Дзидра Тубельская, Виктория Тубельская Сталинский дом. Мемуары

Мемуары Дзидры Тубельской

Детство в Москве до отъезда в США (1921–1928)

Семейная легенда гласит, что я родилась 7 ноября 1921 года в здании Наркоминдела на Кузнецком мосту. Отца[1], одного из первых дипкурьеров, работавших под началом Нетте[2], в этот день в Москве не было: он уехал в очередную командировку за границу. Приняла мое появление на свет жена сослуживца отца. Естественно, никто мое рождение в тот день не регистрировал. Посему в моем свидетельстве о рождении проставлена дата 10 ноября, то есть день, когда вернувшийся отец меня зарегистрировал. С той поры и по сей день меня преследуют несуразности, связанные с датами, именами, кличками и пр. Уже одно имя Дзидра было абсолютно чуждо русскому уху и сверстники дразнили меня то гидрой, то выдрой. Мое позднее имя Зюка возникло уже по моей собственной инициативе. В Нью-Йорке отец повел меня на оперу «Чио Чио Сан». Я была очарована и самой оперой, и именем служанки — Сузуки. Я туг же потребовала, чтобы меня впредь стали называть Сузуки. Со временем имя укоротилось до Зуки, затем претерпело некоторую русификацию и превратилось в Зюку. Это имя осталось на всю жизнь. Далее — еще сложней. Когда я вышла замуж за Леонида Тура, выяснилось, что Тур — его псевдоним, а настоящая фамилия — Тубельский. Во всех документах я стала числиться как Дзидра Тубельская, в то время как все друзья знали меня как Зюку Тур. Мало кто знал, что Дзидра Тубельская и Зюка Тур — одно и тоже лицо. Иногда это вносило в жизнь некоторую сумятицу.

Чудом сохранилась давняя фотография: молодая, стройная, красивая мать застыла в фотографической позе тех лет, опираясь рукой на кресло, на котором восседает со мной на коленях отец. Он в черном сюртуке, элегантен. С пышными усами — таким я его, честно говоря, абсолютно не помню. Мне на фото, думается, около года. Надо сказать, что на первых порах, в двадцатые годы, когда мы жили в доме на Никитском бульваре, мое имя не вызывало особого интереса. Дело в том, что это был интернациональный дом. В нем поселили революционеров из самых разных стран. Имена Томас, Вальтер, Расма, Мирдза, Тереза были у всех на слуху.

В полуподвальном этаже нашего дома жил венгр Евгений Гамбургер. Он был крупный рентгенолог. Его жена Тереза и он сам часто звали нас в гости. Тереза была превосходной кулинаркой. Она неизменно усаживала меня за маленький столик, пододвигала чашку какао и изумительно пахнущее печенье. Неслыханное лакомство. Далее следовала развлекательная часть: Евгений Михайлович подзывал свою любимую собаку, брал пинцет и выискивал в шерсти собаки блоху. Затем он требовал у Терезы волос из ее прически, непостижимым образом обвязывал волос вокруг блохи, и начинался уморительный танец блохи под мурлыканье какой-то мелодии. Я, естественно, была в восторге.

По вечерам мы с отцом гуляли на Никитском бульваре. По воскресеньям (вернее, выходным, ибо на мое детство пришлись и пятидневки, шестидневки, и всякие другие новшества) география наших прогулок расширялась. По утрам мы с отцом обычно направлялись к Елисеевскому магазину на Тверской за «вкусненьким». Под этим подразумевалась копченая рыбка или селедочка «залом». Маме покупалась «наполеонка» — так она называла пирожные с заварным кремом. Мне — обязательно несколько тянучек. Тогда это был штучный товар. Тянучки приносили на прилавок на противене, каждая конфета была обернута пергаментной бумажкой. Они стоили дорого — покупали мы штук шесть-восемь, не более. Затем в Филипповской булочной — непременно калачи, всегда свежайшие, источавшие свой особый аромат.

Сами прогулки в выходные не ограничивались Никитским бульваром. Огромным притяжением для меня был Гоголевский бульвар, вернее, сам памятник Гоголю. Тогда там стоял, разумеется, старый памятник, позднее упрятанный в садик около особняка на Никитском бульваре, где Гоголь скончался. Цоколь памятника окружали четыре бронзовых льва с разверзнутыми пастями. Самым большим моим удовольствием было засовывать руку в пасть льву и дрожать от страха — а вдруг пасть сомкнётся? Отец смеялся надо мной и поддразнивал, но я все же воображала себя чрезвычайно храброй. Другим местом, привлекавшим меня, был храм Христа Спасителя, тогда еще не снесенный. У подножия храма я вырывалась вперед и быстро карабкалась по ступеням наверх, чтобы оттуда победоносно глядеть на оставшегося внизу отца. Мне казалось, что я преодолевала невероятный путь ввысь.

Быт в доме на Никитском, по сегодняшним понятиям, был тяжкий. Почти все квартиры — коммунальные, в каждой жили по нескольку семей. Печка на кухне топилась дровами. Дров не хватало, готовили в основном на примусах и керосинках. Мама говорила, что первая фраза, произнесенная мной, была: «Иди. Види пимус». Это значило, что я забрела на кухню, и одна из соседок велела мне позвать мать: что-то было не в порядке с примусом. Почему-то я очень любила запах керосина и с большим удовольствием сопровождала мать в керосиновую лавку, притулившуюся вблизи церкви, где некогда венчался Пушкин. В лавке специальным мерным черпаком наливали в подставленные бутыли керосин. Тут же продавалось черное хозяйственное мыло и щелок, которым отбеливали белье при стирке.

Ванна также отапливалась дровами. А для моего купания вода нагревалась в огромном медном чайнике на кухне, и купали меня там же — это было самое теплое место в квартире.

За всякими продовольственными покупками мы с мамой ходили на Арбатский рынок или в магазин на Арбат. Как-то раз мы попали под проливной дождь, настолько сильный, что через несколько минут по улице потекла река. Арбат тогда был еще мощен булыжником, ноги скользили. Почти все прохожие разулись и пробирались по воде босиком, держа башмаки в руках. В один из наших выходов на Арбат со мной приключилась неприятная история. Я любила прыгать по тротуару на одной ножке. В то время полуподвалы домов освещались окнами, которые ограждались сверху решеткой из толстого стекла, вделанной в тротуар. Никто решеток этих не чинил, стекла бились, и на уровне тротуара образовались дыры. Я сделала очередной прыжок и оказалась по колено в «капкане». Вытянуть ногу было невозможно — в решетке торчали острые края стекла. Из оцарапанной во время падения ноги сочилась кровь. Кое-как при помощи прохожих удалось освободиться и я долго после этого чинно ходила по улице и, боже упаси, не приближалась к решеткам.

Однажды родители впервые оставили меня дома одну. Отец перед уходом серьезно объяснил мне, что им необходимо проститься с великим человеком. С Лениным. Я не понимала, ни почему проститься, ни кто такой Ленин. Мне стало страшно в нашей большой комнате. Я забилась в угол, села на корточки, закрыла глаза и крепко прижала к себе любимого плюшевого мишку. Там и заснула.

До отъезда в Америку мы проводили лето в Жуковке, под Москвой, на хуторе. Хозяина звали Василий Иванович. Он приезжал к нам в гости в Москву на телеге. Его неизменно поили чаем и угощали ситником с чайной колбасой. Он всегда привозил в подарок отцу антоновские яблоки — его любимые. Забегая вперед, скажу, что Василий Иванович привез ко дню рождения отца, его пятидесятилетию, целую корзину антоновки. Отца в ту ночь арестовали, и для меня запах антоновских яблок навсегда связался в памяти с арестом отца.

Лето 1928 года мы провели не у Василия Ивановича, а в Крыму. Отец получил путевку в санаторий «Суук-Су» около Гурзуфа. Он не хотел ехать туда один, а в санаторий ни жен, ни детей не пускали. Тогда мама и я поселились в двух комнатках в Гурзуфе. Каждое утро мы шли навстречу отцу по высокому берегу над морем. Потом вместе спускались на пляж, купались и загорали. Отец учил меня плавать, и уже вскоре я умела держаться на воде. Мы ловили крабов, которых было множество у берега, варили и с удовольствием поедали.

Однажды, как всегда, ближе к обеду, мы расстались с отцом и вернулись в Гурзуф. Вечером стали странно вести себя животные в нашем дворике. Собаки не могли найти себе места, лаяли. Мычали коровы. Курицы с громким кудахтаньем носились под кипарисами.

Ночью меня разбудил крик матери. Я ничего не понимала — я сидела на корточках в ногах кровати, а мать кричала, нагнувшись к моей подушке. Оказывается — началось землетрясение. Мать подбежала к моей кроватке и нащупала на подушке огромный кусок штукатурки, упавшей с потолка. Она решила, что я погибла под этим обломком. По сей день не понимаю, почему оказалась на корточках в ногах кровати, и до и после я всегда спала спокойно на одном месте. Мы выбежали на улицу, где уже столпился народ. Все со страхом озирались, ожидая нового толчка. Меня поразили деревья: во время толчка высокие туи качались как маятники. Порой их вершины почти касались земли. Животные притихли и испуганно жались к людям. Мы волновались — как там в Суук-Су. Едва рассвело, пошли в санаторий, но наш путь преградила широкая и глубокая расщелина. Вскоре вдали показалась группа мужчин, бегущих нам навстречу. Можно вообразить мою радость, когда я увидела среди них отца. Преодолеть расщелину в том месте было невозможно — решили двигаться вдоль нее в поисках более узкого места. Действительно, вскоре отец без опаски переправил нас на свою сторону. Днем толчки еще продолжались, но гораздо более слабые. К счастью, отдых уже подходил к концу, и через несколько дней мы уехали. Дорога не была повреждена.

В начале 1929 года отцу предоставили отдельную трехкомнатную квартиру в новом доме, всего в пяти минутах ходьбы от Никитского бульвара, на Малой Бронной. Третий этаж, балкон. На кухне — газ, в ванной — газовая колонка. О такой квартире можно было только мечтать. Имущества в нашей семье было мало, поэтому, вероятно, суета переезда мне не запомнилась. Гулять по-прежнему ходили на Никитский бульвар, все друзья, мои и папины, остались прежние.

Иногда во время прогулок отец рассказывал мне о Латвии, о детстве на хуторе неподалеку от Лиепаи. В семье было много детей — у его отца от первого брака трое, у матери — двое. Потом родились еще трое общих. Ничего о судьбе своих родителей, братьев и сестер отец не знал. Ведь никакой связи с оставшимися в буржуазной Латвии родственниками у отца-коммуниста быть не могло.

Америка (1929–1936)

Осенью 1929 года отца командировали на работу в США. Мы толком не успели обосноваться на новой квартире, как отправились в дальний путь. Лежал он через Польшу, Германию и Францию. Ехали поездом в международном вагоне. Вероятно, это было положено отцу по должности. Его назначили заместителем председателя Амторга, главного представительства СССР в США. Посольства не было — США еще официально не признали Советский Союз.

Мы с отцом стояли в коридоре вагона. В Польше — те же невзрачные домишки, что и в России, такие же перелески, поля. Но вот на одной станции я увидела странную фигуру. Мужчина в тяжелом черном пальто, несмотря не теплый день, на голове — черная шляпа, а главное, что привлекло мое внимание, — длинные черные локоны вдоль лица. Папа объяснил, что это верующий еврей, таких много в Польше, и впервые рассказал мне немного о судьбе еврейского народа. В Москве мне и в голову не приходило делить людей по национальности. Круг знакомых отца был интернационален: русские, латыши, евреи, венгры, поляки, эстонцы. Никогда не обсуждалась какая-либо национальность. Были люди интересные, мало интересные, умные и не очень, завистливые или добрые. Отец почти всегда отзывался о своих знакомых одобрительно и меня приучал к справедливой оценке. Он осуждал всякие детские «вожусь — не вожусь». Всегда говорил, что надо уметь прощать недостатки и уметь видеть в людях хорошее.

На вторые сутки поезд прибыл в Берлин. Видно, отец там бывал. Он уверенно провел нас с мамой к выходу и давал указания носильщикам по-немецки. Устроившись в гостинице на Гейзбергер-штрассе, 39 (почему так запомнился на всю жизнь адрес этой небольшой гостиницы?), мы вышли погулять по городу. Большое впечатление после темноватой пыльной Москвы произвели сверкающие витрины, порядок и чистота. Было решено ужинать в номере. Поэтому, увидев рыбный магазинчик, мы зашли и купили длиннющего копченого угря. Продавец был весьма удивлен: бережливые берлинцы покупали по кусочку, по полфунта, а тут целую рыбину.

На следующий день отец повел нас в КаДеВе — крупнейший универмаг Берлина. Необходимо было экипироваться для дальнейшего путешествия. Статус отца требовал определенного внешнего вида, а наша московская одежонка выглядела весьма бедновато по европейским меркам. Хорошо помню свое первое «заграничное» платьице — шерстяное, бежевое, с низким поясом по моде тех лет. К платью добавились изящные светлые туфельки, затем пальто и даже первая в моей жизни шляпа. Короче говоря, из универмага вышла внешне вполне добропорядочная зажиточная семья, ничем не отличавшаяся от жителей Берлина.

Из Берлина путь лежал в Париж. У отца были дела в посольстве, и нам предстояло провести здесь несколько дней. Отец разрешил мне поехать в посольство вместе с ним. Французского отец не знал. В вестибюле гостиницы он протянул бумажку с адресом швейцару и велел вызвать такси. Швейцар посмотрел на бумажку, улыбнулся и что-то сказал. Отец нетерпеливо повторил свою просьбу на английском. Швейцар пожал плечами и повел нас к машине. Усевшись, отец показал шоферу адрес. Тот тоже заулыбался, и, миновав несколько домов, остановился, вопросительно взглянув на отца. Отец велел ехать. Тронулись, опять остановились. Тут какой-то человек заглянул в окно такси: «Эдуард, какого черта ты не выходишь? Я тебя давно жду». Оказалось, что наша гостиница была всего в трех шагах от советского посольства на рю де Гренель.

В Париже мы пробыли около недели. При помощи друга отца успели многое осмотреть, насладиться ни с чем не сравнимой атмосферой Парижа. Затем опять сели в поезд и отправились к конечному пункту нашего сухопутного пути — Шербургу. Там нам предстояло пересесть на трансатлантический лайнер «Левиафан» и плыть семь суток. Океан с набережной в Шербурге выглядел грозно. Колышащаяся стального цвета водная громада, вся в белых барашках. Дул сильный ветер, и мы вскоре укрылись в теплом ресторанчике.

Началась посадка. Увидев вблизи «Левиафан», я не сразу даже сообразила, что это и есть корабль. У пирса стоял огромный, сверкающий огнями многоэтажный дом. Лишь поднимавшиеся по трапам пассажиры, громкие голоса провожающих и суета с багажом говорили о том, что мы отправляемся в дальнее путешествие. Мы поднялись на верхний этаж, где находились каюты первого класса. Как только раздался гудок и пароход медленно двинулся в путь, пассажиры стали сбрасывать с палубы вниз, в руки провожающих, серпантин. Получилась сетка из разноцветных бумажных ленточек, связывающих корабль с сушей. Корабль набирал ход, и ленточки обрывались…

На «Левиафане» я впервые вкусила роскошь. Никогда прежде я не видела такого убранства помещений, такой изысканности и красоты. Малейшее желание незамедлительно исполнялось вежливым улыбающимся персоналом. Мы с отцом обошли различные помещения. Мне особенно понравилось пить апельсиновый сок в баре. Его выжимали на специальной машинке, наливали в высокий стакан и ставили в стакан соломенные трубочки. Тут я освоила и первое английское слово — джус. Долго не стихала отъездная суета на палубе. Многие с тоской смотрели на удаляющиеся берега Европы. Затем последовал наш первый ужин в роскошном ресторане первого класса. Тут меня поразил стоящий в середине зала на длинном столе изваянный изо льда наш «Левиафан». Это было необычное зрелище — сверкающее и в точности воспроизводящее все детали. В последующие дни плавания нас ежедневно ждала новая статуя изо льда. Легли спать рано, и я тотчас крепко заснула. Сквозь сон я чувствовала, что покачиваюсь в кровати, но это не пугало, а скорее было приятно и ново. Утро встретило нас густым туманом и бушующими волнами. Мать даже не встала — ее сильно укачивало. Как ни странно, качка не доставляла ни мне, ни отцу ни малейших неприятностей. Мы чувствовали себя прекрасно и после сытного завтрака отправились гулять по палубе. Здесь стояли шезлонги с теплыми пледами. Официанты разносили горячий бульон с пирожками и мой любимый джус.

К концу второго дня океан успокоился, туман рассеялся, и выглянуло солнце. Дальнейший путь до Нью-Йорка проходил при полном штиле. Даже не верилось, что под нами океан.

На восьмой день на горизонте появились очертания небоскребов и статуя Свободы.

Пассажиры первого класса спускались по отдельному трапу прямо на пристань к таможне. Пассажирам третьего предстояло пройти гораздо более строгий контроль на Элис-Айленд. Ведь это были в основном эмигранты, прибывшие в Америку в поисках работы. Не всякого пропускали: Америка переживала «великую депрессию».

Нас же на таможне встретили лишь одним вопросом — не везем ли мы спиртного? — в Америке был сухой закон. Благополучно миновав досмотр, мы попали в дружеские объятия встречающих отца работников Амторга.

Через несколько дней нам подыскали подходящую квартиру — даже сейчас помню адрес: 609 Вест, 151 стрит — короткой улочке, соединяющей Бродвей с Риверсайд Драйв, на берегу Гудзона. Квартира была светлая, трехкомнатная, меблированная, на третьем этаже. Окна выходили на противоположный берег Гудзона, утопавший в зелени. Там находился уже другой штат — Нью-Джерси. Первым английским словам меня научил молодой улыбчивый негр-лифтер, с которым я быстро подружилась. Вскоре меня определили в школу, в специальный класс для детей из разных стран — Италии, Польши, Венгрии, Латинской Америки, — не знавших английского, как и я. Не прошло и пары недель, как мы научились общаться друг с другом, а уже через три месяца говорили так хорошо, что нас перевели в обычные классы, и мы продолжили учебу вместе с нашими американскими сверстниками. Отец очень гордился моими успехами. Школа находилась недалеко от нашего дома — сперва шумный Бродвей, затем по перпендикулярной улочке до Амстердам-авеню. Первое время меня провожали и встречали, но вскоре отец велел мне ходить самостоятельно и приучил четко следовать правилам уличного движения. Первые дни я боялась, но вскоре привыкла и всегда радостно отправлялась по утрам в путь.

На переменах мы играли в школьном дворе. Однажды, когда мы весело гонялись друг за другом, туда забрела большая овчарка и стала бегать за нами. Она прыгала и лаяла, включившись в игру, и, чуть не опрокинув, вцепилась мне в руку. Я животных никогда не боялась и не придала случившемуся никакого значения. Каково же было мое изумление, когда в класс вошел полицейский и повез меня в собачий питомник для опознания собаки. Как же я могла это сделать, если видела овчарку лишь мельком. Тогда полицейский заявил, что необходимы прививки — с бешенством шутить нельзя. Пришлось мне вытерпеть несколько довольно болезненных уколов.

По вечерам мы с отцом гуляли по аккуратным дорожкам вдоль реки или ходили в кино на Бродвей. Тогда фильмы демонстрировались без перерыва. В сеанс кроме самой картины входил журнал новостей и короткометражная комедия. Нам с отцом нравились комедии с участием Гарольда Ллойда, Бастера Китона, Эдди Кантора, Лорела и Харди. Мама предпочитала мелодрамы, где играли Рудольф Валентине Дуглас Фэрбенкс, Глория Свенсон, Мэри Пикфорд. Я даже негромко ей переводила, она совсем еще не освоила английский.

В Нью-Йорке мы подружились с Богдановыми. Приехали они в Америку года за два до нас. Глава семьи — Петр Алексеевич занимал пост председателя Амторга. Это была чрезвычайно ответственная должность, фактически совмещающая обязанности посла и торгпреда — как я уже говорила, США в начале тридцатых еще не признали Советский Союз. Жена Богданова — Александра Клементьевна, красивая властная женщина, крепко держала в руках бразды правления семьей. Я ее немного побаивалась. Все свободное время я проводила с их дочерью Ириной, моей сверстницей.

В школе детей приучали к бережливости, к умению преумножать свои сбережения. Раз в неделю мы все вносили часть своих карманных денег в банк, где школа открыла для каждого из нас счет. Отец надо мной потешался, называл капиталисткой, предрекал, что банк «лопнет» и я потеряю весь свой «капитал». Деньги я копила таким образом года три, и, надо же, ко времени нашего возвращения в Москву банк действительно лопнул. Отец торжествовал — ведь он это предсказывал, как же могло быть иначе в капиталистической стране!

Забегая вперед скажу, что в 1936 году, когда мы уже вернулись в Москву, на мое имя пришло письмо из посольства США. Хорошо, что отца не было дома и письмо попало в мои руки. Он бы в жизни не разрешил мне иметь какие-либо дела с иностранным посольством! В письме сообщалось, что на мое имя переведены деньги из американского банка и мне надлежит их получить в посольстве США. Я немедленно рассказала об этом Ирине Богдановой, и мы решили отправиться на Моховую, где тогда располагалось американское посольство. Я велела Ирине остаться на улице и ждать дальнейшего развития событий. У входа я показала письмо и, к моему удивлению, была тотчас же любезно принята служащим посольства. Он похвалил мой безупречный английский язык и выдал более трехсот долларов, накопленных в Америке. Сияющая, бодрым шагом, вышла я на улицу к поджидавшей меня Ирине. Такую удачу требовалось отпраздновать, и мы «кутанули» в гостинице «Метрополь», где заказали наше любимое «айскрим сода» — мороженое с кофе и льдом. Должна добавить, что полученные мною «капиталы» очень пригодились: недавно открылись так называемы «Торксины», в которых торговали на валюту или на сданные золотые украшения. В Москве, где был трудно с продовольствием и одеждой, я чувствовала себя человеком, обеспечивающим благосостояние нашей семьи.

Но вернемся в Америку. В первое лето нашего там пребывания отец узнал о существовании латышской колонии — группа переселенцев из Латвии обосновалась неподалеку от Принстона, в живописной местности на берегу канала. Отец туда съездил, ему там очень понравилось, и он снял на одной из ферм комнаты на лето. Хозяином фермы был однофамилец моей матери — Озол. Он, его жена и четверо взрослых детей обрабатывали землю, содержали коров, свиней и птичий двор и даже в годы депрессии сумели успешно вести хозяйство. Всю свою продукцию они везли на продажу в Принстон. Наши хозяева трудились так весело и жизнерадостно, что оставаться в стороне было просто невозможно. Я упросила поручить мне сбор яиц. Два раза в день я приходила с корзиной в курятник, собирала с желобков яйца и бережно несла в дом. Там я их аккуратно складывала в коробки, которые мы с хозяином развозили по субботам к заказчикам. Жена Озола готовила для нас еду и убирала в доме. Я никогда не видела ее отдыхающей, никогда не видела угрюмой. Интересно, что молодые Озолы уже полностью ассимилировались, прекрасно владели английским, а вот родители все еще общались между собой на латышском. Поэтому они были очень рады нашему присутствию, возможности говорить с нами на родном языке.

Озолы уже имели на ферме два трактора, два грузовичка, одну легковую машину и множество сельскохозяйственных орудий, облегчающих тяжелый фермерский труд. Они говорили, что и мечтать о таком в Латвии не могли бы, и нисколько не жалели, что переехали в Америку.

Отец приезжал к нам на уикенд. Он был заядлым рыболовом и его манил канал около фермы. Хозяин нас предупредил, что ловить рыбу в канале разрешается только женщинам и детям. Мужчинам запрещено. Видно, считалось, что мужчины могут выловить гораздо больше. Короче говоря, мне выпала удача сопровождать отца и наблюдать, как он налаживает на крючок червяка и забрасывает удочку. Заметив кого-нибудь вдали, отец передавал удочку мне и с невинным видом встречался глазами с прохожим. Впервые я видела отца, нарушающего порядок!

Осенью мы со всей семьей нашего фермера поехали на осеннюю ярмарку в Принстон. Там устраивались всякие аттракционы, соревнования. Я метко забрасывала кольца на колышки и получила приз — арбуз такого размера, что не смогла его поднять.

Вернуться на ферму в следующем году суждено нам не было. Я в конце зимы тяжко заболела — воспаление легких, затем перешедшее в туберкулезный процесс. Лечивший меня профессор рекомендовал незамедлительно покинуть Нью-Йорк и переселиться на природу. Отец снял домик в Лейквуде — прелестном маленьком городке на берегу озера. Свежий воздух и усиленное питание быстро сделали свое дело — я пошла на поправку. Настолько, что уже через год рентгеновские снимки показывали совершенно зарубцевавшиеся очаги. Я поступила в местную школу. Она находилась почти напротив нашего домика — я могла ее видеть из своего окна. В этой школе в мае проводился конкурс красоты. Вероятно, благодаря моим пышным золотистым волосам, которые я носила распущенными по плечам, в тот год королевой красоты избрали меня. Девочки, набравшие высшие баллы после меня, были придворными дамами. На лужайке перед школой устроили помост, на него поставили трон королевы и кресла для придворных дам. Все мы были в пышных белых платьях, я — с блестящей короной. Перед помостом — высокий шест с привязанными на верхушке длинными разноцветными лентами. Дети брали в руки концы лент и, танцуя, сплетали их в сложный узор. Получился яркий разноцветный шатер. Я наблюдала за танцами со своего трона. Сохранилась фотография этого события. Мне всегда смешно и немного неловко, что я была признана такой красавицей местного значения.

В Лейквуд на каникулы приехала Ирина Богданова, и мы вместе обследовали все окрестности. Добрались даже до соседнего городка Лейкхерст, который прославился тем, что в то лето там произошла авария самого крупного дирижабля. Вечерами мы обычно решали головоломки «пикчер паззлз», ставшие тогда чрезвычайно популярными. Во время складывания картинок мы активно поедали бананы и из кожуры сооружали на столе границы между нашими «паззлами». Ирине так понравилось в Лейквуде, что она упросила родителей оставить ее у нас на зиму. Это была для нас обеих большая радость. Мы ходили на лыжах, катались на санках. На нас лежала обязанность расчищать от снега тротуар перед домом, следить, чтобы не было скользко. Зима в тот год выдалась снежная, и работы хватало. Однако нам предстояло на неделю вернуться в Нью-Йорк. Отец сказал, что приезжает Максим Максимович Литвинов[3], предстоит церемония признания Советского Союза и будут всевозможные торжества. Литвинов почти все свободное время проводил у Богдановых — он был давно и близко знаком с этой семьей. Сохранилось у меня приглашение в отель «Валдорф-Астория» на банкет по случаю пребывания Литвинова в Нью-Йорке. Нас с Ириной приодели и взяли с собой. Богданов вскоре должен был возвращаться в Москву — срок его пребывания в США истекал. Мы с Ириной сильно переживали разлуку — мы так привыкли друг к другу, так привыкли вместе проводить время, что не мыслили, как будем существовать врозь. Но детство есть детство — разлуку пережили, и тем радостнее была через пару лет встреча в Москве.

Осенью следующего года я с отцом и матерью попутешествовала на машине по Америке. Побывали на Ниагарском водопаде, в Йеллоустоунском парке-заповеднике, в Вашингтоне, в Нью-Орлеане. Путешествовать было легко и весело. Нас сопровождал помощник отца Шура Свенчанский, родившийся в Америке и проживший там всю жизнь. Он оказался прекрасным сведущим спутником и показал многое, чего бы не увидел рядовой турист. Вечерами останавливались на ночлег в мотелях, благо их было несметное количество вдоль хайвеев.

Шура Свенчанский еще и стихи умел сочинять, больше смешные. Он их читал по дороге в машине, и мы все хохотали. Однажды он с таинственным видом вручил мне лист бумаги: «Я тут в твою честь стихи написал». Наивные строчки запомнились мне на всю жизнь:

Так в жизни не бывает зря,

Чтоб человек родился с новым веком,

Ты родилась седьмого ноября.

Так вырасти же новым человеком!

Из Лейквуда по рекомендации врачей мы переехали осенью в горный городок Кэтскилл. Он недаром так назывался. У двери небольшого домика, который снял отец, сидела кошка. Наверное, это была местная порода — короткий хвостик, гладкая шелковистая шерсть, раскосые глаза. Она тут же вошла в дом и стала по-хозяйски разгуливать по комнатам. Мы ее накормили, и она заснула на ковре. На второй день она привела с собой еще двух. Тут отец взбунтовался, хотя он любил животных. Но на сей раз странный облик кошек ему пришелся не по вкусу, и пришлось их выдворить. Кошки преспокойно отнеслись к изгнанию, тем более что я всех подкармливала в дальнем уголке сада. Потом у нас поселилась птичка. Как-то вечером она залетела на веранду и бесстрашно уселась на краешке стола. Мы удивленно наблюдали за ней. Отец подбросил ей хлебных крошек, и она их с удовольствием склевала. Вероятно, она была ручная, вылетевшая из клетки. Отец посоветовал развесить на почте объявление — может, найдется хозяин, но никто не откликнулся. А птичка тем временем совершенно освоилась, летала по дому. Утром, услышав голос отца из спальни, летела наверх и садилась ему на плечо, чем сильно его умиляла. Я добывала для нее насекомых, она их с удовольствием клевала. Мы ее прозвали Пичуля. Отец очень волновался, что ее могут схватить кошки, но она молниеносно ускользала от них. Днем она улетала далеко от дома и на зов не откликалась. Зато вечером стоило только позвать, Пичуля тотчас прилетала и устраивалась в своем домике — мы ей соорудили из ящика и веток некое подобие гнезда. Наступала пора нашего отъезда в Москву. Как поступить с птичкой? Ведь она уже привыкла к нам, знала свой дом. А дом скоро останется без жильцов. Отец решил взять Пичулю с собой в машину и оставить где-нибудь в горах. Пока мы ехали, она совершенно спокойно сидела у меня в ладонях. В лесу отец велел мне ее отпустить. Я открыла окно и выставила ладонь наружу. Птичка отлетела на край дороги и вдруг испуганно метнулась обратно в машину. Она уселась мне на руку, вцепилась коготками в палец. Я заплакала, чего со мной никогда не случалось. Тогда отец взял Пичулю, бережно посадил ее на ветку и сдавленным голосом велел шоферу ехать. Я оглядывалась: Пичуля еще летела некоторое время за нами. Мне казалось, что я совершила предательство. Умом я понимала, что ничего не поделаешь. Ведь не могли же мы везти птичку через моря и океаны в Москву. Она бы там и не выжила, в квартире, привыкнув здесь летать на воле. И всё же меня долгое время мучила совесть. Прости, Пичуля!

Обратный путь через океан мы проделали на «Куин Мэри». Это был более современный и быстроходный лайнер, чем «Левиафан». Мы уже, как заправские морские волки, бродили с отцом по палубам, грелись в шезлонгах на осеннем солнышке. Я все также увлекалась «орандж-джусом». В последний ужин у каждого прибора лежали завернутые в салфетку нож, вилка и ложка с эмблемой «Куин Мэри» — оказывается, пассажиры так усердно занимались «сбором» сувениров, что владельцы фирмы решили, что будет дешевле, если они сами их приготовят.

С некоторым сожалением я следовала за отцом по трапу в Шербурге. Я чувствовала, что кончается такая интересная пора моей жизни. Ведь я имела редкую возможность побывать в огромной стране, выучить ее язык. Полюбить ее. Впереди же меня радовала предстоящая встреча с Латвией, которую отец покинул более двадцати лет назад. Он решил возвращаться в Москву через Ригу и остановиться там на неделю. Мне уже не терпелось увидеть город, о котором отец так много рассказывал, встретиться с его родными.

У отца были дела в Берлине, и мы задержались там на несколько дней. Я уже смотрела на город другими глазами. Ведь я была старше на четыре года и повидала множество других городов. Могла их сравнивать. Берлин на сей раз показался мне притихшим, затаившимся. Шел 1934 год. На улицах появились люди со свастикой, собирающие в копилки деньги с прохожих. Отец при виде их становился мрачным и неразговорчивым.

Мы подъезжали к Риге в ясный солнечный день. Отец приник к окну, всматриваясь в приближающийся город. Взяв на перроне носильщика, мы последовали за ним на привокзальную площадь. Было непривычно слышать со всех сторон латышскую речь, а не только из уст отца и матери. Удивительно — у края площади выстроились извозчики — в Америке и Европе давно царили автомобили. Извозчик быстро докатил нас до гостиницы «Рома» — самой лучшей в то время в Риге. Мы поднялись в прекрасный номер. И мама, и папа заметно волновались. Шутка ли, вернуться на родину через столько лет! Отец тотчас поспешил в какое-то учреждение, где можно было получить сведения о его родных. Ему сказали прийти за ответом через день: ведь его родные жили раньше не в Риге, а на хуторе недалеко от Лиепаи. Потом мы с отцом долго гуляли. После Нью-Йорка и Парижа Рига показалась мне маленькой и несколько провинциальной. Но вскоре это впечатление изменилось, уступив место восхищению — Старый город, вековые ухоженные парки, приветливые лица, обилие цветов. Мне кажется, что именно в тот день я впервые восприняла Латвию как свою родину, куда я буду стремиться всю жизнь. Почему? Ведь я родилась и выросла в Москве, родной язык — русский. Однако в Риге меня притягивало буквально все: с неослабевающим интересом я оглядывалась по сторонам, следуя рассказу отца. Я жадно впитывала воздух Риги — запах кофе, свежих булочек, даже запряженных в извозчичьи пролетки лошадей, влажного ветра с моря. Все укладывалось в душе как нечто родное, близкое и любимое. Даже отец потерял свою обычную сдержанность — с Ригой его связывали воспоминания.

Побывали мы и на Центральном рынке. Я никогда не забуду рыбный павильон. Тут уж от запаха слюнки текли — что может быть прекраснее запаха свежекопченой рыбы! В центре высилась гора бочонков с миногой. На прилавках — розовые тушки малосольной лососины, истекающая жиром копченая салака, лоснящиеся угри. Накупив всей этой прелести, мы двинулись обратно в гостиницу. Ни о каких обедах в ресторане не могло быть и речи. Мы устроили настоящий рыбный пир у себя в номере.

На свой запрос о родственниках отец получил грустный ответ — его мать умерла несколько лет назад, похоронена в Лиепае. Братья, сестры и отец покинули Латвию в начале двадцатых годов, куда уехали — неизвестно. Я утешала отца, он был очень подавлен — даже съездить на могилу матери он не мог, уже не оставалось времени, необходимо было возвращаться в Москву. Так я и осталась на всю жизнь без дедушек и бабушек, вообще без близких родственников. Лишь много позже я сумела найти некоторых дальних родственников мамы.

Это мое первое посещение Риги осталось в памяти на всю жизнь. По сей день я стремлюсь в этот город, всегда предвкушаю встречу с ним. С 1947 года я ежегодно езжу в Латвию.

Москва (1934–1936)

После городов Европы и тем более Америки Москва показалась темной, мрачной, грязноватой. Мы вернулись в квартиру на Малой Бронной, которую до отъезда в США даже не успели толком обжить. Отец узнал, что в Москве есть школа с преподаванием на английском языке. Он правильно рассудил, что мне будет легче продолжать учебу на английском, к которому я привыкла за время, проведенное в Америке. В школе этой учились дети иностранных специалистов, в основном из США, приехавших в Москву работать на автозаводе АМО. Размещалась она на Садовой, недалеко от Сухаревской площади, в трехэтажном здании. Каждому языку — по этажу. На третьем, например, — немецкий. Я прошла экзамен и была принята в шестой класс. Каково было мое изумление и радость, когда, войдя в класс, я увидела за партой мою дорогую подругу Ирину. Богдановы вернулись в Москву немного раньше нас, и наши отцы еще не успели повидаться. Это был замечательный сюрприз для меня.

Недели через три произошло событие, запомнившееся мне как кошмар на всю жизнь. С утра объявили, что будет пионерская линейка. Должна упомянуть, что у меня были длинные густые вьющиеся волосы. Носила я их распущенными, аккуратно собранными лентой за ушами. Ни о чем неприятном не помышляя, мы с Ириной отправились на линейку. Все построились полукругом. Вожатая с суровым лицом стояла посередине. Она гневно сообщила, что в наши ряды затесалась девочка, позорящая нас своим видом, неподобающем советской школьнице. Мы не должны этого терпеть! Все недоуменно смотрели друг на друга. Тут она громко назвала мою фамилию, быстро подошла ко мне с ножницами в руках и на глазах у всех отхватила большую прядь волос. Волосы упали у моих ног. Я ничего не понимала и онемев стояла перед вожатой. Ребята тоже испуганно и потрясенно смотрели на происходящее. Я метнулась, ворвалась в класс, схватила портфель и выбежала на улицу. Прохожие удивленно смотрели мне вслед. Мне даже нечем было прикрыть голову!

Только добежав до дома, я разрыдалась от незаслуженной обиды, от непонимания — что же я такого антисоветского сделала? Чем мои волосы могли кому-то мешать? Когда вечером, немного успокоившись, я рассказала о случившемся отцу, он, потрясенный, впервые на моей памяти не смог объяснить логику случившегося. Он отвел меня в парикмахерскую, где мне отрезали оставшиеся длинные пряди, подравняв их в аккуратную «школьную» прическу. На следующий день я не хотела идти в школу, но отец настоял, чтобы я пошла и гордо держала голову. Он встретился с директором и вожатой, а ребята пытались меня всячески утешить. Ведь они тоже были глубоко потрясены и возмущены. Я стала своего рода достопримечательностью — все бегали на меня посмотреть. Вожатую я больше никогда не видела — видно, ее за «усердие» убрали из школы.

Вскоре нанесенная обида стала угасать, и я включилась в учебу и самодеятельность, которой славилась эта школа. Мы разучивали и ставили разные сценки с пением и танцами, выступали на школьных вечерах, а затем нас стали приглашать в рабочие клубы, которых в то время было множество: клуб железнодорожников, клуб медицинских работников, клуб метростроевцев, клуб учителей. Мы пользовались неизменным успехом: ведь песенки на английском языке были тогда в диковинку, а уж танцы, не похожие на полечку или на русского, и подавно. Мы даже выступали со специальной программой на торжественном открытии первой линии московского метро. Удивительно, что спустя более чем полвека я случайно повстречала одного их бывших учеников этой школы Дейва Белла. Мы не только узнали друг друга, но и моментально вспомнили и напели наши песенки. Это было как пароль.

Зимой мы раз в неделю всем классом обязательно ходили в Парк культуры и отдыха — катались на лыжах, на санках, бегали на коньках. А Ирина и я еще повадились почти каждый вечер ходить на Петровку, 26, где открылся первый в Москве вечерний ярко освещенный каток, где пары, взявшись за руки, кружились под музыку. Там всегда было весело, много знакомых. В буфете, замерзнув, пили очень горячий чай с бутербродом или пирожным. А главное — каток находился в самом центре, легко добраться пешком.

Этот московский период моей жизни оказался коротким: отец получил назначение на пост председателя АРКОС[4] в Лондоне. После Соединенных Штатов отца «перебросили» из Наркоминдела в Наркомвнешторг.

Снова мы покидали нашу квартиру на Бронной, снова мне приходилось прервать наладившуюся учебу. Но я была рада. Мне всегда нравилось путешествовать, всегда нравилось «осваивать» новые города, улицы, квартиры, школы — их уже было довольно много за мою недолгую жизнь.

Англия (1936–1938)

В Лондоне отца встречали на вокзале сотрудники АРКОСа и торгпред в Англии Богомолов. Нас сразу отвезли на снятую ими квартиру. Она находилась в прекрасном районе близ Риджентс-парк, в тихом переулочке, застроенном одинаковыми кирпичными двухэтажными домами. Отличались они друг от друга лишь цветами и кустарниками, высаженными на ярко зеленом пятачке перед входом, да окраской дверей. Квартира была светлая и просторная, занимавшая весь верхний этаж. Ванна и туалет — общие на всех жильцов — располагались в отсеке между этажами. Отец срезу скривился, узнав про это обстоятельство. Вдобавок к вечеру стало прохладно и выяснилось, что единственным источник обогрева — камин в гостиной. Мы кое-как его неумело растопили и уселись вокруг огня. Вскоре отец заворочался и повернулся спиной к огню, заявив, что у него замерзла спина. Затем хозяйка сказала, что будет целесообразно положить на ночь грелки в постели. Отцу это все так не понравилось, что на следующий день мы отправились на поиски «нормальной квартиры» с центральным отоплением и ванной на одну семью. Вскоре поиски увенчались успехом: в районе Хэмпстэд Хит мы нашли в современном многоэтажном доме подходящую двухкомнатную меблированную квартиру, которая была отцу по карману. В тот же день мы сбежали из более роскошного традиционного английского жилища.

При советском посольстве имелась школа для детей сотрудников. В моем седьмом классе было всего двое учеников — я и еще одна девочка. А обучали нас семь педагогов. В пятом классе этой школы учился сын знаменитого американского темнокожего певца Поля Робсона[5]. Я знала этого мальчика по англо-американской школе в Москве. Поль Робсон в 1935 году приезжал в Москву на гастроли и для обещанной ему постановки «Отелло». Он обязательно хотел, чтобы его сын получил советское воспитание. Когда Полю Робсону-старшему было отказано в постановке «Отелло», он покинул Москву и поселился в Лондоне, но сына все же отдал в советскую школу. Отец был знаком с певцом по Москве, и мы часто вместе проводили время. Поль-младший был небольшого роста, коренастый, с очень темной кожей. Мы любили играть в теннис и вскоре стали вместе ходить на корт, расположенный неподалеку от школы. Мы, наверное, являли странное зрелище: я была высокая, худощавая, с копной светлых волос. Многие удивленно смотрели нам вслед.

Отец с головой ушел в работу. В его офисе, находившемся в солидном деловом районе Лондона, был установлен аппарат, неизменно привлекавший мое внимание: тиккер. Из него беспрерывно вылезала бумажная лента с последними данными на лондонской бирже. Почему-то этот аппарат меня завораживал.

Мы довольно близко сошлись с семьей торгпреда Богомолова. Это был высокий, плечистый, громогласный человек. Он часто шутил и смеялся громче всех над своими шутками. Его жена Шурочка была в Москве врачом и несколько тяготилась своим бездельем в Лондоне. Она первая показала нам Оксфорд-стрит и знаменитые универмаги. Моему обществу она была рада — я напоминала ей дочь, которая пока осталась в Москве. Язык Шурочка знала слабовато, и я, конечно, весьма ей пригодилась в качестве переводчицы. Часто по выходным мы с Богомоловыми ездили в прекрасный сад Кью Гарденз. Гуляли, кормили из рук черноголовых лебедей на прудах. Иногда ездили по окрестностям Лондона, любовались старинными поместьями.

Как полагалось для всех советских людей, меня загрузили общественной работой. Доверили особенно ответственную: ухаживать за могилой Маркса на Хайгейтском кладбище. В те годы еще не воздвигли величественный памятник. На могиле было лишь мраморное надгробие и небольшой цветник, за которым мне и поручили следить. Я ездила на кладбище два раза в неделю. Поливала, убирала увядшие цветы, — кроме меня могилу навещали приезжие туристы-коммунисты — приносила свежие. Уж не знаю, как засекли журналисты мое регулярное появление, но в один прекрасный день в какой-то газете появилась статейка, что обнаружилась внучка Карла Маркса, которая трогательно ухаживает за могилой дедушки, и рядом красовалась фотография моей персоны с букетом в руках. Все в посольстве смеялись над статьей и надо мной, стали дразнить меня «внученькой». Эту газетную заметку как «вещественное доказательство» забрали при аресте отца.

Для детей сотрудников посольства и торгпредства на лето арендовали дом в Фолкстоне, на берегу Ла Манша, неподалеку от Дувра. Это было красивое просторное здание, окруженное парком. По советским законам нас разбили на пионерские отряды. Соблюдались все пионерские обычаи и ритуалы — линейки, сборы и пр. Я была назначена, как одна из старших, вожатой. Каждое утро я проводила линейки, сообщала распорядок дня. В лагерь приехали и все советские школьные педагоги. Единственным нанятым англичанином был физкультурник. Он никак не мог понять, что такое «сдавать нормы ГТО», как я ни втолковывала ему значение — «готов к труду и обороне», — но усердно выполнял все порой невразумительные действия, связанные с этими самыми нормами. Среди них числились и прыжки в воду с трамплина. Я всегда была довольно ловкая в различных видах спорта, и англичанин уверовал, что я прошла хорошую спортивную подготовку и все умею. Без всякого инструктажа и тренировки наш физкультурник велел мне подняться на трамплин и прыгать в бассейн. Эта злополучная норма едва не стоила мне жизни: я послушно влезла на вышку, неумело прыгнула, ударилась животом о воду и пошла ко дну. Меня еле вытащили.

Еще одна норма — пеший поход с рюкзаком на плечах. Нас было четверо старших — две девочки и два мальчика. Мы соорудили заплечные мешки. Их строго по весу заполнили кирпичами и камнями, и мы ранним солнечным утром направились по скрупулезно намеченному маршруту в сторону Дувра. Метров через сто, отойдя, как нам казалось, на безопасное расстояние, мы дружно скинули мешки с плеч и спрятали их под кустами, тщательно отметив место. Дальше мы двинулись намного веселее и получили истинное удовольствие от похода. Погода была прекрасная, шли мы легко и бодро и вскоре добрались до намеченного пункта. На обратном пути снова навалили груз на спину и, разыгрывая огромную усталость, вернулись в лагерь и доложили, что успешно сдали норму.

Одно событие во время нашего пребывания в Англии запомнилось мне особенно ярко. Близилась церемония коронации короля Георга VI. По многовековой традиции в церемонии должны были участвовать главы посольств, от Советского Союза трое — посол Иван Михайлович Майский, торгпред Николай Александрович Богомолов и председатель АРКОСа — мой отец.

Для обучения всем тонкостям придворного церемониала Иван Михайлович Майский пригласил бывшую придворную даму. В специальном придворном ателье были заказаны костюмы — камзолы, туго облегающие шелковые панталоны, белые рубашки с жабо, черные шелковые чулки и лаковые туфли-лодочки с пряжками. Примерка костюмов и репетиция поведения проходила в особняке Богомолова. Увидя трех солидных мужей в этом облачении, я еле могла сдерживать смех под строгим взглядом отца, старательно переводя указания придворной дамы.

Когда урок кончился и учительница удалилась, все трое вздохнули свободно, подошли к зеркалу и дружно расхохотались: уж больно нелепо и смешно выглядела на них старинная одежда. Особенно тщательно решили репетировать эпизод представления. Рядом с королем должна была сидеть его мать — королева Мэри. После объявления фамилии следовало медленным шагом приблизиться к трону, низко нагнуться над протянутой рукой королевы, а затем в полупоклоне пятиться назад на свое место. Я изображала королеву. Все по очереди походили ко мне. Репетировали долго и тщательно. Много смеялись. Наконец Майский посчитал, что они все учли и шутя предупредил, чтобы никто на церемонии не засмеялся.

Наступил, наконец, торжественный день. Я до последней минуты находилась с нашей троицей и наблюдала их отъезд на коронацию.

По возвращении отец со смехом рассказал, что случилось на церемонии. Все шло гладко, пока не наступила очередь Богомолова. Он, как полагалось, приблизился к трону, поклонился королю, затем склонился к руке королевы-матери и вдруг разразился громким хохотом. Королева-мать недоуменно вскинула голову, а Богомолов чуть не бегом попятился на свое место. Кончилось это для него довольно плачевно — за недостойное поведение во время важной дипломатической церемонии ему по партийной линии объявили строгий выговор!

Важнейшее событие для меня в ту пору — переход в школу, где готовили к поступлению в Кембриджский университет.

Школа действительно была великолепной и предоставляла возможность для всестороннего развития и самостоятельного мышления. Также большое внимание уделялось спорту. При школе — плавательный бассейн, три теннисных корта, поле для крикета, футбольное поле и даже дорожка для верховой езды. Все ученики носили форму. Девочки — зеленые блейзеры, темно-зеленые юбки, белые блузки, шляпки с зеленой лентой. Мальчики — темно-зеленый костюм с белой рубашкой и зеленые фуражки с эмблемой школы. Школьный день был разбит на две половины: утром все учебные занятия, затем ленч, а после перерыва — обучение разным профессиональным навыкам, по желанию. Девочек обучали шить, вязать, готовить, переплетать книги, машинописи, стенографии и еще многому другому. Мальчиков — бухгалтерии, столярному ремеслу, вождению. Мне эти навыки весьма в жизни пригодились, думаю, что и другим ребятам тоже.

Кроме того, твердо следили за соблюдением равенства и справедливости среди учеников. Не поощрялось подъезжать на машине к школе, приносить в класс дорогостоящие предметы. Строго соблюдалось и следующее правило: не дарить друг другу на Рождество подарки стоимостью более шиллинга. Чтобы никто не чувствовал неловкость от того, что не может себе позволить преподнести дорогой подарок. Атмосфера равенства была, я бы сказала, основой воспитания в этой школе.

Близилась осень 1938 года. В посольстве и торгпредстве стала намечаться тенденция быстрой смены сотрудников. Некоторых внезапно вызывали в Москву без всяких объяснений. Приезжали новые, часто вовсе не компетентные люди, без знания английского языка. Они даже этим бравировали.

Из Москвы поступали тревожные слухи о снятии того или иного сотрудника Наркоминдела и Наркомвнешторга. Вскоре и отец получил предписание вернуться в Москву.

Мне было жаль прерывать учебу в такой интересной школе. Но сам факт моей учебы там стал вызывать непонятное недоумение у вновь прибывших.

На обратном пути мы не останавливались в Париже и Берлине. Отец решил задержаться лишь на несколько дней в Риге. Она за эти несколько лет не утратила для меня своего очарования. Мы бродили с отцом по узким улочкам Старого города. Даже никуда не заходили, просто бродили и наслаждались каждым шагом…

В положенный срок надо было двигаться дальше — в Москву. Отец узнал по телефону, что его назначили председателем крупного объединения Наркомвнешторга «Текстильимпорт» и он должен немедленно приступить к своим новым обязанностям. Я же предвкушала продолжение учебы в Москве, хотя и немного тревожилась: смогу ли справиться? Ведь до сих пор я училась только на английском языке. Легко ли мне будет перейти на русский?

Но все это было впереди. Пока мы прильнули к окнам и жадно всматривались в подмосковные пейзажи.

Скоро будем дома, в Москве…

Первое замужество. Евгений Шиловский

Вернувшись из Англии в 1938 году, я поступила в 10-ю школу в Мерзляковском переулке, в девятый класс. Впервые в жизни я стала учиться на русском языке. Поначалу это было трудно — пришлось зубрить незнакомую терминологию, а порой и новые предметы, например советскую Конституцию. По некоторым дисциплинам я оказалась сильнее одноклассников. По другим — слабее. Ребята понимали мои затруднения, да и педагоги тоже. Вскоре образовался тесный круг друзей. Среди них — Женечка Шиловский. Он был очень красив. Глаза, всегда немного грустные, длинные ресницы. Прядь волос вечно падала на глаза. Во время уроков я стала часто ловить его взгляд, обращенный ко мне. Не скрою, что и он мне понравился с первого взгляда. В нем было какое-то врожденное достоинство, которое я высоко ценила. Некоторое время мы не общались наедине. Потом стало привычным, что он стал меня провожать домой на Бронную. Сам он жил с отцом-генералом в Ржевском переулке, тоже неподалеку от школы. В один прекрасный день он пригласил меня в театр, во МХАТ, на «Дни Турбиных» — неслыханный подарок. Для того чтобы купить билеты на этот спектакль, приходилось выстаивать ночь в очереди. Я с восторгом приняла приглашение. В театре я чрезвычайно удивилась, когда Женечка повел меня под руку в партер и усадил в кресло, на спинке которого красовалась табличка «Владимир Иванович Немирович-Данченко». Я ничего не понимала. Удивление усилилось, когда перед началом спектакля импозантный пожилой человек подошел к нам и предложил программку. Женя гордо и несколько смущенно представил меня Михальскому — могущественному главному администратору театра. Я тогда понятия не имела о каком-либо отношении Жени к Булгакову, к МХАТУ, к «Дням Турбиных». Ведь я знала, что его фамилия Шиловский, что его отец — генерал. Много позже я поняла, что Елена Сергеевна[6], мать Жени, поручила Михальскому «осмотреть» меня на нейтральной почве, в театре, и сообщить ей о своем впечатлении. Вероятно, Женя уже что-то рассказал обо мне матери…

Спектакль был превосходный и полностью завладел моим вниманием. Особую симпатию вызвал Яншин в роли Лариосика. А как прекрасна была Тарасова в роли Елены! Как превосходно она восклицала «Пропади все пропадом!» в сцене с Прудкиным-Шервинским. Я была покорена спектаклем.

В последующие месяцы мы широко пользовались контрамарками, которые нам давала Бокшанская[7], сестра Елены Сергеевны, бессменный секретарь и друг Немировича-Данченко. Она страдала странным недугом: у нее не поднимались веки. Разговаривая, она пальцем их приподнимала. А печатала на машинке виртуозно, следя за текстом из-под опущенных век.

Все чаще и чаще мы стали встречаться с Женечкой вне школы. Как-то днем после уроков мы пошли к нему в Ржевский переулок, в квартиру отца, якобы чтобы делать уроки. В действительности в тот день были произнесены первые слова любви, первые признания. Все это происходило под звуки первого скрипичного концерта Чайковского, льющегося из репродуктора — тарелки на стене. Этот концерт ежедневно звучал тогда по единственной радиостанции «Коминтерн». Им заполнялся дневной перерыв в эфире. С тех пор при первых звуках этого концерта я неизменно вспоминаю Женечку.

Квартира Шиловских была просторной, солидной, с высокими потолками, большими окнами. Маленькая комната Жени, выходившая во двор, — скромная, я бы даже сказала, аскетичная, всегда аккуратно прибранная. Вероятно, в этом сказывалась военная дисциплина Евгения Александровича[8], отца Жени. Вскоре Женя меня ему представил.

Евгений Александрович отличался, благородной аристократической внешностью. Он действительно был дворянских кровей, его семье принадлежало до революции имение под Лебедянью. На спинке старинного кресла в его кабинете резьбой по дереву — девиз его старинного дворянского рода. Это старинное кресло произвело на меня неизгладимое впечатление.

Евгений Александрович был женат вторым браком на Марьяне Алексеевне Толстой, дочери писателя Алексея Николаевича Толстого. Внешности она была неброской, но вся ее манера поведения, осанка, внимательный взгляд вызывали глубокое чувство симпатии и уважения. Я поначалу робела перед нею и Евгением Александровичем, но вскоре освоилась и стала чувствовать себя свободно. У них была маленькая дочка Машенька. Ей было примерно три годика. Она окончательно растопила мою скованность.

С матерью Жени Еленой Сергеевной я впервые увиделась на Гоголевском бульваре. Булгаковы жили неподалеку на улице Фурманова. Она явно хотела на меня взглянуть, прежде чем приглашать в дом. Меня это несколько задело — почему меня рассматривают? Я оправдывала это только тем, что Михаил Афанасьевич тяжело болен и она всячески должна его ограждать от внешнего мира. Я с интересом разглядывала ее и была покорена ее красотой, обаянием и светскостью. С такой женщиной я встречалась впервые. Женя глаз не сводил с матери и пытался угадать, какое мнение она обо мне составила. Было очевидно, что мать он обожает и невольно сравнивает меня с нею.

Вероятно, ее впечатление было положительным, ибо через несколько дней мы с Женечкой были приглашены на обед. Жили Булгаковы на верхнем этаже писательского дома на улице Фурманова. Входная дверь открывалась в переднюю, сплошь уставленную книжными полками. Далее — главная комната: гостиная. Стены ее были оклеены синими обоями. Мебель красного дерева, хрустальная люстра. В центре комнаты — круглый стол, раздвигающийся, когда приходили гости. В углу — рояль. Из этой комнаты — одна дверь в кабинет, другая — в комнату Сережи, младшего брата Жени. При разводе Елены Сергеевны с Шиловским Женя остался с отцом, а Сережа — с матерью.

Михаил Афанасьевич был тогда уже тяжело болен, его зрение слабело. Я увидела его впервые в темных очках, лежащим на диване, опершись рукой на подушку. При нашем появлении он улыбнулся и протянул мне руку. Спросил, как зовут. Я ответила: «Дзидра». «Звучит красиво, — произнес он. — А что это значит?» Я объяснила, что по-латышски слово «дзидра» означает «чистая прозрачная вода». «Интересно!» — промолвил он. Затем, усевшись рядом с Михаилом Афанасьевичем, мы стали о чем-то разговаривать. Я оглядывалась по сторонам. Диван Михаила Афанасьевича стоял так, что он мог при желании из своего затемненного кабинета видеть, что происходит в гостиной. Внимание мое привлекла конторка красного дерева, за которой он работал, когда был здоров. Несколько поодаль — секретер Елены Сергеевны, тоже старинный, красного дерева.

Елена Сергеевна угостила нас великолепным обедом. За столом сидел и Сережа со своей бонной, не то шведкой, не то датчанкой. Она говорила со смешным акцентом, все время делая замечания шаловливому Сереже. Она превосходно описана в «Театральном романе». Михаил Афанасьевич остался лежать у себя на диване, дверь была открыта, и мы переговаривались с ним. Елена Сергеевна то и дело бегала к нему с едой и питьем и следила, чтобы ему было удобно.

Когда мы в следующий раз пришли с Женечкой к Булгаковым, Михаил Афанасьевич сказал, что будет, если можно, называть меня Олей. Он, мол, порылся в словарях и установил — имя Дзидра по значению то же самое, что Ольга. Так он впредь меня и называл. Елена Сергеевна стала звать меня Масик. Несколько раз нас с Женечкой приглашали, когда собирались многочисленные гости. Ярко горела люстра, рояль отодвинут поглубже в угол, стол прекрасно сервирован и ломился от вкуснейших блюд. Среди гостей были театральные художники Дмитриев и Вильямс с женами, артисты МХАТ Станицын и Яншин, администратор Михальский, работавшие в литературной части театра Марков и Виленкин, Ольга Сергеевна Бокшанская с мужем Евгением Васильевичем Калужским, артистом МХАТ, Григорий Конский, артист МХАТ. За столом царил смех, шутки, розыгрыши. Меня поражало, что больной Михаил Афанасьевич всецело участвует в общем веселье…

Однажды в разгар ужина, когда за столом стоял шум и смех, со своего места поднялась Ануся, жена художника Вильямса, подошла к Жене, что-то шепнула ему на ухо и, взяв за руку, повела за собой в Сережину комнату. Я немного удивилась наступившему минутному замешательству гостей, но не увидела ничего странного в том, что Ануся захотела поговорить с Женей наедине. Через некоторое время оба вернулись назад в гостиную. По глазам Женечки я поняла, что произошло нечто экстраординарное.

По дороге домой, на Гоголевском бульваре, Женя, запинаясь и смущаясь, признался мне, что произошло. Оказывается, Ануся заставила его заниматься с ней любовью. Как я впоследствии узнала, она славилась своей тягой к привлекательным юношам и об этом знали все, сидевшие в тот вечер за столом. Женя был удручен и остро переживал случившееся. Он считал себя подлецом, но как должен был он действовать в подобной ситуации? Он очень боялся моей реакции. Я действительно была потрясена, но потрясена Анусей, а не Женей. Я ни секунды не винила ни в чем его. Я даже сумела перевести наш разговор в комическое русло. Когда мы добрались до Бронной, мы оба уже потешались над происшедшим.

С Женей мы практически не расставались весь день. После школы я все чаще ходила с ним в Ржевский. Вечерами продолжали посещать театры и концертные залы. Просмотрели, пожалуй, все значительные спектакли сезона 1938/39 года, включая нашумевшую тогда постановку арбузовской «Тани» в Театре Революции с Бабановой в главной роли. У этой актрисы был незабываемый голос, отличный от всех, которые я когда-либо слышала.

К весне я заболела желтухой и надолго слегла в постель. Вся стала противного желтого цвета, а глаза приобрели ярко-красный кроличий оттенок. Врачи посадили меня на строжайшую бессолевую диету. В первый же день, когда мне разрешили, я побежала на Тверской бульвар, на встречу с Женечкой. Мы оба очень скучали друг без друга. Более нежного и заботливого отношения ко мне трудно было представить. К Булгаковым я еще боялась ходить — не дай бог заразить Михаила Афанасьевича. Да и я знала от Жени, что ему становится все хуже. Женя даже несколько раз оставался ночевать у матери. Однажды нас пригласила к себе Ольга Сергеевна Бокшанская. Я была чрезвычайно тронута, когда мне отдельно подали куриное заливное без капли соли. Это Женя позаботился о том, чтобы я не сидела за столом голодная.

Лето 1939 года я провела в санатории «Остафьево», куда меня отправил отец для окончательной поправки после желтухи. Впервые в жизни я отдыхала без родителей, самостоятельно, как взрослая. В Остафьево я познакомилась с Самуилом Яковлевичем Маршаком[9]. Узнав, что я недавно вернулась из Англии и что английским я владею лучше, чем русским, он попросил меня прочесть вслух несколько сонетов Бернса, над переводом которых он в то время начал работать. Вероятно, ему мое чтение понравилось, ибо он попросил меня иногда по утрам читать ему сонеты. Ему важно было выверить на слух ритм и музыку стиха. Такое занятие мне пришлось по душе. Я гордилась тем, что могу быть полезна в такой тонкой работе. После обеда мы обычно гуляли с Самуилом Яковлевичем и его женой Софьей Михайловной. Они рассказывали, как когда-то, еще студентами, они тоже были в Лондоне, и мы вспоминали разные места и города, которые нам особенно нравились. Самуил Яковлевич говорил хриплым голосом, часто кашлял. Несмотря на это, он много курил, пренебрегая запретами врачей. К Маршакам в Остафьево приезжал Александр Твардовский, тогда еще начинающий поэт, которому Самуил Яковлевич глубоко симпатизировал и которому он предрекал большое будущее. Мне же Твардовский казался простоватым смущающимся молодым человеком. Мне было очень интересно наблюдать за их беседой, слышать советы, которые давал Маршак молодому поэту.

Однажды Самуил Яковлевич сочинил шутливые стишки в мою честь: К подъезду подкатил / Блестящий синий ЗИС, / Из ЗИСа показалась / Премиленькая мисс… Он очень смешно напевал своим хрипловатым голосом эти немудреные «стишки».

Женя раз приехал в Остафьево меня навестить. Мы очень скучали друг без друга и несказанно обрадовались встрече. Я в «Остафьево» вполне поправилась, и на моем лице не осталось и следа той жуткой желтизны… Мы много гуляли в тот день, гуляли и разговаривали, строили планы на будущее. Ведь осенью мы пойдем в десятый, последний класс, и уже надо думать о дальнейшем пути. Женя намеревался поступить на театроведческий факультет в ГИТИС. Я же — в Институт иностранных языков, ибо уже успела усвоить, что даже блестящее знание языка без диплома в Москве ничего не значит.

Когда я вернулась в Москву, возобновились посещения дома Булгаковых. У них часто бывали гости. Елена Сергеевна принимала их широко. Стол всегда был прекрасно сервирован. Подавались изысканные кушанья. Домработница-кухарка Булгаковых отменно готовила, особенным успехом пользовались ее крошечные пирожки, которые буквально таяли во рту.

Когда хватало сил, Михаил Афанасьевич присоединялся к гостям, но чаще оставался лежать у себя в комнате и подавал реплики через раскрытую дверь.

Сама Елена Сергеевна всегда было ухожена, элегантно и с большим вкусом одета. Она умело руководила беседой, одновременно ни на минуту не забывая о Михаиле Афанасьевиче, если тот не в силах был находиться за столом, всячески втягивала его в веселый, разговор. Особенно запомнились мне остроумнейшие реплики Николая Эрдмана[10] и его брата — Бориса. Я ни разу не видела мрачных лиц, казалось бы, рядом тяжело больной. Булгаков бы сам первым этого не потерпел.

Однажды, когда мы были одни, Елена Сергеевна открыла в кабинете Михаила Афанасьевича свой секретерчик и продемонстрировала мне свои любимые духи. Я таких больших флаконов в жизни не видела! Ее любимыми духами были «Мицуки» фирмы Герлен. Она также под настроение предпочитала «Шанель» № 5. Эти духи тоже имелись в огромном флаконе. Она разглядывала и мои вещи, привезенные из Англии. Иногда шутя предлагала: «Давай меняться, Масик — вот эту блузку на твою». Пару раз мы действительно менялись. Я, например, с восторгом поменяла одну свою юбку на ее шляпу. У меня ведь шляп никогда не было. Я сразу стала казаться себе взрослой.

Иногда в вечерние часы за ужином Михаил Афанасьевич, если было сил, или кто-нибудь из актеров читали вслух отрывки из «Записок покойника». Хохот при этом стоял беспрерывный, ибо все персонажи были легко узнаваемы присутствующими.

Я никогда не слышала чтения отрывков из «Мастера и Маргариты», но мне Елена Сергеевна разрешила читать роман у них. Из дому Булгаков выносить рукопись не разрешал. Перепечатывала рукопись Ольга Сергеевна, она была отменной машинисткой.

Мне кажется, что по молодости лет я еще не была в состоянии в полной мере оценить роман. Возможно, в какой-то мере тут сказалось и обучение вне России. Огромная значимость романа на первых порах от меня ускользала. Тем не менее, я прочла его с захватывающим интересом. Мне, естественно, казалось, что в Маргарите я узнаю многие черты Елены Сергеевны. Так мне внушал Женя, да и сама Елена Сергеевна. Меня предупредили, чтобы я ни одной живой душе не рассказывала о прочитанном. Зато мы с Женей с энтузиазмом «посвященных» обменивались впечатлениями.

Естественно, в последующие годы я неоднократно перечитывала «Мастера и Маргариту» и каждый раз воспринимала роман по-иному.

Тем временем жизнь шла своим чередом. Мы учились в последнем классе. Все мысли были уже о будущем — трудно ли будет поступить в Иняз или ГИТИС? Выясняли, что требуется для поступления. Знали мы, что конкурс огромный и решили серьезно готовиться к экзаменам.

Однако жизнь перевернула все наши планы и намерения. В ноябре наступил роковой день, разом изменивший всю дальнейшую жизнь. Арестовали отца. Я обрела статус «дочери врага народа».

Ночь, когда арестовали отца, каждой мелочью врезалась мне в память на всю жизнь. Даже запах антоновских яблок стал для меня непереносим. В канун ареста отцу привезли в подарок корзину антоновских яблок, которые он очень любил. Квартира буквально пропиталась этим незабываемым запахом! После того, как отца увели, в квартире осталась пара довольно молодых людей в штатском, проводивших в моем присутствии обыск. Особенно их интересовали книжные полки, ибо там стояли книги на английском языке. Отец собрал приличную библиотеку. Сейчас эти книги протряхивались и сбрасывались на пол. Я почему-то при виде этого бессмысленного безобразия вдруг взяла из отцовой коробки папиросу и закурила, сама не понимая, почему я это делаю. Я ведь никогда прежде во рту не держала папиросы! Вдруг посреди этого энергичного обыска я задала вопрос молодому человеку: «Вам очень нравится ваша работа?» Он недоуменно на меня посмотрел и ничего не ответил. Уже светало, когда, наконец, эти люди ушли, опечатав две комнаты и милостиво разрешив матери и мне остаться в бывшей маленькой моей.

Так началась моя новая жизнь в качестве «дочери врага народа».

Наутро — в школу: 7 ноября, все должны были идти на демонстрацию. Как я доплелась до школы, не помню. Горе было где-то глубже. Я оглядывалась вокруг и ничего не понимала: звучит музыка, идут люди с веселыми лицами. Я не боялась встретиться глазами со своими друзьями, с дорогой нашей классной руководительницей Верой Акимовной. Я чувствовала, что среди них я не буду «дочерью врага народа», останусь прежней, они меня не отвергнут. Откуда родилась такая уверенность? Не знаю. Но знаю, что действительно меня не отвергли — и Вера Акимовна в первую очередь, — а как могли утешили и приласкали. Только тут мне впервые за всю ночь захотелось плакать, но мое латышское нутро и на сей раз не позволило мне выплеснуть мои страдания наружу.

Начался новый этап моей жизни. Женечке я заявила, что не имею больше права с ним встречаться, ибо это может повредить и его отцу, и дому Булгаковых. Женя был в отчаянии от моего решения, но я твердо настаивала на своем. Он твердил, что ни за что не бросит меня в беде. Я настаивала, что без согласия Евгения Александровича и Елены Сергеевны не буду с ним больше встречаться вне школы.

Через пару недель Женя сказал, что меня хочет видеть Евгений Александрович. Мы вместе пошли в Ржевский. С глубочайшей признательностью вспоминаю наш разговор. Он нашел верные, умные слова, убедил меня, что я ни в чем не виновата и должна гордо держать голову. Сказал, что ни при каких условиях не закроет передо мной дверь. Его слова вернули мне душевное равновесие.

У Булгаковых я почти не бывала, но не по причине отчужденности, Я знала, что Михаилу Афанасьевичу становилось все хуже. Вечерами Женечка часто оставался ночевать у матери. Кроме того, на меня навалились и материальные заботы: надо было на что-то жить, а работу, да еще переводческую, кто будет давать «дочери врага народа»? Кое-что из вещей начала менять на продукты, но понимала, что это все не надолго. Надо искать заработок!

Как это нередко бывает, проблему мою помог разрешить один едва знакомый человек. Он предложил мне стать «негром» — он будет поставлять переводы, я их буду делать, а он под своим именем сдавать. Я буду получать оговоренный процент за сделанные мною переводы. Меня это вполне устраивало, ибо избавляло от каждодневных поисков средств существования. Работать я могла и дома, и у Жени, а иногда у Булгаковых.

Я все пристальнее приглядывалась к Елене Сергеевне. Очень многое в ней мне нравилось, очень многому хотелось подражать. Особенно меня покоряло ее умение держаться с самыми разными людьми, ее неизменная «светскость», хотя иногда мне казалось, что она играет какую-то заданную роль. Она ни разу не пыталась разговаривать со мной «по душам». Радостно принимала наши теплые отношения с Женечкой, хотя порой мне казалось, что она меня к Женечке ревнует — ведь я отнимаю пусть крохотную, но долю Женичкиного обожания, а она привыкла властвовать единолично.

Елена Сергеевна прекрасно одевалась. Особенно запомнилась ее шуба из куницы, которую она, придя с улицы, небрежно скидывала на кресло. Я ни разу не видела ее в «домашнем» виде — в фартуке или тапочках. Мне даже кажется, что я никогда не видела ее на кухне. Кушанья, и весьма изысканные, вносила с кухни домработница-кухарка, а Елена Сергеевна с большим тщанием красиво расставляла все на столе. У нее все получалось празднично. Она, принимая частых и многочисленных гостей, чувствовала себя в своей стихии. Она умело руководила беседой, впитывала всеобщее восхищение и поклонение. Мне порой казалось, что я присутствую на каком-то вечном, беспечном балу. А меж тем у нее же были заботы, повседневные заботы, связанные со здоровьем Михаила Афанасьевича. Я ни разу не задумывалась и над тем, откуда имеются средства на такие частые роскошные застолья. Ничего похожего я не видела ни в своем доме крупного дипломата, ни в доме генерала Шиловского.

Изредка Елена Сергеевна приглашала меня сопровождать ее то к известнейшей в высших кругах портнихе Ламановой, то к сапожнику Барковскому. Только он шил обувь для Елены Сергеевны, только его работа удовлетворяла ее. К Барковскому мы обычно шли пешком по Гоголевскому бульвару. Его крохотная мастерская находилась в полуподвале на углу Воздвиженки. Спустившись на пару ступенек, мы оказывались в тесном помещении, изумительно пахнувшем высокосортной кожей. Барковский всегда улыбался, завидя Елену Сергеевну, шутил, называл ее «моя королева». Он собственноручно надевал ей прекрасную туфельку, отвечающую всем ее требованиям. Елена Сергеевна вытягивала красивую ногу в шелковых чулках и новых туфельках, откровенно приглашая меня и Барковского любоваться этим зрелищем. Она при этом смялась и шутила. Я чувствовала себя с ней легко и непринужденно.

Особая церемония соблюдалась и у Ламановой. Там рассматривались бог знает откуда взятые модные журналы, обсуждались достоинства той или иной модели. Затем производилась наколка материала, принесенного Еленой Сергеевной. Обсуждались достоинства и недостатки данного отреза. Пару раз наш визит совпадал с визитом еще одной известной в Москве светской красавицы — Тимоши, жены сына Максима Горького. Было очень интересно прислушиваться к щебетанию этих двух прелестных дам.

Особенно часто я сопровождала Елену Сергеевну к Вите Лазаревне Виньяр. Это была знаменитая среди светских дам косметичка. Ее квартира на Никитском бульваре напоминала хирургический кабинет. Специальное откидывающееся кресло, белоснежные крахмальные салфетки, сверкающие инструменты. Она приступала к чистке лица, как к хирургической операции, делала массаж с какими-то дивно пахнущими маслами. Вита Лазаревна снабжала Елену Сергеевну и других клиенток кремами и лосьонами собственного изготовления из спермацета и масел, получаемых невесть какими путями от своей родственницы, живущей в Америке, известной владелицы фирмы Элизабет Арден. Елена Сергеевна внушала мне, что я обязана с молодых лет следить за своим лицом, пользоваться кремами и массажем Виты Лазаревны. Казалось, она не имела ни малейшего понятия о моих финансовых возможностях.

Особым предметом гордости Елены Сергеевны были шляпы. Ведь в тридцатые годы дамы ее круга обязаны были их носить. Я уже упоминала, что однажды предложила ей обмен: я ей отдаю кофточку, которая ей нравилась, а она мне — шляпу. Он тотчас согласилась, и я стала гордо носить прекрасную шляпу, тоже сделанную для нее на заказ. У кого — не помню, к шляпнице мы с ней не ходили. Впоследствии мы несколько раз менялись предметами туалета — видно, ей нравились мои английские юбочки и кофточки. До сих пор у меня сохранились старинные пуговички с одной из ее блузок, вымененной мной на вязаный свитер.

Я все больше попадала под ее влияние, и это очень нравилось Жене, ибо он боготворил мать и был счастлив, что мы с ней так ладим. Мне же стало казаться, что я существую в какой-то раздвоенной жизни: с одной стороны — трудности, тревоги и заботы после ареста отца, хождение к окошку на Кузнецкий мост, чтобы узнать хоть что-нибудь о его судьбе, с другой — беспечность, роскошь, с которой я познакомилась в доме Булгаковых. По советским временам трехкомнатная квартира, мебель красного дерева, хрусталь, люстры, домработница, Сережина гувернантка, изысканная одежда, изысканная еда безусловно казалась роскошью.

У Шиловских все было солидно, добротно, хлебосольно. Но ничего похожего на приемы у Булгаковых. И в доме Шиловских принимали гостей. Не столь, пожалуй, часто. Раза два-три я встречалась там с Алексеем Николаевичем Толстым. Когда он бывал в гостях у своей дочери, дом сразу наполнялся его громогласным раскатистым смехом. Однажды он позвал меня на кухню помочь ему варить пунш. Он велел подавать ему посуду — эмалированные кастрюли, кружки, специи. Сам он священнодействовал у плиты, смешивая в нужных пропорциях вино и специи. Одновременно он поддразнивал меня, называя Дзидрой-Гидрой.

В доме Шиловских все было более русским, что-ли. Гости — более чинными и солидными. Мне кажется, что Евгений Александрович, как и Марьяна Алексеевна, не очень любил застолья — ведь он много работал, приходил усталым, предпочитал тишину и покой. Я глядела на Евгения Александровича и гадала — каким он был с Еленой Сергеевной? Столь же тихий и скорее сосредоточенный в себе? Или он заражался атмосферой веселья и остроумия, которые я всегда наблюдала за столом у Елены Сергеевны? Евгений Александрович был умен и красив. Он с большой нежностью и уважением относился к Марьяне Алексеевне и к дочери Машеньке. И как-то не могла я себе представить его рядом с Еленой Сергеевной и в компании, окружавшей ее. Или он был с Еленой Сергеевной другим? Женечка мне ничего не мог рассказать про период, когда его родители еще не разошлись, ведь он был тогда еще маленьким. Женя воспитывался отцом в строгости и справедливости. Он рано научился отвечать за свои поступки. Младший же брат Сережа был ярким примером воспитания Елены Сергеевны: капризный, избалованный обаятельный мальчуган.

Меж тем Михаилу Афанасьевичу становилось все хуже и хуже, и Елена Сергеевна почти не отходила от него. Женя все чаще оставался ночевать у них. Мы встречались в школе, обменивались грустными новостями. Я тоже была очень занята, кроме школы — переводы, мои обязанности «негра» надо было неукоснительности выполнять в срок.

10 марта Михаил Афанасьевич скончался. Мы с Женей были на панихиде рядом с Еленой Сергеевной. Я впервые видела смерть так близко. А обычай русских поминок мне и вовсе был неведом. Я была потрясена застольем, когда уже через несколько часов после похорон близкие покойного сидели за столом, где становилось все шумнее, все будто забыли о покойном. Лишь позднее Едена Сергеевна убедила меня в правильности такого обряда.

Вскоре школа осталась позади. Мы сдали последние экзамены и все силы направили на поступление в институты. Женя, как и намеревался, подал заявление на театроведческий факультет ГИТИСа, а я делала отчаянные попытки поступить в Институт иностранных языков. На мое счастье среди поступающих оказалась и группа таких же, как и я, знающих английский, как родной, и имеющих тот же статус «детей врагов народа». Один из мудрых руководителей факультета разрешил этой группе приступить к занятиям с условием, что мы пройдем весь курс обучения за два года. Такое условие всех нас устраивало, ибо мы были сами заинтересованы в быстрейшем получении диплома о высшем образовании. Мы все были уверены, что одолеем ускоренный курс обучения.

Осенью Женя и я приступили у учебе. Все свободное время, которого у нас было очень мало, мы проводили вместе. Женя стал настаивать, чтобы мы поженились и чтобы я переехала к нему в Ржевский. Я возражала, говорила, что мы не имеем права жениться, ибо моего заработка нам не хватит на жизнь. Кроме того, я все еще опасалась осложнить жизнь Шиловских своим статусом «дочери врага народа». Все же после многочисленных разговоров с Евгением Александровичем и с его благословения я дала согласие на брак и мы решили «расписаться», как это тогда называлось, в ближайшее время.

Брак наш был оформлен в жутчайшем ЗАГСе, где за соседним столом заплаканная женщина оформляла смерть мужа. Ни свидетелей, ни цветов, ни шампанского… Мы вышли из ЗАГСа на солнечную улицу Горького и направились к Артистическому кафе в проезде МХАТа. Мы подсчитали, что бокал вина нам будет по карману. В кафе нас застал Евгений Васильевич, муж Бокшанской. Он, как всегда, после репетиции зашел, чтобы выпить рюмочку коньяка. Узнав, что мы празднуем свадьбу, от тотчас заказал шампанское и закуску, и мы неожиданно славно отпраздновали нашу свадьбу. Вечером Евгений Александрович и Марьяна Алексеевна устроили в нашу честь праздничный ужин. Было решено, что я перееду к Жене.

Всего через пару месяцев началась война… Я сдавала со своей группой последний экзамен за первый ускоренный курс, когда нам сообщили, что на следующее утро нам надлежит явиться с вещами в институт, откуда нас на автобусах отвезут под Смоленск рыть противотанковые рвы. Мама соорудила мне холщевый заплечный мешок, куда были положены мыло, зубная паста и смена белья. Больше ничего брать не разрешили.

Женечка остался в Москве. Он намеревался идти добровольцем на фронт, но был забракован из-за плохого зрения. Отец его посчитал, что Женя в таком случае должен поступать в военное училище, и Женя стал усиленно готовиться к экзаменам.

На рытье окопов я сильно надорвалась. Началось внутреннее кровотечение. Меня отправили вместе с несколькими ранеными ребятами обратно в Москву. После долгого тряского пути наш грузовичок наконец доехал до Москвы.

Нам с Женей оставалось быть вместе чуть больше двух недель. Мы с Еленой Сергеевной проводили его на место сбора. Никто и не подозревал, что это наша последняя встреча с Женечкой как мужа и жены. Жизнь так распорядилась.

Наступила осень 1941 года. Надо было думать, чем заняться. О продолжении учебы в институте не могло быть и речи. Часть нашей группы уже ушла на фронт, часть еще не вернулась с рытья рвов. Да и шли слухи, что новый учебный год будет продолжен где-то в эвакуации, куда якобы направляют институт.

Я все никак не могла добиться никакого ответа на все мои вопросы о местонахождении отца и его судьбе. Каждый раз получала в окошечке один и тот же ответ: следствие продолжается, переписка не разрешается, местонахождение неизвестно. Для получения такого стереотипного ответа приходилось простаивать в очереди целую ночь. Увы, таких, как я, было великое множество.

Мама поступила на работу на швейную фабрику шить белье для солдат. Она работала в ночную смену, и мы почти не виделись.

В Ржевском стало совсем пусто. Марьяна Алексеевна с маленькой Машей уехала в эвакуацию.

Евгений Александрович почти не бывал дома, часто оставался ночевать на работе. Я мучилась неопределенностью. Мои «негритянские» переводы кончились, и я сидела без дела и без денег.

Однажды Елена Сергеевна позвонила в Ржевский и попросила меня зайти к ней, купив по дороге бутылку водки. Меня это чрезвычайно удивило. Когда я прибежала с бутылкой на Фурманова, я увидела спящего тяжелым сном на диване Александра Фадеева[11]. В комнате чувствовался запах перегара. Я никогда раньше не видела Фадеева у Булгаковых. Елена Сергеевна несколько сбивчиво сказала, что Александр Александрович у кого-то в доме напился и затем постучался к ней, попросив разрешения немного полежать. Так он находится у нее уже второй день.

Через пару дней Елена Сергеевна опять позвонила и сказала, что может предложить мне поехать с ней и Сережей в эвакуацию в Ташкент. В Москве участились воздушные тревоги, на улицах пахло дымом — это различные учреждения, покидая Москву, сжигали свои бумаги. С наступлением темноты город вообще замирал. Окна домов были тщательно затемнены. Фонари на улицах не горели. Все чаще и чаще объявляли воздушную тревогу. Я обычно в бомбоубежище не спускалась. Лишь пару раз, когда Марьяна Алексеевна еще не уехала, я с маленькой Машей на руках по ее просьбе спускалась в ближайшее бомбоубежище.

Услышав о предложении Елены Сергеевны, Евгений Александрович посоветовал мне согласиться. Мама тоже настоятельно просила меня не отказываться. Оказалось, что предложение об эвакуации Елены Сергеевны исходило от Фадеева. Он руководил отправкой писателей в Ташкент. Через несколько дней Фадеев позвонил Елене Сергеевне и сообщил, что наш отъезд назначен на 16 октября. Он уже включил ее, Сережу и меня в список эвакуируемых.

Октябрь 1941 года выдался холодным. Уже в десятых числах кое-где припорошил снежок. Дул сильный промозглый ветер. Накануне днем мы с Еленой Сергеевной перевезли в архив ящик с рукописями Михаила Афанасьевича. Естественно, она боялась оставлять рукописи в пустой квартире.

Евгений Александрович обещал предоставить нам свою машину и шофера для доставки на вокзал. Поезд отходил поздно вечером. Я заранее привезла свой чемодан к Елене Сергеевне. В кромешной тьме мы заперли квартиру на Фурманова и спустились на улицу к ожидавшей нас машине. Елена Сергеевна попросила по дороге свернуть к Никитскому бульвару. Я сразу даже не поняла, что ей там понадобилось. Лишь подъехав к знакомому дому, я сообразила, что Елена Сергеевна хотела увидеться с Витой Лазаревной, ее косметичкой Елена Сергеевна велела мне подняться наверх и взять приготовленный для нее сверток. Этот сверток оказался объемистой корзиной, наполненной кремами и и лосьенами. Даже в такой момент Елена Сергеевна продолжала думать о красоте своего лица!

По пустынным улицам Москвы мы добрались до Комсомольской площади и свернули к боковому подъезду вокзала. Выгрузились из машины и пошли вперед с вещами по перрону среди снующих теней множества людей. Тут перед нами возник Фадеев и велел следовать за ним. Так мы и пошли гуськом — Елена Сергеевна с Фадеевым впереди, мы с Сережей за ними, замыкал группу адъютант-водитель с чемоданами. Впереди уже маячил темный состав. Фадееев уверенным шагом двигался вперед и остановился у одного из вагонов. Сказав что-то стоявшему в дверях вагона человеку, он провел нас внутрь. Это был мягкий купейный вагон. В купе кроме нас троих оказалась Софа Магарил, актриса, жена режиссера Козинцева. Поезд еще долго стоял. Попрощавшись, ушел адъютант. Фадеев о чем-то тихо разговаривал с Еленой Сергеевной в коридоре. Вскоре ушел и он. Поезд наконец тронулся и медленно пополз в далекий путь. Сережа мгновенно заснул, а нам с Еленой Сергеевной не спалось. Угнетала полная неизвестность того, что ожидает нас в конце пути. Надолго ли мы прощаемся с Москвой? Все говорили шепотом. В вагоне не горел ни единый огонек. За окном тоже полнейший мрак. Мы даже не увидели, где кончились городские дома.

Наступил первый день долгого пути. С трудом кое-как умылись под тонкой струйкой воды из умывальника. Сережа запросил кушать. Мы захватили с собой имевшиеся в то время в магазинах сушки, сухарики и банки с крабами. До сих пор не могу понять, почему на прилавках Москвы громоздились горы банок с крабами. Встала проблема, как заварить кофе или чай, где и во что взять кипяток. Я уже не помню, кто из нас додумался захватить чайник, я или Елена Сергеевна. Скорее всего, я. Аукнулся мой недавний опыт рытья окопов. Проводник сказал, что кипяток я смогу набрать только во время остановки поезда на ближайшей станции. С чайником в руках я терпеливо стояла поближе к выходу, чтобы успеть тут же ринуться к вокзалу, к заветному крану с кипятком. Как только поезд остановился, я со спринтерской скоростью понеслась по перрону к видневшемуся вдали пару от кипятка. Быстро наполнив чайник, я с той же скоростью побежала обратно, ибо смертельно боялась отстать от поезда. Никто ведь не мог сказать, сколько он будет стоять на этой станции.

Уже в первый день в нашем купе стали появляться знакомые Елены Сергеевны из соседних купе и вагонов. Одним из первых заглянул Алексей Яковлевич Каплер[12], обаятельнейший человек, знаменитый сценарист, по чьим сценариям были поставлены фильмы «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году». Елена Сергеевна нас познакомила и угостила Алексея Яковлевича чаем с сушками. Я раньше никогда с Каплером не встречалась, но он умел тотчас устанавливать контакт с людьми, и через несколько минут казалось, что я давно с ним знакома.

Зашел к своей жене и Григорий Козинцев. Он ехал с группой кинематографистов в соседнем вагоне. Меня с ним познакомили, и завязалась опять за чаем с сушками беседа. Я видела, что он с интересом разглядывает Елену Сергеевну, и ей это приятно. Он произвел на меня впечатление человека интеллигентного, но несколько суховатого. Мне даже казалось, что я замечаю эту суховатость и в его отношении к Софе.

За ним следом появился Сергей Михайлович Эйзенштейн[13]. Он шумно приветствовал Елену Сергеевну и вопросительно посмотрел на меня. Елена Сергеевна нас познакомила. Услышав мое имя — Дзидра, он радостно воскликнул: «Латышка?» Оказывается, этот знаменитейший режиссер родился в Латвии, в Риге, детство свое провел в этом городе и даже помнит латышский язык. Мы тут же весело обменялись несколькими фразами. Тут я перехватила несколько недовольный взгляд Елены Сергеевны. Я поняла: ей не очень нравится, что я отвлекаю внимание Сергея Михайловича. Я же продолжала с ним беседовать и упомянула, что была в Нью-Йорке в то время, когда он приезжал в Америку с Тиссе и Александровым[14]. Я также упомянула, что Тиссе и Александров посетили моего отца и что я присутствовала при этом. Эйзенштейн спросил, нет ли у меня какой-нибудь книжки на английском, ему пришлось оставить свою библиотеку в Москве, а он так любит почитывать детективы Агаты Кристи! Я удивилась, ибо отец мне внушил, что детективы — не лучший вид литературы и не очень поощрял их чтение. Сергей Михайлович обещал, что когда мы вернемся в Москву, он даст мне почитать свои книги. После этого посещения я старалась не принимать участия в беседе Елены Сергеевны с ее знакомыми, если только они не обращались прямо ко мне.

В одном из соседних купе ехал знаменитый в то время поэт Иосиф Уткин[15]. Он в начале войны ушел добровольцем на фронт, где его вскоре ранило, и теперь он в сопровождении медсестры был отправлен на лечение в Куйбышев. Это был первый раненый, которого я повстречала, и я с состраданием смотрела на его висящую на перевязи руку. Разумеется, я старалась, как могла, отвлечь его от мрачных мыслей — ведь ему грозила ампутация. Он робко появлялся у нашего купе, и мы с Еленой Сергеевной спешили налить ему чай, если только оставалось хоть немного кипятка, пусть даже остывшего. Мы подолгу стояли с ним в коридоре. Он читал свои стихи, которых, должна сознаться, я прежде не слышала.

Однажды Эйзенштейн привел с собой Тиссе и Александрова. Он успел им рассказать, что я помню их посещение моего отца в Америке. Они весело вспоминали девчушку, которая с любопытством разглядывала их во время того визита…

Поезд медленно двигался вперед, не следуя никакому расписанию, с неожиданными остановками и столь же неожиданными рывками вперед. Медленно, но неуклонно он приближался к своей цели — Ташкенту. Там писателям предстояло выгрузиться, а кинематографистам ехать дальше — в Алма-Ату. Туда было решено эвакуировать киностудию «Мосфильм».

Я все также продолжала на остановках бегать за кипятком. Иногда мне крупно везло: на некоторых станциях местные жители выносили чего-нибудь съестное — вареную картошку, крутые яйца, соленые огурцы. Однажды мне посчастливилось даже выменять на соль тощую жареную курицу!

В Куйбышеве поезд стоял несколько часов. Ушел со своей спутницей Иосиф Уткин. Мы все пожелали ему скорейшего выздоровления. К вечеру поезд наконец тронулся.

Наутро за окном возник совсем другой пейзаж. Яркая зелень, еще не убранные поля, пасущиеся на лугах стада. Люди в легкой одежде. А ведь из Москвы мы уезжали в снежный вечер. Кроме того, непривычно было, что вечером в вагоне зажигают свет, а в окнах виднеются огоньки в домах. Нам, привыкшим к тщательной московской светомаскировке, радостно было возвращение к нормальной повседневной жизни. Удручало же то, что мы ничего не могли узнать о положении на фронте. Газет мы уже несколько дней не видели, радио не работало. Только в Куйбышеве кому-то передали несколько газет, и мы их громко читали вслух, ведь у всех на фронте были близкие или друзья, все привыкли слушать регулярные сводки.

Становилось все теплее. Все мы стали потихоньку снимать свитера и теплые шарфы. Мы все больше стали задумываться о конечной цели нашего пути — Ташкенте. Как нас там встретят? Что нас ждет в незнакомом городе? Почти никто в нашем вагоне в Ташкенте не бывал, никто не мог поделиться впечатлениями. Где нас разместят? Что нас ждет? Смогу ли я найти работу?

Наконец к вечеру поезд медленно подкатил к перрону ташкентского вокзала. Стали спешно выгружаться. По перрону взад-вперед бегал невысокого роста человек в военной форме с погонами полковника. Прибывшие узнали в нем московского драматурга Николая Вирту[16]. Он был уполномочен встретить и разместить эвакуированных писателей и их семьи. Вирта сообщил, что основную группу прибывших временно поселят в здании одной из школ, а затем всем предоставят постоянное жилье. Мы с Еленой Сергеевной и Сережей погрузились в поданный автобус и вскоре оказались в огромной классной комнате вместе с еще несколькими семьями. Кроватей не было — на полу лежали тюфяки. Был единственный на весь этаж умывальник, и это удручало больше всего. Так хотелось помыться после долгого пути. Обещана была баня. Вирта еще раз подтвердил, что через несколько дней нас переселят в более удобное помещение.

Наступило 7 ноября. Кроме общего советского праздника это был и день моего рождения. Елена Сергеевна предложила отметить это событие во дворе школы у костра. Там будет легче сварить по чашке кофе. Мы с Сережей набрали веток саксаула. Затем сходили на Алайский рынок, купили для угощения изюм, вяленую дыню, фрукты. Прилавки этого рынка резко отличались своей яркостью и разнообразием от привычных унылых магазинов военной Москвы. Вечером неожиданно пришел на наш огонек Алексей Яковлевич Каплер и подарил мне корзину с фруктами. Мы приступили к заварке кофе в импровизированной посуде. Забытый изумительный аромат привлекал все больше гостей. Алексей Яковлевич завладел всеобщим вниманием, рассказывая о съемках фильмов о Ленине, автором которых он был. Это оказался самый необычный мой день рождения, запомнившейся на всю жизнь.

Назавтра на почте я получила поздравительные телеграммы от Женечки и от Евгения Александровича. Я была крайне удивлена, что в такой сложной военной обстановке почта работала исправно.

Через несколько дней Елена Сергеевна пошла с Виртой на улицу Жуковского посмотреть предназначенное нам жилье. Это оказалась крохотная квартирка на втором этаже, которая ей сразу приглянулась. Туда вела шаткая деревянная наружная лестница. Эта квартирка, которую мы сразу прозвали голубятней, состояла из двух малюсеньких комнат. В одной стояла печка. Из мебели — деревянный стол, две скамейки, три кровати, подушки, одеяла. Елена Сергеевна сразу выразила согласие тут поселиться. Вскоре мы уже разложили наши вещички, передвинули кровати. Я помыла полы, окна, соорудили кое-какие занавески. Короче говоря, наладили быт. На следующее утро я побежала опять на почту, чтобы сообщить в Москву и Женечке в Чебоксары наш новый адрес.

Соседями нашими по двору на улице Жуковского оказались драматурги Файко, Николай Погодин, Николай Вирта, Борис Лавренев, поэт Сергей Городецкий с семьей. Через некоторое время после лечения в Куйбышеве к нам присоединился Иосиф Уткин. Теперь за ним ухаживала его сестра. Он все еще не мог владеть раненой рукой. Многие писатели, размещенные в других домах, приходили смотреть, как мы устроились. Самые именитые были поселены в центральной ташкентской гостинице.

Елену Сергеевну навещали многочисленные ее знакомые. Самым частым гостем стал живший в нашем дворе поэт Владимир Луговской[17].

Я занималась хозяйством, готовила, стирала, убирала, ходила на рынок, топила печь. Хозяйство было примитивное, и все же жизнь потихоньку налаживалась. Меня угнетало, что я все еще нигде не работаю. Я чувствовала, что Елена Сергеевна не очень-то хочет, чтобы я отвлекалась от дома. Кто же тогда будет убирать и готовить еду? Наше финансовое положение было весьма плачевно. Мне все чаще приходилось что-то продавать их моих вещей или менять на продукты. Я поделилась с Каплером создавшимся положением и попросила его помочь мне найти работу. Он посоветовал мне переехать в Алма-Ату, куда уехали все сотрудники «Мосфильма». Он сам собирался туда вскоре и обещал прислать мне вызов на сценарную студию.

Пока же я нашла себе занятие, позволившее мне немного заработать. Туся Луговская, сестра поэта Луговского, была профессиональным театральным художником. Она подрядилась оформить спектакль в ташкентском оперном театре. Для этого спектакля требовалось соорудить множество чалм. Сроки, как всегда, поджимали, и Туся предложила мне ей помочь. Она показала, как правильно накручивать чалму, как обращаться с выданным для этой цели материалом. Так как я прошла английскую школу рукоделия, мне работа с тканью была знакома. Дело закипело, и я даже по ходу работы усовершенствовала процесс. Все чалмы были изготовлены к сроку, заказчики остались довольны, а мы с Тусей даже сумели сэкономить немного материала и соорудили из него занавеси на окна. К сожалению, работы в театре больше не было, и я опять стала искать себе занятие. На выручку пришел Владимир Аталов, актер, отец Алексея Баталова. У него оказались золотые руки и отменный вкус. Под его руководством я изготавливала абажуры. Мы покупали в писчебумажном магазине рулоны залежавшегося там ватмана, промасливали его, складывали «в гармошку», протягивали для образования формы шнуры, немного разрисовывали. В результате получался отличный абажур, вызывавший восхищение наших покупателей. Всем же хотелось хотя бы немного скрасить свой быт. Через некоторое время запасы ватмана иссякли, и мы были вынуждены свернуть «производство».

Спустя какое-то время я нашла новое применение своим силам. На сей раз без материального вознаграждения, но доставлявшее мне большое удовлетворение. Я ходила в госпиталь, читала и раздавала книги раненым, писала по их просьбе письма, иногда что-нибудь рассказывала, даже осмеливалась по их просьбе спеть. Я приглашала знакомых писателей выступить в госпитале, была в таких случаях вроде ведущей.

Местный Союз писателей весьма одобрил эту работу. Налаживались отношения с местным населением. Эвакуированных московских писателей стали приглашать в гости. Принимали всегда тепло и сердечно. За все пребывание мое в Ташкенте я ни разу не встречала ни одного неприязненного взгляда, а ведь местные жители сильно себя потеснили, предоставив жилье такой массе эвакуированных.

Однажды Борис Лавренев и Иосиф Уткин были приглашены к одному известному узбекскому писателю отведать настоящий узбекский плов. Я тоже была приглашена, ибо подружилась с хозяином во время работы в госпитале. Мы расселись вокруг низенького стола, на котором высилось огромное блюдо, источавшее изумительный аромат. Хозяин с приветливой улыбкой повернулся ко мне, захватил из блюда горсть плова и поднес к моему рту. Я успела в этой горсточке разглядеть бараний глаз! По узбекскому обычаю глаз подносится в знак глубокого уважения. Я героически проглотила это подношение под восхищенно-удивленные взгляды моих спутников. Я же радовалась, что не оскорбила обычаи нашего любезного хозяина.

Сытые и растроганные теплым приемом, мы вышли на улицу. Дух захватывало от прелести серебристых тополей в лунном освещении. Лавренев и Уткин замурлыкали что-то себе под нос, а затем дружно, в два голоса, запели знаменитый русский романс «Но то был только сон». Я тоже присоединилась к хору. Так, продолжая петь, мы дошли до нашего двора на улице Жуковского.

На «голубятне» мне посчастливилось познакомиться с двумя удивительными женщинами — Анной Андреевной Ахматовой и Фаиной Георгиевной Раневской[18]. Обе они приходили в гости к Елене Сергеевне, иногда вместе, иногда врозь. Я всегда к их приходу старалась приготовить к кофе яблочный пирог. Обе с удовольствием пили кофе. Перед Анной Андреевной я всегда робела. Она мне напоминала огромную нахохлившуюся птицу. Она неизменно была в чем-то темном, скорее черном, мешковатом. Я, пожалуй, почти никогда не слышала ее смеха и редко видела на ее губах улыбку. Она молчаливо сидела за столом, внимательно слушала беседующих, но сама очень редко принимала участия в этих разговорах. Я помню ее немного хрипловатый низкий голос, когда она отвечала на вопрос, адресованный именно ей. Елена Сергеевна, как мне казалась, глубоко ее уважала и всячески пыталась вывести Анну Андреевну из ее сосредоточенности в себе.

Однажды Ахматову пригласили выступить на большом концерте, весь сбор от которого шел в поддержку фронту. Она сокрушенно заявила Елене Сергеевне, что не сможет выступить, хотя очень бы хотела, потому что ей нечего надеть. Единственное ее «концертное» платье уже давно потеряло всякий вид. Мы с Еленой Сергеевной решили ее выручить. Я достала из чемодана юбку, привезенную из Англии, и мы вдвоем отправились на Алайский рынок в надежде выменять эту юбку на что-нибудь подходящее для Анны Андреевны. Мы увидели наконец то, что искали — прекрасную белую вышитую шаль. После долгой торговли ударили по рукам и радостно отправились домой, упрятав драгоценную шаль в сумку. Елена Сергеевна сумела сломить сопротивление Анны Андреевны, и она приняла наш скромный дар. Закутавшись в эту шаль, Ахматова еще долгое время выступала перед публикой.

С Фаиной Георгиевной все было значительно проще. Она, наоборот, почти всегда улыбалась, иногда иронично. Всегда была готова к шутке, всегда активно принимала участие в беседе, во время которой нередко раздавался смех.

Безусловно, разница в их поведении была обусловлена их профессиями и жизненными обстоятельствами. Я была слишком молода и неопытна, чтобы осознать это. Мне казалось, что Анна Андреевна оттаивала лишь при прямом общении с Фаиной Георгиевной. Ее глаза начинали светиться, и в них появлялся интерес к окружающему. Мне было интересно наблюдать за обеими. Я неосознанно чувствовала их величие. Анну Андреевну я продолжала побаиваться. Мне все время казалось, что я нарушаю ее какой-то внутренний мир.

С Фаиной Георгиевной все обстояло иначе — она всем сердцем была открыта дружескому общению. Меня покорял ее взгляд, всегда ироничный по отношению к себе самой. Вскоре стало обычаем, что я ее провожаю домой. По дороге она не умолкая рассказывала что-то смешное и трогательное из ее жизни, и я с каждым разом все больше привязывалась к ней. Я тогда еще не была знакома с ее театральными работами, видела ее только в кино. Популярность ее в то время была колоссальна, и я очень гордилась, что имею возможность запросто с ней гулять и беседовать. Она часто говорила мне, что ей нравится моя реакция на ее рассказы, мой смех. Еще и еще раз корю себя за то, что мне не хватало ума записывать по горячим следам ее рассказы, ведь со временем они выветрились из памяти, осталось лишь впечатление чего-то крайне интересного, глубокого и мудрого.

На нашей «голубятне» все чаще и чаще стал появляться поэт Владимир Луговской. Он почти всегда пребывал в некотором подпитии, был громогласен и велеречив, неизменно обращался к Елене Сергеевне с возгласом «моя Королева!» Я бы даже сказала, что он не отличался большим умом. Его поэзия была наполнена пафосом революции и строительства социализма. Лирики его я не знала. Я всегда старалась улизнуть из «голубятни» к его приходу.

Однажды Луговской поднялся в «голубятню», когда Елены Сергеевны не было дома. Он, как всегда, был несколько навеселе. Луговской присел к столу на скамейку и начал что-то рассказывать. Я стояла поодаль и вежливо слушала. Вскоре Владимир Александрович велел мне сесть на скамейку, ибо считал невежливым, что я стою. Я послушно села на противоположный конец скамьи. Тут Владимир Александрович перешел на чтение своих стихов и по мере чтения все ближе и ближе продвигался по скамье ко мне. Наконец я вскочила. Баланс скамьи нарушился, и Луговской рухнул на пол. Как раз в это момент, как в плохой пьесе, вошла Елена Сергеевна. Она гневно на меня обрушилась: «Что тут происходит?!» Мы с трудом вдвоем подняли Луговского на ноги. Елена Сергеевна не желала слушать мои оправдания и продолжала сердито отчитывать за мое бессердечие. Я очень обиделась. Несколько дней Луговской на «голубятне» не появлялся. Затем его регулярные визиты возобновились. Я старалась его избегать.

Мои отношения с Еленой Сергеевной оставались натянутыми. Я все упорнее искала себе занятие. На мое счастье, уехавший в Алма-Ату Каплер сдержал обещание и прислал письмо с предложением работы переводчицы на студии. К письму прилагался официальный вызов в Алма-Ату, без которого тогда было невозможно куда-либо передвигаться. Я радостно приняла предложение и стала готовиться к отъезду.

Елена Сергеевна была чрезвычайно недовольна моим решением. Она винила меня, что я бросаю ее и Сережу на произвол судьбы. Она считала, что я изменяю Жене и еду к какому-то потенциальному любовнику. Все это было неправда — я просто не могла продолжать бездельничать в Ташкенте, не могла существовать без постоянного заработка.

Ранней весной 1942 года я отправилась в путь. Моим соседом в поезде оказался знаменитый в то время оператор «Мосфильма» Аркадий Кольцатый. Он спешил в Алма-Ату к жене и сыну, которых не видел уже несколько месяцев. Кальцатый сильно скрасил мое путешествие, подкармливал меня. Мы много беседовали, и к концу пути мне казалось, что мы давние знакомые.

Алма-Ата сразу пленила меня своей красотой, чистотой, ухоженностью. После ташкентских арыков и пыльных улиц все здесь выглядело празднично. У меня поднялось настроение. В городе было много современных зданий. Кольцатый посоветовал мне сразу же отправиться в гостиницу, где разместились все творческие работники. Я так и сделала и очень удивилась, когда, предъявив свой вызов, была препровождена в крохотный номер, заказанный мне Каплером.

На следующий день я приступила к своим обязанностям, каковых, должна признаться, оказалось пока немного. Работа с переводами только начиналась, и у меня оставалось много свободного времени. Меня вскоре стали загружать так называемой общественной работой. Я была определена в бытовую комиссию. В мои обязанности входило еженедельное сопровождение Ивана Александровича Пырьева[19], председателя этой комиссии, в обкомовский распределитель для получения добавочного продовольственного пайка работникам «Мосфильма». Я запасалась объемистой сумкой и бидоном, ибо основными предметами дополнительного пайка были жареные пирожки, свиная тушенка и разливная сладкая сгущенка. Иногда к этому ассортименту добавлялось немного сыра или колбасы, которые Иван Александрович умел виртуозно выпрашивать в этом распределителе. Совсем редко перепадала баночка черной икры. В таком случае Иван Александрович с возгласом «Как я люблю икру, ее не любит никто!» быстро прятал баночку к себе в сумку. Это всегда меня удивляло и смешило. Обиды никакой не было — ведь он заслуживал баночку икры, как никто другой. Вернувшись после такого похода, мне надлежало по списку раздавать полученные продукты. Во время исполнения этой обязанности мне представилась редчайшая возможность наблюдать за поведением и характерами кинематографической элиты. Я знала, что никто из них не голодал, никто остро не нуждался. Все они могли себе позволить что-то покупать на рынке. И все же при раздаче еженедельной порции пирожков и сгущенного молока срабатывало ревнивое соперничество — а не получает ли кто-то больше меня? Все внимательно следили за каждым моим движением, чтобы я, не дай бог, не выдала кому-нибудь лишний пирожок или каплю сгущенного молока. Мне иногда становилось стыдно, будто я заглядывала в их нечто глубоко потаенное.

Совершенно непредвиденной помехой в моей работе стало отсутствие пишущей машинки. Естественно, никто не брал с собой в эвакуацию пишущую машинку. Не позаботились об этом и на студии. Как же я могла сдавать свои переводы? Я стала искать машинку у местного населения. Через несколько дней мне удалось арендовать машинку у местной машинистки за довольно высокую плату. Лента на машинке сильно износилась, купить новую негде. Мои переводы были еле видны на бумаге, которую, кстати, я с большим трудом добывала.

В это время по приказу свыше Григория Александрова решили направить в Баку на должность главного режиссера Бакинской киностудии. Однажды он меня вызвал к себе и сказал, что ему предстоит в первую очередь приступить к съемкам фильма «День Советского Союза в тылу» для показа англичанам и американцам. Картина должна была показать труд тыла в помощь фронту, жизнь советских людей вдали от переднего края. Эту картину предполагалось переводить по ходу съемок. Григорий Васильевич предложил мне ехать с его группой в Баку. Я с радостью согласилась, ибо это сулило мне долговременную занятость.

Незадолго до этого в Алма-Ату приехал из Владивостока, где он жил с матерью, сын Григория Васильевича Дуглас. Он был на несколько лет младше меня, и Григорий Васильевич поручил его моим заботам, так как Григорий Васильевич и Любовь Петровна Орлова были всецело заняты подготовкой к переезду. Кстати, имя Дуглас, сокращенно Дуги, Григорий Васильевич дал сыну в честь американского актера Дугласа Фэрбенкса, который в конце двадцатых побывал в Москве и общался с нашими кинематографистами. А затем в начале тридцатых Александров, Тиссе и Эйзенштейн побывали у него в Голливуде. Забегая вперед, скажу, что во время борьбы с космополитизмом Дуглас по приказу сверху был срочно переименован в Василия. Пока же мы с Дуги гуляли по незнакомому городу, выполняли поручения Григория Васильевича и даже принимали участие в массовках.

Вся наша группа разместилась в гостинице на набережной. Александров тотчас приступил к съемкам. Я всюду сопровождала съемочную группу, заранее обзавелась пишущей машинкой и была готова немедля приступить к переводу комментария для фильма. Процесс наладился, и я стала регулярно получать странички текста.

Через пару месяцев после окончания фильма новой работы Григорий Васильевич мне предложить не мог. Я вновь оказалась не у дел.

Любовь Петровна часто выступала в концертах в местной филармонии. Она стала брать меня с собой, и я ей за кулисами помогала подгладить концертное платье и выполняла любые ее поручения. Иногда эти концерты были не сольными, она выступала вместе с другими артистами, оказавшимися в Баку. Во время таких концертов я познакомилась с очень знаменитой в то время балетной парой Редель и Хрусталев, с певицей Клавдией Шульженко, с поэтами-сатириками Владимиром Дыховичным и Морисом Слободским. С ними у меня как-то сразу установились дружеские отношения. Они часто выступали в госпиталях и брали меня с собой в качестве ведущей. Их эстрадная группа должна была вскоре отбыть в Москву для поездок с новым репертуаром на фронт. Я загрустила, ибо уже успела привязаться к моим новым друзьям. Да мне и поднадоела кочевая жизнь и неопределенность.

В это время я узнала из письма, полученного от Жени, что Елена Сергеевна написала ему, что я бросила ее и Сережу на произвол судьбы, «убежав из Ташкента», что я ему якобы изменяю. Женечка даже не счел нужным объясниться. Он чересчур был уверен в справедливости суждений своей матери. Он потребовал развода. Я послала ему свое согласие. Так, по-детски «я с тобой больше не вожусь» закончился наш недолгий брак. Мне было обидно и больно. Тем более я хотела поскорее вернуться в Москву.

Дыховичный и Слободской официально включили меня в свою группу, и мы отбыли из Баку в Ташкент, где находился штаб фронтовых групп и театров, к которому их группа была приписана.

В Ташкенте я поселилась с группой в гостинице. Я не хотела идти к Елене Сергеевне, незаслуженно меня обидевшей. Я не хотела ни в чем оправдываться.

Но меня поджидал еще один удар судьбы. В ташкентском штабе фронтовых театров, куда стекались все официальные бумаги, вскоре выяснилось, что я у них не оформлена, что не имею к ним никакого отношения. Несмотря на все старания Дыховичного и Слободского, они не могли себе позволить включить меня в группу, тем более, что я латышка и «дочь врага народа». Положение мое становилось тупиковым. Морис и Володя, Аня Редель и Миша Хрусталев очень за меня переживали, но помочь ничем не могли. Близился день их отъезда, а я вынуждена была оставаться в Ташкенте без крыши над головой, без средств к существованию. Я с тревогой смотрела в будущее.

Как-то вечером я зашла в гостиницу к Хрусталевым. У них в гостях оказался знаменитый генерал. За ужином мои друзья поведали ему мою печальную историю. Генерал внимательно глянул на меня и вдруг произнес: «А вы могли бы быть готовой завтра к десяти утра?» Я обалдело уставилась на него: «Конечно, могу!» «Так вот, слушайте. Я могу вас взять в свой самолет и высадить вас в Москве с одним условием, что вы никогда не станете упоминать об этом и тем более не будете называть моего имени, а также обстоятельств вашего возвращения в Москву». Я растерянно посмотрела на моих друзей, те дружно закивали, мол, не раздумывай, соглашайся.

На следующее утро с небольшим чемоданчиком, в котором помещалось все мое имущество, я подошла к условленному месту. Через пять минут подъехал мой новый знакомый. Мы быстро докатили до летного поля, где уже стоял наготове небольшой самолет. В пути генерал дремал на своем сиденье и почти со мной не разговаривал. Я с нескрываемым любопытством оглядывалась — ведь мне никогда прежде не приходилось летать, тем более на персональном самолете! Через несколько часов мы приземлились в Москве, на Центральном аэродроме. У трапа самолета уже ждала машина. Генерал велел мне лечь на заднее сиденье, прикрыл меня одеяльцем, и мы спокойно выехали мимо бдительных часовых. Довезя меня до ближайшего метро, генерал попрощался и высадил меня.

Я сдержала слово и никогда никому об этом не рассказывала, тем более не упоминала имени генерала.

Второе замужество

Вернуться то в Москву я вернулась, но как «легализоваться», как объяснить свое появление без вызова в Москве? Как устроиться на работу и получать продуктовые карточки? Ответа на эти вопросы у меня не было. Но опять пришел на помощь случай. Я встретила на улице школьную подругу и рассказала о своих проблемах. Она подумала и вдруг говорит: «Знаешь что? Я вечером переговорю с отцом. Он как раз занимается оформлением документов на вновь прибывших в Москву. А что если он сумеет помочь?» Она сдержала слово, и через несколько дней ее отец меня принял. В результате у меня снова была прописка на Малой Бронной. Теперь — срочно устраиваться на постоянную работу. Пока держаться на плаву мне помогли несколько переводов, которые я сделала для Сценарной студии.

И вот опять случай. Проходя по проезду МХАТ, я встретила Игоря Владимировича Нежного, директора-распорядителя МХАТ, с которым познакомилась еще у Булгаковых. Он поинтересовался, чем я занимаюсь. Я ответила, что ищу работу. Он посоветовал мне обратиться к его брату, только что назначенному директором Дирекции фронтовых театров. Я немедля отправилась на Малую Бронную, где размещалась дирекция. Владимир Владимирович Нежный любезно со мной побеседовал и принял на работу в качестве заведующей литературной частью. В мои обязанности входило привлекать авторов для написания скетчей и одноактных пьес для исполнения нашими артистами фронтовых театров во время их регулярных выездов на фронт.

Однажды в дирекции с одноактной пьесой появился Петр Тур, один из знаменитых в ту пору драматургов, работавших под псевдонимом братья Тур. Пьесу прочли, одобрили и предложили несколько мелких поправок. Беседуя с Петром Львовичем об этой пьесе, я спросила: а где же его соавтор, Леонид Тур? Оказалось, что во время последней поездки на фронт тот сильно простудился и из дома не выходит. В то время Туры были корреспондентами «Известий» и «Сталинского сокола», и их фронтовые очерки регулярно печатались в этих газетах.

Мы условились вечером зайти к Леониду, чтобы внести поправки в пьесу.

Леонид в полосатой пижаме лежал на широкой кровати. Рядом с кроватью стояли меховые унты, сразу привлекшие мое внимание. Когда мы вошли, Леонид мигом вскочил и одним прыжком оказался в унтах, доходивших ему почти до бедер. Зрелище было забавное, и я расхохоталась. Как потом любил повторять Леонид, именно мой смех его мгновенно покорил. Через несколько дней в дирекцию пришел уже Леонид и пригласил меня пообедать с ним в «Арагви». Я удивилась — какое «Арагви», когда все по карточкам. Оказалось, что ресторан «Арагви» обслуживал и подкармливал режиссеров, артистов, драматургов и других театральных деятелей. Так как Леонид несколько дней болел, у него остались неиспользованные талоны. Для меня это был настоящий пир!

В «Арагви» Леонид рассказал, что недавно разошелся с женой, известной балериной Ириной Тихомирновой. Она ушла к Асафу Мессереру и уехала вместе с ним и театром в эвакуацию в Куйбышев. Труппа Большого театра скоро должна вернуться, и тогда Леонид займется оформлением развода. Квартиру на улице Горького, где он жил с Ириной, придется срочно разменивать.

Мы продолжали встречаться во время его кратких приездов с фронта в Москву. Однажды он предложил мне переехать к нему. Мол, скоро он привезет мать из блокадного Ленинграда, и ему будет спокойнее знать, что она под моим присмотром. Это было странное, но честное предложение. Он сказал, что к новому браку пока не готов, хотя и очень ко мне привязан. Надо некоторое время пожить вместе, а там, после войны, наша совместная жизнь скорее всего наладится.

Должна признаться, Леонид мне с каждым свиданием все больше нравился. С ним было интересно: человек образованный, он хорошо знал поэзию, часто читал стихи наизусть, умел прекрасно рассказывать. У нас образовался круг знакомых. Мы часто ходили в театр. Серьезно обдумав сложившуюся ситуацию, я решила согласиться на его предложение и переехала к нему на улицу Горького. Вскоре Леонид привез из Ленинграда свою мать Фани Израйлевну. Она оказалась милым душевным человеком. С Фани Израйлевной мы стали жить душа в душу. Часто разговаривали о Леониде, которого она обожала. Она мне рассказывала о его предыдущих женах, сильно отличавшихся, как она говорила, от меня. Когда появлялся Леонид, было видно, как она оживает, как радуется каждому его слову, каждой шутке. Я вела хозяйство, работала в дирекции и ухаживала за все еще очень слабой после блокады Фани Израйлевной.

Месяца через два Леонид получил от Ирины Тихомирновой сообщение, что она с Мессерером возвращается в Москву. Теперь в трехкомнатной квартире оказалось сразу шесть человек: Тихомирова с Асафом, ее мать, мы с Леонидом и Фани Израйлевна. Порешили: каждой семье — по комнате и одна общая.

Отношения сложились вполне взаимоуважительные. Забавная ситуация возникала в связи с телефоном, стоявшим в «общей» комнате. Как и у многих артистов и писателей, телефонное общение обычно начиналось поздним вечером, после окончания спектаклей. Телефон у нас трезвонил долго: каждая «сторона» давала возможность другой ответить на звонок. Кончалось это тем, что одновременно в общую комнату вылетали Мессерер и я, часто в неглиже, и быстро прятались обратно в свои комнаты. Нас обоих сильно смешила эта ситуация.

В конце концов Ирина заявила, что получила от высших властей разрешение остаться с Мессерером в этой квартире, а Леонида пропишут в любой другой, какую он найдет.

Опять помог случай. Рядом с улицей Горького в Гнездниковском переулке жила бывшая жена Льва Романовича Шейнина. Она страдала тяжелым психическим расстройством и находилась в больнице. Перед Леонидом было поставлено условие: он сможет занять ее квартиру, если сумеет организовать ее переезд в Краснодар, к родным.

Леонид энергично взялся за дело. В то время братья Тур были широко известны, их пьесы шли в Москве и по всей стране. Это способствовало более быстрому прохождению ведомственных барьеров. Наконец все нужные документы собрали. Договорились, чтобы больной с санитаркой предоставили отдельный товарный вагон для переезда в Краснодар.

Леонид остался на вокзале проследить за погрузкой. Наш знакомый, генерал Осликовский, предоставил Леониду свой джип и адъютанта, и на рассвете мы отправились в больницу. Само здание вызвало у меня чувство непонятного страха. Я вошла в вестибюль вместе с адъютантом. Там нас уже ждала необыкновенно красивая рыжеволосая молодая женщина, прекрасно одетая, рядом с молодцеватой санитаркой. Ничто не говорило о ее болезни, разве что несколько напряженное выражение глаз. Мы молча доехали до вокзала. Санитарка и адъютант взяли женщину под руки и повели по перрону на дальние пути, где стоял стоял состав с прицепленным товарным вагоном. Я шла сзади с ее свертками и лекарствами. Вдруг женщина вырвалась, бросилась к идущему навстречу мужчине и выхватила у него изо рта папиросу. Адъютант и санитарка с трудом ее усмирили и водворили в вагон.

Судьба рыжей красавицы обернулась наилучшим образом. Она благополучно прибыла к своим родным, со временем ее психическая болезнь прошла, она вышла замуж.

Мы с Леонидом вскоре покинули улицу Горького и обосновались вместе с Фани Израйлевной в однокомнатной квартире в Гнездниковском, в доме Нирензее. Комната была большая, с альковом, ванная с горячей водой, а кухню заменяла двухкомфорочная плита в прихожей.

Для меня переезд был очень удобен, так как к этому времени Дирекция фронтовых театров переехала в тот же дом, в помещение бывшего Цыганского театра.

Вскоре я поняла, что беременна. Выждав некоторое время, я сообщила об этом Леониду. С ужасом я услышала в ответ, что он и слышать об этом не желает, что не создан для отцовства и не намерен погружаться в пеленки и писк ребенка. Идет война, и совсем не время рожать детей.

Я была глубоко опечалена и оскорблена его реакцией. Мне казалось, что мы уже достаточно долго вместе, что он меня действительно любит. Я решила уйти от Леонида, родить и самостоятельно растить ребенка.

Сложившаяся ситуация, естественно, стала известна Фани Израйлевне. Она горой встала за меня, отчаянно ругала Леонида. Она страстно желала иметь внуков. Я же собрала свои вещи и в сопровождении Фани Израйлевны вернулась на Бронную. Мать Леонида твердо решила остаться со мной, пока ее сын не образумится.

Он, конечно же, образумился. Через пару недель мы вернулись в Гнездниковский. Жизнь вошла в прежнюю колею, но в глубине души у меня остались обида и недоверие к Леониду, хотя он смирился с моим растущим животом и даже стал ласково называть меня «слон».

В один из приездов в Москву Туры узнали, что в Союзе писателей выдают так называемые «лимитные книжки» — дополнительный продовольственный паек для творческих работников. Магазин, к которому нас прикрепили, находился у Белорусского вокзала. Мы с Леонидом отправились туда вместе. У входа я тут же уловила запах давно забытой любительской колбасы. Вероятно, только у беременной могло возникнуть такое острое желание немедленно отправить в рот кусочек этого волшебного лакомства. Едва дождавшись, пока мы не выйдем на улицу, я тотчас выхватила из авоськи колбасу и жадно вгрызлась в нее. Виновато взглянув не Леню, я увидела слезы на его глазах.

Леонид был старше меня на 16 лет, но я никогда не ощущала разницу в возрасте. В 1944 ему исполнилось 37 лет. У нас были общие интересы, схожие взгляды. Мне нравились его друзья, ставшие вскоре и моими. Мне было интересно, как работали Туры. Обычно, вернувшись с фронта, Леонид на следующее утро шел к Петру. Они вместе обговаривали каждую фразу, каждое слово. Вскоре я стала им помогать, перепечатывая на машинке текст, написанный утром.

В Театре сатиры в то время репетировали пьесу Туров и Шейнина «Чрезвычайный закон» с Владимиром Хенкиным в главной роли. Это был великолепный комик, и я часто ходила на спектакли, в которых он играл. Хенкин шутя говорил, что готов мне платить за каждое посещение, ибо мой смех заражает весь зрительный зал. Я действительно начинала смеяться, как только Хенкин появлялся из кулис, выкатывался забавно, бочком, лукаво поглядывая на публику. Однажды он заявил, что обязательно поздоровается со мной со сцены. Я думала — он пошутил. На следующий же день, едва появившись перед зрителями, Хенкин полуобернулся в мою сторону и быстро промолвил: «Здрасьте, Зюкочка!» Никто из зрителей даже внимания не обратил!

Вскоре в Театре Ленинского комсомола начались репетиции Туровской пьесы «Особняк в переулке». Ставил спектакль Иван Николаевич Берсенев, художественный руководитель театра.

Берсенева, красивого статного мужчину, я часто встречала на улицах Ташкента. Меня поражало и восхищало, что даже в самую гнетущую жару он — в светлом отутюженном костюме, при галстуке, в легкой шляпе. С ним рядом всегда шла его прелестная супруга, актриса Софья Гиацинтова. И вот в Москве я получила возможность с ними познакомиться.

Жизнь с ее нелегким военным бытом продолжалась. Мы с Фани Израйлевной стали потихоньку готовиться к рождению ребенка. Ведь ничего не было — ни пеленок, ни колясок, ни кроваток. Разрезали простыни на пеленки. Из теплых портянок Леонида, полагающихся офицерам зимой, мы соорудили теплые распашонки.

Однажды позвонили из Литфонда и сообщили, что в подвале Литературного института на Тверском бульваре будут выдавать для писателей присланные американской благотворительной организацией носильные вещи. Леонид послал меня туда, ибо мне действительно нечего было носить. Когда я вошла в этот подвал, я оторопела: на полу кучами лежали юбки, кофты, платья, пальто. Среди всего этого добра копошились писатели. Я в ужасе увидела, как один пожилой именитый писатель вырывал что-то из рук другого с криком: «Я первый это увидел!» Мне стало так стыдно, что я подобрала с пола первое попавшееся платье и выскочила на улицу.

Наступил ноябрь 1944 года. Врачи считали, что родить я должна в середине месяца. Я радовалась, ибо не любила начала ноября. Многие важные события, как радостные, так и печальные, происходили в моей жизни именно тогда — 7 или 8 числа. Отец родился 7 ноября. Свадьба отца и матери — 8 ноября. Мой день рождения 7 ноября и, наконец, арест отца в ночь на 7 ноября. Было отчего нервничать в эти дни!

7-го вечером Лев Романович Шейнин, соавтор и друг Туров, пригласил нас с Леней на дачу в Серебряном бору. Вечером мы отправились туда на редакционной машине. Сидя за праздничным столом, я вдруг почувствовала, что ребенок готов появиться на свет. Все кругом засуетились, забеспокоились. Выяснилось, что в Москву не на чем ехать. Кто-то побежал на соседнюю дачу, где видели припаркованную машину соседа. Владелец машины уже сильно к тому времени выпил и боялся сесть за баранку. Но делать нечего. Пьяный сосед благополучно доставил меня в родильный дом.

Должна сказать, что моя латышская натура не позволяла мне показывать перед посторонними мое состояние, я стойко переносила боль.

Едва осмотрев, врачи тотчас отправили меня на стол. Я успела заметить лежащую рядом женщину, уже рожающую, а также еще одну роженицу поодаль, басом орущую: «Мама!» Это меня позабавило, и мои роды прошли на редкость быстро. когда меня везли в палату, я увидела в коридоре несколько возбужденных девушек. Оказалось, что рядом со мной рожала, а затем и лежала в палате жена Лемешева Ирина Масленникова. Именно эти девушки-поклонницы Лемешева, сейчас бы сказали «фанатки», прорвались в родильный дом, чтобы засвидетельствовать рождение ребенка Лемешева! Любопытно также, что ни Лемешев, ни Леонид не сумели достать нам цветы. А лемешистки притащили Ирине целый куст цветущей сирени.

Вскоре я уже с восторгом приложила к груди мою прелестную девочку. Такого пронзительного чувства любви, как к этому крохотному созданию, я никогда не испытывала ни дотоле, ни после.

На соседней кровати Ирина тоже принялась кормить свою Машеньку. Так как врачи предсказывали мне сына, мы с Леней, естественно, для девочки имени не придумали. Леонид предложил — Виктория, в честь близкой уже победы, и я тотчас согласилась.

Спустя положенное время меня с дочкой выписали. Возвращалась я домой с некоторой тревогой — жива еще была в памяти обида от нежелания Леонида иметь ребенка.

Пришлось срочно искать коляску. Я обзвонила всех знакомых. Совершенно случайно жена композитора Хренникова сообщила, что где-то на Бронной продают подержанную коляску. Я тотчас туда побежала. Оказалась, что нужная мне квартира находится на шестом этаже. Я еще была довольно слаба после родов, но делать нечего — кое-как вскарабкалась наверх. Мне открыла симпатичная молодая женщина и сказала, что у нее действительно есть прекрасная «трофейная» коляска. Ребенок уже подрос, и она готова коляску продать. Коляска оказалась чудо как хороша, и я ее без разговоров приобрела. Видя, как я радуюсь удаче, женщина мне подарила половину яркой целлулоидной утки. Она извинилась, что утка сломана, но младенцу полезно смотреть на яркое — а где я еще такое найду? Я ее от души поблагодарила и, засунув утку в коляску, взвалила коляску на спину и стала спускаться — все шесть этажей вниз. Не помню уж, как я добралась до дома, но я была несказанно счастлива! Ведь теперь у Витуси есть «постоянное место жительства» — коляска для прогулок и одновременно кроватка.

На следующий день я торжественно вывезла Витусю на прогулку на Тверской бульвар. Краем глаза я замечала, что прохожие оборачиваются на необычно красивую коляску. Нам полагалось гулять по утрам два часа. В моем тонком пальто и туфлях я вскоре так промерзла на ноябрьском ветру, что посинела и с трудом ворочала руками. Когда я явилась в положенное время домой, Фани Израйлевна пришла в ужас. Она тотчас выдала мне для прогулок свою беличью шубу, сильно мне великоватую, и валенки. Вид у меня в этом наряде был сомнительный, но зато тепло. Так я и проходила на морозе всю зиму.

Начался новый этап в моей жизни — материнство. Я гуляла, кормила, укладывала спать по часам. Стирала и кипятила пеленки, готовила, ходила с коляской за продуктами. Мне повезло, что в тот первый период Леонид был на фронте. К его возвращению у меня уже было все четко организовано, и он не испытывал никаких неудобств. Витуся была спокойным ребенком, подавала голос, только когда хотела есть. Если ей случалось заплакать ночью, я ее моментально подхватывала на руки и бежала в ванную, где я ее перепеленывала и убаюкивала.

Уже много лет спустя, незадолго до смерти, в больнице, Леонид вдруг сказал: «А знаешь, я ведь никогда не слышал витусиного плача!» Значит, мои давние усилия не пропали даром! Наша дочь ничем не нарушила его покоя.

Во время поездок на фронт Туры подружились с генералом Николаем Сергеевичем Осликовским, командовавшим кавалерийским корпусом. Он оказался чрезвычайно интересным во всех отношениях человеком, любил театр и литературу. Когда Осликовский появлялся в Москве, то всегда останавливался в гостинице «Метрополь», в трехкомнатном люксе. Генерал был щедр, хлебосолен. Вечерами он приглашал гостей — писателей, композиторов и, чего греха таить, прелестных актрис, в основном из Вахтанговского театра.

Первый раз, когда он пригласил меня вместе с Леней, я отказалась. Причина проста — мне было нечего надеть. У меня просто не было «выходного платья». Леонид пошел один. Через полчаса раздался звонок: «Почему я вас не вижу? Я просто требую, чтобы вы тотчас приехали! Высылаю за вами адъютанта Киву». Что было делать? Кое-как приодевшись, в туфлях на босу ногу — приличных чулок у меня тоже не было — я села в генеральский джип. Подъехали к «Метрополю». Кива повел меня под руку по коридору к апартаментам генерала. Войдя, увидела шумное застолье и смущенно остановилась у дверей. И вдруг слышу знакомый голос: «Иди сюда, старуха!» Это был Константин Симонов, мой хороший знакомый. Он чутко уловил, в каком я состоянии, и усадил на свободный стул рядом с собой. Затем налил немного водки в фужер и шепнул: «Выпей, старуха! Сразу успокоишься». Я глотнула и мне действительно стало немного легче. Вдалеке от меня во главе стола сидели Николай Сергеевич и Леонид. Оба ободряюще улыбались мне. Еда была превосходная. Константин не забывал наполнять мою тарелку, я постепенно успокоилась и включилась в общую беседу и веселье. Оказывается, в тот вечер генерал настоял на моем присутствии, ибо хотел ближе познакомиться с избранницей Леонида и одобрить или отвергнуть его выбор. С того дня и началась моя долголетняя дружба с генералом, длившаяся до самой его кончины.

Узнав о рождении Витуси, он прислал из Германии всякие детские вещички и великолепную куклу с закрывающимися глазами. Конечно, для куклы она была еще слишком мала, но даже года через три-четыре она ее боялась и не хотела с ней играть.

Вскоре из эвакуации вернулась в Москву жена Петра Тура с их маленьким сыном Валерием. Ада была очень красива, с сильным характером, спортивного склада — хорошо играла в теннис, плавала, ездила на мотоцикле. Перед войной она снялась в кино, затем писала сценарии для научно-популярных фильмов. Однажды Леня привез с фронта какую-то газетенку, печатавшуюся на оккупированной территории. В ней была напечатана статья о Турах под заголовком «Две русские березы плачут по этим двум жидам». Об Аде там писали так: «Эта рыжая красавица гоняет по по Москве на мотоцикле и давит русских старух». Видит Бог, она никого никогда не «давила», а вот гонять, вероятно, гоняла.

У нас с Адочкой установились хорошие ровные отношения, сохранившиеся на всю жизнь, хотя настоящей дружеской близости как-то не получилось. Слишком мы были разные. После смерти Леонида она стала работать с Петром. Они вместе написали сценарий к фильму «Посол Советского Союза».

Первое лето после рождения Витуси мы провели в Кратове, где писателям выделили на лето несколько дач. Быт был трудный — воду приходилось таскать издалека, из колодца. Продукты по карточкам можно было «отоваривать» только в Москве. Я с помощью Фани Израйлевны и моей мамы делала все, что могла, чтобы моя маленькая дочка ни в чем не испытывала нужды. Я тоже должна была питаться прилично, чтобы не исчезло молоко. Это лето 1945 года я вспоминаю с содроганием.

Хотя война закончилась, Туры продолжали находиться на военной службе в качестве военных корреспондентов, часто ездили в командировки в воинские части. Но если они находились в Москве, то каждое утро после завтрака Леонид отправлялся к Петру, и они писали очерки в газету, сочиняли пьесу. Я не помню дня, чтобы они не садились за работу. Ну, а вечер мы часто проводили в театре или к нам приходили друзья. Витусю я тогда выносила в альков, задвигала стеклянную дверь, и она могла спокойно там спать. Угощений почти никаких не было. Обычно пили чай с сухариками или сушками. В свободные от встреч вечера я обычно садилась за машинку, перепечатывала написанное Турами. Для этого я приспособила доску на ванну и уединялась для работы в ванную.

Только после долгих усилий Туров наконец освободили от обязанностей военных спецкоров «Известий» и «Сталинского сокола», и они могли сконцентрировать все свое внимание на драматургии. В театре Вахтангова вышел спектакль по их пьесе «Кому подчиняется время» в постановке Александры Исааковны Ремизовой. Оформлять спектакль пригласили Николая Павловича Акимова, художественного руководителя Ленинградского театра комедии. Спектакль получился яркий, захватывающий и пользовался большим успехом.

С первого же дня знакомства с Акимовым я испытывала к нему глубокое уважение и восхищение. Он буквально излучал талантливость как в своих театральных постановках, так и в своих работах художника. Его почерк был неповторим и узнаваем, в чем бы ни проявлялся.

В конце сороковых годов у Николая Павловича начался в Ленинграде период гонений. У него отобрали театр. Он приехал в Москву и поселился у Ремизовой, неподалеку от Вахтанговского театра, и сильно нуждался. Брать деньги в долг он наотрез отказывался, сколько ни предлагал ему Леонид и другие друзья. Тогда мы придумали, чтобы Николай Павлович написал мой портрет. Я стала ходить к нему в этот арбатский переулок позировать. Акимов написал два портрета — второй вместе с Витусей, ибо, как он говорил, не мыслит меня без моего, как он выражался, хвостика. Я до сих пор считаю его непревзойденным портретистом.

Дружба с Николаем Павловичем продолжалась долгие годы. Мы ездили на его премьеры в Ленинград, а он к нам — в Москву. Одно лето, услышав наши восторженные отзывы, он решил провести в Доме художника на Рижском взморье. Он часто приходил к нам в Дубулты[20], мы долго гуляли по пляжу. Он был превосходным рассказчиком, иногда позволял себе едкую, очень смешную оценку некоторых драматургов и их произведений. Потом он загорелся мыслью провести все следующее лето неподалеку от нас и попросил меня подыскать ему частный домик. Мы вели с ним по этому вопросу оживленную переписку, и у меня сохранилось несколько его остроумнейших писем. В результате из этой затеи с домиком ничего не вышло.

Наступил 1946 год. Назрела пора подумать о летнем отдыхе. Зимой Витуся тяжко болела скарлатиной, ее едва удалось спасти от смерти, и она еще была очень слаба. Врачи советовали повезти ее на море. Мы решили отправиться в только что открывшийся Дом творчества писателей на Рижском взморье. Мне очень хотелось туда поехать, познакомиться с родиной моих родителей. В первые послевоенные годы для поездки в Латвию требовалось особое разрешение, выдаваемое в КГБ. С понятным страхом я отправилась с Леонидом на так печально знакомый мне Кузнецкий Мост, где я неоднократно выстаивала в длинных очередях в надежде хоть что-нибудь узнать о судьбе отца. Я опасалась также, что мне как «дочери врага народа» и латышке наверняка не дадут разрешения на такую поездку. Однако имя Леонида Тура возымело действие, и разрешение нам было дано.

В июне мы отправились в путь. Поезд шел по сильно разрушенной войной местности: разбомбленные дома, поваленные деревья, печально бродящие по руинам люди.

Наутро мы уже были в Латвии. Еще на рассвете я услышала на какой-то остановке перекликающиеся голоса и с удивлением поняла, что звучит латышская речь и я ее прекрасно понимаю. Я не могла оторваться от окна: чистые аккуратные домики, возделанные поля. Я невольно сравнивала это с виденным вчера. Трудолюбивые руки латышей делали все возможное, чтобы быстрее стереть следы войны. Я ведь знала, что и тут шли ожесточенные бои, и тут были сильные разрушения.

Но вот слева засверкала река Даугава, и появились вдали высокие шпили рижских соборов. Мы выгрузились из вагона и последовали за носильщиком на привокзальную площадь. Леонид с удивлением слушал, как я бойко договаривалась с таксистом по-латышски. Ехали мы по довольно разбитой дороге около часа и наконец справа между домами показалась полосочка моря. Наша цель была достигнута.

Двухэтажный белый дом с колоннами стоял в великолепном парке. От моря его отделяла лишь полоса дюн. Встретила нас сестра-хозяйка и заговорила с нами на ломаном русском. Удивлению ее не было границ, когда я ей ответила на чистом латышском. Она вела все хозяйство вместе со своим братом. Писателей было еще мало, и они вдвоем прекрасно справлялись. Мы разместились на второй этаже, в комнате, выходящей на огромный балкон. Столовая находилась внизу. Там стояло несколько столов, покрытых белоснежными скатертями. На каждом — вазочка с полевыми цветами. Царила атмосфера домашнего уюта.

За трехразовое питание полагалось сдать продовольственные карточки. Кроме того, на лимитную книжку давали дополнительные продукты в магазине в Лиелупе. Туда от нашего дома было километров пять, но я легко, усадив Вику в коляску, преодолевала этот путь по пляжу. Море и пляж очаровали меня с первого взгляда. Зелень прибрежных ив казалась невероятно яркой. Сосны оттеняли стволами золотистый песок и море, которое меняло краски в зависимости от окраски неба.

Впервые в нашей совместной жизни Леонид проводил все дни вместе с нами. Он тоже всем сердцем полюбил спокойную природу Взморья. Иногда по утрам он сопровождал меня на рынок в Майори. Там продавали овощи, ягоды, копчушки и другую рыбу. Можно было выменять продукты на водку или сигареты.

После рождения Вики я сильно похудела. Леня взял с меня слово, что я постараюсь поправиться. Он обнаружил в Дзинтари маленькое, еще не национализированное, кафе. Хозяйка этого кафе пекла дивные пирожные, которые подавала с кофе и взбитыми сливками. Я обещала ходить туда ежедневно. Иногда и Леня лакомился вместе со мной. Я действительно вскоре стала приобретать прежний вид, чему Леонид почему-то чрезвычайно радовался.

Соседями по дому оказались Евгений Иосифович Габрилович с женой Ниной и драматург Владимир Соловьев. За едой стали появляться и латышские писатели. Они вежливо здоровались, улыбались, но дальнейшего сближения не было. Я видела, что они присматриваются к нам, особенно ко мне, услышав, что я разговариваю с сестрой-хозяйкой по-латышски. Однажды они нам представились: Григулис, Грива, Рокпелнис и еще один особенно колоритный человек с седой окладистой бородой, фамилии которого я никак не вспомню. Именно этот человек как-то подошел ко мне после завтрака и пригласил пройтись с ним по парку. Мы медленно шли по дорожке, окаймленной цветущим жасмином. Оказалось, что он бывший министр образования в правительстве Ульманиса, писатель, был арестован, несколько лет провел в Гулаге в Сибири, после войны его отпустили и разрешили вернуться в Латвию. Я ему рассказала об отце, о судьбе которого пока ничего не известно. Мой собеседник сказал, что с большим удовольствием наблюдает за нашей семьей во время трапез. Ему очень нравится мой муж и как мы себя ведем. И вдруг при расставании он воскликнул: «Но как вы могли выйти замуж за жида?» Я буквально онемела. Потом мы с мужем весело посмеялись над столь неожиданным финалом прогулки.

Приближался Иванов день, Лиго, очень почитаемый у латышей праздник. Разукрасили рыночек в Майори. Крестьяне привезли яркие головные уборы из гофрированной бумаги, венки из дубовых листьев с вплетенными в них водяными лилиями, охапки полевых цветов, пирожки со шпеком, сыр с тмином, домашнее пиво.

Вечером жители побережья стали стекаться на пляж. Отправились туда и жители Дома творчества. Вдоль берега уже полыхали костры, горели высоко на шестах смоляные бочонки. Парни подгоняли девушек к костру и заставляли их прыгать через огонь, ударяя по ногам пучками аира. Внезапно один из юношей подбежал ко мне, схватил за руку и потянул к костру. Я, не долго думая, подобрала юбку и вихрем пронеслась над пламенем. Мои спутники с восторгом аплодировали. А я не могла поверить, что решилась на такой прыжок.

Однажды, в конце августа Габриловичам срочно понадобилось поехать в Ригу, а поезд тогда ходил только три раза в день. Стали ловить попутную машину на пустынной приморской дороге. Наконец удалось остановить грузовичок. Нина села в кабину, я за компанию вскарабкалась с Евгением Иосифовичем в кузов. Поехали, беседуя в пути о каких-то литературных делах. Шоссе тянулось вдоль убранного поля. Внезапно мотор нашего грузовичка зачихал, зачихал и заглох. Шофер вылез из кабины посмотреть, что случилось. Мы в кузове, под открытым небом, продолжали мирно беседовать. Внезапно мотор громко взревел, и огромная стая птиц, сидевшая на поле, от резкого звука взлетела и пронеслась над нами, обдав дождем помета. Мы так смеялись, что этот «дождь» даже попал мне на язык. Мы с Габриловичем принялись оттирать друг друга, но все же въехали в город в весьма плачевном виде.

Не могу не упомянуть еще об одной встрече в Дубултах в конце сороковых годов. Мы еще тогда жили все в том же «Белом доме». Как-то утром в столовой появилась пожилая пара. Я сразу обратила внимание на красивую ухоженную даму и ее спутника. Я заметила некоторую напряженность во взгляде мужчины и его взгляд, направленный куда-то в пространство. Вдруг меня осенило — ведь он слепой. Но я же только что видела, как он вошел уверенной походкой в столовую! После завтрака заинтересовавшая меня пара уселась на скамейке перед домом. Я неторопливо направилась в их сторону, намереваясь поближе приглядеться. Дама улыбнулась мне и пригласила присесть. Мужчина тоже заулыбался и присоединился к ее приглашению. Так мы познакомились. Оказалось, что это были супруги Шац. Макс Юрьевич, известный в Латвии юрист, философ и литератор, был действительно совершенно слеп. Жену его звали Фаня Самойловна. Я узнала, что у них две дочери, что живут они в Риге. Макс Юрьевич потерял зрение очень давно, и Фаня Самойловна стала его вторым зрением. Он очень любил пахучие цветы и всегда держал в руке веточку жасмина или шиповника. Заметив это, я стала приносить ему с рынка букетики фиалок, которые ему очень нравились. Макс Юрьевич стал безошибочно издали узнавать мои шаги и восклицал: «Вот и наша Зюкочка идет!» Он с трогательной радостью принимал мой скромный букетик и тотчас подносил к носу. Вскоре я познакомилась и с дочками — Дитой и Рутой. Дита была постепеннее, постарше, уже замужем. Младшая — Рута — красивая, с пышными волосами отличалась невероятной энергией. Казалось, она постоянно куда-то спешит, боясь попустить нечто важное. Она тотчас вливалась во всякие игры, сразу оказывалась в центре внимания молодых обитателей дома. Я с Рутой тогда не сблизилась: я же была уже взрослой дамой, матерью и, несмотря на весьма небольшую разницу лет, принадлежала как бы к другому поколению.

Много лет спустя именно с Рутой у меня возникла теплая долгая дружба.

Наступила темная дождливая прибалтийская осень. Мы засобирались домой. Леонид приехал за нами из Москвы — мне одной было не поднять все наше сложное хозяйство. Уезжали мы с твердым намерением вернуться сюда снова. Хотя Леонид тоже полюбил Взморье, ему нехватало юга, где он привык проводить осенние месяцы. Не успели мы вернуться в Москву, как он вместе с Петром отправился в Сочи, даже не думая предложить мне поехать с ними. Так уж и далее повелось, что все последующие годы Леонид уезжал на сентябрь-октябрь без меня. Иногда до меня доходили слухи о том, что его в этих поездках сопровождает некая дама, одна или другая, но я не придавала особого значения этим сплетням, ибо давно познала силу беспочвенных слухов.

В следующее лето Леонид никак не мог вырваться на Взморье: в театре репетировали пьесу, все время делали поправки, что-то запрещали. Короче говоря, уехать из Москвы на длительное время было невозможно. Тогда Игорь Владимирович Нежный предложил нам поехать в дом МХАТа на Пестовском водохранилище.

Добирались до Пестова обычно на пароходиках, курсирующих по каналу два раза в день. За домом сразу начинался лес с великим изобилием грибов и ягод. Постороннего народу очень мало — водохранилище считалось запретной зоной. Неподалеку в деревне держали коз и можно было купить молоко. В доме жили в основном дети и родители артистов театра. Я оказалась, кажется, единственной «мамашей». Поэтому бабушки очень ласково ко мне отнеслись. На кухне под навесом они давали мне всяческие кулинарные советы как готовить вкусные блюда из «подручных» продуктов. Я делилась с ними грибами и ягодами и привозила на Викиной коляске на всех козье молоко. Сами мхатовцы приезжали в Пестово в свободные от спектаклей дни. По утрам они ловили на водохранилище рыбу, учили меня жарить ее на костре. Рыбы там развелось множество. Однажды я залезла с удочкой по колено в воду, как вдруг на глазах у удившего рядом актера Виктора Яковлевича Станицына большая рыба выпрыгнула рядом со мной из воды. Я не растерялась и успела обхватить рыбину юбкой. Станицын долго потом рассказывал со свойственным ему юмором, что я ловлю рыбу подолом платья.

Мария Владимировна Миронова и Александр Семенович Менакер привезли в Пестово маленького Андрюшу с няней на то время, пока они будут на гастролях, и упросили меня приглядывать за ним. Андрюша даже в самом раннем детстве был обаятельнейшим существом и, конечно, я прощала ему все его мелкие проказы.

Особенно я подружилась с семьей актера Карева. У них была собака — боксер Джой, невероятно умный. Джой с таким восторгом выполнял все приказы хозяина, что мы могли часами наблюдать за ним.

Вечерами обитатели дома обычно прогуливались по тропке вдоль канала. Чтобы полюбоваться закатом, все собирались на самом мысе Пестова. Мне же казалось, что закаты здешние сильно уступают закатам над Балтийским морем. Я начала тосковать по Латвии и ждала будущего года, когда можно будет туда вернуться.

Леонид начал как-то проникаться своим положением отца. Все чаще я заставала его рассказывающим что-то Вике. Та хохотала над его рассказами с продолжением о похождениях двух маленьких кротов Павлика и Гаврика. Какая же я была несообразительная! Почему не записывала его рассказы?

После привольного Пестова гулять с Викой по Тверскому бульвару от памятника Пушкину до памятника Тимирязеву, много раз туда и обратно, могло бы показаться скучными, если бы у меня не появились «бульварные» знакомые: ежедневно, в любую погоду, выходила на прогулку Щепкина-Куперник, знаменитая переводчица Ростана. Ее неизменно сопровождала дочь актрисы Ермоловой Маргарита Николаевна. Это была забавная с виду пара: Татьяна Львовна — маленького роста, пухленькая, с орденом Красного Знамени, привинченном к беличьей шубе. Ермолова — очень худая, высокая дама в темном суконном пальто. Они всегда останавливались, увидев меня, и приглашали гулять вместе. Мы беседовали на разные темы, вернее сказать, они что-то рассказывали, а я благоговейно слушала и лишь иногда задавала вопросы. Часто к нам присоединялся артист Малого театра Остужев. Лишь долгое время спустя я узнала, что он давно потерял слух и научился понимать собеседника по губам. Он был очень красив и импозантен, с аристократической осанкой. Я про себя восторгалась его великолепной дикцией и прекрасным русским языком. Иногда к нашей группе присоединялся еще один знаменитый артист из Малого — Межинский. Он тотчас бросался к Витусе, подхватывал на руки, кружил и был так шумлив, что на нас оглядывались. Бывало, что в свободные от репетиций утра нам встречались в середине бульвара Таиров и Коонен, жившие неподалеку. Удивительно, что с этими людьми я чувствовала себя свободно, словно на равных, несмотря на разницу в возрасте. Я их с жадностью слушала, а им было, вероятно, приятно найти во мне такую благодарную аудиторию.

В ту же пору Леонид познакомил меня с уникальным, удивительно интересным и чудаковатым Юрием Карловичем Олешей. Сутуловатый, небольшого роста, помятый, в нахлобученной кое-как шляпе, он произвел на меня странное впечатление. Но едва он произнес первые слова, направил на меня лучистые глаза и улыбнулся хитро и застенчиво, я ощутила, что передо мной Личность с большой буквы. В то время многие писатели, актеры, режиссеры имели обыкновение встречаться часа в четыре дня в кафе «Националь») за чашечкой кофе и рюмкой коньяка. Там обсуждали последние новости театральной жизни, делились творческими проблемами — словом, своеобразный клуб. Стоило это недорого. Однако же случалось, что у Юрия Карловича не хватало необходимой суммы. тогда он шел ко мне в Гнездниковской, звонил в дверь, но оставался на пороге, несмотря на приглашение войти. «Зюкочка, у вас не найдется до завтра…» — и называл точную сумму рублей и копеек. Я, естественно, тотчас их ему протягивала. Если у меня не оказывалось точной суммы с копейками, он деньги не брал, повторяя, что ему нужна именно такая сумма. Я бежала к соседям менять свою купюру.

Однажды, глядя на шляпу Олеши, Леонид шепнул мне: «Постарайся подарить Юрию Карловичу мою новую шляпу Барселино, она мне мала». Я дождалась подходящего случая и торжественно вручила шляпу Юрию Карловичу. Она ему была чудо как хороша. Прошло несколько дней, и я опять увидела Олешу в его старой мятой шляпе. «В чем дело?» — «Понимаете, Зюкочка, я терпеть не могу новых вещей. Я ваш подарок обминаю на кресле, и через пару дней шляпа будет нужной кондиции…»

Юрий Карлович знал, что я недолюбливаю пьяных. К сожалению, в то время он стал регулярно и в больших порциях пить. Видно, он заметил мою тревогу и огорчение. Он стал реже бывать у нас, все реже просить у меня деньги на кофе в «Национале»…

Среди друзей Леонида в сороковые — начале пятидесятых был и драматург Дмитрий Борисович Угрюмов, наш ближайший сосед — он жил напротив на улице Горького. Он сочинял и ставил знаменитые «капустники» в ЦДРИ и Доме актера. В то время это был единственный в своем роде веселый спектакль артистов для артистов. Даже такие «мероприятия» среди своих строго согласовывались с соответствующими органами. Угрюмов как-то рассказал мне про один такой «прием» капустника в ЦДРИ. Главные режиссеры многих театров и члены репертуарного комитета собрались для прослушивания сочиненного им либретто. После читки наступила мертвая тишина. И вдруг начальник реперткома грозно изрек: «И кому нужно это кабаре?» Тишина. тогда сидевший рядом с ним Рубен Николаевич Симонов ответил: «Как кому? Нам, театральным работникам. Очень нужно». И тут начальничек неожиданно продолжил: «Вот я и говорю, кому нужно это кабаре? Всем нужно!» Это был такой неожиданный поворот, что все рты раскрыли. Либретто капустника приняли, мы его потом видели и много смеялись.

Дмитрий Борисович был маленького роста. Он очень следил за своей внешностью. Но вот костюм представлял проблему — таких маленьких размеров в продаже вообще не существовало. Однажды на толкучке на Тишинском рынке мне удалось купить шерсти, из которого я намеревалась сшить комбинезон Вике. Материала оказалось многовато для маленького комбинезона и недостаточно для костюма Леониду. Мы решили подарить отрез Угрюмову. Из него действительно получился отличный костюм, который Дмитрий Борисович носил долгие годы.

Особенно теплая дружба связывала Угрюмова с Николаем Павловичем Акимовым. Думаю, что немалую роль в этой дружбе играл их почти одинаковый рост. Акимов высоко ценил остроумие Угрюмова и всячески уговаривал его написать пьесу для его театра. Но Угрюмов был столь же талантлив, сколь ленив! Тогда Акимов вызвал его в Ленинград, устроил в гостинице за свой счет и усадил за стол, на котором уже лежала стопка бумаги. Но воз с места не трогался. Наконец, Акимов приобрел для Угрюмова путевку в Дубулты, где в то время находились и мы с Леонидом, и потребовал, чтобы я надзирала за работой Дмитрия Борисовича — пьеса должна быть непременно готова к началу будущего сезона. Наши общие усилия увенчались успехом: к концу лета была закончена пьеса под названием «Чемодан с наклейками», Акимов, как и обещал, поставил пьесу в своем театре, а затем она увидела свет и на сцене театра им. Маяковского в Москве.

Еще один человек, ставший нашим другом, Захар Аграненко, появился в один прекрасный день у нас в Гнездниковском в конце войны, прямо с Северного фронта. Служил он на флоте. Захар принес на суд Лени как опытного драматурга свою пьесу. И если бывает любовь с первого взгляда, то нас связала дружба с первого взгляда… Доброты необыкновенной, Захар всегда о ком-то заботился, кому-то помогал. Он привел в наш дом еще совсем молодого начинающего драматурга Леонида Зорина. Однажды Александр Крон пригласил Захара в Художественный театр. Там он увидел в спектакле актрису Елену Строеву, мгновенно и навсегда влюбился и вскоре женился на ней. Оба стали нашими ближайшими друзьями.

Популярность Дома творчества в Дубултах, где действительно были созданы самые благоприятные условия для работы, росла с каждым годом. Все больше писателей из Москвы, Ленинграда и других городов и республик стремились в Дубулты. Тут в неформальной обстановке можно было поделиться друг с другом планами, прочитать написанное, услышать мнение опытных известных коллег, завести знакомство с сотрудниками газет и журналов. Впоследствии даже появился термин «дубултский период в советской литературе». Получить путевки на июль и август становилось все труднее. Чтобы не зависеть от Литфонда, мы сняли дачу на узенькой улочке Акас, у самого моря, совсем рядом с Домом творчества.

В доме было четыре комнаты и кухня. Воду качали из «пумпы» во дворе. В первый же день я направилась к ней с ведрами и тут же была остановлена хозяйкой по прозвищу мадам Филипсон. Она буквально вырвала у меня из рук ведра с заявлением, что «кундзе», то есть «госпожа», не должна качать воду, мол, это ее обязанность. Как я ни возражала, что я молодая и мне совсем нетрудно, а одно удовольствие, — она стояла на своем.

Дело в том, что мадам Филипсон почти всю жизнь провела в услужении. По ее словам, она работала няней при детях барона, владевшего домом напротив (так называемый «Охотничий дом», национализированный и переданный Дому творчества). Когда в 1940 году в Латвию вошли советские войска, барону удалось бежать в Швецию. Он оставил бумаги на владение дачами мадам Филипсон, верно служившей ему много лет.

По нескольку раз в день я нарушала правила поведения для молодой «кундзе». А Леонид просто не знал куда деваться, когда при прощании хозяйка порывалась целовать ему руку. Мадам Филипсон имела, естественно, и имя, и отчество — Эмилия Яковлевна. Было ей около восьмидесяти, маленького роста, согбенная, полуслепая, в очках со стеклами, напоминающими скорее лупу. Она никогда не оставалась без дела — подметала, полола, подрезала и еще вязала крючком затейливейшие салфетки из ниток, которые я ей привозила из Москвы, и дарила мне. Они целы до сих пор и лежат на журнальном столике в моей квартире в Москве.

Наша дачная веранда ежевечерне превращалась в место встречи многих жителей Дома творчества. Всем была по душе непринужденная обстановка, общение за чашкой чая или за «рюмашкой» со свежайшими копчушками, поставляемыми мне местным рыбаком. Кто только не перебывал на нашей веранде!

Летом в Дубулты приезжали и артисты, оказавшиеся на гастролях в Риге, вахтанговцы Рубен Николаевич Симонов и его сын Евгений Рубенович, Юрий Любимов с Целиковской, Юрий Яковлев, Владимир Этуш. Полюбились Дубулты и маяковцам. Во время их гастролей в Риге там жили и режиссер Охлопков с женой Леночкой Зотовой и актер Лев Наумович Свердлин с женой Шурочкой.

По утрам, пока мужья трудились на поприще литературы, жены и дети высыпали на пляж и в зависимости от погоды и силы ветра залегали или в дюнах, или внизу, на пляже. Образовывались тесные компании, занимались «постоянные места». Из дюн, скрывшись за кустами, было удобно наблюдать за происходящим на пляже: кто за кем ухаживает, кто с кем ссорится, кто кем любуется. Было смешно наблюдать, как по-разному входят люди в прохладную воду залива. Вот кто-то, как цапля, поднимает одну ногу за другой и медленно продвигается вперед, в глубину, так и не решившись окунуться. Вот кто-то с разбега влетает в море и мигом вылетает обратно. Кто-то чинно парами, беседуя, медленно входит, столь же медленно окунается, плавает пять минут и столь же неторопливо возвращается.

На глубине даже затевались романы. Мы всегда с придыханием наблюдали за ухаживанием одного известного вахтанговского красавца-актера за дамой, приехавшей из Литвы. Отведя ее на приличное расстояние от берега, где, как он был уверен, никто не может подслушать, он начинал объясняться ей в любви. Увы, он не учитывал, что вода — прекрасный проводник звука. А мы, задыхаясь от восторга, ловили каждое слово незадачливого ухажера.

Вечером компаниями отправлялись на прогулку по пляжу в сторону Дзинтари, где кипела «светская» жизнь. Там находились ресторан «Лидо» и концертный зал, в котором играли лучшие музыканты. Пел там и Вертинский.

Накануне его концерта мы с мужем были у него в гостях на даче. Он отвел меня в сторону и вручил несколько билетов с просьбой раздать их самым красивым женщинам Дома творчества. Он, мол, лучше поет, если видит перед собой красивые лица. Я охотно выполнила возложенную на меня миссию. Тем более, что один из его билетов по его велению предназначался мне.

Где-то в начале пятидесятых или в конце сороковых я познакомилась в Дубултах с Адрианом Рудомино. Его звучная фамилия и благородная внешность сразу привлекли всеобщее внимание, особенно женской половины дубултян. Он был молчалив, несколько таинственен, прекрасно, одет, и вскоре родилась легенда, что Адриан — итальянец, разведчик. Тем более, что выходил он на пляж в прекрасных шортах. Остальные же мужчины тогда считали высшим шиком по советской моде фланировать в полосатых сатиновых пижамах. Мне удалось купить в Риге отрез такого сатина для Леонида и ближайших друзей, — и вскоре несколько человек из Дома творчества стали щеголять в одинаковых пижамах, срочно пошитых в ателье в Майори.

Однажды мы с Адрианом завладели викиным серсо, к которому она не проявляла большого интереса, и принялись с азартом ловить кольца на длинные палки. Вслед за нами многие увлеклись этой старинной игрой, требующей большой сновки. Леонид даже стал меня немного ревновать, и когда Адриан подходил к нашей даче, начинал ворчать: «Иди же, иди! Слышишь, тебя зовут играть в серсоу». Он почему-то именно так и произносил — «серсоу». Словечко это прижилось. И с тех пор, если кто-то начинал за мной ухаживать, это называлось «иди, поиграй в серсоу!»

Лишь спустя некоторое время, разговорившись с Адрианом, я выяснила, что он не итальянец, что его мать — Маргарита Ивановна Рудомино, основательница Библиотеки иностранной литературы. С этой выдающейся женщиной я была даже немного знакома.

Дождливыми вечерами у нас на веранде собиралась картежная компания. Играли в кун-кен, модную тогда игру. На «картишки» приходили и наши новые друзья, живущие в Риге, — переводчик Давид Глезер и его жена Амалия. Дружба с ними сохранилась на долгие годы. Додику, как все его звали, я обязана возродившимся увлечением теннисом. В Англии, я научилась прилично играть, благо корты были и при школе, и около дома, и в парках. В Москве ничего подобного тогда не существовало, и мой интерес к теннису вынужденно погас. В Риге же были великолепные корты, были хорошие игроки, проводились соревнования, на которые мы с Додиком вместе ходили. Он — игравший великолепно — стал моим партнером, когда мы обнаружили заброшенный корт на Взморье, в Доме отдыха военно-морского флота.

Вскоре мы загорелись идеей соорудить корт на территории Дома творчества. Нам расчистили площадку, Додик раздобыл теннисит и каток, чтобы утрамбовать покрытие, и работа закипела. Мы даже на пляж забывали выходить, бежали окунуться, лишь разгорячившись от работы на корте. Наконец, настал день, когда мы разлиновали корт и повесили сетку. Вскоре обнаружились и любители тенниса среди писателей и актеров. Стали даже записываться в очередь на игру.

На корте всегда царило приподнятое настроение, смех. Среди моих партнеров в разные годы были кинорежиссер Всеволод Илларионович Пудовкин, Юрий Петрович Любимов, которого мы дружно окрестили Бьорном Боргом — он был немного похож на тогдашнего теннисного кумира. Ежедневно приходили играть писатели Морис Слободской, Борис Ласкин, Александр Маковский и многие другие. Ну а мы с Додиком как создатели корта имели право играть в любое время, вне очереди. Леонид играть в теннис не умел, но часто приходил посмотреть. Скамейки для зрителей никогда не пустовали.

Однажды в июле в Дубултах появился академик Лев Давидович Ландау. Леонид был довольно хорошо с ним знаком: знаменитый ученый консультировал одну из пьес Туров. Я, естественно, была наслышана о гениальном академике, но никогда его не видела. Я никак не ожидала, что созданный в моем воображении образ так кардинально расходится с настоящим Ландау.

По тропинке к веранде приближался высокий худой человек с растрепанными волосами, немного сутуловатый, в клетчатой ковбойке с засученными рукавами и в каких-то затрапезных брюках. Под мышкой он нес коробку конфет, которую вручил мне, после того как Леонид представил нас друг другу. Жил Ландау не в Доме творчества, а на даче в Меллужи. Он стал приходить к нам в гости почти ежедневно, проводил время на пляже, играл в мяч с молодежью. Он неизменно звал меня присоединиться — вероятно, в его глазах я тоже относилась к молодежи. Меня удивляла и смешила одна деталь. На вечерние чаепития он всегда приходил с коробкой конфет, ставил ее на стол. Уходя, он брал со стола эту коробку, закрывал ее и уносил. Что это было? Уверена, что не жадность. Условный рефлекс, что ему надо что-то с собой унести? Не знаю. Не было это и игрой в рассеянного профессора. Забегая вперед скажу, что когда несколько лет спустя мы с Леонидом приобрели машину и я научилась водить, Лев Давидович часто пользовался моими услугами для поездок в поликлинику на процедуры или в Ригу по делам. Форма его просьб была столь неожиданной и обезоруживающей, что я сразу бросалась исполнять их. У нас установились прекрасные приятельские отношения. Вспоминаю смешной эпизод: как-то вечером мы пошли на концерт в Дзинтари. Лев Давидович был в пиджаке, на лацкане которого красовалась его звезда Героя и еще какие-то награды. На обратном пути, когда мы возвращались по пляжу, подул холодный ветерок — Лев Давидович немедленно набросил мне на плечи свой пиджак. Естественно такое зрелище привлекало всеобщее внимание, и я вскоре чуть-ли не силой вернула Льву Давидовичу пиджак с регалиями.

Дубултам я обязана еще одной дружбой: я познакомилась с Надеждой Александровной Коган, прекрасной переводчицей с французского, вдовой известнейшего филолога Петра Семеновича Когана. Это была хрупкая седовласая дама, с тщательной уложенной прической «а ля Мария Федоровна», воплощение старомодной женственности. В свое время она окончила Смольный институт и на всю жизнь сохранила правила поведения благородной дамы. Ее осанке можно было позавидовать Меня восхищало в ней все, и, незаметно для себя, я в ее присутствии подтягивалась и старалась держаться столь же достойно. Несмотря на разницу в возрасте, мы стали друзьями. Я была благодарной слушательницей, она — превосходным рассказчиком. Чего стоили ее воспоминания о Блоке, об их романе, хотя она ни разу не употребляла это слово, рассказывая об их отношениях. Надежда Александровна обладала великолепным юмором, я никогда не видела ее хмурой или сердитой.

Однажды днем она прибежала к нам на дачу и сообщила, что во время прогулки у моря к ней подошел какой-то военный в морской форме, заговорил с ней, и вышло так, что они познакомились. Не шокирует ли это меня? Я заявила, что только приветствую хороший вкус этого моряка и меня ничуть не шокирует ее поведение.

Через пару дней мы гуляли с ней по пляжу. Было жарко, и я уговорила Надежду Александровну снять туфли и чулки и побродить по кромке воды. Через несколько минут я заметила идущего нам навстречу морского офицера. Он уже издали заулыбался, и я поняла, что это и есть тот самый человек, о котором мне рассказывала Надежда Александровна. Мне не передать, каково было ее смущение, что он увидел ее в таком «неприличном» виде — босую! Бедняжка покраснела до корней волос. Сильны же были правила поведения, привитые десятки лет назад!

Вскоре в Дубултах появилась еще одна поклонница Блока — Надежда Павлович, поэтесса и детская писательница. Насколько Надежда Александровна была изящна, настолько Надежда Павлович — нелепа: всегда с взлохмаченными волосами, бесформенная, в широких юбках и кофтах. Прекрасная рассказчица, она тоже несла на себе печать талантливости.

Надо было видеть, как встречались две Надежды, две соперницы памяти о Блоке. Обе они говорили, что обладают любовными письмами Блока, обе обещали мне их показать. Особенно заинтересовался этими двумя дамами Владимир Орлов — литературовед, утонченный исследователь жизни и творчества Блока. Заметив мои доверительные отношения с Надеждой Александровной, он попросил меня уговорить ее показать ему эти письма. Но она наотрез отказалась делать эту сугубо личную переписку публичным достоянием. Отказалась и Надежда Павлович.

Туры продолжали работать в том же темпе — ни дня без кропотливой работой над новой пьесой. У вахтанговцев начались репетиции пьесы «Уточкин» о первом русском авиаторе. Для этой работы необходимо было консультироваться с летчиками и историками. Пьеса создавалась с огромной тратой нервов. За несколько лет нашей совместной жизни из-под пера Туров вышло с десяток пьес и сценариев. Пьесы каждый раз проходили с большим скрипом у многочисленных чиновников от искусства и пользовались большим успехом у зрителей.

В 1949 году состоялась премьера фильма «Встреча на Эльбе», созданного Григорием Александровым по сценарию Братьев Тур и Л. Шейнина. Главную роль в фильме сыграл молодой, необыкновенно красивый актер Художественного театра Владлен Давыдов. Музыку к фильму написал Дмитрий Шостакович. На сей раз фильм был принят благосклонно и чиновниками. Авторов сценария даже представили к Сталинской премии.

Наступил день заседания Комитета по Сталинским премиям. До позднего вечера ничего не было известно. Никто не знал результатов голосования. Наконец, Леонид не выдержал, сказал, что не может больше сидеть дома и ждать и выйдет погулять на Тверской бульвар. Я осталась у телефона. Примерно через час Леонид вернулся. На нем лица не было. «Что случилось?» Убитым голосом он ответил: «Мне дорогу перебежала черная кошка». Я стала его стыдить: «Как тебе не стыдно верить в дурацкие приметы!» Мы легли спать, но сон не шел. И вдруг я произнесла фразу, над которой Леонид потом долго потешался: «А ты уверен, что кошка была черная?» Как бы то ни было, но на рассвете нам позвонили и поздравили с присуждением Сталинской премии первой степени. Я была рада этой награде, ибо была свидетельницей того колоссального труда, который был проделан всеми участниками создания фильма.

Часов в пять дня, когда Туры заканчивали работать, я созванивалась с Леонидом и шла ему навстречу по улице Горького, чтобы немного погулять вместе. По дороге я неизменно встречала знакомых мхатовцев и сделала забавное наблюдение: если я была в новой красивой шубе, Ливанов, например, непременно останавливался, целовал руку и заводил разговор, глядя при этом по сторонам и ловя взгляды узнающих его прохожих. Если же на мне было более скромное пальто, он кланялся, махал мне и проходил мимо. Примерно так же вели себя Болдуман и Станицын. Видимо им нравилось, что их видят в компании с нарядной дамой.

Часто во время прогулки на Тверском бульваре с Витусей я встречала Вертинского, гуляющего с дочками Настей и Бубой. Заметив торговца горячими пирожками, Витуся попросила купить ей пирожок. Я с брезгливостью объяснила, что пирожок грязный и несъедобный. А Александр Николаевич тотчас купил своим девочкам по пирожку. В ответ на мой удивленный взгляд он произнес: «Дорогая, ведь им предстоит жить в этой стране. Пускай привыкают!» В логике этим словам не откажешь. В течение двух-трех часов мы медленно гуляли по бульвару, раскланиваясь с общими знакомыми. В то время было принято прогуливаться по бульвару.

Обстановка к концу сороковых — началу пятидесятых годов в писательской среде Москвы стала сгущаться. Началась кампания борьбы с космополитизмом. На собраниях громили писателей-евреев. Все подозрительно косились друг на друга. Я уже знала по собственному горькому опыту о возможности быть обвиненным в каких угодно грехах без малейшего основания. Я старалась не показывать Леониду своей тревоги, но понимала — за ним следят. Я неоднократно наблюдала из окна, как вслед за только что вышедшим на улицу Горького Леонидом — мы уже переехали тогда в сталинский дом напротив Елисеевского магазина — появлялась неприметная мужская фигура и следовала за ним по пятам. Дело дошло до того, что я немедленно выскакивала вслед за ним и шла по своей стороне, не упуская Леонида и «мужичка» из виду, пока не удостоверялась, что Леонид входил а арку дома № 6, где жил Петр, и вскоре в их квартире открывалось окно — это был сигнал мне, что он благополучно прибыл. Все это, наверное, звучит наивно, но такова была гнетущая атмосфера страха. В ночные часы, особо любимые карательными службами, чтобы не спать, мы пристрастились к игре в карты. К нам часто в свободные от спектакля вечера приходила Клавдия Ивановна Половикова и драматург Климентий Минц. Мы часами играли в кун-кен, ап энд даун, или кинг, одновременно прислушиваясь к движению лифта или шагам на лестнице. Я навсегда сохранила добрую память об этих двух людях, которые без лишних слов разделяли с нами те тревожные дни. Клавдия Ивановна, мать Валентины Серовой, осталась для меня близким человеком.

Постепенно мы привыкли к страху и стали спокойнее воспринимать создавшуюся обстановку. Будь, что будет! Единственное, что Леонид предпринял: велел мне купить себе кольцо «на черный день». Я как полная невежда в ювелирных изделиях — ведь их у меня никогда не было — купила первое попавшееся, более чем скромное колечко с маленьким бриллиантом, которое меня в «черный день» едва бы выручило.

В Дубултах возобновились наши посиделки на веранде. Несмотря на гнетущую политическую обстановку или вопреки ей, у всех было какое-то непонятное приподнятое настроение. Наши друзья и знакомые стали более общительны, много шутили, разыгрывали друг друга, смеялись.

Приходил к нам в гости и Зиновий Гердт. Вскоре у меня возник к нему особый интерес: на гастроли в Ригу приехал МХАТ. Возобновились мои старые «пестовские» знакомства, появились новые. Среди мхатовцев была красавица Люся Варзер, талантливая актриса, бывшая жена Лемешева. У нас на даче она познакомилась с Гердтом, который недавно как раз развелся. Люся тоже была одинока, и я решила способствовать их сближению. Мне показалось, что между ними возникла обоюдная симпатия. Увы! Мои «своднические» усилия пропали даром.

Как-то за ужином Леонид сказал, что раз у нас теперь есть машина, грех ее не использовать в полную меру — почему бы нам не поехать вместе на юг. Услышав про такие планы, Зяма стал просить Леонида взять в поездку и его. Леонид тотчас согласился — так будет веселее.

В конце августа, оставив Вику на попечение моей мамы и домработницы, мы тронулись в путь. Леонид поместился на переднем сиденье рядом с водителем, а мы с Зямой — сзади. Ехали весело. Мужчины шутили. Затеяли и такую игру: один произносил какую-то строфу, второй должен был продолжить стихотворение. Я восторгалась их знаниями, ведь мое знакомство с поэзией было куда скромнее. Потом придумали смешную игру, в которой участвовала и я: называлось какое-нибудь слово, скажем «тракторист». Из него предлагалось выдумывать фамилии разных национальностей. Например: Тракторидзе, Тракторян, Тракторенко, Дон Тракторе и т. д. Смеялись до упаду. Ближе к концу дня я заметила, что Зяме неудобно все время держать в согнутом положении его раненую ногу. Я тут же сказала: «Да положи ты ее мне на колени!» Он так и сделал, и мы покатили дальше. Мне показалось, что Леониду это не очень понравилось, но он промолчал. Приехав в Сочи, мы узнали, что нам в гостинице оставлен один двухкомнатный люкс, а не два отдельных номера, как просил в телеграмме Леонид. Затащив вещи, мы принялись мыться и переодеваться. Леня пошел в ванную, Зяма надел свежую рубашку, и тут выяснилось, что оторвана пуговичка. Зяма стал стягивать рубашку, но я велела ему остаться в ней. Быстро пришив злополучную пуговичку, я нагнулась к Зяме, чтобы откусить нитку, В этот момент из ванной появился Леонид. Гневно взглянув на меня, он прошел во вторую комнату. Прямо как в дурацком анекдоте! Пребывание в Киеве и дальнейшее путешествие проходили в полном молчании. Я не собиралась ни в чем оправдываться и предоставила ему самому выпутываться из создавшейся ситуации. Слава богу, ближе к Сочи он изволил сменить гнев на милость, и мы вновь весело продолжали путь.

Мы ехали в Сухуми, где нам предстояло погрузиться вместе с машиной на теплоход и плыть в обратном направлении — в Ялту. В Сухуми с гостиницей повезло — получили два отличных отдельных номера. Мы провели в Сухуми несколько дней, наслаждались прекрасны южным городом, покупали на базаре фрукты, копченую рыбу и особенно понравившиеся мне бублики. Ели в ресторане вкуснейшие шашлыки.

Настал день отъезда. Водитель наш с утра ушел на пристань — проследить за погрузкой машины, а мы сложили все вещи, свои и Зямины, в нашем номере и пошли на прощальную прогулку. Часа через три мы вернулись и обомлели — посреди номера на полу лежали два пустых раскрытых чемодана. Надо сказать, что Зяма месяц назад вернулся с гастролей в ГДР и в том чемодане были его немецкие приобретения, а Леонид только что в Риге пошил себе два костюма и габардиновое пальто. Леонид позвонил в милицию, и уже через несколько минут в номер вошли бравые кавказские оперы. Они оценивающе поглядели на пустые чемоданы, на пустой шкаф и сели составлять протокол. Я села напротив них. Не знаю почему, но с той минуты они стали обращаться только ко мне: «Во сколько вы оцениваете пропажу? По порядку!» Мои потерпевшие спутники называли пропавшую вещь, а я тут же «оценивала» ее раза в два больше ее стоимости. Леня и Зяма удивленно уставились на меня, а я вошла в азарт, уверенная в том, что все равно ничего не возместят. Закончив оценку, милиционеры удалились. А Зяма и Леня принялись меня ругать на чем свет стоит. Что с тобой? Чего ты вдруг распоясалась? Теперь они уж точно ничего не возместят! Я только отшучивалась. Я тоже была уверена, что никакого возмещения не будет. Каково же было удивление моих спутников, когда через пару месяцев из Сухуми пришел денежный перевод на всю ту сумму, которую я назвала!

После нашего путешествия я твердо решила научиться водить машину, считая обременительным во всех отношениях держать шофера. Я записалась на курсы. Группа оказалась довольно многочисленной: художник Орест Верейский, несколько мхатовцев. Особенно я сблизилась с веселой и остроумной Аленой, дочерью актрисы МХАТ Фаины Шевченко. Вскоре я поняла, что знаний, получаемых в труппе, мне недостаточно. Я хотела разбираться в двигателе, уметь при необходимости устранять неполадки. Заметив мое рвение, наш инструктор предложил мне и Алене ходить на занятия в Политехнический музей, где можно копаться в двигателе. Кроме того, я решила учиться водить на своей машине, а не на грузовичке курсов. Занимались мы на площади перед ВДНХ, под сенью мухинской скульптуры. Инструктор у нас оказался толковый, и вскоре мы с Аленой стали вполне уверенно ездить, тормозить, разворачиваться, въезжать задним ходом в узкие ворота и пр. Все же я никак не хотела бросать учебу, пока у меня не выработается полная автоматика и условные рефлексы вождения, особенно в условиях зимнего гололеда. Наконец наступил день, когда инструктор велел мне ехать по проспекту Мира к центру. Я сидела за баранкой и тряслась как осиновый лист. Колени ходили ходуном и кляцали друг о друга. Постепенно я успокоилась, и уже через час наша «Победа» достаточно уверенно вписалась в поток движения. Такие же муки следом за мной испытала и Алена.

Наступил день сдачи экзаменов на получение водительских прав. Нас включили в группу летчиков. Они тотчас же стали посмеиваться над нами, особенно над Аленой из-за ее корпулентности.

Алена поехала первой. Она уверенно выполнила все задания и спустя полчаса вернулась, сдав экзамен на пятерку. Летчики лишь удивленно присвистнули. Настала моя очередь. Я тоже вполне уверенно проделала весь комплекс заданий и тоже заслужила пятерку.

Каково же было наше изумление, когда мы узнали, что многие из летчиков провалились и им не выдали водительских прав. Тут уж мы с Аленой посмеялись!

Весной мы поехали на машине в Киев, за рулем уже, естественно, я. Наша «Победа» привлекала повышенное внимание — тогда женщина-водитель была большой редкостью. Случалось, что деревенские мальчишки бежали за машиной с криком: «Баба за рулем! Баба!»

Леня хотел представить меня и Вику своим киевским родственникам. Первый визит нанесли «старейшине» — троюродной бабушке, которой недавно исполнилось сто лет. Держалась она прямо, была приветлива и угостила нас изумительным вареньем из абрикосов с орешком внутри. Я такого варенья никогда прежде не ела. На торжественный обед тетя Рая приготовила кисло-сладкое жаркое, фаршированную рыбу и крепчайший бульон с куриными шейками. Все собравшиеся с любопытством поглядывали на меня и Витусю: ведь Леня уже привозил на одобрение своих жен. Сидевший напротив дядя Абрам смотрел на меня озадаченно — оказалось, его обескуражило отсутствие на мне драгоценностей, которые, по его мнению, обязательно должны быть у жены такого именитого драматурга. Он даже засомневался, а законная ли я жена. Сам дядя Абрам славился тем, что ни одного дня не работал при советской власти, живя за счет своей жены-шляпницы. Поговаривали, что он потихоньку занимается маклерской деятельностью.

На следующий день мы поехали в Бабий Яр, где были расстреляны многие Тубельские, и положили цветы.

Итак, я стала шофером, и это прибавило множество развлечений во время отдыха. В непляжную погоду я усаживала в машину сколько влезет ребятишек, и мы отправлялись в лес по грибы. Однажды мы собрали невиданное количество грибов. Сперва попадались лисички и маслята. Но, набрав полные корзинки, мы вышли на пустошь, где под молодыми сосенками росли великолепные боровики. Вскоре выяснилось, что нам не хватает тары. У меня в багажнике было ведро. Наполнили и его доверху белыми. У меня сохранились фотографии того грандиозного «улова», снятые на веранде сразу после возвращения. Вечером мы устроили грандиозный грибной пир.

А съехав однажды с шоссе всего на несколько сот метров по лесной дороге, мы обнаружили пустынный пляж. Море у берега оказалась глубже, чем в Дубултах, а песок темнее и крупнее. Уединение и «дикость» этого места буквально завораживали.

В начале пятидесятых Туры начали работу над сценарием «Испытание верности» по своей пьесе «Семья Лутониных», недавно поставленной в Малом театре. Снимать фильм должен был Иван Александрович Пырьев. Работали они у Петра, а потом Леонид с Иваном Александровичем шли к нам обедать.

У нас было много книг — вся передняя до потолка в книжных полках. Уходя, Пырьев часто выхватывал с полки книгу и со знакомым мне восклицанием «Как я люблю — следовала фамилия писателя, — никто его так не любит!» быстро убирал ее к себе за пазуху. Обратно книга, как правило, не возвращалась. Это была своего рода игра. Но книги тогда доставали с большим трудом. Я застеклила полки.

Фильм вышел на экраны в 1954 году. Главную роль, как во всех фильмах Пырьева того периода, играла Марина Ладынина. В Москве мы мало общались — Пырьев всегда приходил один. Но когда кончились съемки, Марина Алексеевна решила отдохнуть летом в Дубулты. Ей дали комнату в «Охотничьем доме», рядом с нашей дачей. Мы даже могли с ней переговариваться, когда она выходила на балкон.

Продолжилось и сотрудничество с Григорием Васильевичем Александровым. Он пригласил Туров работать над сценарием фильма-комедии про иностранных туристов с изобилием всяких забавных приключений. Работа над сценарием проходила на даче Александрова и Любови Петровны Орловой во Внукове. Я каждое утро садилась за баранку и отвозила туда Леонида и Петра. Григорий Васильевич к нашему приезду уже был свежевыбрит и элегантен, готовый тотчас приняться за работу. Дисциплина была строжайшей — никакого кофе и или перекуров. Обычно, привезя Туров, я возвращалась в Москву, а вечером возвращалась за ними. Иногда оставалась. В таких случаях Любовь Петровна обычно приглашала меня на прогулку по дачному поселку. Она показывала мне дома знаменитых актеров, композиторов, музыкантов. Ее часто окликали, и мы останавливались поговорить. Я видела, что Орлову любили. Она была на редкость приветливым и доброжелательным человеком. Особенно меня восхищали ее взаимоотношения с Григорием Васильевичем. Ведь еще в Баку во время эвакуации я имела возможность ежедневно наблюдать за ними. Они всегда — на людях и наедине — обращались друг к другу на «вы».

Любовь Петровна обладала редким даром красиво и уютно обустроить свое жилище. Она сама сшила яркие ситцевые чехлы на кровать и кресла. На стенах висели картины, подаренные знаменитыми художниками, в том числе Пикассо. Очень мне нравилась их горка со старинным стеклом, вделанная в стену и впускающая свет с улицы. Я привезла в подарок на Новый год красивый старинный флакон, и он долгие годы простоял в этой витрине.

Зиму сменило лето, но сценарий все еще не был окончен. Решили, что Григорий Васильевич приедет в Дубулты. Каждое утро я заваривала в термос крепкий кофе и приносила его в «Шведский Домик», где обосновался Григорий Васильевич. У него была с собой заграничная корзина для пикников с чашечками, тарелками и всем необходимым для удобной трапезы на пленэре. Все трое усердно трудились четыре-пять часов.

В Москву возвращались через Таллин, куда была выслана телеграмма с просьбой забронировать номера. Мои спутники — Григорий Васильевич и Леонид, Петр уехал раньше в Москву поездом — скрылись в дверях гостиницы. Я покорно ждала в машине. Через несколько минут оба вернулись и смущенно показали мне бумажку с адресом, куда следовало направиться, чтобы получить на ночлег, как было написано, «три койки». Делать нечего. Я вырулила в нужном направлении к парку Кадриорг. Дальше ехать нельзя: висел «кирпич». Григорий Васильевич сказал, чтобы я не обращала внимания, и мы двинулись к особняку в глубь парка. Я остановила машину у, казалось, безлюдного дома. Мои пассажиры вошли в особняк. Я продолжала сидеть в машине. Неизвестно откуда возник человек в штатском и велел мне следовать за ним. Сердце от страха ушло в пятки: скорее всего, меня ждала кара за въезд под «кирпич», но это самое меньшее, не припомнят ли мне теперь, что я дочь «врага народа». Мы шли по длинному коридору, в конце которого виднелась дверь. Мужчина нажал кнопку, и дверь медленно распахнулась, я вошла. Я оказалась в покоях дворца! Тут я услышала хохот моих спутников. Оба очень смешно копировали мое изумленное лицо. Я действительно остолбенела от окружавшей меня красоты. Оказывается, эстонцы предоставили нам «три койки» в доме приемов для особо важных персон. Мы прожили в этом раю несколько дней, гуляли по Таллину, обедали в «Глории», ездили по окрестностям.

Пристанище на ночь в Смоленске на сей раз нам было уготовано в Доме колхозника — одна длинная-предлинная комната, в которой стояло пятнадцать коек. Григорий Васильевич вызвался сходить в магазин, купить что-нибудь на ужин. Этот неизменно элегантный, европейский человек, победно улыбаясь, появился вскоре со связкой бубликов на шее и огромным куском колбасы, зажатым в руке. В то время достать колбасу было действительно достижением! В тот же вечер Григорий Васильевич получил телеграмму от Любови Петровны, которую дал мне прочесть: «Скучаю по Вас, как собака. Собака скучает, как человек». За все время нашего пути Григорий Васильевич обязательно ежедневно отсылал и получал известия от Любови Петровны.

Работа над сценарием с Александровым все более заходила в тупик, затягивалась, не давая Турам возможности работать над новой пьесой. тогда они решили отказаться от соавторства и снять свою фамилию с титров, если все-таки Александров снимет фильм. Такова печальная история «Русского сувенира».

После поступления Витуси в школу ритм нашей жизни несколько изменился. Уже не было утренних прогулок по Тверскому бульвару, а подышать свежим воздухом в Раздорах удавалось только по воскресеньям. Вскоре у Витуси обнаружили ревмокардит. Врачи рекомендовали вывозить ее за город во время каникул — зимних и весенних. Леонид доставал путевки в подмосковные дома отдыха. Так мы побывали на Красной Пахре и в Суханове.

Красная Пахра была построена пленными немцами и принадлежала Министерству строительства. Дом был солидный, добротный, со всеми удобствами. Его сразу же облюбовали многие писатели, журналисты, художники. К тому же он находился неподалеку от строящегося дачного кооператива Союза писателей. Домом правила пожилая сестра-хозяйка. Она строго следила за чистотой и порядком, не допускала никакого шума. Главное — чтобы отдыхающие не мешали друг другу. Кормили очень вкусно. Мы с Витусей оказались за одним столом с Вадимом Синявским, известнейшим в то время спортивным радиокомментатором, и с Альбертом Гиндельштейном, кинорежиссером, мужем Диты Утесовой. Синявский меня поразил во время первого же завтрака. Съев с аппетитом тарелку манной каши, он вытащил из кармана бутылку водки и запил водкой манную кашу! После этого он не промолвил больше ни слова, и мы в полном молчании завершили завтрак.

В доме имелся и массовик-затейник. К счастью, почти совсем забытая должность. В его обязанности входило развлекать отдыхающих. Развлекал он в основном по вечерам, после ужина. Отдыхающие поднимались в большой зал на втором этаже и рассаживались вдоль стен. Полагались танцы под патефон. В те годы был наложен строжайший запрет на «буржуазные» танцы в общественных местах. Таковыми считались танго, фокстрот, вальс-бостон. Можно было танцевать лишь полечку, па-де-катр, па д'Эспань и что-то еще подобное. Разумеется, никто из присутствующих не горел желанием плясать эти старомодные танцы. Однажды Альберт подговорил меня разыграть затейника. Вечером мы проследовали наверх и выжидательно встали перед нашей жертвой. Затейник подозрительно поглядел на нас, но Альберт взял меня за руку и попросил затейника показать нам па. Патефон заиграл бравурную полечку. С самым серьезным видом мы с Альбертом старательно выделывали все движения. Альберт иногда останавливался, просил смиренным голосом еще раз показать. Мол, он не совсем уловил. За полечкой последовал па-де-катр под хохот наблюдающих, уже понявших, что мы разыгрываем затейника. Надо сказать, что после нашего с Альбертом выступления в доме стали терпимо относиться к «буржуазным» танцам.

В другой раз мы с Викой оказались на каникулах в «Суханове» — Доме отдыха архитекторов. Туда с детьми не пускали, но нас в виде исключения допустили, взяв слово, что Вику не будет слышно. В столовой мы оказались за одним столом с уже знакомой мне детской писательницей Агнией Барто. Мы все время оживленно разговаривали, а Вика не произносила ни слова. Однажды Агушенька смеясь рассказала мне, что кто-то из отдыхающих спросил ее, не немая ли Витуся — она все время молчит. Таков был результат ее послушания.

В Суханове удивительно вкусно кормили. Особенно удавались сладкие блюда. Я решила пройти на кухню и поблагодарить повара, создающего такие лакомства. Повар был уже очень стар, седой, высокий в белоснежном длинном фартуке и колпаке. В ответ на мои благодарственные слова он почтительно поцеловал мне руку и сказал, что служил в свое время у принца Ольденбургского и тот тоже ценил приготовляемые им блюда. Он добавил, что если я буду в Москве устраивать прием, я могу рассчитывать на его помощь. Разумеется, приемов я не устраивала, но с тех пор чернослив со взбитыми сливками у нас назывался «любимое блюдо Принца Ольденбургского».

В середине пятидесятых мы поехали в марте в Дубулты. Поселили нас в «Охотничьем доме». Народу в Доме творчества было мало: несколько знакомых латышских писателей и кое-кто Москвы, любившие работать на Взморье и летом, и зимой. Среди них я заметила человека, лицо которого было мне знакомо, но я никак не могла припомнить, где мы встречались. Он был небольшого роста, с резко очерченным лицом, в очках. Он сидел в столовой недалеко от нас, и я имела возможность исподволь наблюдать за ним. Внезапно я узнала его: конечно же, знакомый по фотографиям в книгах мой любимый писатель — Паустовский. Вскоре мы стали здороваться и перекидываться несколькими словами о погоде, морозе и невероятном количестве снега. Но даже такие обыкновенные замечания в его устах не звучали банально.

Море замерзло. Сквозь сугробы к пляжу спускалась тропинка. Вдоль моря протоптали узкую дорожку, по которой двигались гуськом. С дюн виднелись лишь головы идущих — настолько высоки были сугробы. В прозрачном воздухе четко вырисовывались далекие берега залива справа и слева, летом они почти всегда скрывались в дымке. Вечером луна придавала пляжу еще более сказочный вид.

Через несколько дней после нашего приезда Витуся тяжело заболела — воспаление легких. Я сильно расстроилась — болеть не в домашних условиях вдвойне неприятно. Я не могла оставить ее одну с высокой температурой, а необходимо было купить лекарства, мед и молоко.

После обеда в дверь тихонько постучали. На пороге стоял Константин Георгиевич Паустовский. Он заметил наше отсутствие в столовой, а официантка, которая приносила мне еду, сказала ему о болезни Витуси. Не может ли он быть чем-нибудь полезен? Уже через несколько минут мне казалось, что я давно знакома с этим очаровательным человеком, что я могу принять от него любую помощь. Он вызвался побыть с Витусей, пока я сбегаю в аптеку и в магазин.

Вернувшись, я обнаружила Константина Георгиевича сидящим у Викиной кровати. Он рассказывал сказку. Вика завороженно слушала.

Она поправлялась медленно. Константин Георгиевич навещал ее каждый день, придвигал поближе к кровати кресло и баловал ее очень смешными историями. Как я была глупа и недальновидна, что не записывала их по горячим следам. Иногда он заходил по вечерам. Мы пили чай и тихо беседовали. Его интересовали мои детские впечатления об Америке и Англии, где он мечтал побывать. Я рассказала ему и об аресте отца. Георгий Константинович с таким участием меня расспрашивал, что я впервые смогла раскрыть душу перед почти незнакомым человеком.

Когда Вика выздоровела, Константин Георгиевич часто сопровождал нас на прогулках по пляжу. Уже пахло весной, сугробы чуть подтаивали. Однажды мы увидели огромную стаю перелетных птиц, кружащих с криком над замерзшим морем. Казалось, они что-то ищут, вновь и вновь поднимаясь в воздух и опускаясь. Паустовский предположил, что они ищут свободную ото льда полоску моря, куда они всегда прилетают весной. Действительно после долгого и шумного кружения, птицы отлетели к горизонту, к свободной ото льда полоске воды. Вечером мы вышли посмотреть на птиц. Солнце уже садилось, розовато-золотистые лучи причудливо освещали колыхавшуюся на воде стаю. Зрелище было неповторимое, и я счастлива, что мы с Витусей насладились им в обществе Константина Георгиевича Паустовского.

За зиму Туры закончили работу над пьесой «Софья Ковалевская». Она была принята сразу двумя московскими театрами. Берсенев намеревался осуществить постановку в Театре Ленинского комсомола, Алексей Попов — в Театре Советской Армии. Казалось, можно перевести дух и спокойно отдохнуть. Но наше беззаботное пребывание на Взморье было прервано телеграммой от Петра, остававшегося в Москве: «Немедленно приезжай. Репетиции приостановлены». Само собой разумеется, мы тотчас отправились в Ригу пытаться достать билет на самолет. Нам повезло: в кассе оставался единственный билет на самый ранний рейс на следующий день. Ранним утром, часов в пять, мы двинулись на аэродром. Я вела машину и отмечала про себя, как приятно ехать по пустынному шоссе. Внезапно перед нами возникла пелена густого тумана. Это мы выехали из леса на дорогу, идущую через луга. Туман был настолько густой, что я не видела носа машины. Я предельно снизила скорость и ползла по асфальту, стараясь не соскользнуть в кювет. От напряжения взмокли руки. Ощущение такое, что находишься под водой и плывешь неизвестно куда. Да еще нужно во что бы то ни стало не опоздать на самолет. К счастью, мы успели — минут через двадцать туман стал рассеиваться.

В Москве выяснилось, что какой-то важный чиновник вычитал в «Софье Ковалевской» слишком большой перекос в личную жизнь знаменитой ученой и посчитал такое изображение противоречащим советской морали. После этого чиновника пьеса попала к одному из секретарей Центрального Комитета партии Пономареву. Он был известен Турам как человек разумный и понимающий толк в театре. Но вот беда — Пономарев вместе с пьесой отбыл на отдых в Крым. Так как пьеса была принята к постановке уже в двух театрах и начались репетиции, необходимо было обзавестись разрешением и одобрением Пономарева для продолжения работы. Туры тотчас вылетели в Крым и сумели добиться там встречи с Пономаревым, объяснив ему все обстоятельства. Пономарев дал свое «добро», и репетиции были продолжены.

Обратно в Дубулты Леонид уже не вернулся. Надо было оставаться в Москве и ждать очередных неприятностей. В сентябре он, как обычно, отправился в Сочи, где уже находились Петя с Адой.

До меня начали доходить слухи, что Леонид увлекся некоей дамой и что она едет с ним в Сочи. Мы с Викой проводили Леонида на вокзал, и я мельком увидела даму, о которой шла речь. Она садилась в соседний вагон. Я ничего Леониду не сказала. Мы простились, и он уехал. В тот же день мы шли с Викой по Столешникову переулку. Вика что-то щебетала, я довольно рассеянно ей отвечала. Вдруг над моим ухом раздался тихий мужской голос: «Не расстраивайтесь. У вашего мужа это всего лишь мимолетное увлечение. Пройдет! Любит он вас». Я в испуге уставилась на небольшого роста пожилого мужчину в старомодном сюртуке, произнесшего эти слова. «Не удивляйтесь, — продолжал он, — я хиромант, известный в Москве, и умею видеть в людях многое, недоступное другим. Могу вам повторить: не расстраивайтесь, все будет хорошо. Еще добавлю, что числа 14 или 15 сентября в вашей жизни произойдет радостное событие. Никому не говорите о моем предсказании. Теперь проводите меня до следующего переулка, я там живу, и если у вас есть, дайте мне немного денег». Я вытащила из сумочки какие-то купюры и сунула ему в руку. Мне стало даже немного страшновато: никогда раньше я не имела дела с подобными людьми. Как он мог узнать о Лене и той даме? Немного погодя, я успокоилась и сама над собой потешалась: «Удивилась! Прислушалась! Поверила!»

Ни 14, ни 15 сентября ничего не произошло, я совсем перестала думать о странном человеке.

Наступило 14 октября. Леня вернулся из Сочи, жизнь продолжалась, ничего особого не происходило. Вечером я с Захаром Аграненко и его женой Леночкой пошла в Дом кино. В темноте зала я вдруг почувствовала чье-то дыхание на моем плече: я повернулась и увидела Константина Симонова. Он тихо произнес: «Давай после просмотра поедем все за город, подышим свежим воздухом». Я с ним была давно знакома, мы какое-то время даже близко дружили с ним и с Валентиной Серовой. Предложение Симонова поехать погулять за город было всеми принято с радостью, и мы покатили по Рублевскому шоссе. Где-то свернули на боковую дорогу. Светила луна, мы разбрелись по лесочку. Так получилось, что мы с Константином остались вдвоем. Вдруг он притянул меня к себе, стал целовать и говорить, как давно он хотел это сделать. Я была в полном смятении. Мне он много лет чрезвычайно нравился, но я всегда видела его сильную любовь к Валентине и даже немного завидовала таким отношениям. Он прошептал: «Давай увидимся и поговорим в Москве. Обещай!» Я обещала.

К этому времени мои отношения с Леней были немного натянутыми. Я в душе не могла простить ему сочинские эскапады. Да еще я находилась в полнейшей зависимости от его желаний и настроений. Он не был жаден. Но он любил, чтобы я его просила — будь то деньги, какая-то вещь, развлечение. Поступать на работу он мне не разрешал. Он говорил, что я ему нужна в доме всегда. Но все же я его любила, а главное — ничто не должно было омрачать жизнь Витуси. Как же быть с Костей? Что ему ответить? Я никак не могла в себе разобраться.

С Костей я встретилась, как обещала, и мы оба поняли, что слишком долго дружили — ничего из нашего романа не выйдет. Этот разговор — теплый, нежный, доверительный — навсегда остался у меня в памяти.

Прошло еще около двух недель. Я опять шла по Столешниковому переулку, на сей раз одна, и вдруг, как и в тот раз, сзади раздался знакомый тихий голос: «А ведь я ошибся — ваше радостное событие произошло не 15 сентября, а 15 октября». Я остановилась как вкопанная. Ведь ни один человек не знал о моей встрече с Костей!

А жизнь все измерялась от лета до лета, до возвращения в Дубулты.

Шел 1956 год, полный самых удивительных событий и новостей. Я получила открытку, предписывающую явиться в Военную прокуратуру по делу моего отца. После долгих лет неизвестности у меня ничего не было, кроме извещения, что отец осужден на двадцать лет без права переписки. Я отправилась по указанному адресу на улицу Кирова, где находилась приемная Военной прокуратуры. В комнате за столом сидел человек в майорских погонах. Он устало спросил, что я хочу узнать. Меня крайне удивил такой вопрос, ибо я пришла по вызову и ему было прекрасно известно, что я хочу узнать наконец что-то о судьбе отца. Я старалась поспокойнее рассказать об аресте отца и показала справки о его аресте и обыске. «Ваш отец был осужден на двадцать лет без права переписки по статье 58 и отбывал наказание на Севере». Я тотчас спросила, жив ли он. «А какая разница? Ведь он реабилитирован». От такого ответа я вскочила со стула и закричала: «Как какая разница? Ведь если он жив, я немедленно полечу за ним!!!» Мой крик, очевидно, услышали в соседнем кабинете, ибо дверь тотчас отворилась, и на пороге возник полковник. «Что тут происходит?» Я стала взволнованно объяснять и тут услышала от полковника фразу, врезавшуюся мне в память на всю жизнь: «Разве вы не помните указания, майор, что мы должны быть вежливыми?» Указание получить вежливый ответ о судьбе невинно осужденного отца! Вежливый ответ на вопрос, жив ли он! Вежливость — вот что волновало их в эти дни.

Через несколько дней мне выдали свидетельство о том, что мой отец посмертно реабилитирован. Все! Никаких компенсаций за потерянную квартиру и за многолетний моральный ущерб не последовало. Выдали только жалкую сумму за конфискованное имущество, никак не соответствовавшую его истинной стоимости. Просто вежливо реабилитировали!

В театре Маяковского и по всей стране широко пошла пьеса Туров «Побег из ночи». В Москве главную роль играл наш добрый знакомый Лев Наумович Свердлин. Какой это был талантливый артист говорить не приходится. Мне посчастливилось видеть его в этом спектакле с десяток раз. Он ни разу не повторялся! Каждый раз его персонаж жил заново. Контакт со зрителями возникал, как только Свердлин появлялся на сцене. Спектакль часто прерывался аплодисментами. Я была на «Побеге из ночи» в разных театрах, но Свердлину не было равных.

С ним у меня произошел презабавный случай. В те времена всегда кто-то «шефствовал» над кем-то. Жена директора Дома творчества Баумана работала в отделе культуры исполкома и «шефствовала» над крупным кинотеатром. Она попросила Льва Наумовича выступить перед сеансом фильма «Волочаевские дни», где он играл. Само собой, отказать в такой просьбе жене директора было трудно, и Лев Наумович согласился. Он попросил меня отвезти его вечером на это «шефство». В условленное время я подошла к машине. Лев Наумович в новой зеленой заграничной куртке уже был там. Он стоял ко мне спиной и обернулся, когда я подошла. Передо мной возник японец! Оказывается для той роли в «Волочаевских днях» ему сделали специальную вставку-протез в рот, делающую его неузнаваемым.

Лев Наумович до слез смеялся, увидев мое изумление. Он сел рядом со с мной, и мы покатили в Ригу. У первого же поста милиции нас остановили и попросили выйти из машины для проверки документов. Проверяли тщательно, ведь не каждый день встретишь в Латвии японцев да еще на частной машине с московским номером. В результате мы опоздали на встречу со зрителями, и Льву Наумовичу пришлось извиняться. Зато каким рассказом о наших приключениях он угостил зрителей!

В 1960 году мы решили больше дачу не снимать — уж очень много хлопот было у меня с хозяйством — и поехали в Дом творчества. В то лето там оказалось особенно много любителей тенниса. Ежедневно часа в четыре начинались наши теннисные «соревнования». Игроки были не слишком блистательные, но качество игры с лихвой компенсировалось азартом, весельем и общей атмосферой, царившей на корте. Приходили поглазеть на матчи и писатели, никогда не бравшие в руки ракетки. По краям корта поставили скамейки для зрителей. Бывал там и Леонид с неизменной сигаретой во рту. Он особенно заинтересовался теннисом, когда на корт стали приходить местные девушки-теннисистки. Этих девушек охотно принимали в игру, хотя некоторых особенно суровых писателей коробило такое легкомыслие. Особенно это не нравилось драматургу Юрию Осносу. Он относился к игре очень серьезно и обижался на партнера, если проигрывал. Когда мне удавалась победить, он неизменно сетовал, что я играю не по законам.

По вечерам нас баловал своими потрясающе смешными рассказами Андроников, удивительно приятный человек, талантливейший ученый-литературовед. Вокруг него неизменно собирались благодарные слушатели, раздавались взрывы хохота. Еще в Москве Андроников заметил, что получается великолепное для русского слуха звучание наших имен-отчеств. Вскоре он придумал следующую игру: увидев меня еще издали на улице Горького, он раскланивался и громко меня приветствовал: «Здравствуйте, дорогая Дзидра Эдуардовна!» Приняв игру, я столь же громко отвечала: «Здравствуйте, досточтимый Ираклий Луарсабович!» Прохожие с удивлением оборачивались и глазели на нас. Эта игра продолжалась довольно долго, но в Риге она не срабатывала: имя Дзидра никому не резало слух. Иногда мы с Андрониковым и его женой Вивьеной ездили в Домский собор в Ригу на концерт. И он, и Вивьена были страстными меломанами.

По утрам я все также совершала выезды в Майори на рынок. В машину набивалось народу сколько влезет. Дело в том, что я отличалась умением покупать копченую рыбу. По непонятной причине рыбакам запрещалось продавать на рынке полагающуюся им часть улова. Но они потихоньку коптили салаку, угря и бельдюгу у себя дома и продавали из-под полы. Меня они знали и доверяли, благо латышка. Рыбу прятали под овощами, творогом, цветами. Одна торговка переправляла меня к другой, указывала, у кого спрятано. Писатель Борис Ласкин и живший в то время в Доме творчества актер Юрий Яковлев даже сочинили безумно смешную сценку «Как Зюка покупает рыбу», настоящий детектив, и разыгрывали ее на пляже, ползая под скамейками. По вечерам эта рыбка поглощалась вместе с рюмкой латышской водки «Кристалл». На бутылке этой водки стояло слово «дзидрайс», что означает «чистейшая, прозрачная». Актер Вахтанговского театра Горюнов это слово хорошо усвоил и связал именно с водкой. Через пару месяцев, уже в Москве, раздался телефонный звонок. Я подняла трубку и услышала лишь громкое сопенье. На повторный вопрос «Кто говорит?» раздался ответ: «Водочка Эдуардовна! Никак не могу запомнить ваше имя!»

В то лето Туры закончили работу над пьесой «Северная мадонна». Она была принята к постановке в Театре им. Ермоловой. Поэтому у Леонида появилась редкая возможность побыть с нами все лето. Он стал чаще выходить по утрам на пляж, сидел на солнышке, общался с друзьями и неизменно курил одну сигарету за другой. Я ничего не могла с этим поделать. Вечерами все также гуляли по пляжу. Стояли прекрасная теплая погода.

Осенью 60 года Леня не поехал в Сочи. Вероятно, это было связано с репетициями в театре им. Ермоловой пьесы «Северная мадонна» По утрам он не работал — Петр был в отъезде — и мы взяли за привычку выезжать на пару часов за город до возвращения Вики из школы. Иногда мы просто выходили погулять на Тверской бульвар. Если он отправлялся на долгую репетицию, то обязательно требовал, чтобы я ему заварила «крепыша», то бишь крепкого кофе в термос. От этого я его тоже отучить не могла. Да и причины не было — на сердце он не жаловался.

Однажды ночью Леня меня разбудил: «Мне душно. Открой окно!» Я бросилась к окну, распахнула обе створки и подвела Леню к окну. Через несколько минут он стал дышать ровнее и спокойнее, я прикрыла окно, и мы снова легли. Ночному эпизоду я особого значения не придала. Ведь сердце у Лени не болело. Я все же настояла, что бы он показался профессору Соколову, который жил в нашем парадном и был добрым другом. Он поставил диагноз: инфаркт. При помощи Льва Романовича Шейнина мне удалось положить Леню в хорошую больницу — восьмой корпус Боткинской. Этот инфаркт случился в ночь с 13 на 14 октября.

Началась новая полоса жизни — борьба за выздоровление. Вел себя Леонид безупречно: не жаловался, не паниковал, не капризничал. А ведь прежде он от ужаса закатывал глаза, если ему случалось порезать палец. Его лечащий врач со смешной фамилией Соловейчик оказался сведущим и внимательным. Его рекомендации полностью совпадали с рекомендациями приглашенных мной светил-кардиологов. Все в один голос утверждали, что дело идет на поправку.

В конце октября скоропостижно во время съемок в Ростове скончался наш ближайший друг Захар Аграненко. От инфаркта. Я всячески старалась скрыть его смерть от Лени. Но он совершенно случайно увидел сообщение о смерти Захара в газете, принесенной соседу по палате. Быть может, потрясение от кончины близкого друга сыграло свою роковую роль: в ночь с 14 на 15 ноября случился второй инфаркт, опять без боли, только с удушьем. Удвоились усилия, чтобы вывести его из этого состояния.

Однажды в его палате появился новый больной. Доктор Соловейчик сказал мне, что этот пациент поступил из Финляндии с тяжелым диабетом. Финн не знал русского. Он грустно взирал на окружающих со своей постели. Как же он обрадовался, когда я обратилась к нему по-английски! Он меня понял и мог поговорить со мной. Он рассказал, что ему грозила ампутация ноги. Как за последнюю соломинку он ухватился за идею поехать в Москву — стало известно, что советские врачи достигли значительных успехов в лечении диабета. С того дня финн стал ждать моего прихода не менее нетерпеливо, чем Леонид. Я приносила ему печенье и компоты, которые готовила без сахара, специально для него. Леня посмеивался, что я взвалила на свои плечи не только инфарктника, но и диабетика.

Леня уверенно шел на поправку. Ему разрешили потихоньку подниматься, а затем и ходить. Мы стали даже прогуливаться по аллеям Боткинской. Все было рутинно, спокойно: вечерняя прогулка, ужин, сон. Наступило 13 декабря. Ночью новый инфаркт! Что происходит? Почему опять 13-го числа. По рекомендации профессоров я достал Лене упаковку американского лекарства. Это придало мне уверенность, что на сей раз выздоровление обеспечено!

Наступал Новый год, 1961-й. Я поставила две маленькие ароматные с мороза елочки у кроватей Лени и финна. Украсила елочки мишурой. Принесла домашний пирог — финну, разумеется, без сахара. На его глазах стояли слезы, он с признательностью поцеловал мне руку. Как же ему, наверное, было тоскливо встречать Новый год так далеко от дома!

Вечером 31 декабря я принарядилась и поехала с огромной сумкой в больницу. Я раздала маленькие подарки лежащим в палате, по кусочку пирога с яблоками и по бокалу морса вместо вина. Я также захватила из дома транзисторный приемник «Спидола», мне хотелось, чтобы в палате звучала веселая музыка. Ближе к полуночи я зажгла на елочках маленькие свечи. Леонид все гнал меня домой, беспокоясь, как я буду возвращаться одна. Было уже около половины двенадцатого. И тут в коридоре раздались торопливые шаги, дверь распахнулась, и на пороге возник красивый статный молодой человек. Финн вскрикнул — это был его сын, успевший приехать к отцу в новогоднюю ночь. Он решил устроить отцу сюрприз и заранее не предупредил. Мы с Леней даже стеснялись поднять на них глаза — такая светилась на их лицах радость. В приемничке заиграла танцевальная музыка. Вдруг молодой человек отошел отца, направился ко мне и пригласил на танец. Об этом попросил его отец! Атмосфера была такая необычная, что у меня ком в горле образовался. Новогодний танец в больнице! Мой кавалер тоже был взволнован. Когда танец кончился, молодой человек церемонно поблагодарил меня за внимание к отцу. Потом протянул мне маленький перочинный ножик: «Прошу вас принять этот пустячок в качестве новогоднего подарка. Я так спешил к отцу, что обо всем забыл!»

Этот ножичек до сих пор у меня и напоминает о той неповторимой встрече Нового года в палате Боткинской больницы.

Опять последовали ежедневные поездки в больницу, опять Леонид чувствовал себя все лучше и лучше. Видимо, американское лекарство делало свое дело. Так было до 13 января. Я побывала у Лени и часам к девяти вернулась домой. Звонок из больницы: опять приступ удушья! Ну как не поверить в какую-то мистику! При чем тут 13-е число? Скорее всего, эта повторяющаяся дата, вероятно, вызывала у Леонида подспудное волнение и провоцировала новый инфаркт. Третий! События с удивительной точностью повторялись: Леонид опять справился с инфарктом и шел на поправку. Настроение у него улучшалось, никаких сердечных симптомов он не ощущал. Мы опять стали гулять перед ужином в больничном парке, много беседовали. Леонид был настроен, я бы сказала, сентиментально. Говорил, как ценит мое доброе отношение к нему. Однажды на одной из прогулок он остановился и с глубоким волнением произнес: «Я так виноват перед тобой! Как я мог тогда не желать рождения Витуси? Как я мог? Ведь она стала моей самой большой радостью. Знаешь, я тут много вспоминаю, о многом думаю… Я ведь никогда не слышал ее плача. Ни когда она была совсем маленькой, ни потом! А я по глупости своей больше всего боялся тогда детского писка». Ему и в голову не приходило, как я оберегала его покой, как мигом выносила Витусю из комнаты при малейшем ее кряхтении…

Случилась так, что в начале февраля я заболела. Поднялась температура, чего со мной вообще не бывало, сильно разболелось горло. Я боялась заразить Леню, и вместо меня его стала ежедневно навещать Витуся. Она тоже гуляла с ним, они много разговаривали. Я начала договариваться о путевке в санаторий на март, ибо была уверена, что на сей раз все будет благополучно.

13 февраля Витуся, как обычно, отправилась в больницу. Я осталась дома, хотя чувствовала себя гораздо лучше. К ужину Витуся вернулась. Сказала, что отец чувствует себя хорошо. Они, как всегда, погуляли… Он беспокоится о моей ангине. Ведь он никогда не видел меня болеющей. Вечером ко мне зашла Леночка Аграненко. После смерти мужа она неохотно шла домой после спектакля. Мы тихо беседовали о том, о сем. Время близилось к полуночи. Разговаривая, я поднесла руку к щеке. Леночка воскликнула: «Что с твоим кольцом?» Я удивленно посмотрела на руку. На среднем пальце я носила кольцо, которое никогда не снимала. Это была моя единственная «драгоценность». Кольцо треснуло пополам! Мы замолчали, стараясь осмыслить это странное явление. Вдруг тишину прервал резкий телефонный звонок. Я подняла трубку. Женский голос произнес: «Говорит сестра из палаты вашего мужа. Ему плохо». Я ответила, что немедленно приеду. Та сказала: «Нет, уже не надо. Лучше завтра утром…»

Я положила трубку и стала быстро одеваться. Леночка вызвалась ехать со мной, но я не разрешила. Ведь мне, вероятно, надо будет там остаться, пока Лене не станет легче. Выскочила на улицу Горького — поймать такси. Вдруг мне стало очень страшно. Я бросилась к автомату, позвонила Пете, и мы вместе поехали в больницу. Добежали по дорожке до восьмого корпуса. Испуганные глаза медсестры сказали мне все… Лени не стало… Во сне он застонал, потом захрипел, и прибежавшие на звонок сестра и врач уже ничего не могли сделать. Молодого, красивого в расцвете сил Леонида не стало.

Это была ночь с 13 на 14 февраля 1961 года.

Жизнь продолжается

Через какое-то время туман, окутавший меня после смерти Лени, начал рассеиваться. Надо решать, что делать. Мне скоро сорок лет. У меня есть любимая дочь, которая в этом году кончает школу. Пора задуматься о ее дальнейшей учебе. Я много лет не работала. Перепечатывание и первичное редактирование пьес Туров не в счет. Я должна непременно искать работу. Финансовых накоплений для дальнейшей жизни ничтожно мало.

Что я умею? Что могу предложить потенциальному работодателю? Хорошее знание английского языка. Приличную общую грамотность. Печатаю на машинке. Где могут пригодиться эти умения?

В первую очередь возникла мысль о журнале «Иностранная литература». Я была немного знакома с его главным редактором Александром Борисовичем Чаковским. Стоит попробовать. Я позвонила в редакцию, меня соединили с Чаковским и после короткой беседы он назначил время для встречи. Я так давно не была ни в каких учреждениях, ни тем более не нанималась на работу, что перед походом в редакцию сильно разнервничалась. Все еще аукались последствия статуса «дочери врага народа». Я всячески себя успокаивала, и мне удалось достаточно уверенно войти в кабинет главного редактора. Усевшись в предложенное мне кресло, я стала отвечать на вопросы Александра Борисовича. Мне кажется, я произвела благоприятное впечатление — мне была предложена работа куратора англоязычных африканских стран. Штатной вакансии в журнале не было. Обдумав предложение, я с благодарностью приняла его. Так началась новая страница в моей жизни.

В этот трудный для меня период возникла прочная, длившаяся до самой его кончины, дружба с Марком Лазаревичем Галлаем, летчиком-испытателем, Героем Советского Союза. Познакомил нас еще Леонид: Марк Лазаревич консультировал последнюю пьесу Туров «Северная мадонна». Я была наслышана об этом удивительном человеке, мысленно создала его портрет: плечистый, суровый, с обветренным волевым лицом. Когда же Леонид привел к нам Марка Лазаревича, этот образ в один миг рухнул. Передо мной предстал высокий, красивый, немного смущающийся интеллигентнейший человек, скорее похожий на сельского учителя, чем на героического летчика. С первой же минуты я почувствовала к нему глубочайшую симпатию и уважение. Леонид заболел вскоре после нашего знакомства. Марк Лазаревич часто звонил, справлялся о его состоянии, предлагал помощь, а после кончины Леонида опекал меня и Вику и не давал терять веры в будущее. Я стала часто бывать у Галлаев. Подружилась с его с его женой и сыном. У нас оказалось много общих друзей — журналистов, писателей. Марк Лазаревич, или Марик, как все близкие его называли, начал писать книгу о летчиках-испытателях. Было необыкновенно интересно слушать его умные рассказы об этих людях, об их опасной работе.

Близились майские праздники, и Галлаи предложили поехать с ними на Рижское взморье. Я позвонила директору Дома творчества, и он радостно предложил нам на это несезонное время целый коттедж. Мы провели четыре великолепных дня на свежем воздухе, в тишине и покое, и я по-настоящему вернулась к жизни.

В Москве я тотчас приступила к своим обязанностям в «Иностранной литературе». Как мне велели в редакции, я побывала в Библиотеке иностранной литературы у ее директора Маргариты Ивановны Рудомино и получила все необходимые в то время допуски к иностранной прессе. Вскоре я усвоила график поступлений периодической печати из интересующих меня стран и приходила в библиотеку только в эти дни. Я тщательно просматривала все материалы и записывала то, что может заинтересовать журнал и его читателей. Для африканских стран в журнале была отведена лишь крохотная колонка, и я могла вдоволь заполнять ее впрок. Таким образом я могла бы провести с Викой ее летние каникулы на Взморье.

Поехать на нашу прежнюю дачу, увы, было невозможно: мадам Филипсон умерла, дом национализировали и вселили несколько семей. Достать путевки в Дом творчества на самые пиковые месяцы — июль и август — и думать нечего. К счастью, мне помог Сергей Владимирович Михалков. Я была с ним давно знакома, еще со времен войны, когда он вместе с Турами работал военным корреспондентом в газете «Сталинский сокол»

В начале июля мы тронулись на машине в Ригу.

Одним из первых, кого я увидела, приехав в Дубулты, был Александр Борисович. Он рассмеялся, когда я стала что-то лепетать о подготовленном мною материале для журнала, что все будет в порядке. Он всячески успокоил меня и тут же предложил нам с Викой сесть за его стол в столовой.

За обедом он рассказал, что к осени должен закончить книгу о ленинградской блокаде. И тут я могу быть ему полезной: он привез с собой несколько книг о блокаде Ленинграда, изданных в Англии, Если я их прочту и отмечу наиболее интересные страницы, это позволит ему сэкономить много времени. Я, разумеется, согласилась помочь А. Б., да и мне самой казалось занятным познакомиться с точкой зрения англичан.

Общаться, разговаривать с А. Б. оказалось удивительно интересно. Он был образован и чрезвычайно умен. Мы много смеялись. Он расспрашивал меня о моей юности, об Америке и Англии. Но вообще на личные темы мы разговаривали мало, обсуждали всякие текущие события, о которых говорилось в газетах. Меня с детства приучили их читать. А. Б. внимательно выслушивал мой пересказ английских книг, во многом соглашался с моим мнением.

Каждый день после завтрака и одной выкуренной в холле сигары А. Б. неукоснительно отправлялся к себе в комнату и садился работать. Только за час до обеда он появлялся на пляже и быстро окунался.

Сблизило нас еще одно обстоятельство: А. Б. тоже был горячим поклонником тенниса. Ежедневно, если позволяла погода, мы к четырем часам выходили на корт и с азартом включались в игру.

А. Б. почему-то умиляло мое умение водить. Он часто подходил к навесу, под которым стояла машина, и наблюдал, как я ее мою. Он расспрашивал, не было ли мне страшно ехать с Викой на машине в Латвию. Мне даже и в голову не приходило, что нас может подстерегать какая-нибудь опасность. Я легко и с удовольствием преодолевала этот путь.

Однажды А. Б. попросил отвезти его в Ригу. Опять он по пути умилялся, моему профессиональному, с его точки зрения, вождению.

По вечерам после ужина обитатели Дома творчества целой гурьбой выходили на прогулку. Чаще всего направлялись по пляжу в сторону Дзинтари, где кипела «светская» жизнь и жили многие знакомые актеры и писатели. К нам присоединялись Райкины, Миронова и Менакер. Их все отдыхающие узнавали, и поэтому обычно за нашей компанией тянулся шлейф поклонников

Близился день рождения Бориса Ласкина. Мы уже много лет подряд праздновали его у нас на веранде дачи. В этом году не было ни дачи, ни веранды. Борис и его жена Ариша решили пригласить гостей в большую комнату, где они жили с двумя дочками. Поставили огромный стол, вынесли кровати. С утра мы с Аришей, как всегда в этот день, отправились в Майори на рынок, накупили зелени и рыбы.

А. Б. незадолго до приезда в Ригу побывал в Японии и привез оттуда крохотный диктофон — вещь еще у нас невиданную. Он решил позабавить гостей. Мы договорились, что когда все будут в сборе, я незаметно запишу что-нибудь смешное и интересное и в подходящий момент воспроизведу запись.

Я поднялась к Ласкиным с подарком и спрятанным под шарфом диктофончиком. Подогретые вкусной едой и напитками, гости веселились от души. Я улучила момент и нажала кнопку записи, когда Борис удачно сострил, и ждала знака А. Б, чтобы включить воспроизведение. Когда на полную мощь зазвучал голос именинника, эффект был оглушительным. Все застыли, ничего не понимая: ведь это был голос Бориса, а он сейчас молчал! Тут я не выдержала и засмеялась! А. Б. торжествовал: его затея удалась! Затем все сгрудились вокруг нас, рассматривая японское чудо. Ведь до сих пор в нашей стране были известны лишь громоздкие стационарные агрегаты.

Гости долго не могли успокоиться, смех и шутки не затихали далеко за полночь. Затем все стали потихоньку расходиться. И тут произошло нечто совсем для меня непонятное и по сей день.

Когда стали подниматься из-за стола, один из присутствующих шепотом попросил меня подождать его внизу. Я его в тот день неоднократно встречала, одного или на людях — для чего я вдруг понадобилась ему? Не успели мы немного отойти от дома, как он начал объясняться мне в любви, умолял завтра встретиться. Я очень удивилась, но мне даже понравилось, что я вдруг ему приглянулась. Не успела я дойти до своего коттеджа, как меня нагнал еще один гость и сходу стал горячо целовать! Тут я вновь крайне удивилась — с ним я была знакома долгие годы, и никогда ничего подобного не происходило. Я отделалась шуткой и отправилась к своему домику. За поворотом я увидела поджидавшего меня А. Б. Мы пару минут обсуждали удавшуюся затею с магнитофоном и вдруг А. Б. каким-то непривычно хрипловатым голосом произнес: «Вы мне ужасно нравитесь!» Эти слова и этот вечер положили начало нашим новым отношениям, роману, который длился почти двадцать лет. Ни разу за эти годы А. Б. меня не огорчил. Я дорожила каждой минутой, проведенной в его обществе.

Лето кончилось. В Москве меня ожидала новость, решившая мою судьбу на долгие годы: на Центральной студии документальных фильмов срочно искали человека на должность редактора-переводчика. Работа на студии мне очень подходила: наконец-то я найду применение моему очень хорошему английскому, а документальное кино я любила всегда. Кроме того, студия находилась в десяти минутах ходьбы от дома. Я лишь опасалась, что мой бывший статус «дочери врага народа» опять закроет передо мной двери. Необходимо было замолвить за меня «словечко». На помощь пришел Борис Ласкин. Он был хорошо знаком с главным редактором студии Осьмининым. Борис с ним переговорил, и я была приглашена на студию для личного знакомства. После недолгой беседы я была зачислена в штат на должность редактора-переводчика с окладом 120 рублей полюс прогрессивка. Я возвращалась домой ликуя. Наконец-то я самостоятельна и буду иметь твердый заработок, на который мы с Викой сможем прожить. 1 сентября я приступила к работе.

В мои основные обязанности входил перевод на английский язык еженедельного киножурнала «Новости дня», который затем рассылался по многим странам Европы и Азии. Затем мне надлежало переводить тексты и комментарии к сюжетам, снимаемым по специальному заказу отдельных зарубежных студий. Это был важный раздел моей работы — перевод требовал очень большой точности. Еще мне предстояло выступать в роли синхронного переводчика в случае важных встреч с зарубежными деятелями. Меня это не пугало: я могла с ходу переводить и с языка, и на язык.

Как ни смешно, моим первым самостоятельным заданием на студии было взять интервью у прибывшего из Новой Зеландии знаменитого стригаля овец. Он прославился тем, что за считанные минуты снимал шерсть без малейшей царапины. Демонстрировал он свое мастерство на ВДНХ. Я с радостью и вместе с тем с некоторой робостью присоединилась к съемочной группе. Ну о чем мне расспрашивать стригаля? Что я в этом понимаю? Но новозеландец меня моментально заворожил своим умением справляться с блеющей овцой. Я сумела найти верные слова, чтобы выразить восхищение его профессионализмом, и уже через несколько минут мы начали увлеченно беседовать перед направленными на нас камерами. Я даже удостоилась похвалы начальства за этот сюжет.

Ранним летом в Москве состоялся Всемирный конгресс женщин. Делегатки из Латинской Америки, с которыми мне пришлось иметь дело, как правило, знали английский плохо, а у нас не было переводчика с испанским и португальским. После съемок я отправлялась обратно на студию, чтобы проследить за монтажем и озвучанием, ибо на следующий день этот материал отправлялся заграницу. Уставала я безмерно, хотя с удовольствием выполняла эту работу и ждала дня, когда мы с Викой сможем отправиться на отдых в любимые Дубулты. В то лето проблем с путевками не возникло — строился новый дом, и многие писатели опасались шума. Мы с удовольствием наблюдали за поднимающимся ввысь зданием. Директор Дома творчества Бауман регулярно водил нас на экскурсию, и мы уже сейчас могли оценить великолепный вид, который открывался с верхних этажей. Все с нетерпением ждали завершения стройки и не роптали на неудобства, связанные с ней.

Мне кажется, я успешно справлялась со своими обязанностями на студии. Коллеги ко мне относились благожелательно. Глубокой осенью, в один ненастный день, я познала еще одну свою обязанность. Творческих работников студии — режиссеров, операторов, редакторов — отправили в один из подмосковный совхозов на уборку картофеля. Выехали мы на автобусе из Москвы под проливным дождем. Я предусмотрительно захватила с собой резиновые перчатки и старый непромокаемый плащ. Спутники мои посмеивались, что я похожа на исполнительницу роли колхозницы в каком-нибудь фильме. В автобусе мы почти не разговаривали — выехали рано и многие подремывали на своих местах. Ехали довольно долго. Раскисшие от дождя поля тянулись вдоль дороги. Наконец выгрузились. К счастью, дождь приутих. Нас встретила корпулентная сотрудница совхоза и указала рукой на поле, с которого нам надлежало убрать картофель. По краям поля тут и там лежали горки мешков, в которые надо было этот картофель насыпать. Мы довольно резво, с шутками, принялись за работу, но по мере многократного сгибания и разгибания многие стали постанывать и часто потирать поясницу. Почти все были не первой молодости, все больше люди известные, заслуженные, да и непривычные к физическому труду. Наша же «совхозница» стояла подбоченившись и строго наблюдала за нами. Кто придумал такую трудовую обязанность для горожан? Неужели наш труд на поле был важнее нашей занятости на студии? Ведь там нас ждала работа, которую «совхозница» выполнить не могла. Почему мы должны были работать за нее? Мне и в голову не приходило тогда на поле, что выкопанная мною картошка повлияет на дальнейшие события.

Еще одной обязательной обязанностью — иначе и не скажешь — была учеба в Институте марксизма-ленинизма. Раз в неделю в рабочее время опять же группа творческих работников отправлялась на учебу в здание горкома партии и садилась за парты, чтобы записывать то, что бубнил с кафедры преподаватель этого самого марксизма-ленинизма. Я с детства была приучена серьезно относиться к занятиям и добросовестно конспектировала сентенции лектора. Моя тетрадка с конспектами высоко ценилась на студии. Многие режиссеры, как школьники, списывали у меня лекции и на экзаменах получали высокие отметки. Я же в институте числилась самой прилежной ученицей.

Работа на картошке и учеба в Институте марксизма-ленинизма сослужили мне хорошую службу: мне разрешили оформиться на десятидневную туристическую поездку в Венгрию. Обычно разрешения на такие поездки давались только после трехлетнего стажа работы. Как бы то ни было, я стала оформляться. Получив блестящую рекомендацию от студии, я отправилась за анкетами. Хотя моего отца полностью реабилитировали и я могла не указывать в анкете факт его ареста и гибели, я не была уверена, что мне не припомнят мой статус «дочери врага народа». После проверки мои документы вернулись на студию, и в назначенный день секретарь парткома студии повела меня в райком для собеседования, хотя я членом партии не была. Человек пять очень пожилых людей пристально воззрились на меня. Затем чуть ли не хором задали первый вопрос: «Вы замужем?» Из анкеты, лежавшей перед ними, было ясно, что я — вдова. Я ответила, что муж умер почти два года назад. «Так что же вы не вышли еще раз замуж?» Я виновато потупилась: «Как-то никто не просил меня…» Все настороженно на меня просмотрели: правду ли я говорю. Тут в разговор вступила приведшая меня студийная дама. Она стала красочно рассказывать, как я добровольно поехала «на картошку», как усердно там работала. Также была упомянута моя блестящая учеба в Институте марксизма-ленинизма. Она так меня восхваляла, что я почувствовала, как на спине проклевываются ангельские крылышки… После ее яркого выступления наступила полная тишина. Все присутствующие опять подняли на меня глаза и восхищенно закивали. Затем мне было предложено выйти в коридор, пока они будут совещаться. Через несколько минут появилась сияющая студийная дама и радостно сообщила, что все единогласно одобрили мою кандидатуру на поездку по туристической путевке в Венгрию.

За день до отъезда всю нашу туристическую группу вызвали для инструктажа куда-то на зады Колонного зала Дома союзов. Очень вежливый хорошо одетый молодой человек стал нас всячески стращать: в Венгрии нам надо держаться по возможности всем вместе, никуда не отлучаться в одиночку, всегда иметь при себе паспорт И, боже упаси, нигде его не оставлять. Создавалось впечатление, что нас только и ждут в Будапеште, чтобы подложить какую-нибудь пакость.

Группа наша состояла из так называемых работников культуры, в основном женщин: библиотекари, художники, редакторы, искусствоведы. Некоторые дамы меня очень смешили: во время посещения музеев и соборов они, не глядя на объект рассказа гида, судорожно записывали его пояснения и часто просили повторить даты и данные. Они из-за своей усердной записи не успевали даже взглянуть вокруг себя! В отведенное свободное время мы не забыли посетить знаменитую улицу Ваци, о которой были наслышаны еще в Москве. Поглазели на сверкающие витрины, но и только. Выданных нам на поездку форинтов не хватило бы даже на пуговицу.

После Будапешта — пятидневный отдых на озере Балатон. Хотя купальный сезон еще не наступил, народу было очень много. Мне, привыкшей к просторам Рижского взморья, это не очень понравилось. Хорошо, что я заметила в двух шагах платный пляж. С одной художницей из группы мы направились туда, и уже через несколько минут оказались в тишине на удобных матрасах, взятых напрокат. Это обстоятельство сильно обеспокоило руководительницу группы. Что это мы уединились, да еще заплатив за это драгоценные форинты?!

Не долго думая, она нырнула под сетку, отделявшую наш кусочек Балатона от бесплатной зоны, и вынырнула прямо перед нами, смахнув при этом в воду мою косметичку, в которой находился паспорт. Увидев, как мой драгоценный документ идет на дно, я кинулась его спасать и впервые в жизни нырнула. К счастью, я быстро нащупала на дне косметичку и тут же всплыла обратно. Наша бдительная начальница сильно струсила — ведь по ее вине на глазах у свидетеля чуть не пропал мой паспорт. Она стала лепетать извинения, но мы лишь отмахивались от нее. Пришлось ей нырнуть обратно. На обратном пути в Москву я заставила ее давать объяснения на паспортном контроле по поводу плачевного состояния моего паспорта.

Вика окончила школу и мы решили, что она попытается поступить в Институт иностранных языков, хотя конкурс был громадный. Я поехала туда, чтобы все разузнать поточнее.

Просто поразительно — здание на Метростроевской показалось мне совершенно незнакомым и чуждым. Будто я здесь впервые! Неужели война, мигом оборвавшую мою учебу здесь, все стерла в памяти? Я ведь приходила сюда ежедневно в течение почти двух лет! Я оглядела сводчатые потолки гардероба, полутемные коридоры, и опять ничто во мне не откликнулось. В чем же дело? По сей день не нахожу объяснения. Полный провал в памяти!

Вика успешно сдала экзамены и набрала нужное количество баллов, но ждать приказа о зачислении предстояло еще долго. Мы поручили узнать о ее поступлении на факультет французского языка нашим друзьям и бежали в Дубулты. Через пару недель пришла телеграмма: «Студентке Виктории Тубельской надлежит приступить к занятиям 1 сентября сего года». Мы с облегчением вздохнули и со спокойной душой продолжали отдых.

Однажды рано утром к нам в комнату прибежал директор Дома творчества Михаил Львович Бауман и слезно попросил меня выручить его: позвонили из международной комиссии Союза писателей и приказали встретить на вокзале знаменитого писателя из Германии Булля, а тут, как на грех, казенная «Волга» оказалась в неисправности. Я тотчас спустилась, и мы поехали в Ригу. Едва успели, побежали на перрон к уже приближающемуся поезду к указанному вагону. В тамбуре стоял высокий плечистый мужчина — я обомлела: это был Генрих Белль, прибывший вместе с женой и двумя сыновьями. Так как мой немецкий оставляет желать лучшего, я обратилась к ним по-английски. Они заулыбались. Мы с директором тщетно искали глазами носильщика и, схватив по чемодану, повели именитых гостей к машине. Белль несколько озадаченно присматривался ко мне. Кое-как разместившись, мы покатили в Дубулты. Мне директор сказал, что жить гости будут в так называемом «Белом доме», самом лучшем коттедже. Но даже там в комнатах не было ни ванной, ни туалета! Они же даже представить себе такого не могут! (В ту пору душ помещался в длинном бараке в парке, где на скамейках сидели в очереди желающие помыться.) Не успели мы подняться в отведенные семейству Белль комнаты, как мадам Белль тут же спросила, а где же тут душ. Она бы хотела освежиться с дороги. Я попросила их подождать минутку и ринулась искать А. Б. Только он мог спасти положение! А. Б. действительно куда-то тотчас позвонил. Было велено разместить гостей на правительственной вилле. Она находилась совсем рядом с Домом творчества. Там были и душ, и ванна, и туалет, и целый дом в их распоряжении. Но там не кормили. Я сказала, что зайду за ними, чтобы сопроводить на обед. В столовой вся семья с удовольствием уплетала нехитрые блюда, которыми потчевали писателей. После обеда я пешком проводила их обратно, сказав, что теперь они сами смогут найти дорогу в столовую Дома творчества. Это опять озадачило Белля. Он все продолжал ко мне приглядываться. Уже потом, когда мы ближе познакомились, он сознался, что встреча на вокзале и мой отличный английский подразумевали, по его понятиям, что я приставлена к ним от КГБ. Тогда почему же я перестала их опекать в первый же день? Вся семья дружелюбно ко мне относилась и время от времени приглашала на прогулку по пляжу, что вызывало некоторое недоумение со стороны обитателей Дома творчества: Белль не спешил ни с кем входить в контакт, да и мешало незнание языка.

То шумное лето привлекло на Взморье лишь самых горячих почитателей. Никто из них не жаловался на рев грузовиков, на громыхание техники на стройке. Все писатели так же неукоснительно трудились после завтрака за письменным столом.

Одним из самых верных почитателей Дубулт был Арбузов. Я знала его давно, но не близко, еще со времени работы в Дирекции фронтовых театров. Любопытно, что в то время как со многими обителями Дома творчества я общалась по имени, хотя и на «вы», Алексея Николаевича я никогда не называла «Алеша», хотя он всегда звал меня «Зюкочка».

Он был великолепным спутником на дальних прогулках по пляжу. Шел стремительным быстрым шагом и не любил терять этого ритма. Он лишь издалека махал рукой встречающимся знакомым. Я тоже не любила ходить медленно, с частыми остановками при встрече с друзьями для выслушивания очередного рассказа или байки. Алексей Николаевич даже придумал для себя особый вид прогулки — он садился на автобус и доезжал до конечной остановки в Лиелупе, примерно на расстоянии десяти километров от Дубулт. Оттуда он возвращался по пляжу пешком. Он объяснял мне, что пройти оба конца ему не под силу — это около двадцати километров, а так десять километров до дома — вполне сносно. Однажды он предложил мне составить ему компанию, и я бодро вышагала с ним в ногу всю дистанцию.

Не знаю, как с другими, но со мной Алексей Николаевич был разговорчив. Любил шутить, увлеченно рассказывал про разные театральные события. Был он чрезвычайно трудолюбив и не раз говорил, что нигде ему так легко не работается, как в Дубулты. Не помню года, чтобы он возвращался в Москву без новой, написанной здесь пьесы и ни одного сезона без его пьес в московских театрах.

Мне нравилось еще одно свойство Алексея Николаевича — он любил вкусно поесть. Надо было видеть с каким интересом, с каким знанием дела он выбирал на рынке копченую рыбу — салаку, бельдюгу, камбалу и, наконец, короля рыб — угря! И с каким аппетитом вся семья это поедала! Любо-дорого было смотреть!

Когда было завершено строительство нового дома, Арбузов прочно занял 901-й номер на девятом этаже с великолепным видом на море, а в хорошую погоду — даже на далекие шпили Риги. После кончины Алексея Николаевича 901-ый номер еще долго продолжал называться «арбузовский».

Нельзя не вспомнить о двух писателях, без которых немыслимо представить себе лето в Доме творчества. Это были два друга: Борис Ямпольский и Илья Константиновский. Они почти не разлучались, хотя постоянно ссорились. Было забавно наблюдать за ними с дюн, когда они, стоя у кромки воды, о чем-то спорили. Оба яростно жестикулировали, отбегали друг от друга, возвращались, пару минут мирно разговаривали, затем вновь начинали возбужденно жестикулировать, разбегались в разные стороны, чтобы снова через несколько минут вернуться к разговору. Я, должна признаться, не воспринимала всерьез эту пару. Оба дружили с Леонидом, часто бывали у нас на даче. Мне они представлялись мелкими писателями и вечными холостяками. Как же я ошибалась! Лишь через несколько лет, прочитав «Мальчика с Голубиной улицы», я поняла, какой силы писателем был Боря Ямпольский. Благоприятное впечатление осталась у меня и от книг Ильи Константиновского. Сила их дружбы, взаимоуважение могли служить примером. Я счастлива, что оба подарили мне дружбу и доверие на долгие годы. Они помогли мне осознать, как поверхностно порой может быть первое впечатление о людях, как нельзя судить, не познав их сущности.

Одной из постоянных обитательниц Дома творчества была Мариэтта Шагинян. Уже очень пожилая, глуховатая, всегда со слуховым аппаратом наготове. Она много работала, вела себя чрезвычайно независимо, каждый день ходила на рынок в Майори за ягодами. Я несколько раз предлагала подвезти ее на машине, но она упорно отказывалась. Не соглашалась даже, чтобы я привозила с рынка ее корзинку. Мне было как-то неловко видеть, как она сама тащит довольно тяжелую поклажу.

Мне объяснил причину ее столь странного поведения Ласкин. Оказывается, Мариэтта Сергеевна была страстно влюблена в Аркадия Райкина и ревновала меня к нему: он в то лето отдыхал с женой в Дзинтари и довольно часто приходил к нам на дачу. С тех пор я старалась не попадаться ей на глаза в присутствие Райкиных. Через некоторое время Мариэтта Сергеевна сменила гнев на милость, и я стала возить ее на рынок и сопровождать на прогулки.

Вспоминая многих интереснейших людей, с которыми меня свела судьба, я искала причину их благосклонности к моей персоне. Я всегда умела слушать, слушать заинтересованно. Я была нейтральна, ничьих интересов не затрагивала и мне, сами того не замечая, часто изливали душу. И еще — я умела молчать. Никому не повторяла услышанное. Как бы то ни было, я горжусь тем, что многие люди с таким доверием относились ко мне.

Еще одной любительницей и верной летней гостьей Дубулт была Элизабет Маньян, приезжающая ежегодно из Парижа по приглашению международной комиссии Союза писателей. С Элизабет, или, как оказалось, просто Елизаветой, Лизой, я сдружилась на долгие годы. Она была родом из Старой Руссы, откуда в двадцатые годы вместе с сестрой перебралась в Москву, и вскоре обе стали работать в Коминтерне. Обе вышли замуж за иностранцев: Лиза — за француза Маньяна, ставшего впоследствии крупным функционером Компартии Франции, а ее сестра — за коммуниста из Германии. Подозреваю, что сестры выполняли некое задание, но мне, естественно, Елизавета ничего об это не рассказывала.

Лиза была чрезвычайно общительной, шумной, разговорчивой дамой. Она хорошо знала А. Б. и в столовой поместилась за наш стол. С ней было весело, она неустанно болтала и вскоре была накоротке со всеми, даже самыми замкнутыми «тружениками пера», всегда в центре вечерних прогулок или посиделок. Уже казалось, что без нее невозможно никакое общение.

Когда мы с ней загорали на пляже, она много рассказывала о своей жизни в Париже, о трех сыновьях и многочисленных внуках. Она, смеясь, говорила, что даже не помнит, сколько их. Вика была в восторге, что смогла проверить столь неожиданным образом свои знания французского языка. Лиза даже взяла себе за правило говорить с ней только по-французски. А осенью она пригласила Вику в Париж, но ее не выпустили, партком института даже отказался давать ей характеристику — какие-такие поездки за границу к частным лицам?

По французским (или партийным) обычаям Лиза тотчас переходила с новыми знакомыми на «ты». Так она сразу стала называть Арбузова на «ты» и Алеша. Я не помню, чтобы кто-нибудь в Дубултах его так называл.

Лиза стала приезжать в Дубулты еще до начала строительства нового дома, вполне довольствовалась весьма скромными удобствами коттеджей. А уж в новом доме она всегда занимала номер 701 на седьмом этаже.

Она обязательно каждый год ездила в Старую Руссу — навестить мать. Лиза, смеясь, рассказывала мне, что та отказалась переехать к ней Париж, ибо, когда она однажды там была, ей не понравилось, что по улицам не гуляют, как в Старой Руссе, куры.

В тот год мне посчастливилось познакомиться с чудесным человеком — Эльвирой Затис, директором Латвийского литературного фонда. Произошло это при следующих обстоятельствах: ей срочно понадобился человек, хорошо знающий английский, русский и латышский, чтобы принять зарубежных писателей. Кто-то ей сказал, что в Доме творчества есть дама, отвечающая этим требованиям. Эльвира с присущей ей энергией тут же меня разыскала, попросила выступить в роли переводчика. Я с удовольствием согласилась. Выяснилась, что гостями Литфонда были венгры, но блестящие знатоки английского, так что трудностей не возникло.

Эльвира удивлялась, что я — латышка «московского разлива»: латышское произношение у меня безукоризненное. С тех пор, в память о моих переводческих доблестях, она мне обеспечивала две путевки в летнее время. Ей это было легко — латышские писатели не очень жаловали Дубулты. Им Литфонд сдавал аренду дачи в прекрасных местах. А для меня было крайне важно не зависеть от прихотей московского Литфонда.

В марте по приглашению директора Дома творчества я поехала в Дубулты на открытие нового корпуса. Даже в унылую мартовскую погоду дом сверкал. Номера были действительно очень хороши для работы и отдыха, всюду — звукоизоляция, двойные тамбуры. Девять этажей, два бесшумных лифта, холл на каждом этаже с телевизором и видом на море во всю стену. Богатая библиотека, кинозал, бар, две столовых — одна для писателей без детей, другая — для семейных. Дом этот был воистину интернациональный: его строили на деньги всесоюзного Литфонда, которые стекались от отчислений авторских и от членских взносов писателей всех республик.

Существовал в доме и еще один этаж — десятый, «потайной», в надстройке на крыше — зал со странным расположением окон только на одну сторону. Дело в том, что при рассмотрении проекта «в инстанциях» предъявили требование, чтобы здание не превышало определенной высоты, а из окон нельзя было бы рассмотреть некий военный объект.

Зачем вообще понадобилось такое помещение?

К тому времени горком партии Юрмалы (Взморья) возглавил некий Руднев, назначенный из Москвы. Он стал активно улучшать облик курорта, строить дороги, приводить в порядок «здравницы». Она даже открыл на берегу залива в Булдури первое варьете «Юрас перле» («Морская жемчужина»), куда стали валом валить отдыхающие. Руднев хорошо усвоил значение благосклонного отношения начальства, отдыхающего в Юрмале, а также известных актеров и литераторов. Он устраивал для них многочисленные приемы, закрывая для простого люда на это время лучшие рестораны. Писатели тоже включились в эту нехитрую систему. В Доме стали появляться именитые гости из Москвы. Для этой цели и нужна была надстройка — для устройства банкетов в честь особо важных персон. Обслуживать банкеты назначили особо проверенную официантку Женю. Она доставляла в банкетный зал закуски и напитки. Лифт работал только до девятого этажа, и дальше Жена волокла по лестнице, укрытой за лифтом, тяжеленные корзины. В обычное время лесенка была заперта — висел тяжеленный замок.

В самом Доме тоже незаметно установился определенный «табель о рангах». Нижние этажи, по шестой, были отведены для литераторов из республик. Седьмой — для зарубежных гостей и особо именитых писателей. Верхние два этажа — для секретарей Союза писателей — всесоюзного и республиканских. Обитатели нижних этажей косились на верхних. Считали, что и они вправе «жить наверху».

В столовой тоже кипели страсти. Секретарей сажали у окна, и они сами могли себе выбирать соседей по столу. Было любопытно наблюдать за поведением едоков. Когда в дверях раздаточной появлялась официантка с тележкой, на которой были расставлены тарелки с едой, все головы поворачивались в ее сторону. Обитатели Дома ревниво следили, кому достается крылышко, кому ножка, кому грудка. Это было вызвано кажущимся или реальным неравенством, ощущением несправедливого к себе отношения. В десять вечера полагался еще кефир. С каким азартом писатели, прервав на полуслове беседу, неслись в столовую, чтобы получить причитающийся стакан! Думаю, у себя дома они кефир и в рот не брали. А тут «полагается», значит, надо непременно воспользоваться своим правом!

Александр Галич не относился к любителям Рижского взморья. Я встретила его там лишь однажды. Поселили его в коттедже — видно, он еще не дотянул в табели о рангах до права жить в большом доме. Обо мне с Викой и говорить нечего — мы были бесконечно благодарны Эльвире Затис за комнату в деревянном домике.

В Москве Галичи жили в писательском кооперативе у метро Аэропорт, в одном подъезде с Ласкиными — этажом ниже. Я с ними часто виделась то у Ласкиных, то у них. Жена Саши, Нюша, была изысканно красивая, острая на язык «светская дама». У нее была великолепная фигура, а из-за ее невероятной худобы ее прозвали «фанера милосская». Борис Ласкин и Саша очень дружили и часто по-соседски забегали друг к другу. Впервые я услышала пение Саши у Ласкиных. Признаться, я не слишком интересовалась этим жанром. Лишь позднее такое пение обрело некий диссидентский оттенок, что принесло Саше огромнейшую популярность.

В то лето мы подружили еще сильнее. Поездки в Ригу на машине стали частыми. В Москве в то время было трудно найти что-либо подходящее из одежды, только за очень большие деньги у актрисуль из разных ансамблей, ездивших на гастроли за границу. А в Риге появилось много комиссионных магазинов, куда жители сдавали на продажу одежду. Они получали посылки от родственников, которым удалось эмигрировать в конце войны в США, Канаду. Австралию и другие страны. В такие поездки в комиссионные всегда находилось много желающих. Самыми частыми были Боря Ласкин и Галич. Они очаровывали рижских продавщиц и те выкладывали перед ними самое лучшее. Саша был увлечен одной из продавщиц по имени Скайдрите. Он просил меня высадить его у магазина, где она работала, и заехать за ним не раньше, чем через час. Уж не знаю, как бы развивался этот роман дальше. Саша ценил мое молчание и сочувствие его привязанности.

В дождливую погоду по вечерам мы собирались у Галичей в комнате, и он тихо напевал под гитару.

Приглядываясь к Саше поближе, я стала замечать у него странные смены настроения и поведения. Он мог как-то странно меняться прямо на глазах. Однажды поздно вечером Нюша прибежала ко мне и попросила срочно вызвать врача: Саше плохо. Сердце. В большом доме был медпункт и на этот раз дежурила ночью моя добрая знакомая латышка, опытный врач.

Саша лежал на спине на кровати в полной прострации. Не отвечал на ее вопросы. Врач измерила давление, прослушала сердце и, ничего не назначив, вышла. Я удивленно пошла за ней. «Что с ним?» — нарушила я молчание. Та недоуменно посмотрела на меня. «Типичное наркотическое опьянение». Я остолбенела. Мне никогда не приходилось слышать о таком. Тем более я не могла вообразить ничего подобного в отношении Саши. Случилось ли это с Сашей впервые? Врач сказала, что, судя по всему, нет. И все-таки к такому диагнозу я отнеслась скептически.

Наутро Саша появился в столовой бледный и мрачный. Нюша смотрела на меня с опаской — стану ли я рассказывать о происшедшем. Я молчала и ни с ней, ни с кем другим и словом не обмолвилась о том, что услышала от врача.

В Москве мы продолжали перезваниваться, как и прежде, но видеться стали реже. Так бывает.

Долгие годы особое место в моем сердце занимали известные артисты Миронова и Менакер. Мне посчастливилось быть на каждой их премьере: они неизменно меня приглашали. Мы встречались и «домами». Они окружили меня вниманием в тяжелые дни болезни и смерти мужа.

Это была удивительная пара. Со стороны могло показаться, что ведущая и главная в этом дуэте — Мария Владимировна. Она действительно была феноменально талантлива. Я знала почти всех драматургов, писавшими для них, — Дыховичного, Ласкина, Ленча, Леонида Зорина. Все они единодушно рассказывали о требовательности и безупречном режиссерском даровании Александра Семеновича. Он деликатно и ненавязчиво режиссировал их мини-спектакли, всегда выдвигая на первый план Марию Владимировну.

Характер у Марии Владимировны был непредсказуемый. Я была с ней достаточно близко знакома десятки лет и так и не поняла, относится ли она ко мне с симпатией и доброжелательностью или едва терпит мое общество. Бывало, она что-то рассказывает, мы мирно и тепло беседуем, как вдруг глаза ее становятся холодными и насмешливыми, и она едва что-то цедит сквозь зубы. Меня это крайне смущало, ибо я относилась к ней всегда с глубоким уважением и восхищением. Она была остра на язык, а ее словесные характеристики меткими и запоминающимися.

Другое дело Александр Семенович. Я никогда за все годы нашей дружбы не видела его раздраженным или равнодушным. Мягкий и добрый по природе своей, он всегда радовался общению. Особой гордостью как его, так и Марии Владимировны был их сын Андрюша, обладавший невероятным обаянием. Радостно было наблюдать его общение с родителями. Он ласково подтрунивал над матерью и отцом, смешно их пародировал. Отношения с отцом — всегда на равных. Александр Семенович принимал живейшее участие на всех этапах работы Андрюши над ролями, давал советы. Андрей не раз рассказывал мне с большой теплотой о помощи отца. Оба были смешливы и умели дурачиться, как мальчишки.

Помню один смешной эпизод, связанный с Андрюшей. Напротив моего дома, на противоположной стороне улицы Горького, жил знакомый этой семьи. Однажды Андрей пришел к нему в гости. Был ясный, теплый день, и по улице прохаживалось множество народа. Я вдруг отчетливо услышала с улицы Андрюшин голос: «Тетя Зюка! Тетя Зюка!» Я недоуменно прислушалась, подошла к окну и увидела, что вся улица притихла: люди озирались и смотрели наверх, на балкон, где он стоял. Он был счастлив, что сумел смутить меня.

Иногда Александр Семенович звонил мне на студию и спрашивал, может ли он прийти сегодня вечером и есть ли у меня баранки. Баранками он почему-то называл домашнее печенье-колечки, которые ему особенно нравились. К нашим чаепитиям обычно присоединялся и Борис Ласкин. За чашкой чая с баранками мы весело проводили вечер, обменивались театральными новостями или обсуждали успехи Андрея в театре и кино и его романы.

Работали Миронова и Менакер интенсивно, выпуская все новые и новые программы, часто ездили на гастроли. В какой-то момент сердце Саши не выдержало, случился инфаркт. Его поместили в больницу. Как-то я пошла его навестить и застала у него их друга, того самого, который жил напротив меня. Мы вспомнили и рассказали Саше о давней шутке Андрея. Саша очень смеялся. Таким смеющимся я его и запомнила навсегда. Через несколько дней он скончался.

Считаю, что мне крайне посчастливилось работать на Студии документальных фильмов: я обрела занятие по душе. Мне был интересен каждый миг моей работы. Ежедневные просмотры зарубежных журналов кинохроники казались мне моим маленьким «окном в Европу». Ведь я имела возможность видеть на экране истинные события, происходящие во всем мире. Это было дозволено немногим на студии. Для этого необходимо было подписать обязательство «о неразглашении». Эти просмотры расширили мой кругозор, дали возможность объективно судить о происходящих событиях, как у нас в стране, так и за рубежом.

Мне также было чрезвычайно интересно ездить с режиссерами в Госфильмофонд в Расторгуево. Там они отыскивали в старых выпусках кинохроники кадры, необходимые для их будущих фильмов. Это была кропотливая работа и для меня — переводчика. В картотеке часто упоминался лишь год и номер выпуска и ничего не сообщалось о содержании сюжетов. Я очень внимательно смотрела и слушала текст, чтобы удостовериться, что именно этот кадр необходим. Я помню, как радостно загорались глаза у Романа Лазаревича Кармена, когда мы наконец находили то, что ему было нужно.

Я с таким интересом смотрела и переводила эти старые выпуски, что даже не замечала усталости. Лишь после работы, дома, у меня начинала мелькать перед глазами особо взволновавшая меня хроника.

С большим удовольствием я работала переводчиком, когда приезжали зарубежных кино-документалисты. Это всегда обещало общение с интересными людьми.

Так, по поручению директора студии, я работала переводчиком знаменитого голландского кинодокументалиста Берта Хаанстра. Он прибыл в Москву по приглашению студии и своего друга Кармена для отбора в архивах нужного ему материала. Уже при первой встрече в Шереметьеве я поняла, что передо мной незаурядный человек. Признаться, до того времени я никогда не слыхала его имени, не видела его фильмов.

Кроме Кармена, Хаанстра давно был знаком и высоко чтил режиссера Александра Михайловича Згуриди, непревзойденного мастера фильмов о животных. Особенно популярен у нас в стране он был благодаря еженедельному появлению на ТВ-экранах в его программе «В мире животных». Хаанстра тотчас поручил мне разыскать Згуриди и назначить встречу.

Так получилось, что это первое с ним знакомство перешло в многолетнюю дружбу и тесную с ним работу.

Згуриди и Хаанстра высоко ценили мастерство друг друга. Было приятно следить за их оживленными разговорами. Во время пребывания Хаанстра в Москве они ежедневно встречались. Когда мы по утрам уезжали с Хаанстра в Госфильмофонд, то сразу после возвращения разыскивали Александра Михайловича, и они где-нибудь вместе ужинали. Однажды в ресторане Хаанстра вывел меня на крохотный пятачок в середине зала, и мы стали лихо отплясывать под аплодисменты присутствующих.

Хаанстра был удивительно интересным собеседником. Он пытался объективно разобраться в смущающих его реалиях того времени. Мы много говорили о повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Я рассказала Хаанстра о своем горе — аресте и гибели отца. Любопытно, что все наши разговоры по негласному соглашению неизменно велись не в помещении, а на улице.

Какое-то время Берт продолжал мне звонить из Голландии, рассказывал о работе. Затем звонки стали реже и совсем прекратились. Оказалось, он тяжко и неизлечимо болен.

А отношения с Александром Михайловичем становились все теплее. Очевидно, он высоко ценил меня как переводчика, ибо после моего ухода на пенсию наше сотрудничество стало более интенсивным. Я практически была его постоянным переводчиком при работе над фильмами, а также во время поездок на различные конгрессы и встречи за границей. Особенно тесные связи в то время были с польскими кинематографистами, и с их легкой руки меня все стали звать просто «пани». А для Згуриди и его близких я стала «паничкой».

Дом творчества писателей после ввода в строй девятиэтажного корпуса продолжал оставаться действительным средоточием писателей из всех советских республик. Многие знакомились друг с другом именно в Дубултах. Здесь завязывались тесные творческие связи. Находили друг друга единомышленники. В Доме постепенно установилась какая-то особая атмосфера взаимопонимания.

Само собой возникла традиция вечерних «закатных» посиделок. На скамейке, возвышающейся над дюнами, откуда открывался великолепный вид на море в предзакатные часы, любили беседовать многие писатели, предпочитающие спокойно посидеть, а не отмеривать километры по пляжу. С этой скамьи ежевечерне созерцали неповторимую картину — погружение солнца в море. Одним из первых оценил это удовольствие Рубен Николаевич Симонов, которого я туда привела с пляжа отдохнуть. Он потом неоднократно повторял, что это величественное зрелище его удивительным образом успокаивает, и горячо меня благодарил за этот «природный спектакль».

С годами зрители этого «природного спектакля» менялись, но число их не уменьшалось. Теплыми ясными вечерами сюда приходил Арсений Александрович Тарковский. Могу гордиться тем, что он на протяжении ряда лет дарил мне свою дружбу. Я всегда чувствовала его симпатию ко мне и испытывала к нему глубокую признательность. Это был удивительно скромный, деликатный человек. Улыбка его была такой ободряющей и бодрой, что душа сама раскрывалась ему навстречу.

Часто любовался закатом литературовед из Ленинграда Владимир Николаевич Орлов, знаток литературы начала двадцатого века. Беседуя с ним, я ужасалась, как мало знаю об этом, как мало читала. Оправдывало меня лишь то, что я жила за границей, училась в Англии и Америке

Мне кажется, что ни в каком ином месте не могло возникнуть такой творческой атмосферы, как в Дубултах. Думаю, сама природа помогала. Строгая, величавая, она не располагала к эмоциональным вспышкам, а направляла к спокойному созерцанию.

Мне, одной из немногих, довелось стать свидетельницей гибели Дома творчества в девяностые годы.

Я так за свою сознательную жизнь полюбила Рижское взморье, что не мыслила себе лета вдали от него. Когда Латвия обрела независимость, с позволения латышских писателей я продолжала в течение нескольких лет приезжать с Викой в пустынный гулкий дом. На третьем этаже открыли две комнаты. Одну для нас, вторую для латышского поэта Арвида Скалбе, тоже приезжающего из Москвы. Деньги с нас брали только за электроэнергию.

Было непривычно тихо. Мерещились голоса тех, кто давно покинул эти стены. Вспоминалось все хорошее, что происходило здесь.

На следующее лето нам сообщили, что во владении латвийского Союза писателей остался только бывший «детский» коттедж и в нем сдают комнаты. Домик был прекрасно заново отделан, народу мало. Тихо. Из окон виден прекрасный большой дом, которого некогда так ждали писатели. Ходили слухи, что он кому-то продан. Вскоре началась его переделка на квартиры, которые затем покупались богатыми людьми. Остальные коттеджи вернули наследникам их бывших владельцев. Так окончательно закончил свое существование Дом творчества.

А скамейка?

Она давно почернела от времени и морской сырости. Деревья перед ней разрослись и полностью перекрыли вид на море и закат. В завершение мощный шторм разворотил лестницу на пляж….

Москва, 2007 год

Иллюстрации


Дзидра с родителями. Москва. 1922 год


Дзидра в Нью-Йорке. 1931 год


На могиле Карла Маркса на Хайгетском кладбище в Лондоне. 1937 год


Дзидра с отцом и Поль Робсон с сыном. Лондон, 1938 год


Е. С. Шиловская. 1920-е годы


М. А. Булгаков. 1936 год


Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна Булгаковы. 27 февраля 1940 года


Евгений Шиловский. 1942 год


Дзидра Шиловская. 1942 год


Дзидра и Женя Шиловский. 1940 год


Драматурги братья Тур: Петр Рыжей и Леонид Тубельский (справа). 50-е годы


Дзидра и Виктория Тубельские. 1949 год


Дзидра Тубельская. 2008 год
Загрузка...