня — со светлыми волосами и проникновенным взглядом.

В ресторанах я начал пользоваться мужским туалетом. И это оказалось самым сложным. Меня шокировали царившая там грязь, вонь и животные звуки, доносившиеся из кабинок. На полу всегда стояли лужи мочи. К дверям были прилеплены клочки использованной туалетной бумаги. Большинство унитазов было засорено, и при входе в кабинку тебя встречала коричневая жижа с плавающими там мертвыми лягушками. Я даже представить себе не мог, что еще недавно обретал убежище в кабинке школьной умывалки. Все это было теперь позади. Я сразу понял, что мужские туалеты, в отличие от дамских комнат, не предоставляют удобств своим посетителям. Зачастую в них отсутствовали даже зеркала и мыло. Но если пукающие в кабинках мужчины не проявляли никаких признаков стыда, то у писсуаров они вели себя очень нервозно. Все стояли глядя прямо перед собой, как зашоренные лошади.

Именно тогда я понял, от чего отказываюсь, — от биологической солидарности. Женщины знают, что значит обладать телом. Они осознают его недостатки, хрупкость, красоту и удовольствия. Мужчины считают тело своей собственностью и совершают с ним самые интимные вещи публично.

Несколько слов о пенисах. Каков был взгляд Калла на пенисы? Находясь среди них, он продолжал испытывать к ним чисто женские чувства, состоявшие из смеси ужаса и изумления. Такого со мной еще не было. Мне и моим подружкам они всегда казались чем-то смехотворным. Мы скрывали свой интерес к ним за хихиканьем и проявлением деланного отвращения. Как и у всех школьниц, мое лицо заливала краска при виде римских скульптур, и я бросал на них потаенные взгляды, когда учительница отворачивалась. Не правда ли, это и становится нашим первым знакомством с искусством? Обнаженные фигуры, облаченные в надменное благородство. Будучи на шесть лет старше меня, мой брат никогда не пользовался ванной одновременно со мной, и я лишь мимолетно видел его гениталии, каждый раз стараясь вовремя отвернуться. Даже Джером умудрился проникнуть в меня таким образом, что я так и не увидел, что происходит. Поэтому естественно, что столь долго скрываемый объект не мог не заинтересовать меня. Однако то, что мне удавалось разглядеть в мужских туалетах, в целом разочаровывало. Мне так и не удалось увидеть гордый фаллос, лишь пробирку, пустышку, улитку, лишившуюся своей раковины.

К тому же я до смерти боялся, что меня застанут за подглядыванием. Несмотря на костюм, стрижку и рост, всякий раз, когда я открывал дверь мужского туалета, я как будто слышал окрик: «Это мужской!» Но именно туда мне и следовало идти. И никто не говорил ни слова. Никто не возражал. И я принимался искать более или менее чистую кабинку. Я еще не научился писать стоя и по сей день делаю это сидя.

По ночам на вонючих ковриках номеров мотелей я делал зарядку и отжимания. Стоя в одних трусах перед зеркалом, я изучал собственное телосложение. Еще недавно я переживал из-за отсутствия груди, но теперь эти тревоги были позади. Теперь мне не надо было тянуться к этим стандартам. Непомерные требования были отменены, и я чувствовал облегчение. Однако порой, глядя на свое меняющееся тело, я чувствовал себя не в своей тарелке. Иногда оно казалось мне чужим. Оно было крепким, белым и жилистым. По-своему оно было красиво, но это была спартанская красота. В нем не было податливости и мягкости. Напротив, оно представляло собой какой-то сгусток.

Именно в мотелях я изучил свое новое тело, познал его требования и противоречия. Все, что мы делали с Объектом, происходило в полной темноте. Она не занималась исследованием моего полового аппарата. Клиника заставила меня относиться к собственным гениталиям отстраненно. В результате постоянных осмотров они пребывали в состоянии бесчувствия. Мое тело словно закрылось, чтобы пережить это испытание. Однако путешествие пробудило его. И теперь, закрывшись на ключ, я экспериментировал с ним. Я запихивал между ног подушки, ложился на них и начинал двигать рукой, не отрывая глаз от Джонни Карсона. Постоянное беспокойство, которое вызывало у меня мое телосложение, препятствовало изучению собственного организма, которым занимается большинство детей. И лишь теперь, будучи выброшенным в мир и лишившись всех близких и знакомых, я отважился на это. Трудно переоценить важность моих открытий. И если раньше я еще сомневался в правильности своего решения и мне иногда хотелось повернуть назад, вернуться к родителям и сдаться Люсу, то теперь меня останавливало это наслаждение, которое я испытывал между ног. Я знал, что его у меня отнимут. Я не хочу переоценивать значение сексуального наслаждения, но для меня оно являлось мощной силой, особенно тогда, в четырнадцать лет, когда все нервные окончания при малейшем прикосновении готовы были расцвести симфоническим оркестром. Именно так Калл познал себя, достигая сладострастного апофеоза на двух-трех смятых подушках за задернутыми шторами под бесконечный шум проезжающих мимо машин.

За Небраска-сити у обочины затормозила серебристая «нова». Я подбежал и открыл дверцу. За рулем сидел симпатичный тридцатилетний мужчина. На нем был золотистый твидовый пиджак и желтый джемпер. Верхняя пуговица клетчатой рубашки была расстегнута, зато манжеты жестко накрахмалены. Официозность его облика резко контрастировала с непосредственностью поведения.

— Привет, — произнес он с бруклинским акцентом.

— Спасибо, что остановились.

Он прикурил и протянул руку.

— Бен Шир.

— Меня зовут Калл.

Он не стал задавать мне обычных вопросов о том, откуда я и куда еду. Вместо этого он спросил:

— Где ты раздобыл такой костюм?

— В Армии Спасения.

— Очень милый.

— Правда? — переспросил я и тут же спохватился: — Вы шутите.

— Вовсе нет, — ответил Шир. — Мне нравятся костюмы усопших. Это очень экзистенциально.

— Как?

— Что «как»?

— Что такое «экзистенциально»?

Он посмотрел на меня.

— Экзистенциалисты — это люди, которые живут мгновением.

Со мной еще никто так не разговаривал. И мне это нравилось. По дороге Шир рассказал мне еще много интересного. Я узнал об Ионеско и театре абсурда. Об Энди Уорхоле и андеграунде. Невозможно передать, каким восторгом это наполняло такого человека, как я. «Браслеты» делали вид, что они с востока, думаю, я тоже перенял у них эту страсть.

— Вы жили в Нью-Йорке? — спросил я.

— Да.

— Я только что оттуда. И надеюсь, мне когда-нибудь удастся там поселиться.

— Я прожил там десять лет.

— И почему уехали?

Снова открытый взгляд, устремленный прямо на меня.

— Просто проснулся однажды утром и понял, что если не сделаю этого, то через год умру.

И это тоже показалось мне восхитительным.

У Шира было бледное лицо с азиатским разрезом серых глаз. Его светло-русые волосы были тщательно расчесаны на пробор. Мало-помалу я замечал и другие подробности его внешнего облика: монограммы на обшлагах, итальянские кожаные туфли. Он сразу мне понравился. Он выглядел так, как хотел бы выглядеть я сам.

И вдруг с заднего сиденья раздался усталый, душераздирающий вздох.

— Как ты там, Франклин? — окликнул Шир.

Услышав свое имя, Франклин поднял величественную голову, и я увидел черно-белого английского сеттера. Старый пес с ревматическими глазами окинул меня взглядом и снова исчез.

Шир тем временем начал съезжать с шоссе. У него была беспечная манера вождения, однако, совершая какой-нибудь маневр, он тут же начинал действовать с военной четкостью, сильно и уверенно поворачивая руль. Он притормозил на стоянке перед магазином.

— Сейчас вернусь.

И скрыв в ладони недокуренную сигарету, он начал подниматься по лестнице. Я огляделся. Салон машины был безукоризненно чист, на полу лежали свежепропылесосенные коврики. В отделении для перчаток были лишь дорожные карты. Шир появился с двумя полными сумками.

— В дороге нам это пригодится, — заметил он и вынул двенадцатибаночную упаковку пива, две бутылки «Голубой монахини» и розовое вино в глиняной бутылке.

Все это тоже было частью его утонченности. Остальные пили дешевое «Молоко Мадонны» из пластиковых стаканчиков и нарезали чеддер швейцарским ножом. Шир же из ничего составлял замечательную закуску, и даже с оливками. Мы снова двинулись через ничейные земли, и Шир по дороге давал мне указания, как открыть вино и что ему подать. Я исполнял роль его пажа.

— Копы! Опусти стакан! — внезапно выкрикнул он. Я поспешно повиновался, и полицейская машина благополучно обошла нас слева.

Теперь Шир подражал манере полицейских:

— У меня нюх на проходимцев, а эти двое точно проходимцы. И могу поспорить, они что-то затевают.

Я расхохотался, чувствуя себя счастливым от того, что нахожусь с ним в одной компании, противостоя всем лицемерам и бюрократам этого мира.

Когда стало темнеть, Шир остановился у ресторана. Я начал тревожиться, что это может оказаться слишком дорого, но он меня успокоил:

— Сегодня обед за мой счет.

Внутри было полным-полно народу, и лишь у бара оказался один-единственный свободный столик.

— Мне водку с мартини и две оливки, — сообщил Шир подошедшей официантке, — а моему сыну пиво.

Официантка с сомнением окинула меня взглядом.

— У него есть документы?

— С собой нет, — ответил я.

— Тогда я не могу тебя обслужить.

— Я видел, как он появился на свет, — возразил Шир. — И могу присягнуть.

— Извините. Нет документов — нет алкоголя.

— Ну ладно, — согласился Шир. — Тогда я передумал. Мне водку с мартини, две оливки и пиво.

— Я не могу вам принести пиво, потому что вы отдадите его своему другу, — сквозь сжатые губы процедила официантка.

— Нет, я все выпью сам, — заверил ее Шир. Он понизил голос и добавил в него властные интонации члена Плющевой лиги, которые не ускользнули от слуха официантки даже в этой глуши, так что ей ничего не оставалось, как повиноваться.

Она отошла, и Шир склонился ко мне и снова заговорил своим провинциальным голосом.

— Если ее завалить в амбаре, то, наверно, она не такая уж плохая. И сделать это поручается тебе. — Он не был пьян, и поэтому его грубость прозвучала для меня неожиданно, однако говорить он стал громче, а движения его стали менее точными. — Да, — продолжил он, — по-моему, она на тебя глаз положила. Может, вы будете счастливы вместе.

Я тоже ощущал все нараставшее действие выпитого вина, — голова моя кружилась, как зеркальный шар, отбрасывая во все стороны вспышки света.

Официантка принесла выпивку и демонстративно поставила стаканы на половину стола Шира. Однако стоило ей исчезнуть, как он подтолкнул ко мне кружку пива и сказал:

— Ну вот. Держи.

— Спасибо. — Я начал пить большими глотками, каждый раз отодвигая кружку в сторону, когда мимо проходила официантка. Это было смешно и забавно.

Однако выяснилось, что за мной тоже подсматривали. Сидевший у стойки мужчина в гавайской рубашке и темных очках взирал на меня с неодобрительным видом. Однако когда мы встретились глазами, он расплылся в широкой понимающей улыбке. Мне стало неловко, и я отвернулся.

Когда мы вышли на улицу, небо уже окончательно потемнело. Перед отъездом Шир открыл дверцу и вывел Франклина. Старый пес уже не мог передвигаться самостоятельно, и Ширу пришлось брать его на руки.

— Пошли, Франк, — с грубоватой нежностью промолвил он и, зажав дымящуюся сигарету между зубов, с патрицианским видом понес пса в ближайшие кусты, нетвердо переставляя свои сильные ноги в туфлях от Гуччи.

Перед тем как выехать на шоссе, он еще раз остановился, чтобы купить пива.

Мы ехали в течение часа. Шир безостановочно поглощал пиво, а я ограничился парой банок. Я уже был нетрезв, и меня клонило в сон. Я прислонился к дверце и уставился в окно. Рядом с нами ехала большая белая машина. Ее водитель взглянул на меня и улыбнулся, но я уже засыпал.

По прошествии некоторого времени меня разбудил Шир.

— Я слишком устал, чтобы ехать дальше. Мы останавливаемся.

Я промолчал.

— Надо найти мотель. Комнату тебе я оплачу.

Я не стал возражать. Вскоре в тумане замаячили огни мотеля. Шир вышел из машины и вернулся уже с ключом. Взяв мой чемодан, он проводил меня до моей комнаты и открыл дверь. Я подошел к кровати и рухнул на нее.

Голова у меня кружилась, и я с трудом залез под одеяло.

— Ты что, будешь спать одетым? — изумленно спросил Шир.

И я почувствовал, что он гладит меня по спине.

— Нельзя спать одетым, — повторил он и начал меня раздевать.

Но тут я собрался с силами:

— Дай мне просто спокойно поспать.

Шир склонился ближе и сдавленно произнес:

— Калл, тебя выгнали родители, да? — Внезапно он показался мне страшно пьяным, словно вся дневная и вечерняя выпивка наконец достигла своей цели.

— Я хочу спать, — ответил я.

— Ну давай, — прошептал Шир. — Давай я за тобой поухаживаю.

Я, не открывая глаз, свернулся клубочком. Шир начал тыкаться в меня лицом, но, увидев, что я не реагирую, прекратил это. Я услышал, как он открыл дверь и как она за ним закрылась.

Я проснулся на рассвете. Через окна струился свет. Рядом, неуклюже обнимая меня, с закрытыми глазами лежал Шир.

— Мне просто захотелось здесь поспать, — промямлил он. — Просто поспать.

Моя рубашка была расстегнута. На Шире были лишь трусы. Телевизор работал, а на нем стояли пустые бутылки из-под пива.

Шир прижался ко мне лицом и начал издавать какие-то звуки. Я терпел, чувствуя себя обязанным ему. Но когда его пьяные приставания стали более целенаправленными, я оттолкнул его в сторону. Он не стал возражать, а просто свернулся клубочком и заснул.

Я встал и отправился в ванную, где довольно долго просидел на крышке унитаза, обхватив руками колени. Когда я приоткрыл дверь, Шир крепко спал. Задвижки на двери не было, но я мечтал о том, чтобы принять душ. Не сводя глаз с приоткрытой двери и не задергивая занавеску, я быстро это сделал. Затем надел чистую рубашку, костюм и вышел из номера.

Было раннее утро. Машин на дороге не было. Я отошел подальше от мотеля и сел на чемодан. В огромном распахнутом небе летали птицы. Я снова хотел есть, и у меня болела голова. Я достал бумажник, пересчитал тающие деньги и уже в тысячный раз начал раздумывать, не позвонить ли домой. Потом на глазах у меня выступили слезы, но я не позволил себе плакать. И тут я услышал звук приближающейся машины. Со стоянки мотеля выезжал белый «линкольн-континенталь». Я поднял руку. Машина остановилась, и стекло с тихим гудением медленно опустилось вниз. За рулем сидел человек, которого накануне я видел в ресторане.

— Куда направляешься? — спросил он.

— В Калифорнию.

Лицо его снова озарилось той же улыбкой, словно в нем что-то расцвело.

— Ну что ж, тогда тебе повезло, потому что я тоже еду туда.

Я помедлил лишь мгновение, а затем открыл заднюю дверцу и запихал внутрь свой чемодан. К тому же в тот момент у меня не было выбора.

ПОЛОВАЯ ДИСФОРИЯ В САН-ФРАНЦИСКО

Его звали Боб Престо. У него были мягкие белые полные руки и упитанное лицо, рубашка его была прошита золотыми нитями. Он гордился собственным голосом, так как в течение многих лет проработал на радио, прежде чем заняться новым видом деятельности. Каким именно — он не уточнял. Однако о ее выгодности можно было судить по белому «континенталю» с красными кожаными сиденьями, по золотым часам и перстням с драгоценными камнями на руках Престо. Однако, несмотря на все эти признаки взрослого человека, многое в нем оставалось от маменькиного сынка. Его размеры и вес, приближавшийся к двумстам фунтам, не производили должного впечатления — он все равно выглядел как маленький толстячок. Он напоминал мне Большого Парня из ресторанов братьев Илиас, только постаревшего, огрубевшего и впитавшего в себя все пороки взрослого мира.

Наша беседа выглядела совершенно обычно: он задавал мне вопросы, а я отвечал ему уже привычной ложью.

— А зачем тебе в Калифорнию?

— Буду учиться в колледже.

— Каком?

— В Стэнфорде.

— Потрясающе. У меня шурин учился в Стэнфорде. Крутой чувак. А где это?

— Стэнфорд?

— Да. В каком городе?

— Я забыл.

— Забыл? Я считал, что студенты Стэнфорда умные ребята. И как ты собираешься туда добраться, если не знаешь, где он находится?

— Я должен встретиться с приятелем, который знает все подробности.

— Хорошо иметь друзей, — откликнулся Престо и, повернувшись, подмигнул мне.

Я не понял, что означает это подмигивание, и поэтому продолжил смотреть вперед, на дорогу.

На высоком сиденье между нами стояли бутылки с безалкогольными напитками и лежали упаковки чипсов и печенья. Престо предложил мне угощаться, а я был слишком голоден, чтобы пренебречь его предложением, и поэтому сразу вытащил печенье, стараясь не слишком на него набрасываться.

— Знаешь, чем старше я становлюсь, тем моложе мне кажутся студенты колледжей, — заметил Престо. — Я бы сказал, что ты еще и школы-то не кончил. Ты на каком курсе?

— На первом.

И снова лицо Престо расцвело в улыбке.

— Как бы мне хотелось оказаться на твоем месте. Обучение в колледже — лучшее время жизни. Думаю, ты уже бегаешь за девочками.

Это сопровождалось двусмысленным смешком, на который мне пришлось ответить таким же.

— У меня в колледже была целая куча девочек, — продолжил Престо. — Я работал на радиостанции и бесплатно получал самые разнообразные пластинки. И когда мне нравилась какая-нибудь девочка, я посвящал ей песни. — И он, заворковав, продемонстрировал, как это надо делать: — Эта песня посвящается Дженифер, королеве бала из 101-й антропологической группы. Малышка, я с радостью возьмусь за изучение твоей культуры.

Престо склонил голову и поднял брови, скромно признавая свои вокальные данные.

— Позволь мне дать тебе небольшой совет относительно женщин. Главное, Калл, это голос. Он на них очень действует. Всегда обращай на него внимание. — У Престо действительно был глубокий мужской голос с красивыми модуляциями, резонанс которого увеличивали жировые складки на шее. — Вот, например, моя жена. Когда я с ней только познакомился, то ничего не мог сказать, и она чуть было не послала меня. А когда мы стали трахаться, я сказал «оладья», и она тут же кончила.

— Ты не обижаешься на меня? — поинтересовался Престо, когда я ничего не ответил. — Или ты мормон? Может, у тебя и костюм такой поэтому?

— Нет, — ответил я.

— Ну и хорошо, а то я уже начал волноваться. А теперь давай послушаем твой голос. Ну постарайся, покажи, на что ты способен.

— Что вы хотите чтобы я сказал?

— Скажи «оладья».

— Оладья.

— Я, конечно, уже не работаю на радио и не являюсь профессиональным диктором, Калл, но, на мой взгляд, карьера диджея тебе не светит. У тебя очень слабый тенор. Если ты хочешь, чтобы он окреп, надо заняться пением. — Он снова рассмеялся, однако в его взгляде не было никакого веселья — он исподтишка рассматривал меня. Он вел машину одной рукой, другой доставая из пакета чипсы.

— Кстати, у тебя очень странный голос. Его трудно точно определить.

Я предпочел молчать.

— Сколько тебе лет, Калл?

— Я уже говорил.

— Нет.

— Только что исполнилось восемнадцать.

— А как ты думаешь, сколько мне?

— Не знаю. Шестьдесят?

— Ну ладно, шестьдесят! Всего пятьдесят два.

— То есть я хотел сказать пятьдесят.

— Все это из-за моего веса. — Он покачал головой. — Я выглядел гораздо моложе, пока не набрал этот вес. Но такие худые пацаны, как ты, вряд ли могут это понять. Когда я тебя увидел на обочине, то сначала принял за девочку, не обратив внимания на костюм. Сначала ведь замечаешь лишь общий абрис. И я подумал: что ж тут делает такая малышка?

Я отвел глаза в сторону. Мне становилось все больше не по себе, и я снова начал испытывать страх.

— А потом я вспомнил, что уже видел тебя. В ресторане. Ты был с этим извращенцем, который охотится на малолеток. Ты гей?

— Что?

— Можешь быть со мной откровенным. Сам я не гей, но ничего против этого не имею.

— Я хочу выйти. Вы можете меня выпустить?

Престо оторвал обе руки от руля и поднял их вверх.

— Прости. Виноват. Умолкаю.

— Просто дайте мне выйти.

— Ради бога, если тебе так хочется, только это глупо. Мы же едем в одном направлении. И я довезу тебя до Сан-Франциско. — Он не стал притормаживать, а я больше не обращался к нему с просьбами.

Он сдержал слово и с этого момента в основном молчал и лишь подпевал включенному радиоприемнику. Через каждый час он останавливался, чтобы облегчиться и купить новую порцию пепси, шоколадного печенья и чипсов. А за рулем снова начинал жевать, отворачивая голову, чтобы крошки не падали на рубашку. Пепси с бульканьем вливалось ему в горло, и мы продолжали придерживаться общих тем. Мы миновали Сьерру, выехали из Невады и углубились в Калифорнию. Днем Престо накормил меня гамбургерами с молочным коктейлем, и я решил, что он вполне симпатичный парень и не преследует никаких корыстных целей.

— Пора принимать лекарство, — заметил он после того, как мы поели. — Калл, ты мне не передашь таблетки? Они в отделении для перчаток.

В бардачке стояло шесть различных баночек. Я передал их Престо, и он, скосив глаза, попытался прочитать наклеенные на них этикетки.

— Ага… Подержи-ка, — попросил он, и я, склонившись к Бобу Престо ближе, чем мне этого хотелось бы, ухватился за руль, пока он отвинчивал крышки и вытряхивал таблетки. — Печень ни к черту. Все из-за этого гепатита, который я подхватил в Таиланде. Чуть не помер в этой несчастной стране. — Он держал голубую пилюлю. — Это для печени. Эта для крови, и еще одна от давления. Кровь у меня плохая. Нельзя столько есть.

Так мы проехали весь день, к вечеру добравшись до Сан-Франциско. При виде бело-розового города на холмах, напоминавшего свадебный пирог, меня снова охватила тревога. Всю дорогу у меня была лишь одна цель — добраться до него, и теперь я не знал, что буду в нем делать.

— Скажи, где тебя высадить, — сказал Престо. — У тебя есть адрес твоего друга?

— Можно прямо здесь.

— Давай поднимемся наверх. — Мы въехали в город, Боб Престо наконец притормозил, и я распахнул дверцу.

— Спасибо, — промолвил я.

— Не за что, — он протянул мне руку. — Кстати, город называется Пало-Альто.

— Что?

— Стэнфорд находится в Пало-Альто. Запомни это, если хочешь, чтобы тебе в следующий раз поверили. — Он сделал паузу в ожидании моего ответа, а потом продолжил удивительно нежно, что также несомненно было профессиональным трюком, который, надо сказать, возымел свое действие: — Послушай, парень, тебе вообще есть где жить?

— Можете обо мне не волноваться.

— Можно я задам тебе один вопрос, Калл? Кто ты такой?

Я не отвечая вылез из машины и открыл заднюю дверцу, чтобы забрать чемодан. Престо развернулся ко мне, хотя совершить этот маневр ему было явно не просто.

— Ну давай, — произнес он тем же мягким, глубоким отеческим голосом. — У меня есть дело, я могу тебе помочь. Ты трансвестит?

— Я ухожу.

— Да не обижайся ты. Я все об этом знаю, и о дооперационном периоде, и о после…

— Не знаю, о чем вы говорите, — и я вытащил из машины чемодан.

— Ну ладно-ладно, только не так быстро. Возьми хотя бы мою карточку. Ты мог бы мне пригодиться. Кем бы ты там не был. Тебе ведь нужны деньги? Значит, когда ты захочешь заработать, просто позвони своему другу Бобу Престо.

И я взял карточку только для того, чтобы избавиться от него, после чего развернулся и решительно двинулся прочь, словно знал, куда иду.

— Будь осторожен по ночам в парке, — крикнул мне вслед Престо своим низким голосом. — Там полным-полно разных подонков.

Моя мать всегда утверждала, что пуповина, соединявшая ее с детьми, так никогда до конца и не была обрезана. И не успевал доктор Филобозян обрезать плотскую связь, как на ее месте тут же возникала не менее крепкая духовная. После моего исчезновения Тесси еще больше уверовала в эту фантастическую мысль. И теперь по ночам, лежа в кровати в ожидании, когда подействуют транквилизаторы, она клала руку себе на живот, как рыбак, проверяющий клев. Ей казалось, что она что-то чувствует. Она ощущала слабые вибрации. Благодаря им она знала, что я все еще жив, хотя и далеко. Она все это понимала по трепету невидимой пуповины, которая издавала слабые звуки, напоминавшие пение китов, перекликающихся друг с другом в глубине океана.

После моего исчезновения родители в течение недели продолжали жить в той же гостинице в надежде на то, что я вернусь, пока назначенный для расследования моего дела детектив не посоветовал им вернуться домой.

— Она может позвонить или приехать. Дети часто так поступают. А если мы найдем ее, я сообщу вам. Поверьте мне. Лучше всего отправиться домой и ждать телефонного звонка.

И мои родители против воли последовали его совету.

Однако перед отъездом они встретились с доктором Люсом.

— Недостаточная осведомленность — опасная вещь, — сообщил он им в качестве объяснения моего исчезновения. — Вероятно, когда я выходил, Калли заглянула в свою историю болезни. Но она не могла понять того, что там написано.

— Что же заставило ее сбежать? — осведомилась Тесси.

— Она всё перепутала и восприняла всё в слишком упрощенном виде.

— Буду с вами откровенен, доктор Люс, — промолвил Мильтон. — В оставленной записке наша дочь назвала вас лжецом. И я бы хотел понять, чем это могло быть вызвано.

Люс сдержанно улыбнулся.

— Ей четырнадцать лет, и она не верит взрослым.

— А нельзя ли взглянуть на ее историю?

— Вряд ли вам это чем-нибудь поможет. Половая идентификация — очень сложная проблема. Она связана не только с генетикой и не только с факторами окружающей среды. В определенный критический момент начинает влиять совокупность трех, а то и более компонентов.

— Давайте уточним одну вещь, — перебил его Мильтон. — Вы до сих пор считаете, что Калли является девочкой и должна ею оставаться?

— На основании психологического обследования, проведенного мной, я утверждаю, что ей присуща женская половая самоидентификация.

— Тогда почему она написала, что является мальчиком? — вмешалась Тесси.

— Мне она никогда об этом не говорила, — ответил Люс. — Это что-то новенькое.

— Я хочу увидеть ее историю, — повторил Мильтон.

— Боюсь, это невозможно. Она необходима мне для моих исследований. Вы можете получить лишь анализы крови и результаты тестов.

И тут Мильтон взорвался, обрушившись на доктора Люса с криками и руганью.

— Вы во всем виноваты! Слышите? Наша дочь не относится к тому разряду детей, которые могут просто так сбежать из дому. Вы с ней что-то сделали. Вы ее напугали.

— Ее напутало ее состояние, мистер Стефанидис, — возразил Люс. — И позвольте мне сказать вам еще кое-что. — Он побарабанил пальцами по столу. — Чрезвычайно важно, чтобы вы как можно быстрее нашли ее. Последствия могут оказаться очень тяжелыми.

— Какие последствия?

— Депрессия. Дисфория. Она находится в очень сложном психологическом состоянии.

— Тесси, ты хочешь увидеть ее историю? Или мы уходим, и пусть этот негодяй здесь заебется? — посмотрел Мильтон на свою жену.

— Да, я хочу увидеть ее историю. И будь любезен, следи за своими выражениями. Давайте будем вести себя цивилизованно.

И наконец Люс сдался и отдал им мою историю. После того как они с ней ознакомились, он предложил еще раз осмотреть меня через некоторое время и выразил надежду на то, что я скоро найдусь.

— Ни за что на свете больше не привезу к нему Калли, — промолвила мама, когда они вышли на улицу.

— Не знаю, что он такое с ней сделал, но что-то сделал, — добавил папа.

Они вернулись в Мидлсекс в середине сентября. Вязы роняли листья, обнажая улицу. Погода становилась все холоднее, и Тесси, прислушиваясь по ночам к шороху листьев и завыванию ветра, думала о том, где я и всё ли со мной в порядке. Транквилизаторы не столько уничтожали страх, сколько заменяли его другими опасениями. Под их воздействием Тесси уходила в себя и словно со смотровой площадки наблюдала за своими тревогами. И в такие моменты страх немного отступал. Горло у нее пересыхало, голова становилась ватной, а периферическое зрение снижалось. Ей была прописана лишь одна таблетка в день, но она зачастую принимала сразу две.

Лучше всего ей думалось в небольшом промежутке между бодрствованием и сном. В течение дня она была постоянно занята, обслуживая покупателей и убирая за ними, зато по ночам, погружаясь в забвение, она обретала силы, чтобы осознать содержание оставленной мной записки.

Моя мать не могла себе представить меня чем-либо иным, как не своей дочерью. Поэтому мысли ее снова и снова крутились по одному и тому же кругу. Полуприкрыв глаза, Тесси пялилась в темноту, представляя себе все вещи, которые я когда-либо носил или имел. Она видела их настолько отчетливо, словно они были сложены у нее в ногах: носочки с ленточками, куклы, заколки для волос, нарядные платья для торжественных случаев, джемпера, полный набор книг «Библиотеки для девочек», хулахуп. Все эти вещи продолжали связывать ее со мной. Разве они могли бы связывать ее с мальчиком?

И тем не менее они это делали. Тесси снова и снова проигрывала в голове события последних полутоpa лет, отыскивая пропущенные ею подробности. И так поступила бы любая мать, столкнувшись со столь шокирующим откровением. Полагаю, она думала бы точно так же, если бы я вдруг умер от передозировки наркотиков или вступил бы в члены какой-нибудь секты. Она переживала бы такую же переоценку, задавая лишь другие вопросы. Почему я был таким высоким? Связан ли мой рост с отсутствием месячных? Она вспоминала наши походы в «Золотое руно» на сеансы депиляции и мой хриплый альт, то, что платья на мне всегда плохо сидели, а перчатки приходилось покупать в мужском отделе. Все то, что Тесси когда-то относила за счет переходного возраста, теперь стало казаться ей зловещими предзнаменованиями. Как она могла не заметить?! Она была моей матерью, она произвела меня на свет, она знала меня лучше, чем я сам. Моя боль была ее болью, моя радость соразделялась ею. Но разве лицо Калли не казалось ей иногда странным? Слишком напряженным, слишком… мужским. И эта худоба — никаких бедер, одни кости. Но этого не могло быть… и доктор Люс сказал, что она… и почему он ничего не упомянул о хромосомах… разве это возможно? Так развивался ход мыслей моей матери, по мере того как сознание ее начинало меркнуть и вспышки в углах комнаты затухали. А передумав обо всем этом, Тесси перешла к Объекту и к моим близким с ней отношениям. Она вспомнила день, когда во время спектакля умерла наша одноклассница и она бросилась за сцену и застала меня обнимавшим Объект с диким выражением лица, на котором была написана отнюдь не скорбь…

И это воспоминание заставило Тесси повернуть назад.

Мильтон же не тратил время на пересмотр событий. В записке было заявлено: «Я не девочка». Но Калли была все же еще ребенком. Что она могла знать? Дети всегда говорят массу глупостей. И мой отец не понимал, что могло заставить меня сбежать и отказаться от операции. Он даже не представлял себе, почему я не хотел, чтобы меня вылечили. Но главное — он не сомневался в том, что любые размышления об этом не имели отношения к делу. Прежде всего нужно было меня найти. Нужно было вернуть меня домой целой и невредимой. А медицинские проблемы могут подождать.

И Мильтон полностью отдался этому занятию. Большую часть дня он просиживал за телефоном, обзванивая полицейские участки по всей стране. Он не давал покоя нью-йоркскому детективу, ежедневно спрашивая его о том, нет ли каких-нибудь новых сведений. Из телефонной книги в публичной библиотеке он переписал номера всех полицейских участков и приютов для беспризорных и начал методично их обзванивать, задавая один и тот же вопрос: не соответствует ли кто-либо моему описанию. Он разослал мои фотографии во все полицейские участки, а также по своим торговым точкам, распорядившись, чтобы они были повешены на всех Геракловых ресторанах. И еще до того как мое обнаженное тело появилось в медицинских учебниках, мое лицо украсило доски объявлений и витрины ресторанов по всей стране. Полицейский участок Сан-Франциско тоже получил одну из моих фотографий, но теперь я мало чем походил на нее. Как настоящий преступник, я уже изменил внешность. А законы биологии с каждым днем делали мою маскировку все совершеннее и совершеннее.

Мидлсекс снова начал заполняться родственниками. Приехала тетя Зоя с моими кузенами, чтобы оказать Тесси и Мильтону моральную поддержку.

Потом приехал Питер Татакис из Бирмингема, чтобы отобедать с ними. Джимми и Филлис Фьоретос принесли мороженое и кулурию. Все это выглядело как настоящее киприотское нашествие. Женщины готовили на кухне еду, а мужчины тихими голосами беседовали в гостиной. Мильтон доставал из бара пыльные бутылки, включая «Королевскую корону» в пурпурной бархатной обшивке. Из-под целой горы настольных игр снова возникла доска для трик-трака, и пожилые женщины принялись пересчитывать фишки. О моем бегстве знали все, но никто не догадывался о том, чем оно было вызвано.

«Может, она беременна? — незаметно перешептывались присутствующие. — Может, у Калли есть мальчик? Она всегда была такой хорошей девочкой. Никогда бы не подумал, что она способна на такое». И еще: «Всегда кичились, что она учится на одни пятерки в дорогой школе. Что-то теперь попритихли!»

Отец Майк сидел рядом с возлежавшей наверху Тесси и держал ее за руку. Без пиджака, в одной черной рубашке с короткими рукавами, он обещал, что будет молиться за мое возвращение, и посоветовал сходить в церковь и поставить свечку за мое здравие. И сейчас я задаюсь только одним вопросом: что он чувствовал, сидя в родительской спальне? Не испытывал ли он злорадства? Не получал ли удовольствия от лицезрения горя своей бывшей невесты? Или радости от того, что деньги Мильтона не смогли уберечь его от этого несчастья? Или облегчения, что хоть раз в жизни по дороге домой Зоя не станет ставить ему в пример моего отца? Я не могу ответить на эти вопросы. Что касается моей матери, то она лишь помнит, что после приема транквилизаторов лицо отца Майка казалось ей странно удлиненным, как у святых на полотнах Эль Греко.

Ночью Тесси спала урывками, то и дело просыпаясь от страха. Утром она вставала и заправляла постель, но после завтрака зачастую задергивала шторы и снова ложилась. Глаза у нее провалились, а на висках выступили вены. При каждом телефонном звонке ей казалось, что голова у нее вот-вот взорвется.

— Алло!

— Есть что-нибудь новое? — это была тетя Зоя, и сердце у Тесси снова упало.

— Нет.

— Не беспокойся. Она вернется.

Они разговаривают еще с минуту, после чего Тесси говорит, что не может занимать линию, и вешает трубку.

Каждое утро на Сан-Франциско опускался туман. Он возникал где-то далеко в океане, сгущался над Фараллонскими островами, укутывая морских львов на их скалах, а потом скользил к побережью и заполнял зеленую чашу парка «Золотые ворота». Он скрывал из виду утренних бегунов и поклонников тайцзы. От него запотевали окна Стеклянного павильона. Он расползался по всему городу, обволакивая памятники и кинотеатры, наркопритоны и ночлежки. Он скрывал викторианские особняки пастельных тонов на Тихоокеанских высотах и раскрашенные во все цвета радуги дома на Хайте. Он перекатывался по кривым улочкам Китайского квартала, просачивался в фуникулеры, делая звон их колокольчиков похожим на вой буйков, вскарабкивался на Койт-тауэр, так что та полностью исчезала из вида, и изматывал туристов. Туман Сан-Франциско, эта холодная, размывающая личность мгла, накатывающая на город каждый день, лучше чем что-либо другое объясняет, почему он стал таким, каким является. После Второй мировой войны именно Сан-Франциско стал основным портом, через который возвращались корабли с Тихого океана. Сексуальная ориентация, приобретенная многими моряками в походе, отнюдь не одобрялась на суше. В результате матросы оставались в Сан-Франциско, всё увеличиваясь в количестве и обрастая новыми друзьями, пока город не превратился в столицу геев и центр гомосексуальной культуры. (Вот еще один пример непредсказуемости жизни: Кастро является непосредственным выкормышем военно-промышленного комплекса.) Именно туман больше всего привлекал этих моряков, потому что он придавал городу вид вечноменяющегося, непостоянного моря, которое скрывало внутренние перемены. Иногда было не разобрать — то ли туман накатывается на город, то ли город плывет навстречу туману. В сороковых туман скрывал то, чем занимались эти моряки со своими дружками. В пятидесятых он заполнял головы битников, как пена капуччино. В шестидесятых он одурманивал сознание хиппи, как дым марихуаны. А в семидесятых, когда туда прибыла Калли, он скрывал в парке меня и моих новых друзей.

На третий день своего пребывания в Сан-Франциско я сидел в кафе и поглощал банановый «сплит». Уже второй по счету. Наслаждение свободой постепенно утрачивало свою прелесть. Обжирание сладостями уже не могло развеять мрачных мыслей, как это было еще неделю назад.

— Есть мелочь?

Я поднял голову и увидел, что над моим мраморным столиком склонился уже знакомый мне тип. Это был один из ночующих в туннелях беспризорников, от которых я старался держаться подальше.

На его голове был капюшон, из-под которого виднелось красное лицо, усеянное прыщами.

— Извини, — ответил я.

Он наклонился ко мне еще ниже.

— Дай денег, — повторил он.

Его настойчивость начала меня раздражать, поэтому я бросил на него злобный взгляд и ответил:

— Я могу обратиться к тебе с такой же просьбой.

— Я в отличие от тебя не обжираюсь пломбирами.

— Я уже сказал — у меня нет денег.

Он оглядел меня с ног до головы и уже более приветливо поинтересовался:

— А чего это ты таскаешь за собой этот чемодан?

— Не твое дело.

— Я уже вчера видел тебя с ним.

— У меня денег только на мороженое.

— Тебе что, негде жить?

— Есть.

— Если ты мне купишь гамбургер, я тебе покажу одно хорошее место.

— Я сказал — мне есть где жить.

— Я знаю одно хорошее местечко в парке.

— Я и сам могу туда пойти. В парк может пойти любой человек.

— Если он только не боится, что его сцапают. Ты еще не понимаешь, старик. В парке есть безопасные места, а есть опасные. У нас с приятелями отличное место. Совершенно незаметное. Полиция даже не знает о нем, так что там можно находиться постоянно. Мы могли бы взять тебя к себе, но сначала двойной чизбургер.

— Еще минуту назад ты хотел гамбургер.

— Эх ты, бестолочь! Цены растут. Кстати, сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

— Я так и думал. Нет тебе восемнадцати! Мне шестнадцать, и ты не старше. Ты из Марина?

Я покачал головой. Я давно уже не говорил со своими ровесниками. Это оказалось приятным, так как избавляло от чувства одиночества. Однако это не заставило меня потерять бдительность.

— Ты ведь небось богатенький? Мистер Аллигатор!

Я промолчал. И вдруг маска с него спала, и он стал обычным голодным мальчишкой с трясущимися коленками.

— Давай, старик. Я правда очень хочу есть. К черту двойной чизбургер. Меня и гамбургер устроит.

— Ладно, — ответил я.

— Класс! Гамбургер с картошкой. Я ведь сказал, что еще картошку. Ты не поверишь, старик, но у меня тоже есть богатые родители.

Так началась эпоха моей жизни в «Золотых воротах». Выяснилось, что мой новый приятель Мэт не солгал о своих родителях. Его отец был адвокатом по разводам в Филадельфии, и Мэт был четвертым, самым младшим ребенком в семье. Плотный пацан с квадратной челюстью и прокуренным голосом, он уехал из дому на лето вслед за «Благодарными мертвецами» и так и не вернулся назад. Он торговал на их концертах фирменными футболками, а по возможности — травкой и кислотой. В глубине парка, куда он меня отвел, я познакомился с его соратниками. Это была не постоянная группа, количество ее членов менялось от четырех до восьми.

— Это Калл, — сообщил им Мэт. — Он здесь потусуется немного.

— Нормалек.

— Ты что, старик, предприниматель?

— А я сначала принял его за Эйба Линкольна.

— Нет, это его дорожная одежда, — пояснил Мэт. — А в чемодане у него есть еще кое-что. Так?

Я кивнул.

— Не хочешь купить рубашку? У меня есть рубашки.

— Давай.

Лагерь располагался в роще мимозы. Ветки, усыпанные мохнатыми красными цветами, походили на ершики для чистки труб. А вдоль дюн росли огромные вечнозеленые кусты, в которых можно было жить как в шалашах. Земля под ними была сухой, а их ветви, располагавшиеся настолько высоко, что под ними можно было сидеть, спасали от дождя и ветра. Под каждым кустом лежало несколько спальных мешков, и, соблюдая законы общежития, можно было выбрать любой, если тебе хотелось спать. Контингент менялся, однако принесенное имущество оставалось: походная плита, котелок для варки макарон, разномастное столовое серебро, матрацы и светящееся в темноте фрисби, в которое играли ребята, иногда приглашая и меня с целью уравнивания составов команд. («Ну, Аллигатор бросает, как девчонка!») Они все были упакованы кальянами, трубками и пробирками с амилнитритами, зато им недоставало полотенец, нижнего белья и зубной пасты. В тридцати ярдах от лагеря находилась канава, которой мы пользовались как уборной. В фонтане возле аквариума можно было вымыться, но делать это надо было ночью, когда рядом не ошивались полицейские.

Иногда кое-кто из пацанов приводил подружку. И тогда я старался держаться от них подальше, чтобы девочки не раскрыли мою тайну. Я походил на иммигранта, столкнувшегося со своим бывшим соотечественником. Я не хотел оказаться разоблаченным и поэтому предпочитал помалкивать. Впрочем, мне и так приходилось быть лаконичным в этой компании. Все они были поклонниками «Благодарных мертвецов», и разговоры крутились только вокруг этого. Кто и когда видел Джерри, кто и сколько пронес выпивки на концерт. Мэт был исключен из школы, однако когда дело доходило до перечисления деталей жизни группы, он проявлял недюжинную память. Он помнил все даты концертов и названия городов. Он знал слова всех песен, а также где и когда «Мертвецы» их исполняли и по сколько раз. Он жил в ожидании некоторых песен, как верующие живут в ожидании второго пришествия. Когда-нибудь они исполнят «Холодную горную росу», и Мэт Ларсон должен был услышать это, чтобы все грехи были искуплены. Однажды ему удалось познакомиться с женой Джерри, которую звали Горянкой.

— Она потрясная, — говорил он. — Я бы хотел иметь такую телку. Если мне удастся найти такую женщину, я тут же женюсь на ней, заведу детей и всякое такое.

— И работать пойдешь?

— Можно будет ездить с группой. Носить детей в переносных сумках. Как папуасы. И продавать травку.

В парке жили не только мы. На другой стороне поля жили бездомные с длинными бородами и темными от загара и грязи лицами. Все знали, что они обворовывают чужие лагеря, поэтому наш мы никогда не оставляли без присмотра. Собственно, это было единственное правило, которого придерживались все. Кто-то всегда должен был стоять на часах.

Я не уходил от почитателей «Благодарных мертвецов», потому что мне было страшно. Путешествие заставило меня осознать все преимущества компании. Я не походил на остальных, так как мы сбежали из дома по разным причинам. В обычной жизни я никогда не стал бы иметь с ними дела, но пока мне приходилось с ними общаться, так как идти было некуда. Хотя они и не отличались жестокостью, я постоянно чувствовал себя неловко с ними рядом. Выпив, они иногда дрались, но в целом исповедовали принцип ненасилия. Все читали «Сиддхартху». Книжка в затрепанной мягкой обложке переходила из рук в руки. Я тоже прочитал ее. Это одно из самых ярких воспоминаний о том времени: я сижу на камне, читаю Германа Гессе и понимаю, кто такой Будда.

— Я слышал, что Будда достиг просветления, когда перестал пользоваться кислотой, — говорит один из пацанов.

— У них тогда не было кислоты, старик.

— Зато были грибы.

— Я думаю, Будда — это Джерри.

— Ага!

— Когда я услышал, как он в течение сорока пяти минут исполняет «Поездку в Санта-Фе», так сразу и понял, что он — Будда.

Я не принимал участия в подобных разговорах. Видите, как Калл сидит под кустом, когда все «мертвецы» уже ложатся спать?

Когда я сбегал, то не думал о том, как буду жить. Я уходил, не зная куда направлюсь. Но теперь у меня кончались деньги и я был грязен. Поэтому рано или поздно мне предстояло позвонить родителям. Однако я знал, что впервые в жизни они ничем не смогут мне помочь. Как не мог помочь никто другой.

Каждый день я ходил со всеми в «Али-Бабу» и покупал там вегетарианские гамбургеры по семьдесят пять центов за штуку. Я отказался заниматься торговлей наркотиками и попрошайничать, поэтому большую часть времени проводил в роще в состоянии все более нарастающего отчаяния. Несколько раз я спускался к берегу и сидел у моря, но потом и это перестал делать. Природа не приносила облегчения. Внешний мир закончился. Повсюду был только я.

Родители же мои переживали нечто совершенно обратное этому: куда бы они ни шли, что бы ни делали, они повсюду натыкались на мое отсутствие. Через три недели после моего исчезновения друзья и родственники перестали толпами посещать Мидлсекс. И дом затих. Перестал звонить телефон. Мильтон позвонил Пункту Одиннадцать, который жил теперь на Верхнем полуострове, и сказал: «У твоей матери тяжелый период. Мы до сих пор не знаем, где твоя сестра. Думаю, матери станет лучше, если ты приедешь. Почему бы тебе не появиться здесь на выходные?» Мильтон ни словом не обмолвился о моей записке. В течение всего моего пребывания в клинике он сообщал Пункту Одиннадцать лишь самые общие сведения. Брат, расслышав тревогу в голосе Мильтона, тут же согласился приезжать на выходные и останавливаться в своей старой комнате. Постепенно он выяснил все, что со мной произошло, и отреагировал гораздо спокойнее моих родителей. Это позволило им, по крайней мере Тесси, начать свыкаться с новой реальностью. Именно во время этих выходных Мильтон, мечтавший о восстановлении отношений с сыном, попробовал снова убедить его заняться семейным бизнесом.

— Надеюсь, ты уже расстался с этой Мег?

— Да.

— Ты бросил учебу. И что ты теперь будешь делать? Мы с матерью плохо себе представляем, как ты там живешь.

— Работаю в баре.

— В баре? И кем же?

— Поваром.

Мильтон чуть выждал.

— Может, тебе лучше заняться Геракловыми хот-догами? Ты же их изобрел.

Пункт Одиннадцать не сказал ни «да» ни «нет». К этому времени ему было уже двадцать лет, и он начал лысеть. Когда-то он был книгочеем и изобретателем, но шестидесятые все изменили. Под влиянием этого десятилетия он стал вегетарианцем, приверженцем трансцендентальной медитации и потребителем пейота. Когда-то давным-давно он распиливал пополам мячики для гольфа, чтобы выяснить, что у них внутри, теперь его интересовало содержимое собственной головы. Убедившись в полной бесполезности формального образования, он перебрался на Верхний полуостров, подальше от цивилизации. Мы оба возвращались к природе: Пункт Одиннадцать на Верхнем полуострове, я — в парке «Золотые ворота». Однако к тому моменту, когда отец сделал ему свое предложение, он уже начал уставать от глуши.

— Ну пошли, давай съедим по хот-догу, — предложил Мильтон.

— Я не ем мяса, — ответил Пункт Одиннадцать. — Как я могу заниматься рестораном, если я не ем мяса?

— А я как раз подумываю о том, чтобы открыть салат-бары, — сказал Мильтон. — В наше время многие предпочитают безжировую диету.

— Это хорошая мысль.

— Ты правда так думаешь? Тогда ты этим и займешься, — и Мильтон шутя толкнул Пункт Одиннадцать локтем. — Начнем с того, что назначим тебя вице-президентом, ответственным за салат-бары.

И они отправились в центральный ресторан. Когда они прибыли туда, посетителей было хоть отбавляй.

— Привет, соотечественник, — поприветствовал Мильтон своего менеджера Гаса Зараса.

Гас поднял голову и тут же расплылся в улыбке.

— Привет, Милт. Как дела?

— Отлично. Я привез сюда будущего босса, чтобы он ознакомился с местом, — и он указал на Пункт Одиннадцать.

— Добро пожаловать в семейную династию, — распростер объятия Гас и громко рассмеялся. Однако, спохватившись, тут же оборвал себя и спросил: — Что-нибудь будешь, Милт?

— Два со всякой всячиной. А у нас есть что-нибудь вегетарианское?

— Фасолевый суп.

— Отлично. Принеси моему сыну тарелку фасолевого супа.

— Будет сделано.

Мильтон и Пункт Одиннадцать выбрали себе место и стали ждать. После долгой паузы Мильтон спросил:

— И знаешь, сколько таких заведений нынче принадлежит твоему отцу?

— Сколько?

— Шестьдесят шесть. И еще восемь во Флориде.

Там пролегала граница деятельности его рекламодателей. Мильтон молча съел свои хот-доги, прекрасно понимая, почему Гас так гостеприимен. Потому что он думал то же, что думают все остальные в тех случаях, когда сбегает девочка. Он предполагал наихудшее. Иногда это приходило в голову и Мильтону. Но он никому в этом не признавался, даже себе. Но всякий раз, когда Тесси начинала говорить о связывающей нас пуповине и о том, что она ощущает меня, Мильтон заявлял, что от всей души хочет ей верить.

Однажды в воскресенье, когда Тесси собиралась в церковь, Мильтон вручил ей чек на крупную сумму.

— Купи побольше свечей и поставь их за Калли, — передернул он плечами. — Во всяком случае, не повредит.

«Что со мной творится? — покачал он головой после ее ухода. — Свечи! Ну надо же!» И он страшно разозлился на себя за то, что поддался каким-то предрассудкам, и снова поклялся себе, что непременно найдет меня и вернет обратно. Рано или поздно судьба должна была ему улыбнуться, и уж тогда Мильтон Стефанидис не упустит своего шанса.

«Мертвецы» приехали в Беркли, и Мэт с компанией отправился на концерт, поручив мне присматривать за лагерем.

Я проснулся в полночь от звуков голосов. Среди кустов мелькал свет. Слышалось какое-то бормотание. Листья над моей головой стали словно прозрачными, и я увидел переплетение ветвей. Луч света заплясал по земле, выхватывая из темноты части моего тела, а в следующее мгновение ворвался в отверстие моего логова.

Они сразу набросились на меня. Один светил фонариком мне в лицо, а другой прыгнул на грудь и прижал мои руки к земле.

— Проснись и пой! — произнес тот, который был с фонариком.

Это были двое бродяг с противоположной стороны дюн. Один уселся на меня верхом, а другой принялся обыскивать лагерь.

— Ну и что тут у вас есть хорошенького?

— Ты посмотри на него, — заметил другой. — Он чуть не обосрался от страха.

Я плотно сжал колени, снова ощутив прилив чисто женского ужаса.

Больше всего их интересовали наркотики. Тот, что с фонариком, перетряхнул наши спальные мешки и обыскал мой чемодан, после чего вернулся и опустился рядом со мной на одно колено.

— А где все твои приятели, старик? Ушли и бросили тебя одного?

Он начал обшаривать мои карманы и, обнаружив в одном из них бумажник, тут же опустошил его. Однако когда он вытряхивал деньги, вместе с ними выпали и мои школьные документы, и он, направив на них свет, принялся их рассматривать.

— А это чьи? Твоей подружки? — и он с усмешкой уставился на фотографию. — Она отсасывать умеет? Спорю, что умеет. — Он раздвинул ноги и приложил фотографию к промежности. — Да! Еще как!

— Дай-ка мне посмотреть, — попросил тот, что сидел на мне.

И парень с фонариком бросил удостоверение мне на грудь. Сидевший на мне склонился ближе и прошипел;

— Смирно лежи, сукин сын!

Он отпустил мои руки и взял удостоверение.

— Тощая сучка, — он перевел взгляд с фотографии на меня, и выражение его лица начало меняться. — Так вот же она!

— Ну и быстро же ты соображаешь, старик. Тебе всегда это было свойственно.

— То есть он! — он указал на меня пальцем. — Это она! Он это она! — И он передал удостоверение второму. Луч фонарика снова осветил свитер и блузку Каллиопы.

И через некоторое время второй начинает расплываться в улыбке.

— Ты нас провести хотела? Да? Значит, все что надо находится у тебя в штанишках? А ну-ка держи ее! — командует он. Его напарник пригвождает мне руки к земле, а сам он начинает расстегивать мой ремень.

Я пытаюсь сопротивляться — ерзаю и брыкаюсь. Но они слишком сильны для меня. И вот трусы мои уже спущены, бродяга направляет луч фонарика на мою промежность и отскакивает.

— Боже милостивый!

— Что такое?!

— Блядь!

— В чем дело?

— Это монстр!

— Что?

— Мне сейчас плохо станет. Ты только посмотри!

Второму хватило одного взгляда, и он тут же отпустил меня, словно я был болен неизлечимой болезнью. Он вскочил, и оба, не сговариваясь, принялись пинать меня ногами, изрыгая страшные ругательства. А когда сидевший на мне ударил меня ботинком под ребра, я схватил его за ногу и повис на ней.

— Отпусти меня, сучье отродье!

Другой бил меня по голове. Он нанес мне три или четыре удара, и я потерял сознание.

Когда я пришел в себя, вокруг было тихо, и мне показалось, что они ушли. Но потом рядом раздался смешок, и чей-то голос произнес: «Очухалось». И на меня хлынули две вонючие желтые струи.

— Заползай обратно в свою нору, мразь.

И они ушли.

Еще не рассвело, когда я нашел фонтан у аквариума и искупался в нем. Кровь остановилась. Правый глаз распух и затек. Бок болел при каждом глубоком вдохе. Отцовский чемодан был при мне. И у меня было еще семьдесят пять центов. Больше всего на свете мне хотелось позвонить домой, но я набрал номер Боба Престо, и он сказал, что сейчас приедет.

ГЕРМАФРОДИТ

Не удивительно, что в семидесятых теория половой идентификации Люса пользовалась такой популярностью. В то время все стремились, как лаконично выразился мой первый брадобрей, к уравниванию полов. Считалось, что особенности личности определяются исключительно средой и каждый младенец — это чистый лист. Моя медицинская история лишь отражение психологических процессов, проходивших в те годы со всеми. Женщины все больше начинали походить на мужчин, а мужчины на женщин. В какое-то мгновение даже стало казаться, что половые различия и вовсе исчезнут. Но потом все изменилось.

Это называется эволюционной биологией. Под ее влиянием в свое время и произошло разделение полов: мужчины стали охотниками, а женщины собирательницами. И формировала их природа, а не воспитание. И это влияние гоминидов, относящихся к двадцатому тысячелетию до нашей эры, продолжало оказывать на нас свое воздействие. Сегодняшние телепрограммы и журнальные статьи излагают все это лишь в упрощенной форме. Почему мужчины не умеют общаться друг с другом? Потому что на охоте они должны были сохранять молчание. Почему женщины так любят общаться друг с другом? Потому что они должны были ставить друг друга в известность, где растут плоды и ягоды. Почему мужчины никогда ничего не могут найти в собственном доме? Потому что поле зрения у них сужено и направлено лишь на преследование дичи. Почему женщины так хорошо всё видят? Потому что, защищая свое убежище, они привыкли окидывать взглядом всё пространство. Почему женщины так плохо припарковывают машины? Потому что низкий уровень тестостерона подавляет способность пространственной ориентации. Почему мужчины никогда не просят подсказать им дорогу? Потому что это признак слабости, а охотник не может быть слабым. Таковы наши представления сегодня. Мужчины и женщины устали от своей одинаковости и снова хотят быть разными.

Поэтому опять-таки не удивительно, что в девяностых теория доктора Люса подверглась нападкам. Новорожденный уже не являлся чистым листом, но нес в себе информацию, предопределенную генетикой и эволюцией. И моя жизнь стала средоточием этих споров, так как отчасти во мне и видели возможность их разрешения. Сначала, когда я исчез, доктор Люс изо всех сил старался меня отыскать, чувствуя, что упускает свою величайшую находку. Однако позднее он, вероятно, понял, почему я сбежал, и пришел к выводу, что я скорее противоречу его теории, нежели подкрепляю ее. И он начал уповать на то, что я не стану высовываться и куда-нибудь уеду. Он написал и опубликовал статьи обо мне и теперь молился, чтобы я не объявился и не опроверг их.

Однако все не так просто. Я не укладывался ни в одну из этих теорий. Ни в теорию биологов-эволюционистов, ни в теорию Люса. Мой психологический портрет не согласовывался и с лозунгом эссенциализма, который был популярен среди участников движения гермафродитов. В отличие от остальных гермафродитов, о которых сообщалось в прессе, я никогда не ощущал себя не в своей тарелке будучи девочкой. Я до сих пор чувствую себя неловко среди мужчин. Перейти в их лагерь меня заставили страсть и свойства моего организма. В двадцатом веке древнегреческая идея рока была перенесена генетикой на клеточный уровень. Однако только что начавшееся тысячелетие принесло с собой нечто новое. Вопреки всем ожиданиям наш генетический код оказался прискорбно несовершенным. Выяснилось, что у нас всего лишь тридцать тысяч генов вместо предполагавшихся двухсот тысяч. То есть чуть больше, чем у мыши.

И теперь появляется довольно интересное предположение, пусть пока весьма смутное, компромиссное и неопределенное, и тем не менее: предуготованной судьбы нет, и все определяется нашим свободным волеизъявлением. Биология дает нам мозг. Жизнь превращает его в сознание.

И по крайней мере в 1974 году в Сан-Франциско жизнь делала все возможное, чтобы я понял это.

И опять запах хлорки. Мистер Го безошибочно ощущает этот признак бассейна, заглушающий даже аромат девицы, сидящей у него на коленях, и маслянистую вонь попкорна, которой до сих пор пропитаны старые киношные кресла. Откуда бы ему здесь взяться? Он втягивает носом воздух.

— Тебе нравятся мои духи? — спрашивает девица по имени Флора, сидящая у него на коленях.

Но мистер Го не отвечает. Он никогда не обращает внимания на девиц, которым платит за то, чтобы они ерзали у него на коленях. Больше всего ему нравится, когда одна девица прыгает на нем, а другая танцует на сцене вокруг блестящего шеста. Мистер Го — многостаночник. Но сегодня он не в состоянии концентрировать внимание на нескольких объектах сразу. Его отвлекает запах бассейна. И так уже длится целую неделю. Повернув слегка подрагивающую от усилий Флоры голову, мистер Го принимается рассматривать очередь, выстроившуюся перед натянутым бархатным шнуром, перекрывающим вход во внутреннее помещение. Шоу-зал практически пуст. В голубоватом сумраке видно лишь несколько мужских голов, — некоторые посетители сидят в одиночестве, других, как и мистера Го, оседлали крашенные пергидролем всадницы.

За бархатным шнуром наверх ведет лестница, подсвеченная по краям мигающими лампочками. Для того чтобы по ней подняться, нужно заплатить пять долларов. Поднявшись на второй этаж, как объяснили мистеру Го, нужно войти в кабинку и бросать там жетоны, которые можно купить внизу за четвертак. Тогда можно будет увидеть кое-что — что именно, мистер Го не понял, хотя он прекрасно владеет английским. Он живет в Америке уже пятьдесят два года. Однако смысл объявления, рекламирующего развлечения на втором этаже клуба, ему непонятен. И поэтому его охватывает любопытство. А запах хлорки только усиливает его.

И несмотря на то что в последние недели поток посетителей второго этажа резко возрос, сам мистер Го еще не отважился туда подняться. Он продолжал хранить верность первому этажу, где всего за десять долларов ему предоставлялся широкий выбор занятий. Например, он мог отправиться в Темную комнату в конце зала, пронизанную острыми стрелами световых лучей, в свете которых можно было разглядеть обнявшихся мужчин, а то и девушек, возлежавших на высоких поролоновых подмостках.

Конечно, там все зависело от воображения, потому что вспыхивавшие лучи были настолько тонкими, что никогда не высвечивали фигуру целиком, и можно было видеть лишь ее части, например коленку или сосок. Но наибольший интерес для мистера Го и его сотоварищей, естественно, представлял источник жизни, святая святых в освобожденном от груза остального тела виде.

А можно было пойти в Бальный зал, где было полным-полно девушек, мечтавших исполнить с ним медленный танец. Он не любил музыку в стиле диско, так как из-за возраста быстро уставал. И ему совершенно не хотелось тратить силы на то, чтобы прижимать девиц к обитым мягкой тканью стенам. Поэтому мистер Го предпочитал сидеть в Шоу-зале в заляпанных креслах, стоявших когда-то в оклендском кинотеатре.

Мистеру Го было семьдесят три года. Каждое утро для поддержания мужской силы он пил чай с рогом носорога и заедал его желчными пузырями медведей, если ему удавалось раздобыть их в китайском магазинчике, располагавшемся недалеко от его дома. Эти афродизиаки хорошо действовали. И мистер Го приходил в клуб почти каждый вечер. Он любил шутить с девушками, усаживавшимися к нему на колени: «Мистер Го готов в гости». И это была единственная живая реакция, которую он проявлял на протяжении всего сеанса.

Если народу в клубе было мало — а теперь внизу его постоянно было мало, — Флора ублажала мистера Го на протяжении не одной песни, а нескольких за бесплатно, что являлось, с его точки зрения, ее достоинством. Флора была уже немолода, но у нее была гладкая и чистая кожа. И мистер Го знал, что она здорова.

Однако сегодня после двух песен она сразу же соскользнула с него:

— Я не бюро бесплатных услуг.

Мистер Го встал, застегивая брюки, и тут ему в нос снова ударил запах хлорки, вызвав новый прилив любопытства. Шаркая ногами, он подошел к лестнице и уставился на объявление: «„Шестидесятники“ представляют Сад осьминога с участием: Русалки Мелани! Элли и ее Электрического угря! и нашего специального гостя — Бога Гермафродита — полуженщины-полумужчины! Без дураков! Всё натурально!»

И тут любопытство окончательно овладело мистером Го. Он купил билет, несколько жетонов и встал в очередь, а когда его пропустили, начал подниматься по освещенной мигающими лампочками лестнице. Кабинки на втором этаже не имели номеров — над ними лишь горели лампочки, обозначая, какие из них заняты. Мистер Го отыскал свободную кабинку, закрыл за собой дверь и опустил жетон в автомат. Занавеска тут же отдернулась, и перед ним возник иллюминатор, за которым были видны подводные глубины. Сверху полилась музыка, и низкий мужской голос приступил к рассказу:

«Давным-давно в Древней Греции был волшебный источник, принадлежавший водяной нимфе Салмакиде. И в один прекрасный день в нем решил искупаться прекрасный юноша Гермафродит». Гoлос продолжал повествовать, но мистер Го уже не обращал на него внимания, устремив взгляд на синее и пустое подводное царство и недоумевая, где же девочки. Он уже начинал сожалеть о том, что купил билет в Сад осьминога. Но тут голос произнес: «Встречайте, дамы и господа, Бога Гермафродита! Полуженщину-полумужчину!» И сверху раздался всплеск. Вода в бассейне побелела, а потом порозовела, и в нескольких дюймах от иллюминатора появилось живое тело. Мистер Го прищурился и прижался лицом к иллюминатору. Такого он не видел еще никогда в жизни. Даже в Темной комнате. Он не понимал, нравится ему это или нет. Зрелище вызывало у него странные ощущения, но в то же время заставляло его чувствовать себя молодо и легко. Шторки закрываются, и мистер Го без колебаний бросает в прорезь еще один жетон.

«Шестидесятники» — клуб Боба Престо, расположенный на Северном побережье, неподалеку от небоскребов центра города. Рядом раскинулись итальянские кафе, пиццерии и бары на открытом воздухе. Здесь же расположены сверкающие стриптиз-шоу типа Кэрол Дода с ее знаменитым бюстом, изображенным на вывеске. Зазывалы на близлежащих улицах завлекали прохожих: «Господа! Добро пожаловать на шоу! Только посмотрите! Смотреть можно бесплатно!» А рядом надрывался кто-нибудь еще: «У нас самые лучшие девочки! Вот здесь, за занавеской!» А дальше: «Джентльмены! Настоящее эротическое шоу! К тому же прямая трансляция футбольных матчей». В основном эти зазывалы состояли из поэтов-неудачников, которые большую часть времени проводили в книжных магазинах, листая произведения Нового направления. Они носили полосатые штаны, галстуки кричащих оттенков, бакенбарды и козлиные бородки. Все они пытались походить на Тома Вейтса, а может, это он старался походить на них. Как персонажи «Маппет-шоу», они наводняли искусственную Америку шулеров, спекулянтов и обитателей дна.

Сан-Франциско — город, в котором можно выйти на пенсию, не приступая к трудовой деятельности.

И хотя его описание несомненно могло бы добавить красок моему рассказу о погружении в неприглядный андеграунд, я не могу не упомянуть о том, что полоса Северного пляжа занимает всего несколько кварталов. Географическое положение Сан-Франциско слишком красиво, чтобы неприглядность могла захватить здесь плацдарм, поэтому мимо зазывал то и дело проходили туристы с хлебом и шоколадом от Жирарделли. Днем в парках катались на роликах и играли в хоккей. Однако к вечеру все менялось, и с девяти вечера до трех ночи в клуб «Шестидесятники» устремлялась целая толпа мужчин.

В тот самый клуб, в котором я теперь работал. Пять дней в неделю по шесть часов каждую ночь, — к счастью, в первый и в последний раз в жизни демонстрируя странное устройство собственного организма. Клиника прекрасно подготовила меня к этому, притупив мое чувство стыда, к тому же мне были нужны деньги. К тому же там мне удалось встретиться с двумя замечательными девушками — Кармен и Зорой.

Престо был порнодельцом и настоящим эксплуататором, но я считал, что мне повезло. Без него мне никогда бы не удалось понять, что я из себя представляю. Забрав меня, избитого и истекающего кровью, он отвез меня к себе домой. Его подружка из Намибии Вильгельмина перевязала мне раны, а когда я потерял сознание, они раздели меня и уложили в постель. Именно в этот момент Престо понял, что его посетила неожиданная удача.

Я помню лишь часть услышанного, так как то и дело проваливался в забытье.

— Так я и знал! Я сразу это понял, как только увидел его в ресторане.

— Да брось ты, Боб. Ты считал, что речь идет о смене пола.

— Я чувствовал, что это настоящий клад!

— Сколько ему лет? — голос Вильгельмины через некоторое время.

— Восемнадцать.

— Он не выглядит на восемнадцать.

— Говорит, что ему восемнадцать.

— А ты готов ему верить, Боб, потому что хочешь, чтобы он на тебя работал.

— Он сам мне позвонил. И я предложил ему.

— А почему бы тебе не позвонить его родителям?

— Он сбежал из дому и не хочет, чтобы им звонили.

Идея создания Сада осьминога возникла у Престо за полгода до моего появления. Кармен, Зора, Элли и Мелани работали у него с самого основания клуба. Но Престо постоянно занимался поисками еще больших монстров и догадывался, что мое появление позволит ему переплюнуть всех конкурентов на побережье. Такого как я найти было трудно.

Резервуар был небольшим. Не больше частного бассейна. Пятнадцать футов в длину и восемь в ширину. Мы спускались в теплую воду по лестнице. Из кабинок увидеть то, что делалось на поверхности, было невозможно. Поэтому во время работы можно было высовываться и болтать друг с другом. Посетителей вполне устраивала лишь нижняя половина наших тел. «Они приходят не для того, чтобы любоваться вашими личиками», — объяснял мне Престо. А это все упрощало. Вряд ли я смог бы участвовать в порношоу, если бы мне нужно было оставаться лицом к лицу со зрителями. Наверное, я бы умер от их пронизывающих взглядов. А погружаясь в резервуар, я закрывал глаза и лишь колыхался в подводном безмолвии. А когда я подплывал к иллюминатору и прижимался к нему, то тут же высовывал голову на поверхность, оставаясь в неведении о том, кто и как разглядывает моего моллюска. Как я говорил? Морская гладь — это зеркало, в котором отражаются разные пути эволюции. Над водой парят воздушные твари, под водой живут морские гады. И оба мира сосуществуют на одной планете. Наши посетители были морскими гадами, Зора, Кармен и я оставались воздушными созданиями. Зора лежала в своем русалочьем костюме на мокром коврике в ожидании, когда я закончу свое выступление. Иногда, когда я выныривал, она протягивала мне косяк и давала затянуться. По прошествии десяти минут я вылезал наверх и вытирался. А сверху звучал голос Боба Престо: «Поаплодируем Гермафродиту дамы и господа! Только в Саду осьминога возможно такое! Мы вставляем член в наскальную креветку и получаем двуполое существо…»

— Молния застегнута? — спрашивает Зора, устремляя на меня свои голубые глаза.

Я проверяю.

— У меня от этой воды начинаются приливы.

— Принести тебе что-нибудь?

— «Негрони». Спасибо, Калл.

«А теперь, дамы и господа, наша следующая диковинка. Вот я вижу, как ее вносят ребята из аквариума Стейнхардта. Опускайте свои жетоны, дамы и господа, это стоит увидеть. Барабанная дробь! Или скорее — суши-дробь!»

И начинается увертюра на выход Зоры.

«С незапамятных времен моряки рассказывают о фантастических существах — полурыбах-полуженшинах, с которыми им доводилось встречаться в морях. Мы здесь не слишком-то этому верили, но один знакомый рыбак принес однажды нам свой улов. И теперь мы знаем, что все эти рассказы — чистая правда. Дамы и господа, — продолжал курлыкать Боб Престо, — вы чувствуете запах рыбы?»

После этой реплики Зора в своем гуттаперчевом костюме с блестящей зеленой чешуей ныряла в резервуар. Костюм закрывал ее до пояса, оставляя обнаженными грудь и плечи. Она бросалась вниз с открытыми глазами, улыбаясь посетителям, ее длинные светлые волосы колыхались как водоросли, а грудь перламутровыми блестками окаймляли крохотные воздушные пузырьки. Она не делала ничего непристойного. Она была настолько прекрасна, что все были готовы просто смотреть на нее — на ее белоснежную кожу, изумительную грудь, упругий живот с подмигивающим пупком, изящный изгиб спины, где плоть переходила в чешую. Сладострастно изгибаясь, она плавала, прижав руки к телу, с умиротворенным выражением лица, в сопровождении мелодичной неземной музыки, которая ничем не напоминала диско, громыхавшее ниже этажом.

Пожалуй, она обладала своего рода артистизмом. «Шестидесятники» были грязным и непристойным заведением, однако на втором этаже клуба царила не столько похоть, сколько экзотика. Зрители наблюдали за странными телами и непривычными вещами, которые можно увидеть только во сне. Сюда приходили женатые мужчины, мечтавшие заняться любовью с женщиной, имеющей пенис, — не мужской, а длинный феминизированный побег, напоминающий стебелек цветка, удлиненный клитор, разбухший от непомерного желания. Приходили геи, мечтавшие о женственных безволосых мальчиках с нежной гладкой кожей. Приходили лесбиянки, грезившие о женщинах с пенисами, способных на эрекцию и обладающих чувственностью и податливостью, на которые не способен ни один мужчина.

Невозможно определить количество людей, которых посещают подобные грезы. Но каждый вечер наши кабинки ломились от зрителей.

После Русалки Мелани шла Элли с Электрическим утрем. Сначала его не было видно. В резервуар ныряла хрупкая гавайская девушка, облаченная в бикини из водяных лилий. Потом верхняя часть купальника с нее слетала, обнажая женскую грудь, и ничего еще не предвещало странностей. Но потом в этом подводном балете она вставала на голову, стягивая трусики, и тут появлялся он. Потрясенные зрители замирали, потому что он был там, где его не должно было быть. Тонкий коричневый зловещий угорь становился все длиннее, по мере того как Элли терлась о стекло иллюминатора; он взирал на посетителей своим циклопическим оком, а те только переводили взгляды с него на тонкую талию и девичью грудь Элли, недоумевая, как в одном теле могут сосуществовать такие противоположности.

Кармен была транссексуалкой в ожидании операции по смене мужского пола на женский. Она была уроженкой Бронкса. Хрупкая и изящная, она прекрасно разбиралась в косметике и постоянно сидела на диете. Она не пила пива из опасений растолстеть и, по-моему, даже перебарщивала в своем стремлении к женственности, постоянно раскачивая бедрами и взбивая волосы. У нее было прелестное лицо наяды сверху и все мужские признаки снизу. Иногда от количества принимаемых гормонов у нее начинала трескаться кожа. И ее врачу — популярному доктору Мелу из Сан-Бруно — постоянно приходилось заниматься корректировкой дозировок. Единственное, что выдавало Кармен, это ее голос, остававшийся хриплым несмотря на инъекции эстрогена и прогестерона, и ее руки. Однако мужчины никогда не обращают на это внимания. Они ждали от Кармен только похоти, и больше им ничего не было нужно. История ее жизни в гораздо большей степени, чем моя, укладывалась в традиционные рамки. С самого детства она ощущала, что родилась не в том теле. «Я была как ты! — сообщила она мне как-то в раздевалке. — Кто меня наградил этим членом? Мне он не нужен!» Но пока она была вынуждена жить с ним. Именно на это и приходили посмотреть наши зрители. Зора, склонная к аналитическому мышлению, считала, что поклонниками Кармен движет в основном латентная гомосексуальность. Но Кармен всячески противилась этому предположению.

— У меня нормальные дружки. Им нужна женщина.

— Вовсе нет, — заявляла Зора.

— Как только я накоплю достаточно денег, я тут же приведу в порядок свой низ. И тогда посмотрим. Я буду женщиной еще в большей степени, чем ты.

— Прекрасно, — отвечала Зора. — А я никем не хочу быть.

Зора страдала андрогенной бесчувственностью. Ее организм был невосприимчив к мужским гормонам. Хотя у нее был такой же XY-набор генов, как и у меня, она развивалась как женщина. Она была хорошо сложена, и у нее были полные губы. Широкие выдающиеся скулы смотрелись на ее лице как две арктические возвышенности. И когда она говорила, было видно, как у нее натягивается кожа, образуя провалы на щеках, а над этой маской гоблина сияли пронзительно голубые глаза. Кроме этого, у нее была изумительно белоснежная грудь, крепкий живот пловчихи и ноги, которые могли принадлежать спринтеру или танцовщице. Даже обнаженная, Зора выглядела как женщина. И никто не смог бы определить, что у нее нет яичников и матки. Как объясняла мне Зора, синдром андрогенной бесчувственности способствует формированию идеальной женщины, и он свойствен целому ряду топ-моделей.

— Сколько ты видел женщин с ростом шесть футов два дюйма, худых и с большой грудью? Мало. Потому что это свойственно только таким как я.

Несмотря на свою красоту Зора не хотела быть женщиной и предпочитала называть себя гермафродитом. Она стала первым гермафродитом, с которым я познакомился. Первым существом, подобным мне. Уже в 1974 году она пользовалась редким в те времена термином «интерсексуал». После Стоунуолла прошло всего пять лет, а движение геев только набирало силу. Оно прокладывало пути для дальнейшей борьбы за половую самоидентификацию, в частности и за нашу тоже. Однако Общество гермафродитов Северной Америки будет основано лишь в 1993 году. Поэтому у меня есть все основания считать Зору Хайбер пионером, своего рода предтечей, Иоанном Крестителем. Разве что все происходило не в пустыне, а в Америке, а именно в бунгало, в котором она жила в долине Ноя и где теперь жил я. Изучив строение моего организма, Боб Престо призвал Зору и распорядился, чтобы она приютила меня у себя. Зора принимала беглецов, подобных мне. Это входило в ее обязанности. А туман Сан-Франциско гарантировал ее подопечным укрытие. Неудивительно, что Общество гермафродитов было основано именно здесь, а не где-нибудь в другом месте. И Зора участвовала в этом процессе еще задолго до его оформления, возглавляя один из энергетических центров. В основном ее политика заключалась в обучении, и в течение тех месяцев, которые я провел с ней, она многому меня научила, выводя из состояния провинциального невежества.

— Если не хочешь, можешь не работать на Боба, — говорила она. — Я и сама собираюсь от него уйти. Это временное занятие.

— Но мне нужны деньги. Они отняли у меня все деньги.

— А как же твои родители?

— Я не хочу просить у них. Я даже позвонить им не могу, — признавался я.

— А что случилось, Калл? Что ты здесь делаешь?

— Они отвезли меня к врачу в Нью-Йорк, и он хотел сделать мне операцию.

— И поэтому ты убежал.

Я киваю.

— Считай, что тебе повезло. Я все поняла про себя лишь в двадцать лет.

Этот разговор произошел в первый же день, когда я появился в доме Зоры. Тогда я еще не начал работать в клубе. Сначала нужно было залечить мои ссадины. Я уже ничему не удивлялся. Когда путешествуешь как я, без определенной цели и плана, неизбежно становишься открытым. Именно поэтому первые философы были перипатетиками. Как и Иисус Христос. И вот я сижу в позе лотоса на полу и пью из пиалы зеленый чай, с надеждой, любопытством и вниманием глядя на Зору После того как я остриг волосы, мои глаза стали казаться еще больше, как у персонажей византийских икон, стоящих по бокам ведущей в рай лестницы, в то время как их собратья проваливаются в геенну огненную. Разве после всех обрушившихся на меня потрясений я не вправе был ожидать вознаграждения в виде каких-нибудь сведений или откровений? И сидя в доме Зоры в лучах тусклого света, я походил на пустой сосуд, ожидающий, когда она наполнит меня своими словами.

— Гермафродиты были всегда. Калл. Всегда. Платон вообще говорит, что изначально все люди были гермафродитами. Ты не знал? Первый человек состоял из двух половинок — мужской и женской. А потом они были разделены. Именно поэтому все ищут свою вторую половину. Кроме нас. Мы имеем обе с самого начала.

Я не стал упоминать об Объекте.

— В некоторых культурах нас считают чудовищами, — продолжила Зора. — А в других — наоборот. Например, у индейцев навахо есть понятие «бердач». Это человек, изменивший свой пол. Запомни, Калл, половые признаки зависят от биологии, пол — понятие культурологическое. Индейцы навахо понимали это, и они давали человеку возможность изменить свой пол, если он хотел. И после этого они не презирали такого человека, а превозносили его. Бердачи становились шаманами племени, целителями, колдунами и художниками.

Значит, я был не один! Это было главным, что я понял из слов Зоры. И тогда я решил, что мне надо остаться в Сан-Франциско. Меня сюда привела судьба или удача, и я должен был получить здесь все, что мне было нужно. Поэтому мне было все равно, что я должен делать для того, чтобы заработать деньги. Я просто хотел быть с Зорой, учиться у нее и не чувствовать себя таким одиноким. Я уже переступил заколдованный порог, за которым простиралась головокружительная, праздничная юность. Боль от полученных побоев начинала проходить. И теперь все вокруг казалось напоенным энергией, все трепетало, как бывает только в юности, когда все нервные окончания напряжены до предела, а смерть еще далека.

Зора писала книгу, утверждая, что она будет опубликована в небольшом издательстве в Беркли, и показывала мне каталог. Направленность издательства была явно эклектичной: книги по буддизму, таинственному культу Митры и одна очень странная книга, являвшаяся сама по себе гибридом, объединявшим генетику, биологию клетки и индусский мистицизм. Труд Зоры вполне вписывался в этот перечень. Однако мне так и не удалось уяснить себе ее писательские планы. Много лет спустя я пытался найти ее книгу, которая называлась «Священный гермафродит», но так и не нашел. Она не закончила ее, что отнюдь не было связано с недостатком способностей. Кое-что мне довелось прочитать в рукописи, и, хотя я тогда плохо разбирался в художественных и научных достоинствах произведения, я ощутил в нем биение жизни. Зора много знала и вкладывала в свое творение всю свою душу. Книжные полки в ее доме были забиты трудами по антропологии и исследованиями французских структуралистов и деконструктивистов. Она работала почти каждый день, раскладывая на столе книги и записи, печатая и делая выписки.

— Можно я задам тебе один вопрос? — обратился я как-то к ней. — Почему ты вообще стала рассказывать о себе?

— Что ты имеешь в виду?

— Но ведь по тебе ничего не заметно.

— Я хочу, чтобы об этом знали, Калл.

— Зачем?

Зора поджала под себя свои длинные ноги и, глядя на меня колдовскими синими глазами, ответила:

— Потому что мы — следующие.

«Давным-давно в Древней Греции был волшебный источник, принадлежавший водяной нимфе Салмакиде. И в один прекрасный день в нем решил искупаться прекрасный юноша Гермафродит».

И я опускаю ноги в резервуар. Я болтаю ими из стороны в сторону сопровождая рассказ. «Салмакида взглянула на прекрасного юношу и кровь в ней взыграла. Она подплыла ближе и принялась его рассматривать». Я начинаю постепенно опускать в воду нижнюю часть тела — голени, колени, бедра. В этот момент, как мне объяснял Престо, шторки в иллюминаторах задергиваются. Некоторые посетители уходят, но большая часть бросает в прорезь новые жетоны. И шторки снова открываются.

«Водяная нимфа пыталась справиться со своей страстью, но юноша был слишком красив, и она не могла на него наглядеться. Она подплывала все ближе и ближе и вот, будучи не в силах совладать с желанием, она схватила его сзади и обняла». Я начинаю быстро работать ногами, взбивая воду так, что посетители не могут ничего разглядеть. «Гермафродит попытался высвободиться из крепких объятий нимфы, но Салмакида была слишком сильна. И страсть ее была столь неукротима, что она слилась с Гермафродитом в одно существо. Их тела проникли друг в друга — мужское в женское, а женское в мужское. Так узрите же, дамы и господа, божественного Гермафродита!» И тут я полностью погружался в резервуар, давая возможность рассмотреть себя целиком.

Шторки закрывались.

В этот момент никто никогда не уходил. Все хотели увидеть еще, и я под водой слышал, как звякают опускаемые жетоны. Это напоминало мне дом, когда я погружался с головой в ванну и слышал, как журчит вода в трубах. Я старался представить себе это и не обращать внимания на реальность. Я делал вид, что нахожусь в ванной в Мидлсексе. Меж тем в иллюминаторах появлялись изумленные, ошарашенные, возмущенные и похотливые лица.

Перед работой мы всегда курили травку. Это было необходимым условием. Переодевшись в свои костюмы, мы с Зорой раскуривали косяк. Зора приносила термос с «Аверной» и льдом, и я выпивал его как кислоту. Надо было достигнуть состояния умопомрачения для большего соответствия атмосфере частной вечеринки. Благодаря этому я меньше замечал пялящиеся на меня лица. Не знаю, что бы я делал без Зоры. Наше маленькое бунгало в окружении деревьев и низкой калифорнийской растительности, пруд с золотыми рыбками и храм Будды, сложенный из голубого гранита, стали моим убежищем, промежуточным домом, в котором я готовился к возвращению в мир. Моя жизнь в то время была столь же противоречивой, как и мое тело. По ночам мы, пьяно хихикая и изнемогая от тоски, сидели на краю резервуара в клубе, привыкая к тому, чтобы не думать, чем занимаемся. Днем же мы всегда были трезвы.

У Зоры уже было написано сто восемнадцать страниц, которые были отпечатаны на тончайшей бумаге, поэтому обращаться с рукописью надо было крайне осторожно. Зора усаживала меня за кухонный стол и приносила текст с видом библиотекаря, выдающего раритетное издание Шекспира. Во всех остальных отношениях она никогда не обращалась со мной как с ребенком, предоставляя мне полную свободу действий. Она лишь попросила, чтобы я помог ей с арендной платой. И бoльшую часть времени мы просто бродили по дому в своих кимоно. Когда Зора работала, лицо ее становилось строгим. Я тогда устраивался на веранде и читал книги из ее библиотеки: Кейт Шопен, Джейн Бауле и стихи Гарри Снайдера. И хотя мы с ней были совершенно не похожи, Зора постоянно подчеркивала нашу общность. Мы боролись с одними и теми же предрассудками и непониманием. Меня это радовало, но я никогда не испытывал к Зоре родственных чувств, всегда ощущая ее спрятанное под одеждой тело. Поэтому я всегда отводил глаза и старался не смотреть на нее, когда она раздевалась. На улице меня принимали за мальчика. А на Зору заглядывались мужчины. Однако ей нравились только лесбиянки.

В ней была и темная сторона. Иногда она напивалась и принималась безобразничать, обрушивая яростные филиппики на футбол, мужчин, деторождение, размножение и политиков. В такие минуты в ней просыпалась пугавшая меня жестокость. В школе она была признанной красавицей, что сделало ее жертвой домогательств и бесплодного болезненного насилия. Как многие красивые девочки, она привлекала самых отвратительных парней. Прихлебателей, страдающих герпесом. Неудивительно, что у нее сложилось самое плохое мнение о мужчинах. Я являлся единственным исключением. Правда, она не считала меня настоящим мужчиной, что во многом было справедливо.

Родителями Гермафродита были Гермес и Афродита. Овидий не рассказывает нам о чувствах родителей, когда они узнали о его исчезновении. Что же касается моих родителей, то они продолжали держать телефон под рукой и никогда вместе не отлучались из дома. Однако теперь они боялись отвечать на звонки, опасаясь дурных известий. Неведение скрашивало их горе, и при каждом звонке они медлили снять трубку.

Однако страдания помогли им восстановить гармонию. За месяцы моего отсутствия Тесси и Мильтон вместе переживали взрывы ужаса, надежды и бессонные ночи. Уже давно их эмоциональная жизнь не проходила в таком синхронном ритме, и это привело к тому, что они вернулись в эпоху своей ранней влюбленности.

Они начали заниматься любовью так часто, как не делали этого на протяжении многих лет. Как только Пункт Одиннадцать выходил из дома, они даже не удосуживались подняться в спальню и делали это прямо там, где находились в тот момент. Они занимались этим на красном кожаном диване в кабинете, в гостиной на софе, обивка которой была украшена синими птицами и красными ягодами, а несколько раз даже на полу в кухне. Единственным местом, куда они не заглядывали, был подвал, поскольку там не было телефона. Они любили друг друга медленно и элегично, подчиняясь непререкаемым законам своих страданий. Они уже не были молоды, и тела их утратили свою прелесть. Но с помощью этого акта они создали меня, и теперь они повторяли его снова и снова, словно он мог вернуть меня обратно. Иногда после этого Тесси начинала плакать. И тогда Мильтон крепко закрывал глаза. Их усилия редко приводили к чувственной разрядке.

А потом через три месяца после моего исчезновения Тесси перестала ощущать сигналы, поступавшие по нашей духовной пуповине. Она лежала в постели, когда легкое подрагивание в области пупка вдруг прекратилось. Она резко села и приложила руку к животу.

— Я больше ее не чувствую! — вскрикнула она.

— Что?

— Пуповина оборвалась! Кто-то оборвал пуповину!

Мильтон попытался ее успокоить, но безрезультатно. И с этого момента моя мать уверилась в том, что со мной произошло нечто ужасное.

И тогда гармония их страданий разрушилась. И чем больше Мильтон надеялся на лучшее, тем в большее отчаяние погружалась Тесси. Они начали ссориться. Иногда Мильтону удавалось подчинить Тесси своему оптимизму, и в течение нескольких дней она жила надеждой. В конце концов, уговаривала она себя, они ничего не знали наверняка. Но это состояние быстро проходило. Оставаясь в одиночестве, Тесси напряженно пыталась ощутить какие-либо признаки жизни в пуповине, но ей это не удавалось.

К этому времени я отсутствовал уже четыре месяца. Наступил январь 1975 года. К моему пятнадцатилетию я так и не был найден. И вот в воскресное утро, когда Тесси молилась в церкви за мое возвращение, в доме раздался телефонный звонок. Мильтон снял трубку.

— Алло!

Сначала он услышал только тишину, если не считать звуков радио, включенного, возможно, в соседней комнате. А потом раздался приглушенный голос:

— Я уверен, вы скучаете по своей дочери, Мильтон.

— Кто это?

— Ведь дочь — это замечательно.

— Кто это? — переспросил Мильтон, но в трубке раздались гудки.

Мильтон не стал рассказывать Тесси о звонке, решив, что это была злая шутка какого-нибудь ублюдка или уволенного служащего. Экономика в 1975 году переживала спад, и Мильтону пришлось закрыть несколько своих заведений. Однако в следующее воскресенье телефон зазвонил снова. На этот раз Мильтон схватил трубку после первого же звонка.

— Алло!

— Доброе утро, Мильтон. Я бы хотел задать вам один вопрос. Знаете какой?

— Или вы скажете, кто вы, или я повешу трубку!

— Сомневаюсь. Я для вас единственная возможность получить обратно дочь.

И тогда Мильтон сделал то, что было ему свойственно. Он тяжело сглотнул, набычился и приготовился к неизбежному.

— Ладно, — ответил он. — Я слушаю вас.

Но трубку снова повесили.

«Давным-давно в Древней Греции был волшебный источник…» — кажется, теперь я могу повторить этот текст, даже если меня разбудят. Впрочем, я и так постоянно находился в полусне, учитывая выкуриваемые косяки и реки «Аверны». Потом наступил День благодарения, а за ним Рождество. В канун Нового года Боб Престо закатил шикарный прием. Мы с Зорой пили шампанское, а когда наступило время моего выхода, я погрузился в резервуар. Я был пьян и поэтому сделал то, чего никогда раньше не делал, — открыл под водой глаза. Я увидел лица зрителей и понял, что на них не написано брезгливости. В ту ночь мое выступление возымело на меня терапевтическое действие. Судорожные узлы внутри Гермафродита начали расслабляться, освобождая его от напряжения, пережитого в школьной раздевалке. Меня начал покидать стыд за свое тело. Ощущение того, что я — чудовище, отступило. А вместе с исчезновением стыда и ненависти к себе стала затягиваться и другая рана — Гермафродит начал забывать о Смутном Объекте.

В эти недели в Сан-Франциско я читал все, что мне давала Зора. Я узнал о том, какие у нас, гермафродитов, бывают разновидности. Я прочитал о гиперадренокортизме, феминизированных яичках и крипторхизме, которым страдал я. Я прочитал о синдроме Кляйнфельтера, при котором лишняя Х-хромосома придает человеку черты евнуха и определяет его дурной характер. Хотя меня больше интересовали исторические данные, нежели медицинские. Карл Генрих Ульрихс, писавший в Германии в 1860 году, говорил о третьем поле. Он сам называл себя уранистом и утверждал, что у него женская душа в мужском теле. Во многих культурах речь шла не о двух полах, а о трех. И именно третий всегда был одарен таинственными способностями.

И однажды холодным дождливым вечером я решил попробовать. Зора куда-то ушла. Это было воскресенье, и мы не работали. Я сел в полулотос на пол и закрыл глаза. Сосредоточившись в молитвенном состоянии, я стал ждать, когда моя душа покинет тело. Я пытался впасть в транс или превратиться в животное. Я прилагал к этому все усилия, но у меня ничего не получалось. Похоже, у меня не было особых способностей, и я не годился в Тиресии.

В связи с этим мне вспоминается один вечер в конце января. Было уже за полночь. В резервуаре была Кармен. Мы с Зорой сидели в гримерке, поддерживая традиции — термос и конопля. Зоре в русалочьем костюме было трудно передвигаться, поэтому она с видом рыбьей одалиски возлежала на кушетке. Со свисающего с валика хвоста стекала вода. Сверху на ней была надета футболка с изображением Эмили Дикинсон.

Звуки из резервуара транслировались в гримерку. Боб Престо произносил свой монолог: «Дамы и господа, готовы ли вы к поистине потрясающему зрелищу?…» Мы с Зорой безмолвно произносили за ним следующий текст: «Готовы ли вы вынести шок высокого напряжения?»

— Мне здесь надоело, — промолвила Зора.

— Может, уйдем?

— Да, пора.

— И что мы будем делать?

— Заниматься банковскими закладными.

Из резервуара донесся всплеск. «А где же сегодня угорь Элли? Кажется, он прячется, дамы и господа. Может, он умер? Может, его выловили рыбаки? Может, его выставили на продажу на Рыбачьей ярмарке?»

— Боб считает себя страшно остроумным человеком, — заметила Зора.

«Нет, не волнуйтесь, дамы и господа, Элли нас не разочарует. Вот он! Смотрите на ее электрического угря!»

Из динамика раздается странный звук — стук двери, а вслед за ним крик Боба Престо: «Эй! Что за черт! Сюда нельзя!»

И радио замолкает.

За восемь лет до этого полиция устроила рейд в детройтском баре, где незаконно торговали спиртным, теперь то же самое происходило в «Шестидесятниках». Все было довольно спокойно. Посетители быстро покинули кабинки и выскочили на улицу. Нас проводили вниз к остальным девушкам.

— Ну привет, — произнес подошедший ко мне офицер. — И сколько же нам лет?

В участке мне позволили сделать один телефонный звонок. И я, наконец сломавшись, набрал домашний номер.

К телефону подошел брат.

— Это я, — сказал я. — Калл. — И прежде чем Пункт Одиннадцать успел что-либо мне ответить, я вывалил на него всё. Я сообщил ему, где я и что произошло. — Только не говори маме с папой, — добавил я.

— Я не смогу сказать папе, — ответил Пункт Одиннадцать. — Я уже не смогу это сделать. — И далее с какими-то вопросительными интонациями, словно сам не мог поверить в то, о чем говорил, он сообщил мне, что Мильтон погиб в автомобильной катастрофе.

ПОЛЕТ

Выполняя обязанности помощника атташе по культуре, я отправился на открытие выставки Уорхола в Новой национальной галерее. Войдя в знаменитое здание Мис ван дер Рое, я миновал не менее знаменитые изображения на шелке великого художника. Новая национальная галерея — замечательный музей, но у него есть один недостаток — в нем негде вешать произведения искусства. Впрочем, мне до этого дела не было. Я смотрел сквозь стеклянные стены на Берлин и чувствовал себя страшно глупо. Неужели я считал, что на открытие выставки соберутся художники? Публика состояла из спонсоров, журналистов, критиков и социальных деятелей.

Взяв у проходившего мимо официанта бокал вина, я опустился в одно из хромированных кресел, которые стояли по периметру зала и также были изготовлены по проекту ван дер Рое. Повсюду стояли авторские копии, но все выглядело натуральным и потертым, с коричневыми проплешинами на углах. Я закурил сигару и попытался расслабиться.

Толпа гудя кружила вокруг «Мао» и «Мэрилин». Высокий потолок придавал гулкость звукам. Мимо скользили худые мужчины с бритыми головами и проплывали седовласые женщины с желтыми зубами, одетые в натуральные шелка. Из окна была видна Государственная библиотека. Новая Потсдамская площадь походила на аллею в Ванкувере. В отдалении прожектора освещали скелеты подъемных кранов. Снизу раздавался шум машин. Я затянулся, прищурился и увидел в стекле свое отражение.

Я уже говорил, что похож на мушкетера. Но еще (особенно по вечерам) я напоминаю фавна. Изогнутые брови, порочная улыбка и горящие глаза. И сигара, торчавшая в зубах, не смягчала этого впечатления.

Кто-то похлопал меня по плечу.

— Поклонник сигар, — произнес женский голос. И в стекле я увидел Джулию Кикучи.

— Здесь же Европа, — с улыбкой возразил я. — Курение сигар здесь не считается пороком.

— Я их курила только в колледже.

— Может, попробуешь повторить? — подколол ее я.

Она опустилась в соседнее кресло и протянула руку. Я достал из кармана пиджака еще одну сигару и отдал ее Джулии вместе с ножичком и спичками. Она поднесла сигару к носу и понюхала ее, потом покатала между пальцами, проверяя влажность. Затем она обрезала кончик, прикурила и начала выпускать дым.

— Кстати, Мис ван дер Рое курил сигары, — заметил я из рекламных соображений.

— Tы когда-нибудь видел его портрет? — спросила Джулия.

— Понял.

Мы молча сидели рядом и курили. Правая коленка Джулии подрагивала. По прошествии некоторого времени я повернулся к ней лицом. Она сделала то же.

— Хорошая сигара, — согласилась она.

Я наклонился к ней, а она ко мне. Наши лица все сближались, пока мы не соприкоснулись лбами.

В таком положении мы оставались около десяти секунд. А потом я сказал:

— Давай я объясню, почему не позвонил.

Я сделал глубокий вдох и начал:

— Я должен тебе кое в чем признаться.

Моя история началась в 1922 году когда всех волновали запасы нефти. В 1975 году когда моя история заканчивается, людей снова начали тревожить ее сокращающиеся запасы. В 1973 году Организация арабских стран — экспортеров нефти инициировала эмбарго. В Соединенных Штатах выстроились длинные очереди у бензоколонок и начались отключения уличного освещения. Президент объявил, что огни на рождественской ели перед Белым домом зажжены не будут.

Не было человека, которого в то время не тревожила бы проблема дефицита. Экономика была на спаде. По всей стране семьи в полутьме собирались за обеденным столом, как это было с нами, когда мы жили на улице Семинолов. Однако моего отца мало волновала экономика — он давно уже пережил те дни, когда считал киловатты. И поэтому в ту ночь, когда он отправился на мои поиски, он сел за руль огромного «кадиллака», литрами пожиравшего бензин.

Последним «кадиллаком» моего отца был «Эльдорадо» 1975 года выпуска. Эта машина темно-синего, почти черного, цвета очень походила на Бэтмобиль. Мильтон заблокировал все дверцы. На часах было начало третьего ночи. Дороги в этом районе были в рытвинах, а обочины заросли травой. Лучи мощных фар то и дело освещали осколки стекла, гвозди, куски металла, консервные банки, а однажды даже распластанные мужские трусы. В туннеле стояла ободранная машина без колес и двигателя, с разбитыми стеклами, все хромированные детали были сняты. Но Мильтон жал на газ, игнорируя нехватку бензина и всего остального. Так, например, в Мидлсексе уже окончательно угасла надежда, поскольку его жена перестала ощущать какие бы то ни было движения своей духовной пуповины. В холодильнике наблюдался недостаток еды, а на полках шкафа заметно поубавилось выглаженных рубашек и чистых носков. Сократилось количество приглашений и телефонных звонков, поскольку друзья опасались звонить в дом, балансировавший между надеждой и отчаянием. И все же, несмотря на дефицит всего, Мильтон наполнил до краев бак «Эльдорадо», а потом положил в бардачок двадцать пять тысяч долларов наличными.

Моя мать не спала, когда Мильтон выскользнул из постели в начале второго ночи. Лежа на спине, она прислушивалась к тому, как он одевается в темноте, но не стала спрашивать, зачем он встает среди ночи. Когда-то она обязательно сделала бы это, но не теперь. Все изменилось после моего исчезновения. То и дело Мильтон и Тесси отправлялись в четыре утра на кухню пить кофе. И лишь когда Тесси услышала хлопок входной двери, она встревожилась. Затем раздался звук работающего двигателя, и машина дала задний ход по подъездной дорожке. Тесси слушала до тех пор, пока мотор не затих вдали. «Может, он поехал за едой», — вяло подумала она и добавила к своему списку из сбежавшего отца и сбежавшей дочери еще и сбежавшего мужа.

Мильтон не стал говорить Тесси, куда он направляется, по целому ряду причин. Во-первых, он боялся, что она его не отпустит и заставит вызвать полицию, а он не хотел это делать. Похититель велел ему не обращаться к представителям закона. К тому же Мильтон был уже сыт полицией по горло и больше ей не верил. Уж не говоря о том, что все могло оказаться чистым блефом и он бы только лишний раз встревожил Тесси. Она позвонила бы Зое, и он наслушался бы еще и от своей сестры. Короче, Мильтон поступил так, как поступал всегда, когда нужно было принять важное решение. Как тогда, когда он пошел во флот, а потом перевез нас всех в Гросс-Пойнт, — он делал то, что считал нужным, будучи уверенным, что разбирается в ситуации лучше всех.

После последнего таинственного телефонного звонка Мильтон стал ждать следующего. И он раздался через неделю, в воскресенье.

— Алло!

— Доброе утро, Мильтон.

— Послушайте, кто бы вы ни были, я хочу, чтобы вы мне ответили на несколько вопросов.

— Я звоню не для того, чтобы удовлетворять ваши желания. Гораздо важнее, что хочу я.

— Мне нужна моя дочь. Где она?

— Здесь, со мной.

В трубке по-прежнему слышались отдаленная музыка и пение, напоминавшие Мильтону о чем-то давно прошедшем.

— А откуда мне знать, что она с вами?

— Почему бы вам не задать мне несколько вопросов? Она много чего рассказала мне о своей семье.

Ярость, захлестнувшая в это мгновение Мильтона, показалась ему почти невыносимой, и он приложил все силы, чтобы не разбить телефон о стену. Однако одновременно мозг его лихорадочно работал.

— Как называется деревня, где родились ее дед и бабка?

— Минуточку… — трубку, видимо, прикрыли рукой, — Вифиния.

Ноги у Мильтона подкосились, и он опустился на стол.

— Теперь вы мне верите, Мильтон?

— Мы однажды ездили в пещеры Кентукки — чистая обдираловка. Как они назывались?

Микрофон трубки снова прикрыли, и через мгновение голос ответил:

— Мамонтовы пещеры.

Мильтон вскочил. Лицо его побагровело, и он рванул воротничок рубашки, чувствуя, что задыхается.

— А теперь я хочу задать вопрос, Мильтон.

— Какой?

— Сколько вы готовы заплатить за свою дочь?

— Сколько вы хотите?

— Значит, вы готовы заключить со мной сделку?

— Да.

— Как интересно!

— Сколько вы хотите?

— Двадцать пять тысяч долларов.

— Хорошо.

— Нет, Мильтон, вы не поняли, — продолжил голос, — я хочу поторговаться.

— Что?

— Торгуйтесь, Мильтон. Это же бизнес.

Мильтон был абсолютно ошарашен бессмысленностью этой просьбы, но ему ничего не оставалось как выполнить ее.

— О'кей. Двадцать пять это слишком много. Я могу тринадцать тысяч.

— Мы же говорим о вашей дочери, Мильтон, а не о хот-догах.

— У меня нет такого количества наличных денег.

— Хорошо, двадцать две тысячи.

— Пятнадцать.

— Ниже двадцати я не опущусь.

— Семнадцать — это мое последнее предложение.

— Девятнадцать.

— Восемнадцать.

— Восемнадцать пятьсот.

— Заметано.

— Как это весело, Милт, — рассмеялся его собеседник и добавил: — Но мне все равно нужно двадцать пять, — и он повесил трубку.

В 1933 году бесплотный голос беседовал с моей бабкой через решетку вентиляции, теперь, сорок два года спустя, голос искаженный говорил по телефону с моим отцом.

— Доброе утро, Мильтон.

И снова отдаленные звуки музыки и пение.

— Я достал деньги. Мне нужна моя девочка.

— Завтра ночью. — И «похититель» объясняет Мильтону, где оставить деньги и где ждать меня.

За излучиной реки перед Мильтоном вырастает Главный вокзал, которым в 1975 году все еще продолжали пользоваться. Теперь от роскошного терминала осталась лишь скорлупа. Фальшивые фасады скрывали облезлые стены и заваленные проходы. Великое строение прошлого превращалось в руины: опадали изразцы в Пальмовом дворике, огромная парикмахерская являла собой склад рухляди, окна были покрыты грязью. Башня с офисами, примыкавшая к терминалу, превратилась в тринадцатиэтажную голубятню, и все ее пятьсот окон были прилежно разбиты. Полвека тому назад именно на этот вокзал прибыли мои дед и бабка. Лишь однажды Левти и Дездемона поведали здесь свою тайну Сурмелине, и теперь их сын, так и не узнавший о ней, столь же тайно припарковывал здесь свою машину.

Подобная декорация для сцены выкупа способствует созданию мрачного настроения — тени, зловещие силуэты. Однако этому мешает небо, окрашенное в нежно-розовый цвет. Так называемые «розовые ночи», причиной которых было сочетание определенной температуры с известным процентным уровнем химических веществ в воздухе, были нередки в Детройте. Когда атмосфера насыщалась определенным количеством частиц, свет, поднимавшийся от земли, отражался обратно, и небо над Детройтом становилось нежно-розового цвета. В такие ночи никогда по-настоящему не темнело, хотя и на дневной свет это мало походило. Наши розовые ночи мерцают как люминесцентный свет в цехах ночной смены круглосуточно работающих заводов. Иногда небо вспыхивало ярко-красным, но чаще цвет оставался приглушенным и мягким. Все считали это само собой разумеющимся, и никто не видел в этом ничего необычного. Мы были знакомы с этим противоестественным явлением с детства и считали его нормальным.

В этом странном освещении Мильтон подогнал машину как можно ближе к платформе, остановился и заглушил двигатель. Он взял портфель и вылез наружу, вдыхая кристально чистый зимний воздух Мичигана. Весь мир замер, скованный холодом. Стоящие вдалеке деревья, телефонные провода, трава во дворах прибрежных домов, земля — все было покрыто инеем. С реки донесся рев грузового судна. Однако на пустом вокзале царила полная тишина. На Мильтоне были высокие мягкие сапоги, которые проще всего было натянуть в темноте, и бежевая куртка, отороченная мехом. Чтобы не замерзнуть, он нацепил на голову серую фетровую шляпу с красным пером под черной лентой на тулье. В 1975 году она уже была раритетом. В таком виде Мильтон мог бы отправиться на работу. Он быстро поднялся по металлической лестнице на платформу и двинулся по ней в поисках мусорного ящика, куда он должен был опустить портфель. Похититель сказал, что на крышке мелом будет нарисован крестик.

Мильтон торопливо двигался по платформе — колокольчики на его сапогах позвякивали, холодный ветер трепал перышко на шляпе. Было бы неправдой сказать, что он совсем не испытывал страха. Но Мильтон Стефанидис никогда бы не признался в том, что ему страшно. Он ощущал лишь физиологические проявления страха: колотящееся сердце, взмокшие подмышки — и не более того. И это было свойственно многим представителям его поколения. Многие его ровесники предпочитали кричать или во всем обвинять своих детей, когда им было страшно. Возможно, это свойство являлось неотъемлемым качеством поколения, выигравшего войну. Отсутствие самоанализа способствовало выработке мужества, но в течение последних месяцев оно сослужило Мильтону плохую службу. С первого же дня моего исчезновения он пытался сохранить лицо, в то время как его душу медленно подтачивали сомнения. Он походил на монумент, разъедаемый изнутри. И чем больнее ему становилось, тем с большим упорством Мильтон не обращал на это внимания. Вместо этого он сосредоточивался на тех немногих мелочах, которые помогали ему выстоять. Проще говоря, Мильтон перестал задумываться. Что он делал здесь, на темной железнодорожной платформе? Зачем он отправился сюда один? Мы никогда не сможем найти ответов на эти вопросы.

Отыскать мусорный ящик с белой отметиной оказалось не так уж трудно. Мильтон быстро поднял треугольную зеленую крышку и опустил внутрь портфель. Однако когда он попытался вытащить руку обратно, что-то помешало ему. Его собственная кисть. Теперь, когда он перестал думать, эту обязанность выполняло за него его тело. Казалось, рука хочет ему что-то сказать. «А что, если похититель не отпустит Калли?» — транслировала она. «Сейчас у меня нет времени думать об этом», — ответил Мильтон и снова попытался вытащить руку. Но та упрямо продолжала: «А что, если похититель возьмет деньги, а потом потребует еще?» «Что ж, придется рискнуть!» — рявкнул Мильтон и с силой выдернул ее из ящика. Пальцы разжались, и портфель полетел внутрь. Мильтон бросился обратно, таща за собой свою руку, и забрался в «кадиллак».

Он завел двигатель и включил печку, согревая для меня машину, потом наклонился вперед и начал всматриваться вдаль в ожидании моего появления. Pука его все еще что-то бормотала, вероятно о портфеле, лежащем в мусорном ящике, заполняя сознание Мильтона мыслями о потерянных деньгах. Двадцать пять тысяч! Он видел перед собой пачки, увязанные по сто долларов, с зеркальным отображением лица Бенджамина Франклина. Горло у Мильтона пересохло, его охватил приступ тревоги, известной всем детям Депрессии, он выскочил из машины и бросился бегом к платформе.

Ах он хочет заниматься бизнесом? Ну так Мильтон ему покажет, что такое бизнес! Он хочет вести переговоры? А как насчет этого? Мильтон, стуча сапогами, взлетает по лестнице. Почему бы не оставить ровно половину? «Так у меня по крайней мере будут какие-то гарантии. Половина сейчас, половина потом». Как это ему раньше не пришло в голову? Что с ним такое творится? Это все из-за непомерного напряжения… Однако, поднявшись на платформу, мой отец замирает. Меньше чем в двадцати ярдах от себя он видит темную фигуру, роющуюся в ящике. Кровь останавливается в жилах у Мильтона. Он не знает — идти дальше или бежать обратно. Похититель пытается вытащить портфель, но тот не пролезает в отверстие. Он заходит за ящик и приподнимает его. В химическом мерцании ночи Мильтон различает патриархальную бороду, бледное восковое лицо и самое главное — узнает крохотную фигурку. Отец Майк.

Отец Майк? Похититель — отец Майк? Нет, это невозможно. Это немыслимо! Однако сомнений не остается. Перед ним на платформе стоит человек, когда-то обрученный с моей матерью и чуть было не похитивший ее у отца. Выкуп забирает бывший семинарист, женившийся на сестре Мильтона Зое и этим обрекший себя на целую череду невыгодных сравнений и попреков с ее стороны: почему он не вложил деньги в биржевые акции, как это сделал Мильтон, почему не купил золото, когда это делал Мильтон, почему не перевел деньги на Каймановы острова, как ему советовал Мильтон. Именно это сделало отца Майка бедным родственником, вынужденным терпеть презрение Мильтона и одновременно пользоваться его гостеприимством. Встреча с шурином на темной пустой платформе стала для Мильтона настоящим потрясением. Однако она всё объясняла. Теперь становилось понятно, почему похититель хотел торговаться — лишь для того, чтобы хоть раз в жизни почувствовать себя бизнесменом; ясно было и откуда он знал про Вифинию. Теперь Мильтон понимал, почему телефонные звонки раздавались по воскресеньям, когда Тесси была в церкви, догадался он и о том, что музыка, которую он слышал в трубке, была пением церковного хора. Когда он лишил отца Майка невесты и женился на ней сам, плод этого союза, то есть я, посыпал ему соль на раны, окатив его струей мочи. И теперь отец Майк хотел со всеми поквитаться.

Однако Мильтон не собирался допустить это.

— Эй! — закричал он, упираясь руками в бедра. — Что ты там делаешь, Майк?

Отец Майк не ответил. Он поднял голову и по церковной привычке благожелательно улыбнулся, так что в огромной черной бороде блеснули его белые зубы. Он уже пятился, наступая на пластиковые стаканчики и другой мусор и прижимая к груди портфель как сложенный парашют. Он сделал три или четыре шага, продолжая лучиться елейной улыбкой, а потом развернулся и бросился наутек. Он был маленьким, но юрким и со скоростью пули исчез за лестницей на противоположном конце платформы. В розовом свете Мильтон увидел, как он пересекает железнодорожные пути и бросается к своей яркозеленой (цвет «зеленый греческий» — в соответствии с каталогом) машине. Мильтон бросился обратно к «кадиллаку».

Эта гонка ничем не походила на киношное преследование. Машины не виляли, и никто ни с кем не сталкивался. Ведь участниками гонки были православный священник и республиканец среднего возраста. Мчась по направлению к реке, ни тот ни другой не превысил скорости десять миль в час. Отец Майк не хотел привлекать внимание полиции.

Мильтон, понимая, что его шурину деваться некуда, хотел лишь припереть его к берегу. Так они неспешно двигались: сначала у светофора останавливался уродливый «Гремлин», а чуть позже то же самое делал «Эльдорадо». Петляя по безымянным улицам, объезжая свалки и тупики, отец Майк надеялся, что ему удастся улизнуть. Все было как всегда, отсутствовала лишь тетя Зоя, которая наорала бы на своего мужа и объяснила бы ему, что только идиот мог направиться к реке, вместо того чтобы ехать к шоссе. Теперь все мелькавшие мимо улицы вели в никуда. «Вот ты и попался», — повторял Мильтон. «Гремлин» сворачивал направо, и «Эльдорадо» сворачивал направо. «Гремлин» сворачивал налево, и то же самое делал «кадиллак». У Мильтона был полный бак, и он мог преследовать отца Майка хоть всю ночь напролет.

Чувствуя себя абсолютно уверенно, Мильтон убавил нагрев печки, так как в салоне становилось жарковато, и позволил себе несколько отстать от «Гремлина». Когда он поднял голову, отец Майк снова поворачивал направо. А когда через тридцать секунд «кадиллак» завернул за тот же угол, Мильтон увидел перед собой Посольский мост, и его уверенность несколько поколебалась. На этот раз его шурин-священник, проведший всю свою жизнь в сказочном мире церкви, проявил некоторую сообразительность. Паника охватила Мильтона, когда он увидел изгибающийся, как спина титана, мост. Только тогда он с ужасом понял, в чем заключался план отца Майка. Точно так же, как Пункт Одиннадцать, когда он хотел избежать призыва в армию, отец Майк направлялся в Канаду! Как бутлегер Джимми Зизмо, он хотел скрыться на либеральном севере! Он хотел вывезти деньги из страны.

И машина его двигалась теперь совсем с иной скоростью.

Да, несмотря на крохотный двигатель, звуки которого напоминали стрекот швейной машинки, «Гремлин» все больше и больше наращивал скорость. Оставив позади вокзальную полосу отчуждения, он теперь въезжал на ярко освещенный, оживленный участок приграничной полосы. Высокие фонари освещали машину, от чего ее ярко-зеленый цвет казался еще более кислотным. Держа дистанцию с «Эльдорадо», как машина Джокера от Бэтмобиля, «Гремлин» встроился в вереницу легковушек и грузовиков, которые толпились у въезда на висячий мост. Мощный двигатель «кадиллака» взревел, и машина выпустила из выхлопной трубы облачко белого дыма. И в этот момент машины превратились именно в то, чем они должны быть, — в продолжение своих хозяев. «Гремлин» был маленьким и шустрым, как и отец Майк, — он то исчезал за другими машинами, то снова появлялся, как и его хозяин за иконостасом. Основательному «Эльдорадо», как и Мильтону, трудно было маневрировать на ночном мосту, на котором стояли огромные грузовики с прицепами и легковушки, направлявшиеся в казино Виндзора. И среди всего этого столпотворения машин Мильтон потерял «Гремлина». Он встал в очередь и принялся ждать. И вдруг он увидел, как за шесть машин до него «Гремлин» вынырнул из очереди и шмыгнул в таможенную кабинку. Мильтон опустил стекло, высунулся из окна и закричал:

— Остановите его! Он украл мои деньги!

Однако таможенник его не услышал. Мильтон видел, как тот задал отцу Майку несколько вопросов, а потом — «Нет! Стойте!» — пропустил его дальше. И тут Мильтон начал жать на клаксон.

Звуки, вырывавшиеся из-под капота «Эльдорадо», с таким же успехом могли вырываться из груди Мильтона. Давление у него подскочило, и все тело покрылось потом. Он не сомневался в том, что ему удастся привлечь отца Майка к суду. Однако кто знал, что произойдет, когда тот окажется в Канаде? С ее пацифизмом и социальной медициной. С ее миллионами франкоговорящих граждан. Это же было все равно что… иностранная держава! Отец Майк мог объявить себя беженцем и поселиться в Квебеке. Он мог раствориться в Саскачеване и начать мигрировать вместе с американскими лосями. И Мильтон был разъярен не только из-за того, что лишился денег. Мало того, что отец Майк похитил у него двадцать пять тысяч долларов и обнадежил его возвращением дочери, так он еще и бросал собственную семью. Финансовые интересы перемешались в груди Мильтона с братскими чувствами и родительской болью.

— Ты не посмеешь так поступить с моей сестрой! — кричал он из своей огромной машины, зажатой в очереди. — Скотина! Ты когда-нибудь слышал о комиссионных сборах? Как только ты попытаешься поменять эти деньги, ты потеряешь пять процентов!

Окруженный со всех сторон грузовиками Мильтон кричал и бесился, будучи не в силах сдержать свою ярость.

Однако его бесконечные гудки не остались незамеченными. Таможенники привыкли к подобному поведению нетерпеливых водителей и умели приводить их в чувство. И как только Мильтон подъехал к пропускному пункту, один из них сделал ему знак остановиться.

— Этот парень, который только что проехал, — закричал Мильтон через открытое окошко, — он украл у меня деньги. Вы не можете остановить его на другом конце моста? У него машина марки «Гремлин».

— Остановитесь, пожалуйста, здесь, сэр.

— Он украл у меня двадцать пять тысяч долларов!

— Мы это обсудим, как только вы остановитесь и выйдете из машины, сэр.

— Он хочет вывезти эти деньги из страны! — попробовал Мильтон в последний раз. Однако таможенник продолжал указывать ему на площадку досмотра. И наконец Мильтон сдался. Втянув голову обратно в машину, он взялся за руль и покорно начал выворачивать на свободную полосу. Однако едва объехав кабинку таможенников, он опустил ногу на газ, и взревевший «кадиллак» рванул вперед.

Теперь уже началась настоящая погоня. Потому что, съехав с моста, отец Майк тоже прибавил газу. Шныряя между легковушками и грузовиками, он мчался к границе, а за ним летел Мильтон, мигая фарами и показывая, чтобы ему уступили дорогу. Мост вздымался над рекой изящной параболой, стальной крепеж которой был усеян красными лампочками. Шины «кадиллака» шуршали по поверхности. Мильтон выжимал акселератор до упора. И теперь начала обнаруживаться разница между классическим шикарным автомобилем и новомодной картонной машиной. Двигатель «кадиллака» ревел во всю мощь. Карбюратор жадно поглощал топливо, приводя в движение все его восемь цилиндров. Поршни качались и подскакивали, руль вертелся как сумасшедший, а супермашина неслась вперед, обгоняя остальные.

При виде скорости «Эльдорадо» другие водители начинали сторониться. Мильтон мчался вперед, пока не увидел впереди зеленый «Гремлин».

— Накрылась твоя мощность! — закричал Мильтон. — Не хватает силенок!

К этому моменту отец Майк уже увидел «Эльдорадо». Он попытался выжать до упора акселератор, но машина и так уже шла на пределе своих возможностей. Она завибрировала, но скорость ее от этого не увеличилась. «Кадиллак» все приближался. Мильтон не убирал ноги с педали до тех пор, пока чуть не врезался в «Гремлин». Теперь они шли со скоростью семьдесят миль в час. Отец Майк поднял голову и увидел в зеркальце заднего вида мстительное лицо Мильтона. Тот тоже видел часть лица отца Майка — казалось, он просит о прощении или пытается объясниться. В глазах его застыла странная, непонятная печаль.

…А теперь, боюсь, мне придется перевоплотиться в отца Майка. Я чувствую, как его сознание всасывает меня внутрь, и мне не хватает сил, чтобы оказать ему сопротивление. Главная часть его мыслей занята страхом, жадностью и отчаянными попытками сбежать. Чего и следовало ожидать. Но глубже происходит то, о чем я и не догадывался. Например, там ничто не говорит о безмятежности и близости к Богу. Вся его мягкость и улыбчивость на семейных трапезах, все его заигрывания с детьми не имеют никакого отношения к трансцендентальной сфере. Все это — выработанный им пассивно-агрессивный способ самосохранения, результат брака с такой женщиной, как тетя Зоя. Да, в голове отца Майка отдаются все крики тети Зои, начиная с того времени, когда она была непрерывно беременна в Греции и не имела ни стиральной машины, ни сушилки. Я слышу эти крики: «И ты называешь это жизнью? Если ты общаешься с Господом, попроси Его, чтобы Он прислал мне чек на покупку занавесок! Католики правы! Священники не имеют права вступать в брак!» В церкви Майкла Антониу называют батюшкой. Его уважают и о нем заботятся. В церкви он обладает правом отпускать грехи и причащать паству. Но стоит ему переступить порог своей квартирки, как его авторитет сразу падает. Дома он никто. Дома им помыкают и его оскорбляют. Поэтому нетрудно понять, почему отец Майк решил сбежать и зачем ему нужны были деньги…

…Однако ничего этого Мильтон не мог прочитать во взгляде своего шурина. А через мгновение глаза отца Майка выражали уже совсем другое. Он перевел взгляд на дорогу и ужаснулся: перед ним стояла машина, мигавшая красными фарами. Он двигался слишком быстро, чтобы успеть затормозить. Он выжал до отказа тормоза, но «Гремлин» продолжал ехать, пока не врезался в стоявшую впереди машину. Следующим был «Эльдорадо». На Мильтоне был ремень безопасности, но дальше произошла фантастическая вещь. Он услышал грохот металла и звон стекла, но все это происходило впереди. «Кадиллак» же так и продолжал двигаться вперед. Он залез на машину отца Майка, покатая крыша которого сработала как трамплин, и в следующее мгновение Мильтон понял, что летит. Темно-синий «Эльдорадо» взмыл над мостом, перелетел через перила и тросы и выбил центральное ограждение Посольского моста.

Машина, набирая скорость, летела с моста капотом вперед. Мильтон успел разглядеть реку сквозь тонированное стекло. И в это последнее мгновение, когда жизнь готовилась оставить его тело, ее законы вдруг нарушились. Вместо того чтобы нырнуть в реку, «кадиллак» вдруг рванул вверх и выровнялся. Мильтон удивился и крайне обрадовался этому обстоятельству. Он не мог припомнить, чтобы в магазине ему что-нибудь говорили о навигаторских возможностях машины. Более того, Мильтон и не доплачивал за них. Поэтому, отлетая от моста, он лишь все больше расплывался в улыбке. «Вот это и есть настоящий полет», — говорил он себе. Расходуя бог знает сколько топлива, «Эльдорадо» летел над рекой. Сверху было розовое небо, на приборной доске мигали зеленые лампочки. Мильтон почему-то раньше никогда их не замечал. Он вдруг увидел целый набор гашеток и переключателей. Салон машины больше напоминал кабину самолета, и Мильтон, сидя за штурвалом, совершал полет над Детройтом. И не важно, что видели свидетели и что писали на следующий день газеты. Мильтон Стефанидис, сидя в удобном кожаном кресле, наблюдал за тем, как приближается линия горизонта. По радио исполняли старую тему Арти Шоу, а Мильтон следил за вспыхивавшими и гаснущими красными огоньками на Пенобскоте. После целой череды проб и ошибок он овладел управлением летящей машиной. Как во сне с невыключенным сознанием надо было не столько поворачивать руль, сколько посылать ему мысленные приказы. И Мильтон свернул к суше. Он пролетел над «Кобо-холлом» и сделал круг над башней, куда однажды водил меня обедать. Почему-то он больше не боялся высоты и предполагал, что это связано с надвигающейся кончиной, на фоне которой отступал всяческий страх. Не испытывая ни головокружения, ни приступа потливости, он облетел Детройт и направился на запад, чтобы взглянуть на бывший салон «Зебра». На мосту же голова его уже была разбита о руль. Детектив, сообщивший моей матери о несчастном случае, когда его спросили о состоянии тела Мильтона, ответил просто: «Повреждения соответствуют последствиям столкновения машины, двигавшейся со скоростью семьдесят миль в час». Поскольку мозг Мильтона больше не испускал никаких волн, вполне понятно, что он забыл о том, что салон «Зебра» давным-давно сгорел. Естественно, его удивило то, что он никак не мог его отыскать. Единственное, что он обнаружил на этом месте, была пустошь. Казалось, город куда-то исчез: за одной пустой стоянкой следовала другая, столь же пустая. Но Мильтон ошибался. Кое-где уже проклевывалась трава и виднелись побеги пшеницы. Все внизу почему-то напоминало ферму. «Можно было все это вернуть индейцам, — подумал Мильтон. — Они бы построили здесь свои казино». Небо приобрело малиновый цвет, и город снова превратился в долину. Однако теперь вдалеке мигало что-то красное. Не на Пенобскоте, а внутри машины. Это был один из переключателей, который Мильтон до этого никогда не видел. И он знал, что означает это мигание.

И тут Мильтон начал плакать. В одно мгновение лицо его стало мокрым от слез. Он откинулся назад и в отсутствие свидетелей попытался выплеснуть из себя все свое горе. Он не плакал с самого детства и сам был удивлен звуком своих рыданий. Этот звук походил на рев раненого или умирающего медведя. Мильтон ревел в «кадиллаке», который снова начал опускаться. И плакал он не из-за того, что ему предстояло умереть, а из-за того, что я, Каллиопа, так и не была найдена, что ему не удалось спасти меня, что он сделал все возможное и так ничего и не добился.

Внизу вновь появилась река, и старый моряк Мильтон Стефанидис приготовился к встрече с ней. В самом конце он уже не думал обо мне. Следует быть честным и точно передать его последние мысли. Он не думал ни о Тесси, ни о ком-либо из нас. Времени на это уже не было. Когда машина нырнула в воду, Мильтон только успел удивиться тому, как все обернулось. Всю свою жизнь он учил окружающих, как надо поступать, а в результате сам допустил глупейшую ошибку. Ему даже не верилось, что он мог так обмишуриться. Поэтому его последними словами, произнесенными без страха и раздражения, а лишь с легким изумлением и отвагой, были: «Куриные мозги». И воды сомкнулись над ним.

Истинный грек остановился бы на этой трагической ноте. Но американец не может остаться побежденным. И сейчас, когда мы с мамой говорим о Мильтоне, то приходим к выводу, что его жизнь закончилась вовремя. Он умер до того, как Пункт Одиннадцать за пять лет умудрился до основания разрушить его дело. И до того, как, повторяя предсказания Дездемоны, начал носить на шее серебряную ложечку. Он ушел до того, как истощились все банковские счета и кредитные карточки. До того, как Тесси была вынуждена продать Мидлсекс и перебраться с тетей Зоей во Флориду. И он закончил свою жизнь за три месяца до того, как в апреле 1975 года была выпущена малолитражная «Севилья», после которой «кадиллаки» уже никогда не вернулись к своему прежнему виду. Мильтон умер до многих других событий, которые я не стану включать в свою историю, поскольку эти трагедии случаются во всех американских семьях, а посему будут неуместны в моем эксклюзивном повествовании. Он умер до окончания холодной войны, до создания противоракетных щитов, до начала глобального потепления, до 11 сентября и появления второго президента с одной-единственной гласной в имени.

Но главное — Мильтон умер, так и не увидев меня. Для него это стало бы тяжелым испытанием. Мне хочется думать, что его любовь ко мне была настолько сильна, что он принял бы меня. Но в каком-то смысле хорошо, что ни у него, ни у меня не было возможности проверить это. Из уважения к своему отцу я навсегда останусь девочкой. Ибо в этом есть чистота и целомудренность детства.

ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА

— Это вроде перемены пола, — говорит Джулия Кикучи.

— Нет, — отвечаю я.

— Ну в том же духе.

— То, что я тебе рассказал, не имеет никакого отношения ни к геям, ни к трансвеститам. Мне всегда нравились девочки. Даже тогда, когда я сам был девочкой.

— И я стану для тебя последней остановкой?

— Скорее первой.

Она смеется. Она все еще колеблется. Я жду. И наконец она говорит:

— Ладно.

— Ладно? — переспрашиваю я.

Она кивает.

— Ладно, — соглашаюсь я.

Мы выходим из музея и направляемся ко мне. Мы выпиваем и медленно танцуем в моей гостиной. А потом я веду Джулию в спальню, которую давно уже никто не посещал.

Она выключает свет.

— Подожди, — говорю я. — Ты выключаешь свет из-за меня или из-за себя?

— Из-за себя.

— Почему?

— Потому что я скромная восточная женщина. И не надейся, что я стану купать тебя в ванной.

— Никаких ванн?

— По крайней мере пока ты не исполнишь танец грека Зорбы.

— А где моя бузука? — я пытаюсь вести шутливую беседу, одновременно раздеваясь.

Джулия тоже раздевается. Мы словно готовимся нырнуть в холодную воду. Это надо делать не раздумывая. Мы залезаем под одеяло и обнимаем друг друга, ошеломленно и счастливо.

— Я тоже могу оказаться для тебя последней остановкой, — говорю я, прижимаясь к Джулии. — Тебе это не приходило в голову?

И она отвечает:

— Приходило.

Пункт Одиннадцать прилетел в Сан-Франциско, чтобы забрать меня из тюрьмы. Мама написала письмо с просьбой, чтобы полиция выдала меня на поруки брату. Дата судебного заседания еще не была назначена, но как малолетке, совершившему первое правонарушение, мне, скорее всего, грозил лишь условный срок. (Судимость так и не попала в мое личное дело и не помешала моей работе в государственном департаменте. Однако тогда меня это мало волновало. Я был слишком потрясен смертью отца и изнемогал от желания вернуться домой.)

Когда меня вывели в приемную, мой брат в одиночестве сидел на длинной деревянной скамейке. Он поднял голову и с апатичным видом, мигая, уставился на меня. Это была свойственная ему манера поведения. Переживания никогда не отражались на его лице. Сначала все подвергалось осмыслению и лишь затем обретало какое-нибудь явное выражение. Я уже давно привык к этому. Привычки родственников кажутся естественными. Много лет назад Пункт Одиннадцать заставлял меня снимать трусики и разглядывал меня. И сейчас он смотрел на меня с не меньшим вниманием. Он был облачен в похоронный костюм с потертыми фалдами. Мне повезло, что мой брат рано начал принимать ЛСД и заниматься расширением сознания. Он размышлял о покрове майя и разных уровнях бытия. И для столь подготовленного человека было проще приноровиться к тому, что его сестра превратилась в брата. Гермафродиты существовали испокон веков. Однако, думаю, лишь поколение моего брата могло принять меня с такой легкостью. Хотя я понимаю, что ему было непросто воспринять меня в столь изменившемся виде. Брови у Пункта Одиннадцать поползли вверх, а глаза расширились.

Мы не видели друг друга больше года. Пункт Одиннадцать тоже изменился. Волосы его стали короче и еще более редкими. Подружка его приятеля подарила ему домашний перманент, и теперь его когда-то прямые волосы завивались сзади, как львиная грива. Он больше не походил на Джона Леннона и не носил выцветших клешей и стариковских очков. Вместо этого на нем были брюки в обтяжку с заниженной талией. Белоснежная рубашка поблескивала в свете флюоресцентных ламп. На самом деле шестидесятые так никогда и не закончились. Они продолжаются даже сейчас в Гоа. Однако для моего брата они завершились в 1975-м.

В другое время мы бы воспользовались случаем, чтобы посмаковать эти детали. Однако тогда у нас не было для этого возможности. Я подошел к Пункту Одиннадцать, он встал и мы обнялись.

— Папа умер, — раскачиваясь, повторял он мне на ухо. — Папа умер.

Я спросил его, что произошло, и он рассказал. Мильтон прорвался сквозь таможенный пост. Отец Майк тоже был на мосту. Сейчас он в больнице. Среди обломков «Гремлина» был обнаружен старый портфель Мильтона, набитый деньгами. Отец Майк во всем признался полиции, рассказав о шантаже и выкупе.

— Как мама? — спросил я, переварив эту информацию.

— Нормально. Держится. И злится на Милта.

— За что?

— За то, что он поехал и ничего ей не сказал. Она очень рада твоему возвращению. Сейчас для нее это самое главное. Хорошо, что ты успеешь на похороны.

Мы намеревались отправиться обратно ночным рейсом. А на следующий день должны были состояться похороны. Всеми бюрократическими вопросами занимался Пункт Одиннадцать: он получал свидетельство о смерти и размещал некрологи. Он не стал расспрашивать, за что меня арестовали и чем я занимался в Сан-Франциско. И лишь выпив в самолете пива, он упомянул о моем новом состоянии.

— Видимо, теперь я не смогу называть тебя Калли.

— Называй как хочешь.

— Как насчет «братана»?

— Годится.

Он замолчал, выдерживая привычную для него паузу.

— Я так и не понял, что произошло в этой клинике. Я был в Маркетте, а родители мало что мне рассказывали.

— Я сбежал.

— Почему?

— Они собирались меня порезать.

Он смотрел на меня стеклянными глазами, за которыми скрывалась активная работа мозга.

— Мне все это кажется странным, — наконец заметил он.

— Мне тоже.

Он рассмеялся.

— Просто очень странным!

Изображая отчаяние, я закачал головой.

— Можешь повторять это до посинения.

Сталкиваясь с невероятным, остается лишь относиться к нему как к вполне допустимому. Мы лишены, так сказать, верхнего регистра, поэтому нам остается лишь небольшая область совместных переживаний. А в остальном можно полагаться лишь на чувство юмора, которое и спасло нас.

— Впрочем, у меня есть и преимущество, — заметил я.

— Какое?

— Я никогда не облысею.

— Почему?

— Потому что для этого нужен дегидротестостерон.

— Да-а, — ощупывая лысеющую голову, промычал Пункт Одиннадцать. — Боюсь, у меня его слишком много. Просто какое-то изобилие.

Мы прилетели в Детройт в начале седьмого утра. Искореженный «Эльдорадо» находился во дворе полицейского участка. На стоянке около аэропорта стоял менее шикарный «кадиллак» нашей матери с проржавевшими решетками и отвалившейся антенной. На приборной доске постоянно горела лампочка счетчика горючего, так что Тесси приходилось привязывать к ней спичечный коробок. И тем не менее это было единственное, что осталось от Мильтона. И эта машина уже начала приобретать свойства семейной реликвии. Водительское сиденье было продавлено его весом. На кожаной обшивке виднелась вмятина от его тела. И Тесси приходилось подкладывать под себя подушку, чтобы не проваливаться под руль. На заднем сиденье тоже лежали подушки.

Мимо завода шин и волокнистых зарослей Инкстера мы двинулись домой в этом дребезжащем катафалке.

— На какое время назначены похороны? — спросил я.

— На одиннадцать.

Только начинало светать. Из-за заводских корпусов поднималось солнце. Свет лился на землю, словно в небесах образовалась течь.

— Поезжай через центр, — попросил я брата.

— Это будет слишком долго.

— У нас же есть время. А я хочу посмотреть на город.

И Пункт Одиннадцать уступил. Мы свернули по 1-94 мимо стадиона «Олимпия» и въехали в город с севера.

Для того чтобы понять, что такое энтропия, надо родиться в Детройте. Здесь это понимаешь уже в раннем детстве. Поднимаясь вверх по желобу шоссе, мы разглядывали брошенные обгоревшие дома и пустые замерзшие стоянки, зараставшие летом травой. Когда-то элегантные многоквартирные здания соседствовали со свалками, а там, где раньше были кинотеатры и скорнячные лавки, располагались пункты переливания крови и миссии Матери Уэддлс. Детройт всегда действует гнетуще, когда возвращаешься в него из теплых краев. Но сейчас я был рад ему. Общий упадок облегчал боль, и смерть отца начинала восприниматься как нечто естественное.

По крайней мере город своими огнями и красотами не насмехался над моим горем.

Центр остался таким же, только более пустым. Снести небоскребы было невозможно даже после отъезда их обитателей, поэтому окна и двери просто заколотили. На берегу реки возводился Центр Ренесанса, который здесь так и не наступил.

— Давай проедем через греческий квартал, — попросил я.

И снова мой брат уступил мне, и вскоре за окном замелькали вывески ресторанов и сувенирных магазинов. Среди этнического китча то и дело попадались настоящие греческие кофейни, в которых проводили время семидесяти- и восьмидесятилетние старики. Некоторые из них уже пили кофе, играли в трик-трак и читали греческие и американские газеты. После их смерти кофейни окончательно опустеют и закроются. Мало-помалу начнут закрываться и рестораны, погаснут желтые огни рекламы, а пекарня на углу будет куплена южными йеменцами. Но пока все это еще не произошло. На улице Монро проезжаем мимо «Греческих садов», где мы устраивали поминки по Левти.

— А поминки по папе будут? — спрашиваю я.

— Да. На полную катушку.

— Где? В «Греческих садах»?

Пункт Одиннадцать смеется.

— Ты что, шутишь? Кто сюда пойдет?

— А мне здесь нравится. Я люблю Детройт.

— Да? Ну что ж, добро пожаловать домой.

И он сворачивает на улицу Джефферсона, вдоль которой на многие мили тянется полуразрушенный Ист-энд. Магазин париков. Старый клуб «Ярмарка тщеславия» с объявлением «Сдается». Магазин подержанных пластинок с нарисованной от руки вывеской, на которой изображена толпа людей, спасающихся от разлетающихся в разные стороны нот. Закрытые кондитерские Кресге и Вулворта, опечатанная мороженица Сандерса. Холодно. На улицах почти пусто. На углу неподвижно стоит человек, фигура которого выглядит изящной графикой на фоне зимнего неба. Кожаное пальто доходит ему до щиколоток. На лице красуются большие горнолыжные очки, а на голове восседает или, скорее, «восплывает» испанский галион фетровой шляпы. Фигура выглядит экзотически, ибо в наших пригородах таких не встречается. И тем не менее я ощущаю ее родственность, пропитанную созидательным духом родного города. Я рад видеть этого человека и не могу оторвать от него глаз.

Когда я был маленьким, подобные чуваки снимали свои капюшоны и подмигивали мне, получая удовольствие от общения с маленькой белой девочкой, ехавшей на заднем сиденье. Теперь же меня просто проводили безразличным взглядом. Он даже не опустил очки, и лишь его рот и трепещущие ноздри, а также поворот головы говорили о надменном высокомерии и даже ненависти. И тогда я понял страшную вещь: мне не удастся перейти в другую половую категорию, пока я не стану мужчиной с большой буквы «М». Вне зависимости от собственного желания.

Я заставил Пункт Одиннадцать проехать через Индейскую деревню, мимо нашего старого дома. Перед встречей с мамой мне нужно было принять ванну ностальгии. По обочинам дороги все так же росли деревья, сквозь которые была видна замерзшая река. А я думал о поразительной способности мира вмещать в себя такое количество жизней. По улицам ходили люди, обремененные тысячами проблем — финансами, отношениями, образованием. Обитатели этих мест влюблялись, женились, лечились от наркозависимости, учились кататься на коньках, приобретали бифокальные очки, готовились к экзаменам, примеряли одежду, ходили в парикмахерские и появлялись на свет. А в некоторых домах люди старели, болели и умирали, оставляя горевать своих родственников. Все это происходило постоянно и незаметно, и только это имело значение. Лишь смерть придает жизни весомость. По сравнению с этим мои физиологические метаморфозы были чистой ерундой, которые могли интересовать лишь сутенера.

А потом мы добрались до Гросс-Пойнта. По обеим сторонам нашей улицы стояли обнаженные вязы, а клумбы перед теплицами были покрыты смерзшимся снегом. Мое тело не могло остаться безразличным при виде родного дома, и все во мне трепетало от счастья. Я испытывал чисто собачьи чувства: я был полон любви и глух к трагедии. Я был дома, в Мидлсексе. На подоконнике того окна я сидел часами, читая книги и поедая тутовые ягоды.

Дорожка не была расчищена. Ни у кого не было времени, чтобы подумать об этом. Пункт Одиннадцать резко свернул, и мы подпрыгнули, ударившись о землю выхлопной трубой. Потом мы остановились, и он, открыв багажник, достал мой чемодан, собираясь отнести его в дом. И тут его что-то остановило.

— Алло, братан. Думаю, ты и сам в состоянии это сделать, — заметил он и злорадно ухмыльнулся. Было видно, что эта смена ролей доставляет ему удовольствие.

Он воспринимал происшедшую со мной метаморфозу как головоломку, из тех, что печатают на последних страницах научно-фантастических журналов.

— Не будем увлекаться, — ответил я. — Можешь носить мой чемодан, когда тебе вздумается.

— Лови! — крикнул Пункт Одиннадцать и швырнул его мне. Я поймал чемодан, слегка попятившись. И в этот момент дверь в доме открылась, и на пороге появилась мама в домашних тапочках.

И Тесси Стефанидис, пошедшая в свое время на уступку мужу, чтобы дьявольскими методами произвести на свет девочку, теперь увидела на заснеженной дорожке плод своего творения. Уж точно не дочь, а по виду скорее сын. У нее болело сердце и не было сил, чтобы принять этот новый поворот событий. Для нее было неприемлемо, чтобы я существовал в виде лица мужского пола. Она считала, что я не имею на это права. В конце концов, она родила, вскормила и воспитала меня. Она знала меня тогда, когда я еще ничего не понимал, и теперь ей отказывали в праве голоса. Жизнь сделала одно, а потом, резко развернувшись, совсем другое. Тесси не понимала, как такое могло произойти. Она все еще различала на моем лице черты Каллиопы, но над верхней губой у меня уже пробивались усики, а подбородок был покрыт свежей щетиной. С точки зрения Тесси в этом было что-то преступное. Она не могла отделаться от мысли, что мой приезд является сведением счетов — Мильтон уже был наказан, а ее наказание только начинается. И поэтому она неподвижно стояла в дверях.

— Привет, мама, — сказал я. — Я вернулся.

Я двинулся к ней, нагнулся, чтобы поставить чемодан, а когда поднял голову, лицо Тесси уже изменилось. Она много месяцев готовилась к этому моменту. Брови ее приподнялись, а углы рта разъехались в стороны, покрыв морщинками впалые щеки. На ее лице появилось выражение матери, наблюдающей за тем, как врач снимает повязку с тяжелых ожогов ребенка. Искусственно оптимистичное выражение. И все же оно говорило мне, что Тесси попытается свыкнуться с новым положением вещей. Она была сломлена происшедшим со мной, но ради меня готова была это вытерпеть.

Мы обнялись. Несмотря на свой рост, я положил голову ей на плечо и зарыдал, а она принялась гладить мои волосы.

— Зачем? Зачем? — всхлипывала она, качая головой. Я подумал, что она говорит о Мильтоне, но она уточнила: — Зачем ты сбежал?

— Надо было.

— Может, проще было остаться таким, каким ты был?

Я поднял голову и посмотрел ей в глаза.

— Я всегда был таким, — ответил я.

Вот интересно — как у нас проходит привыкание? Что происходит с нашими воспоминаниями? Должна ли была Каллиопа умереть, чтобы родился Калл? На все эти вопросы я могу ответить одним-единственным трюизмом: просто поразительно, к чему может привыкнуть человек. После моего возвращения из Сан-Франциско и перехода в мужское состояние мои родственники, вопреки расхожему мнению, вдруг поняли, что пол играет очень небольшую роль в жизни. Мое превращение в мальчика оказалось гораздо менее драматичным, нежели, скажем, путешествие из детства в юность. Во многих отношениях я остался тем же человеком, что и был. Даже теперь, когда я веду жизнь зрелого мужчины, во многих смыслах я остаюсь дочерью Тесси. Я до сих пор звоню ей каждое воскресенье. Мне она рассказывает о своих бесконечных болезнях. И как хорошая дочь, я буду ухаживать за ней, когда она состарится. Мы до сих пор обсуждаем с ней мужские недостатки, а когда я приезжаю домой, вместе ходим в парикмахерскую. Теперь в соответствии с духом времени в «Золотом руне» стригут не только женщин, но и мужчин. И я теперь позволяю старой доброй Софи сделать мне короткую стрижку, чего ей всегда так хотелось.

Но все это было уже позже. А пока мы спешили, потому что на часах было уже десять утра. Лимузин из траурного зала должен был прибыть в половине одиннадцатого.

— Тебе надо вымыться, — сказала мне Тесси.

Эти похороны, как и любые другие, делали свое дело, не давая сосредоточиться на переживаниях. Тесси взяла меня под руку и провела в дом. Мидлсекс был погружен в траур. Зеркало в кабинете было завешено черной тканью, раздвижные двери украшены черными ленточками. Повсюду были видны штрихи старой иммиграции. В доме царили противоестественные тишина и сумрак. Огромные окна, как всегда, создавали внутри дома ту же атмосферу, что и на улице, и поэтому теперь казалось, что в гостиной лежит снег.

— Я думаю, ты можешь идти в этом костюме, — заметил Пункт Одиннадцать. — Вполне соответствует.

— А у тебя самого-то есть костюм?

— Нет. Но я же не посещал частную школу. Где ты его, кстати, раздобыл? От него воняет.

— По крайней мере это настоящий костюм.

Тесси внимательно наблюдала за тем, как мы с братом подкалываем друг друга, пытаясь научиться у него легкому отношению к тому, что со мной произошло. Она не была уверена, что ей это удастся, и тем не менее наблюдала, как с этим справляется молодое поколение.

И вдруг раздался странный звук, напоминающий орлиный клекот. Это заработал интерком: «Тесси, дорогая!»

Естественно, все эти иммигрантские штрихи в доме не являлись делом рук Тесси. По интеркому кричал не кто иной, как Дездемона.

О терпеливый читатель, наверное тебя интересует, что стало с моей бабкой. Ты, вероятно, помнишь, что, приковав себя к постели, Дездемона начала увядать. Но делала она это намеренно. Я позволил ей исчезнуть из своего повествования, потому что, положа руку на сердце, мало обращал на нее внимания в течение драматических лет своей трансформации. Но все последние пять лет она так и продолжала лежать на кровати в домике для гостей. За время обучения в школе и романа с Объектом я лишь изредка вспоминал о ее существовании. Я видел, как Тесси готовит ей еду и относит в домик подносы. Каждый вечер я наблюдал за своим отцом, наносившим ей визиты с грелками и лекарствами. Тогда он, испытывая всё большие трудности, говорил с ней по-гречески. Во время войны Дездемоне так и не удалось научить своего сына писать по-гречески. А теперь она с ужасом осознавала, что он разучился и говорить. Иногда я сам приносил ей подносы и на несколько мгновений погружался в ее закапсулированное существование. На прикроватном столике для уверенности по-прежнему стояла фотография ее будущих похоронных принадлежностей.

— Да? — подошла Тесси к интеркому. — Тебе что-нибудь надо?

— У меня сегодня ужасно болят ноги. Ты купила соль Эпсома?

— Да. Сейчас принесу.

— Почему Господь не дает мне умереть, Тесси? Все умирают, все, кроме меня! Я уже слишком стара, чтобы жить. Куда Он смотрит? По-моему, никуда.

— Ты позавтракала?

— Да, спасибо, милая. Но чернослив сегодня был невкусным.

— Тот же самый, который ты ешь обычно.

— Может, с ним что-нибудь случилось. Купи, пожалуйста, новую коробку, Тесси. Фирмы «Санкист».

— Хорошо.

— Спасибо, милая.

Мама отключила интерком и снова повернулась ко мне.

— Бабушка чувствует себя все хуже. Мысли начинают путаться. Она серьезно сдала после твоего исчезновения. Мы сказали ей о Милте, — голос ее задрожал на грани слез. — И обо всем остальном, что произошло. Она так плакала, что казалось, сама вот-вот умрет. А потом через несколько часов спросила, где Милт. Обо всем забыла. Может, так оно и лучше.

— Она поедет на похороны?

— Она едва ходит. С ней сидит миссис Папаниколас, потому что большую часть времени бабушка даже не понимает, где находится. — Тесси грустно улыбнулась, качая головой. — Кто бы мог подумать, что она переживет Милта. — Слезы снова выступили у нее на глазах, но она справилась с ними.

— Можно мне к ней сходить?

— А ты хочешь?

— Да.

— И что ты ей скажешь?

— А что я должен говорить?

Мама задумалась, а потом пожала плечами.

— Какая разница. Она все равно забудет, что бы ты ни сказал. Отнеси ей это. Она хочет сделать ванну для ног.

Взяв соли и кусок пахлавы, завернутый в целлофан, я вышел из дома, прошел по портику и, обойдя купальню, двинулся к гостевому домику. Дверь была не заперта, я толкнул ее и вошел внутрь. Комнату освещало лишь сияние, исходившее от экрана телевизора, который был включен на полную громкость. Прямо передо мной стоял портрет патриарха Афинагора, который Дездемона много лет тому назад спасла от распродажи. У окна по бальзовой жердочке туда и обратно прыгал зеленый попугай — последний представитель когда-то большого птичника. Вокруг виднелись и другие семейные реликвии: пластинки Левти, медный кофейный столик и конечно же ларчик, стоящий на нем. Теперь он уже был настолько забит бумагами, что крышка не закрывалась. Здесь были фотографии, старые письма, дорогие воспоминания и четки. Где-то под всем этим лежали косы, перевязанные черной лентой, и свадебный венец, сделанный из морского каната. Мне хотелось снова увидеть все эти вещи, но, сделав следующий шаг, я оказался перед величественным зрелищем.

Дездемона возлежала на большой бежевой подушке, называемой «мужем». Боковины подушки обхватывали ее с обеих сторон. В карманчике одной из боковин лежал респиратор и несколько бутылочек с лекарствами. Дездемона, закрытая до пояса одеялом, была в белой ночной рубашке, на коленях у нее лежал веер с изображением турецких зверств. Во всем этом не было ничего необычного. А вот что потрясло меня, так это то, что она сделала со своими волосами. Узнав о смерти Мильтона, она сняла с головы сеточку, вырывая вместе с ней целые клоки волос. Ее абсолютно седые волосы по-прежнему были прекрасны и в голубоватом сиянии телеэкрана казались светлыми. Они ниспадали ей на плечи и закрывали тело, как у боттичеллиевской Венеры. Однако весь этот каскад обрамлял не юное лицо, а старческую маску вдовы с пересохшими губами. И в неподвижном воздухе этой комнаты, пропахшей лекарствами и мазями, я ощутил весь вес времени, проведенного ею в постели в ожидании собственной смерти. Вряд ли Дездемона могла превратиться в истинную американку в том смысле, чтобы считать жизнь постоянной погоней за счастьем. Ее отказ от жизни говорил о том, что старость не должна наслаждаться радостями юности, а должна стать длинным испытанием, лишенным даже простейших удовольствий. Все борются с отчаянием, но в конечном итоге оно побеждает. Так и должно быть. Только оно и позволяет нам прощаться.

Я стоял и рассматривал Дездемону, когда она, вдруг заметив меня, повернула голову. Рука ее поднялась к груди, она испуганно вжалась в подушку и воскликнула:

— Левти!

Теперь страх обуял меня.

— Нет-нет, бабушка! Это не дедушка! Это я! Калл.

— Кто?

— Калл, — повторил я и, помолчав, добавил: — Твой внук.

Это было нечестно. Память Дездемоны и так ослабла, а я ничем ей не помогал.

— Калл?

— Когда я был маленьким, меня звали Каллиопой.

— Ты так похож на моего Левти, — промолвила она.

— Правда?

— Я думала, это мой муж пришел за мной, чтобы забрать меня на небеса. — И она рассмеялась.

— Я — сын Милта и Тесси.

Веселье исчезло с лица Дездемоны так же быстро, как и появилось, и оно снова стало печальным.

— Прости, детка, я тебя не помню.

— Я тебе принес вот это, — я протянул соль и пахлаву.

— А почему Тесси не пришла?

— Ей надо одеться.

— Зачем?

— Чтобы ехать на похороны.

Дездемона вскрикнула и снова прижала руки к груди.

— Кто умер?

Я не ответил и вместо ответа убавил звук в телевизоре.

— Я помню, когда у тебя было целых двадцать попугаев, — заметил я, указывая на клетку.

Она тоже посмотрела на попугая, но ничего не сказала.

— Вы тогда жили на чердаке. На улице Семинолов. Помнишь? Тогда у тебя и появились все эти птицы. Ты говорила, что они напоминают тебе о Бурсе.

При этом названии Дездемона снова улыбнулась.

— В Бурсе у нас было много птиц. Желтые, зеленые, красные. Самые разные. Маленькие, но очень красивые. Как будто стеклянные.

— Я бы хотел туда съездить. Помнишь, там была церковь. Я бы хотел съездить и отремонтировать ее.

— Ее должен отремонтировать Мильтон. Я постоянно напоминаю ему об этом.

— Но если он не поедет, тогда это сделаю я.

Дездемона внимательно уставилась на меня, словно прикидывая, смогу ли я выполнить свое обещание.

— Я тебя не помню, детка, но, может, ты поможешь бабушке сделать солевую ванночку?

Я достал таз и наполнил его в ванной теплой водой, потом высыпал в нее соль и вернулся в спальню.

— Поставь его рядом с креслом, милый.

Я выполнил ее просьбу.

— А теперь помоги бабушке вылезти из кровати.

Я подошел ближе и склонился к ней. Я вытащил по очереди из-под одеяла ее ноги и повернул ее. Она оперлась на мое плечо, и мы двинулись к креслу.

— Я больше ничего не могу сделать сама, — причитала она по дороге. — Я стала слишком стара.

— Tы прекрасно справляешься.

— Нет, я ничего не помню. У меня все болит. И с сердцем совсем плохо.

Мы добрались до кресла, я обошел ее сбоку и усадил. Потом поднял ее распухшие, пронизанные выступающими венами ноги и опустил их в воду. Дездемона закрыла глаза и с довольным видом что-то забормотала.

В течение нескольких минут она молчала, наслаждаясь теплой водой. Щиколотки ее порозовели, и ноги начали оживать. Розовая волна поднялась до подола ночной рубашки, исчезла под ним, а затем появилась из-под воротничка. На лице Дездемоны появился румянец, и когда она открыла глаза, в них были отсутствовавшие до этого проницательность и ясность. Она посмотрела на меня и воскликнула:

— Каллиопа! — И тут же зажала рот рукой. — Господи! Что с тобой случилось?

— Я вырос, — ответил я. Я не собирался ей что-либо рассказывать, но теперь все выплыло само собой. Впрочем, все это было неважно, так как она все равно забудет наш разговор.

Она продолжала рассматривать меня, и глаза ее казались огромными за линзами очков. Даже будь Дездемона в здравом рассудке, она все равно ничего не смогла бы понять из моего ответа. Однако, находясь в своем нынешнем состоянии, она почему-то приняла все как само собой разумеющееся. Она жила теперь в мире грез и воспоминаний, а в этом состоянии старые предания возвращались обратно.

— Каллиопа, ты стала мальчиком?

— В каком-то смысле.

Она кивнула.

— Моя мама когда-то рассказывала мне странную историю, — промолвила она. — Иногда в деревне рождались дети, которые были похожи на девочек. А потом в пятнадцать-шестнадцать лет они превращались в мальчиков. Это мама мне говорила, а я ей никогда не верила.

— Это генетика. Врач, у которого я был, сказал, что такое случается в маленьких деревнях, где все женятся друг на друге.

— Доктор Фил тоже говорил об этом.

— Правда?

— Это я во всем виновата, — и она скорбно покачала головой.

— Почему? При чем здесь ты?

Она не то чтобы плакала. Ее слезные железы высохли и уже не производили никакой влаги. Но лицо ее исказилось, а плечи начали подрагивать.

— Священники говорят, что даже двоюродные братья и сестры не имеют права вступать в брак, — промолвила она. — Только троюродные, и то надо спрашивать разрешения у архиепископа. — Она отвернулась, пытаясь что-то вспомнить. — Даже за сына крестников нельзя выходить замуж. Я думала, это все глупости. Я не знала, что это делается ради детей. Я была глупой деревенской девчонкой. — Она продолжала корить себя, забыв и о моем присутствии, и о том, что говорит вслух. — А потом доктор Фил сказал мне страшные вещи. Я так испугалась, что сделала себе операцию. Чтобы больше не было никаких детей. А когда у Мильтона появились дети, мне снова стало страшно. Но все обошлось. И я решила, что все будет в порядке.

— О чем ты говоришь? Дедушка был твоим двоюродным братом?

— Троюродным.

— Ну, тогда все в порядке.

— Не только троюродным, но и родным.

Сердце у меня остановилось.

— Дедушка был твоим родным братом?

— Да, голубчик, — бесконечно усталым голосом произнесла Дездемона. — Все это произошло давным-давно. Совсем в другой стране.

И здесь заработал интерком:

— Калли? — раздался голос Тесси, которая тут же поправилась: — Калл?

— Да.

— Тебе надо собираться. Машина будет через десять минут.

— Я не поеду, — ответил я. — Я останусь с бабушкой.

— Милый, тебе надо поехать, — возразила Тесси.

Я прижался ртом к интеркому и произнес:

— Я не пойду в церковь.

— Почему?

— Знаешь, сколько они дерут за эти свечи?

Тесси рассмеялась. Ей это было необходимо. И я продолжил, подражая голосу отца:

— Два доллара за свечу? Это же обираловка! Может, в Европе тебе и удастся кого-нибудь уговорить на это, но только не в Америке!

Подражать Мильтону оказалось заразительным, и теперь уже Тесси понизила голос до неузнаваемости:

— Настоящая обираловка! — произнесла она и снова рассмеялась.

И тогда мы оба поняли, что нам удастся справиться. Так мы могли сохранять Мильтону жизнь.

— Ты уверен, что не хочешь ехать? — спросила Тесси.

— Ситуация слишком усложнится, мам. Я не хочу всем всё объяснять. Я еще не готов к этому. Боюсь, это всех отвлечет от происходящего. Поэтому будет лучше, если я не поеду.

Внутри Тесси была с этим согласна и поэтому довольно быстро уступила.

— Я передам миссис Папаниколас, чтобы она не приходила.

Дездемона продолжала смотреть на меня, но глаза ее уже подернулись пеленой. Она улыбалась.

— Моя ложечка не обманула меня, — произнесла она по прошествии какого-то времени.

— Думаю, да.

— Прости, детка. Я не предполагала, что это произойдет именно с тобой.

— Все нормально.

— Прости меня.

— Мне нравится моя жизнь, — заверил я ее. — И я собираюсь прожить прекрасную жизнь. — У Дездемоны все еще был страдальческий вид, и я взял ее за руку.

— Не волнуйся. Я никому ничего не скажу.

— А кому ты можешь сказать? Все уже умерли.

— Но ты же жива. И я никому ничего не скажу до твоей смерти.

— Ладно. А когда я умру, можешь рассказать.

— Хорошо.

— Браво, детка, браво!

Вопреки его пожеланиям в церкви Успения состоялось полное православное отпевание Мильтона Стефанидиса. Службу отправлял отец Грег. Что касается отца Майкла Антониу, он был обвинен в воровстве в особо крупных размерах и осужден на два года тюремного заключения. Тетя Зоя подала на развод и вместе с Дездемоной уехала во Флориду. Куда точно? В Новую Смирну. А куда же еще? Через несколько лет, после того как мама была вынуждена продать дом, она тоже перебралась туда, и все зажили вместе, как когда-то на Херлбат-стрит, пока Дездемона не умерла в 1980 году. Тесси и Зоя до сих пор живут во Флориде.

Гроб Мильтона не открывали. Тесси отдала распорядителю Георгию Паппасу его свадебный венец, чтобы он был похоронен вместе с ним. А когда настало время прощаться, скорбящие двинулись к гробу, целуя его крышку. На похоронах Мильтона оказалось гораздо меньше людей, чем мы ожидали. Не появился никто из директоров Геракловых хот-догов и ни один из его многочисленных знакомых, и тогда мы поняли, что, несмотря на все гостеприимство, у Мильтона никогда не было настоящих друзей, а лишь коллеги. Зато пришли друзья семьи. В своем бордовом «бьюике» приехал хиропрактик Питер Татакис, пришел отдать последний долг Барт Скиотас, поставлявший на строительство церкви некондиционные материалы. Пришли Гас и Элен Панос, и голос первого в силу перенесенной трахеотомии на сей раз особенно напоминал глас смерти. Впервые тетя Зоя и мои кузены не сидели на передней скамейке, так как она была оставлена для моей мамы и брата.

А я в соответствии с греческой традицией, о которой никто уже не помнит, сидел в Мидлсексе, чтобы душа Мильтона не вернулась в дом. Эту роль всегда исполнял мужчина, и теперь я соответствовал ей. Я стоял в дверях в черном костюме с обтрепанными обшлагами, подставляя лицо зимнему ветру. Облетевшие ивы, как скорбящие женщины, вздымали свои ветви. Пастельная желтизна нашего дома оттенялась снегом. Мидлсексу было уже почти семьдесят лет. Несмотря на то что мы его сильно испортили своей колониальной мебелью, он продолжал оставаться маяком, отрицающим формальности буржуазной жизни и предназначенным для нового человека, который будет жить в новом мире. Естественно, я не мог отделаться от мысли, что этим новым человеком буду я и подобные мне.

После отпевания все сели в машины и отправились на кладбище. Бордовые флажки развевались на антеннах машин, двигавшихся через Ист-сайд, где вырос мой отец и где он исполнял серенады для моей матери из окна своей спальни. Вереница машин достигла Мэк-авеню, и, когда она пересекала Херлбатстрит, Тесси выглянула из окна, чтобы разглядеть старый дом. Но ей так и не удалось отыскать его взглядом. Все заросло деревьями, и все дома походили один на другой. Потом кавалькада машин столкнулась с группой мотоциклистов, и Тесси заметила, что на их головах были надеты фески. Это были идолопоклонники, приехавшие в город на свой съезд. Они почтительно расступились и пропустили похоронную процессию.

Я продолжал стоять в дверях в Мидлсексе. Я очень серьезно отнесся к своей обязанности и никуда не уходил, несмотря на пронизывающий ветер. Вероотступнику Мильтону оставалось лишь увериться в своем скептицизме, ибо в тот день его душе так и не удалось проскользнуть мимо меня. Ветер бросал крупинки снега в мое византийское лицо, походившее на лицо деда и той американской девочки, которой я когда-то был. Я стоял в дверях час, а может, больше. Я потерял счет времени. Я был счастлив. Я оплакивал своего отца и думал о том, что будет дальше.

Загрузка...