Иоахим Видер Катастрофа на Волге Воспоминания офицера-разведчика 6-й армии Паулюса

«Хаос огня, свинца и исковерканной брони… чудовища стальные, выйдя из-под власти своих творцов, их обрекли на смерть…

Тот, на чьих глазах разорванные в клочья погибали друзья и братья, тот, кто искал спасенья, извиваясь, как червь, на обесчещенной, истерзанной земле, — лишь горько усмехнется, заслышав речи лживые, „героям“ воздающие хвалу… нет больше Марса, дряхлый Бог сражений сам сгинул в пламени войны…»

Стефан Георге

Немецкая группировка окружена

19 НОЯБРЯ 1942 года навсегда сохранится в моей памяти как самый черный день из всех, что мне довелось пережить.

В то пасмурное утро глубокой осени промозглый туман вскоре сменился метелью — наступила суровая русская зима. Но еще раньше, в предрассветных сумерках, здесь, на самом опасном участке Восточного фронта, где мы, немцы, глубже всего проникли на территорию противника, разразилась катастрофа, которую предчувствовали и ждали с нараставшей тревогой многие из нас. Русские перешли в наступление и сразу же нанесли сокрушительный удар сначала по румынским соединениям, находившимся на левом фланге нашей группировки.

Наступлению предшествовала тщательная подготовка, проведенная советским командованием в грандиозных масштабах; наши вышестоящие штабы в общем были осведомлены о длительном процессе сосредоточения сил противника, хотя развертывание проходило в лесистой местности и под прикрытием осенних туманов. Развивая наступление, превосходящие танковые и кавалерийские соединения русских в тот же день молниеносно обошли нас с севера, а на следующий день и с востока. Вся наша армия была взята в стальные клещи. Уже три дня спустя в Калаче на берегу Дона кольцо окружения сомкнулось. Соединения русских непрерывно усиливались.

Ошеломленные, растерянные, мы не сводили глаз с наших штабных карт — нанесенные на них жирные красные линии и стрелы обозначали направления многочисленных ударов противника, его обходные маневры, участки прорывов. При всех наших предчувствиях мы и в мыслях не допускали возможности такой чудовищной катастрофы! Штабные схемы очень скоро обрели плоть и кровь в рассказах и донесениях непосредственных участников событий; с севера и с запада в Песковатку — еще недавно тихую степную балку, где размещался наш штаб, вливался захлестнувший нас поток беспорядочно отступавших с севера и запада частей. Беглецы принесли нам недобрые вести: внезапное появление советских танков 21 ноября в сонном Калаче — нашем армейском тылу — вызвало там такую неудержимую панику, что даже важный в стратегическом отношении мост через Дон перешел в руки противника в целости и сохранности. Вскоре из расположения XI армейского корпуса, нашего соседа слева, чьи дивизии оказались под угрозой удара с тыла, к нам в Песковатку хлынули новые толпы оборванных, грязных, вконец измотанных бессонными ночами людей.

Прелюдией ураганного русского наступления на участке Клетская, Серафимович была многочасовая артиллерийская подготовка — уничтожающий огонь из сотен орудий перепахал окопы румын. Перейдя затем в атаку, русские опрокинули и разгромили румынские части, позиции которых примыкали к нашему левому флангу. Вся румынская армия попала в кровавую мясорубку и фактически перестала существовать. Русское командование весьма искусно избрало направление своих ударов, которые оно нанесло не только со своего донского плацдарма, но и из района южнее Сталинграда, от излучины Волги. Эти удары обрушились на самые уязвимые участки нашей обороны — северо-западный и юго-восточный, на стыки наших частей с румынскими соединениями; боеспособность последних была ограниченна, поскольку они не располагали достаточным боевым опытом. Им не хватало тяжелой артиллерии и бронебойного оружия. Сколько-нибудь значительных резервов у нас, по существу, не было ни на одном участке; к тому же плохие метеорологические условия обрекли на бездействие нашу авиацию. Поэтому мощные танковые клинья русских продвигались вперед неудержимо, а многочисленные кавалерийские подразделения, подвижные и неуловимые, роем кружились над кровоточащей раной прорыва и, проникая в наши тылы, усиливали неразбериху и панику.

Впрочем, обстановка вскоре окончательно прояснилась: наша 6-я армия и части 4-й танковой армии — более 20 первоклассных немецких дивизий, составлявших четыре армейских и один танковый корпус, — были полностью окружены. Вместе с ними в гигантский котел попали дивизия ПВО и несколько крупных авиационных соединений; приданные артиллерийские подразделения резерва главного командования: два дивизиона самоходок и два минометных полка, с десяток отдельных саперных батальонов, а также многочисленные строительные батальоны, санитарные подразделения, автоколонны, отряды организации Тодта («Имперская трудовая повинность»), части полевой жандармерии и тайной военной полиции. Здесь же оказались и остатки разгромленной румынской кавалерийской дивизии, хорватский пехотный полк, приданный одной из наших егерских дивизий, и, наконец, несколько тысяч русских военнопленных и «вспомогательные части». Всего, таким образом, в окружение попало более 300 тысяч человек, которых судьба связала друг с другом в буквальном смысле слова не на жизнь, а на смерть.

Лишь много позднее мы поняли, что окружение 6-й армии было только частью гигантской операции по охвату наших войск, спланированной и проведенной русскими по известным немецким образцам[1]. С севера нас охватывали лучшие ударные части русских, в том числе и переброшенные сюда отборные дивизии их Юго-Западного фронта, которому до начала наступления противостояли соединения, примыкавшие к нашей 6-й армии слева. И этот внезапный и сокрушительный удар был нанесен противником, который, как упорно твердила наша официальная пропаганда, давно уже исчерпал все свои резервы и возможности. Но особую тревогу у нас вызывал тот факт, что советская стратегия и тактика обрели теперь гибкость, прочно захватили инициативу.

Вообще говоря, сила русского натиска и участие в наступлении большого количества свежих соединений и ударных частей не явились для нас полной неожиданностью. Уже в течение нескольких недель мы с возрастающим беспокойством наблюдали, как в лесистой местности на противоположном берегу Волги и особенно в северной излучине Дона скапливались части противника — верный признак близкой грозы. Будучи в то время офицером для поручений в разведотделе штаба VIII армейского корпуса, я по долгу службы постоянно анализировал многочисленную информацию о противнике, обрабатывал сведения о численности его частей и соединений, об их структуре и боевых порядках, вооружении и моральном состоянии, а также вел оперативные карты. В ходе работы я убедился, что начиная с весны 1942 года обстановка на фронте изменялась под влиянием совершенно новых факторов, которые вначале вызвали у меня живой интерес, а затем гнетущую тревогу.

В мае 1942 года русские начали использовать крупные танковые соединения для достижения оперативных целей. Однако эта попытка провести по немецкому образцу крупную операцию на окружение окончилась для них неудачей. Красному командованию пришлось еще раз дорого заплатить нам за науку: наступавшая 6-я русская армия, которой уже почти удалось прорвать наш фронт юго-восточнее Харькова, была взята в клещи, окружена и полностью уничтожена. В плен попало, по меньшей мере, 200 тысяч солдат и офицеров противника, мы захватили более 3000 танков и орудий. Командующий ударной армией русских в безысходном отчаянии покончил с собой. Через штаб нашего корпуса прошли по этапу несколько советских генералов, взятых в плен в этом сражении[2]. Я помню, какое сильное впечатление произвели на нас тогда некоторые сведения, полученные от них на допросах, и в первую очередь данные о непрерывно растущем производстве танков на эвакуированных далеко за Урал русских заводах, за которыми наша собственная военная промышленность, судя по всему, не могла угнаться.

Летом того же года последовало наше мощное наступление на Южном фронте, в ходе которого мы вышли через Оскол в большую излучину Дона и достигли Волги. Эти успехи приободрили нас до поры до времени. Быстрое продвижение наших войск явно привело противника в замешательство. О неразберихе у русских свидетельствовали и показания множества пленных всех чинов и званий, в том числе и одного генерала — командира дивизии, захваченного в перелеске вместе со всем своим штабом. В сапоге у него мы обнаружили орден Ленина.

62-я Сибирская армия лишилась значительной части своего личного состава; остатки русской 1-й танковой армии, потерявшей еще в июле в котле северо-западней Калача почти всю боевую технику, поспешно отошли за Дон. И все же для наступательной операции таких масштабов мы захватили до удивления мало пленных, оружия и снаряжения. Создавалось впечатление, что русские, действуя по намеченному плану, упорно уклоняются от решающих сражений и отходят в глубь своей территории. Это подтверждали и трофейные документы, среди которых попалась и одна чрезвычайно любопытная карта, на которую цветными карандашами был нанесен разработанный до мельчайших деталей план-график отхода крупного соединения. Это был великолепный образчик штабной культуры в работе.

Я и поныне глубоко убежден, что отход советских соединений летом 1942 года был блистательным достижением традиционной военной тактики русских, которая в данном случае хотя и поставила страну на грань гибели, но в конечном счете все же оправдала себя. Я считаю также, что одно роковое событие, происшедшее незадолго до начала нашего летнего наступления, которое привело нас к волжскому берегу, существенно облегчило разработку и осуществление этого плана стратегического отступления. Лишь узкий круг людей знал в то время об этом злосчастном инциденте, который заставил штаб армии в Харькове и наш корпусной штаб в городишке Волчанск в течение нескольких дней развернуть лихорадочную активность и поставил главное командование сухопутных сил перед ответственными решениями. А случилось вот что: в середине июня, когда наши части занимали исходные рубежи для большого наступления на Донецком предмостном укреплении, только что захваченном после кровопролитных боев, начальник штаба одной из наших дивизий, молодой майор, вылетел на разведывательном самолете «Физелер-Шторх» в штаб соседнего соединения, чтобы обсудить там вопрос о предстоящих операциях. Портфель майора был битком набит секретными приказами и штабными документами. Самолет не прибыл к месту назначения. По-видимому, сбившись с курса в тумане, он перелетел линию фронта. Вскоре мы, к ужасу своему, обнаружили обломки сбитого «Физелер-Шторха» на «ничейной земле» между окопами. Русские уже успели буквально растащить машину по винтикам, а наш майор исчез, не оставив никаких следов. Немедленно возник вопрос: попал ли в руки противника его портфель, в котором находились важнейшие секретные документы — приказы вышестоящих штабов?

Несколько дней подряд все линии связи между главным командованием сухопутных сил, штабом армии и штабом нашего корпуса были постоянно заняты: срочные вызовы к аппарату следовали один за другим. Поскольку беда стряслась в расположении нашего корпуса, мы получили задание до конца выяснить все обстоятельства дела и избавить командование от мучительной неопределенности. Мы провели несколько разведывательных поисков с сильной огневой поддержкой на участке фронта, где сбит был самолет, и захватили пленных. Вначале полученные от них сведения были крайне противоречивы, но постепенно картина стала проясняться. Оказалось, что самолет подвергся обстрелу и совершил вынужденную посадку на «ничейной земле». Находившийся в нем «офицер с красными лампасами на брюках»[3] был убит не то еще в воздухе, не то при попытке к бегству, а его портфель взял с собой «кто-то из комиссаров». Наконец, пленный, захваченный в результате нашего последнего по счету поиска, точно указал нам место, где, по его словам, был зарыт этот погибший немецкий офицер. Мы начали копать на этом месте и вскоре обнаружили труп злополучного майора. Итак, наши наихудшие предположения подтвердились: русским было теперь известно все о крупном наступлении из района Харьков, Курск на восток и юго-восток, которое должны были начать наши 6-я и 2-я армии в конце июня. Противник знал и дату его начала, и его направление, и численность наших ударных частей и соединений. Точно так же мы против воли осведомили русских и о наших исходных позициях, детально ознакомили их с нашими боевыми порядками.

Вскоре рассеялись и последние сомнения на этот счет: начались яростные воздушные налеты на районы развертывания наших частей, а также на штаб нашего корпуса, причинившие нам немалый ущерб. К тому же мы вскоре установили, что противник проводит перегруппировку сил на противостоящих нам участках. Но было поздно — главное командование сухопутных сил уже не могло пересмотреть принятые решения и отменить столь тщательно подготовленную операцию. Таким образом, наше наступление на Сталинград с самого начала проходило под несчастливой звездой.

Последующие события, развернувшиеся в конце лета и осенью того же года на Дону и на Волге, и коренные изменения, происходившие у противника, давали достаточно оснований для серьезной тревоги и оправданных опасений. Начиная с августа боевой дух советских армий непрерывно поднимался — они сражались с возрастающим упорством. О том, что русские не намерены больше отступать, свидетельствовал и захваченный нами приказ советского командования, в котором говорилось о смертельной опасности, нависшей над страной, и о том, что у Красной Армии отныне остается только один выбор: победа или смерть. В сентябре, когда наши дивизии в Сталинграде истекали кровью в ожесточенных боях с вновь сформированной 62-й армией[4], упорно оборонявшей каждую улицу, каждый дом, каждый метр земли, противник начал одновременно яростные отвлекающие атаки против наших отсечных позиций между Волгой и Доном к северу от Сталинграда и неоднократно пытался прорвать здесь линию фронта. В ходе этих боев действовавшая в составе нашего корпуса доблестная Потсдамская дивизия (ее тактическим знаком был старый прусский гренадерский шлем) отражала натиск свежих советских ударных частей. Большое количество уничтоженных русских танков, появление на передовой многочисленных отлично оснащенных свежих соединений противника, тактические новшества в его боевых порядках, частые перемещения войск по фронту — все это убедительно свидетельствовало о том, что советские армии не сломлены, что их боеснабжение увеличивается в устрашающих масштабах, а резервуар живой силы просто неисчерпаем.

Наконец, эти события в излучине Дона — на северном участке фронта нашей группировки — совершенно ясно показали, какую страшную угрозу представляет для нас мощный стратегический резерв, сконцентрированный здесь противником. Против нашей 6-й армии на фронте от Сталинграда до излучины Дона было сосредоточено, по меньшей мере, семь русских армий, не считая крупных танковых и кавалерийских соединений. Сомнений не было — противник готовил гигантское наступление. Радиоперехват приносил нам особенно обширную тревожную информацию о развертывании вражеских ударных соединений, подробности их эшелонирования, оснащения и боеснабжения. Хотя армии у русских по численности примерно соответствовали лишь нашим армейским корпусам, их превосходство в живой силе стало здесь подавляющим. По нашей оценке, русские обладали уже к тому времени, по меньшей мере, трехкратным численным перевесом. Целыми неделями я обрабатывал и направлял по инстанции все более тревожную информацию о противнике — сообщения, поступившие из частей, результаты воздушной разведки, радиоперехвата и пеленгации, а также наиболее интересные протоколы допросов пленных, которые я получал не только со своего участка, но и из соседнего корпуса. Штаб армии, полностью разделявший наше беспокойство, не раз предостерегал, предупреждал и даже заклинал командование группы армий. Но сам по себе он был бессилен что-либо изменить.

Помочь нашим дивизиям в сталинградской «мясорубке» и растянутым по фронту незначительным силам на отсечных позициях севернее Сталинграда в большой излучине Дона могли либо мощные подкрепления, либо своевременный отход, то есть сокращение линии фронта на его самом опасном для нас, далеко выдвинутом вперед участке, сама конфигурация которого словно подсказывала противнику, где ему готовить решающий удар. Мы ничего не знали о том, принимают ли штаб группы армий и верховное командование какие-либо меры для предотвращения грозившей нам катастрофы, о неминуемом приближении которой мы с большой тревогой доносили вот уже много недель. Нам стало известно лишь, что задача обеспечения наших угрожаемых флангов была возложена на свежие румынские соединения. Но эти войска наших союзников были плохо оснащены и мало боеспособны. Оперативных резервов у нас не было вовсе, и нам оставалось лишь с тревогой констатировать, что на всем огромном участке нашей армии не предпринимается ничего ни для ее усиления, ни для выравнивания линии фронта.

И случилось то, чего следовало ожидать, — беда обрушилась на крайне уязвимые, не обеспеченные с флангов позиции нашей армии в глубине вражеской территории. Быть может, русские, планомерно уклонявшиеся от решающих сражений в течение всего лета, заманили нас в ловушку, чтобы с наступлением лютых зимних морозов раздавить и уничтожить? Я не раз мысленно задавал себе этот вопрос, и тревожные предчувствия не покидали меня. В последний раз я думал об этом незадолго до катастрофы, когда серым октябрьским днем ехал в штаб армии в станицу Голубинскую. Путь лежал через выжженную, унылую Донскую степь, простиравшуюся до самого горизонта. Бескрайняя и безлюдная, она показалась мне в этот раз грозной, недоброй. И вдруг я с мучительной ясностью представил себе, как сквозь пургу ползут по заснеженной степи бесчисленные русские танки, а на большой оперативной карте штаба корпуса, которую я знал почти наизусть, появляются зловещие стрелы, охватывая наши части, попавшие в гигантскую «мышеловку». Мой страх перед русской зимой, которую все мы считали опаснейшим союзником противника, породил тогда это кошмарное видение. Теперь оно стало явью — мы действительно оказались в ловушке. Удастся ли нам выбраться отсюда? Сколь ни серьезна была с самого начала обстановка в котле, в первое время в наших штабных блиндажах в Песковатке мы не падали духом и даже сохраняли чувство некоторого превосходства над противником. Все наши мысли были прикованы к предстоящему выходу из окружения. В тот момент никто не сомневался, что подобная операция будет успешно проведена. Прорыв кольца должен был показать противнику, что мы не позволим ему окончательно вырвать у нас из рук инициативу и навязать нам свою волю.

Впрочем, уже тогда я не мог избавиться от мучительного беспокойства, вспоминая о фанатизме, которым были проникнуты недавние публичные заявления Гитлера. «Немецкие солдаты стоят на Волге, и никакая сила в мире не заставит их уйти оттуда», — провозглашал верховный главнокомандующий, который, судя по всему, не собирался отказываться от своего предсказания, что Сталинград будет взят «с ходу». Накануне русского наступления он снова говорил об экономическом и политическом значении этой «гигантской перевалочной базы на Волге», захват которой «перережет жизненно важную артерию русских, лишив их 30 миллионов тонн пшеницы, марганцевой руды и нефти». Больше того, фюрер самонадеянно клялся «перед богом и историей», что никогда не отдаст «уже захваченный» город. Можно ли было при такой установке верховного главнокомандующего думать об уходе с берегов Волги и вообще об отступлении?! Быть может, нашей армии на берегах Волги предстояло не просто сражаться не на живот, а на смерть во имя собственного спасения, а отстаивать военный и политический престиж, кровью расплачиваясь за обещания «фюрера», данные перед лицом всего мира? Ведь Гитлер поставил на карту свою репутацию полководца здесь — в этом городе на берегу Волги. Увы, уж очень скоро мы стали убеждаться в том, что нам не уйти с берегов Волги и что в Сталинграде настигла нас неотвратимая судьба.

Час роковых решений

Это тягостное чувство не покидало меня с первых дней окружения. Я был тогда временно откомандирован в распоряжение оперативного отдела штаба корпуса, где кипела лихорадочная работа. В ходе вынужденной перегруппировки окруженных соединений нам были оперативно подчинены XIV танковый и XI армейский корпуса, а на командира нашего корпуса были возложены, таким образом, функции командующего всем северным участком нашей армии. Благодаря этому я имел довольно полное представление не только о положении на всем нашем участке, но и о тех решениях, которые в конце концов были приняты на расстоянии 2 тысяч километров от котла в Восточной Пруссии — в Растенбурге, где находилось главное командование сухопутных сил и ставка Гитлера. Именно там решалась наша судьба — участь армии, насчитывавшей более 250 тысяч человек[5]. Гитлер из Растенбурга не раз обращался непосредственно с приказами и воззваниями к немецкой армии на Волге, которая была теперь подчинена вновь созданной группе армий «Дон».

Оперативный отдел штаба нашего корпуса походил на растревоженный пчелиный улей. События развивались с нарастающей быстротой и держали нас в постоянном напряжении. Под непрерывный писк зуммера полевых телефонов мы принимали новые распоряжения, составляли приказы и донесения. Один за другим приходили и уходили офицеры связи, порученцы и ординарцы; то и дело прибывали командиры частей — офицеры всех рангов и всех родов оружия докладывали обстановку, требовали новых указаний. Линия фронта непрерывно изменялась: противник с севера неудержимо продвигался в междуречье Дона и Волги. Мы не сомневались, что очень скоро в наших землянках разместятся новые «постояльцы» — русские штабы. Штабу армии уже пришлось сломя голову эвакуироваться из казачьей станицы Голубинской буквально на виду у русских танков, внезапно появившихся на ближних придонских холмах.

Воскресным вечером 22 ноября (это был, как сейчас помню, день поминовения погибших, стужа стояла лютая, и настроение было не только тревожное, но даже паническое) к нам ввалились несколько офицеров из оперативного отдела штаба армии, драпавших из Голубинской. Они рассказали о печальном положении в нашем армейском тылу, превратившемся теперь в передовую. По их словам, командующий вместе с начальником штаба вылетел в станицу Нижне-Чирская, расположенную к западу от нашего котла, где еще раньше были подготовлены зимние квартиры штаба армии. Некоторое время они находились там, но потом тем же воздушным путем возвратились в расположение своих окруженных войск, в район Сталинграда. Теперь штаб армии размещался в Гумраке.

Генштабистам в нашем оперативном отделе приходилось в те дни ломать голову над сложнейшими тактическими задачами. Всего с месяц назад в корпус прислали нового начальника штаба, до тех пор он работал в Восточном отделе разведуправления генерального штаба сухопутных сил и оттуда попал на фронт. Помню, меня самого посылали на вездеходе за новым начальником в штаб армии. В тот же день я и привез его, плечистого полковника, с красными лампасами генштабиста на брюках в наше «поместье» Песковатку, затерянную среди унылой степи, где кругом на много километров ни кустика, ни деревца.

Новому начальнику штаба пришлось входить в курс дела, что называется, с места в карьер. Начальник оперативного отдела также пришел в наш корпус недавно — его перевели к нам в первые дни русского наступления из штаба 8-й итальянской армии, где он возглавлял специальную группу связи с нашим командованием. Теперь же ему приходилось не только разрабатывать обычные приказы по корпусу, но и обеспечивать отход целой армейской группировки в высшей степени сложной и угрожающей обстановке.

Прежде всего необходимо было вывести из донской излучины на восток некоторые наши соединения, которые, беспорядочно отступая под напором наседавшего противника и временно оказавшись в окружении, вынуждены были поспешно уничтожить большую часть тяжелой боевой техники и снаряжения. Предстояло переправить их по двум мостам на восточный берег Дона, отвести в междуречье Дона и Волги и здесь вновь сконцентрировать и перегруппировать. Одновременно нужно было как можно скорее создать новую линию обороны в совершенно оголенном тылу нашей армии, преградив путь противнику, наступавшему с юга и запада. Выполнение этой ответственной задачи в значительной степени облегчалось образцовыми действиями наших тыловых служб и подразделений и их командиров, которые в общей сумятице и панике не потеряли голову и с боями пробивались на восток — на соединение с основными частями армии, помешав таким образом противнику сокрушить нас ударом с тыла.

Итак, оказавшись в окружении, вся наша армия вынуждена была отходить не на запад — на соединение с немецкими войсками, стремившимися стабилизировать прорванный русскими фронт, а на восток — с конечной целью перегруппировать 6-ю армию в районе западней и северней Сталинграда и занять исходные позиции для прорыва кольца окружения. Только этот прорыв через Дон на юго-запад мог теперь спасти нас.

В ожидании предстоящих событий напряжение в нашем штабе нарастало изо дня в день. Ни о чем другом не говорили. Мы, молодые офицеры, с особым нетерпением ждали детальных инструкций по подготовке этой операции, от которой зависело наше спасение. Все мы ясно понимали, что промедление смерти подобно, ибо наши запасы и продовольствия, и горючего таяли с каждым днем. Кроме того, необходимо было решительными действиями помешать противнику укрепить вновь созданную линию фронта. Разумеется, мы осознавали при этом всю серьезность нашего положения и учитывали, что в ходе предстоящего прорыва в ожесточенных боях армия неизбежно понесет значительные потери в живой силе и технике. Но мы не сомневались, что при таком количестве окруженных дивизий главные силы нашей армии сумеют в упорных боях проложить себе путь из окружения. К тому же у нас оставалось еще как-никак 130 исправных танков с необходимым запасом горючего и почти столько же бронемашин и бронетранспортеров. Таким образом, наша армия еще располагала в тот момент боеспособными моторизованными соединениями. Боевой дух войск был еще высок даже в частях, понесших наиболее тяжелые потери в последних боях. На солдат вполне можно было положиться. В этом я имел случай убедиться, выполняя некоторые задания штаба у переправ через Дон и Песковатку. Речь шла о том, чтобы через мост, забитый частями, отступавшими на восток, перебросить в обратном направлении — на западный берег Дона боевую технику XIV танкового корпуса. Танковые колонны, двигавшиеся на запад навстречу русским, благотворно подействовали на отступавших солдат, возродили их веру в свои силы и в своих офицеров. Все ждали, как избавления, сигнала к атаке и, затаив дыхание, следили за подготовкой к прорыву, развернувшейся главным образом на западном участке армии.

В ходе этой подготовки был отдан приказ уничтожить — сжечь или привести в негодность — весь «балласт»: излишки снаряжения и прочего военного имущества. Во всех частях и подразделениях уничтожали поврежденные орудия, танки и грузовики, ненужные теперь технические средства связи и саперный инструмент, запасы обмундирования, документацию и даже часть продовольствия. Гигантский костер из ценного снаряжения запылал и неподалеку от нашего штаба. Солдаты проходивших мимо частей тянули из огня все, что могло еще пригодиться.

По решению командования отход 6-й армии из Сталинграда был назначен на 26 ноября[6]. Мощный танковый клин, усиленный моторизованными частями, должен был проложить войскам дорогу на юго-запад, прорвав кольцо русского окружения и обеспечив фланги. Пехотные дивизии намечалось ввести в прорыв без дополнительной огневой подготовки.

Этот план, как говорили в нашем штабе, был представлен на утверждение в штаб группы армий «Дон» и в вышестоящие инстанции. Мы не сомневались, что верховное командование убедится в необходимости его осуществления, и всей душой верили в успех и в скорое спасение. В штабе только и разговору было, что о предстоящем сражении. Иного выхода мы не видели, и все наши мысли, все надежды были неразрывно связаны с планом прорыва.

Никогда не забуду, как все мы были потрясены сообщением из штаба армии о том, что Гитлер отменил готовившийся прорыв и приказал немецкой группировке на Волге «занять круговую оборону». Особенно старших офицеров это известие привело в величайшее возбуждение, которое, впрочем, сменилось вскоре леденящим ужасом. Незадолго до этого я стал свидетелем драматического телефонного разговора командующего 6-й армией генерала танковых войск Паулюса с моим корпусным командиром генералом артиллерии Хейтцем. Я слушал, как генералы говорили о безвозвратно упускаемых возможностях, об угасающих последних надеждах, о том, какими опасностями чреват для нас переход на боевое снабжение воздушным путем, — и лютая тоска сжимала мне сердце. Помню, как Паулюс с нескрываемым скептицизмом и озабоченностью заметил, что для организации воздушного моста, который мог бы обеспечить сохранение боеспособности наших окруженных дивизий, главное командование должно в предельно короткий срок выделить не менее двух тысяч самолетов.

И вот, 24 ноября словно гром среди ясного неба поразила нас радиограмма из ставки Гитлера — роковой приказ, запрещавший командованию 6-й армии осуществить намеченный отход с северного участка своего фронта и вывод наших соединений из Сталинграда. Все надежды на прорыв рухнули. В штабе армии, судя по всему, не меньше нас были ошеломлены этим неожиданным решением ставки. Мы не могли взять в толк, почему же были оставлены без внимания все донесения, предостережения и просьбы наших руководящих штабов, которые лучше, чем кто бы то ни было, могли оценить создавшуюся угрожающую обстановку. Еще тогда, когда ударные соединения Советской Армии только начали обходить нас с флангов, наш командующий, ясно представляя себе всю серьезность положения, сразу же предложил в вышестоящем штабе группы армий немедленно выпрямить линию фронта, отведя армию на новые позиции в междуречье Дона и Чира. И после получения от главного командования сухопутных сил приказа любой ценой удерживать Сталинград и фронт на Волге генерал Паулюс неоднократно просил предоставить ему оперативную свободу действий. В последний раз он обратился с этой просьбой непосредственно к Гитлеру, которому 23 ноября направил по радио личное донесение с исчерпывающей и неприкрашенной оценкой обстановки. В этой радиограмме, свидетельствовавшей о высоком чувстве ответственности военачальника, командующий, ссылаясь также на единодушное мнение подчиненных ему корпусных командиров, подчеркивал, что ввиду невозможности организовать своевременное достаточное боеснабжение, окруженная 6-я армия обречена на уничтожение, если только ему не удастся, сосредоточив все имеющиеся в его распоряжении силы, нанести сокрушительный удар по наступающему с юга и запада противнику. Для этого Паулюс считал необходимым немедленный отвод всех наших дивизий из Сталинграда и последующий прорыв кольца с выходом из окружения на юго-запад. Все было тщетно! Фюрер, он же верховный главнокомандующий вермахта, через голову штаба группы армий «Дон» принял единоличное решение и отказал Паулюсу в предоставлении оперативной самостоятельности, которой тот столь упорно добивался. Обращение Гитлера по радио заканчивалось призывом к чувству долга доблестной 6-й армии и ее командующего. Правда, Гитлер обещал нам организовать боеснабжение в нужных масштабах и своевременно провести операции по прорыву вражеского кольца извне. Это обещание и служило отныне единственной основой для всех действий и мероприятий нашего командования. Но для нас оно явилось слабым утешением. В нашем штабе все были глубоко разочарованы и подавлены.

В самом деле, положение теперь стало критическим. Такого в вермахте еще не бывало. Целая армия, отрезанная от остальных частей, после тяжелых оборонительных боев в окружении и отхода на восток теперь по собственной инициативе отказывалась от каких-либо попыток прорвать кольцо и, «заняв круговую оборону», ожидала неведомо чего, между тем как положение ее с каждым днем ухудшалось.

Наш командир корпуса ходил туча тучей, сумрачно насупив свои густые клочковатые брови.

Он сразу же объявил нам, что не намерен сидеть сложа руки и дожидаться, пока его окончательно разгромят. «Лучше уж пробиться хотя бы с парой дивизий, чем потерять всю армию! — повторял он, задыхаясь от возмущения. — Черт знает что! За сорок лет службы ничего подобного не видел!»

И все же в конце концов он махнул рукой и подчинился, хотя и по-прежнему был убежден, что лишь немедленный прорыв дал бы нам шанс на спасение. Приказ есть приказ, что бы там ни случилось. Теперь нам не осталось ничего иного, как надеяться на освобождение извне.

Однако на обещанную помощь вообще можно было рассчитывать лишь по истечении нескольких недель. Мы ясно представляли себе, что это значит — драгоценное время уйдет, противник будет непрерывно подбрасывать подкрепления, боеспособность и дух нашей армии, отчаянно сражавшейся в тяжелых условиях окружения, будут падать, а наши последние резервы — таять с каждым днем. Судьба 300-тысячной армии отныне почти полностью зависела от снабжения по воздуху. А располагает ли наше главное командование необходимым количеством самолетов? Окажемся ли мы в состоянии обеспечить ежедневную посадку сотен машин в нашем котле, учитывая превосходство русских в воздухе и тяжелые зимние метеорологические условия в Донских степях!

Итак, роковое решение, предписывавшее в армии «занять круговую оборону», было принято через голову ее командующего и минуя вышестоящий штаб группы армий. Мало того, общее начертание наших оборонительных линий, которые надлежало удерживать любой ценой, также было установлено приказом свыше. В результате наша главная оборонительная линия во многих местах тянулась на десятки километров по голой степи, лишенной каких-либо естественных рубежей. Наши войска, державшие оборону на таких участках, окапывались в мерзлой земле, а то и в снегу. Впоследствии мы лишь в исключительных случаях, и то с большим трудом, добивались от ставки Гитлера разрешения изменить на отдельных участках линию фронта. Не считая самого Сталинграда — его руины составляли лишь сравнительно небольшую часть переднего края — да нескольких выгодных для обороны участков по берегам рек, наша армия нигде не имела укрепленных позиций. И понятие «сталинградская крепость», пущенное в ход в первых приказах главного командования сухопутных сил, окруженные воспринимали как горькую иронию, а подчас и как издевательство.

«Бунт» генерала Зейдлица

Среди генералов окруженной 6-й армии нашелся один, который не пожелал мириться с роковыми приказами, обрекавшими все 22 окруженные дивизии (в большей своей части лучшие в германской армии) на изматывающие оборонительные бои и пассивное выжидание. Он хотел действовать — не теряя времени идти на прорыв, чтобы спасти то, что еще можно было спасти.

Этим человеком был командир LI армейского корпуса генерал артиллерии Зейдлиц. Его считали способным, энергичным военачальником с большим практическим опытом. Подтверждением тому были и «Дубовые листья» к Рыцарскому кресту — высшая военная награда, которую Зейдлиц получил еще задолго до описываемых событий. К тому же он слыл специалистом по окружениям.

Весной 42-го года он сыграл решающую роль в выводе немецких войск из демянского котла, который, впрочем, значительно уступал нынешнему. И действительно, Зейдлиц полностью отдавал себе отчет в том, что над 6-й армией нависла угроза полного уничтожения. На карту была поставлена судьба без малого 300 тысяч немецких солдат. Генерал Зейдлиц готов был пойти на любой риск, чтобы предотвратить нашу погибель.

Командир LI корпуса вместе с офицерами своего штаба был непоколебимо убежден, что для окруженных соединений, которым грозит смертельная опасность, остается лишь один путь к спасению: немедленно идти на прорыв кольца на юго-запад с выходом в район Котельниково. Поначалу командование армии придерживалось того же мнения. На этот прорыв в корпусе Зейдлица возлагались все надежды. Приказы штаба армии, отданные в ходе его подготовки, исполнялись здесь особенно тщательно и неуклонно.

Как только было решено избавиться от всего лишнего груза, оставив лишь самое необходимое, командир корпуса первым подал пример: в огонь полетели его чемоданы, архив и даже его личные вещи. Зейдлиц не оставил себе ничего, кроме обмундирования, которое было на нем. После этого в его корпусе, как, впрочем, и в других соединениях нашей армии, начали с каким-то остервенением уничтожать все, без чего можно было обойтись.

Собрав старших штабных офицеров своих восьми дивизий, Зейдлиц прямо сказал, что армия поставлена перед выбором: Канны или Бржезины, имея в виду известный прорыв русского фронта под Лодзью в 1914 году, в котором он, тогда еще молодой офицер, принимал самое непосредственное участие.

Дивизии LI корпуса, сильно потрепанные в предыдущих боях, обороняли участок фронта протяженностью 70 километров. Чтобы облегчить им выполнение ответственных задач в ходе будущего прорыва, Зейдлиц решил в северной части своего участка выпрямить линию фронта, отведя свои войска на новые позиции. Это было тем более необходимо, что после отхода XIV танкового корпуса в линии фронта здесь образовалась 25-километровая дыра, которую подошедшие обескровленные дивизии LI корпуса Зейдлица не могли ни заполнить, ни по-настоящему оборонять. Это решение Зейдлиц, готовясь к предстоящему прорыву, принял на свою ответственность в первые дни наступления русских, когда штаб армии еще находился за Доном. Генерал имел все основания предполагать, что проведенное им сокращение линии фронта окажется в полном соответствии с решениями, созревающими в штабе армии, и лишь облегчит подготовку прорыва. О том, что прорыв не состоится, он тогда, естественно, и думать не мог. Поэтому впоследствии его действия, вся смелость и дальновидность которых, очевидно, обнаружились бы в том случае, если бы первоначальный план был осуществлен, привели к столь же тяжелым последствиям, как и уничтожение ценного снаряжения, проведенное по приказу штаба армии все с той же целью — подготовить части к прорыву. Хотя сокращение фронта и было подсказано сложившейся в тот момент обстановкой, в конечном итоге части LI корпуса лишились заранее подготовленных зимних позиций, что еще более усложнило их положение и грозило им новыми опасностями и невзгодами. К тому же пехотные подразделения одной из отходивших дивизий корпуса — впрочем, уже до этого измотанной и потерявшей большую часть личного состава — были настигнуты русскими и полностью разгромлены.

В довершение всего по иронии судьбы именно на генерала Зейдлица, того самого Зейдлица, который с самого начала советовал командующему армией немедленно идти на прорыв, не согласовывая свои действия с высшими инстанциями, специальным приказом Гитлера была возложена ответственность за организацию обороны на северном и восточном участках котла. Паулюс передал ему этот приказ, поступивший вместе с ошеломляющим известием о том, что ставка запрещает идти на прорыв и тем самым лишает командование 6-й армии какой-либо свободы действий. Генерал Зейдлиц сначала не мог прийти в себя. Он без возражений принял приказ, хотя, разумеется, в душе никак не мог с ним согласиться, отлично сознавая, что теперь-то он и вовсе ничего не сможет сделать по своей инициативе, ибо принимать решения мог отныне один только Паулюс как «командующий сталинградской крепостью». Лишь на следующий день, 25 ноября 1942 года, последовала темпераментная реакция генерала Зейдлица на эти приказы, которая свидетельствовала о его высоком чувстве ответственности как военачальника. Он передал командующему армией докладную записку, подготовленную по его поручению начальником штаба LI корпуса. В этом документе, содержавшем тщательный анализ обстановки, были вновь сведены воедино все аргументы против организации круговой обороны и все доводы в пользу немедленного прорыва кольца. На основании своего опыта, полученного при выходе из окружения 16-й армии в районе Демянска, Зейдлиц с присущим ему реализмом и ясностью мысли предостерегал от механического сравнения сложившейся тогда обстановки с нынешней и от тех ложных выводов, к которым это могло привести. В своих собственных выводах, четких и недвусмысленных, генерал Зейдлиц исходил из трезвой оценки нашего положения, предполагаемых действий противника и минимальных шансов на успех возможной операции по прорыву кольца извне. Командир LI корпуса призывал командующего 6-й армией ввиду сложившегося чрезвычайного положения, которое еще более усугублялось действиями главного командования сухопутных сил, без промедления нарушить полученные приказы, то есть действовать вопреки воле Гитлера. Зейдлиц подчеркивал, что долг командующего перед вверенной ему армией и всем немецким народом властно требует от него подчиниться велению разума и сердца и взять на себя всю полноту ответственности для предотвращения грозящей катастрофы.

Можно сказать, что в этом ответственном документе Зейдлиц выступал от имени всей окруженной армии. Он подчинился в тот момент голосу своей совести, не думая о том, что это может стоить ему головы. Паулюс передал его докладную записку в ставку, но она была оставлена без последствий.

Трагедия командира LI корпуса и его начальника штаба заключалась именно в том, что, являясь, подобно всем попавшим в окружение, пассивными участниками событий, они в отличие от всех нас, надеявшихся и отчаявшихся, осведомленных об истинном положении дел и пребывавших в неведении, ясно предвидели неминуемую катастрофу, но не в силах были ее предотвратить. Поэтому им было особенно тяжело, когда в конце концов у них не осталось ничего другого, как повиноваться бессмысленным приказам и исполнить свой воинский долг вплоть до горького конца.

Но Зейдлиц и после этого не успокоился, не смирился. Многим из нас, особенно молодым офицерам, для которых выжидательная тактика постепенно становилась невыносимой, один вид этого сухощавого, подтянутого генерала с седеющей шевелюрой внушал надежду. До самого конца сражения мысль о прорыве не умирала. Подобные планы возникали вновь и вновь не только у отдельных командиров, но и в частях и целых соединениях даже тогда, когда время было уже безнадежно упущено и любая попытка соединиться с нашими основными силами, отброшенными на сотни километров в суровых условиях наступавшей зимы, явилась бы безнадежной авантюрой и окончилась бы неминуемой гибелью измотанных в боях людей. Прорыв так и остался для нас табу. В штабе армии уповали на помощь извне, полагая, очевидно, что, находясь в котле, невозможно объективно оценить общую обстановку на фронтах и шансы на успех операции по спасению окруженной группировки, операции, которую верховное командование обещало провести в ответ на наши просьбы о помощи.

Приказы ставки определяли все наши действия почти до конца, кроме последних бесславных дней нашей армии.

Командующий беспрекословно исполнял их, постоянно опираясь при этом на энергичную поддержку своего начальника штаба, генерал-майора Шмидта, который особенно упорно настаивал на неуклонном проведении в жизнь всех директив главного командования сухопутных сил. Весьма характерным было и отношение Паулюса к Зейдлицу, корпусному командиру, который, находясь в его непосредственном подчинении, столь смело и настойчиво выступал против выполнения роковых приказов свыше. Командующий не предпринял никаких мер против «бунтовщика», вероятно, потому, что полученные им директивы вызывали сомнения у него самого. Да иначе и быть не могло — ведь то, что ему приказывали делать, полностью противоречило всему тому, что он еще совсем недавно считал абсолютно необходимым, исходя из собственной оценки обстановки, сложившейся на участке его армии. Можно себе представить, какие мучительные раздумья терзали в те дни обоих попавших в безвыходное положение военачальников, на плечи которых легло бремя чудовищной, необозримой по своим последствиям ответственности.

Разумеется, в те полные напряжения дни мы в Сталинградском котле ничего не знали о том, что происходило в это время в ставке Гитлера, который, не посчитавшись с мнением своих наиболее опытных военных советников, принял столь роковое для нас решение, опираясь при этом лишь на безответственное обещание Геринга обеспечить снабжение окруженной армии воздушным путем. Впрочем, тяжелые предчувствия не покидали нас. Так или иначе, все были тогда встревожены, подавлены, а в глубине души и возмущены. То, что вменили нам в обязанность, не только противоречило нашему профессиональному опыту, но и подрывало наш боевой дух и веру в себя, лишая нас последней надежды на успешный прорыв собственными силами.

«Держитесь! Фюрер выручит вас!»

В последнюю неделю ноября, когда наши части и соединения, сильно потрепанные в отступательных боях, лихорадочно закреплялись на новых рубежах, постоянно преодолевая все новые трудности, командующий отдал весьма серьезный по своим последствиям приказ по армии. Я и по сей день помню его слово в слово. Начинался он так: «6-я армия окружена. Вашей вины, солдаты, в этом нет. Вы сражались доблестно и упорно до тех пор, пока противник не вышел нам в тыл». Дальше в приказе говорилось о предстоящих тяжелых боях, о страданиях и лишениях, которые неминуемо ждут немецкие войска, о том, что, несмотря на голод и морозы, нам нужно во что бы то ни стало продержаться еще некоторое время, твердо веря в обещанную подмогу. Наконец, упоминалось и о том, что Гитлер лично обещал провести операцию по спасению окруженной армии. Воззвание было составлено весьма искусно и убедительно и заканчивалось фразой, рассчитанной на нужный психологический эффект: «Держитесь! Фюрер выручит вас!» Эти слова, сулившие скорое избавление, должны были ободрить и вдохновить солдат.

Этот заключительный призыв, который живо обсуждался в нашем штабе, придавал документу чисто эмоциональную окраску, столь необычную для трезвого и делового тона приказов. Меня самого он окончательно убедил в том, что после всего происшедшего наших людей обрекают на новые, еще более тяжелые жертвы. Наши части в высшей степени нуждались в отдыхе и отводе на переформирование еще на исходе лета, когда 6-я армия в результате наступления вышла к Волге у Сталинграда и, втянувшись здесь в кровопролитные бои, наступательные на одних участках, оборонительные — на других, была вынуждена в буквальном смысле слова сражаться на два фронта. Солдаты, в большинстве своем старые фронтовики, вот уже два года провели в беспрерывных тяжелых боях без отпусков, ни разу не побывав за это время на родине. В ходе летнего наступления, начавшегося в районе Харькова непосредственно после ожесточенных оборонительных боев, части долгие месяцы без отдыха были на марше — постоянное напряжение и походные лишения уже тогда измотали солдат. Мне запомнились колонны обессиленных людей, бредущих по бесконечной степи, днем под палящим солнцем в клубах пыли, ночью — в пламени многочисленных степных пожаров, которые часто тянулись на много километров. Не хватало воды, жажда терзала людей; я вспоминаю пересохшие степные колодцы, однообразную и скудную походную пищу (снабжение не поспевало за наступавшими войсками) и, наконец, мириады мух, не дававших нам покоя. Тогда в частях начались желудочные и другие инфекционные заболевания, вспыхивали эпидемии малярии, а под конец и желтухи. Многие в глубине души ждали тогда болезни как избавления, рассчитывая попасть в тыловые госпитали еще до начала страшной русской зимы.

После боев на Волге и Дону люди обессилели окончательно. Главные силы нашей армии с середины августа по октябрь вели бои в развалинах Сталинграда, окутанных клубами пыли и дымом пожарищ. Багровое зарево днем и ночью стояло над мертвым городом и было видно уже издалека. Но за два месяца беспрерывных кровопролитных боев нам так и не удалось выбить из города русских, стоявших насмерть на своих последних оборонительных рубежах по эту сторону Волги. В то же время части нашего корпуса понесли огромные потери, отражая в сентябре яростные атаки противника, который пытался прорвать наши отсечные позиции с севера. Дивизии, находившиеся на этом участке, были обескровлены; в ротах оставалось, как правило, по 30–40 солдат. Пополнение, прибывавшее на фронт, было совершенно недостаточным. В результате боевой состав многих частей сократился в среднем до одной трети, если не до четверти первоначального. Затаенные надежды людей на то, что после столь тяжелых боев и лишений их отведут наконец в тыл, рассеялись после получения приказа зимовать на занятых позициях. В довершение всего русское наступление положило конец и последним надеждам людей, мечтавших хотя бы об очередном или рождественском отпуске на родину. Теперь же роковой приказ, в котором уже открыто говорилось об окружении и о необходимости «продержаться», не оставлял и тени сомнения во всей серьезности нашего положения.

Но, естественно, солдаты-фронтовики тогда еще не представляли себе в полной мере, какие страдания и лишения им уготованы. Они не разбирались в сложных проблемах общеармейского снабжения и понятия не имели о тех бесчисленных трудностях, которые уже тогда вставали перед штабами соединений. Вначале они не знали и о том, что окружение вынудило нас сразу же поставить крест на всех еще только начатых мероприятиях по подготовке зимних позиций. Армейские тыловые базы в станицах Морозовской, Тацинской и еще дальше к западу остались за пределами котла. Там хранились десятки тысяч комплектов зимнего обмундирования — шинелей на меху, валенок, шерстяных носков, подшлемников и наушников, — которые теперь уже нельзя было доставить в наше расположение.

В результате войска в подавляющем большинстве своем встретили убийственные русские морозы, почти не имея зимней одежды.

Поскольку намеченный ранее прорыв 6-й армии на юго-запад не состоялся и окруженные соединения вынуждены были готовиться к долговременной обороне, возникла необходимость перегруппировать некоторые подразделения, а также часть тяжелого вооружения. Постепенно, преодолевая большие трудности, удалось укрепить наши рубежи и стабилизировать линию обороны. Особенно туго пришлось при этом дивизиям, расположенным на южном и западном участках, в открытой степи, где не было ни жилых помещений, ни строительного леса, ни дров. Конфигурация кольца обрела свои окончательные очертания, которые и сохранились вплоть до второй недели января. Длина котла с востока на запад составляла примерно пятьдесят километров, ширина — около сорока.

После того как фронт, пришедший в хаотическое движение в результате русского прорыва, наконец стабилизировался, разведотделу штаба нашего корпуса постепенно удалось получить более или менее полное представление об обстановке у противника. Теперь, когда вся 6-я армия оказалась сосредоточенной на сравнительно небольшом участке внутри кольца, мы старались выявить и нанести на карты все действовавшие против 6-й армии ударные соединения противника. Только крупных русских соединений здесь вначале насчитывалось около 60 — это были главным образом стрелковые дивизии и танковые бригады, сведенные в семь армий. К этому следовало добавить и некоторые находившиеся в резерве соединения, присутствие которых было нелегко обнаружить. Главные силы противника, и прежде всего его артиллерия, были сосредоточены на западном участке кольца, который обороняли части нашего корпуса. Мы подсчитали, что соединения противника, окружившие нас стальным кольцом, обладают по меньшей мере трехкратным численным превосходством и располагают устрашающим количеством тяжелого вооружения.

Наша же армия, численность которой до окружения составляла примерно 330 тысяч человек, теперь после потерь, понесенных в результате русского прорыва, насчитывала, по нашим данным, около 280 тысяч человек, включая румын, а также некоторые части, не входившие ранее в состав армии, но попавшие вместе с нами в котел. Среди окруженных были представители решительно всех немецких земель (один из корпусов армии формировался в Вене). Все они были отныне связаны единой недоброй судьбой. К ним были обращены слова приказа, сулившие спасение: «Держитесь! Фюрер выручит вас!»

И солдаты слепо верили в грядущее избавление.

Их боевой дух еще не был сломлен, и настроение в частях еще долго оставалось куда более оптимистическим, чем в штабах. Люди на передовой считали создавшееся тяжелое положение бедой поправимой, обычным делом, без которого на фронте не обходится, и были даже уверены, что после благополучного исхода участники сражения получат, как это обычно бывает, особый знак отличия — какую-нибудь сталинградскую нашивку или памятную медаль за выход из котла. Разумеется, все были уверены, что внешний фронт окружения будет прорван в ближайшем будущем. Солдаты непоколебимо верили в обещанную помощь, и в этой вере они черпали силы, сражаясь в тяжелейших условиях, страдая от голода и лютой стужи; с этой верой они и погибали в боях.

В течение долгих недель наши части в обороне отражали натиск русских, несмотря на их подавляющее превосходство в танках и других видах тяжелого оружия. Лишь на отдельных участках русским в кровопролитных боях местного значения удавалось потеснить нас и вклиниться в линию обороны, которая к тому времени окончательно стабилизировалась. Особенно упорными были атаки советских войск в первой половине декабря на западном участке котла, где держали оборону части нашего корпуса, а также подразделения XIV танкового корпуса, позиции которого были расположены к западу и юго-западу от нас. Однако прорвать наш фронт на этом участке противнику так и не удалось. Не один подвиг совершили в те дни наши солдаты — самоотверженность и верность воинскому долгу были повседневным, будничным делом для этих безымянных немецких солдат. Однако в сводках вермахта ход битвы на Волге освещался в тот период лишь в самой общей форме, ограничивался туманными намеками. Главное командование стремилось затушевать истинное положение дел и ни словом не упоминало о том, что целая армия в окружении сражается не на жизнь, а на смерть и находится под угрозой полного уничтожения. И мы, штабные офицеры, возлагали все свои надежды на готовившуюся операцию по спасению нашей окруженной группировки. В тот момент никто и в мыслях не допускал, что Гитлер оставит в беде или, попросту говоря, скинет со счета 6-ю армию. Фюрер уж найдет за нас выход из этой проклятой ловушки! Среди нас находились даже такие фантазеры (правда, это были по большей части неопытные юнцы), которые утверждали, что Гитлер не только выручит нас, но и сумеет превратить наше кажущееся поражение в блистательную победу, охватив гигантским кольцом все соединения русских, окружавшие нашу армию. Эти прожектеры с их слепой верой в чудеса не вывелись среди нас до самых последних дней. Никто из них, впрочем, ясно не представлял себе всей сложности обстановки, в которой немецкие войска одновременно находились и на берегах Бискайского залива, и у мыса Нордкап, под Ленинградом и Вязьмой, в Кавказских горах, на острове Крит и в Северной Африке[7]. Они не думали о том, что угрожающее положение складывается уже на многих участках гигантской, невероятно растянутой линии фронта, что повсюду не хватает людей, о том, наконец, что союзники уже начали наступление в Северной Африке и что там, в Средиземноморском бассейне, транспортная авиация нужна не меньше, чем здесь, под Сталинградом. Справедливости ради надо сказать, что тревожные настроения и сомнения в благополучном исходе дела постепенно росли, но нам уже не оставалось ничего другого, как с нетерпением ждать желанного избавления — прорыва внешнего фронта окружения, который должна была осуществить подходившая группировка фельдмаршала Манштейна, специально сформированная для этой цели.

Тревожные будни аэродрома Питомник

Но время не ждало — боеспособность 6-й армии во второй половине декабря катастрофически упала. Причиной тому было прежде всего недостаточное снабжение по воздуху. Изо дня в день картина здесь все более омрачалась — на этот счет у меня не было никаких иллюзий, ибо я, к своему великому прискорбию, не раз сталкивался по долгу службы с весьма печальным положением дел в этой области. Весь декабрь оперативная группа штаба нашего армейского корпуса размещалась в районе аэродрома Питомник. Я получил специальное задание ежедневно докладывать командиру корпуса о том, какие грузы были доставлены за этот день транспортной авиацией. Для этого я установил постоянный контакт со специальным штабом по воздушному снабжению; штаб этот, возглавляемый весьма энергичным и дельным полковником-зенитчиком, размещался неподалеку в блиндажах.

В первые недели окружения тактическая обстановка в котле беспокоила нас куда меньше, чем вопросы общеармейского снабжения, ибо ситуация здесь с течением времени становилась все более угрожающей. Для сохранения боеспособности и вообще жизнеспособности наша армия должна была получать ежедневно минимум 750 тонн (впоследствии 500 тонн) самых различных грузов. Воздушный мост в нашем котле обслуживали главным образом два типа самолетов — транспортная машина «Юнкерс-52» грузоподъемностью 2 тонны и бомбардировщик «Хейнкель-111», поднимавший в своих бомбовых люках не более 1,5 тонны полезного груза. Таким образом, для обеспечения 6-й армии всем необходимым по воздуху нужен был постоянно действующий воздушный флот в 2 тысячи машин. Эта цифра, которую в первые дни окружения называл и сам командующий армией, была определена с учетом того, что кроме самолетов, непосредственно несущих ежедневную службу снабжения, требовался и резерв, состоящий из значительно большего числа машин, для замены сбитых, поврежденных и находящихся в ремонте самолетов, а также для организации сменной работы экипажей.

Уже очень скоро у нас заговорили о том, что о такой армаде нам нечего и мечтать. Командование люфтваффе передало в наш штаб по снабжению данные, которые заставили нас в буквальном смысле слова «спуститься с небес». По его расчетам получалось, что в оптимальном варианте в Сталинградский котел можно будет доставлять 300 тонн грузов ежедневно. Но вскоре, к сожалению, обнаружилось, что и эта цифра, представлявшая для нас минимум жизненно необходимого, была завышена.

Большую часть обещанного 300-тонного суточного рациона составляли поочередно, смотря по обстановке, то продукты питания, то горючее, то боеприпасы. Для доставки этого количества груза требовалось ежедневно 150 рейсов. Если мне не изменяет память, норма почти никогда не выполнялась. Для нас были небольшим праздником уже и те редкие дни, когда на аэродроме Питомник приземлялось более 100 машин.

В среднем же число прилетавших машин было явно недостаточным. Как правило, мы получали ежедневно лишь 80–120 тонн затребованного груза, то есть не более одной пятой необходимого минимума. Это означало, что нам ежедневно недодавали десятки тысяч килограммов хлеба, что изо дня в день армии недоставало необходимого количества боеприпасов и горючего, от которых зависела наша судьба. С течением времени это привело к тому, что наши танки и артиллерия (количество которых и без того быстро уменьшалось) либо обрекались на бездействие, либо использовались недостаточно эффективно. Но еще страшней была угроза голода. Уже в декабре дневной рацион хлеба составлял всего лишь 200 граммов на передовой и 100 граммов — в тыловых службах и штабах. Общую зависть вызывали части, имевшие лошадей, — там люди могли по крайней мере рассчитывать на дополнительный мясной паек.

Но особенно огорчены и возмущены мы бывали каждый раз, когда нам приходилось констатировать, что бесценный для нас воздушный тоннаж используется нецелесообразно, чтобы не сказать вредительски. Мы не в состоянии были найти разумное объяснение тому, что самолеты подчас доставляли нам грузы, без которых мы вполне могли обойтись, а то и совершенно бесполезные вещи. Так, иногда на нашем аэродроме вместо жизненно необходимых хлеба и муки из самолетов выгружали десятки тысяч комплектов старых газет, солдатские памятки, изданные управлением военной пропаганды, кровельный толь, карамель, пряности, подворотнички, мотки колючей проволоки и множество других предметов, которые были нам совершенно ни к чему. Позднее штаб армии откомандировал из котла одного из своих офицеров с поручением предотвратить эти организационные неполадки и проследить за правильным использованием выделенной для нашего снабжения транспортной авиации. Но к тому времени воздушное снабжение ухудшилось настолько, что никакие благие намерения и организационные меры уже не могли помочь делу.

Роковую роль сыграло и то обстоятельство, что положение в интендантских службах окруженной армии вначале вынуждало нас ввозить печеный хлеб вместо более компактной муки и концентратов. К сожалению, мы не смогли иным путем организовать продовольственное снабжение вплоть до того момента, пока нам не удалось наконец пустить в ход полевые хлебопекарни.

Итак, снабжение по воздуху не оправдало возлагавшихся на него надежд: мы получали значительно меньше необходимого минимума. Это объяснялось различными причинами. К летчикам у нас не могло быть никаких претензий. Под постоянной угрозой гибели, в неравной борьбе с непогодой и превосходящими силами советской авиации многие экипажи делали в день по нескольку вылетов в котел и обратно. Но, несмотря на это, нам просто-напросто недоставало машин, как недоставало их и в далеких от нас Средиземноморье и Северной Африке, где к тому времени развернулись решающие бои[8]. Авиачасти для воздушного моста в наш котел стягивались с Севера из Франции, с берегов Средиземного моря. Но лишь немало времени спустя после того, как мост начал функционировать, я обнаружил, что среди привычных «старушек» «Юнкерс-52» и «Хейнкель-111» стали попадаться и транспортные машины нового типа — самолеты, поднимавшие до 80 человек, а изредка и огромные четырехмоторные машины большой грузоподъемности, а также гигантские транспортные планеры.

Неустойчивая погода, неблагоприятные метеорологические условия начала зимы в степях Дона и Поволжья мешали бесперебойной работе воздушного моста. Снабжение по воздуху неоднократно прерывалось, и эти роковые простои вселяли тревогу и отчаяние в наши сердца. Временами, например во вторую неделю декабря, густые устойчивые туманы и снежные метели, грозившие самолетам оледенением, обрекали нашу авиацию на полное бездействие. Превосходящие силы русской авиации в свою очередь доставляли немало хлопот пилотам наших транспортных самолетов. Положение особенно осложнилось после того, как в рождественские дни противник занял станицы Морозовская и Тацинская в 200 километрах к востоку от окруженной армии, где находились наши авиабазы. Воздушные подступы к котлу теперь проходили полностью над территорией, занятой противником. На этом пути, который в последний период сражения достигал 300–400 километров, немецких летчиков подстерегали многочисленные опасности, тем более что при таких расстояниях наше командование в конце концов перестало выделять истребители для прикрытия транспортных самолетов. Сотни самолетов в течение этих недель были сбиты русскими или терпели аварии по иным причинам[9]. Но самым трудным и опасным делом считались посадка на аэродроме Питомник и обратный вылет. Поэтому транспортные машины предельно сокращали время стоянки у нас и взлетали сразу же после того, как выгружался драгоценный для нас груз, а вместо него на борт принимались тяжелобольные и раненые, получившие специальные письменные разрешения на вылет из котла. Бомбежки на аэродроме, туманы и оледенение машин постоянно угрожали летчикам. Сплошь и рядом случалось, что самолеты, битком набитые тяжело пострадавшими в этой грандиозной битве окруженцами, которые полагали, что вырвались из этого ада и летят навстречу жизни и свободе, врезались в землю, сбитые противником над аэродромом или потерпев аварию при старте. Обломками их была усеяна снежная пустыня вокруг Питомника. Русские, разумеется, отлично знали, что в Питомнике, единственном аэродроме, заслуживавшем этого названия в нашем котле (запасной, вспомогательный аэродром был построен в Гумраке), бьется сердце окруженной армии. Здесь выгружалось и распределялось все необходимое для нас: продовольствие для людей, горючее и боеприпасы для машин и оружия. Здесь были размещены важные штабы и узлы связи, группа управления полетами, штаб по снабжению, интендантство с его обширными подземными складами, в которых хранились доставленные нам по воздуху сокровища: хлеб, пакеты с сухими хлебцами, мясо, бобы, спиртные напитки и консервы. Здесь же, в самом центре котла, находился и наш главный эвакогоспиталь, куда со всех сторон свозили тысячами, а потом и десятками тысяч раненых и больных для последующей эвакуации по воздуху. Неподалеку размещался и центральный пересыльный пункт — место сбора солдат, отставших от частей, куда тоже тянулись из всех разгромленных подразделений сломленные, отчаявшиеся, обезумевшие от ужаса и лишений люди. Одним словом, в Питомнике кипела лихорадочная работа, люди сновали, словно муравьи в растревоженном муравейнике, под неумолчный рев моторов, перемежавшийся со взрывами бомб и пулеметными очередями.

Таковы были те тревожные будни, полные бесконечных забот, порождавших то слабую надежду, то безысходное отчаяние.

Неудивительно, что аэродром в Питомнике пользовался особым вниманием русских в качестве постоянного объекта воздушных налетов. Советские бомбардировщики и истребители то и дело наведывались к нам и сбрасывали свой смертоносный груз, стремясь уничтожить как можно больше неповоротливых транспортных самолетов на посадочной площадке и в воздухе над аэродромом. Противник старался сорвать наше воздушное снабжение и хитростью, с помощью различных уловок: так нередко в тумане или в темноте русские сбивали с толку наших пилотов-транспортников, применяя немецкие посадочные световые сигналы. Потеряв ориентировку, машины шли на посадку навстречу гибели. Одних сбивали, другие садились на «ничейной земле» или во вражеском расположении, где русские буквально разносили их по винтикам, забрав предварительно груз на глазах у оцепеневших от горя и ужаса немецких солдат в окопах, которые ничем не могли помочь своим летчикам, ибо русские немедленно открывали на этом участке заградительный артиллерийский и минометный огонь.

Но зато ничто не согревало так душу, как зрелище посадки в Питомнике в ясную погоду сразу нескольких десятков тяжелых транспортных машин, которые вскоре после этого вновь взмывали в воздух и, медленно кружа над нашими головами, строились в боевые порядки, сопровождаемые (увы, лишь на первых порах) истребителями прикрытия — юркими «мессершмиттами». Равномерный низкий гул моторов, не умолкавший ни днем ни ночью, в ясные, морозные дни приобретал неожиданно высокий звенящий оттенок. Этот звон был для наших ушей чудесной музыкой, успокаивавшей и порождавшей светлые надежды. И все же я слишком хорошо знал, что воздушное снабжение не в состоянии обеспечить нам «прожиточный минимум». Хотя в дни после роковых перебоев в котел и прилетало особенно много машин, но того, что они доставляли, было далеко не достаточно. Сухие цифры, которые я ежедневно представлял своему генералу, скрывали жуткий баланс голода, страданий и смерти.

Черные дни декабря

Вспоминая сегодня о недобрых декабрьских днях 1942 года, проведенных мною на аэродроме Питомник (или, лучше сказать, в бункерах под аэродромом), просматривая полученные тогда письма, я не могу избавиться от впечатления, что вновь погружаюсь в ледяной океан безысходного отчаяния и затаенного страха.

Разведотдел нашего штаба устроился в грязной землянке. Нам, шести офицерам отдела, было здесь тесновато, но по крайней мере тепло. Картина надвигавшейся катастрофы вначале складывалась для нас из мозаики самых различных данных, которые мы анализировали, чтобы получить представление об обстановке у русских. Сообщения, поступавшие сверху, из штаба армии, а также из штабов соседнего корпуса и наших собственных дивизий, показания столь редких теперь военнопленных и сбитых русских летчиков, сведения, полученные от немецких солдат, взятых в плен противником и отпущенных назад с пропагандистскими целями, листовки, иностранные радиопередачи, рассказы отпускников и офицеров, вернувшихся в котел на самолетах воздушного моста, наконец, результаты радиоперехвата — все это еще позволяло нам более или менее точно наносить на карты обстановку у противника. Количество жирных красных линий, цифровых и буквенных обозначений, стрел и дуг на этих картах росло с угрожающей быстротой. Все это было охвачено зловещим кроваво-красным кругом, который, постепенно сжимаясь, грозил задушить нас всех. И именно на участке нашего корпуса особенно часто возникали в те дни роковые стрелы и клинья, подползавшие к сердцу 6-й армии — аэродрому в Питомнике.

Об этом весьма ощутимо напоминали нам и частые воздушные налеты — с леденящим душу свистом бомбы неслись к земле, с ревом и адским грохотом рвались вокруг нашей землянки. Впрочем, пережитое во время Восточного похода и особенно испытания, выпавшие на нашу долю уже в первые недели окружения, приучили нас ко всему, и мы не обращали внимания даже на близкие разрывы, когда землянка ходила ходуном, нары дрожали и глина сыпалась с потолка. Не терял присутствия духа и наш седьмой жилец, постоянно урчавший приблудный кот, гроза донимавших нас мышей. Мы опасались лишь за судьбу многострадального стекла в нашем оконце; заклеенное вдоль и поперек, оно каким-то чудом еще держалось, пропуская днем свет в нашу землянку и спасая нас от стужи. В редкие свободные минуты после очередной бомбежки мы иногда собирались в землянке в дружеском кругу и писали письма родным и близким, о которых в те дни перед рождеством особенно часто думали с тревогой и нежностью. Полевая почта у нас еще работала, но весточки из дома приходили все реже. Иногда мы болтали о том о сем, чтобы хоть немного отвлечься. Но самообман был слишком очевиден и непринужденная беседа как-то не клеилась. Впрочем, «юмор висельников» не покидал нас — так, иногда вспомнив не без удовольствия последний гуляш из конины, мы хором затягивали фронтовую песню о немецком солдате на Востоке, начинавшуюся так: «Кто, попавши в котел, свою лошадь не жрал, тот солдатского горя не знал…» Но так или иначе, мысли наши были постоянно прикованы к нашим трагическим будням, к Сталинграду и Волге, которая стала теперь нашей судьбой.

Беспокойная жизнь в Питомнике посреди унылой степи была не лишена своеобразной мрачной романтики. Хотя бомбежки и воздушные бои над аэродромом давно уже стали обычным делом, это зрелище все же каждый раз притягивало нас. Иногда, забыв об опасности, мы выбирались из своей землянки, чтобы посмотреть на захватывающую картину воздушного боя. Сидя среди снежных сугробов, мы с каким-то странным чувством, в котором смешивались спортивный азарт, любопытство, бездумное желание развлечься и скрытый ужас, наблюдали, затаив дыхание, за поединками небесных фехтовальщиков, которые сражались не на жизнь, а на смерть с подлинной грацией и изяществом. Адская музыка сопровождала этот спектакль — глухие раскаты зениток, еле слышный внизу треск пулеметных очередей, рев и гул моторов. Среди ватных хлопьев зенитных разрывов кружились истребители, преследуя и обгоняя друг друга, проделывая сложные акробатические этюды. Ожесточенная дуэль обычно кончалась тем, что один из ее участников устремлялся к земле, влача за собой быстро увеличивающийся шлейф черного дыма.

Время от времени раздавался оглушительный грохот и языки пламени, взметнувшегося вверх, освещали призрачным светом аэродром — это взрывался от прямого попадания наш транспортный самолет с грузом горючего, только что совершивший посадку. Иногда сраженный насмерть истребитель, охваченный ярким пламенем, метеором падал из голубой бездны зимнего неба, врезался в землю и огромный столб дыма на месте падения завершал одну из бесчисленных маленьких трагедий войны — гибель летчика и машины.

К концу декабря территория Питомника была усеяна обломками сбитых самолетов чуть ли не всех типов. Они мирно лежали теперь рядом — верткие советские истребители и большие немецкие машины с переломленными крыльями или превращенные в груду металла. Много самолетов погибло при неудачном взлете. Непонятно, как затесался сюда и совершенно обледеневший штабной «Физелер-Шторх». Но посреди этого обширного кладбища авиатехники все еще кипела лихорадочная работа, даже под землей. Снежные увалы, крыши землянок с дымившимися трубами, на скорую руку замаскированные машины, стационарные радиостанции с частоколом мачт и антенн, радиостанции на грузовиках, здесь и там белевшие палатки — все это производило впечатление какого-то призрачного поселения, в котором люди, словно муравьи, копошились на земле и под землей. И все же этот человеческий муравейник был затерян и одинок в бескрайней снежной пустыне.

Степь вокруг аэродрома была, пожалуй, самым безрадостным и гнетущим местом из всех тех, что мне довелось видеть в России. Кругом, куда ни посмотришь, — ни деревца, ни куста, редко встречаются деревни. В небольшом поселке Питомник, расположенном километрах в пяти от нашего аэродрома (в нем чудом уцелело еще несколько домов), стояло одно-единственное сухое дерево без сучьев, служившее нам дорожным указателем. Неподалеку от поселка степь прорезали многочисленные балки — глубокие крутые овраги, надежно укрывавшие нас во время налетов. Иногда с востока, от Волги, наползал серый туман и пронизывающий ледяной ветер гулял по снежной пустыне. Мы так и не смогли привыкнуть к бескрайним восточным просторам, поглотившим нас. Гнетущее чувство усиливали ранние сумерки. К тому же мы жили и работали по среднеевропейскому времени, которое уж никак не подходило для нашего участка фронта: вскоре после обеда заходило солнце, а между 14 и 15 часами пополудни наступала ночь.

Это лишь обостряло нашу тоску по родине, ежедневно напоминая нам, как далеко мы от нее здесь, в заснеженных степях.

Возвращаясь из поездок на различные участки кольца, куда меня направляли как офицера связи или для того, чтобы на месте изучить обстановку, я частенько не мог отделаться от мысли, что все мы — живые и мертвые — уже погребены здесь, в огромной братской могиле. Дивизии нашего корпуса в те дни вели ожесточенные оборонительные бои на недоброй памяти высотах в долине реки Россошки, обильно политых немецкой кровью. Солдаты в окопах и засыпанных снегом одиночных ячейках гибли от голода и холода: мизерного хлебного пайка и постоянно уменьшавшихся продовольственных рационов уже не хватало, чтобы поддерживать силы измученных стужей и болезнями людей. Досыта кормилось лишь воронье — эти гнусные прожорливые птицы, которые на Восточном фронте всегда казались мне вестниками грядущей близкой беды. Да, этим каркающим спутникам смерти в те дни жилось вольготно. Лишь нехотя взлетали они при виде людей с лошадиных трупов, превратившихся в своеобразные дорожные знаки. Запекшиеся кровью раны на трупах животных свидетельствовали о том, что изголодавшиеся солдаты уже поработали здесь ножами и штыками, добывая долгожданное жаркое.

Снабжение по воздуху абсолютно не оправдало возлагавшихся на него надежд, и солдаты вынуждены были не только сражаться с нечеловеческим напряжением сил, но и терпеть при этом неимоверные лишения. И они воистину делали все, что могли. Сводки потерь постепенно становились страшней. Смерть во всех возможных обличьях собирала обильную жатву. Казалось, что вместо обещанной помощи в наш котел ворвались всадники Апокалипсиса. Мысли о страданиях наших товарищей, об их муках и лишениях, о смертельной опасности, которой они постоянно подвергались и которая со дня на день могла стать и нашим уделом, — эти гнетущие мысли не покидали нас ни на минуту. Надо было сделать что-то для того, чтобы все жертвы не оказались напрасными. Почему нам не разрешили идти на прорыв в тот момент, когда мы еще обладали достаточными для этого силами и были полны энергии? Теперь эти силы и энергия медленно, но неуклонно таяли. В те дни я не раз вспоминал о разговорах, в которых сам принимал участие в первые дни окружения, когда армия получила роковой приказ организовать круговую оборону на данном месте. Ведь уже тогда возникали серьезнейшие сомнения о целесообразности такого решения, уже тогда оно вызывало тревогу и опасения. Снабжение по воздуху, которое считали вначале спасением от всех бед, потерпело полную неудачу, и казалось, что теперь уже ничто не может изменить черную судьбу окруженной армии. И все же одна надежда еще оставалась: надежда на помощь извне. Быстрая и решительная операция по прорыву внешнего фронта окружения могла еще принести желанное изменение ситуации нашей армии, которой грозила смертельная опасность.

Манштейн идет!

Во вторую неделю декабря нам стало известно (на первых порах лишь в штабах), что группа армий «Дон» под командованием генерал-фельдмаршала Манштейна начала долгожданную операцию по освобождению 6-й армии из окружения. Вскоре эта радостная весть дошла и до передовой. С быстротой молнии распространился, словно единый пароль, клич: «Манштейн идет!» Эти слова придавали солдатам новые силы на всех участках кольца, и прежде всего на нашем западном участке котла, где приходилось особенно туго. Угасающие надежды вспыхнули вновь, воскрес оптимизм, проснулась инициатива, люди вновь обрели уверенность в своих силах. Стало быть, все испытанные страдания и принесенные жертвы не были напрасными! Спасение казалось близким. Да иначе и быть не могло — фюрер не мог не выполнить обещанного. И он, конечно уж, не остановится ни перед чем, чтобы сдержать данное им слово. Уповая на это слово, солдаты неукоснительно выполняли полученный приказ держаться любой ценой. И вот теперь помощь извне приближалась. Фюрер выручит нас! Все были убеждены в том, что речь может идти лишь об операции большого масштаба по выводу всей армии из окружения и что успех этой операции обеспечен. С особым удовлетворением было воспринято известие о том, что именно фельдмаршалу Манштейну было поручено проложить нашей 6-й армии путь из вражеского кольца. Незаурядный полководческий талант этого крупного военачальника, о котором в нашем штабе всегда говорили с большим уважением, представлялся нам залогом успеха предстоявшей операции и укреплял нашу уверенность в благополучном исходе дела.

В эти дни мой полевой телефон звонил не переставая. Наши дивизии требовали подробной информации — на передовой хотели знать решительно все, все подробности, которых мы вначале не знали и сами. Командиры частей настоятельно требовали ободряющих сведений о приближении наших спасителей — танковых соединений Манштейна. Они подчеркивали, что подобные сообщения сейчас важнее, чем скудные ежедневные выдачи хлеба и нормы расхода боеприпасов, что ничто другое не может сейчас так поддержать солдат на передовой и поднять их боевой дух. Я с энтузиазмом сообщал им то немногое, что знал сам, — первые радостные известия о начавшейся операции по прорыву кольца извне, которые были получены в нашем штабе.

Я всей душой разделял воскресшие надежды, несмотря на тяжелые предчувствия, не покидавшие меня, хотя я доподлинно знал о крайне тяжелом положении нашей окруженной армии. Мой вновь обретенный оптимизм отражался в те дни и в моих письмах на родину — с особой радостью я дал понять своим близким, что наше положение должно вскоре измениться к лучшему. Ведь лучшего подарка к рождеству, чем эта успокоительная весть, они не могли и желать. Если все пойдет на лад, то нас должны вызволить как раз к рождеству. Тогда рассеялся бы гибельный мрак, в который мы медленно погружались, и для обреченных солдат 6-й армии воистину взошло бы новое солнце. Все мы надеялись на приближение великого часа избавления, и каждый, естественно, связывал с этим и свои личные заветные желания и мечтал о собственных маленьких радостях. Для меня это прежде всего были надежды на получение рождественской почты и посылок из дома, чудесных посылок, битком набитых всякой всячиной. Родные уже сообщали, что выслали их мне, и конечно же они давно ждали меня где-то за пределами котла.

12 декабря 4-я танковая армия генерала Гота начала наступление с юга в направлении нашего котла. Судя по первым обнадеживающим сообщениям, соединения Гота быстро продвигались вперед. Имя этого генерала внушало мне лично особое доверие — это был первый генерал, которого мне довелось в свое время увидеть. В одном из гарнизонных городов в Силезии он провел с нами, новобранцами-юнкерами, первое тактическое занятие на ящике с песком. Позднее, во время моей учебы в Бреслау, я вновь встретился с ним. Гот был не только боевым генералом, но и видным специалистом по военной истории; тогда, в Бреслау, он прочел лекцию на нашем военно-историческом семинаре. В моей памяти запечатлелся образ этого худощавого генерала, подвижного как ртуть, с седой головой и горящим взглядом. Он представлялся мне олицетворением энергии.

Моторизованные и ударные танковые соединения Гота (часть их была срочно переброшена на Восточный фронт из Франции), шедшие нам на помощь, пошли в наступление из района Котельниково, примерно в 200 километрах юго-западнее Сталинграда. Вначале оно развивалось успешно — Гот стремительно продвигался вперед на соединение с нашей армией, преодолевая сопротивление советских войск, которое, однако, непрерывно нарастало. К 19 декабря части Гота продвинулись уже намного более 100 километров и образовали сильный плацдарм севернее Мишковой. Еще задолго до этого штаб Гота установил постоянную радиосвязь со штабом нашей армии в Гумраке. На западном участке котла мы уже слышали отдаленную артиллерийскую канонаду. Всего лишь 50 километров отделяло нас от танковых авангардов Гота. «Держитесь! Идем на выручку!» — таков был многообещающий текст одной из его радиограмм, которая с быстротой молнии разнеслась по всем частям, оборонявшим западный участок котла.

Приближался решающий час. Теперь уж нельзя было скрыть, что мы полным ходом готовимся к прорыву кольца и выходу на соединение с приближающимися освободителями. В наших штабах распространились слухи о том, что вслед за наступающими танками Гота идут бесконечные автоколонны, везущие тысячи тонн продовольствия и другого имущества для нашей армии. В лихорадочной спешке мы начали в соответствии со специальным приказом выявлять во всех наших частях и сосредоточивать свободные грузовики и транспортеры.

Напряжение и возбуждение в котле, особенно на его западном участке и в штабах, достигли апогея. Сомнений больше не было ни у кого — наши части, затаив дыхание, ждали лишь сигнала, чтобы пойти на прорыв и, проломив вражеское кольцо, двинуться на запад. Все были полны решимости и готовы идти на любые жертвы, чтобы не упустить эту представившуюся нам последнюю возможность спасения.

Официального приказа о подготовке к прорыву штаб нашего корпуса, сколько я помню, не получил, но вместо этого нам были даны некоторые ориентирующие указания. План прорыва, разработанный в штабе армии, мало чем отличался от такого же плана, принятого в первые дни после окружения. Правда, за прошедший период положение наше катастрофически ухудшилось, и ввиду понизившейся боеспособности частей и соединений мы шли теперь на гораздо больший риск. Три дивизии, сохранившие еще максимальную в наших условиях боеспособность, должны были прорвать кольцо юго-западнее Карповки и выйти в степи на соединение с наступавшей танковой армией Гота. Но операция должна была начаться лишь после того, как его авангарды будут не далее чем в 30 километрах от внешнего обвода кольца. Преодолеть большее расстояние наши части не смогли бы из-за нехватки горючего. Командование 6-й армии стремилось действовать наверняка и сократить до минимума неизбежный риск. Остальные наши соединения должны были бы поэтому покинуть свои позиции в котле, лишь после того как создался бы целый ряд предпосылок, уменьшавших риск этого маневра. Одно за другим они должны были сниматься с фронта вдоль Волги и продвигаться на юго-запад, втягиваясь в брешь, пробитую нашим ударным клином. Обеспечение флангов возлагалось на сохранившиеся исправные танки, которых у нас к тому времени еще насчитывалось около сотни.

Между собой мы много говорили в те дни об опасности, которой в принципе грозила нашей окруженной армии «Зимняя гроза» — так была закодирована операция по прорыву кольца извне. С конца ноября эта опасность резко возросла. Русские значительно усилили окружавшие нас соединения, в то время как состояние немецких частей ухудшилось в угрожающей степени, а подвижность их была предельно ограничена не только вследствие ликвидации конского поголовья, давно уже отправленного на полевые кухни, но и прежде всего из-за катастрофической нехватки горючего. Последнее обстоятельство осложняло перегруппировку уцелевших танков и тяжелого вооружения или делало ее вообще неосуществимой. К тому же ударили лютые морозы, которые усиливались с каждым днем. Удастся ли нам вообще в таких условиях пробить себе путь сквозь кольцо и соединиться с наступающей танковой армией, отбив при этом в открытой степи ожесточенные контратаки противника, которые, конечно, не заставят себя ждать? Но каковы бы ни были наши опасения, мы ясно понимали, что настал момент, когда все приходится ставить на карту. Сознавая, что нам предоставляется последний шанс, мы с нетерпением ждали решающего часа и твердо верили в успешный исход дела. Все были убеждены, что вот-вот будет отдан наконец долгожданный приказ.

Но, увы, уже очень скоро все наши надежды рассеялись как дым. К нам начали поступать тревожные сообщения: русские танковые соединения перешли в стремительное контрнаступление, навязали шедшей нам на помощь армии тяжелые оборонительные бои. В сочетании с новым русским наступлением к западу от реки Дон этот контрудар в конечном счете поставил в тяжелое положение всю группу армий фельдмаршала Манштейна.

За истекшие недели мы тщетно пытались ввести в заблуждение русских и приковать возможно больше их сил к нашему котлу. С этой целью мы провели несколько ложных демонстраций и передали множество дезинформирующих радиограмм, стараясь создать у противника впечатление, что мы пойдем на прорыв, не дожидаясь подхода соединений Манштейна. Но все оказалось напрасным. Русские то и дело снимали с нашего участка танковые соединения и тяжелое вооружение и перебрасывали их на запад и на юг. Сообщения, поступавшие с внешнего фронта окружения, и прежде всего с его южного участка, вызывали у нас серьезное беспокойство: несколько ночей подряд нам удавалось по свету фар и шуму моторов засечь передвижение целого ряда частей — русские при этом снимали свои соединения не только с участка нашего корпуса, но и с других участков. Создавалось впечатление, что русские уже не уделяют свое основное внимание окруженной армии. Судя по всему, они не склонны были переоценивать наши силы и возможности и вообще уже не принимали нас всерьез. Не оставалось сомнений в том, что противник снимает с обвода кольца значительную часть своих соединений и бросает их в бой против идущей нам на выручку группировки.

И действительно, в районах западней и южней нашего котла русские предприняли все возможное, чтобы закрепить свой триумф и расширить пробитую ими в нашем Восточном фронте кровавую брешь. Один из ударов противника обрушился при этом на танковые соединения генерал-полковника Гота, спешившие нам на помощь. В тревожном напряжении и с возрастающим беспокойством мы следили за сообщениями, которые основывались на результатах дальней воздушной разведки и радиоперехвата. Вскоре мы получили катастрофические вести.

В начале последней перед рождеством недели гроза над нашим фронтом разразилась и в большой излучине Дона. Русские и здесь нанесли нам удар, точнее, развернули широкое наступление и вновь пробили зияющую дыру в немецкой обороне[10]. Этот удар обрушился прежде всего на действовавшие в районе Миллерово соединения 8-й итальянской армии (в том числе и на ее горнострелковый корпус), которые были разгромлены и уничтожены. Главное командование сухопутных сил по непонятным соображениям сочло нужным снять эти части, хорошо обученные и снаряженные для войны в горах, с Кавказского фронта, для которого они были в свое время предназначены, и перебросить их в Донские степи, где они оказались совершенно не подготовленными для боевых действий в тамошних специфических условиях. Положение стало катастрофическим.

Русские ударные клинья продвигались также на запад от реки Чир, проламывая глубокие бреши в нашем фронте и угрожая северному флангу группы армий «Дон». Перехваченные радиограммы позволяли нам определить местонахождение русских танков и их продвижение. Кровь застывала в жилах при взгляде на карту. Наши ближайшие фронтовые аэродромы, откуда беспрестанно вылетали в наш котел транспортные самолеты, основные армейские базы в Тацинской и Морозовской, где размещались интендантские склады, походные лавки и громоздились целые горы мешков неотправленной полевой почты, превратились теперь в поле боя. На Тацинском аэродроме, как рассказывал нам один офицер, вскоре после удара русских прилетевший оттуда, царила страшная неразбериха, вызванная неожиданным появлением русских танков. Сгорели главные провиантские склады 6-й армии. Множество транспортных самолетов было приведено в негодность, были взорваны склады с боеприпасами — над станцией заполыхал чудовищный фейерверк. Паника охватила тыловые службы, там уничтожали без разбора все, что попадалось под руку.

По слухам, были даже случаи столкновения в воздухе стартовавших в спешке самолетов.

Наступление Манштейна захлебнулось. Соединения Гота сами оказались под угрозой окружения и в конце концов вынуждены были начать отход. Фронт откатился на сотни километров, и окруженная 6-я армия была окончательно предоставлена своей судьбе.

В канун рождества все наши ожидания и надежды рухнули, словно карточный домик. Радостные сообщения первых дней, действовавшие словно бальзам, становились все реже и вскоре совсем прекратились. Градом посыпались отчаянные запросы из дивизий. Я не отходил от телефона. На передовой хотели знать, как развивается операция по выводу нашей армии из окружения, когда можно рассчитывать на ее успешное завершение и, наконец, почему до сих пор не поступают приказы о последних приготовлениях к прорыву кольца изнутри.

В частях жаждали ободряющих известий. Передовая держалась из последних сил, уповая на то, что сейчас, под рождество, Гитлер выполнит свое обещание и выручит. Фраза «Манштейн идет!» была еще у всех на устах. Но именно в эти дни, когда все еще ждали, верили и надеялись, наступавшие соединения, перед которыми была поставлена задача освободить из окружения 6-ю армию, были остановлены, а затем отброшены русскими войсками, так и не достигнув своей цели.

Лишь много времени спустя мне довелось узнать во всех подробностях о трагических событиях, окончательно решивших судьбу 6-й армии. В тот момент я и не подозревал, что Гитлер все еще не желал уходить с берегов Волги. Не знал я и о том, что именно в эти дни после исполненного драматизма совещания в ставке он, не посчитавшись с мнением начальника генштаба и вопреки настойчивым требованиям командования группы армий «Дон», вновь категорически запретил 6-й армии предпринять попытку прорыва кольца. Гитлер согласился лишь на создание узкого коридора для снабжения окруженной армии, облегчения ее положения и постепенного вывода из окружения. Такой план должен был, по его мнению, обеспечить в будущем восстановление прежней линии фронта. Фельдмаршал фон Манштейн, исходя из оценки сложившейся обстановки, приказал 6-й армии идти на прорыв, пока еще оставался хоть какой-то шанс на успех этой операции, и даже считал возможным в перспективе уход из Сталинграда. Но, несмотря на это, командующий 6-й армией и его начальник штаба, не желавший, как он выражался, действовать по «рецептам на худой конец», не решились взять на себя ответственность пойти на связанный с прорывом риск. Исходя из обстановки, они считали, что при острой нехватке горючего немецким обороняющимся частям не удастся оторваться от противника и соединиться с группой Манштейна, которая была еще слишком далеко. Наконец, они были убеждены, что без немедленного ухода из Сталинграда любая попытка прорыва кольца изнутри совершенно бесперспективна. Так в дни перед рождеством была безвозвратно упущена последняя возможность спасти окруженную армию.

В нашем штабе все были подавлены и обмануты в своих воскресших было надеждах. Мы почти ничего не знали о событиях, происходивших вне пределов котла. Но интуиция подсказывала нам, что была упущена последняя мыслимая возможность спасения…

Рождество и Новый год в котле

Мало-помалу на всех участках котла разговоры о подходившем Манштейне прекратились. У нас в штабах больше уже не было новых известий о том, как развивается операция по освобождению окруженной армии, которые мы могли сообщить в части. Да это и не поощрялось, а потом и вовсе было запрещено. Об общей обстановке на фронте мы и сами теперь знали мало. Наши тягостные будни со всеми их страданиями, лишениями, хлопотами и опасностями напоминали о себе каждую минуту и требовали предельного напряжения сил. Разумеется, некоторые горячие головы на передовой долго еще судачили о самых невероятных планах выхода нашей армии из кольца. Но разговоры эти, понятное дело, были порождены своеобразным «оптимизмом отчаяния», цеплявшимся за любую соломинку и принимавшим желаемое за действительное. Впрочем, иногда это было лишь плодом болезненного воображения. Так, возникали иногда дикие слухи: находились люди, уверявшие, что они явственно слышали из-за русских позиций с той стороны Дона нарастающий гром нашей артиллерии и далекий лязг и скрежет гусениц спешивших нам на выручку танков.

Что касается нас, то в своем узком кругу мы уже не питали никаких иллюзий и считали наше положение совершенно безнадежным. Фронт отодвинулся далеко на запад, и ни о какой операции по выводу нас из кольца сейчас не приходилось и думать. Окруженная на берегах Волги и в пустынных придонских степях, армия была теперь предоставлена самой себе. В самом деле, фронт, в котором русские пробили тем временем новые бреши, отстоял от нас теперь на сотни километров; снабжение по воздуху, и без того совершенно недостаточное, в результате последних событий значительно ухудшилось, суровая русская зима была в самом разгаре. Мы задавались вопросом: удастся ли нам продержаться хотя бы еще несколько недель? И отвечали сами себе: навряд ли! Голод, холод и болезни подтачивали последние силы армии — смерть собирала обильную жатву не только на передовой у огнедышащего стального кольца. Для операции по прорыву кольца окружения изнутри теперь уже не было сколько-нибудь благоприятных предпосылок. При попытке прорыва наша армия из-за нехватки горючего (не говоря уже о других причинах) могла бы продвинуться лишь на несколько километров и потом безнадежно застряла бы в снегах. А как поступить в случае эвакуации Сталинграда с сонмом раненых, больных и истощенных, число которых росло с каждым днем? Да и вообще входил ли в планы главного командования сухопутных сил уход с берегов Волги? Поступавшие до этих пор приказы свидетельствовали об обратном. Я вновь и вновь вспоминал фанатичные заявления Гитлера о немецких солдатах, о Волге и Сталинграде, и мороз пробегал у меня по коже. Быть может, он только того и хотел теперь, чтобы мы сражались до конца, до последнего патрона, не отходя ни на шаг назад. Призрак неотвратимой катастрофы поднимался на сумрачном горизонте.

В такой-то атмосфере отчаяния и окончательного крушения всех надежд и пришло рождество. Для многих десятков тысяч несчастных людей, испытывавших в котле неимоверные страдания и долгие годы не видевших своих родных и близких, оно, бесспорно, было самым печальным рождеством в их жизни. Наступил сочельник. Все физические и душевные раны, на которые обрекла нас злая судьба в эту ночь, болели и жгли сильнее, чем обычно. Настроение было подавленное. Почти ничто не напоминало о привычном блеске и очаровании милого сердцу старого праздника. Не пришла и почта, которую мы в этот день ждали с удвоенным нетерпением, — и это было особенно тяжело. Никто не мог сказать, когда мы получим теперь весточку от родных и близких и получим ли вообще.

Письма не поступали уже неделями, а их отсутствие на рождество я переживал особенно мучительно, памятуя о том, что наши перспективы становились все мрачней и мрачней. За все это время лишь один раз транспортный самолет доставил относительно большую почту. Тогда мы получили письма, написанные в начале ноября. Позже, в дни предрождественского поста, кто-то из вернувшихся в котел отпускников нежданно-негаданно, к моей величайшей радости, занес в мою землянку маленькую празднично разукрашенную (как видно, заранее) коробку — посылку от матери. В ней было домашнее печенье, пахнувшее мятой и ванилью. По всей вероятности, это была единственная посылка с рождественским печеньем, дошедшая в котел — в далекие Донские степи. Теперь же почты, судя по всему, ждать больше не приходилось. Казалось, оборвались последние нити, связывавшие нас с родиной и семьями. Солдатская дружба, сколь бы крепка она ни была, не могла больше заглушить растущего чувства полного и беспросветного одиночества.

Рождество мы отпраздновали в кругу офицеров оперативного и разведывательного отделов штаба корпуса, которые к тому времени переселились в одну из степных балок, неподалеку от Питомника. По приказанию командира корпуса в балке был возведен целый поселок из блиндажей и землянок. Вдали от постоянной суеты аэродрома, надежно укрытые от воздушных налетов, мы могли здесь спокойно работать. И все же первое посещение этого городка, на поспешное сооружение которого была брошена целая саперная часть, вызвало у меня тягостные мысли. В нашем положении, когда никто не был уверен в завтрашнем дне, а солдаты на передовой были лишены не только материалов для оборонительных сооружений и укрытий, но и всего насущно необходимого, новая штаб-квартира казалась мне ненужной и непозволительной роскошью. Да и вообще, спрашивал я себя, суждено ли нам обосноваться здесь надолго?

Командир корпуса обратился к нам с кратким приветственным словом. Только что пожалованная ему высокая награда — «Дубовые листья» к Рыцарскому кресту, — казалось, не больно-то радовала его. Во всяком случае, об этом старались не говорить. Праздник получился невеселый. Хорошее настроение не приходило. Не помогло и рождественское убранство генеральского блиндажа — пожелтевшие сосновые ветви, привезенные со сталинградской окраины, мягкое пламя свечей и серебряные гирлянды, старательно склеенные из бумажной фольги (ее было достаточно в коробках из-под сигарет). Даже долгожданные дополнительные рационы табака, хлеба и конины не радовали нас. Былые рождественские праздники казались бесконечно далекими от нас в ту ночь. Призрачные воспоминания о них возникали как видения какого-то давно исчезнувшего мира, которые не могли заслонить от нас грозную действительность. Мы тихо спели с детства знакомые рождественские песни, и стало еще грустнее. Никто из нас ни на минуту не в силах был забыть хлопоты и опасности сегодняшнего дня, и веселье наше было деланным и вымученным. Все мы знали об истинном положении дел, и в этот рождественский вечер лишения и физические страдания, на которые мы были обречены, отступили перед терзаниями душевными — смутной тревогой, чувством неопределенности и страха.

На далекой родине в эти часы служили рождественскую мессу. Я вышел из блиндажа в холодную мглу; мне захотелось побыть одному, собраться с мыслями. Лютая метель гуляла по степи, которая в ту ночь казалась особенно унылой и жуткой. Я сделал несколько шагов, и мрак поглотил меня. Но чувство беспросветного одиночества слабело во мне, по мере того как мне удавалось по-новому осмыслить значение рождественского праздника для наших нынешних безрадостных будней и ощутить всем сердцем неразрывную духовную связь со своими близкими. В этот миг я почти физически почувствовал, как летят ко мне издалека сквозь вьюжную зимнюю ночь бесчисленные добрые пожелания моих родных, с тоской и надеждой ожидающих моего возвращения. В этот миг в такой далекой от меня родной силезской деревушке мой отец-священник, наверное, уже стоял у алтаря, освещенный дрожащим пламенем свечей на рождественских елках, и обращался к прихожанам с нестареющими вечными словами проповеди мира и любви к ближнему. Я мысленно увидел и себя самого, стоящего в сельской церкви, и мне казалось, что я слышу слова рождественской проповеди и праздничную литургию. Из бескрайней мглы доносился до меня торжественный звон колоколов, проникавший мне в душу. Я явственно слышал голос отца, читавшего вслух молитвенник, как он всегда делал это в рождественский вечер. Но сегодня он еще более проникновенно и задушевно, чем раньше, говорил о непреходящем смысле рождественской благодати. И я вдруг с облегчением подумал о том, что и мне уготовано место под вечной рождественской елкой на небесах. Мрачные тучи скрывали ее сейчас от нас, но я твердо знал, что ее немеркнущий свет будет согревать нас, как и наших близких, во веки веков.

Вопреки всем несчастьям и страданиям в этом царстве ненависти и смерти это рождество в Сталинградском котле, которое для десятков тысяч моих товарищей было последним, осталось для меня праздником мира, света и любви.

Как это ни странно, именно постоянная близость смерти и мучительная неопределенность, разъедавшие душу, были причиной того, что этот праздник — рождество в котле — засиял каким-то необычным светом, горевшим не на елках, а в глубине сердец. Традиционно праздничного настроения не было ни у кого, но подлинный глубокий смысл рождества согрел нас и рассеял окружавший нас мрак. Для отчаявшихся одиноких людей в окопах и стрелковых ячейках, в блиндажах, на перевязочных пунктах и госпитальных койках это чувство было лучшим праздничным подарком.

Волнующим свидетельством этого восприятия мира была и остается так называемая «Рождественская Мадонна Сталинграда», украшающая ныне, согласно последней воле умершего в плену художника, одну из гессенских католических церквей. Многих из нас она той же рождественской ночью озарила светом истинной веры.

Наступил Новый год. Стояли трескучие морозы. Нигде нельзя было укрыться от ледяного дыхания зимы. Пронизывающий ветер проникал в нашу землянку через щели в окнах и в дверях, ноги буквально примерзали к полу. Сводки потерь, поступавшие из дивизий нашего корпуса, ежедневно подытоживали страшную работу смерти. Число умерших от голода, холода и болезней постоянно росло.

Тем временем русские возобновили яростные атаки на некоторых участках кольца. Как могли мы теперь активно обороняться? Что могли противопоставить ударным частям русских с их многочисленными танками, реактивными установками, орудиями и минометами, их досыта накормленным солдатам в теплом зимнем обмундировании? Небольшое количество тяжелого вооружения при строго ограниченном расходе столь дефицитных боеприпасов и истощенных, измученных людей, которых косил голод и начавшиеся эпидемии, не говоря уже о невосполнимых потерях после каждого боя. Какой прок был в том, что наша разведка все еще своевременно узнавала о готовящихся атаках или танковых ударах противника на отдельных участках фронта и тотчас же информировала об этом наши части? Да, нам нередко удавалось сообщать на передовую точные данные о месте и времени предстоящей атаки противника и о том, какими силами он будет наступать на данном участке. Наблюдения за противником и составления разведсводок в штабе корпуса, которые доводились до сведения фронтовых частей, вплоть до полков и батальонов, по-прежнему велись, что называется, без сучка, без задоринки. Перехватчики не раз передавали нам радиограммы противника, которые мы расшифровывали почти полностью. Так, например, если в них говорилось о шести или восьми «коробках» — так по русскому коду именовались танки, которым надлежит в такое-то время сосредоточиться у такой-то высоты, в таком-то квадрате, то, нанеся обстановку на карту, мы без труда догадывались, что предстоит на этом участке, и тотчас же передавали соответствующее уведомление в нижестоящий штаб. Можно себе представить, как горько нам было слышать в ответ в подобных случаях, что ни резервов, ни каких-либо других возможностей усилить оборону на данном участке нет и что, таким образом, остается лишь предупредить обороняющую его часть.

Как долго еще смогут стенки котла выдерживать нарастающее внешнее давление? От нас не укрылось, что русские, судя по всему, сосредоточивают на участке нашего корпуса силы для решающего удара. Общее наступление противника, которое неминуемо должно будет раздавить нас, — эта перспектива все ясней проступала на нашем беспросветном горизонте.

Целый ряд событий, происшедших в конце декабря и в первые дни Нового года, подтверждали неотвратимость близкой гибели, которую я давно уже предчувствовал. В штабе нашего корпуса в балке под Питомником состоялось важное совещание начальников оперативных отделов дивизий, в котором принял участие и сам командующий армией Паулюс, прибывший вместе со своим начальником штаба. Сосредоточенное, замкнутое лицо командующего с крутым лбом ученого, вся его высокая фигура, казалось, несли на себе печать тревоги и тяжелой ответственности, выпавшей на его долю. В тот день я последний раз видел командующего в котле. Если мне не изменяет память, в наш корпус он больше не приезжал. Вскоре я узнал о результатах этого совещания, а многозначительные разговоры, которые вели между собой начальники оперотделов наших дивизий, подтверждали исключительное значение изданных тем временем приказов. Речь шла о мобилизации последних оборонительных ресурсов 6-й армии. Окруженным соединениям надлежало держаться любой ценой и сражаться до последней возможности. С этой целью намечалось в предельно сжатые сроки сформировать так называемые «крепостные батальоны». Командирам частей предписывалось выявить в своих тылах всех людей, способных носить оружие, без которых можно было обойтись, свести их в пехотные подразделения и незамедлительно бросить в бой.

Во всех дивизиях и отдельных подразделениях стали, уже в который раз, беспощадно прочесывать частым гребнем авиачасти, батальоны аэродромного обслуживания и зенитные батареи, вычесывать артиллеристов, оставшихся без орудий, мотострелков, лишившихся своих бронетранспортеров, «лишних» саперов, обозников, штабных писарей, интендантов и т. д. Приказ, по существу, был равнозначен почти полной ликвидации всех тыловых служб. Это достаточно ясно свидетельствовало о том, что лишенной подвижности окруженной армии предстояло удерживать занимаемые позиции до последнего патрона и последнего солдата.

В новогодний вечер, часа за два до полуночи, затихший фронт словно ожил: кругом все гремело, грохотало, трещало. Я выбежал из землянки и застыл в изумлении: жуткое и одновременно захватывающее зрелище предстало перед моим взором. Русские решили на свой лад отпраздновать Новый год и сделать нас свидетелями своего торжества. Противник открыл огонь из всех стволов, по всему фронту котла, сопровождая этот адский концерт фантастическим фейерверком. Трассирующие пули и снаряды охватили все небо над нами гигантским кругом, воспроизводившим очертания нашего котла. Таким образом русские наглядно продемонстрировали свое подавляющее превосходство и, предчувствуя свой грядущий триумф, зримо показали нам стены тюрьмы, из которой мы уже не могли вырваться. Мы как бы воочию увидели протянувшиеся в небо огненные прутья огромной круглой клетки, в которую нас заперли и в которой должна была погибнуть вся наша армия.

В день Нового года командир корпуса зачитал в узком кругу своих штабных офицеров личную радиограмму Гитлера командующему 6-й армией. Содержание радиограммы не передавалось вниз по инстанциям и не подлежало обсуждению. Я не запомнил ее дословно, но хорошо помню, что сражение, которое мы вели, было названо там одним из самых славных подвигов в истории германского оружия. Эта фраза тогда глубоко потрясла и ошеломила нас. Создавалось впечатление, что там, наверху, нас уже списали в расход и единственной нашей задачей оставалось до конца выполнить «историческую миссию», иными словами — погибнуть. Обещания скорого освобождения мы восприняли как несбыточные посулы, чтобы не сказать как сознательный обман. Однако части на передовой были проинформированы об обнадеживающей новогодней радиограмме, поступившей в котел за подписью верховного главнокомандующего, в которой он еще раз подтвердил свое клятвенное обещание 6-й армии «сделать все для ее освобождения из кольца».

Мы отклоняем русское предложение капитулировать

Новый год начался трескучими морозами, которые еще более усугубили многообразные страдания и лишения окруженных. Дневной паек хлеба был снижен до 50 граммов на человека. Лютая стужа, муки голода, эпидемии и смертоносный огонь противника, казалось, заключили боевой союз друг с другом. Дизентерия и тиф прочно поселились в котле, вши заедали нас, смерть гуляла вдоль и поперек. Ее штаб-квартирой сделались многочисленные перевязочные пункты и полевые госпитали — эти последние пристанища обреченных, где стоял стон и зубовный скрежет. Число раненых и больных угрожающе росло. Но и на передовой смерть чувствовала себя вольготно. За истекшие 50 дней сражения в котле она собрала обильную жатву — окруженная армия таяла. Мы потеряли за эти дни примерно треть личного состава. Перед прорывом русских, в канун окружения, армия насчитывала более 300 тысяч человек, теперь у нас оставалось около 200 тысяч. Само по себе это было и немало. Но на поверку за этой цифрой оказывалось лишь немного здоровых, полноценных солдат. Многие, очень многие среди этих измученных людей, сражавшихся из последних сил и не терявших последней надежды, были уже отмечены печатью смерти.

Генерал Хюбе, командир соседнего танкового корпуса, тем временем вылетал в ставку и лично докладывал Гитлеру об отчаянном положении окруженной армии, и прежде всего о катастрофе со снабжением по воздуху. Старый танкист слыл у нас человеком неробкого десятка, открытым и прямым. «Такой уж не постесняется сказать и высшему начальству правду в глаза! Он при случае и кулаком по столу стукнет! Как знать, быть может, ему удалось добиться в ставке принятия срочных мер по спасению нашей армии. Должно же в конце концов что-то произойти» — так говорили у нас в те дни. С нетерпением и пробудившейся слабой надеждой мы ожидали возвращения Хюбе в котел. Но вот он прилетел назад и вскоре о плачевных результатах его поездки заговорили во всех наших штабах. Ничего, решительно ничего он не привез. Луч надежды погас. Правда, ему обещали увеличить снабжение по воздуху. Но это было слабым утешением, тем более что начиная с рождества оно катастрофически сократилось: ежедневно в котле приземлялось теперь всего 30–40 самолетов. Зато известие о том, что до весны ни на какие операции по нашему освобождению из кольца нечего рассчитывать, буквально ошеломило нас. Стало быть, не оставалось ничего другого, как держаться и ждать ужасного конца. Неужели же больше не было никакого выхода? Недвусмысленным ответом на этот вопрос были слова и поступки самого Хюбе, только что вернувшегося из ставки фюрера. Танковый генерал стал поговаривать о том, что нужно воздвигнуть «последний бастион». Генерал приказал вырыть ему личный окоп на передовой в расположении одной из частей его корпуса и заявил, что в этом окопе он будет сражаться бок о бок со своими солдатами до тех пор, пока всех их не убьют в рукопашном бою. Впрочем, что касается его самого, то до этого дело не дошло. Вскоре Хюбе по приказу ставки вновь вывезли из котла, на сей раз окончательно. В тылу он получил ряд новых ответственных заданий, в частности ему было поручено реорганизовать снабжение окруженной 6-й армии по воздуху.

Пошла вторая неделя января. В те дни произошло новое неожиданное событие, выбившее всех нас из колеи. В один прекрасный день среди «разведывательных данных», громоздившихся на моем столе, — всех этих карт, донесений, трофейных документов, пропагандистских воззваний противника — я обнаружил печатную листовку, составленную на отличном немецком языке. Она-то и вывела нас из равновесия. На передовой такие листовки в тот день собирали сотнями. Ветер гнал их по заснеженной степи, и они кружились над сугробами, цепляясь тут и там за обледенелые стебли прошлогодней травы. По-видимому, советские легкие самолеты — «швейные машинки», как мы их называли, — обычно нудно стрекотавшие над нашими головами и швырявшие лишь небольшие «беспокоящие» фугаски, прошедшей ночью сбросили тысячи листовок на наши позиции. Это было предложение капитулировать, которое советское Верховное Командование направило нашей окруженной армии. Авторы документов обращались к командующему армией Паулюсу, произведенному тем временем в генерал-полковники, и ко всем немецким офицерам и солдатам, сражающимся в районе Сталинграда. Обращение было подписано генерал-полковником артиллерии Вороновым, представителем Верховного Командования Красной Армии на берегах Волги, и командующим Донским фронтом генерал-лейтенантом Рокоссовским, которому, судя по всему, были подчинены теперь все окружавшие нас соединения противника. Предложение капитуляции открывалось сжатым, конкретным и, надо сказать, совершенно правильным анализом нашего положения. При этом особо подчеркивалось, что снабжение наших страдающих от голода, холода и болезней частей потерпело полную катастрофу, что у нас нет зимнего обмундирования и что мы находимся в совершенно антисанитарных условиях. Далее говорилось о том, что реальных возможностей прорвать кольцо окружения у нас нет и что дальнейшее сопротивление в подобном безнадежном положении бессмысленно. Исходя из этого, Верховное Командование Красной Армии предлагало нам во избежание дальнейшего бессмысленного кровопролития капитулировать на определенных условиях. Условия эти сводились главным образом к требованию прекратить сопротивление и отдать себя во власть советского командования, передав ему все вооружение, снаряжение и прочее военное имущество. В случае капитуляции всем солдатам и офицерам было обещано сохранить жизнь, гарантировать личную безопасность, немедленно обеспечить их нормальным питанием, а раненым и больным — тотчас же предоставить медицинскую помощь. Для принятия этих условий был назначен предельный срок — 9 января 1943 года, 10 часов по московскому времени. Был точно указан пункт на отсечных позициях на северном участке кольца, где наш парламентарий с белым флагом должен был вручить представителям советского командования ответ на его предложения в письменной форме. В заключение авторы документа доводили до сведения командующего окруженной немецкой армией, что в случае отклонения этого предложения сухопутные и воздушные силы Красной Армии вынуждены будут начать операции по уничтожению котла и что ответственность за это ляжет на него, генерал-полковника Паулюса.

Нечего и говорить, что русские предложения породили у нас полное смятение. Вопрос, разумеется, был слишком скользкий, и на эту тему у нас говорили лишь с предельной осторожностью. Но в узком кругу, между собой, некоторые высказывались достаточно откровенно и все более открыто критиковали приказы и мероприятия ставки Гитлера.

Что будет с нами, если мы сложим оружие? Мы вообще не верили русским и отнеслись к их обещаниям с крайним предубеждением. Да и окажутся ли они вообще в состоянии обеспечить продовольствием и медицинским обслуживанием такое огромное количество пленных? Не уместнее ли было предположить, что после нашей капитуляции русские дадут волю ненависти и жажде мести — чувствам, которые сознательно разжигались в Красной Армии, как свидетельствовало об этом множество трофейных документов, и прежде всего листовки, составленные Ильей Эренбургом? В моих бумагах была уже целая коллекция его самых свежих листовок, в которых неизменно шла речь о том, что «фашистских зверей и извергов надо уничтожать, как бешеных собак». Сдержат ли русские свое слово и не расправятся ли они с пленными, перебив в первую очередь всех офицеров? В лучшем же случае всем нам, очевидно, предстояли каторжные работы в Сибири. Беспощадная и бесчеловечная война велась на Востоке, и поэтому в случае капитуляции мы могли ожидать самого худшего, тем более что невиданные ожесточенные сталинградские бои неминуемо должны были еще более озлобить противника.

Некоторые пункты русских предложений вызывали у нас невольную улыбку. Так, всем сдавшимся солдатам торжественно гарантировались не только жизнь и безопасность, но и право вернуться после войны в Германию «или любую другую страну по собственному выбору». Капитулирующие сохраняли свою военную форму со всеми знаками отличия и орденами, ценные вещи, а офицеры — и холодное оружие — «шпаги», как буквально говорилось в немецком тексте обращения.

Вплоть до окончательной капитуляции нашей армии мы задавали себе все эти вопросы, порожденные страхом, сомнением и недоверием. Однако наряду с этим мы вновь и вновь спрашивали себя: не слишком ли мы поддаемся воздействию нашей собственной пропаганды, полагая, что в случае капитуляции нас ожидало лишь самое худшее? Быть может, русские все же сохранят пленным жизнь и даже обойдутся с ними более или менее сносно. Ведь кое-что говорило в пользу такого предположения — незадолго до этого мы уже узнали немало любопытных вещей от наших побывавших в русском плену солдат, которых противник в пропагандистских целях отпустил назад в котел, снабдив хлебом и салом на дорогу. К тому же многие сведения о противнике, поступавшие к нам сверху, явно уснащались жуткими подробностями, чтобы в зародыше подавить у солдат самую мысль о капитуляции или переходе на сторону русских.

Быть может, предложение русских прекратить сопротивление открывало единственный выход из нашего безнадежного положения? В конце концов что тут позорного, если после долгой и доблестной борьбы погибающая армия, лишенная продовольствия и боеприпасов, складывает оружие? Даже старый Блюхер[11] капитулировал однажды в подобных условиях, не видя в этом ничего для себя зазорного!

С другой стороны, мне было достоверно известно, что наше сопротивление еще приковывало к котлу несколько полноценных русских армий, в том числе ударные и крупные артиллерийские соединения. В случае нашей капитуляции советское командование получало возможность немедленно бросить эти соединения в бой на других участках фронта, занимаемых группой армий «Дон», положение которой было и без того достаточно серьезным. Позволительно ли было в таких условиях вообще думать о капитуляции? Совместимо ли с нашей воинской честью? Без сомнения, долго мы не продержимся. Но, быть может, сопротивляясь еще какое-то время, наша армия выполняет важную стратегическую задачу, которой мы не можем понять, ибо слабо представляем себе общую обстановку на фронте? Ведь доходили же до нас слухи об отступлении наших армий с Кавказа. Быть может, стратегическая и оперативная необходимость и иные соображения высшего порядка властно требовали, чтобы мы продолжали безнадежную для нас борьбу? Капитуляция избавляла нас от почти неминуемой гибели в последнем безнадежном бою, но оправдывало ли это саму капитуляцию? Не противоречил ли подобный шаг нашим воинским традициям с их раз и навсегда установленными понятиями чести и долга? В те дни мысли о всех этих дьявольских проблемах войны преследовали меня неотступно. Можно себе представить, как терзали они людей, на чьих плечах лежало бремя ответственности за нашу судьбу.

В своих мучительных раздумьях я не находил выхода из противоречий, но постепенно одно мне становилось ясно: все мои представления о гуманности и морали восставали против того, чтобы люди, испытывающие неимоверные страдания, были бы принесены в жертву чисто военным и стратегическим соображениям. Справедливость такой точки зрения подтверждалась, в частности, и моими недавними наблюдениями и событиями последних дней, участником которых мне довелось быть. Об этом же свидетельствовали донесения, поступавшие из нашего корпуса. На других участках кольца дела обстояли не лучше; я был уверен, что достаточно было размножить эти донесения в соответствующем количестве экземпляров, чтобы получить полную картину отчаянного положения всей 6-й армии. Огромные человеческие жертвы, непоправимый ущерб, наносимый человеческому достоинству окруженных, не могли быть более оправданы никакими военно-стратегическими соображениями; в подобной обстановке они были безнравственны, аморальны. В глубине души я надеялся, что наше командование постарается выиграть время, вступив с русскими в переговоры, в ходе которых попытается получить более надежные гарантии помощи нашим больным и раненым или по крайней мере попытается выговорить лучшие условия капитуляции.

Однако командование армии разрешило все сомнения, доведя до нашего сведения свою точку зрения по этому поводу. Вскоре из штаба армии был спущен целый ряд приказов, предписаний и разъяснений. Как выяснилось, о капитуляции не могло быть и речи. Командующий армией проинформировал о русском ультиматуме ставку, попросив при этом предоставить ему свободу действий. Ответ не заставил себя ждать: Гитлер лично запретил нашей армии капитулировать. 9 января Паулюс в письменной форме отклонил предложение советского командования. Нам было запрещено в дальнейшем передавать в части какую бы то ни было информацию по этому вопросу, за исключением приказа открывать без предупреждения огонь по русским парламентерам, если они приблизятся к нашим позициям. Именно это последнее распоряжение штаба армии, переданное нам по радио, не оставляло никаких сомнений относительно намерений нашего командования. У нас в штабе оно вызвало общее недовольство, ибо противоречило в наших глазах общепринятым нормам международного права. Никто не решился, однако, открыто выразить свое возмущение и критиковать его вслух.

Итак, русское предложение капитулировать, хотя и было официально принято к сведению, но высокомерно отвергнуто (к тому же в самой вызывающей форме) как нечто несовместимое с воинской честью и абсолютно для нас неприемлемое. Командование и не помышляло вступать в переговоры с русскими. В специальном приказе по армии, отданном вскоре после этого, солдат призывали не поддаваться уловкам вражеской пропаганды, направленной на подрыв нашего боевого духа, и сражаться, непоколебимо веря в обещанное освобождение из окружения.

В этой связи мне вновь пришли на память высокопарные слова Гитлера о непобедимости немецких солдат, для которых нет ничего невозможного. Еще бы, даже мысль о капитуляции была несовместима с престижем «фюрера» как верховного главнокомандующего. Ведь незадолго до того, как мы попали в окружение, он торжественно клялся (теперь эта клятва звучала кощунством): «Смею заверить вас — и я вновь повторяю это в сознании своей ответственности перед богом и историй, — что мы не уйдем, никогда не уйдем из Сталинграда!» Теперь судьба наша и впрямь была неразрывно связана с Донскими степями. Здесь она и должна была решиться. Нам еще предстояли дни и недели, полные ужаса, и тревожное предчувствие неминуемого страшного конца в эти морозные январские дни свинцовым грузом ложилось на сердце.

Русские разбивают котел вдребезги

Утром 10 января 1943 года, спустя ровно сутки после истечения срока ультиматума, русские приступили к ликвидации котла, открыв для начала ураганный артиллерийский огонь. Долгие часы не смолкал гром канонады и тяжелый грохот разрывов. Земля дрожала, и наша землянка буквально ходила ходуном. Прежде чем связь была полностью нарушена, к нам поступило несколько сообщений из соседних соединений, которые дали нам первое, самое общее представление о складывающейся обстановке. Противник вел мощную артиллерийскую подготовку на всем западном участке котла — от восточного края долины реки Россошки, где, напрягая последние силы, держали оборону измотанные дивизии нашего корпуса, до позиций соседнего танкового корпуса, примыкавших к так называемому «мариновскому выступу», где наш фронт выдавался уступом на запад. Гроза разразилась и на участке южней нашего корпуса. На фронте протяженностью 80 километров советская артиллерия утюжила наши позиции чудовищным огненным катком, прокладывая себе путь к Сталинграду. Наш корпус можно было уподобить отряду ремонтников, который тщетно пытается укрепить окончательно обветшавшую плотину, готовую рухнуть под напором разбушевавшейся стихии. Решающее наступление русских было ответом на отклонение их ультиматума.

Первое возбуждение в нашем штабе сменилось тоскливой покорностью судьбе, тем более что управлять войсками мы все равно не могли до тех пор, пока не были восстановлены прерванные линии связи. В эти дни меня неоднократно посылали в расположение отдельных наших частей, чтобы передать приказы и собрать на месте сведения об обстановке. Я отдыхал по дороге, едучи по бескрайней белой степи, в ледяном панцире которой тут и там чернели воронки разорвавшихся случайных снарядов и мин. Зато на передовой, в штабах фронтовых частей, я снова с головой погружался в напряженную атмосферу тревоги, суеты, неразберихи и безнадежности. Кое-где обстановка вообще была неясной, и разобраться в ней не удавалось. В ряде мест русские уже прорвали фронт, и мы ломали голову над тем, как залатать эти дыры, где взять людей, технику, боеприпасы и снаряжение, которых повсюду недоставало. Судя по всему, катастрофа была на сей раз неотвратима.

И в это море безнадежности и отчаяния, словно камни, падали приказы штаба армии: «Держаться! Оборонять занимаемые позиции! Выправить положение! Ни шагу назад! Драться до последнего патрона!» От главного командования сухопутных сил и непосредственно из ставки Гитлера, «руководивших» нами по карте — на расстоянии в 2 тысячи километров, поступил приказ ни в коем случае самовольно не оставлять занимаемых позиций, и командование нашей армии, которое вынуждено было отчитываться за каждое изменение конфигурации передовой линии, вызванное складывающейся обстановкой, повиновалось. Подчинялись этому приказу и в наших фронтовых частях и соединениях: в корпусах, дивизиях и полках. Подчинялись, подчас резко критикуя его, открыто сомневаясь в его целесообразности или подавив сомнения, негодуя или махнув рукой, — но подчинялись. А вслед за своими офицерами повиновались и солдаты, замерзая и умирая в окопах посреди заснеженной степи, повиновались, до конца исполняя свой долг или безразлично ожидая смерти как единственного избавления, — но повиновались.

Больше трех дней мы вели на прежних отсечных позициях кровопролитные оборонительные бои, которые обошлись нам в несколько десятков тысяч человеческих жизней. После этого западная стенка котла рухнула и разбилась вдребезги — восстановить ее было уже невозможно. Но перед отступлением, которое быстро переросло в беспорядочное бегство, солдаты сражались с мужеством отчаяния, помноженным на инстинкт самосохранения. Командование не скупилось в эти дни на награды: ордена и внеочередные повышения в званиях сыпались как из рога изобилия на сражающихся, измученных, обреченных на смерть людей. Но во имя чего?

Армия разваливалась с нарастающей быстротой — она не представляла собой больше военной силы, а была лишь массой измученных людей, которым каждый новый день приносил еще более страшные муки. И я вновь и вновь задавал себе вопрос: ради чего приносятся эти кровавые жертвы, за что мы платим столь дорогой ценой, обрекая на верную смерть наших людей? Не делается ли это в конечном счете только ради престижа верховного командования и гитлеровского политического руководства, которое, находясь в тысячах километров от поля битвы, с легким сердцем готово расплачиваться за него сотнями тысяч жизней? Этот вопрос не давал мне покоя вплоть до ужасного конца.

К западу от наших позиций беда тем временем обрушилась и на соседей. «Мариновский выступ», который обороняла моторизованная дивизия, занимавшая там сравнительно надежные позиции, уже невозможно было удержать. Первоначально здесь должны были накапливаться части для подготовки прорыва кольца изнутри и выхода на соединение с подходившими к нам в декабре войсками Манштейна. Тогда «мариновскому выступу» предназначалась роль плацдарма для прорыва. Однако после крушения этих планов командование не выровняло здесь фронт, что явилось бы наиболее целесообразным решением. Теперь же продвигающиеся ударные клинья русских грозили со дня на день попросту отрезать «мариновский выступ». И тут-то штаб армии отдал один из немногих своих приказов об оставлении занимаемых позиций (число подобных приказов можно было буквально пересчитать по пальцам). Русские, двигаясь по пятам наших поспешно отступавших частей, которые бросили большую часть своей боевой техники и снаряжения, ворвались в котел. После этого наш фронт стал откатываться назад на всем западном участке кольца. Один за другим в руки советских войск перешли наши важные опорные пункты — Кравцово, Цыбенко, Дмитриевка и Карповка. Плотина рухнула окончательно. Русские хлынули в котел, и никакая сила не могла уже удержать их в течение более или менее продолжительного времени.

Отход на этом участке превратился в конце концов в беспорядочное бегство. Поток отступавших захлестнул и целый ряд подразделений и боевых групп соседних дивизий. В нем начисто растворились и перестали существовать целые соединения. Такая судьба постигла на участке нашего соседа слева — целую дивизию, которая долгое время до этого была оперативно подчинена нашему корпусу, а теперь догорела, как угли в камине. В котле на долю этой дивизии с самого начала выпали тяжелые испытания. Уже 19 ноября, когда русские прорвали наши отсечные позиции у Дона в районе Клетской, она была обращена в паническое бегство. Впоследствии, когда советские войска упорно долбили северо-западную стенку котла, дивизия вела тяжелые оборонительные бои. В районе Казачьего Кургана ее части понесли большие потери. Неудивительно, что пропаганда противника избрала эту полуразгромленную дивизию своей постоянной мишенью. На ее позиции дождем сыпались листовки, в которых русские всячески поносили злополучную дивизию: на наших картах ее участок был намечен буквами V. D. — по начальным буквам фамилии ее командира. Этим воспользовались русские пропагандисты, придумывая все новые немецкие эпитеты для дивизии — в листовках ее именовали и «versoffene» (спившаяся), и «verbrecherische» (преступная), и «verlorene» (обреченная). И вот теперь дивизия эта перестала существовать. Вскоре я случайно наткнулся в одном из пустых блиндажей на ее командира, генерала без армии, то есть без дивизии. Растерянный и подавленный, он ходил из угла в угол, как видно, ожидая хотя бы какого-нибудь нового назначения.

С участка соседнего танкового корпуса беда вскоре перекинулась и на наш. В районе Казачьего Кургана русские захватили еще несколько высот и открыли себе дорогу в долину Россошки. Мы вынуждены были начать отход по всему фронту корпуса, пытаясь перегруппировать наши части. Однако отход превратился в бегство — в первую очередь на левом фланге, где натиск противника был особенно силен. Кое-где вспыхнула паника.

Стояли лютые морозы, столбик термометра опустился ниже 30 градусов. Бушевали метели. Наши части — жалкие остатки полков, давно уже сведенные в боевые группы, — беспорядочно отступали по пустынной заснеженной степи. За ними тянулись длинные колонны отставших, легкораненых и обмороженных. Не выдержав нечеловеческого напряжения, голода и морозов, в эти дни погибли многие из тех, кого еще пощадили русские снаряды. Путь наш был устлан трупами, которые метель, словно из сострадания, вскоре заносила снегом.

Мы уже отступали без приказа. Фронт теперь откатывался вопреки приказам держаться до конца, обороняя линию, установленную главным командованием сухопутных сил. Сбитые с позиций части 6-й армии беспорядочно отходили, бросив большую часть уцелевшего тяжелого вооружения и военного имущества. Наши силы были исчерпаны окончательно.

И все же, несмотря на это, нам еще раз удалось создать какое-то подобие оборонительных рубежей и в течение непродолжительного времени удерживать аэродром в Питомнике, который вначале был временно оставлен из-за паники, охватившей интендантские службы и обозы. Базу снабжения в Питомнике, расположенном в самом центре первоначального котла, действительно необходимо было удерживать любой ценой. Однако после того, как все опорные пункты бывших западного и северо-западного участков кольца от Большой Россошки до Бабуркино и Ново-Алексеевки перешли в руки русских, оборонять аэродром в течение сколько-нибудь длительного времени стало уже невозможно. Наскоро возведенные новые оборонительные рубежи — вдавленная внутрь стенка котла в месте прорыва — существовали скорее на штабных картах, чем в нашей беспросветной действительности. Глубина их была незначительной, да и сплошной оборонительной линии они, по сути дела, не представляли.

Занимавшие их подразделения не только были обескровлены в предыдущих боях, но и таяли буквально на глазах, ибо смерть косила обессилевших, изголодавшихся людей, лишенных всего самого необходимого. Повсюду не хватало исправного тяжелого вооружения и боеприпасов; к тому же в тех нечеловеческих условиях, в которых находились наши солдаты, сколько-нибудь эффективное и оправданное с военной точки зрения сопротивление вообще было немыслимо. Части утратили как физическую, так и моральную боеспособность.

Так в середине января был потерян аэродром Питомник, где еще недавно «билось сердце» 6-й армии, и территория котла сократилась примерно наполовину. Судьба наша была тем самым предрешена бесповоротно. Командование армии, в распоряжении которого были лишь практически небоеспособные части, пыталось еще раз организовать сопротивление на рубежах вдоль кольцевой автострады, проходившей через Воропоново. Но остатки разгромленной армии, охваченной прогрессирующим разложением, уже не могли удержаться на этой линии. Захлестнув все оставшееся у нас пространство, которое уменьшалось не по дням, а по часам, они неудержимо откатывались к необозримым развалинам Сталинграда, тянувшимся на много километров вдоль берега Волги.

Трагедия близится к своему апогею

В придонских и поволжских степях под Сталинградом, в этой бескрайней заснеженной пустыне, во второй половине января 1943 года разыгралась трагедия гигантских масштабов. В ней решилась судьба 200 тысяч человек, которые давно уже смотрели в глаза неминуемой смерти во всем ее многообразном обличии.

Черная тень траура пала и на бесчисленные немецкие семьи, которые до тех пор жили в смутной тревоге и безысходной тоске, зная или догадываясь о страшной участи своих обреченных отцов и сыновей. Такие семьи были во всех без исключения землях и провинциях Германии.

В котле мы слушали иногда немецкие радиопередачи. Сводки командования вермахта, вначале еще полные пафоса, приукрашивавшие истинное положение дел или ограничивавшиеся полунамеками, становились с каждым разом все откровеннее и беспощаднее. Время от времени треск помех заглушал передачу, и в нее врывался, словно с того света, голос московского диктора, говорившего о «гигантской могиле» под Сталинградом и о «гибели 6-й армии».

В нашей близкой гибели сомневаться и впрямь не приходилось. С самого начала нам запретили любую попытку вырваться из котла своими силами. Операция по прорыву кольца извне, которая, как мы надеялись, должна была принести нам спасение, потерпела полную неудачу. Командование армии отклонило русское предложение о капитуляции, так и не получив свободы действий, которой тщетно добивалось. По своей же собственной инициативе оно не предприняло ничего, чтобы спасти вверенную ему армию, своевременно взяв на себя всю полноту ответственности.

Теперь, после того как противник перешел в решающее наступление, а наши войска уже были охвачены разложением, о последней отчаянной попытке прорыва нечего было и думать. На помощь извне рассчитывать также не приходилось.

Голод, холод, перенапряжение и всевозможные болезни, поражавшие месяцами недоедавших солдат, постоянно уносили у нас еще больше людей, чем огонь противника. Когда же наша армия начала день за днем отступать в тяжелейших условиях, положение стало совершенно катастрофическим. Нам не хватало оружия и продовольствия, людям негде было отогреться и отдохнуть, а последний луч надежды, согревавший душу, давно погас. Одним словом, нам не хватало всего того, без чего не обойтись солдату на войне. После отклонения русского ультиматума наши части, упорно обороняясь, отступая и беспорядочно откатываясь, еще целую, бесконечную для нас, черную неделю приковывали к себе превосходящие силы противника. Теперь, 16 января 1943 года, лишившись своей единственной жизненно важной тыловой базы — аэродрома Питомник, армия не могла больше существовать. Надо было без промедления складывать оружие. Снабжение по воздуху в этот момент временно прекратилось — мы вообще не получали в те дни ни боеприпасов, ни продовольствия и лишены были возможности эвакуировать больных и раненых. Маломощный вспомогательный аэродром в Гумраке с его узкой и короткой взлетной полосой вот-вот должен был оказаться в сфере досягаемости советской артиллерии. Каждый новый день сопротивления стоил нам теперь многих тысяч человеческих жизней. Нельзя было терять ни минуты, и все мы понимали, что так продолжаться больше не может. Что-то должно было произойти. Подобно многочисленным своим сослуживцам и товарищам по несчастью, я в глубине души надеялся на это. Но ничего не случилось, и судьба обрушила на нас свой последний смертельный удар.

«Держаться» в таких условиях означало лишь затягивать нашу и без того мучительную агонию. Неужели перед нашей разгромленной армией еще ставилась стратегическая задача, которая могла бы явиться моральным оправданием этих непомерных жертв? С каждым днем бессмысленность дальнейшего сопротивления становилась все более очевидной. Правда, у главного командования сухопутных сил и у ставки Гитлера оставался еще один аргумент, на который они ссылались теперь, разъясняя нам свою точку зрения. Аргумент этот, судя по всему, повлиял и на последние решения командования нашей армии. Заключался он в том, что наше сопротивление до последнего патрона, точнее говоря, наше самоубийство позволяло создать и стабилизировать новую линию фронта. Мы в котле не имели ясного представления об обстановке, которая складывалась в тот момент на южном участке Восточного фронта. В наших вышестоящих штабах было, конечно, известно о тяжелом положении группы армий «Дон» и об опасности, нависшей на юге над немецкими армиями, отступавшими с Кавказа. Однако было ясно, что наше дальнейшее сопротивление (и следовательно, неминуемая гибель) едва ли смогут повлиять на развитие событий, особенно после того, как территория нашего котла начала с каждым днем уменьшаться. С этого момента русские под Сталинградом получили возможность высвобождать все новые и новые силы и перебрасывать их на другие участки фронта. Начиная с середины января они, без сомнения, так и поступали. Надо полагать, что противник мог бы без большого труда сравнительно быстро покончить с котлом одним решительным ударом, если бы он не снял с этого участка фронта некоторые из своих ударных соединений, действовавших против нас в первые дни наступления, и часть тяжелого вооружения. Но русским не было необходимости избирать такой план, связанный с большими жертвами. Время и без того работало на них. Советские войска, преодолев отчаянное сопротивление, опрокинули наши части и проложили себе дорогу в котел. Теперь русские явно не торопились: обложенный со всех сторон, затравленный, издыхающий зверь был им уже не страшен. Русские давно уже навязали нам свою волю. Они могли добить нас в любой удобный для них момент.

То, что происходило на Волге, уже нельзя было отнести к категории неизбежных на войне тяжелых, но оправданных жертв. Голгофа двухсоттысячной армии была гораздо страшней всех неудач и поражений немецкой военной истории, в том числе и верденской катастрофы, прежде всего потому, что это была медленная смерть огромной массы обреченных, уже не способных к сопротивлению людей. Здесь обрекли на гибель часть немецкого народа, и уничтожение ее поставило под угрозу само наше национальное существование. Это поражение нанесло также громадный моральный ущерб всей нации. Неужели восстановление стратегического равновесия, к тому же, быть может, недолговременного, непрочного и обманчивого, могло оправдать все эти безмерные страдания и жертвы, эту затянувшуюся массовую агонию и полное презрение к человеческой жизни и достоинству.

Теперь после потери Питомника наше дальнейшее сопротивление не только начисто утратило смысл, но и воистину было бесчестным и бесчеловечным.

Об этом свидетельствовал хотя бы тот факт, что начиная с середины января число раненых и больных стало расти с чудовищной быстротой, а условия, в которых они находились, были совершенно невыносимыми. Трагедия гибнущей армии породила тысячи личных трагедий, разыгрывавшихся на жутком дне котла — в бесчисленных санбатах, эвакопунктах и полевых госпиталях, которые быстро превратились в ад кромешный после того, как русские начали вдребезги разбивать котел.

Созданные сборные пункты вскоре оказались уже не в состоянии принимать нарастающий поток больных, раненых, умирающих. Повсеместно ощущалась нехватка медикаментов, перевязочного материала, палаток, зимнего обмундирования, технического имущества, дров, горючего, грузовиков и полевых кухонь. Поскольку приказ штаба армии запрещал оставлять раненых противнику, пришлось сразу же после крушения западного и северного участков котла спешно эвакуировать располагавшиеся там перевязочные пункты, на которых скопились многие сотни тяжелораненых. Все, кто мог еще передвигаться, ковыляя, с трудом волоча ноги, двинулись в путь, гонимые страхом перед русскими, подгоняемые надеждой найти где-нибудь укрытие и спасение или хотя бы убежище от лютой стужи. От Карповки, Дмитриевки, Ново-Алексеевки, Бабуркина и Большой Россошки — от населенных пунктов, названия которых до сих пор звучат в ушах уцелевших солдат 6-й армии как нечто зловещее, — нескончаемыми вереницами тянулись автомашины, большей частью открытые, доверху забитые горестным грузом — замерзающими и стонущими ранеными, больными и умирающими. То и дело машины застревали в пути, наткнувшись во время бурана на снежные заносы или из-за нехватки горючего. Эти процессии отчаяния и бедствия тянулись к одной и той же цели — армейскому полевому лазарету в Гумраке, часть которого располагалась в развалинах вокзала, другая же была кое-как распихана в товарных вагонах. Такие полевые лазареты были разбросаны повсюду вокруг Сталинграда. Крупнейшие же лазареты находились в самом городе.

Все они превратились в пристанища ужаса: раненых и полуобмороженных, больных дизентерией и тифом, изнуренных и обессиленных беспрепятственно косила смерть. Многочисленные выгребные ямы при операционных пунктах были доверху заполнены ампутированными обмороженными конечностями. Несмотря на высокую смертность, для несчастных не хватало помещений, продовольствия и одежды. Врачи, окончательно выбившись из сил и исчерпавши все свои возможности, как правило, занимались лишь теми, кого еще была надежда спасти, — остальных же приходилось оставлять на произвол судьбы в ожидании неминуемой смерти. При эвакуации тяжелораненых у отлетавших самолетов разыгрывались душераздирающие сцены отчаяния и паники. Число раненых и больных, которых уже было невозможно обеспечить медицинским уходом, изо дня в день продолжало резко возрастать. К концу января их было более 50 тысяч.

Не давала ли сложившаяся ситуация достаточно оснований для того, чтобы из соображений гуманности гибнущая 6-я армия прекратила бессмысленную борьбу? Этот вопрос стал особенно мучить меня, когда на третьей неделе января к нам возвратился один из офицеров нашего штаба, который незадолго до этого был отправлен в полевой лазарет Гумрак с тяжелым желудочным заболеванием. Это был старший помощник начальника отдела, кадровый капитан, которому, безусловно, было не привыкать к тяготам войны. Но там, в Гумраке, в этом аду, он не мог больше выдержать. В состоянии полнейшего отчаяния и безнадежности этот полутруп попросту сбежал оттуда и вернулся к нам, чтобы умереть в кругу товарищей. Его рассказам про Гумрак и царство смерти, из которого он только что вырвался, я вряд ли поверил, если бы не видел искаженного ужасом мертвенно-бледного лица и блуждающих глаз несчастного.

Сплошные мучения второй половины января неотступно преследовали солдат вплоть до горького конца. После восьми недель невыразимых страданий и лишений окруженная армия испытывала адские муки полнейшей безнадежности и обреченности. Наперегонки со смертью, которая без труда догоняла нас, пачками вырывая из рядов свои жертвы, армия стягивалась на все более узком пятачке преисподней. Основными этапами этой дороги смерти были Питомник, Гумрак, поселок Сталинградский и сам Сталинград. Вдоль дороги, ведущей к гигантской груде развалин на Волге, по которой отступала армия, то и дело разыгрывались страшные сцены невообразимой трагедии. Вновь и вновь сыпались приказы: сражаться, сопротивляться, держаться до последнего, а затем отрываться от противника, отходить, бежать и снова обороняться, закапываясь в снег и промерзлую, как камень, землю. Потери росли, как снежный ком, то и дело начиналась паника, а затем бегство, шла нескончаемая тщетная борьба с голодом и холодом. У нас не было укрепленных позиций, убежищ, колючей проволоки или других оборонительных заграждений, не было дров, чтобы обогреться. Временное укрытие можно было найти лишь кое-где в узких степных балках, которые, как правило, были до отказа забиты штабами, обозами и тыловыми службами. Голая, заснеженная степь была безучастной свидетельницей этой страшной трагедии.

В штабах царили нервозность, растерянность, отчаяние и лихорадочная суматоха. Управление войсками формально продолжалось. Из высших штабов как из рога изобилия сыпались приказы, распоряжения, запросы, предостережения, угрозы. В частях все громче слышались критические возгласы, росло возмущение, сомнения овладевали людьми. Однако машина управления продолжала функционировать. Штабы давали указания о создании новых импровизированных линий сопротивления, о перегруппировках, отправке на передовую боеспособных тыловиков, легкораненых и обмороженных, о сборе сотен отставших солдат, одичало блуждавших по степи. Их приманивали дымящиеся кухни, где с помощью жидкого супа, куска тощей конины они снова становились «пригодными» для участия в боях.

Еще кое-где тлела надежда на так твердо обещанное Гитлером избавление. Но основная масса окруженной армии с тупой покорностью ждала гибели. Посреди всеобщего страдания и смертей мы беспощадно смотрели, как на нас надвигалась катастрофа, неумолимая и неизбежная. Об этой ужасной человеческой трагедии, которая приближалась к своему апогею, сводка главного командования вермахта наконец поведала немецкому народу в высокопарных и напыщенных словах: «В Сталинграде 6-я армия в героической и самоотверженной борьбе против превосходящих сил русских венчает себя бессмертной славой».

Переживания и встречи во время бегства

В конце третьей недели января наш штаб продолжал отступать. Мы остановились в хорошо оборудованных деревянных блиндажах запасного аэродрома Гумрак, которые когда-то были выстроены под землей русскими и до недавнего времени давали приют штабу армии. Над беспорядочным скоплением отходящего транспорта и воинских частей непрерывно кружили советские самолеты. Для них находилось сколько угодно достойных внимания целей. Чувство безопасности в подземных убежищах, защищенных от воздушных налетов, оказывало благотворное воздействие. Я решил написать прощальное письмо домой.

Последнюю весточку от жены я получил в конце декабря. На новую почту с родины давно уже нечего было рассчитывать. Многие мои товарищи мысленно распростились с жизнью, многие откровенно говорили о самоубийстве. Уже остался позади тот печальный час, когда были написаны и доверены ненадежной почте слова прощального привета. Кое-кто передавал через раненых, отправленных самолетами, свои ценности и обручальные кольца с просьбой вручить их родным. Сам я до сих пор намеревался с помощью скупых намеков осторожно подготовить моих близких к катастрофе. Однако теперь я все-таки почувствовал потребность послать им слова последней благодарности и прощанья. В моих ушах, казалось, снова звучали слова «до свидания», которые молящим и заклинающим голосом произнесла моя жена весенней ночью прошлого года через многие сотни километров по телефонному проводу в Киев, перед тем как меня проглотили бескрайние просторы русской равнины восточнее Днепра. Теперь же скоро все должно кончиться, и в предстоящую вторую годовщину нашей свадьбы мучительная неизвестность и тоска по-прежнему будут обитать в сердце, которое сегодня еще бьется в робкой надежде.

В то время как за стенами землянки смерть косила людей и грохотали бомбы, меня, не знаю почему, вдруг наполнила чудодейственная, утешительная надежда. Она облегчила мне мою задачу, и сквозь печаль моих слов прорвалось что-то похожее на светлую уверенность, что после долгой, тоскливой и преисполненной испытаниями разлуки когда-нибудь снова пробьет час свидания и счастья.

Но тотчас же чувство безысходной тоски вновь сжало мое сердце от сознания, что я далеко от родных, как раз в то время, когда они, быть может, больше, чем когда бы то ни было, нуждаются во мне. Дойдут ли до них мои прощальные слова, думал я.

Когда я запечатывал письмо, щемящее чувство безнадежности овладело мной. У меня было такое ощущение, словно я заглядываю в бездонную пропасть страданий и отчаяния, к которой бредет весь немецкий народ. Катастрофа на Волге показала, что на всю Германию надвигается страшный мрак. Во время бегства нам было суждено пережить еще одну короткую передышку. Это было в длинной узкой лощине в районе Городище. Там нас приютил в поселке из деревянных блиндажей штаб одной дивизии, которая была сформирована на Рейне и раньше не раз сражалась в составе нашего корпуса.

На северо-восточных участках котла русские до сих пор вели себя довольно спокойно. Это позволило оттянуть значительную часть подразделений дивизий, которые держали оборону на старых позициях, бросив их на подмогу в район боев на северо-западном и западном участках. Тем частям, которые остались на северо-восточном участке, было сравнительно хорошо. Они уже в течение нескольких месяцев отсиживались в своих старых, хорошо укрытых землянках, теплых и удобных. У них была даже мебель и другие предметы домашнего обихода, которые они осенью натаскали из города. В то время как другим частям приходилось проедать последние запасы, здесь еще до окружения сумели заблаговременно обеспечить себя продовольствием. Так получилось, что некоторые части в котле оказались почти не затронутыми внезапно обрушившимся бедствием. Теперь оно с неотвратимостью лавины расползалось вокруг.

Рейнская дивизия, в штабе которой нас приютили, тоже оставалась в стороне от катастрофических событий, которые обрушились на 6-ю армию. Но и здесь голод свирепствовал, как и в других частях. Я ужаснулся, встретив знакомого начальника разведотдела, офицера-запасника, прокурора из Вестфалии, который сразу же затянул меня в свой уютно оборудованный блиндаж. Этот высокий, крепкий мужчина до неузнаваемости осунулся, и его пессимистические высказывания ясно свидетельствовали о том, что он не питает больше никаких иллюзий перед лицом грозно надвигавшейся неотвратимой катастрофы. Правда, это поначалу касалось еще не всех, и меньше всего тех частей, которые держали оборону вдоль Волги. Там еще оптимистически представляли себе нашу ситуацию и предавались надеждам. Даже в том штабе, куда попали мы, наши рассказы вначале встретили кое у кого известное недоверие. Считали, что мы преувеличиваем. Однако мы принесли с собой атмосферу ужаса и паники, от которой невозможно было отгородиться.

Когда мы своей колонной непрошеными гостями ворвались в лощину, где располагался штаб, там начался переполох. Массу автомашин трудно было замаскировать. Внезапно начавшееся на этом участке оживленное передвижение неминуемо должно было навлечь авиацию противника. Действительно, вскоре нас начали бомбить. Вместе с нами в штаб Рейнской дивизии пришло несчастье, и там скоро поняли, что теперь и они будут втянуты в пучину всеобщего разброда и панического бегства. Впрочем, и здесь давно уже царили неуверенность и страх. Наше появление еще больше взбудоражило людей и произвело удручающее впечатление.

Генерал, командир этой дивизии, находился в шоковом состоянии и не мог больше выполнять свои обязанности. Он надеялся, что его вывезут из котла на самолете вместе с больными и тяжелоранеными. Но план его лопнул как мыльный пузырь. Теперь генералу предстояло испить горькую чашу вместе со своими солдатами. Поскольку во главе дивизии был поставлен более молодой генерал, старый командир оказался совсем не у дел, и вынужденное безделие, на которое он был обречен, видимо, особенно способствовало тому, что он стал жертвой душевных терзаний. Мне он представлялся олицетворением растерянности и страха в генеральском мундире. Генерал бродил по лощине из одного блиндажа в другой, чтобы поговорить о создавшемся положении и узнать новости. Замученный и напуганный, он искал утешения и у меня, хотя по званию я был ниже, чем он. Очевидно, генерал надеялся, что я как представитель вышестоящего штаба смогу сообщить ему какие-либо достоверные и, быть может, даже успокоительные известия. «Когда русские придут сюда? Как они будут обращаться с пленными? Что они сделают с офицерами?» — спрашивал генерал. Еще совсем недавно, командуя дивизией, он нес на себе бремя ответственности за судьбу многих тысяч людей, теперь же этот генерал, как самый обыкновенный человек, трясся за свою жизнь. Не был ли в его вопросах тот же затаенный страх, который в большей или меньшей степени внутренне руководил всеми нами?

В блиндаже разведотдела мы провели два памятных вечера. Нашу компанию дополняли при этом евангелический священник, представитель католического ордена и один склонный к философствованию офицер оперативного отдела штаба дивизии. Мы всесторонне обсудили наше положение, горько сетуя и открыто критикуя создавшуюся ситуацию, а затем начали говорить об общем положении. Катастрофа, которая грозила поглотить нас, предстала перед нами во многих отношениях как естественный финиш длинного пути заблуждений, по которому мы шествовали вопреки одолевавшим нас сомнениям. Перед нашим взором вырисовывались духовные истоки наших бедствий и кризис подлинного солдатского духа, который здесь, в Сталинграде, несмотря на личное мужество и самоотверженность отдельных солдат и офицеров, выродился в бездушное солдафонство, помноженное на ложное представление о долге и механическое понятие о чести. Ибо каким высоким соображениям служили наши добродетели и для достижения каких нравственных целей они были использованы? Мы говорили о незыблемых, подлинных ценностях в этом мире и об уважении человеческого достоинства, которое, судя по всему, давно уже перестало играть у нас всякую роль.

Мы пришли к выводу, что надвигающаяся военная катастрофа явится также и катастрофой политической, она есть следствие самонадеянных представлений и действий, давно уже расшатывавших здоровую основу духовной и культурной жизни немецкой нации. Считалась ли та власть, которой мы служили как граждане и солдаты, с правом и законами нравственности? Не сделала ли она насилие своим божеством, поправ все устои, дабы люди перестали отличать справедливость от несправедливости? Мы вспоминали пламенный призыв писателя Вихерта, который предостерегал наш народ от падения, напомнив нам о гладиаторской славе и образе мыслей боксера на ринге. Враждебный человеческому духу культ силы, начав разрушительную борьбу против созидательных основ античного мира, гуманизма и христианства, все больше отрывал наш немецкий народ от мира возвышенных общеевропейских идеалов, заглушая в нем понимание истины, добра и справедливости. Но как раз эти всеобщие достояния цивилизации и созидательные начала служили тем фактором, который с давних времен обуздывал и нейтрализовывал все таящиеся в германско-немецком характере опасные побуждения и динамические силы. По вине нацизма эти роковые силы с присущей им необузданностью одержали верх. Не примкнули ли все мы к этому ложному маршу насилия, несмотря на свои, быть может, самые лучшие побуждения и намерения? Не оказался ли вермахт инструментом нацистской политики насилия и не был ли он причастен к попранию международных договоров, чужих границ и захвату чужих территорий? Все мы, носившие солдатский мундир, оказались втянутыми в круговорот событий, к которым мы не стремились и которых не желали. Мы не могли быть убеждены в том, что наше пребывание здесь, в Сталинграде, служит интересам благородной, справедливой борьбы за наши жизненные интересы. С болью душевной мы видели, как позорно злоупотребляют солдатскими добродетелями — отвагой, самоотверженностью, преданностью и сознанием долга. Это еще больше усугубляло трагизм жестокой действительности, и нам предстояла расплата за многие преступления, которых мы не желали.

Наши собеседники — священники — читали нам отрывки из Священного писания. Они говорили о божественной справедливости, которая в конечном счете придает смысл той судьбе, которая постигла нас. Найдем ли мы в себе достаточно силы, чтобы признать определенный смысл в том, что происходит с нами, и со смирением испить горькую чашу до дна. Перед лицом смерти все предстало перед нами в своем подлинном свете. В этой ситуации Библия обращалась к нам с такой проникновенностью и ясностью, которых мы еще никогда не ощущали и не осознавали. Мы сидели, прижавшись друг к другу, не только как люди, объединенные общностью судьбы, над которыми навис один и тот же рок. Мы образовывали маленькую религиозную общину, сведенную вместе поисками подлинного утешения и духовной опоры.

До самого последнего времени моими неизменными спутниками на войне были многочисленные книги. Они содержали в себе немало мудрых вещей. Безмолвно общаясь с благороднейшими выразителями человеческих идеалов, я нередко черпал силу, утешение и ощущение свободы духа посреди давящей и отупляющей действительности суровых будней. Среди моих любимых книг, взятых с собой на Восточный фронт, которые были для меня дороги, как насущный хлеб, была книга самосозерцаний Марка Аврелия. Изящный томик в кожаном переплете был издан еще в 1675 году, — стало быть, в эпоху Людовика XIV. То был французский перевод произведения мудрого стоика, восседавшего на римском императорском троне. На обложке книги была высокопарная дарственная надпись в адрес шведской королевы Христины, а также отметка о том, что этот томик принадлежал одному французскому генералу времен Великой революции и Наполеона. Сколько же человеческих судеб знавал он на протяжении почти девяти поколений! И скольким давно канувшим в безвестность людям эта книга дарила спокойствие и душевное равновесие во время жизненных невзгод и потрясений! Я часто черпал в этой книге отраду и утешение. Она помогала мне на войне, являясь своего рода панцирем против ядовитых стрел, которыми слишком часто ранила меня жестокая действительность. Однако теперь и эта книга, как и другие произведения, потеряла свое воздействие. Вся мудрость мира и земные утешения, заложенные в книге, оказались несостоятельными. Эта мудрость не доходила до самых тайников души и не могла больше служить поддержкой, когда я находился в состоянии ужасного потрясения и беспомощности.

В штабах и фронтовых частях, впав в отчаяние перед лицом крушения целого мира прежних представлений и неудержимо надвигающейся катастрофы, офицеры и солдаты кончали жизнь самоубийством. Люди понимали, что они погибают. Иные же прятали свой страх и опустошенность, пытаясь судорожно подчеркнуть верность солдатскому долгу или даже удаль. Если уж суждено погибнуть, то нужно по крайней мере биться до конца и постараться продать свою шкуру подороже, отправив на тот свет по возможности больше русских!

Мы пришли к единому мнению, что по религиозным и нравственным соображениям самоубийство недопустимо. Раз уж мы на том крошечном участке, за который мы отвечаем, не в состоянии активно противодействовать своей гибели, на которую нас обрекло командование, то будем по крайней мере стремиться даже в солдатских мундирах до конца оставаться людьми. Мы будем противоборствовать отчаянию и стараться с достоинством идти навстречу даже самым тяжким мукам. Мы будем воздействовать и на других людей, связанных с нами общей судьбой, удерживая их от самоубийства. Несчастные, слабые, погрязшие в заблуждениях и грехах, мы ждали минуты, когда нам придется до дна испить горькую чашу страданий.

Разгром нашего корпуса и прощание у командующего

Положение нашего армейского корпуса стало совершенно катастрофическим. Мы не имели достоверных сведений о том, где проходит линия фронта, не знали, какова численность наших частей. Связь была повсеместно разрушена, а обстановка ежечасно менялась. Штабные офицеры все еще тщетно пытались наносить обстановку на карты, чтобы быть в состоянии и дальше руководить войсками. Но имело ли это вообще какой-либо смысл? Узнать, что происходило в подчиненных нам дивизиях, было практически невозможно. Получить для них подкрепления также не представлялось возможным. Приказы и распоряжения, как правило, не поспевали за событиями. Штабные карты больше не отражали действительной обстановки, ибо то, что было на них нанесено, практически не соответствовало действительности. Но об одном эти данные свидетельствовали со всей очевидностью: о прогрессирующем развале и приближающемся окончательном разгроме нашего корпуса.

Наш разведывательный отдел бездействовал. В соответствии с приказом мы занялись подготовкой круговой обороны, намереваясь защищать свой штаб и погибнуть с оружием в руках. Русские уже начали громить нас артиллерийским огнем. Скоро, думали мы, они ворвутся сюда и наступит конец. Мы надеялись лишь, что нам, офицерам, связанным долголетней совместной службой, удастся погибнуть вместе. Наш командир корпуса также был согласен с этим. Он решил еще раз собрать старейших офицеров корпусного штаба и устроить для узкого круга час прощания. Я и несколько других офицеров получили приказ вечером явиться в блиндаж генерала.

Тем временем случилось одно ужасное происшествие: внезапно исчез наш квартирмейстер, довольно молодой офицер генерального штаба. Шофер, доставивший его на аэродром в Гумрак, напрасно ждал его в машине. Подполковник бесследно пропал. На собственный страх и риск, никому ничего не сказав, он решил попытаться выбраться из котла, этой зоны ужаса и смерти. На дезертирство его толкнули, вероятно, малодушие, трусость, безумная надежда на то, что при царящей неразберихе ему, возможно, удастся улететь отсюда и спастись. Генерал по закрытой связи объявил розыск этого офицера. Но дезертир сам явился в штаб группы армий, заявив, что он вылетел из окружения якобы с официальным заданием командира корпуса и имеет поручение в части, занимающейся организацией снабжения по воздуху. Генерал был в ярости. Он заявил, что добьется того, чтобы беглеца возвратили в котел, и он будет расстрелян у нас на глазах. Мы были глубоко подавлены и охвачены ужасом в ожидании этой отвратительной сцены, от которой мы, однако, к нашему облегчению, все же были избавлены. Наш квартирмейстер был расстрелян за пределами котла, в том месте, где он, поддавшись роковой слабости, надеялся найти ворота к жизни и свободе.

Прощальный вечер у командира корпуса был похож на поминки. Над всеми нами грозно нависла тень близившейся катастрофы. В своем кратком слове генерал указал на отчаянность нашего положения, упомянул о неудержимом развале корпуса и перед лицом неминуемой гибели поблагодарил нас за службу. Незадолго до этого наш командир корпуса был у командующего армией. То, что ему там сообщили, не оставляло сомнений в том, что армия обречена. Мы узнали, что последние попытки командования армии получить эффективную помощь извне окончательно потерпели неудачу. Оказались напрасными все просьбы перебросить к нам на самолетах несколько свежих батальонов и наши энергичные требования направить к нам больше самолетов. Возмущение штаба армии в связи с тем, что командование люфтваффе не выполнило своих обещаний, достигло апогея. Мы чувствовали, что нас предали и бросили на произвол судьбы.

Генерал-полковник Паулюс незадолго до Нового года послал в тыл с чрезвычайными полномочиями офицера — первого квартирмейстера штаба армии, который хорошо знал, чем живет и дышит окруженная группировка. Ему было дано указание со всей настойчивостью добиваться в штабе группы армий улучшения снабжения по воздуху. С аналогичной же целью туда вылетел командир окруженной вместе с нами зенитной дивизии. В качестве последнего посланца из котла в середине января непосредственно в главную ставку Гитлера вылетел старший помощник начальника оперативного отдела штаба 6-й армии. В частности, ему было поручено добиться вразумительного ответа, можем ли мы рассчитывать на эффективную помощь, и изложить — как говорили — ультимативные требования по спасению армии. Об этой миссии мы слышали еще раньше. То, что она была доверена хорошо знакомому нам молодому, энергичному капитану, награжденному Рыцарским крестом, импонировало нам. Правда, особых надежд у нас это не вызвало, но мы могли быть по крайней мере уверены в том, что он смело и откровенно расскажет о наших настроениях верховному главнокомандующему. Для нас было также важно, чтобы в Германии узнали правду о Сталинграде. Посланцы нашей армии не вернулись в котел. Снабжение по воздуху продолжало и дальше катастрофически ухудшаться, и неудивительно! Немецкий Восточный фронт откатился от нас примерно на 300 километров. Аэродромы в Сальске, Новочеркасске, Ростове и Таганроге, которые можно было использовать для снабжения 6-й армии, находились от нас на расстоянии 320–420 километров. Без прикрытия истребителями были возможны главным образом ночные полеты, и таким образом мы теперь в лучшем случае получали в сутки не более 50–70 тонн груза. Последний вспомогательный аэродром со дня на день могли захватить русские.

Новая просьба командования нашей армии о предоставлении ему свободы действия и разрешении капитулировать была еще раз отвергнута Гитлером. Совещание у генерал-полковника Паулюса, где был сделан анализ обстановки и шла речь о состоянии и последних возможностях 6-й армии, произвело удручающее воздействие. Командир нашего корпуса прямо заявил, что нам грозит катастрофа. С ожесточением и затаенной злобой он подчеркнул, что мы не по своей вине попали в дьявольски отчаянное положение, из которого теперь уже не могло быть выхода. Однако он ясно дал понять, что нас связывает наш солдатский долг. Выполняя полученный приказ, мы плечом к плечу с винтовками в руках будем драться до последнего патрона. Из его слов явствовало, что он твердо намерен поступить, подобно капитану тонущего корабля, и не собирается пережить гибель своей части. Недвусмысленно он дал понять, что заповедь солдатской чести теперь беспрекословно требует от нас принесения последней жертвы.

Такая позиция, которая противоречила моим тайным личным убеждениям, казалась мне понятной и логичной, когда дело касалось нашего генерала, имевшего за своими плечами почти полвека военной службы. Я смотрел на его волевое, изборожденное морщинами лицо, на его ордена и знаки отличия, и мне казалось, что он мысленно оглядывается на свою долгую и беспокойную солдатскую карьеру, которая теперь должна была так резко и печально оборваться. В свои 65 лет он был, пожалуй, самым старым из фронтовых корпусных командиров, причем ему явно был отрезан путь к продвижению по службе, хотя он одно время и командовал армией во Франции. В прошлом он был председателем имперского военного суда, и, очевидно, его чересчур откровенные речи и крепкие выражения, порожденные присущим ему здоровым человеческим рассудком, сделали его непопулярным в глазах начальства. В блиндаже командующего корпусом были выставлены памятные знаки и подарки, которые мы преподнесли ему осенью к его пятилетнему юбилею на посту командующего.

Капитаном он встретил крушение кайзеровской монархии и катастрофу в Первой мировой войне. Из его рассказов и анекдотов, которыми он любил сыпать, мы знали некоторые подробности его дальнейшей карьеры и невзгоды, которые он пережил. Но то, что происходило теперь, было ни с чем не сравнимым ужасом. Генерал не стал распространяться о более глубоких причинах нашей катастрофы, хотя был, видимо, убежден, что в самых верхах роковым образом дискредитировали то дело, которому он верно служил на протяжении не одного десятка лет. Теперь, когда наше дело было безнадежно проиграно, как он дал понять, нам не оставалось ничего другого, как повиноваться приказу, к чему мы были приучены, чего от нас тысячи раз требовали и что мы всегда беспрекословно выполняли. Конечно, и ему самому было нелегко примириться с происходящим. Слишком многое из того, что делало верховное командование за последнее время, противоречило его инстинкту старого солдата. Его одолевала едва сдерживаемая ярость, когда он рассказывал нам о судьбе генерала Гейма, которого он лично очень высоко ценил. В начале битвы под Сталинградом этот генерал, имевший под своим командованием недостаточно оснащенный, еще не готовый к боевым операциям и не обстрелянный танковый корпус, получил приказ ликвидировать создавшееся в излучине Дона катастрофическое положение. Выполнить этот приказ не было тогда никакой возможности. И тут начались его злоключения. Генерал Гейм, став козлом отпущения, был разжалован Гитлером в рядовые солдаты, с позором изгнан из вооруженных сил и брошен в тюрьму. В назидание другим по этому поводу был издан специальный приказ, с которым были ознакомлены все высшие офицеры. Наш командир говорил об этом с нескрываемой горечью. Однако в остальном же он не проронил ни единого слова открытой критики или укора.

И все же генерал заметно изменился. Правда, его глаза еще сверкали под густыми кустистыми бровями от возмущения и гнева, когда речь зашла о дезертировавшем квартирмейстере, ибо то обстоятельство, что это совершил офицер его штаба, чуть не выбило генерала из колеи. Однако присущие ему грубоватая суровость и резкая, порой язвительная манера выражаться словно покинули его в этот вечер. Казалось, что в нем что-то надломилось и проявились обычно подавляемые им человеческие чувства. Он предстал перед нами общительным и мягким человеком, и наша беседа вылилась в тоскливое воспоминание о прошлом. У меня было такое впечатление, словно в тайнике души генерала шевелится глубокое сострадание к армии, принявшей на себя муки самопожертвования.

В тот траурный вечер прощания — кажется, это было 24 января — я виделся с генералом в последний раз перед окончательной катастрофой. Уже два дня спустя русские танки рассекли окруженную группировку, разгромив при этом и наш корпусной штаб. Своего бывшего командира я затем еще раз мельком видел в плену, потому что он не пошел на дно вместе с тонущим кораблем и, неумолимо осуществляя полученный свыше роковой приказ, успев также получить чин генерал-полковника, пережил своих солдат, которых до самого последнего часа гнали на верную смерть. Ему было суждено, поддавшись слабости, изведать мрачную бездну страданий, пока неизлечимый недуг не унес его в могилу.

Гибнущая армия устремляется в сталинградские развалины

В то время как наш штаб в лощине под Городищем пытался наладить руководство окончательно разваливающимся корпусом и готовился к рукопашной схватке, остатки разгромленных соединений нескончаемой вереницей тянулись по дороге отступления через аэродром Гумрак к северной и западной окраинам Сталинграда.

Влиться в этот безрадостный поток меня заставило одно трудное задание, которое я воспринял так, словно меня посылают на верную смерть. Мне было поручено разведать совершенно неясную обстановку у северного края аэродрома, где усиленно наседал противник, а также положение подчиненной нам Венской дивизии, которая еще сражалась где-то в этом районе. Связь с ней оборвалась, причем в последних полученных оттуда донесениях говорилось о настойчивых атаках русских танков, вызвавших страшное замешательство и неразбериху.

Это задание было передано мне начальником штаба и начальником оперативного отдела, которые, озабоченно качая головами, рассматривали изображенные на карте стрелы вражеских атак, прерывающуюся линию фронта и пестрящие повсюду вопросительные знаки. Как я с удивлением обнаружил, оба офицера получили повышение. Об этом производстве, которое обычно бывало важным событием в жизни штаба, никому не было объявлено. Мои поздравления вызвали у них лишь горькую усмешку.

В жестокий мороз и пургу вместе с одним фельдфебелем полевой жандармерии я ехал на мотоцикле через страшное поле битвы. Вскоре мы выехали на дорогу, ведущую в ад. Серой полосой выделялась она в заснеженной степи и была поистине Голгофой. Повсюду валялись занесенные снегом лошадиные трупы, исковерканные остовы автомашин, снаряжение, противогазы, ящики, исковерканное оружие. В зоне ужаса, где находился изуродованный боями поселок Гумрак, призрачно возвышались мертвые трубы, обвалившиеся стены и остовы домов. На железнодорожных путях длинными, широкими рядами стояли вагоны, которые, как и все подвалы, ямы и землянки вокруг, были забиты ранеными, больными и умирающими. Это было средоточие горя, муки и отчаяния. А над всем этим злосчастным пространством ревел ураганный артиллерийский и минометный огонь, окрашивая безбрежную снежную равнину в грязно-черный цвет.

У края аэродрома и далее на север, где нарастал гром сражения, отступающие войска сбились в хаотическую кучу. Всепоглощающая волна разброда и истребления неудержимо, хотя и медленно, несла назад одиночек, группы и целые колонны. Отбившиеся от своих частей, голодные, мерзнущие, больные, как и боеспособные, солдаты видели теперь перед собой лишь одну цель — Сталинград. И как погибающий хватается за соломинку, они ползли туда. Им казалось, что в стенах и подвалах развалин, быть может, удастся еще найти тепло, еду, покой, сон. И вот они тянулись туда, эти остатки разгромленных подразделений, обозы и тыловые службы. Впрягшись в повозки, раненые, больные, измученные морозом солдаты медленно тянули их. По дороге тащились жалкие, истощенные фигуры, закутанные в шинели, плащ-палатки и тряпье. Опираясь на палки, они едва ковыляли на обмороженных ногах, обернутых соломой и лоскутами одеял.

Так выглядели тянувшиеся через снежный буран остатки той некогда могучей армии, которая летом, уверенная в победе, рвалась к Волге. Люди из всех уголков немецкой земли, обреченные погибнуть на чужих просторах и безмолвно несшие выпавшее на их долю бремя мучений, брели понурыми толпами сквозь лютую восточную зиму. Да, это были те самые солдаты, которые так недавно самоуверенными победителями шагали по многим странам Европы. Теперь же их по пятам преследовал противник и отовсюду подстерегала смерть. Здесь их настиг тот же рок, какой 130 лет назад погубил другую исполинскую армию, от которой также требовали невозможного. Снежная мгла скрывала от меня некоторые детали всей этой жуткой картины, неустанно продолжая ткать огромный белый саван, который медленно накрывал гигантскую могилу в сталинградской степи.

Вопреки ожиданию мне быстро удалось выполнить свое поручение. Части бегущей Венской дивизии выходили прямо на меня. Вскоре я нашел и штаб дивизии. С гумракского аэродрома, где в этот момент приспосабливали зенитные орудия для стрельбы по наземным целям, мне удалось передать по телефону в свой корпус данные об обстановке, которые позволили до известной степени заполнить пробелы на карте начальника штаба и получить хоть и ясную, но еще более угрожающую картину надвигающейся катастрофы.

Удерживать аэродром Гумрак больше было нельзя. Казалось, что всеобщее паническое бегство к Сталинграду создало динамическую трубу, которая всасывала в себя все живое, и этому потоку не могла противостоять ни одна воинская часть.

Хотя мы предприняли все меры по организации круговой обороны, внезапно к нам поступил приказ двинуться к Сталинграду. С собой разрешили взять только самое необходимое. Перед отходом предстояло уничтожить все материалы нашего разведотдела, бумаги и секретные документы. С тяжелым сердцем мы совершили печальный обряд сожжения наших рабочих материалов и подшивок с документами, что делается лишь в тех случаях, когда положение становится безнадежным и практически означает для штаба не что иное, как официальное прекращение его существования. Я предал огню и всевозможные личные архивы, среди которых находился объемистый военно-исторический труд, написанный мною во Франции после окончания кампании на Западе, перед тем как я связал свою судьбу с нашим первоначально силезским армейским корпусом, давно уже истекшим кровью в боях на всех участках немецкого Восточного фронта. В огонь полетели и личные записки, которые я хотел сохранить как воспоминание о безусловно печальных, но богатых всякого рода впечатлениями и переживаниями временах военной катастрофы. Теперь все это, как и многое другое из того, что было доверено огню, казалось ненужным хламом. И все же мне было нелегко расставаться с некоторыми вещами, потому что рассованные повсюду в моем багаже любимые книги и маленькие сувениры до последнего момента помогали мне на далеком Восточном фронте сохранять вокруг себя остаток домашней атмосферы, чувствовать рядом с собой как бы кусочек родины. Теперь кроме оружия мне нужны были лишь рюкзак, мешочек для белья и планшетка с картами.

Ночь мы провели в пути не сомкнув глаз. Дрожа в машине от холода, но все же чувствуя над головой хоть какую-то крышу, я еще раз задумался о происходящем. Меня неотступно преследовали жуткие картины распада и гибели. Под впечатлением недавней поездки через страшное поле битвы в моей голове невольно ожили леденящие душу воспоминания участников похода Наполеона в 1812 году. То, что я когда-то, внутренне содрогаясь, читал у Сегюра и Коленкура, нам теперь приходилось испытывать самим. Мрачные предчувствия, которые сжимали мое сердце в памятную светлую ночь 1941 года при начале рокового похода в Россию и затем не раз терзали меня, когда я наблюдал зловещие бескрайние русские пространства, теперь самым ужасным образом сбывались.

Еще в первые месяцы войны на Востоке мысли о гибели «Великой армии» в 1812 году кошмаром преследовали меня. Тогда мы рвались вперед почти точно по тому же пути, по которому двигался на Москву Наполеон. Реку Березину наша дивизия форсировала в том же самом месте, где когда-то наполеоновская армия отчаянно отбивалась от преследовавшего ее противника. Там, у деревушки Студенка, недалеко от города Борисова, наши саперы нашли в болоте остатки французских мостовых сооружений, а также наполеоновский штандарт с изображением орла. Будучи офицером связи между дивизией и армейским корпусом, я тогда часто колесил по «ничейной земле» и не раз, сбившись с пути и оставшись наедине со своим шофером, попадал в места, куда не ступала еще нога немецкого солдата. В таких ситуациях я всегда особенно остро ощущал зловещую, растворяющую нас необъятную глубину восточных пространств, где нас отовсюду подстерегала опасность. Обуреваемый историческими воспоминаниями, которые получали все новое подтверждение во время нашего продвижения через Березину и Смоленск к Бородину, и ощущая в душе глубокое беспокойство, я тогда не устоял против желания написать пространное исследование о катастрофе Наполеона. Свое исследование я основывал на некоторых исторических материалах 1812 года, которые были у меня под руками. Описывая гибель «Великой армии», я старался выдвинуть на первый план прежде всего чисто человеческие моменты, которые тогда вообще, особенно же вследствие роковой недооценки фактора пространства и погодных условий, так мало принимались во внимание. В районе Смоленска в июле 1941 года застопорилось наше победоносное продвижение вперед после предпринятого нами внезапного массированного нападения, наши дивизии натолкнулись на ожесточенное сопротивление большевиков и вскоре захлебнулись в крови в тяжелейших оборонительных боях. Именно там я передал мой трактат офицерам нашего штаба. Было видно, что он произвел на них впечатление. Меня вызвал к себе сам генерал. Он поблагодарил меня за проделанную работу, однако запретил размножать эту рукопись и знакомить с ее содержанием подчиненные нам части. Только один штабной майор, один из тех оптимистически настроенных и уверенных в победе офицеров, которые душой и телом были преданы господствующему режиму, выразил недовольство по поводу того, что я не сделал в своем исследовании выводов и не провел параллель с нынешней ситуацией, потому что это, по его мнению, придало бы моему пессимистическому труду успокоительное и лестное для нас завершение. Он был твердо убежден, что ошибки 1812 года не могут повториться, ибо современный уровень моторизации и далеко шагнувшая вперед техника, надежно функционирующая система материального снабжения и гениальность верховного руководства дают гарантию против этого.

Такого рода воспоминания снова ожили во мне в эту ночь во время отступления, когда мы двигались вместе с откатывающимися к Сталинграду остатками 6-й армии в предвидении ужасного конца. События 1812 года, казалось, действительно повторяются. Зловещее русское пространство еще раз поглотило сотни тысяч людей. Несмотря на трагический опыт Наполеона, снова были в ужасающем масштабе игнорированы элементарные факторы — географический и метеорологический. Современное суеверие, будто с помощью машин и моторов можно совершить невозможное и преодолеть опасности, которые таят в себе безграничные пространства, также способствовало нашей катастрофе. А с этой переоценкой механических средств ведения войны сочеталась и неправильная оценка человеческих сил и возможностей.

Это убеждение еще больше окрепло во мне, когда я наблюдал ужасные сцены на пути отступления. Повсюду на поле боя валялись разбитые машины и моторы — эти части гигантского армейского механизма. Колонны еще исправных автомашин постепенно закупоривали дорогу непробиваемой пробкой. Вскоре им предстояло стать добычей приближающихся русских танков. Солдаты, в своем большинстве изнуренные, апатичные и выбившиеся из сил, были неразрывными цепями прикованы к этому механизму. Подобно заменяемым частям бездушной машины, эти существа из крови и плоти до конца поглощались мясорубкой войны и безжалостно перемалывались.

Вместе с медленно плывущим потоком отступавших мы двигались вдоль обширной зоны, усеянной бесчисленными рядами серых деревянных крестов. Это зрелище немецких солдатских кладбищ времен прошедшего лета и осени с чудовищно огромным количеством могил у сталинградских предместий действовало как молчаливая мрачная проповедь, проникавшая глубоко в наши сердца.

Вскоре бесконечно растянувшаяся колонна автомашин застряла. Нескольким юрким машинам-вездеходам и транспортерам удалось выскочить и с частью нашего штаба, в составе которой находился командир нашего корпуса со своей ближайшей свитой, вырваться вперед. По колонне быстро распространилось паническое известие, что на нас идут русские танки. Даже в нашем толстостенном штабном автобусе, в который мы в панике погрузили остатки походного имущества и стрелковое оружие, уже был слышен непрерывный и все более грозный грохот и металлический лязг приближающихся танков. Вдоль нашей оцепеневшей от ужаса колонны к дороге подходила цепочка серовато-белых танков типа Т-34, которых у нас панически боялись. Однако орудия и пулеметы советских танков не стреляли. По всей видимости, танкисты не ожидали сопротивления и, как казалось, прибыли сюда за тем, чтобы забрать богатую добычу. Крышки люков были открыты, на переднем танке восседал в белом полушубке советский солдат, возможно комиссар. Он махал нам руками и на ломаном немецком языке кричал: «Дойчер зольдат, комм, комм! Гитлер капут!»

Внезапно этот русский, смертельно сраженный пулей, опрокинулся навзничь и свалился на землю под танк. Откуда-то в передний танк была брошена бутылка, наполненная высокочувствительной горючей смесью, которая на солдатском жаргоне называлась «молотовским коктейлем». Танк загорелся. Это предрешило роковой для нас исход. Люки захлопнулись, и танки, гремя цепями, откатились немного назад, чтобы затем открыть по нашей колонне ураганный огонь. Короткие хлопки пушек, треск пулеметов и свист автоматных очередей адской музыкой звучали в наших ушах в то время, как мы пытались спрятаться в ямах и выбоинах посреди придорожного кустарника и с дрожью ожидали, когда нас раздавят стальные чудовища.

Однако спустилась ночь, которая принесла нам еще раз спасение. В темноте слышались крики о помощи и стоны раненых, там и здесь к небу поднимались призрачные языки пламени, освещавшие покинутую всеми гигантскую змею нашей автоколонны. Под покровом темноты мы поредевшими рядами продолжали свой путь пешком. Смерть снова шествовала рядом с нами. Но, несмотря на подстерегавшую со всех сторон опасность, она и на этот раз пощадила нас.

Многоверстный марш продолжался по заснеженной степи. По ночам, как часто это бывает в сильный мороз, блестели мириады ледяных кристаллов, в степи свирепствовал пронизывающий ветер с Волги. По безоблачному бледно-голубому зимнему небу, на котором маячило холодное и бессильное солнце, проносились русские самолеты. На их сверкающих крыльях были отчетливо видны пятиконечные звезды. Внезапно одна группа самолетов снизилась и атаковала нашу маленькую беспомощную колонну. Как зайцы под перекрестным огнем облавы, мы бежали через ровное снежное поле, а затем с колотящимися сердцами глубоко зарывались в снег. Еще одна атака, и снова вокруг нас свистели пули.

Таща за собой раненых, группа двинулась дальше. Изнуренные и разбитые, мы наконец добрели до развалин северной окраины Сталинграда. Какие еще тяжелые испытания приберегла для нас судьба? Смерть, с которой я так близко, как никогда раньше, сталкивался лицом к лицу в последние дни, по-прежнему щадила меня. Но шагавший уже несколько недель рядом с ней ее верный помощник — голод — терзал меня, постепенно подталкивая к гибели. И третий сообщник в этой компании убийц — мороз — тем временем тоже стал донимать меня, о чем свидетельствовала постоянная покалывающая боль в конечностях. Наша офицерская группа, частица разгромленного штаба, в конце концов нашла убежище в темноте под сводами грязного подвала, а солдаты обосновались в одной из развалин по соседству. Этому месту суждено было стать конечной целью наших странствий и нашим последним приютом.

Агония затягивается

В начале последней недели января русские не только усилили давление на западную и северо-западную стенку узко сжатого котла, но и перешли в новое наступление с юго-западного направления в районе Песчанка и Воропоново. Стальные колонны их танков давили орудия и людей, которые своевременно не прекратили огонь и не сдались. Но и теперь еще изможденные немецкие части кое-где оказывали ожесточенное сопротивление, а под Воропоновым им даже временно удалось еще раз отбросить противника. Однако ничто уже больше не могло задержать быстрое приближение рокового конца. С Татарского вала по направлению к Волге устремился ударный танковый клин, который, пробивая насквозь остатки разбитых соединений и отходящие колонны автомашин, рассек наш котел на северную и южную части. Это случилось 26 января. Я сам был очевидцем прорыва и вызванного им сплошного хаоса. Теперь русские совершенно спокойно начали в направлении с юга на север по кусочкам уничтожать набитый продолжающими оказывать сопротивление людьми, болезнями и смертью мешок, который тянулся вдоль Волги почти на 20 километров. Уже спустя два дня после прорыва танков с западного направления к Волге советские войска еще раз расчленили на две части южную группировку котла, тем самым перерезав многие важные коммуникации 6-й армии.

Никаким официальным приказом даже не пытались положить конец надвигавшемуся распаду, хаосу и массовой гибели. До того как немецкие войска панически хлынули в Сталинград, в штабах по инициативе командования армии еще раз всерьез обсуждался отчаянный план прорыва из окружения. Очевидно, после допущенных тяжелых ошибок кто-то все еще намеревался действовать на свой страх и риск. Предполагалось разорвать кольцо окружения путем прорыва еще боеспособных частей во всех направлениях. Целью прорыва должно было стать соединение с южным и западным участками немецкого фронта. Если бы этого не удалось достигнуть, то, как, видимо, полагали, все же имело бы смысл вызвать замешательство в тылу неприятельского фронта. Но это был безумный план саморазвала и самоуничтожения, который не учитывал многих печальных обстоятельств окружающей действительности и перед лицом катастрофического положения войск выглядел как насмешка. Он также совершенно сбрасывал со счета огромные толпы оставшихся бы в этом случае на произвол судьбы больных и раненых. Поэтому план с возмущением был отвергнут всеми армейскими корпусами.

Правда, командование армии в связи с катастрофическим положением еще раз обращалось к главному командованию сухопутных сил и просило безотлагательно разрешить капитуляцию, которая, возможно, могла бы предотвратить полнейшее разложение и его самые худшие последствия. Ответом было непреклонное «нет» Гитлера. Командующий армией и на этот раз повиновался приказам и указаниям главной ставки, хотя он давно уже мог убедиться в том, что якобы предпринимаемые со стороны командования сухопутных сил какие-то меры и обещанная Гитлером быстрая эффективная помощь были самым бессовестным обманом. Возможно, что Паулюс на основании поступавшей по радио информации был убежден в том, что его армия по оперативным соображениям должна быть принесена в жертву, чтобы обеспечить отход соединений Кавказского фронта или же вообще разгрузить шатающийся повсюду фронт других групп армий. «Запрещаю капитуляцию! — радировал Гитлер 25 января командованию окруженной группировки. — Армия должна удерживать свои позиции до последнего человека и до последнего патрона!» Эти приказы, в которых говорилось о «незабываемом вкладе в создание оборонительного фронта», а позднее с заклинающим пафосом о «спасении Запада», остались законом для командования 6-й армии. По-видимому, принцип беспрекословного повиновения приказу и рабского подчинения фюреру играл более важную роль, чем любые оперативные соображения, опасения и сомнения. Стало быть, не могло быть и речи о том, чтобы прекратить борьбу из соображений гуманности. Генерал-полковник Паулюс и начальник его штаба, фанатизм и упорство которого были хорошо известны в штабах, настаивали на своем роковом решении. Со своей стороны многие генералы и штабы оставались исполнителями пагубных приказов. Люди в самых невообразимых условиях продолжали сражаться, страдать и умирать. Агония армии, мучительная и ужасная, после рассечения котла затянулась еще на целую неделю.

Полную бесперспективность нашего положения особенно продемонстрировали два события — рассечение нашего котла и прекращение регулярного снабжения по воздуху. Разорванной оказалась не только наша старая штабная группа, дававшая нам моральную поддержку благодаря царившему в ней товарищескому духу. Прорыв русских танков через Сталинград безнадежно искромсал и перетасовал части и штабы, рассек все связи и ускорил процесс всеобщего разложения. Командование армии перестало функционировать, взаимодействие не ладилось и значительные части армейского механизма оказались парализованными.

24 января последний транспортный самолет, битком набитый ранеными, поднялся в воздух со вспомогательного аэродрома в поселке Сталинградский, который после потери в середине месяца аэродрома в Питомнике был поспешно оборудован в результате самоотверженных усилий едва державшихся на ногах солдат тыловых служб. В общей сложности наши летчики с начала битвы в котле вывезли по воздуху около 40 тысяч раненых и специалистов. И здесь, в Сталинградском, — как ранее у последних самолетов, вылетавших из Питомника, — на взлетной дорожке разыгрывались душераздирающие панические сцены, когда русские были уже на подходе и отчаявшиеся люди штурмом брали готовые к взлету машины, цепляясь за шасси и фюзеляжи самолетов, питая безумную надежду вырваться из когтей смерти.

Снабжение по воздуху давно уже было парализовано. Прекратилось всякое централизованное распределение доставляемых на самолетах продуктов и других грузов. Поскольку о приеме новых самолетов нечего было и думать, в последнее время над площадками, освещенными прожекторами, по ночам лишь сбрасывались контейнеры с продовольствием. Однако рейсы транспортных самолетов были связаны с величайшими трудностями, поскольку летчикам после 300-километрового рискованнейшего полета над вражеской территорией приходилось мужественно преодолевать густую завесу огня русских зениток и, кроме того, выбор целей зависел от условий погоды и поведения противника. Самоотверженная помощь неутомимых и отважных летчиков транспортной авиации в общем почти что была бесполезной. К тому же сбрасываемые с самолетов контейнеры тут же захватывали отдельные подразделения. В условиях усиливающегося разложения и приближающейся катастрофы своя рубашка была ближе к телу.

Русские со всех сторон подступали к окраинам Сталинграда. Железное кольцо уничтожения все туже стягивалось вокруг того места, где завершалась ужасная трагедия обреченной на смерть армии. Сцена действия этой ужасной трагедии таила в себе что-то жуткое и призрачное. То была гигантская груда развалин и обломков — Сталинград, более чем на 20 километров растянувшийся вдоль высокого правого берега Волги, мрачный, мертвый город, кровоточащий тысячью ран. На протяжении полугода разрушение и смерть справляли здесь свои оргии, не оставив после себя ничего, кроме разорванных каркасов домов, голых стен, вздымающихся к небу заводских труб над обширными полями обломков, сгоревших заводов, бесформенных кусков цемента, вывороченного асфальта, погнутых трамвайных рельсов, взгромоздившихся на разбитые вагоны, вздыбленного металла, искромсанных остатков деревьев в бывших скверах, на которых сохранились обломки советских скульптур, следов пожаров и тления. А под этой жуткой каменной пустыней из скелетов домов простиралось призрачное подземное царство глубоких подвалов, погребов, нор и траншей. Туда зарылась жизнь, над которой нависла мрачная тень вездесущей смерти. Это было место ужасных страданий и гибели многих десятков тысяч несчастных, покинутых, беспомощных людей. Каждая яма, каждый погреб, каждый подвал, каждое убежище были до отказа забиты.

И над всем сталинградским полем руин висел почти непрекращающийся артиллерийский и минометный огонь, который, равно как и повторяющиеся все время воздушные налеты, вызывал все новые жертвы среди сгрудившихся в центре города солдат умирающей армии, которая в последнюю неделю января переживала здесь ад на земле.

Полчище раненых и больных быстро возрастало прямо-таки до чудовищных размеров. Когда русские ворвались в район Гумрака и всеобщее паническое бегство к Сталинграду достигло своего апогея, командование 6-й армии было вынуждено все-таки отменить свой прежний приказ, разрешив наконец при отступлении оставлять раненых — правда, без врачей и санитаров, что было страшной жестокостью по отношению к ним. Но пункты сбора раненых, санчасти и лазареты в городе были и без того битком забиты. Теперь они оказывались не в состоянии вместить всех нуждающихся в помощи. Пожалуй, добрую половину оставшихся еще в живых, то есть свыше 50 тысяч человек, составляли больные и раненые, и тысячи людей оставались без ухода и помощи, так как не хватало перевязочного материала, медикаментов, морфия, помещений. Напрасно бесчисленные умирающие молили дать им какое-нибудь средство, которое утолило бы боль или вообще положило бы конец их страданиям. Врачи, санитары и похоронные команды не справлялись с порученным им делом.

Раненые и умирающие тысячами лежали повсюду, стонущие, хнычащие, замерзающие, бредящие, молящиеся. Но большинство их покорно примирились с выпавшими на их долю страданиями и впали в апатию. Они лежали вплотную друг к другу в подвалах разрушенных зданий, у вокзала, вокруг площади Павших Борцов, в элеваторе, в подвалах театра, бывшей городской комендатуры и в бесчисленных других подземных убежищах и норах среди гигантской груды руин, которая называлась Сталинградом. Изнуренные, они не могли больше сопротивляться даже легким заболеваниям, не говоря уже о сыпном тифе, дизентерии, желтухе и других болезнях, которые косили армию. Промерзлая, как камень, земля не принимала бесчисленные трупы. Мертвецов попросту засыпали снегом или складывали штабелями где-либо по углам. Никто их больше не регистрировал и никто более не интересовался их личными номерными жетонами. Ужасный конец постигал брошенных на произвол судьбы больных и неподвижных раненых, находившихся в развалинах, которые обрушивались или загорались под градом бомб и снарядов. Во время артиллерийского обстрела загорелось многоэтажное здание комендатуры центрального района Сталинграда, превращенное в лазарет, битком набитый больными и ранеными. После неописуемой паники и отчаяния, охвативших находившихся там людей, сплошное море огня вскоре поглотило это пристанище ужаса.

Ничего удивительного, что после почти 70 дней тяжелых боев, преисполненных невероятных мук и лишений, физический и моральный упадок окруженных войск начал повсюду выражаться в таких прискорбных явлениях, которые до этого были нам не знакомы. В подземных убежищах тут и там среди больных и раненых прятались здоровые и боеспособные солдаты. Участились случаи нетоварищеского поведения, кражи продуктов, неповиновения командирам, вплоть до открытого мятежа. По лабиринтам подземных развалин слонялись солдаты из различных дивизий, отбившиеся от своих частей или самовольно покинувшие их, мародеры и «заготовители», на собственный страх и риск отправившиеся на добычу чего-либо съестного и стремящиеся увильнуть от направления на передовую. Они прекрасно знали, что сбрасываемые с самолетов контейнеры с продовольствием падают не только на специально предназначенные для этого площадки. В развалинах домов и в темных дворах, на протоптанных через обломки и щебень тропинках и в траншеях иногда можно было найти и припрятать кое-что из съестного, потому что иной раз сверху вместо мин со свистом падали связки колбасы, буханки хлеба в целлофановой упаковке и пачки шоколада, которые попросту разбрасывали с самолетов. Элементарный инстинкт самосохранения не оставлял места для размышлений о справедливости и несправедливости. Так же как стиралась разница между фронтом и тылом, начинало стираться и различие в чинах и должностях.

В последнее время в Сталинграде было введено чрезвычайное военно-полевое законодательство, предусматривавшее самую тяжкую кару за любой проступок. Мародеров предписывалось расстреливать в 24 часа. Были введены офицерские патрули, и рыскавшие полевые жандармы с металлическими бляхами на груди имели приказ принимать самые беспощадные меры. В результате этого не одна сотня немецких солдат, не устоявших перед обрушившимися на них бедствиями, погибла под немецкими же пулями.

И все же о деморализации войск в подлинном смысле этого слова нельзя было говорить. Слишком велики были царившие повсюду страдания и связанная с этим полнейшая апатия. По этой же причине нельзя было говорить и о самоотверженности в бою, и героическом сопротивлении. Конечно, кое-где совершались отдельные подвиги и встречались проявления личной боевой инициативы и самопожертвования. Но в общем и целом до самого горького конца повсюду царила тупая покорность неотвратимой судьбе. То был скорее безмолвный героизм примирения со своей участью, героизм страдания и терпения. При этом едва ли были случаи, когда кто-либо погибал подлинно солдатской смертью, сознательно жертвуя собой ради других. Правильнее было бы, пожалуй, говорить о последней самозащите отчаяния, продиктованной инстинктом самосохранения, или же о медленном угасании давно уже обессиленных, измотанных, замученных людей.

И с этой массой подкошенных голодом, измученных морозом людей, на которых уже лежала печать смерти, продолжали бессмысленное сопротивление. Руководящие штабы по-прежнему ставили боевые задачи, приказывали предпринимать контратаки, строго запрещая частичную капитуляцию или другие самовольные действия, к которым намеревались прибегнуть отдельные подразделения. Не забывали и о пополнении для фронтовых частей. Эта печальная забота была возложена на так называемые «команды по сбору героев», которые повсюду прочесывали подвалы, погреба и выдолбленные в земле норы, с тем чтобы вытащить оттуда всех еще боеспособных солдат. И люди, которых извлекали из наполненных вонью и дымом подземных убежищ и нор, ничем не отличались от тех изможденных, жалких фигур, которые маячили на сборных пунктах для отбившихся от своих частей или среди сновавших повсюду солдат с неумытыми, заросшими, впалыми щеками, не имевших сколько-нибудь пригодного зимнего обмундирования, выбившихся из сил и зачастую ковылявших на полуобмороженных ногах. Таково было это с горем пополам собранное пополнение, которое, подкрепившись у полевых кухонь жидким супом и тощей кониной, направлялось на передовую, чтобы продлить сопротивление до последнего патрона. Это были уже не солдаты, а жалкие человеческие развалины, которых снова гнали навстречу противнику для того, чтобы удержать «крепость Сталинград» и, без колебаний пожертвовав ими, еще немного оттянуть окончательную катастрофу. Если отдельные фронтовые офицеры из сострадания к измученным, потерявшим боеспособность людям и воздерживались от выполнения некоторых приказов, то в общем-то не было видно конца этой массовой бойни, ибо приказ командования армии сопротивляться до последнего человека оставался в силе. Бесчеловечное и безжалостное жертвоприношение продолжалось.

Мы слушаем панихиду по самим себе

В гигантской могиле Сталинграда все убежища, норы, погреба и сводчатые подвалы были до предела забиты людьми. Вход в наш подвал закрывался опускающейся дверью, которая защищала от холода. Вокруг вначале стояли еще кое-как сохранившиеся дома. Это было северное предместье города — Спартаковка. Неподалеку, в развалинах тракторного завода, обосновался командир отрезанной от остальной группировки северной части мешка, генерал Штрекер. Вместе со своими гренадерами он было решил сопротивляться до конца. Наша маленькая оторвавшаяся от корпусного штаба группа оказалась без дела и потому подчинялась непосредственно штабу Штрекера. Нам поручили обеспечить работу центрального пункта по сбору отбившихся солдат в северной части мешка. Заправлял этими делами очень энергично наш корпусной адъютант, пожилой полковник, из традиционного прусского офицерского рода. Его лихорадочная деятельность на этом поприще была порождена не только чувством долга, но и потребностью чем-то отвлечь себя от окружающей действительности.

Выполняя отдельные поручения, я побывал в различных пунктах боев. Я бродил среди страшных развалин, вид которых приводил меня в ужас. Картины, которые я наблюдал, долго преследовали меня, не давая покоя под мрачными сводами подвала, где железная печурка дарила нам благодатное тепло. Там проходила наша скудная трапеза, и мы торжественно и медленно съедали по кусочку добытой конины и 50 граммов хлеба. Дух товарищества скрашивал нашу жизнь, помогая перенести трудности, которые в одиночку едва ли можно было выдержать. Мы, офицеры разгромленного штаба, в еще большей степени понимали страшную ситуацию, и это усиливало в нас чувство безнадежности и одиночества.

В мои обязанности входил сбор всей возможной информации об обстановке. Поэтому я поддерживал тесные контакты со штабом Швабской дивизии, которая ранее входила в состав нашего корпуса, а теперь расположилась неподалеку от нас в лабиринте подвалов. Там я бывал у своих старых знакомых из разведотдела. Им удалось во время бегства спасти военный передатчик-приемник, и теперь он нам пригодился.

Утром 30 января, как обычно, в блиндаже разведотдела царило похоронное настроение. Начальник отдела, уже давно впавший в пессимизм капитан, был мрачнее обычного. Его рослый помощник, сильно ослабевший от голода и заметно постаревший, как всегда, жевал хлебные зерна, которые он бережно хранил в специальном пакетике. В подвале собрались офицеры штаба. Все мы пришли послушать речь Геринга, на которую, правда, не возлагали никаких надежд, ибо надеяться было уже не на что. Узнает ли сегодня Германия всю страшную правду о немецкой катастрофе на Волге? Быть может, эта речь — хотя бы маленькое утешение, и мы расскажем о ней нашим товарищам!

Эфир донес до нас бравурную музыку марша, которая была прелюдией в берлинском министерстве авиации к торжественному заседанию по случаю десятилетней годовщины третьего рейха. Среди сталинградских развалин эта праздничная музыка резко диссонировала нашему погребальному настроению. Вскоре послышался голос Геринга. В своей длинной речи, которая то и дело заглушалась грохотом падающих вокруг нас бомб и снарядов, от которых дрожали стены убежища, рейхсмаршал превозносил «фюрера и его титаническую деятельность, силу нового, твердого, как гранит, мировоззрения, которое, в частности, в упорных сражениях на Востоке позволило достичь того, что казалось невозможным». Затем он говорил о противнике и о гигантских масштабах сражений у волжской твердыни, где русские, невзирая на то что их силы давно уже на исходе, предпринимают последние отчаянные усилия. Правда, противнику еще удалось собрать последние резервы из подростков и обессиленных стариков, влив их в состав передовых батальонов. Этих изголодавшихся, дрожащих от холода людей держат в повиновении лишь с помощью кнута и пистолета, и гонят их в бой комиссары при помощи пулеметов. «Этот фанатический натиск диких большевистских орд», продолжал Геринг, сдерживается на Волге в величайшей за всю немецкую историю героической борьбе, в которой как один участвуют все — от солдата до генерала. Геринг сравнил беспримерный героизм и доблесть солдат 6-й армии с немеркнущим подвигом Нибелунгов, которые в своем охваченном огнем чертоге утоляли мучившую их жажду собственной кровью и стояли насмерть. Даже через тысячу лет каждый немец будет со священным трепетом и благоговением говорить об этой битве, памятуя о том, что именно так вопреки всему ковалась немецкая победа. До предела взвинченным, дрожащим голосом оратор напомнил о героическом примере последних готтов и, наконец, о знаменитом подвиге спартанцев в Фермопильском ущелье, которые не дрогнули и не отступили, пока не полегли все до одного. Точно так же обстоит дело и в Сталинграде. Подобно царю Леониду и его соратникам, защищавшим греческий перевал, немецкие герои на Волге полягут костьми ради Германии, как то повелевают законы чести и ведения войны.

На протяжении этой напыщенной и насквозь лживой захлебывающейся в истерическом экстазе речи реакция глубоко разочарованных и возмущенных офицеров становилась все более враждебной. В их взглядах, жестах и словах явно прорывался закипавший гнев. Те, кто, возможно, до самого последнего момента уповал на обещанное спасение, теперь с растущим ужасом осознали, что на родине, где родные все еще надеются увидеть их, 6-ю армию окончательно списали со счета. Все мы поняли, что сейчас прослушали панихиду по самим себе.

Стало быть, от нас хотели, чтобы мы преподнесли в подарок к десятой годовщине третьего рейха новый героический эпос. Несомненно, кое-кто попросту намеревался нажить политический капитал на нашем катастрофическом военном поражении, виновником которого было верховное командование, и в частности сам Геринг со своими невыполнимыми легкомысленными и хвастливыми обещаниями обеспечить наше снабжение по воздуху. Омерзительная попытка окурить фимиамом мучительную гибель 6-й армии и создать ореол героизма вокруг того, что было издевательством над всеми законами человечности, наполняла меня гневом и отвращением. Во время этой речи мне представилась во всей своей наготе картина всеобщего распада, хаоса и агонии многих десятков тысяч людей, испытывающих неописуемые страдания. Если бы меня не окружала страшная действительность, все это казалось бы мне кошмарным сном. Не были ли слова Геринга ударом ножа в сердца наших родных и близких, которые теперь лишатся всякой надежды на наше спасение? Итак, на родине нас уже официально похоронили!

Создание героической легенды вокруг нашей 6-й армии и ее мифическое прославление имели своей целью скрыть страшную правду. То, что первоначально представлялось героическим подвигом немецкого солдата на Волге, давно уже превратили в безответственную массовую бойню, которая по приказу верховного руководства продолжалась до горького конца. Патетическое славословие явно имело целью отвлечь внимание от катастрофических последствий преступно-дилетантского ведения войны и воспрепятствовать тому, чтобы возник вопрос о виновниках этого преступления.

Списаны и похоронены! Таково было удручающее впечатление от кощунственной речи Геринга на нас, корчившихся в муках сталинградского ада. Эта речь выглядела как последний циничный окрик и приказ до конца следовать примеру спартанских героев.

Когда я под разрывами мин возвращался к себе в подвал, мне снова припомнились речи Гитлера, произнесенные им прошлой осенью, и мне стало ясно, по каким причинам 6-й армии неизменно запрещали любую попытку прорыва и отступления, не позволяли и думать о свободе действий и капитуляции. Сохранение политического и военного престижа требовало нашей гибели! Отсюда вытекали бессмысленные приказы сопротивляться до конца. Именно на этом настаивала главная ставка Гитлера, после того как любая эффективная помощь для нас стала невозможной и исчезли предпосылки для достойного продолжения борьбы 6-й армии, лишившейся всякого снабжения. Пронзительный голос рейхсмаршала еще долго звучал в моих ушах. С отвращением я мысленно возвращался к его призывам последовать примеру спартанских героев в Фермопильском ущелье и к другим чудовищным сравнениям, которыми изобиловала его речь. Я инстинктивно чувствовал, что героической рамкой пытаются окантовать преступление, замаскировав его словами о национальной чести. Приходилось ли когда-либо людям, обманутым в своей вере и преданности, в столь ужасной степени чувствовать на собственной шкуре чудовищное несоответствие между потоком напыщенных фраз и страшной действительностью, как это довелось почувствовать нам? В те дни я испытывал страстное желание, чтобы на родину вернулось как можно больше уцелевших участников битвы, которые могли бы рассказать всю правду о Сталинграде и воспрепятствовать возникновению неуместных солдатских или национальных легенд.

Особенно мучительным для меня было сознание того факта, что все командные инстанции и штабы окруженной группировки, в сущности, имели лишь одну задачу — обеспечить героическую позу во время массовой бойни и эффектное завершение трагедии.

Бесславный конец

Первого февраля нам стало известно, что главнокомандующий 6-й армией Паулюс вместе со своим штабом и двумя южными группировками немецких войск в котле капитулировал и сдался в плен. В последний момент он получил звание генерал-фельдмаршала. Это повышение в час окончательной катастрофы содержало в себе нечто гротескное и явилось одновременно благодарностью свыше и прощанием. Однако того примера героизма, которого ожидали от него в гитлеровской ставке, злополучный фельдмаршал так и не дал.

Сообщения немецких газет и радио в унисон с речью Геринга позднее пытались создать впечатление, будто фельдмаршал в тот момент, когда в его убежище ворвались русские, собственноручно сжигал секретные документы, а генералы якобы до последнего момента лежали у пулеметов и продолжали отстреливаться, но были скручены навалившимися на них врагами. Соответствующие картинки старались показать немецкому народу и иллюстрированные журналы, публиковавшие с этой целью фальсифицированные фотографии. Однако в действительности дело обстояло иначе. Мы подсчитали, что из южного и центрального участков котла в плен вместе со своими штабами сдалось более 15 генералов. Вскоре Московское радио сообщило более точные цифры и назвало имена. О том, что многие из этих генералов и старших офицеров направились в плен даже с тщательно упакованными большими чемоданами, я узнал лишь позднее.

Переводчик фельдмаршала, прибалтийский зондерфюрер в чине капитана, рассказывал мне подробности о том, как протекала капитуляция армейского штаба. Капитуляция состоялась после предварительного установления контакта с передовыми советскими частями в подвале универмага… Впавший в прострацию главнокомандующий полностью уступил инициативу начальнику своего штаба. И генерал Шмидт, который до последнего момента считался душой сопротивления, теперь предпринял все, чтобы избежать продолжения боевых действий на собственном командном пункте и без осложнений осуществить строго запрещавшуюся до этого капитуляцию. Разговор был недолгим, и никто ничего не подписывал. Там просто прекратили сопротивление и сдались победителю, не беспокоясь о дальнейшей судьбе еще остававшихся боевых групп. Фельдмаршал под конец выразил пожелание, чтобы русские рассматривали его как частное лицо. Тем самым он отрекся от официальной роли, которую он до этого играл в военно-политических интересах верховного военного руководства, и, будучи внутренне сломлен, отказался от своего полководческого жезла. Он был увезен в закрытой автомашине, и ему не пришлось больше видеть вопиющую к небу принесенную в жертву армию.

Уже за несколько дней до этого командование 6-й армии практически прекратило руководить войсками. Один из последних дошедших до нас приказов гласил, что необходимо бороться за каждую пядь земли и оборонять командные пункты. Теперь, стало быть, там, на южном участке котла, вопреки воле Гитлера и всем ранее изданным приказам борьба была прекращена, тогда как на нашем участке продолжалось бессмысленное кровопролитие.

Известие об этой капитуляции пробудило во мне прежние тайные опасения, сомнения и страхи, которые за последние недели неотступно мучили меня. В глубине души я все больше восставал против некоторых царивших в армии представлений о долге повиновения, о чести и дисциплине, которые до самого последнего времени находили свое проявление в действиях командования нашей армии. Чувство возмущения и болезненное сознание того, что я своими личными действиями не могу ничем изменить положение, стали для меня теперь почти невыносимыми. Был ли это всего-навсего восставший инстинкт самосохранения моей эгоистической личности? Или то была попросту измена солдатскому долгу с моей стороны, малодушие и трусость в тот момент, когда дело приняло дьявольски серьезный оборот? И вот теперь во мне снова ожили терзающие чувства и мысли, под влиянием которых я в начале войны спрашивал себя: для чего и для кого ты должен принести эту жертву? Аналогичный вопрос, в сущности никогда не покидавший меня, вновь возник передо мной во весь свой исполинский рост, во имя чего сражалась вся армия. Дрались ли мы здесь, в Сталинграде, как и всюду, решая благородную, возвышенную, священную задачу, добиваясь нравственно оправданной цели, ради достижения которой нужно было проявить самоотверженность и пожертвовать собственной жизнью? Могли ли солдатская честь и долг повиновения требовать от нас как нечто само собой разумеющееся такого сверхчеловеческого упорства при отстаивании проигранного дела, обрекая армию на невыразимые страдания и жестокую смерть? Действительно ли эта безмерная жертва могла иметь решающее для исхода войны значение и могла ли она принести пользу Германии и нашему народу? Не представляла ли она собой заведомо чересчур высокую цену за осуществление тех оперативных замыслов, которые преследовало верховное руководство? Давно назревавшие во мне опасения превратились в ужасающую уверенность: то, что происходило здесь, в Сталинграде, было трагически бессмысленным жертвоприношением и трудно вообразимым предательством по отношению к храбрым, самоотверженным солдатам. Те, кто нес ответственность за эту катастрофу, самым постыдным образом злоупотребили нашим доверием. Мы были обмануты, введены в заблуждение и обречены на бесславную гибель. Солдаты умирали во всем разуверившиеся, чувствуя, что их предали. В моем сердце росло мучительное сознание бесцельности и бессмысленности всего того, что происходило вокруг. Передо мной раскрылась роковая бессмысленность вообще любой войны. Отчетливее, чем когда бы то ни было, я представил себе бездну горя и слез, выпавших также и на долю других народов и других стран Европы, которым немецкий солдат и немецкое оружие принесли бесконечные несчастья. Не мы ли, недавние победители, слишком легко закрывали глаза и сердца, забывая, что везде и всегда речь идет о живых людях, об их достоянии и об их человеческом счастье? Пожалуй, лишь немногие из нас думали о том, что страдания и смерть, порожденные нашим печальным военным ремеслом, однажды настигнут и нас самих. Мы несли свою тотальную войну во все уголки Европы, пагубным образом вторгаясь в судьбу других народов. При этом мы слишком мало интересовались причинами, необходимостью и правомерностью того, что происходило, и мало думали о неизмеримости взятой нами на себя тем самым политической ответственности. Мы сеяли горе и смерть, и сейчас они безжалостно повернулись против нас самих. Степь у Дона и Волги впитала в себя потоки драгоценной человеческой крови. Здесь нашли свою могилу сотни тысяч людей: немцы, румыны, итальянцы, русские и представители других советских народов. Русские тоже, безусловно, принесли чудовищно высокие кровавые жертвы в этой жестокой Сталинградской битве. Но они, защищая свою родину от чужеземных захватчиков, знали, за что они отдавали свои жизни. Особенного сострадания заслуживали несколько тысяч пленных красноармейцев, которые, находясь за колючей проволокой в лагере Воропоново и испытывая голод и лишения, вынуждены были погибать вместе с нами. Тяжелые мысли, которые неотступно преследовали и терзали меня, привели меня к пониманию, насколько же притупились наши чувства, если мы могли примириться с повсеместным безграничным пренебрежением к человеческому достоинству и человеческой жизни и насилием над ними. Но одновременно во мне росли ужас и отвращение перед этим чудовищным Молохом, перед войной, которая с самого начала находилась в непреодолимом противоречии со всеми нашими нравственными и религиозными устоями.

К неописуемым физическим страданиям в дни, предшествовавшие гибели нашей 6-й армии, прибавилась таким образом еще и глубокая душевная боль, которая терзала сердца беспомощных, обреченных на гибель людей, а также острые душевные конфликты, порожденные голосом совести, и не только в том, что касалось долга повиновения. Повсюду, где я бывал и куда ни бросал взор, я видел одну и ту же картину. И то, что я узнал об этом потом, еще больше укрепило создавшееся у меня впечатление. Те, кто отчетливо не представлял себе истоков и причин катастрофы, догадывались о них в своем мрачном отчаянии. Теперь уже многие офицеры и командиры возмущались исходившими из ставки «фюрера» и спускавшимися командованием армии дальше безумными приказами. Тем самым они отрекались от давно выхолощенных понятий о воинской чести и дисциплине, за которые руководство армии цеплялось до самого конца. В беспрекословном повиновении, которое роковым образом поддерживалось здесь, в Сталинграде, они стали усматривать не проявление солдатского духа, а лишь безответственность. Столь необычные бедственные условия, в которых мы находились, в конце концов не могли быть поняты в удаленной от нас на две тысячи километров ставке Гитлера, хотя она, во всяком случае до 20 января, получала регулярную информацию от одного специально прикомандированного к окруженной группировке офицера генерального штаба. В такой обстановке принцип чисто солдатского повиновения неминуемо таил в себе опасность того, что при принятии ответственных решений не будут иметь никакого веса личные взгляды и представления о нравственности, а возможно, и совесть. Во всяком случае, при этом совершенно оттеснялось чувство человеческого долга.

Приказ сопротивляться до последнего человека и до последнего патрона так никогда и не был отменен. Официально до конца возбранялось предоставлять свободу действий отдельным военнослужащим или целым группам, и попытки прорыва в одиночку расценивались как дезертирство. С политико-моральной стороны, однако, было примечательно, что вопреки приказам свыше мысль о возможности действий на собственный страх и риск получала все большее распространение. Нам было известно, что повсюду, вплоть до штаба армии, со всей серьезностью вынашивались и подготавливались планы прорыва. В последнее время то здесь, то там начали предприниматься даже попытки осуществить эти планы, что было уже открытым неповиновением. В противовес имевшимся приказам укреплялась точка зрения, что при полной безнадежности положения вполне допустимо предпринять попытку прорыва через вражеский фронт. По мере приближения конца свобода решения и действий стала рассматриваться во многих штабах и частях как нечто само собой разумеющееся. Некоторые группы поспешно упаковывали свои походные ранцы или рюкзаки и кидались в безумные авантюры, которые могли кончиться лишь их неизбежной гибелью.

Поскольку не было централизованных приказов, многие сохранившие чувство ответственности командиры подразделений в последнее время действовали по собственному усмотрению, с тем чтобы положить конец бессмысленному кровопролитию. На окраинах Сталинграда — сперва на южной — мелкие и более крупные группы самостоятельно попросту прекращали сопротивление и капитулировали. Нашлась даже одна целая дивизия — конечно, к тому времени растаявшая до жалкой маленькой кучки, — которая с генералом во главе в полном боевом порядке сдалась в плен. На других участках в царившем хаосе одни капитулировали, а другие продолжали стрелять.

Многие отчаявшиеся солдаты и офицеры 6-й армии в последнее время искали выхода в самоубийстве или в добровольной смерти под пулями. Мы слышали о двух генералах, чьи действия потрясли нас. Один из них, командир дивизии из Дрездена, застрелился после того, как распрощался с сыном, молодым лейтенантом. Другой, командир дивизии из Нижней Саксонии, которая имела в качестве эмблемы четырехлепестковый клеверный лист и поэтому считалась «везучей», вышел с винтовкой в руках на переднюю линию и погиб, потому что не хотел пережить гибель своей части.

В подразделениях бытовали и распространялись самые противоречивые воззрения по поводу того, что допустимо и что нет. Одни говорили, что самоубийство — это такое же нарушение солдатского долга, как и капитуляция или сдача в плен. Другие же утверждали, что после такой храброй борьбы и в том безнадежном положении, в котором мы оказались не по своей вине, поступать так отнюдь не возбраняется.

Одни продолжали сражаться, судорожно стараясь выполнить свой солдатский долг, беспощадно поддерживая повиновение и дисциплину, другие же в отчаянии кончали самоубийством, бунтовали, капитулировали, и немцы стреляли в немцев, которые хотели сдаться в плен. Но большинство же действовало в состоянии тупого фатализма или же вообще бездействовало, покорно страдая и умирая. Подлинный солдатский дух с его добродетелями давно уже был искажен до неузнаваемости. Мужество и героизм стали, вообще говоря, лишь жестом отчаяния. До самого последнего момента сказывалось отсутствие избавительного решения, которое по приказу сверху достойным образом положило бы конец этому невыносимому положению.

Капитулировав ранним утром 31 января, наш главнокомандующий еще задолго до этого выпустил из своих рук руководство событиями. Борьба была прекращена только для него, его штаба и ближайшей свиты. Не издав последнего приказа по армии, не сказав ни единого слова прощания или благодарности своим войскам, которые с нечеловеческим упорством прошли сквозь все бои и лишения, новоиспеченный фельдмаршал сошел со сцены и отправился в плен. Бесславный конец!

К счастью, нам тогда не довелось узнать о радиограмме, которую наш главнокомандующий от имени 6-й армии незадолго до конца послал лично в адрес Гитлера в связи с 10-й годовщиной прихода к власти национал-социалистского режима. Эта поздравительная телеграмма, в которой говорилось «о развевающемся над Сталинградом знамени со свастикой» и о том, что отказ капитулировать явится примером для соотечественников на родине и для грядущих поколений, видимо, была предназначена для того, чтобы дать в руки политического и военного руководства материал для пропаганды и для создания мифов. Если бы мы услышали о телеграмме, то мы в кругу наших товарищей не поняли бы этого судорожного жеста, вероятно порожденного полным отчаянием. Больше того, мы с негодованием отвергли бы такой шаг. И сколько других солдат 6-й армии были бы солидарны с нами в этих чувствах!

Когда и при каких обстоятельствах мы закончим путь? Таков был робкий вопрос, который беспокоил нас, находившихся на северном участке котла. И мы мучительно искали ответ. Почему фельдмаршал не капитулировал вместе со своей армией и почему он не захотел путем организованной сдачи в плен положить конец бессмысленному сопротивлению? Ведь, очевидно, была все-таки возможность своевременно подготовить соответствующие меры. И почему он под конец не отменил по крайней мере приказы сражаться до последнего патрона и не предоставил свободу действия другим, когда он сам со своим штабом вышел из войны? Теперь русские бросят против нас свои освободившиеся силы и, очевидно, постараются выместить на нас свою ярость, вызванную нашим сопротивлением. Мы чувствовали себя одинокими и отчаявшимися, покинутыми родиной и собственной армией, на пороге между жизнью и смертью. Так мы в тупом ожидании с трепетом старались заглянуть в будущее.

Взгляд в бездну

В мучительном бездействии и отчаянии, сбившись в тесную кучу под сводами подвала, мы ожидали конца. В любой момент еще до прихода победителей нас мог прикончить какой-нибудь снаряд или авиационная бомба. Русские сразу же после ликвидации южной части котла перегруппировали свою артиллерию и со свирепой решимостью открыли убийственный огонь по северной окраине Сталинграда, где мы находились. Последние гнезда сопротивления, оборонявшиеся остатками примерно шести разгромленных дивизий и присоединившихся к ним разрозненных групп из других частей, которые были брошены на произвол судьбы капитулировавшим командованием армии, должны были теперь принять на себя всю силу ударов вражеской авиации, артиллерии и минометов. Вокруг непрерывно гремели взрывы, от которых сотрясались своды нашего убежища, и густые тучи песка и пыли то и дело сыпались на людей, пребывавших в смертельном страхе. Время тянулось невыносимо медленно. Казалось, оно остановилось или, еще вернее, медленно погружается в бездонное море страданий.

Не только страх перед близящимся концом, не только терзавшие меня голод и боль в обмороженных конечностях были причиной того, что последние бесконечно долгие часы в котле превратились для меня в адскую муку. При всем физическом изнеможении я находился в состоянии нервной взвинченности, которая, обострив мои чувства, помогла мне заглянуть в пропасть нескончаемых бедствий, во всю ужасающую глубину нашего грехопадения. Близость смерти сорвала с моих глаз последнюю повязку, и внезапно я с поражающей ясностью осмыслил разрозненные многолетние наблюдения, впечатления, мучительные размышления и восприятия. Теперь, на грани между жизнью и смертью, война, принявшая для нас самый ужасный оборот, предстала передо мной в роли неумолимого разоблачителя всего, что происходило вокруг. Противонравственная сторона войны и бессмысленность ее, как, впрочем, и всего нашего рокового заблуждения вообще, которое логически привело нас в этот ад, со всей отчетливостью стала ясна мне. И я чувствовал себя участником разыгрывавшегося вокруг шабаша ведьм, в котором был повинен и я. Сознание этой вины свинцовым грузом висело на мне, отягощая мое сердце и совесть.

Чудовищные картины гибели, не дававшие мне покоя ни днем, ни ночью, проходили перед моим мысленным взором, образуя бесконечную кровавую мясорубку. Картины далекого прошлого и переживания, которые внезапно ожили в моей памяти, предстали передо мной как логически связанные между собой звенья одной и той же роковой цепи. В том, что уже раньше пробуждало во мне недобрые предчувствия и опасения и что с давних пор постоянно беспокоило меня, я теперь внезапно узрел предостерегающие проявления того главного зла, которое раньше едва ли казалось возможным в таких пагубных масштабах. Речь Геринга от 30 января с ее гипертрофированным пафосом героизма, насквозь пропитанная ложью, громкими фразами и внутренней пустотой, способствовала моему окончательному отрезвлению, и с моих глаз как бы спала пелена. События вплоть до нашей трагедии на Волге, как бы озаренные внезапной вспышкой молнии, предстали передо мной в своей взаимосвязи, и за каждой из таких речей стал вырисовываться отвратительный мирок лжи, ненависти, насилия и несправедливости, мирок, где царила бесчеловечность, мирок, слугой которого в своем заблуждении и слабости был как солдат и я. И в этой чудовищной битве я должен был принять на себя свою долю искупления. Мы сеяли ветер, теперь нам приходилось пожинать бурю.

Мне живо припомнились мучительные сомнения, которые обуревали меня, когда я в первые дни сентября 1939 года вопреки желанию был призван в армию. Тогда во мне не было и искры энтузиазма, как и веры в безусловную правоту и победу нашего дела. А сколько неразрешимых противоречий между внутренними убеждениями и долгом я испытывал в ходе войны даже на порученном мне скромном участке. Мне припомнился поход во Францию и роковая пиррова победа. Многие офицеры и солдаты вместе с миллионами немцев в Германии, опьяненные успехом победы, чувствовали себя в зените могущества. Мне попала в руки только что вышедшая книга Раушнинга о его беседах с Гитлером, где содержались разоблачения чудовищных внешнеполитических целей нацистов. Бредовые нацистские идеи установления «нового порядка» в Европе произвели на меня прямо-таки потрясающее впечатление, тем более что некоторое время спустя, заглянув за кулисы оккупационной политики на Западе, я с ужасом констатировал, что те намерения и планы, о которых предостерегал Раушнинг, начали шаг за шагом осуществляться.

Это впечатление еще больше укрепилось во мне в результате того, что я увидел на Востоке. И я еще раз вспомнил жуткое ощущение подавленности и недобрые предчувствия, которые испытывали мы в ту тревожную июньскую ночь, когда опасный авантюризм и злой рок толкнули нас на гибель в глубину бесконечных российских пространств. Не свидетельствовали ли именно эта «превентивная война» против России и растоптанный договор, в какой опасной степени немецкое руководство попросту отметает глубоко укоренившиеся традиционные представления о праве и гуманности, которые с незапамятных времен заставили держаться в определенных рамках при осуществлении политики и в ходе войны? Как взбудоражили нас тогда, в начале войны, два бесчеловечных приказа, представлявших собой открытое поругание международного права и традиций подлинного добропорядочного немецкого солдатского духа вообще! Речь шла о том антинравственном приказе о комиссарах, который требовал физического уничтожения носителей большевистского мировоззрения в Красной Армии, и о том приказе в связи с планом «Барбаросса», который регламентировал военно-полевую подсудность и на основании которого отменялось уголовное преследование немецких военнослужащих за совершенные преступления против гражданского населения в восточных областях. И если даже эти приказы были лишь приняты к сведению нашими фронтовыми штабами и там, где это было возможно, их обходили[12], то не было ли уже достаточной провинностью молчаливо принимать и терпеть эти приказы, как и кое-что другое? А что происходило в тылу сражавшихся частей? До нас доходили кое-какие недобрые слухи, и мы сами наблюдали безобразные сцены. Я слышал о жестоких карательных мероприятиях, жертвами которых наряду с виновными были и невинные, а во время поездки через оккупированную территорию я однажды видел в Минске десятки виселиц, сцены позорной бесчеловечности! Не должно ли было все это безмерное зло рано или поздно отмстить нам?

Тот факт, что недобрые проявления внутри вермахта и в действиях его представителей приняли столь широкий размах, показывал, до какой степени были нейтрализованы те силы и разрушены нравственные устои, которые когда-то обеспечивали добропорядочность и внутреннюю дисциплину подлинного немецкого солдатского духа. Жили ли еще в массе высших офицеров те благородные качества, которые раньше характеризовали старый генеральный штаб с его великими традициями, шедшими от Клаузевица к Мольтке и до Шлиффена и Бекка: консервативно-христианские воззрения, глубоко укоренившаяся этика и широкая эрудиция, выходящая за рамки профессиональных знаний и навыков. Многочисленные встречи позволили мне именно в штабах многое наблюдать в этой связи. Конечно, многих офицеров я считал образцовыми, достойными уважения солдатами и людьми. То были, как правило, представители старой школы. К их числу принадлежал и наш последний начальник штаба, об уходе которого мы так жалели. Незадолго до окружения 6-й армии он был отозван, его назначили командиром дивизии и произвели в генералы. После ранения его на самолете вывезли из котла.

Молодое поколение вермахта сплошь и рядом было иным. Здесь сказывались опасные последствия слишком быстро происшедшего, неестественного роста нацистского вермахта, как и влияние политического и идеологического воспитания. Мне довелось работать вместе со многими кандидатами на службу в генеральном штабе, большей частью молодыми капитанами, которые проходили практику и теоретическую подготовку при нашем отделе. В физическом и умственном отношении это были хорошо подобранные люди: прекрасные товарищи, храбрые офицеры, полные инициативы и самоотверженности. Однако подлинно глубокой образованности, твердых моральных устоев и человеческой зрелости этим довольно несложным натурам нередко недоставало. Не раз я наблюдал большие пробелы в их элементарных географическо-исторических познаниях. Гнездившиеся в их головах представления, особенно о мире за пределами Германии, в частности о нашем противнике, были в ряде случаев ужасающе наивными. Лишенные здорового политического инстинкта и воспитанные в духе беспрекословного солдатского повиновения, самоуверенные, слепо полагающиеся на свое прилежание и успехи в продвижении по ступенькам военной иерархии, они часто предавались легкомысленному оптимизму. Но такой оптимизм, которым было заражено большинство разведывательных отделов, занимавшихся изучением обстановки в лагере противника, не мог не привести к роковым последствиям.

Повсюду — и не в последнюю очередь в самых высших инстанциях и среди высоких чинов — я наблюдал те же картины: изъяны в характерах людей — мелочность и слабость, честолюбие и дешевое тщеславие. Не случайно до последнего момента катастрофы и даже вплоть до плена, в тот период, когда повсюду был ад, вопросы продвижения по службе и получения наград играли такую большую, непостижимую для меня роль.

В высших штабах большинство офицеров до самого горького конца остались такими же. Вместе со своими сотрудниками они старались добросовестно выполнять те задачи, которые были возложены на них как на специалистов. До самого последнего часа они, как виртуозы своего ремесла, продолжали «руководить» и, как этого требовали свыше, поддерживать работу командного механизма, согнувшись над своими картами, на которых абстрактное изображение обстановки штрихами и цифрами все меньше соответствовало, а часто вообще уже не соответствовало постоянно менявшейся ситуации. На отдельных участках проводились перегруппировки разгромленных частей и вооружения, которые уже больше не существовали, а штабные офицеры продолжали оперировать цифрами, за которыми скрывались всего лишь схемы и даже не было остатка боеспособной части. Там, где еще сохранялась этика старого генерального штаба, где сохранились религиозные устои и укоренившиеся в классическом немецком идеализме взгляды на свободу нравственных решений и действий сознающей свою ответственность отдельной личности, там это иногда оказывало благотворное воздействие.

Известие о капитуляции командования 6-й армии было мной воспринято особенно болезненно, ибо этот факт показал мне, сколь велико все более углублявшееся противоречие между фронтовыми частями и высшими штабами. На одной стороне — бесконечные лишения и покорное принесение себя в жертву, вплоть до смерти, на другой же — приказ терпеть эти лишения и нести жертвы, причем те, кто требуют этого от других, сами отнюдь не чувствуют на себе аналогичных обязательств со всеми вытекающими из них последствиями. Я мучительно ощущал это противоречие, потому что сам принадлежал к одному из высших штабов, который лишь весьма поздно решился освободиться от своего раздутого обоза и ставшего ненужным хлама и сотрудники которого еще долго пользовались всевозможными удобствами и целым рядом привилегий.

Поиски смысла происходящего, которые так часто мучали меня всю войну, теперь, перед лицом близящейся окончательной катастрофы, снова воскресили терзавшие меня мысли. Здесь, под Сталинградом, жестоко и бессмысленно губились сотни тысяч цветущих человеческих жизней. Какое же громадное количество человеческого счастья, планов, надежд, талантов, многообещающих перспектив уходило в могилу!

Преступное безумие безответственного военного руководства, суеверно уповающего на технику и проявляющего полнейшее пренебрежение к жизни и достоинству человека, к его личности, создали для нас ад на земле. Что мог означать при таком подходе какой-то индивидуум? Он чувствовал себя всего лишь потребляемым подсобным материалом гигантского демонического аппарата разрушения. Война проявила себя здесь во всей своей неприкрытой жестокости. Наш поход на Волгу предстал передо мной как ни с чем не сравнимое насилие над человеком и символ вырождения человеческой личности. Самого себя я увидел как бы заправленным в гигантский бесчеловечный механизм, который функционирует с ужасающей точностью и последовательностью вплоть до саморазвала и уничтожения.

Мы попадаем в плен

Днем 1 февраля мы были убеждены, что окончательно пробил наш последний час. По северной окраине Сталинграда беспрерывно молотил ураганный артиллерийский и минометный огонь, а под конец на жалкие остатки развалин обрушился еще и воздушный налет небывалой силы. Мы сидели на корточках посреди вздрагивавшего от взрывов убежища, из-за вздымавшейся пыли трудно было дышать, мы прислушивались к доносившемуся снаружи адскому грому, который свидетельствовал о том, что смерть и разрушение довершают свою работу. Каждое мгновение могло стать для нас последним, но — о чудо! — нас не смололо в муку. Мы уцелели и вскоре после окончания бомбардировки выползли наружу, чтобы полной грудью глотнуть чистого, свежего зимнего воздуха.

Ночь накрыла своим покровом вздыбленную землю. Вокруг была прямо-таки жуткая тишина. Хорошо знакомый нам квартал развалин нельзя было узнать — так все вокруг изменилось. Целые шеренги развалин были стерты с лица земли, улицу изрыли воронки, и там, где до этого простиралась голая земля и развалины, теперь высились груды обломков и кирпича. Что могло статься со всеми теми людьми, которые прятались в этих развалинах? Кое-где пылали развалины. У меня остановилось дыхание, когда я повернулся: языки пламени поднимались как раз на том месте, где находился лазарет.

Всего несколько дней назад я отвез туда молодого лейтенанта-итальянца, командира группы, и растерянная толпа итальянцев горячо благодарила меня. При этом я имел возможность еще раз убедиться в том, какое жуткое положение царило в переполненных перевязочных пунктах и лазаретах. Нас никуда не впускали, и мы со своей печальной ношей долго и напрасно брели из одного места в другое, пока наконец один врач не сжалился над раненым, сделав то, что казалось невозможным. Эти итальянцы были присланы из излучины Дона с большой колонной автомашин в Сталинград, чтобы доставить оттуда лес, и оказались в котле. В этом аду из льда и крови я особенно сочувствовал сынам солнечного юга. Далеко оторванные от своей части, они терпели еще большие муки, еле могли объясниться с другими, и никто не чувствовал себя ответственным за судьбу итальянцев, в этом аду каждый думал прежде всего о себе.

Жуткая тишина воцарилась над призрачно изменившейся местностью. Ее больше не нарушал грохот боя, тихо стало и в нашем убежище. Мы решили обсудить создавшуюся обстановку. Внезапно в нашей группе возникло странное, почти болезненное оживление, хотя до этого мы обменивались лишь односложными фразами. Более молодые офицеры вдруг решительно запротестовали. Нужно было действовать — к этому призывало нас затишье перед бурей. Нельзя было оставаться в подвале, который при следующем налете может стать нашим склепом. В нас проснулась жажда жизни и протест против бессмысленности дальнейшего выжидания и страданий. Какую роль в наших чувствах, мыслях и действиях могли играть давно уже выхолощенные понятия о чести, долге, повиновении, солдатском героизме? Выжить, снова увидеть дорогих и близких нам людей на родине — это жгучее желание теперь определяло наши мысли и действия. Везде, где я бывал за последнее время, я повсюду видел такое же настроение. Даже старые кадровые офицеры в этом хаосе уже не принимали всерьез приказ, предписывающий бороться до последнего патрона и умереть в бою.

За несколько дней до этого один кадровый капитан, кандидат на пост в генеральном штабе, вопреки приказам покинул наш подвал, и мы сочли это вполне естественным. После длительных, молчаливых приготовлений, одетый в белый маскировочный костюм, он пришел к нам проститься и ушел, сопровождаемый одним пленным русским. Его план состоял в том, чтобы на собственный страх и риск пробиться через вражеские линии и пробраться в расположение немецких войск.

За ним улизнули два других наших товарища, молодой капитан полевой жандармерии из нашего штаба и переводчик в чине зондерфюрера, которого я ближе узнал и высоко ценил. Их решение созревало постепенно, и последним толчком к этому явился страх перед пленом и преследованиями, которым бы они подверглись со стороны НКВД. Ничто больше не могло их удержать от выполнения своего намерения. Напрасно я пытался убедить их в безнадежности того, что они затеяли. Ведь дело было не только в том, чтобы прорваться через смертоносное кольцо вражеского окружения. Необходимо было также без достаточного оснащения и продовольствия в сильный мороз преодолеть расстояние в триста километров, причем большую часть пути предстояло пройти по голой, обледеневшей степи. Это была безнадежная затея, ибо человеческие организмы, ослабленные голодом, не смогут вынести и ничтожную долю неизбежных лишений и трудностей. В этой авантюре отчаяния я не усматривал ни малейшего шанса на спасение. Но переводчик, который был прислан к нам в начале похода в Россию прямо с университетской скамьи и с которым я уже давно привык доверительно делиться нашими тайными заботами, уже был не в состоянии прислушаться к голосу разума. Его тянуло прочь из подвала, из сталинградского ада. Он не хотел больше бездеятельно ожидать приближения смерти и предпочитал сам броситься в ее объятия. Мы с ним распростились навсегда.

Каждый из нас, оставшихся в живых, был занят своими думами, надеждами и заботами. Никто не мог облегчить груза, давившего на других, но чувство товарищества и общности перед лицом близкой катастрофы несколько облегчало гнетущую тяжесть этих часов. Я еще и сегодня ясно вижу перед собой бледные, заросшие лица, отмеченные печатью ужасов и лишений. Все мы выглядели опустившимися, грязными и невыспавшимися. Как долго мы не снимали с себя одежды! В нашей компании давно уже не было слышно шуток и даже юмора висельников.

Даже жизнерадостный, всегда веселый капитан-резервист, который до призыва на военную службу был обер-бургомистром одного города в Средней Силезии, все больше стал замыкаться в себе, очевидно глубоко потрясенный происходящим и впавший в отчаяние. Убежденный нацист, он был готов отдать жизнь за свои убеждения. Теперь он решил покончить ее самоубийством. Русский плен, как он не раз повторял, был для него неприемлем. Ведь еще в конце Первой мировой войны он, попав в плен на Западе, страдал в неволе от телесных и душевных невзгод. Будучи офицером абвера[13], он, видимо, не без оснований опасался, что русские будут обходиться с ним особенно плохо, и твердо решил умереть. Напрасно я пытался переубедить его. Даже напоминание об ожидающей его дома семье, о детях, фотографии которых я часто рассматривал, было не в состоянии заставить его отказаться от однажды принятого решения. Когда же в последний момент его пистолет дал осечку, нам удалось убедить его в том, что это знамение судьбы.

Среди нас был и комендант корпусного штаба, капитан-резервист, бывший президент сената в Вестфалии. Я втайне завидовал ему, ибо лишь он занимался какой-то осмысленной работой и до последнего часа добросовестно и самоотверженно посвящал себя своим обязанностям. Капитан обеспечивал оставшихся с нами солдат, которые размещались поблизости в одной из развалин, а также заботился о нашей маленькой офицерской группе, обосновавшейся в подвале. Конечно, хлеб был давно уже на исходе — в последние дни на человека выдавалось в день всего лишь по 38 граммов, а неприкосновенные запасы были давно съедены, но ему все же удавалось добывать для нас немного конины. В предвидении конца мы распределили между собой небольшое количество припрятанных консервов, так что каждый получил подкрепление перед тем, как отправиться в, возможно, самый трудный путь. Нами все больше овладевала мысль при первой возможности капитулировать и сдаться в плен русским. Наш пожилой адъютант, поддерживавший связь со штабом генерала Штрекера на тракторном заводе, не раз намекал на такую возможность и вскоре стал открыто говорить об этом.

Мысль о плене и связанных с ним невзгодах в последнее время все больше теряла для меня свое первоначальное пугающее воздействие. Такое решение стало представляться мне наименьшим злом. Это был путь к избавлению от мук и выход из сталинградского ада. Будущее было сокрыто мраком. Но кто знает, быть может, все-таки мне будет суждено вернуться на родину, встретить близких. В эти страшные дни я то и дело обращался к ним мысленно. В последнее время мной владело лишь одно желание — уцелеть и живым и невредимым попасть в плен.

Утром 2 февраля стали поступать сообщения, что русские танки приближаются к нам и происходит повсеместная капитуляция немецких войск. В нашем квартале стали поговаривать, что больше не следует отвечать на стрельбу. Наши части, однако, и без того уже не оказывали сопротивления. Подобно тому как поздней осенью люди рукой сметают вялых, полумертвых мух, русские собирали и уводили толпы истощенных, измученных бесконечными страданиями и апатично покорных своей судьбе солдат. Те из них, кто еще мог держаться на ногах, выползали из развалин, убежищ и подвалов и образовывали на дорогах длинные унылые вереницы. Также и наша уцелевшая маленькая группа вскоре присоединилась к этой бесформенной толпе.

В первые минуты плена я испытывал чувство облегчения и освобождения от давившего меня кошмара. Ведь всех нас отягощал свинцовый груз неопределенности, и мы находились между смертью и жизнью. Не был ли тот путь, на который мы теперь вступили, выходом из окружавшего нас ужаса? И не маячил ли на горизонте, пусть бесконечно далеком, манящий огонек надежды, сулящий сладость свободной жизни? Однако метаморфоза, которая вдруг произошла с нами и вокруг нас, содержала в себе что-то оглушающее и приводящее в замешательство.

Первоначальная скованность постепенно отступала перед приближением незнакомого мира. Первое, что мне бросилось в глаза, — это облик победителей. То были здоровые, хорошо выглядевшие люди. На них было зимнее обмундирование и хорошее вооружение. Этому нельзя было не позавидовать. Солдаты были вооружены автоматами. Все они были одеты в овчинные полушубки или ватные куртки, валенки и меховые ушанки. Тепло одетые, хорошо упитанные, блестяще оснащенные красноармейцы с их широкими, большей частью краснощекими лицами представляли собой разительный контраст с нашими мертвенно-бледными, неумытыми, заросшими, дрожащими от холода жалкими фигурами. Обессиленные и измотанные, мы были одеты в разношерстное, пестрое обмундирование: шинели и шубы всевозможных образцов, одеяла, платки, серо-зеленые подшлемники, шерстяное тряпье, а наша обувь была совершенно непригодна для русской зимы. Эта внезапная встреча и резкий контраст сразу показали мне, как ужасающе низко мы пали и сколь мало мы были подготовлены к смертельной борьбе.

Как в полусне, я воспринимал происходящее со всеми нахлынувшими на меня новыми впечатлениями и чувствами. Я увидел направленное мне в грудь дуло заряженного автомата, и красноармеец, нетерпеливо обшаривая меня, сперва забрал у меня часы, а потом вырвал мой пистолет. Я слышал успокоительные слова советского капитана-гвардейца, который гарантировал нам жизнь, безопасность и неприкосновенность личного имущества и, преисполненный гордости, повел усталую массу пленных к штабу. Однако этой защиты оказалось недостаточно для того, чтобы избавить нас от первых горьких унижений со стороны дышавших ненавистью победителей. Такие злобные выкрики, как «фашист!», «фриц!», «Гитлер капут!», перемежались с угрозами, безобразными, очевидно, ругательствами и презрительными плевками нам вслед.

В первую бессонную ночь плена на меня безжалостно валились новые бедствия. Из крестьянского дома, где столпились попавшие вместе со мной в плен товарищи, меня повели на допрос и оставили в караульном помещении. Там я сидел один, глубоко удрученный, в кругу весело шумящих красноармейцев. Сперва они рассматривали меня со смесью любопытства и недоверия, но вскоре перестали обращать на меня внимание, и я понуро сидел в углу. В то время как на улице победители отмечали свой триумф бесконечным фейерверком из трофейных немецких ракетниц, в нашем караульном помещении почти всю ночь напролет не умолкал граммофон. Гремели буйные танцевальные ритмы, и под эту музыку, глухо топая о деревянные половицы, с удивительной быстротой выплясывала целая шеренга неуклюжих валенок. Они производили довольно странное впечатление, эти солдаты, среди которых были и монгольские лица.

Кроме плясовых без конца звучали пластинки с народными мелодиями, советскими песнями и маршами. Все время повторялись одни и те же мелодии, то грустные и жалобные, то наполненные затаенной страстью, то дающие выход безудержно буйным чувствам. Почти все они были выдержаны в минорных тонах, и многие из них, отражая совершенно чужой для меня характер, содержали в себе что-то пугающее. В других условиях эта неповторимая музыка покорила бы меня. Теперь же она оказывала на меня удручающее и беспокоящее действие.

Шум и веселье, царившие вокруг, являли собой резкий контраст с моим душевным и физическим состоянием. Вырванный из круга товарищей, предоставленный самому себе и своим чувствам, окруженный весело пляшущими и поющими победителями, с которыми нельзя было установить контакта, я чувствовал себя бесконечно покинутым и беспомощным, предельно подавленным, обездоленным и оторванным от далекой родины. Я был теперь подчинен чужой воле, безжалостно отдан во власть неизвестных мне сил. Зависеть от милости победителей, находиться под постоянной охраной, быть окруженным колючей проволокой и грозно нацеленным на тебя оружием, вынужденным отказаться от любого проявления внешней свободы — все то, что называлось пленом, означало для меня неведомое доселе унижение и оскорбление. Сумею ли я в этом опустошающем душу беспросветном существовании найти необходимое терпение, выработать в себе внутреннее противоядие, которые одни только могут противодействовать грозящей опасности пасть духом и погибнуть? Такие мысли занимали меня в эти долгие, медленно ползущие часы. С мучительным беспокойством думал я о судьбе родины и близких мне людях, которым всемогущая неумолимая судьба — и теперь это, пожалуй, все ощутимо поняли — послала своих мрачных предвестников.

Сталинградская трагедия не кончилась

2 февраля 1943 года последние части 6-й армии в северном котле Сталинграда капитулировали. Командовавший ими генерал Штрекер, ясно сознавая приближающуюся катастрофу, не раз открыто выступал против действий верховного командования. Незадолго перед этим Штрекер получил радиограмму от Гитлера, который от имени немецкого народа потребовал держаться до конца. В этой радиограмме говорилось о примере южного котла и о создании нового немецкого оборонительного фронта, которому будет способствовать каждый час дальнейшего сопротивления. Судя по всему, генерал был готов до конца повиноваться приказу стоять насмерть. Его поведение отражало отчаянную безнадежность и безысходность положения. Лишь когда северный котел во многих местах без боя стал рассыпаться, он по настоянию подчиненных ему командиров прекратил бессмысленное кровопролитие. Несколько радиограмм, которые еще успели уйти в штаб группы армий, не давали правильного представления об обстановке. Они являлись своего рода судорожным эхом на «героические» лозунги, которые доходили до умирающей армии извне. Но радиограмма — один из последних признаков жизни окруженной группировки, — посланная остатками 6-й армии в адрес главного командования сухопутных войск, пожалуй, выразила чувства и пожелания всех солдат 6-й армии. Ее текст гласил: «Преждевременные заупокойные речи нежелательны». То был ответ принесенных в жертву войск на прославляющую их гибель похоронную речь рейхсмаршала. Последнее приветствие Геринга, которое было послано им на Волгу и тогда не дошло до нас, подчеркивало, что 6-я армия может записать в свой актив «немеркнущую славу спасения западной цивилизации».

76-дневная битва в окружении, одна из самых кровопролитных битв в истории, окончилась. Но трагедия для уцелевших продолжалась. В связи с неоднократным решительным отклонением русских предложений о капитуляции и очевидным намерением командования 6-й армии сопротивляться до последнего человека советское командование, по-видимому, не провело серьезных приготовлений к обеспечению больших масс пленных. Для десятков тысяч измотанных, истощенных людей — для здоровых и для больных — это означало новую ужасающую катастрофу и верную смерть.

В то время как жалкие колонны пленных — большей частью в многодневных голодных переходах — отводились от мест боев и с трудом продвигались по снежной пустыне в сторону приемных лагерей, специальное сообщение верховного командования вермахта в напыщенных выражениях дало итоговый обзор о битве под Сталинградом. Это лживое сообщение говорило о «неблагоприятных условиях», рисовало фальшивую картину проявленного в заключительных боях героизма и пыталось создать впечатление, будто все участники битвы в беспримерном героическом эпосе пожертвовали собой во имя национал-социалистской Германии. В частности, в сводке говорилось: «Дважды противник предлагал капитулировать. И оба раза это предложение о капитуляции было гордо отвергнуто. Под знаменем со свастикой, которое было водружено на самой высокой развалине Сталинграда, проходил последний бой. Генералы, офицеры, унтер-офицеры и солдаты бились плечом к плечу до последнего патрона. Они погибли ради того, чтобы жила Германия! Их подвиг будет жить в веках вопреки большевистской пропаганде…»

С помощью этой лжи пытались затушевать совершенное по отношению к солдатам 6-й армии предательство и превратить величайшую в истории немецкого оружия катастрофу в героическую легенду. В действительности же в русский плен перешла 91 тысяча солдат из состава объявленной погибшей армии, в том числе 2500 немецких офицеров, один фельдмаршал и 23 генерала.

Вечером 3 февраля я вместе со специально отобранной группой моих сотоварищей по несчастью был внезапно посажен на грузовик. Нас должны были доставить в один из высших штабов. Была лютая стужа. Тесно прижавшись друг к другу, мы сидели под полуоткрытым брезентом, согревая друг друга. Первые допросы, содержавшие в себе каверзные вопросы и угрозы, а также состав нашей группы заставляли предчувствовать недоброе. Среди нас были главным образом офицеры генерального штаба и сотрудники разведывательных отделов, военных судов, зондерфюреры и переводчики. В их числе были переводчик генерал-фельдмаршала, который участвовал в подготовке капитуляции штаба армии, и начальник разведывательного отдела, офицер контрразведки 6-й армии, которые вскоре были внезапно отделены от нашей группы с тем, чтобы на многие годы исчезнуть.

Наш путь шел сперва через бескрайнее поле проигранной битвы. И мне довелось еще раз увидеть равнину, где бесконечные ужасные следы напоминали о разыгравшейся трагедии. Безмолвными были теперь эти многочисленные лощины и заснеженные равнины. Тем призрачнее выглядели горы искрошенного и искромсанного вооружения, транспорта и техники — эти орудия ремесла смерти. Я увидел расстрелянную колонну наших разбитых и полусожженных машин, я узнал столь знакомые тактические опознавательные знаки десятка искромсанных дивизий, их техника была разбросана повсюду и громоздилась в узких степных лощинах.

По обе стороны дороги перед глазами возникали все новые картины ужаса: печальные следы говорили о том, что здесь прошла колонна пленных. Там лежали — будто из сострадания занесенные снегом — окоченевшие тела безымянных немецких солдат.

Уже спустились сумерки, когда мы проезжали через главную арену битвы — развалины Сталинграда. Обгоревшие, искореженные остовы зданий производили жуткое впечатление. Светящиеся краски на вечернем безоблачном зимнем небе погасли, и все вокруг погрузилось в темноту, скрыв раздавленный город. Наша машина стала спускаться вниз по крутому откосу и, выехав на занесенный снегом лед могучей Волги, повернула на север.

Дорога шла вверх по реке. До поселка Дубовка, куда нас везли, было около пятидесяти километров. Дорога вывела нас из зоны ужасов и смерти в мирный, не затронутый войной тыл. Ледяной панцирь величественного потока, имя которого навсегда должно было остаться связанным с нашей печальной судьбой, служил нам асфальтом. Нас заключила в свои могучие объятия чудесная зимняя ночь. В небе мерцали мириады звезд, и я никогда не видел его в таком великолепии. Неправдоподобно близкие, как сверкающие алмазы, горели давно знакомые и все же чужие в этом небе созвездия. Они поразили меня, заставив позабыть о горе и отрешиться от действительности. Мои мысли обратились к прошлому.

В моей памяти возникла давно забытая картина. Мне казалось, что я еду по льду могучей русской реки в бескрайнюю глубину восточного пространства. Это было почти год назад. Я прибыл из Франции и вместе со своим штабом направлялся в распоряжение 6-й армии к Харькову. Мы переезжали Днепр по гигантскому ледяному мосту. Позади высился гордый Киев, и в утренней заре сияли многочисленные причудливые купола и луковичные башни возвышающейся на крутом берегу Лавры. Казалось, что западный мир посылает нам прощальный привет. Когда я затем взглянул на восток, увидел монотонное заснеженное пространство и почувствовал ледяное дыхание бескрайних равнин, кровь в моих жилах как бы застыла, и я мысленно спросил себя: вернусь ли я когда-нибудь на другой берег Днепра?

Закономерными были эти воспоминания и щемящие чувства, снова обуявшие меня. Навстречу какой печальной судьбе ведет меня эта дорога по Волге? Это счастье для нас, людей, что всемилостивейшая длань закрывает нам глаза густой завесой и нам не дано видеть будущее.

Но в ту февральскую ночь я страшился не только за свою судьбу. Меня одолевало беспокойство в предвидении ужасной судьбы, которая, как я видел, неотвратимо надвигалась на наш народ и Германию. Я непрестанно думал о сталинградской трагедии. В немецкой катастрофе на Волге я усматривал грозного предвестника грядущих событий.

Я вспомнил заносчивые речи Гитлера, который в начале ноября 1942 года заявил на весь мир, что немецкий солдат стоит на Волге и никогда больше не уйдет оттуда. Сталинград наверняка будет взят, говорил он, но это должно произойти по возможности ценой малой крови, его должны занять передовые части, чтобы избежать повторения Вердена. И вот из соображений престижа теперь на Волге все-таки была принесена в жертву целая армия. В последнюю неделю бессмысленных боев это осознали и почувствовали многие. В конце концов они потеряли веру в верховного главнокомандующего и главу государства. Спасительный выход своевременно не был использован, следствием чего неизбежен стал второй Верден, еще более жестокий и кровавый, чем в Первую мировую войну.

Ужасное жертвоприношение свыше четверти миллиона людей явилось непосредственным ударом по всему немецкому народу. Дело вышло за рамки военных событий. Речь шла о гораздо более всеобъемлющих факторах, и мне представлялось, что в могилах Сталинграда была вместе с павшими погребена и гуманность. Лишь нравственно оправданное политическое решение могло бы указать выход из создавшегося положения и предотвратить худшее. Но не оказалось выдающегося полководца, который отважился бы разорвать оковы чисто солдатского повиновения и, руководствуясь подлинным сознанием ответственности, действовал бы вопреки приказам самостоятельно, как должен действовать человек, повинующийся одному лишь непреходящему закону — нравственности.

В печальных событиях на Волге я узрел поворотный пункт войны не только в военном отношении. Во всем пережитом я теперь видел и ощущал еще и нечто другое — предвосхищение конечной катастрофы, навстречу которой шла Германия. Я мысленно представил себе второй Сталинград, повторение только что пережитой трагедии, но в куда более громадном и страшном масштабе. Это была гигантская битва в окружении на немецкой земле, в которой не на жизнь, а на смерть сражался весь немецкий народ. Не решались ли там те же самые вопросы, что и в последние месяцы существования нашей 6-й армии? Созреют ли в уже отмеченной судьбой жертве сознание, решимость и сила для того, чтобы попытаться пойти на прорыв или капитулировать? Было невыносимо тяжко безучастно взирать на то, как наша участь и рок постепенно постигнут и нашу родину. И щемящее чувство все больше овладевало мною.

От тягостных мыслей меня снова и снова отвлекла чудодейственная картина сияющего бесчисленными звездами ночного зимнего неба. Это зрелище с магической силой приковывало к себе мой взор. То, что сейчас казалось мне полным крушением разваливающегося мира и безудержной катастрофой, внезапно получило иные рамки. Я снова обрел душевное равновесие и покой. Если до этого мне казалось, что хаос словно хочет поглотить меня, то теперь на мое больное, израненное сердце бальзамом потекли успокоение и мир. Это умиротворение снисходило на землю от царивших на небе великого вечного порядка и гармонии, познать которые помогло мне мерцающее море звезд над моей головой. Чудесным и непостижимым для разума было то утешение, которое дарили моей душе звезды. Мне представлялось, что моя личная судьба как частица всего происходящего на земле вливается в великий, всеобъемлющий круговорот вселенной.

Для массы уцелевших, которые вырвались из сталинградского ада, эпилог трагедии длился недолго. Десятками тысяч они погибали уже в первые месяцы своего плена. Голод и лишения, мороз и болезни сделали их верной добычей смерти еще до окончания военных действий. Многомесячный массовый мор расчистил не только оставшиеся на поле сражения лазареты. Вместе с колоннами пленных смерть входила в ворота различных сборных лагерей: в Бекетовку, Красноармейск и Фролов, где повсюду свирепствовали опустошительные эпидемии. И никогда не удастся составить бесчисленный список жертв Сталинграда, назвать все цифры, имена и описать отдельные судьбы.

Те, кто после долгих лет плена обрел свободу и начал новую жизнь на родине, должны постоянно вопрошать себя: как их собственное существование оправдывает гибель других и каким образом они могут соблюсти и выполнить завет своих павших товарищей? Но и вся Германия должна помнить своих бесчисленных сыновей, которые покоятся в далекой русской степи. И сегодня, и в будущем Германия должна сделать все для того, чтобы их незабвенная жертва была осмыслена грядущими поколениями.

Бесчисленные холмики над немецкими могилами у Сталинграда давно уже исчезли. Вскоре после битвы кладбища были сровнены с землей, а иные превращены в футбольные поля. От целого полчища простых деревянных крестов ничего уже не осталось. Но там, над Волгой, еще стелется невидимый гигантский крест. И отбрасываемая им тень нависла над всем немецким народом, проникновенно и предостерегающе взывая к нашим сердцам!

Заключение

ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ Сталинградской битвы минуло 20 лет[14]. За прошедшее время четко определились всемирно-исторические масштабы этого события. «Для Германии битва под Сталинградом явилась самым тяжким поражением за всю ее историю, для России же — ее величайшей победой. В сражении под Полтавой (1709 год) Россия стала великой европейской державой; Сталинград положил начало ее превращению в одну из двух могущественнейших мировых держав»[15].

В сознании немецкого народа — и отнюдь не только того поколения, которое пережило Вторую мировую войну, — название города на Волге, где разыгралась трагедия, надолго сохранит свое зловещее звучание. Этот город на Волге пылающим заревом осветил военное, политическое и моральное крушение всего нацистского режима. Преисполненная глубокого символизма трагическая эпопея обнажила дьявольскую сущность антинравственной государственной и военной системы гитлеризма. За этой системой, поддавшись ее воздействию, вплоть до самого ужасного конца в самоубийственном ослеплении следовало большинство немцев.

Фельдмаршал Паулюс был одним из тех, кто помогал претворять в жизнь пагубные приказы. К сожалению, лишь после катастрофы он понял, во имя чего отдали свои жизни многие борцы Сопротивления и политически мыслящие представители офицерства. По возвращении из плена Паулюс в одном из своих публичных выступлений весьма верно отметил символическое значение трагедии на Волге: «В событиях Сталинградской битвы и сопутствовавших ей явлениях отразились как в капле воды все проблемы гитлеровских захватнических войн, все противоречия между требованиями стратегической обстановки, с одной стороны, и теми политическими и экономическими целями, которые ставило перед собой верховное руководство, — с другой стороны. Мы видим самоотверженность немецких солдат и офицеров. Но их самоотверженность была использована в преступных целях. Мы видим также предел человеческих и материальных возможностей, видим потрясающие личные трагедии, — короче говоря, мы стали свидетелями всех бедствий, которые претерпел немецкий народ. В результате развязанной Гитлером войны обрушились бедствия на подвергшийся нападению Германии советский народ»[16].

Эти мысли заслуживают того, чтобы углубить и развить их, ибо они в самом деле наглядно раскрывают характерные черты пережитой войны и того режима, неизбежным порождением которого она была. Уже одна только авантюристическая попытка одновременно прорваться и к Волге, и на Кавказ показала сумасбродность захватнических планов. Стремление овладеть военно-промышленными центрами показывает, как далек был от классических законов стратегии дилетантствующий диктатор. Наступление на многие сотни километров в глубь вражеской территории велось без учета элементарных географических и метеорологических условий, без достаточных резервов и нормального снабжения войск, которых принудили выполнять непосильные задачи. Как и вся война в целом, это была игра ва-банк, и высший генералитет не положил ей конец. Наконец, стремление во что бы то ни стало овладеть Сталинградом, которое в значительной мере диктовалось нелепыми и безответственными соображениями престижа, полностью разоблачило кощунственное высокомерие и аморальность Гитлера и его мировоззрения. Все, что было передумано и перечувствовано, сделано и упущено во время битвы в окружении, совершенные при этом добрые и дурные поступки, — все это представляло драматический сгусток той общей судьбы, которая выпала на долю немецкого народа. То было символическое воплощение пагубного пути, на который была совращена вся нация: захват чужих земель и высокомерное пренебрежение к другим народам, самонадеянность и фанатизм, роковое стремление приспособиться к происходящему и бесплодные протесты, беспрекословное повиновение и бесчисленные душевные конфликты, лживые обещания и наивная доверчивость, самоотверженное выполнение долга и злоупотребление высокими побуждениями и преданностью, демагогическая пропаганда и надругательство над человеческим достоинством, распространившееся повсюду солдафонство и верноподданничество вместо сознания гражданской ответственности, всеобщая вина и покорность злому року перед лицом событий, которые в конечном итоге должны были с фатальной неизбежностью привести к катастрофе. В сталинградской катастрофе как в фокусе отразились все наиболее характерные свойства нацистского государственного и военного руководства. Эта катастрофа является гигантским уроком военного провала, на котором история как бы решила продемонстрировать все наихудшие последствия сосредоточения безграничной власти в руках одного «фюрера», тоталитарных порядков и беспрекословного повиновения безумным приказам.

Удалось ли немецкому народу за прошедшие 20 лет идейно и политически избавиться от чудовищного наследия во имя и в интересах своего оздоровления? Можно ли действительно сказать, что дискуссия вокруг сталинградских событий и порожденных ими проблем дала плодотворные результаты? И есть ли уверенность в том, что полезные уроки прискорбного прошлого станут достоянием наших потомков? На эти вопросы никто не может, не греша против совести, ответить утвердительно. В восприятии истории нацизма и участия Германии во Второй мировой войне, одним из наиболее характерных эпизодов которого, как только что было отмечено, явилась сталинградская катастрофа, у немцев наблюдается своеобразное раздвоение сознания. Оно проявляется во многих сторонах мышления и в оценке различных событий и явлений, не в последнюю очередь как раз таких, как битва на Волге и движение Сопротивления против Гитлера. В первый послевоенный период не было недостатка в искреннем стремлении познать и осмыслить происшедшее, чтобы, руководствуясь благими намерениями, разделаться с недавним прошлым и преодолеть унаследованные заблуждения. Однако по мере того, как свиток лет все больше отдалял от нас катастрофу на Волге, а материальное благосостояние в результате высокой экономической конъюнктуры поднималось и наступило самоуспокаивающее благоденствие, стремление осмыслить прошлое умирало и процесс великого обновления и очищения от прежних грехов так и не состоялся. Лихорадочная погоня за внешними успехами и повышением жизненного уровня постепенно заглушила в широких кругах немецкого населения пробужденное тотальной военной катастрофой чувство политического и нравственного самосознания. Жажде наживы мешали воспоминания о недобром прошлом. Так создавалась атмосфера обманчивой неуязвимости, на почве которой произрастало сытое равнодушие и тупое пренебрежение к моральным и духовным ценностям, обладание которыми при нынешних общественных и жизненных условиях стало восприниматься как нечто само собой разумеющееся, хотя на самом деле их нужно отстаивать в повседневной борьбе.

Как же в такой атмосфере могла сохраниться психологическая готовность избавиться от тяжкого груза прошлых лет! Сытое довольство не желало, чтобы его тревожили воспоминаниями о прошлом, оно стремилось отгородиться от них и вытеснить неприятные ощущения ушедших лет. Так в литературе о Сталинграде возникла неблаговидная тенденция под прикрытием кажущейся объективности реабилитировать, приукрасить, затушевать, обойти молчанием события прошлого или же представить их в искаженном виде. Достойно сожаления, что эти приспосабливающиеся к духу времени тенденции в немалой степени способствуют тому, чтобы окончательно выбросить за борт бесспорно горькие, но целебные плоды нашей национальной катастрофы.

Попытки по-настоящему разобраться в прошлом, в частности вернуться к вопросу о сталинградской катастрофе, осложняются и в связи с изменившимся в Федеративной Республике Германии отношением к военным проблемам. В период, когда возрождение немецкого солдатского духа вначале безудержно поносилось державами-победительницами, а затем начали раскапывать достоинства, похороненные под обломками милитаризма, многие генералы, военные историки и публицисты всячески стремились внести свою лепту в восстановление чести немецкого солдата путем замалчивания всей правды, отказа обсуждать некоторые скользкие темы и даже неуместного оправдания и прославления прошлого. Это медвежья услуга. Ганс Ротфельс справедливо подчеркивал, что лишь «до конца откровенная полемика» может способствовать очищению атмосферы и созданию таких условий, которые помешали бы возникновению новых легенд. «Это далеко не самое приятное дело. Однако стремление забыть неприятные вещи и вытеснить их из своего сознания еще никогда не вело к духовному оздоровлению. Поэтому мы никак не можем уйти от деликатных проблем и избежать прикосновения к едва зарубцевавшимся ранам»[17].

Этот вывод особенно справедлив в отношении битвы на Волге. Мы должны найти в себе силы и мужество тщательно исследовать мрачную и неприглядную главу истории, повествующую о принижении и самоотчуждении нашего солдатского духа, взглянуть в глаза всей правде и принять ее такой, как она есть. Мы должны выяснить, каким образом нацизму удалось постепенно переломить спинной хребет немецких вооруженных сил. Нужно обнажить и исторические корни роковых событий прошлого. Откровенное обсуждение всех этих проблем, затрагивающих основы солдатской этики, повысит способность распознавать истинное соотношение духовных и моральных ценностей, поможет чувствовать допустимые границы повиновения и постоянно помнить о высшем долге блюсти право, свободу, моральную чистоплотность и человеческое достоинство. От участия в обсуждении этих проблем не должен уклоняться ни один солдат или офицер. В этой связи можно было бы напомнить слова Теодора Литта о целебной силе правды: «Пытаться не замечать ее равносильно уничтожению источника духовного обновления. Насильно подавлять правду — это не что иное, как превращать благословление в проклятье. Ибо то, о чем человек старается не думать, не перестает существовать и, будучи лишенным возможности проявляться открыто, становится укором, от которого нельзя избавиться, порождает неизменное ощущение, что совесть твоя нечиста»[18].

Сталинградской трагедии невозможно придать какой-то высший смысл с помощью использованных в свое время фальшивых речей о героизме или нынешних попыток окружить ее романтическим ореолом. Завещание павших может быть выполнено лишь в том случае, если воспоминание об этой военной, моральной и политической катастрофе станет для нас неиссякающим кладезем исторических уроков. Предпосылкой этого является безоговорочная решимость до конца вскрыть всю взаимосвязь тогдашних событий, не ограничиваясь лишь их военно-стратегическими аспектами, и готовность пересмотреть унаследованный кодекс солдатской чести, имея в виду те его представления и понятия, которые несовместимы с человеческим достоинством и законом нравственности.

Замкнутый солдатский мирок со своими собственными представлениями о долге и чести, на который не распространяются общечеловеческие моральные устои, является чистейшим вздором. Постигшая немецкий народ трагедия под Сталинградом дает наглядный урок того, к каким извращениям солдатского духа может привести засилье аморальной и безответственной диктаторской власти и какое насилие над человеческим существом неизбежно несет с собой тотальная война вообще.

Именно битва на Волге продемонстрировала, в какой роковой степени германский вермахт был превращен в инструмент осуществления бредовых целей нацистского режима. Было бы весьма полезно, если бы ныне эту истину во весь голос неустанно провозглашали и те, кто, занимая в прошлом высокие военные посты, ответствен за все это.

К сожалению, это имеет место лишь в очень редких случаях. В подавляющем большинстве трудов и мемуаров бывших гитлеровских генералов преобладает тенденция оправдать прошлое. Типичным образчиком таких попыток могут служить воспоминания Манштейна, особенно глава о Сталинграде. Ознакомление с этой неприглядной литературой оставляет ужасающее впечатление непоколебленной самоуверенности, нежелания вникнуть в сущность происшедшего и признать свои заблуждения. Английский военный публицист Лиддл Гарт однажды нарисовал яркий образ немецкого офицера, который, наглухо замкнувшись в своей узкопрофессиональной военной сфере, готов беспрекословно повиноваться любому приказу, не задаваясь мучительным вопросом о политической ответственности. «Мне он представляется, — пишет Лиддл Гарт, — современным Понтием Пилатом, смывающим со своих рук всю ответственность за приказы, которые он должен выполнять»[19].

Почти нигде в подобных мемуарах не говорится о своих собственных промахах или о высшем велении совести. Почти никогда не делается попытка рассматривать ход военных действий с точки зрения общих принципов ведения войны и не ставится вопрос о политической подоплеке происходившего. На первом плане всегда стоят лишь чисто военные события и результаты, а также явно продиктованное соображениями личного престижа стремление оправдаться, смыть с себя позор военного поражения и переложить всю вину на одного только могильщика Германии, который вовремя улизнул от земного суда. Характерным в этой связи является вызывающее недоумение заявление генерала Дёрра: «Мне кажется, всю вину за Сталинград несет лишь один человек, и этим человеком был безбожник Адольф Гитлер»[20].

В подобных утверждениях сознательно игнорируется существование целой иерархической лестницы, по ступеням которой разграничивались масштабы ответственности, начиная с верховного главнокомандующего и далее через фронтовых командующих вплоть до командиров низовых подразделений.

Лейтмотивом данной книги является вопрос об ответственности… С этим вопросом самым тесным образом связаны разносторонние политические и морально-психологические проблемы, без рассмотрения которых было бы невозможно охватить во всей глубине и во всем его историческом значении феноменальное явление Сталинграда. Попытка свести трагедию на Волге лишь к ее военно-стратегическим сторонам никоим образом не может отобразить всю грандиозность событий. Именно в этом следует искать корни той неудачи, которая постигла Вальтера Гёрлица при попытке проанализировать происшедшее. Гёрлиц только чуть-чуть затронул связанную с этим проблематику. К тому же он оказался не в состоянии надлежащим образом учесть чрезвычайный характер сталинградских событий. Ничто не давало ему права мерить на обыкновенный аршин такие события, при которых в атмосфере царившего тогда произвола и бесчеловечности едва ли можно было считать, что долг повиновения еще имеет под собой какую-либо нравственную основу. В этом смысле перед историей грешен и фельдмаршал Паулюс, который, подобно многим другим высшим военачальникам, до самого конца не смог освободиться от ослепления и трагических иллюзий. Он оказался не в состоянии осознать дьявольскую природу происходящего. Ему не хватило необходимой политической проницательности и способности прислушаться к голосу собственной совести в соответствии с грузом ответственности, который лежал на нем.

При исследовании сталинградской трагедии и роли ее главных действующих лиц ответственность ложится и на историков. Письменным свидетельствам и официальным документам, безусловно, принадлежит решающее значение. Но они не содержат в себе всей правды. Объективность ведь тоже не является самодовлеющей величиной, и история не представляет собой беспристрастного оппонента. Историк связан необходимостью учитывать также веления нравственности, он не может оставаться нейтральным созерцателем, когда происходит борьба между добром и злом.

Историческая проблематика Сталинграда — и здесь вновь проявляется символический характер этой битвы — выдвигает перед нами один из наиболее роковых для немецкого народа вопросов, который после ухода Бисмарка с политической арены не переставал волновать немецкую общественность и нерешенность которого была главной причиной пережитых Германией в обеих мировых войнах катастроф. Речь идет о разумном соотношении между политикой и общими принципами ведения войны. Сталинград отчетливо продемонстрировал, как далеко отошли ответственные военные руководители Германии от доктрин и военно-философских воззрений Клаузевица, провозгласившего приоритет этически обоснованного политического мышления над чисто военной стороной дела. По этой причине война на Востоке выродилась в беспощадную войну двух противоположных мировоззрений, которая к тому же низводила немецких войсковых командиров до роли прислужников «стратегии невозможного» и все больше отдаляла их от традиционных представлений военной этики. Рывок к Сталинграду, представлявшему собой «краеугольный камень», на котором должен был держаться весь гигантский комплекс дальнейших операций по завоеванию Ближнего Востока, был кульминационным пунктом захватнических устремлений нацизма. Произросшее на почве бредовых расовых теорий чудовищное высокомерие привело к игнорированию и недооценке боевой мощи Красной Армии, а также экономических и моральных источников могущества Советского Союза. Смертельная схватка под Сталинградом не только завершилась тотальной победой достойного противника, преподнесшего немецким захватчикам современные «Канны», но и нанесла уничтожающий удар по бредовым замыслам и захватническим устремлениям нацизма. Битва под Сталинградом пробудила в советском народе небывалую энергию и мобилизовала его могучие силы. Во всяком случае, сокрушительный разгром немецкой армии на Волге был не только следствием численного перевеса и превосходства человеческих и материальных ресурсов противника, как это еще сегодня хотел бы представить кое-кто из тех, кто ничему не научился. Борьба советского народа, защищавшего и освобождавшего свою подвергшуюся иноземному нашествию Родину, окончательно привела в дни Сталинграда к динамическому слиянию большевистского государственного строя и советского патриотизма, превратившемуся в решающий фактор мировой политики.

В процессе духовного преодоления недавнего злополучного прошлого особенно важно осознать те уроки, которые вытекают из сталинградской трагедии. Конечно, необходимые исторические выводы должны сопровождаться изменением отношения к существующим политическим реальностям. «При этом, — подчеркивал Герхард Мёбус, — нельзя, однако, упускать из виду, что преодоление иллюзий составляет лишь одну сторону процесса духовного обновления, подобно тому как расчистка обломков всего лишь подготовляет сооружение нового здания»[21]. И ныне, и в будущем путеводной звездой для нас могут служить подчиненные велениям нравственности политические заветы упомянутого в этой книге выдающегося военного деятеля, который сумел преодолеть рамки чисто военного восприятия и подняться до проникнутого сознанием своей ответственности политического мышления и образа действий. Генерал Людвиг Бек подал пример, достойный подражания, не только самой своей жизнью и жертвенной гибелью. В оставленных им памятных записках и «Набросках» мы находим возрождение и творческое развитие идей Клаузевица[22]. Бек опроверг фальшивые утверждения, будто война является наивысшей формой деятельности нации. Он опроверг ту точку зрения, которая, к нашему несчастью, так выпячивалась в предшествующую историческую эпоху, — а именно, что главным является военное мышление. Он показал, что одностороннее военное мышление должно быть подчинено гораздо более обширной сфере военной политики, главная задача которой может состоять лишь в том, чтобы сохранить и защитить мир, постоянно памятуя при этом о непреложном долге блюсти чувство личной ответственности, человеческого достоинства и свободы нравственных решений.

Память о Сталинграде, а также те национальные проблемы и задачи, которые вытекают для нас из завещания павших, должны постоянно напоминать нам о необходимости до конца осмыслить бесцельность жертв, принесенных с такой жестокостью. Мы должны бдительно следить за тем, чтобы не допустить повторения такого развития, которое грозило бы безжалостно уничтожить высшие духовные ценности и жизненные блага или хотя бы подвергнуть насилию личность, вынуждая ее делать то, что противоречит голосу совести или чего не могут одобрить сердце и разум.

Если мы извлечем надлежащие уроки из сталинградских событий и национальной катастрофы, которую отделяет от нас развертывающийся свиток лет, то жертвы и страдания отцов не пропадут даром для потомства.

Перевод с немецкого Н.С. Португалова.

Загрузка...