Глава вторая. 1934–1940 Сталинская премия по литературе и институционализация формирования советского эстетического канона

«Нас вырастил Сталин…»: На подступах к оформлению соцреалистического канона

Как уже было отмечено, список произведений, потенциально имевших возможность быть выдвинутыми на Сталинскую премию, формировался общественными организациями и членами Комитета, имевшими право выдвигать кандидатуры, исходя из личных взглядов и предпочтений. Именно по этой причине 15 августа 1940 года на закрытом заседании президиума Союза советских писателей СССР П. А. Павленко, исполнявший обязанности председателя, попросил всех членов президиума в течение десяти дней ознакомиться с рядом произведений и решить, какие из них могут быть представлены на, как он выразился, «Правительственную комиссию по Сталинским премиям». Среди предложенных текстов были следующие199.

Прозаические: четвертая книга «Тихого Дона» (опубл. в 1940) М. А. Шолохова; «Севастопольская страда» (опубл. в 1939–1940) С. Н. Сергеева-Ценского; «Степан Кольчугин» (опубл. в 1937) В. С. Гроссмана; «Санаторий Арктур» (опубл.: Новый мир. 1940. № 4–5) К. А. Федина; «Уважаемые граждане: Избранные рассказы 1923–1938» (опубл. в 1940) М. М. Зощенко200.

Поэтические: «Маяковский начинается» (опубл. в 1940) Н. Н. Асеева; «Лирика» (опубл. в 1939) С. П. Щипачева; а также стихотворения Я. М. Алтаузена201, В. И. Лебедева-Кумача202, Г. Н. Леонидзе203, К. М. Симонова204, А. А. Суркова205, А. Т. Твардовского206.

Драматургические: «Кремлевские куранты» (опубл. в 1941) Н. Ф. Погодина; «Вдохновение» (опубл.: Красная новь. 1940. № 3) Вс. Вяч. Иванова; «Метель»207 (опубл. в 1940) Л. М. Леонова.

Критические: ряд созданных в 1940 году критических работ А. С. Гурвича, А. Б. Дермана, В. В. Ермилова, В. Я. Кирпотина, В. О. Перцова, И. И. Юзовского.

Уже из приведенного перечня текстов очевидно, что в центре обсуждения должен оказаться самый обширный из разделов, принципиально важный для формирования «ядра» соцреалистического канона – прозаический (он был представлен почти исключительно жанром романа). Предельно однозначное решение Президиума стало известно уже на следующем закрытом заседании правления Союза писателей, проходившем 26 августа 1940 года. Он постановил:

Имея в виду большое политическое значение, какое будет иметь присуждение премий им. товарища Сталина за лучшие произведения 1940 года, представить Комитету по Сталинским премиям при СНК СССР одну лишь кандидатуру – кандидатуру тов. Шолохова и роман его «Тихий Дон», окончание которого приходится на 1940 г.

Ограничиваясь одной кандидатурой из ряда других, имеющих выдающиеся успехи за текущий год в прозе, поэзии, драматургии и критике, президиум ССП СССР подчеркивает этим значение, придаваемое им присуждению премии им. товарища Сталина208.

Однако состязательный принцип, положенный в основу работы только учрежденного института Сталинской премии, не мог быть дискредитирован в первый же год вручения награды, поэтому шолоховскому роману быстро подобрали «конкурентов»: «Севастопольскую страду» С. Н. Сергеева-Ценского209 и «Пламя на болотах» В. Л. Василевской. Кроме того, «писательские чиновники» довольно быстро осознали, что принятое в конце августа решение представляет «многообразную» советскую литературу не в лучшем свете: следовало показать ее «богатство», а не подстроиться под вкус Сталина, выдвинув в качестве кандидата его любимца. Стоит отметить, что появление имени польской писательницы (впоследствии трехкратного лауреата Сталинской премии), принявшей советское гражданство в 1939 году, в этом ряду опять-таки не было безосновательным и носило отпечаток непосредственного влияния Сталина. На расширенном заседании президиума Союза писателей (10 сентября 1940 года), посвященном обсуждению итогов совещания по вопросам литературы в ЦК ВКП(б) 9 сентября 1940 года, Фадеев, пересказывая сталинские соображения, отметил:

Товарищ Сталин остановился на том, что отдельных писателей замалчивают. Несколько раз он остановился на Ванде Василевской. Он говорил, что она пишет правдивые книги, хорошо отражает быт, что она человек талантливый, талантливее многих, а о ней пишут недостаточно210.

Так Василевская была включена в список кандидатов на Сталинскую премию. Но, забегая вперед, награду романистка в 1941 году так и не получит. 6 ноября 1940 года Фадеев прислал Толстому роман «Пламя на болотах» с предисловием Е. Ф. Усиевич и написал в сопроводительном письме:

Это предисловие даст тебе совершенно достаточный материал для характеристики этой книги на докладе. Предисловие это правильное. В нем не отмечены, однако, некоторые недостатки книги. <…> некоторые типические художественные недостатки книги: растянутость, отсутствие экономии в диалогах, излишне подробные описания природы, быта, дум и чувствований211.

11 ноября 1940 года 212 на втором заседании Комитета, проходившем в Нижнем фойе МХАТа им. М. Горького, секцией литературы (докладывал А. Толстой) был оглашен первый расширенный вариант списка213 представленных на Сталинскую премию произведений214 (они были выдвинуты тайным голосованием президиума московского отделения Союза советских писателей и отделениями республиканских Союзов).

Прозаические: «Севастопольская страда» (опубл. в 1939–1940) С. Н. Сергеева-Ценского; «Пламя на болотах» (пер. с польск. Е. Гонзаго; опубл. в 1940) В. Л. Василевской; «Тихий Дон» (четвертая книга романа; опубл. в 1937–1940) М. А. Шолохова; «Украина» (на укр. яз.; опубл. в 1940) И. Л. Ле (наст. имя – И. Л. Мойся); «Манифест молодого человека» (на азерб. яз.; опубл. в 1940) Мир Джалал Пашаева.

Поэтические: «Детство вождя»215 (имеется в виду поэма «Сталин. Детство и отрочество»; пер. с груз. Н. Тихонова; опубл. в отрывках: Костер. 1940. № 11–12) Г. Н. Леонидзе; «Маяковский начинается» (опубл. в 1940) Н. Н. Асеева; «Стихи» (опубл. в 1940; сами тексты были написаны в 1939) С. П. Щипачева; «Сбор винограда» (на укр. яз.; опубл. в 1940) М. Ф. Рыльского; «Жаворонки» (на укр. яз.; опубл. в 1940) А. С. Малышко.

Драматургические: «Ханлар» (на азерб. яз.; опубл. в 1939) С. Вургуна; «В степях Украины»216 (опубл. в 1941) А. Е. Корнейчука.

Критические: «Джамбул Джабаев»217 М. И. Фетисова.

Таков был изначальный список текстов, предложенных к рассмотрению в Комитете по Сталинским премиям, однако секция, рассмотрев эти и некоторые другие рекомендованные произведения, пришла к решению о том, что на соискание могут быть выдвинуты только некоторые из них. А именно: «Детство вождя» Леонидзе, «Маяковский начинается» Асеева, книга стихов Щипачева, «Сбор винограда» Рыльского, «Севастопольская страда» Сергеева-Ценского, «Пламя на болотах» Василевской и «Тихий Дон» Шолохова218. Алексей Толстой обратил внимание Комитета на то, что секция так и не смогла решить, «какой из трех романов <…> рекомендовать категорически <…>. Один из них, – продолжал Толстой, – лучше по качеству письма, по творческому запалу, но обладает серьезными недочетами. Другой, может быть, уступает по качеству письма, по пластичности, но по теме очень грандиозен»219. Столь путаные характеристики текстов мотивировались, по всей видимости, новизной формата и слабой регламентированностью хода дискуссии. Оставшуюся часть заседания Толстой читал не сохранившиеся в материалах фонда рецензии о творчестве С. Щипачева220, Г. Леонидзе. Отзыв В. Виленкина на роман С. Сергеева-Ценского в фонде сохранился221. Немирович-Данченко поручил представителям литературной секции размножить на гектографе и раздать членам Комитета выбранные автором фрагменты поэмы «Детство вождя» в переводе Тихонова, а также рецензии на тексты Леонидзе, Щипачева и Сергеева-Ценского222. «Манифест молодого человека» Мир Джалал Пашаева был охарактеризован как «довольно наивное произведение одаренного человека, которому еще нужно много работать»223. «Джамбул Джабаев» М. Фетисова также был отклонен секцией по причине того, что этот критический труд «страдает большими недостатками <…>, он, может быть, заслуживает внимания, но не заслуживает быть выставленным на премию»224. Некоторая растерянность, ощущавшаяся в первых робких решениях Комитета, наряду с известной кропотливостью, станут определяющими чертами в характере дискуссий вокруг номинированных текстов.

На этом же заседании Комитета встал весьма серьезный вопрос о том, какие работы должны обсуждаться по отделу литературной критики: подпадает ли под его компетенцию оценка теоретических или теоретически-философских трудов или этим должна заниматься историко-филологическая секция, подчиняющаяся Академии наук. А. Толстой высказал свойственную для него мысль о том, что «критика есть и теория искусства, и философия искусства»225. Однако она не нашла поддержки у членов Комитета: Гурвич, например, обратил внимание на близость такого рода работ именно к исследованиям историко-филологического толка, солидарен с ним был и Гольденвейзер, сказавший о недопустимости отождествления и подведения научной работы под критику226. О принципиальной значимости этого вопроса говорит и реплика М. Храпченко:

От вопросов искусствознания уйти нельзя, эти вопросы придется поставить перед правительством. Отнести вопросы по искусствознанию к области науки никак нельзя. Это не научное исследование, это не научный труд в том смысле, как это понимают физики, математики. С. М. Михоэлс подсказал остроумный пример: что если бы рассматривали здесь книгу Станиславского, то вряд ли она была оценена как научное произведение.

Надо поставить перед правительством вопрос о расширении отдела критики. В этом вопросе без постановки его перед правительством нам не обойтись227.

Позднее члены Комитета придут к выводу о необходимости расширения компетенции литературной секции: к ведению раздела критики будет отнесено рассмотрение работ музыковедов, театроведов, балетоведов, а также теоретиков и историков изобразительного искусства. Острота этого вопроса определялась синхронным политико-идеологическим контекстом, так как именно в ноябре 1940 года дискуссии о статусе художественной критики достигли апогея228. До принятия судьбоносного постановления Оргбюро ЦК «О литературной критике и библиографии»229 от 26 ноября 1940 годы оставались считаные дни. В скором времени будет ликвидирована секция критики в Союзе писателей, а ее члены будут распределены по другим секциям, с января 1941 года прекратится выпуск «обособленного от писателей» журнала «Литературный критик» (а к августу будет прекращено издание «Литературного обозрения» – двухнедельного приложения к ликвидированному журналу), а во всех «толстых» литературно-художественных журналах и даже центральных газетах («Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Красная звезда» и других) будут созданы постоянно действующие отделы критики и библиографии230. Торжество «административно-литературной критики», о которой А. Платонов писал еще осенью 1939 года231, выразится в окончательном размежевании двух, казалось бы, смежных сфер культурного производства: куда важнее для критика станет навык учитывать «литературно-организационную конъюнктуру», чем умение понимать и толковать смысл написанного. 26 февраля 1943 года Ф. Гладков, описывая положение в литературной критике тех лет, зло запишет в дневнике: «До сих пор критики отравлены рапповским (шпионским, троцкистским) ядом: потравить, позлорадствовать, подпустить мелкую пощечину. Прямо гитлеровский бандитизм»232.

Необходимость «выбирать»: Сталинский любимец в литературных декорациях

Непосредственное обсуждение рекомендованных к номинации на премию текстов началось на пленуме Комитета 18 ноября 1940 года233. К этому моменту все участники заседания уже должны были ознакомиться с романом В. Василевской «Пламя на болотах» и поэмой Н. Асеева «Маяковский начинается»234. Немирович-Данченко настоял на важности обсуждения текстов, выдвинутых литературной секцией, но далее попросил дискутантов помнить о важном обстоятельстве: «…как бы мы высоко ни ценили художественное произведение, мы не можем отрешиться от идеологической полезности этого произведения»235.

А. Толстой начал доклад с того, что зачитал членам Комитета написанный им отзыв литературной секции на роман М. Шолохова, который и стал главным предметом обсуждения на пленуме:

Как бы ни хорошо было сделано произведение искусства, мы оцениваем его по тому окончательному впечатлению, которое оставляет оно в нас, по той внутренней работе, которую оно продолжает совершать в нас.

Большие произведения искусства, охватывающие значительные по размаху и глубине социальные темы, продолжают эту работу в нас очень долгий период, иногда в течение всей нашей жизни. Влияние художественных произведений есть мерило их качества.

Можем ли мы с таким мерилом подойти к нашим современным писателям? Можем ли мы без длительной проверки определить их подлинную художественную высоту? Да, можем и должны. Оценка художественного произведения – это тоже акт творческого дерзания, как и всякое творчество.

Можем ли мы к роману «Тихий Дон» Шолохова приложить мерило такой оценки? Книга «Тихий Дон» вызвала и восторги и огорчения среди читателей. Общеизвестно, что много читателей в письмах своих требуют от Шолохова продолжения романа. Конец 4‐й книги (вернее, вся та часть повествования, где герой романа Григорий Мелехов, представитель крепкого казачества, талантливый и страстный человек, уходит в бандиты) компрометирует у читателя и мятущийся образ Григория Мелехова, и весь созданный Шолоховым мир образов, – мир, с которым хочется долго жить, – так он своеобразен, правдив, столько в нем больших человеческих страстей.

Такой конец «Тихого Дона» – замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка. Причем ошибка в том только случае, если на этой 4‐й книге «Тихий Дон» кончается… Но нам кажется, что эта ошибка будет исправлена волей читательских масс, требующих от автора продолжения жизни Григория Мелехова.

Почему Шолохов так именно окончил 4‐ю книгу? Иначе окончить это художественное повествование в тех, поставленных автором, рамках, в которых оно протекало через четыре тома, трудно, может быть даже нельзя. У Григория Мелехова был выход на иной путь. Но если бы Шолохов повел его по этому другому пути, через Первую Конную, к перерождению и очищению от всех скверн, – композиция романа, его внутренняя структура развалилась бы. Роман ограничен узким кругом воззрений, чувствований и переживаний старозаветно-казачьей семьи Мелехова и Аксиньи. Выйти из этого круга Шолохов, как честный художник, не мог. Он должен был довести своего героя до неизбежной гибели этого обреченного мирка, до последней ступени, до черного дна.

Семья Григория Мелехова погибла, все, чем он жил, рухнуло навсегда. И читатель законно спрашивает: что же дальше с Григорием?..

Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции. Тысячи читательских писем говорят об этом. Мы все требуем этого. Но, повторяю, ошибка только в том случае, если «Тихий Дон» кончается на 4‐й книге. Композиция всего романа требует раскрытия дальнейшей судьбы Григория Мелехова.

Излишне распространяться о художественном качестве романа. Оно на высоте, до которой вряд ли другая иная книга советской литературы поднималась за 20 лет. Язык повествования и язык диалогов живой, русский, точный, свежий, идущий всегда от острого наблюдения, от знания предмета. Шолохов пишет только о том, что глубоко чувствует. Читатель видит его глазами, любит его сердцем.

Можно ли к роману Шолохова «Тихий Дон» приложить мерило высокой художественной оценки? Да, можно. Роман Шолохова будет в нас жить и будить в нас глубокие переживания, и большие размышления, и несогласия с автором и споры; мы будем сердиться на автора и любить его. Таково бытие большого художественного произведения236.

На тот момент в секции, по словам ее председателя, отсутствовало единство во мнениях по поводу выдвигаемых текстов: «…в самой секции есть разные вкусы, разные точки зрения»237. Но дальнейшая дискуссия покажет, что у романа Шолохова с самого начала попросту не было подлинных «конкурентов», а обсуждение членами Комитета «страшно симпатичного и привлекательного по тенденции произведения Ванды Василевской, почтенного и уважаемого произведения Сергеева-Ценского и порочного, но любимого произведения Шолохова»238 изначально характеризовалось предвзятым отношением экспертов.

Михаил Шолохов – «писатель глубоко добросовестный»239 – после знаменитых слов Сталина о «грубейших ошибках и прямо неверных суждениях», допущенных в первых двух книгах «Тихого Дона»240, предпочитал докладывать о том, как продвигается работа над романом, вождю лично. Доподлинно известно, что с 1931 по 1940 год писатель (зачастую в компании Молотова, Кагановича, Ежова и, уже в 1940‐е годы, Берии) посещал кремлевский кабинет Сталина 11 раз241, а 24 мая 1936 года побывал и на сталинской даче242. В сталинском архиве (РГАСПИ. Ф. 558) сохранилось письмо Шолохова от 29 января 1940 года, в котором он оповещает Сталина о том, что привез в Москву из Вешенской финальный фрагмент «Тихого Дона» и непременно хочет «поговорить о книге», но уже не просто с «дорогим тов. Сталиным» (слово «дорогой» впервые появляется только в четвертом письме Шолохова от 16 апреля 1933 года243), а с «дорогим Иосифом Виссарионовичем»244. Такое обращение не только нехарактерно для корпуса шолоховских писем, адресуемых Сталину, но и само по себе уникально245: эта подробность невольно бросается в глаза, заостряя внимание на покровительственном отношении адресата к его «истинному любимцу» (Ю. Б. Лукин). Вопрос о том, чем было вызвано такое расположение Сталина к молодому автору, названному им «знаменитым писателем нашего времени», по всей видимости, не исчерпывается соображениями сугубо прагматического толка, но адресует нас к анализу поведенческих практик диктатора246, лежащему, однако, далеко за пределами избранной темы. Между тем сомневаться, что такое расположение действительно имело место, не приходится. Еще до окончания публикации финальных глав четвертой книги «Тихого Дона» в «Новом мире»247, 30 декабря 1939 года, А. Гладков зафиксировал в дневнике занятный эпизод:

На днях газеты сообщили, что Эйзенштейн будет ставить в Большом театре «Валькирию» Вагнера. Это любимая опера Гитлера, и все понимают, что это тоже любезность по отношению к новому другу248.

И затем в записи от 18 февраля 1940 года Гладков написал о своих впечатлениях от радиотрансляции оперы Р. Вагнера в исполнении артистов Большого театра, отчасти повторив заметку, приведенную выше:

Вступительное слово говорил С. М. Эйзенштейн по-немецки. <…> Он должен в следующем сезоне ставить «Валькирию» в Б[ольшом] т[еатре]. Известно, что это любимая опера Гитлера и, стало быть, все это своего рода политическая любезность. В Берлине поставили «Ивана Сусанина» и выпустили «Тихий Дон»249.

Очевидно, такая взаимная «политическая любезность» много говорит о личных предпочтениях Сталина и, в частности, о его отношении к шолоховскому тексту и к личности самого писателя. Многими годами позднее (летом 1963 года) Светлана Аллилуева в мемуарной «исповеди» под названием «Двадцать писем к другу», вспоминая о своем последнем визите на Ближнюю дачу отца в Кунцеве, обратит внимание на любопытную подробность в обустройстве сталинского быта:

В большом зале появилась целая галерея рисунков (репродукций, не подлинников) художника Яр-Кравченко, изображавших советских писателей: тут были Горький, Шолохов, не помню, кто еще. Тут же висела, в рамке, под стеклом, репродукция репинского «Ответа запорожцев султану», – отец обожал эту вещь <…> Все это было для меня абсолютно непривычно и странно – отец вообще никогда не любил картин и фотографий250.

Мы можем лишь предполагать, чьи портреты составляли этот сталинский литературный «пантеон», однако у нас есть некоторые основания для более конкретных гипотез относительно графических работ, которые могла видеть Аллилуева. А. Н. Ян-Кравченко в 1948 году получил Сталинскую премию второй степени за картину «Горький читает товарищам И. В. Сталину, В. М. Молотову и К. Е. Ворошилову свою сказку „Девушка и смерть“ 11 октября 1931 г.» (1947) и за портреты М. Горького, Д. Бедного, Джамбула Джабаева, И. Барбаруса (Вареса) и С. Нерис251. В то же время на стенах Ближней дачи могли оказаться и любые другие изображения из большой серии Ян-Кравченко «Галерея советских писателей»252 (М.: Изд‐е Гос. лит. музея, 1947). Можно предполагать также, что среди «кого-то еще» не было и портрета А. Фадеева. Этот вывод напрашивается потому, что в тот период Аллилуева писала диссертацию и вряд ли не запомнила бы среди увиденных репродукций портрет своего «героя», которому, как и М. Горькому, М. Шолохову, В. Ажаеву, Г. Николаевой, была посвящена отдельная глава ее работы.

Публикация заключительной книги «Тихого Дона» в сдвоенном номере «Нового мира» за февраль – март 1940 года спровоцировала бурную полемику253 в центральной периодике (в основном в «Литературной газете» и «Правде»), продолжением которой и было обсуждение романа в Комитете по Сталинским премиям. Стоит отметить, что до этого в прессе критика о романе как таковая почти отсутствовала: ни одна прежняя книга «Тихого Дона» не была встречена с таким оживлением, как заключительная. Большинство критиков волновал трагический финал романа, вопрос о котором возник уже в первых откликах на «Тихий Дон»254. Пик дискуссии пришелся на летние месяцы 1940 года; начало многочисленным спорам положила статья редактора Гослитиздата Ю. Лукина «Большое явление в литературе», опубликованная в «Литературной газете» (№ 29 (880)) 26 мая. Текст этот был ожидаемо тенденциозен: «Тихий Дон» объявлялся романом, который непременно ляжет в основу «советской классики»255, его финал трактовался как вполне правомерная сюжетная развязка (гибель Мелехова напрямую связывалась с тем, что Ермилов позднее обозначит как «отщепенство»256). В обсуждении романа приняли участие не только литературные критики и литературоведы (И. Гринберг, В. Гоффеншефер, П. Громов, В. Ермилов, Н. Жданов, В. Кирпотин, Л. Левин, И. Лежнев, А. Лейтес, М. Чарный, В. Щербина), но и писатели (А. Бек, Б. Емельянов, В. Катаев, А. Новиков-Прибой, А. Серафимович, А. Фадеев, В. Шишков и другие). Прекращение дискуссии, как представляется, было связано именно с выдвижением «Тихого Дона» на Сталинскую премию.

Вернемся к стенограмме заседания. Взявший слово вслед за Толстым А. Фадеев отметил, что роман Шолохова «исключительно талантлив», в чем, по его мнению, сомневаться не приходится («…любой человек прочтет и скажет: – Это произведение, равного которому трудно найти»). Вместе с тем он оказался разочарован концовкой «Тихого Дона», обижен ею «в самых лучших советских чувствах» (Немирович-Данченко позднее сравнит концовку «Тихого Дона» с финалом «Анны Карениной», чем поставит Фадеева в весьма курьезное положение257). Ряд поверхностных идеологически мотивированных суждений завершается выводом Фадеева о недостаточной «политической грамотности» шолоховского романа как претендующего на первую премию, что не вносит ясности в общий ход обсуждения:

Художник хорошо знал среду, казачью жизнь и быт, показал какой-то отрезок развития казачества (исправлено от руки. – Д. Ц.), обреченность контр-революционного дела. Там видна полная обреченность. Но ради чего и для чего, что взамен родилось, – этого нет. Как у всякого истинного таланта, у Шолохова есть много правдивых картин. <…> Там есть много объективной правды в картинах сражений, битв, в чувствах, в страстях, в столкновениях их. Вот благодаря этому народ полюбил это произведение и поднял его на такую высоту. Но в завершении роман должен был прояснить идею. А Шолохов поставил читателя в тупик. И вот это ставит нас в затруднительное положение при оценке.

Мое личное мнение, что там не показана (вписано от руки. – Д. Ц.) победа Сталинского дела, и это меня заставляет колебаться в выборе258.

Затем Фадеев куда менее пространно высказался о двух других романах. Василевскую он, практически дословно повторяя слова Сталина, назвал «честным художником», обладающим «огромным сочувствием к угнетенным людям», а роман «Пламя на болотах» охарактеризовал как книгу, «нужную нашей стране» (между тем у писателя было и «много возражений по чисто художественной линии»)259. «Севастопольскую страду» Сергеева-Ценского Фадеев назвал «огромным трудом», но затем сделал замечание, которое многое дает понять о восприятии самой идеи Сталинской премии ее будущим лауреатом:

Когда речь идет о первой Сталинской премии, то не хочется дать премию такому произведению, потому что тогда оно должно быть примером для других художников. <…> я думаю, что давать первую премию за историческое произведение было бы неправильно260.

«Обсуждение» кандидатур членами Комитета сводилось к ранее подробно освещавшемуся в науке спору261 о художественных достоинствах и недостатках шолоховского романа, который стал своеобразным «мерилом» в оценках участников дискуссии. А. Корнейчук, например, считал, что Сталинскую премию нужно вручить именно Шолохову, так как она «может окрылить художника»; о Василевской сказал, что «мастер она, конечно, ниже Шолохова». Цельного впечатления от «Севастопольской страды» ему сложить так и не удалось262.

Иной тон обсуждению придала спровоцировавшая полемику реплика А. Довженко, на тот момент находившегося под пристальным наблюдением НКВД: он критически обрушился на «Тихий Дон», который произвел на него неблагоприятное впечатление, оставил с «чувством глубокой внутренней неудовлетворенности»263. В оценке романа Довженко явно адресуется к контексту полемики конца 1920‐х, почти дословно повторяя тезисы появившихся в те годы критических статей, исполненных скепсиса в отношении молодого «автора». «Ошибкой» Шолохова, по словам комитетчика, оказалось то, что «созидающие, положительные стороны эпопеи, враги врагов, о которых говорил тов. Сталин, не показаны в романе. Им не отведено должное количество места, им не отведено и должное качество выполнения»264. Довженко развивает эту мысль: «это произведение не работает на все то, что связано с именем тов. Сталина и с политикой тов. Сталина»265. Если пытаться обобщить эти претензии, то шолоховский роман в оценке Довженко представляется чуть ли не антисоветским (!) текстом, далеко отклонившимся (или даже уклонившимся) от «партийной линии в искусстве». Главным преимуществом книги Василевской Довженко считал то, что она «написана полькой, дочерью польского буржуазного министра», которая взяла на себя смелость «прибить косность своего окружения и сказать столько, сколько в этой книге сказано»266.

Затем последовали пространные реплики А. Гурвича, в которых он пытался понять причину появления разногласий при подходе к оценке «Тихого Дона»267. Несколько слов, сказанных им по поводу романов Василевской и Сергеева-Ценского, встраиваются в уже намеченный контекст их оценки другими членами Комитета. Н. Асеев, пытаясь конкретнее сформулировать суть предъявляемых к роману претензий, охарактеризовал его главный контрапункт так: «…литературно великолепная вещь может оказаться вредной идейно»268. Вместе с тем каждый из высказавшихся на заседании по поводу шолоховского текста обозначил свое намерение голосовать за вызвавший бурное обсуждение роман. О произведениях Василевской и Сергеева-Ценского Асеев отозвался без воодушевления. Завершением же этого обсуждения стали слова Толстого, сказанные как бы в дополнение к зачитанному им мнению секции; он отметил ошибку, «которая идет с самого начала, в архитектонике, в конструкции романа», в котором революция свелась к «судьбе одной семьи»269, но твердо заключил: «Я буду голосовать за Шолохова»270.

По разделу поэзии у литературной секции Комитета изначально было пять кандидатур271: «Маяковский начинается» Н. Н. Асеева, «Сбор винограда» М. Ф. Рыльского, «Поэма о Сталине» (она же – «Детство вождя»; «Сталин. Детство и отрочество») Г. Н. Леонидзе, «Жаворонки» А. С. Малышко и «Стихи» С. П. Щипачева. Основная дискуссия в Комитете касалась лишь двух текстов из приведенного списка – произведения «на тему о Маяковском» Асеева и «первого большого труда о Сталине» Леонидзе, принятого к руководству в средних школах Грузии272. Обсуждение же кандидатур Рыльского и Малышко ограничилось прочтением отзыва К. Чуковского на поэму «Сбор винограда»273 и репликой Асеева про «абсолютный вкус», присущий украинскому поэту, которого он «без снисходительного поощрения поставил бы <…> рядом с собой»274. Немирович-Данченко по этому поводу заметил: «У меня впечатление, что Малышко и Рыльский великолепные поэты, но они уступают Леонидзе и Асееву. А вот Леонидзе уступает ли Асееву, или Асеев Леонидзе – я не знаю»275. Несмотря на слова Янки Купалы о том, что «сама тема говорит за Леонидзе»276, автором отзыва на поэму Асеева выступил лично председатель литературной секции Толстой277, чем недвусмысленно выразил свое расположение к кандидатуре поэта. Помимо характеристики задачи поэмы (ср.: «Задача поэмы – воссоздать внутренний мир молодого Маяковского, входящего шумно, властно и бесцеремонно в литературу, чтобы подняться в ней во весь рост великого революционного поэта»278), Толстой отмечает и формальное новаторство поэмы Асеева, которая «воссоздает молодого Маяковского не как живописный портрет на фоне эпохи, но изнутри, как раскрытие внутреннего мира его»279. На замечание (в форме вопроса) Немировича-Данченко о некоторым «подражательстве» Асеева Толстой отреагировал скупо: «Нет, это его (Асеева. – Д. Ц.) голос»280. (Об этом «голосе» Асеева со всем присущим ему ехидством Б. Пастернак в июне 1943 года напишет в письме А. Фадееву.) Об асеевском тексте, отмечая его «неровность» в «поэтическом течении», говорил и Фадеев. Оценка поэмы Леонидзе сводилась к замечанию о несовершенстве перевода Тихонова, не передававшего глубину поэтического проникновения автора в грузинскую народную культуру. Значительно ниже художественное качество текста Асеева оценил Гурвич: «…когда обращаешься к поэме в целом, к общей картине жизни, выведенной в ней, то впечатление резко снижается»281; а «основной ее (поэмы. – Д. Ц.) идеей является отрицание старого, а не жизнеутверждение нового»282. Его отзыв, касающийся как формальных, так и содержательных аспектов текста, изобилует пространными цитатами и в объеме своем (12 машинописных листов283) многократно превышает величину толстовской рецензии (1,5 машинописных листа). Скрупулезность критической манеры и тщательность аргументации, характерные для публицистических суждений Гурвича о «новых успехах советской литературы», приведут к вполне закономерным последствиям: уже в 1943 году критик будет исключен из состава Комитета по Сталинским премиям, а в 1949‐м в редакционной статье «Правды» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков»284, наряду с А. М. Борщаговским, Г. Н. Бояджиевым, Я. Л. Варшавским, Л. А. Малюгиным, Е. М. Холодовым и И. И. Юзовским (позднее к ним был причислен И. Л. Альтман), будет обвинен не только в пристрастии к «эстетствующему формализму» – «прикрытию антипатриотической сущности», но и в осуществлении «злонамеренной попытки противопоставить советской драматургии классику, опорочить советскую драматургию», в «поклепе <…> на русского советского человека»285. Однако в 1940 году авторитет Гурвича еще не был столь сильно поколеблен, ему еще позволялось лоббировать, чем он активно пользовался286. И без того затянувшийся пленум Комитета был завершен, без подведения промежуточных итогов по кандидатам.

На следующем пленарном заседании Комитета, состоявшемся 21 ноября 1940 года287, предстояло определить порядок голосования. Сомнения некоторых членов Комитета в своей компетентности вполне понятны: с произведениями некоторых кандидатов многие эксперты были знакомы лишь понаслышке (например, Гурвич, подготовивший развернутую рецензию на поэму Асеева, текст Леонидзе не читал, а судил о нем по фрагментам, которые зачитывались на заседаниях). Закономерно встал вопрос о возможности или невозможности воздержаться от подачи голоса на баллотировке. Весомее всего прозвучало мнение Грабаря, убежденного в том, что «…тут не может быть места воздержанию при голосовании»288; этого же мнения придерживался и Корнейчук, рассуждавший следующим образом: «…мы – самая высокая созданная Правительством комиссия: здесь собрался цвет интеллигенции, – как здесь можно воздержаться?»28924 ноября 1940 года290 Комитет установил, что на всех бюллетенях следует оставлять незачеркнутым одного кандидата либо вычеркивать все кандидатуры, но не оставлять двух кандидатур незачеркнутыми (кроме бюллетеней по кандидатам от музыкальной секции: Комитету было дано обещание учредить по музыке дополнительную премию)291. Голосование было назначено на 25 ноября 1940 года292 и должно было проходить в помещении МХАТа с 11:00 до 15:00. На заседании счетной комиссии по баллотировке кандидатов на соискание премий293 присутствовали Ю. Шапорин, В. Немирович-Данченко, Р. Глиэр, В. Мухина, Н. Асеев и М. Чиаурели. По итогам голосования294 в разделе литературы установилось следующее соотношение295.

а) Проза:
б) Поэзия:

К этому моменту Комитет провел 22 секционных и 11 пленарных заседаний. На состоявшемся на следующий день, 26 ноября 1940 года296, заключительном пленарном заседании (Комитет должен был представить работы с предложением о присуждении премий в Совнарком СССР не позднее 1 декабря 1940 года) Немирович-Данченко предложил, обращаясь к присутствовавшим, «сохранить нашу „коалицию“, „самосохраниться“, не „самораспускаться“», чтобы «раз в месяц <…> собираться и обмениваться всеми нашими впечатлениями за истекший месяц в каждой из областей искусства»297. В тот момент ни у одного из присутствовавших, по-видимому, не было уверенности в том, сохранится ли такой экспертный состав Комитета по Сталинским премиям в будущем. На этом же заседании уже вполне недвусмысленно была обозначена культуртрегерская претензия комитетчиков на роль «активной силы для искусства»: «…наша деятельность, – рассуждал Довженко, – может в дальнейшем определяться не только как деятельность авторитетных людей, могущих определить качество произведений и безошибочно выдать им Сталинские премии, но и как деятельность авторитетной группы, которая будет повышать, углублять мастерство художников»298. 2 декабря 1940 года Немирович-Данченко лично передал Молотову отчет о работе Комитета, датированный 30 ноября 1940 года (к нему прилагался и отчет о работе литературной секции, подготовленный Толстым), о чем свидетельствует карандашная помета на первой странице машинописи299.

Свобода дискуссии при осознаваемой всеми членами Комитета изначальной определенности будущих лауреатов выражалась еще и в том, что в сферу экспертной оценки вторгались другие институции. Так, газета «Советское искусство» (орган Комитета по делам искусств при СНК и Всесоюзного профсоюза работников искусств) и «Правда» преждевременно начали публиковать на своих страницах статьи, посвященные обсуждению возможных кандидатов и содержащие весьма конкретные суждения о художественном уровне того или иного произведения. Некоторые эксперты (например, Гольденвейзер) видели в этом попытки «давить на невынесенное мнение Комитета»300. На этом этапе работа института Сталинской премии воспринималась общественностью как некое «общее дело», в котором может и должен принять участие каждый «работник» советской культуры. Уверенность в окончательности принимаемых решений и ощущение ответственности за них определили «открытый» характер дискуссии, что попросту не могло остаться без внимания властей предержащих.

«Количество премий – элемент формальный…»: Обретение соцреалистического многообразия

За день до утвержденной даты публикации в центральной печати постановления о присуждении Сталинских премий, 20 декабря 1940 года, Совнарком СССР во главе с В. М. Молотовым неожиданно для всех принял постановление № 2600 «О присуждении Сталинских премий по науке, искусству и литературе»301, итоговый вариант которого был опубликован в «Правде» почти три недели спустя (12 января 1941 года)302.

В этом документе содержался ряд принципиальных поправок к постановлению № 400 от 25 марта 1940 года «О порядке присуждения премий имени Сталина»:

– отложено принятие решений по Сталинским премиям в различных областях науки и искусства;

– изменен исходный критерий, связанный с временным промежутком создания произведений: премия могла быть присуждена за работы не только 1940 года, но и «за работы последних шесть лет, начиная с 1935 года» (позднее эта формулировка будет изменена; ср. в «Правде»: «…за работы последних 6–7 лет»);

– свои предложения Комитет должен был представить на утверждение в Совнарком СССР до 5 января 1941 года (позднее срок будет сдвинут на 10 дней; ср. в «Правде»: «…к 15 января 1941 года»);

– главное изменение касалось количества премий за выдающиеся работы в области науки и искусства: по три премии первой степени и пять премий второй степени выделялось для музыки, живописи, скульптуры, архитектуры, театрального искусства и кинематографии и еще по три премии первой степени303 для каждой из областей литературы (проза, поэзия, драматургия и литературная критика).

Из этого постановления следовало, что Комитету необходимо экстренно возобновить работу, так как до дня представления документов в Совнарком оставалось около двух недель. И уже 24 декабря 1940 года304 в 14:00 в новом репетиционном помещении МХАТа состоялось очередное пленарное заседание, открывшееся чтением В. Я. Виленкиным текста постановления Совнаркома № 2600 от 20 декабря 1940 года в его первоначальной редакции. Баллотировку следовало окончить к 3 января 1941 года, чтобы 4 января подготовить всю необходимую документацию для представления в Совнарком. Характер работы Комитета в этот период определялся довольно жесткими временными рамками: из‐за спешки было решено не обращаться к общественным организациям за выдвижением новых кандидатур на премии, но уведомить их (только всесоюзные отделения)305. Также было принято решение, что отвергнутые ранее произведения 1940 года вновь могут быть рассмотрены в качестве претендующих на премию. Тогда же А. Фадеев коснулся вопроса о возможности посмертного присуждения наград, что еще раз утвердило примат книги над индивидуально-авторским началом:

У меня такой вопрос. За эти шесть лет были великолепные произведения авторов, которые умерли. Например, Макаренко написал историческую прямо сказать вещь «Педагогическая поэма» (1933–1935; отдельным изданием текст вышел в 1937 году (М.: Художественная литература) со значительной редакторской правкой и цензурными купюрами жены писателя306. – Д. Ц.), которая является общепризнанной вещью для педагогов, для художников. Малышкин написал «Люди из захолустья» (1937–1938. – Д. Ц.). Ведь они не виноваты, что они умерли, а вещи все-таки остались жить307.

Ил. 6–7. Проект постановления СНК СССР «Об изменениях порядка присуждения Сталинских премий по науке, изобретениям, литературе и искусству», 20 декабря 1940 г. // РГАНИ. Ф. 3. Оп. 53а. Ед. хр. 1. Л. 26–27.



Инициативу премировать тексты умерших авторов Комитет поддержал: М. Храпченко определил, что получать выплату в таком случае должны наследники, следом А. Гурвич отметил: «Если эти произведения будут лучшие, то они будут двигать искусство вперед. Я считаю, что они должны получать премию»308. Забегая вперед, отметим, что ни Макаренко, ни Малышкин премию посмертно не получат, однако в дальнейшем эта практика будет реализована (посмертно премии получат С. Нерис, А. Толстой, В. Я. Шишков). Это обстоятельство, наряду с некоторыми другими, позволяет не только судить об ориентации Комитета непосредственно на текст, но и делать выводы относительно специфики культурной ситуации позднего сталинизма. Решением этих общих вопросов пленум завершился, далее работа проходила в формате секционных заседаний, которые не стенографировались.

29 декабря 1940 года 309 состоялось следующее заседание, на котором, помимо внесения ясности в вопрос о присуждении премии за произведения уже умерших авторов (Совнарком дал некатегорический ответ: решение о премировании будет зависеть от «художественной значимости» произведений и иных обстоятельств, которые подробно не пояснялись), были выдвинуты рассмотренные и рекомендованные литературной секцией кандидаты310.

Прозаические:

одобренные: «Тихий Дон» (опубл. в 1928–1940) М. А. Шолохова; «Педагогическая поэма» (опубл. в 1933–1935) А. С. Макаренко; «Севастопольская страда» (опубл. в 1939–1940) С. Н. Сергеева-Ценского; «Гвади Бигва»311 (пер. с груз. Е. Гогоберидзе; опубл. в 1940) Л. Киачели;

отклоненные: «Пламя на болотах» (пер. с польск. Е. Гонзаго; опубл.: Интернациональная литература. 1940. № 5–6) В. Л. Василевской; «Белеет парус одинокий» (опубл. в 1936) В. П. Катаева; «Бруски» (опубл. в 1928–1937) Ф. И. Панферова; «Одноэтажная Америка» (опубл. в 1936) И. А. Ильфа и Е. П. Петрова; «Хлеб» (опубл. в 1937), «Петр Первый» (частично опубл. в 1930–1934312) и неоконченный роман «Хождение по мукам»313 (опубл. в СССР в 1925–1943) А. Н. Толстого314; «Пархоменко»315 (опубл. в 1938–1939) Вс. Вяч. Иванова; «Всадники» (опубл. в 1935) Ю. И. Яновского; «Тавриз туманный» (опубл. в 1939–1940) М. Ордубады; неоконченный роман «У Днепра» (пер. с евр. Б. Черняка; опубл. в 1935) Д. Р. Бергельсона.

Поэтические:

одобренные: «Маяковский начинается» (опубл. в 1940316) и «Высокогорные стихи» (опубл. в 1938) Н. Н. Асеева; «Чувство семьи единой» (опубл. в 1938) П. Г. Тычины; «От сердца» (опубл. на белорус. яз. в 1940; издание на рус. яз. – М.: ГИХЛ, 1941) Я. Купалы (И. Д. Луцевича);

отклоненные: «Страна Муравия» (опубл. в 1936) А. Т. Твардовского; «Стихи» (опубл. в 1935) С. Вургуна; «Детство вождя» (пер. с груз. Н. Тихонова; впервые опубл. под заглавием «Сталин. Детство и отрочество» в 1940) Г. Н. Леонидзе; «Бессмертье» (опубл. в 1935–1937) Н. П. Бажана; «Стихи» (пер. с груз. под ред. В. Гольцева; опубл. в 1935) С. И. Чиковани; «Тень друга» (опубл. в 1936) Н. С. Тихонова; «Великий перелом»317 П. Д. Маркиша; «Царицынская эпопея» (опубл. по-русски под заглавием «Книга о богатырях» в 1940) Н. Зарьяна; а также ряд других текстов, среди которых песни М. В. Исаковского318, стихи А. С. Исаакяна319, Л. М. Квитко320, С. И. Кирсанова321, А. Д. Кушнерова322, С. В. Михалкова323, детские стихи С. Я. Маршака324.

Драматургические:

одобренные: «Человек с ружьем» (опубл. в 1937) Н. Ф. Погодина; «Вагиф» (пер. с азерб. В. Гурвича325; опубл. в 1941) С. Вургуна; «Платон Кречет» (пер. с укр. И. Крути; опубл. в 1935) А. Е. Корнейчука; «Кто смеется последний»326 (пер. с белорус. Г. Рыклина; опубл.: Полымя рэвалюцыі. 1939. № 9) К. К. Крапивы;

отклоненные: «Рыцарь Иоанн» (опубл. в 1938 г.) И. Л. Сельвинского; «Сказка» (опубл. в 1939) М. А. Светлова; «Бар Кохба» (пер. с евр. А. Безыменского; опубл. в 1940) С. З. Галкина.

Критические: «Эстетические взгляды Горького» (опубл. в 1939 г.) Б. А. Бялика; «В поисках героя» (опубл. в 1938 г.) А. С. Гурвича; «О Бальзаке» (сводная работа, состоявшая из нескольких частей и предназначавшаяся для «Истории французской литературы»; опубл. в 1939–1940 гг.) В. Р. Гриба; «Александр Сергеевич Пушкин: 1799–1937» (опубл. в 1937 г.) и «Политические мотивы в творчестве Лермонтова» (опубл. в 1939 г.) В. Я. Кирпотина; «Л. Толстой: Работа и стиль» (серия «Творческий опыт классиков»; опубл. в 1939 г.) Л. М. Мышковской; «Низами» (опубл. в 1939 г.) М. Рафили; «Пути художественной правды» (опубл. в 1939 г.) Е. Ф. Усиевич.

На следующий день, 30 декабря 1940 года327, Немирович-Данченко, пользуясь отсутствием Корнейчука, заметил, что «у него есть драматургический талант, но нельзя премировать „Платона Кречета“» (драма была выдвинута Украинским отделением Союза писателей). Вместо него председатель Комитета предложил выдвинуть на премию «Любовь Яровую» Константина Тренева во второй редакции 1936 года328 (это предложение поддержали Гурвич, Михоэлс, Фадеев, Храпченко и Эрмлер) и подробным разбором кандидатур по разделу поэзии (докладывал Фадеев). Литературная секция рекомендовала329: «Маяковский начинается» и «Высокогорные стихи» Н. Н. Асеева («…крупнейшего поэта в советской поэзии»), «Чувство семьи единой» П. Г. Тычины («…самого крупного мастера стихов на Украине») и «От сердца» Я. Купалы («…человека глубочайших народных корней», «белорусского Шевченко»). Отклонены секцией были330: «Письмо казахского народа Сталину»331 (пер. с казахск. М. Тарловского; опубл. в 1940 г.), выдвинутое Союзом писателей Казахстана, и «Письмо строителей Большого Ферганского канала Иосифу Виссарионовичу Сталину»332 (изложили в стихах Гафур Гулям и Хамид Алимджан; пер. с узб. Л. Пеньковского; опубл. в 1939 г.), рекомендованное писательской организацией Узбекистана333, поэма и стихи С. И. Кирсанова334, стихи С. В. Михалкова, песни М. В. Исаковского (в исполнении хора М. Е. Пятницкого), «Страна Муравия» А. Т. Твардовского (в этой поэме, по мнению Фадеева, «есть много лишнего, неудачные строфы»), «Стихи» С. Вургуна, «Детство вождя» Г. Н. Леонидзе, «Бессмертье» Н. П. Бажана, «Стихи» С. И. Чиковани, «Тень друга» Н. С. Тихонова, детские стихи С. Я. Маршака и «Великий перелом» П. Д. Маркиша (Фадеев со свойственной ему претензией на исключительное «чувство стиха» отметил, что тексту Маркиша «присуща какая-то перегруженность абстрактно-космическими образами и метафорами»), песни Джамбула335, стихи А. С. Исаакяна. Кроме того, были отвергнуты кандидатуры А. Д. Кушнерова и Л. М. Квитко, выдвинутые Еврейской секцией Союза писателей. В целом соглашаясь с мнением секции по рекомендованным кандидатурам, некоторые члены Комитета выступили с предложением расширить итоговый список: Храпченко вступился за Леонидзе, а Михоэлс поддержал Маркиша; Асеев, который по правилам должен был покинуть зал, где проходило обсуждение кандидатов по разделу поэзии, рекомендовал Твардовского и Чиковани. 31 декабря 1940 года336 были предложены коррективы в список текстов по разделу критики: Фадеев инициировал выдвижение двухтомной монографии Грабаря о Репине337; его поддержали Герасимов, Меркуров, Веснин, Корнейчук338. Разногласия возникли только по поводу области, в которой стоит премировать Грабаря: давать премию как художнику или как искусствоведу; решение этого вопроса было отложено (2 января 1941 года Немирович-Данченко скажет: «В живописи он (Грабарь. – Д. Ц.) должен будет уступить место более сильным художникам»339).

Составлению итоговых списков допущенных до баллотировки текстов было посвящено пленарное заседание, проходившее 2 января 1941 года340. Мнение секции по каждому из рассмотренных произведений в весьма пространном сообщении выразил Фадеев341. По разделу прозы на голосование выдвигались те же тексты, которые были отмечены секцией 29 декабря 1940 года («Тихий Дон» М. А. Шолохова; «Педагогическая поэма» А. С. Макаренко (далее Фадеев скажет: «Мое мнение, что книгу Макаренко надо снять [с номинации на премию]»342); «Севастопольская страда» С. Н. Сергеева-Ценского; «Гвади Бигва» Л. Киачели); каждому из названных произведений сопутствовало подробное обоснование причин его выдвижения, тогда как отвергнутые секцией тексты докладчик зачастую просто перечислял или характеризовал по основной теме (ср.: «Всеволод Иванов – „Пархоменко“ – о гражданской войне» и т. д.). Больше всего на этом заседании говорилось о романе грузинского автора: помимо Фадеева, о «Гвади Бигве» высказались Толстой («…это превосходная вещь»343), Гурвич («Она (книга – Д. Ц.) оригинальна по манере письма, по сюжету, по стилю и по характеру героев»344), Хорава и другие. По разделу драматургии также не внесли серьезных изменений в ранее приведенный список кандидатов: секция рекомендовала пьесы «Человек с ружьем» Н. Ф. Погодина (5 голосов на внутрисекционном голосовании), «Вагиф» С. Вургуна (6 голосов), «Платон Кречет» А. Е. Корнейчука (4 голоса) и «Любовь Яровая»345 К. А. Тренева (однако на открытом голосовании, инициированном Немировичем-Данченко, большинство присутствовавших определили, что у Комитета нет оснований включать переработанный вариант пьесы Тренева 1936 года в итоговый список кандидатур346). Взявший следом слово Михоэлс принялся отстаивать перед членами Комитета пьесу еврейского драматурга Галкина, указывая на то, что

мы этим [решением] влияем на развитие драматургии. А драматургия – это самый уязвимый участок культуры, и здесь мы должны больше всего реагировать, потому что это есть целый отряд нашего искусства, потому что театр в максимальной зависимости от драматургии.

<…>

«Бар Кохба» означает поворотный пункт в том круге драматических произведений, с которыми мне приходится иметь дело в еврейской драматургии347.

Михоэлс неслучайно акцентирует внимание присутствовавших именно на драматургии. Он, по всей видимости, пробует обернуть разгоравшуюся в те месяцы полемику вокруг драматического искусства в пользу собственных взглядов. Внимательно следивший за ходом обсуждения Храпченко в призыве Михоэлса нашел подтверждение собственным взглядам, публично озвученным еще в марте 1940 года. На совещании с драматургами в Комитете по делам искусств он обрушился на желавших независимости авторов (сокращенный текст выступления опубликован в «Советском искусстве» за 24 марта 1940 года)348. Так называемая «теория невмешательства» была оценена как «вредная», а партийный контроль в сфере литературного творчества Храпченко назвал «серьезнейшей, глубочайшей помощью нашим писателям»349. Слова Михоэлса произвели искомый эффект – в окончательном списке рекомендованных Комитетом произведений остались все семь ранее утвержденных кандидатур по разделу драматургии. Изменения коснулись перечня произведений, выдвинутых по разделу критики: с трудом договорившись между собой, члены секции рекомендовали монографию И. Э. Грабаря «Репин», «Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века» Г. А. Гуковского, работу А. С. Гурвича «В поисках героя» (основу книги составляет большая статья об Андрее Платонове), а также «Л. Толстой: Работа и стиль» Л. М. Мышковской и «Низами» М. Рафили. Наиболее выразительную характеристику Толстой дал вышедшей в 1938 году книге Гуковского:

Вторая книга – не совсем в чистом виде критика, но она затрагивает нужную актуальную тему нашего времени, тему революционной реабилитации XVIII века. Это книга Гуковского, литература большого ученого. В ней есть 2 раздела. Первый раздел – вокруг Радищева. Подняты новые фигуры, мало известные в литературе. Он реабилитирует наше прошлое, говоря о том, что Радищев не был одинок, что революционное движение началось в шестидесятых годах XVIII века. И второй раздел – у истоков русского сентиментализма.

Это книга познавательная, необходимая для каждого иллюстрирующего (sic!) историю русской литературы. Здесь есть некоторые недостатки. Это вещь не/популярная, это книга для изучающего историю. Но, изучая историю XVIII века, нельзя обойтись без этой книги.

Второй недостаток – это стиль ленинградских ученых: они пишут на языке условно научном. Когда я редактировал историю русской литературы и германской350, можно было с ума сойти, на каком языке они пишут. Книга Гуковского весьма уважаемая и почтенная351.

А. Гольденвейзер предложил в качестве возможного кандидата Игоря Глебова (Б. В. Асафьева), закончившего исследование о М. И. Глинке (над этой монографией Асафьев будет работать вплоть до 1947 года, когда книга и будет опубликована (М.: Музгиз, 1947); за нее в 1948‐м автор получит Сталинскую премию первой степени). Фадеев же отметил, что за сборник статей Гурвичу «еще рано давать премию»352 (в защиту Гурвича как критика, пишущего об актуальном материале, выступил Ф. Эрмлер353), а книга Гуковского «скучна», ее характеризует «многообразие в смысле языка, любовь [автора] к иностранным словам, слишком много „измов“»354. На следующий день, 3 января 1941 года355, Фадеев сообщил собравшимся, что прочел «выдающуюся работу» Игоря Глебова, в которой «автор строго объективно проследил весь процесс становления Глинки», показав, что «он не итальянский, а русский композитор, в результате чего явился „Иван Сусанин“»356. Более того, «исследование Асафьева тоже (наряду с монографией Грабаря. – Д. Ц.) имеет большое значение, как исследование глубоко патриотическое»357. В этом, равно как и в ряде других приведенных выше случаев, предложение Фадеева непременно премировать книгу Глебова лишь отчасти обусловлено достоинствами текста. Очевидно, опытный аппаратчик Фадеев знал, что возобновление оперы Глинки (с названием «Иван Сусанин» и новым текстом С. М. Городецкого) в Большом театре в феврале 1939 года358 (музыкальным руководителем постановки был назначен С. А. Самосуд) инициировано на самом высоком уровне (на представлении присутствовали К. Е. Ворошилов, М. И. Калинин и М. М. Литвинов359); знал он и то, что неудовлетворенный режиссерской работой Б. А. Мордвинова Сталин лично внес правки в либретто, о чем вспоминал впоследствии трехкратный лауреат Сталинской премии оперный певец М. О. Рейзен:

По поводу решения эпилога с его знаменитым «Славься» – сидевший в ложе вместе с другими членами правительства Сталин спросил:

– Почему на сцене так темно? Нужно больше света, больше народу!

Эти слова были переданы Самосуду. Вскоре эпилог был переделан, что несомненно пошло на пользу спектаклю360.

Новый вариант «Ивана Сусанина», показанный на сцене 2 апреля 1939 года, стал классическим361, прочно закрепившись в репертуаре Большого театра362 (14 апреля 1941 года состоялось сотое представление «Ивана Сусанина»363). Поэтому Фадеев, чувствительный к малейшим переменам в идеологическом климате, не мог, зная о твердом намерении музыкальной секции выдвинуть А. М. Пазовского и С. А. Самосуда на премию в области оперного искусства364, проигнорировать еще не напечатанную работу Глебова, премирование которой, кроме всего прочего, свидетельствовало бы о внимании членов Комитета к пристрастиям вождя.

Итоговый список кандидатов на премию был прочитан В. Я. Виленкиным; попутно в него вносились поправки:

В. Я. ВИЛЕНКИН (читает):

Поэзия: Асеев – «Маяковский начинается»,

Тычина – «Чувство единой семьи» (sic!),

Янка Купала – «От сердца»,

Твардовский – «Страна Муравия»,

Самед Вургун – «Свободное вдохновение»,

Леонидзе – «Детство вождя»,

Бажан – «Бессмертье»,

Чиковани – Стихи,

Маркиш – «Великий перелом»,

Наири Зарьян – «Царицынская эпопея».

А. А. ФАДЕЕВ:

<…> я рекомендую снять Самед Вургуна, Чиковани и Бажана.

В. Я. ВИЛЕНКИН (читает):

Проза: Шолохов – «Тихий Дон»,

Сергеев-Ценский – «Севастопольская страда»,

Лео Киачели – «Гвади Бигва»,

Ванда Василевская – «Пламя на болотах»,

Катаев – «Белеет парус одинокий»,

Панферов – «Бруски»,

Яновский – «Всадники».

Драматургия: Погодин – «Человек с ружьем»,

Самед Вургун – «Вагиф»,

Корнейчук – «Платон Кречет»,

Крапива – «Кто смеется последний»,

Галкин – «Бар Кохба»,

Сельвинский – «Рыцарь Иоанн»,

Светлов – «Сказка».

Критика: Игорь Глебов – «Глинка»,

Грабарь – «Репин»,

Гуковский – «Очерки по истории русской литературы XVIII века» (sic!),

Гурвич – «В поисках героя»,

Мышковская – «Толстой. Работа и стиль»,

Рафили – «Низами».

<…>

А. А. ФАДЕЕВ:

<…> Может быть, поставить Кирпотина – его работы о Пушкине и Лермонтове. Это солидная, самостоятельная работа. Будут говорить: замолчали солидного работника.

<…>

Вл. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО:

Вношу в список Кирпотина – «Пушкин и коммунизм» (sic!)365.

Баллотировка длилась два часа (с 13:00 до 15:00); в счетную комиссию вошли: И. Москвин, В. Веснин и Е. Кузнецов. Заключительное заседание Комитета планировалось провести 4 января 1941 года366 в 17:00 (фактически оно состоялось на час позже – в 18:00). Всего в баллотировке приняли участие 32 члена Комитета; голоса распределились следующим образом367.

По разделу литературы
а) проза
б) поэзия
в) драматургия
г) литературная критика

По разделу прозы было решено присудить 3 премии первой степени (М. Шолохову, С. Сергееву-Ценскому и Л. Киачели). По разделу поэзии также предлагалось присудить 3 премии первой степени (П. Тычине, Я. Купале и Н. Асееву). По разделу драматургии – 3 премии первой степени (Н. Погодину, С. Вургуну и А. Корнейчуку). По разделу литературной критики и искусствознания Комитет распределил лишь 2 из 3 премий первой степени (И. Грабарю и И. Глабову)368. К протоколу заседания прилагались подготовленные В. Виленкиным краткие характеристики всех рекомендованных кандидатов369.

12 января 1941 года в «Правде» был напечатан итоговый вариант постановления № 2600 «Об изменении порядка присуждения Сталинских премий по науке, изобретениям, литературе и искусству»370 от 20 декабря 1940 года. Эта неожиданно появившаяся после почти трехнедельной задержки публикация ввела Комитет в некоторое замешательство, в результате чего 13 января 1941 года было созвано экстренное пленарное заседание, на котором смогли присутствовать лишь 18 человек371. На нем было решено сохранить порядок голосования, закрепленный в итогах предыдущего пленума, а обсуждение ограничилось рассмотрением добавочных кандидатур на учрежденные 50-тысячные премии. Вместе с тем Храпченко заметил, что

внесение премий второй степени меняет и принципиальный смысл. Тем самым подчеркивается, что могут быть работы разного уровня. И премия второй степени должна быть расчитана (sic!) на молодых, талантливых людей. <…> Поэтому я считаю, что список кандидатов должен быть вновь пересмотрен и дополнен новыми кандидатами372.

Вопрос по кандидатам от литературной секции решался на заключительном заседании 14 января 1941 года373 Храпченко, прочитав «Гвади Бигва» уже после голосования, пришел к выводу, что «на первую Сталинскую премию это не „тянет“, это среднего качества произведение»374. Его мнение разделил и Немирович-Данченко. Асеев же резонно заметил, что такое впечатление у читавших сложилось из‐за посредственного перевода, добавив, что этот роман – «единственная [из выдвинутых текстов] вещь на современную тему в прозе»375. Несмотря на негативную характеристику, данную Храпченко роману Киачели, итоговый список произведений, номинируемых по разделу литературы, оставили в прежнем виде.

Протокол заключительного заседания Комитета вместе с другими документами был передан в Совнарком 15 января 1941 года. По распоряжению председателя туда же были направлены и рецензии на номинированные тексты376. 16 января 1941 года М. Храпченко послал Сталину и Молотову докладную записку о работе экспертов на бланке Комитета по делам искусств. В ней сообщалось, что комитетчики признали нецелесообразным проводить перебаллотировку в связи с двумя дополнительно проведенными пленарными заседаниями. Интересно, что, несмотря на недовольство художественным уровнем текста Киачели, Храпченко не внес соответствующую правку в проект постановления, оставив список кандидатов на премии по литературе неизменным377. В дальнейшем он будет охотно корректировать подготовленные в Комитете списки, внося свои рекомендации не только по степени присуждаемых премий, но даже по отсутствующим в списках кандидатурам.

Представленный в Политбюро список378 имел лишь одно отличие от подготовленного в Комитете по Сталинским премиям: из числа кандидатов был исключен Игорь Глебов, вероятно, по причине незавершенности книги о Глинке. Все учрежденные правительством премии были распределены между отобранными авторами, однако высшее партийное руководство имело свой взгляд на то, какой должна быть первая плеяда сталинских лауреатов. Более того, мы не располагаем никакими источниками, которые позволили бы судить о дальнейшей судьбе присланных в правительство документов. Доподлинно неизвестно, проходили ли в этот двухмесячный промежуток с середины января по середину марта 1941 года специальные заседания Политбюро, на которых обсуждались кандидатуры, или в итоговом постановлении мы имеем дело с проявлением сталинского индивидуализма. Вождь, судя по документам, советовался с кругом приближенных, но принимал окончательное решение, исходя из сугубо индивидуальных предпочтений.

Все это время в ЦК шла работа по подготовке нормативной базы к изменению институционального устройства премии: увеличение количества наград не могло осуществиться без внесения серьезных уточнений в работу комитетчиков и в порядок представления кандидатур. Принятое 15 марта 1941 года постановление Совнаркома № 558 «О присуждении Сталинских премий за выдающиеся работы в области искусства и литературы [за 1934–1940 гг.]»379 за подписью В. Молотова380 и Я. Чадаева имело примечание:

В частичное изменение Постановления Совнаркома Союза ССР от 20 декабря 1940 г. «Об изменениях порядка присуждения Сталинских премий по науке, изобретениям, литературе и искусству» Совет Народных Комиссаров Союза ССР в настоящем Постановлении предусмотрел дополнительно Сталинские премии за выдающиеся работы в количестве:

<…>

в области литературы

по прозе – три премии второй степени,

по поэзии – пять премий второй степени,

по драматургии – три премии второй степени381.

Вероятные адресаты этого примечания – вряд ли рядовые читатели «Правды», для которых информация о количестве присужденных Сталинских премий попросту была нерелевантной. Очевидно, что это разъяснение в первую очередь предназначалось для комитетчиков, чья уверенность в невозможности пересмотра ранее принятых решений была основательно поколеблена. Фактически число наград возросло почти вдвое. И если список обладателей премии первой степени хоть как-то соотносился с рекомендациями Комитета, то не все из лауреатов вторых премий даже обсуждались на пленарных заседаниях.

По разделу художественной прозы было шесть наград. Премии первой степени были присуждены М. Шолохову (за роман «Тихий Дон»), С. Сергееву-Ценскому (за роман «Севастопольская страда») и А. Толстому (за неоконченный роман «Петр Первый»382); премии второй степени получили Н. Вирта (за дебютный роман «Одиночество»383; опубл. в 1936 г.), Л. Киачели (за роман «Гвади Бигва») и А. Новиков-Прибой (за вторую часть романа «Цусима»; опубл. в 1935 г.).

По разделу поэзии насчитывалось восемь лауреатов. Премии первой степени были присуждены Н. Асееву (за поэму «Маяковский начинается»), Я. Купале (за сборник стихов «От сердца») и П. Тычине (за сборник «Чувство семьи единой»); премии второй степени получили Джамбул (с формулировкой «за общеизвестные поэтические произведения»), В. Лебедев-Кумач («за тексты к общеизвестным песням»), Г. Леонидзе (за поэму «Детство вождя»), С. Михалков («за стихи для детей») и А. Твардовский (за поэму «Страна Муравия»).

По разделу драматургии обладателями Сталинских премий стали шесть писателей. Награды первой степени были присуждены К. Треневу (за пьесу «Любовь Яровая» в редакции 1936 г.), А. Корнейчуку (за пьесы «Платон Кречет» и «Богдан Хмельницкий»384) и Н. Погодину (за пьесу «Человек с ружьем»); премии второй степени получили С. Вургун (за пьесу «Вагиф»), К. Крапива (за пьесу «Кто смеется последним») и В. Соловьев (за пьесу «Фельдмаршал Кутузов: Историческая хроника 1812 года»385).

Лауреатом первой степени по разделу литературной критики и искусствоведения стал И. Грабарь (за книгу «Репин»).

Первые чествования новоявленных обладателей Сталинской премии последовали сразу за публикацией постановления Совнаркома. Уже 19 марта 1941 года в Московском клубе писателей состоялось торжественное собрание «литературных работников». Из лауреатов на этом собрании присутствовали А. Толстой, С. Сергеев-Ценский, К. Тренев, Н. Погодин, Н. Вирта, С. Михалков, А. Твардовский и В. Соловьев. По патетике звучавших там речей можно судить о том значении, которое придавалось впервые присужденным премиям. Завершилось собрание утверждением коллективного приветствия Сталину и Молотову (именно его подпись стояла под постановлением):

Всеми своими достижениями, всем, что есть передового, сильного и прекрасного в душе художника слова – советская литература обязана прежде всего нашей великой коммунистической партии, нашему любимому, родному Иосифу Виссарионовичу Сталину, нашему правительству и нашему советскому народу. Вот почему сегодня, приветствуя лауреатов Сталинской премии, мы обращаем наши взоры и все чувства и мысли к партии, к Сталину. Мы говорим во весь голос, на весь мир: мы самые счастливые и свободные художники слова386.

Вручение премий подавалось как торжество сталинской политики, а сами награды как бы теряли персональную привязку к обладателям. Все риторически подчинялось идее абсолютной воли вождя, благодаря которой существуют не только писатели как обособленное творческое сообщество, но и вся «советская литература» и – шире – «советская культура». Таким образом нейтрализовывался контекст принадлежности лауреатов к партии: исчезало напряжение вокруг вопроса о премированных беспартийных писателях, потому как важным было не их членство в ВКП(б), а их готовность подчинить свое перо сталинской прихоти. Именно здесь берет исток десятилетний процесс изживания ленинского принципа «партийности» литературы, точка в котором будет поставлена редакционной статьей «Против опошления литературной критики», опубликованной в «Правде» 30 марта 1950 года. Ключевым тезисом этого текста будет утверждение «партийности» вне принадлежности писателя к партии387.

***

С точностью определить, по какой причине тот или иной текст оказался дополнительно включенным в итоговый список, не представляется возможным: никакой специальной документации на этот счет нам обнаружить не удалось. Нельзя сделать выводы и о том, кем были инициированы эти выдвижения, где мы сталкиваемся с ультимативной реализацией воли Сталина непосредственно, а где имело место обсуждение. Однако для некоторых «дополнительных» лауреатов мотивация премирования может быть установлена с высокой долей вероятности. Одним из них был 35-летний Николай Вирта, дебютировавший с романом «Одиночество»388, который неоднократно переиздавался солидными тиражами уже во второй половине 1930‐х (всего за несколько лет роман выдержал 12 изданий). Ударом по творческой репутации Вирты стала едкая рецензия А. Макаренко «Закономерная неудача»389 на роман «Закономерность», опубликованная в «Знамени» (№ 2–4) в 1937 году. «Антихудожественным» и «вредным» роман Вирты назвал и завистливый М. Шолохов, который не хотел уступать первенство в борьбе за внимание Сталина. 15 октября 1937 года в «Литературной газете» на первой же странице появилось резюме его беседы с Я. Эйдельманом390. Однако серьезная критика не стала препятствием к переизданию текста в «Роман-газете» почти 300-тысячным тиражом в 1938 году. На это издание последовал хвалебный отзыв Л. Ровинского в «Правде»391, как бы реабилитировавший Вирту – «одного из талантливейших советских писателей». Критика Макаренко была аттестована как «рапповская» и, следовательно, несущественная, «вредная» по своей сути. Очевидно, Вирте покровительствовали на самом высоком партийном уровне: в конце января 1939 года писатель, наравне с «литературными генералами», был награжден орденом Ленина за «выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы»392. Совсем бесследно полемика вокруг «Закономерности» не прошла: писателю хоть и присудили Сталинскую премию, но лишь второй степени. Более того, на роман «Одиночество» уже после премирования критика откликнулась весьма сдержанно: в небольшой комплиментарной по тону рецензии, опубликованной в «Литературной газете» в апреле 1941 года, Л. Юрьев заострил внимание на «некоторых дефектах композиции и языка»393. Но такая слабая реакция общественности и повальное отсутствие искомого внимания не помешали обладавшему скромными литературными способностями Вирте в будущем стать четырехкратным лауреатом. Все это хоть и косвенно, но весьма надежно свидетельствует о высокой оценке его литературной деятельности лично Сталиным394. В писательской среде еще до публикации мартовского постановления Совнаркома утвердилось мнение о симпатии вождя к молодому «самодовольному» автору. А. Первенцев 11 февраля 1940 года отметил в дневнике:

Вирта хорошо вошел в литературу, неплохим романом «Одиночество», в свое время похваленным Тухачевским и позже Сталиным. Похвала Сталина его испортила. <…> После «Одиночества» Вирта написал еще несколько плохих вещей: «Закономерность», пьесы «Клевета», «Заговор» и т. п. Вирта быстро жнет пшеницу, и тут возможны потери. Но поле большое, потерь не жалко, закрома надо набить до непогоды395.

С самыми разнообразными проявлениями этой «порчи» мы столкнемся еще не раз.

Присуждение Новикову-Прибою второй премии396, судя по всему, не было инициировано Сталиным, а явилось итогом коллективного обсуждения в Политбюро. В январе 1939 года писатель был награжден лишь орденом Трудового Красного Знамени, что вполне конкретно указывало на отношение партийного руководства к прозаику: его литературные достижения и «мастерство» не отрицались, но для задач «культурного строительства» они оказывались недостаточными. Взамен первой премии «старейшего писателя» еще при его жизни «отблагодарят» многотысячными тиражами и титулом «классика советской литературы».

Присуждение первых премий по разделу поэзии полностью учитывало рекомендации Комитета, но премиями второй степени были награждены и те поэты, чьи тексты вовсе не обсуждались на пленумах. Внимание привлекают две формулировки из постановления397, в которых, вопреки изначальному принципу премирования за конкретные произведения, не были указаны названия текстов, что оправдывалось ссылкой на их «общеизвестность». Речь идет о премиях Джамбулу Джабаеву за «общеизвестные поэтические произведения» и В. Лебедеву-Кумачу за «тексты к общеизвестным песням». В этом мнимом отходе от «гегемонии» текста на самом деле с еще большей силой выразилась тенденция к деперсонализации соцреалистической литературы. Отсутствие точного указания на «выдающиеся» образцы еще больше отрывало совокупность произведенной литературной продукции от фигуры ее непосредственного создателя. Стихи Джамбула и песни Лебедева-Кумача, таким образом, существовали в сознании реципиента не как самодостаточные и по-своему завершенные авторские творения, а как нечто укорененное и индивидуально преломленное в его личном опыте, в его сознании. Тексты попросту теряли автономность, из законченных и некогда обладавших определенными исходными параметрами они превращались в слабо вычленимые фрагменты читательских впечатлений. Сам автор становился таким же читателем собственного произведения, которое принадлежало ему в той же мере, как любому другому читателю398. Интерес к двум этим авторам вызван еще и тем, что их выдвижение и, как следствие, присвоение сопутствующих формулировок происходило непосредственно в Политбюро при личном участии Сталина.

Джамбул стал «советским классиком» еще во второй половине 1930‐х годов, почти сразу после публикации в центральной периодике некоторых записанных за «певцом» песен в переводе П. Н. Кузнецова399, долгое время выдававшего собственные тексты за переложения никогда не существовавшего акына Маимбета. Устное творчество Джамбула (или то, что за него выдавалось), до 1936 года якобы скрывавшееся «буржуазными националистами» и намеренно «прятавшееся в архивах», все же дошло до советского читателя, но лишь в виде многочисленных переводов при отсутствии аутентичных записей его импровизаций400; о самом же акыне почти ничего не было известно401. Е. Добренко, рассуждая о фиктивности имеющихся биографических сведений, проницательно замечает:

Биографию поэта можно сфальсифицировать, а творчество идеологически переформатировать, но сама материя, продукция его неотменима, поскольку зафиксирована и (часто) опубликована. Иное дело акын – его биография и творчество могут быть придуманы от начала до конца. Что и было сделано с Джамбулом402.

О репутации Джамбула, помимо размаха юбилейных торжеств 1938 года403, много говорит уже тот факт, что в «Литературной газете» в июне 1940 года было провозглашено требование привлечь к «переводам» песен и стихов акына Антокольского, Пастернака, Державина, Луговского, Тихонова, Спасского, Рождественского и даже Ахматову404. По сути, этот призыв был еще одной действенной стратегией вовлечения наиболее талантливых поэтов в старательно организованное литературное производство: проект «многонациональной советской литературы» как партийное детище в 1930‐е служил цели объединения писательского сообщества. В 1940‐е уже Сталинская премия выступила в качестве институции, к ведению которой относилось регулирование качественного наполнения соцреалистического канона. Посредством присуждения наград решался вопрос не только о доле национального компонента в культуре сталинизма, но даже о конкретных республиканских авторах и их текстах, включавшихся в единую сферу «советской литературы». Панегирические сочинения казахского акына находились у основания поэтической сталинианы как «сверхтекста» с входившим в него дестабилизированным кругом «канонических» литературных образцов. С большой долей уверенности можно предположить, что идея премирования Джамбула если и не принадлежала одному Сталину, то явно была инспирирована в кругу членов Политбюро не без его деятельного участия. По-видимому, «самого лучшего из людей» (Джамбул) привлекало не только бесконечно ценимое им раболепное пресмыкательство перед его «величием», но и псевдонародный пафос песен акына, выразившийся не столько в «фольклорной» ориентации текстов, сколько в их бытовой укорененности.

Если Джамбул со своими восточными гимнами «отцу народов» стоял у истоков оформления сталинского вождистского культа, то Лебедев-Кумач, воспринимавшийся едва ли не зачинателем жанра «советской массовой песни», собственноручно создавал мифологию советской «социалистической действительности». Имея весьма неоднозначную репутацию, Лебедев-Кумач, безусловно обладавший персональным взглядом на поэзию405 и пострадавший из‐за этого в 1930‐е (в 1934 году поэта уволили из журнала «Крокодил» за «мистические настроения», шедшие вразрез с антирелигиозным пафосом его поэзии), тем не менее твердо осознавал, какие тексты ему следовало создавать. Именно он, пройдя в конце 1920‐х – начале 1930‐х школу агитпоэзии, выступал в роли посредника между политическим и эстетическим406: один из основоположников Союза советских писателей, депутат Верховного Совета, преданный партиец, Лебедев-Кумач был автором культовых песен 1930‐х годов. Именно эти песни звучали в горячо любимых Сталиным кинокомедиях Г. В. Александрова «Веселые ребята» (1934; песня «Марш веселых ребят»), «Цирк» (1936; песня «Широка страна моя родная…»), «Волга-Волга» (1938; «Песня о Волге»), обнаруживая синтетический потенциал соцреалистической культуры. Другим мотивом премирования, по-видимому, была лояльная политическая позиция поэта, который в эпоху Большого террора требовал «высшей меры» для всех неугодных. Поэт еще послужит сталинскому режиму в годы войны407, а во второй половине 1940‐х и вплоть до смерти в феврале 1949 года фактически будет предан забвению. Сравнительно скромными тиражами будут издаваться его стихи для детей, а сборники (преимущественно до 100 страниц) «взрослых» стихов и песен выйдут всего шесть раз – в 1945‐м (один сборник), 1947‐м (три сборника и одна брошюра) и 1948‐м (один сборник). Том избранных произведений Лебедева-Кумача в серии «Библиотека избранных произведений советской литературы 1917–1947» выйдет уже посмертно.

Количество премий по разделу драматургии было увеличено за счет включения в лауреатский список обсуждавшихся в Комитете Тренева, Соловьева и Крапивы. Примечательно, что из включенных авторов проголосован экспертами был лишь Крапива, тогда как ни кандидатура Соловьева, ни кандидатура Тренева на баллотировку вынесены не были. Однако такое решение партии, как кажется, вполне объяснимо. Беспартийный Тренев, первым создавший драматический образ Ленина в пьесе «На берегу Невы» (1937), равно как и Н. Погодин, в пьесе о «перековке» заключенных «Аристократы» (1934) оправдавший ужасы сталинских лагерей, стоял у истоков собственно советской драматургии. Кроме того, Тренев буквально воплощал собой формулу «писатель – учитель жизни», о чем весной 1945 года в очерке-некрологе напишет Фадеев. Там же будет содержаться и еще одна ключевая для этого сюжета мысль: «Константин Андреевич, – отмечалось в некрологе, – оказал огромное влияние на наш советский театр, потому что в значительной мере благодаря ему совершился поворот наших театров к советской теме»408. Присуждение премий В. Соловьеву и К. Крапиве, по-видимому, обусловлено выгодностью тематики их пьес: если пьеса об Отечественной войне 1812 года накануне очередной катастрофы оказалась одним из стимулов патриотического сплочения, то пьеса о «перегибах» некомпетентного начальства в геологическом институте Минска становилась поводом к общественному оправданию участившихся кадровых «чисток».

***

С. Михалков, получивший в 1941 году Сталинскую премию второй степени, писал в мемуарном очерке «Я был советским писателем»:

22 мая 1941 года в Кремле состоялся правительственный прием по случаю первого присуждения Сталинских премий.

По окончании приема ко мне подошел человек в штатском и предложил последовать за ним. Мы прошли через Георгиевский зал и очутились в небольшой гостиной. Здесь уже находились писатели А. Корнейчук, Н. Вирта, кинорежиссер Г. Александров с Любовью Орловой. Помнится, был еще С. Герасимов с Тамарой Макаровой.

Нас принимал Сталин.

Сталин: Давайте посмотрим с вами один фильм! Он называется «Если завтра война». Располагайтесь, товарищи!

Мы разместились в креслах. Погас свет. Зажегся киноэкран. После просмотра довольно посредственного фильма в гостиной появился А. Жданов. Между присутствующими завязалась беседа.

Вирта: Товарищ Сталин! А как вы думаете, будет война?

Сталин (сухо): Вы, товарищ Вирта, занимайтесь своим делом, а мы будем заниматься своим409.

До начала войны оставался месяц…

Загрузка...