ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Пырин оказался очень полезен подпольщикам. В городской управе он получил разрешение на открытие собственной ремонтной мастерской и занял для этой цели пустующий домик на одной из окраинных улиц. В жилой половине участники группы встречались с Сердюком, который был зарегистрирован как сотрудник по скупке и сбыту домашней утвари. Зайти в мастерскую было всегда удобно, тем более что в этой глухой части города клиенты не часто беспокоили Пырина. Постепенно в работе группы создалась определенная система.

Петр Прасолов поступил на завод. Этому участку Сердюк уделял особое внимание. На окружающих город шахтах патриоты не давали немцам выдать на-гора ни одной тонны угля, выводили из строя восстановленные клети и насосы, откачивающие воду; на одной из шахт умудрились взорвать копер. В этот район, как и в большинство районов Донбасса, гитлеровцы вынуждены были ввозить уголь из Германии. Активнее всего работали подпольщики на транспорте — взрывали эшелоны с боеприпасами, засыпали песок в буксы вагонов, проводили ремонт так, что паровозы останавливались на перегонах, едва выйдя из депо. А на заводе все было тихо. Товарищ, оставленный для этой работы, то ли провалился, не успев ничего сделать, то ли отсиживался, неизвестно чего выжидая. Это и заставило Сердюка заняться заводскими делами. В мартеновском цехе работал Сашка, каждую неделю проводивший читку «Донецкого вестника» по сделанной ему Сердюком разметке. Такую же читку проводил в механическом цехе молодой слесарь Семен Воробьев по заданию Прасолова, который успел уже обзавестись собственным активом.

Валентина Теплова нигде не работала, заручившись у знакомого врача справкой, что она больна туберкулезом. Это не могло вызывать особых сомнений, девушка так исхудала за последнее время, что на нее страшно было смотреть. На ее обязанности лежал выпуск листовок о положении на фронтах, с призывами к населению, и Сердюк совершенно серьезно называл Валю своим агитпропом. Он ухитрился раздобыть старенькую пишущую машинку, доставлявшую немало хлопот Пырину, которому чуть не через день приходилось ремонтировать ее. Сашкины «личные кадры» уже не занимались переписыванием — они только распространяли напечатанные листовки. Не работал и Павел. Он целыми днями шатался по городу, по базару и всегда возвращался с какими-нибудь новостями. Сердюк держал его в «горячем резерве» и не особенно о нем беспокоился: этот из любого положения выйдет — и от облавы ускользнет, и от мобилизации в Германию. Зато Гревцова доставляла немало беспокойства. По мнению Марии, подпольная группа сделала очень мало, а ей хотелось мстить непрестанно, действенно. Сердюк о многом ей не рассказывал, и она часто жаловалась Пырину:

— Остыл наш начальник, отсиживается. Так он до ста лет спокойно проживет, а что толку!

Пырин все больше молчал и, казалось, сочувственно слушал горячие слова Гревцовой.

Однажды, идя по городу мимо полицейского управления, Мария встретила свою подругу по школе — Норину. Когда-то они очень дружили, но потом охладели друг к другу. Романтической душе Марии был чужд практицизм Нориной. Девушки сошлись в свое время именно вследствие несходства характеров и по этой же причине разошлись. Теперь Норина встретила Гревцову так же дружески, как в лучшую пору их знакомства, расспросила ее и посоветовала устраиваться на работу.

— У нас в полицейском управлении ищут сотрудника в паспортный стол. — И добавила шепотом: — Доходное это дело, Муся, пошли, надо сегодня же зачисляться.

Гревцова подумала и согласилась.

Узнав от Павла, что Мария поступила на службу в полицию, Сердюк был несколько озадачен. Его рассердило нарушение элементарной дисциплины группы. Он приказал Павлу вызвать Гревцову, но Мария не явилась ни на другой день, ни на третий. Это еще больше озадачило Сердюка.

Наконец она все-таки пришла и, не говоря ни слова, положила на стол подписанные бланки пропусков для ночного хождения по городу. Все стало ясным.

— За это спасибо! — обрадованно сказал Сердюк. — Но вы забываете, товарищ Гревцова (он всегда принимал официальный тон, когда был недоволен кем-нибудь), что являетесь членом подпольной группы и…

— Бездействующей подпольной группы, — ядовито поправила Мария.

— Вы откуда знаете, действующей или бездействующей?

Она зло посмотрела на него.

— Ну, мне это все равно, я, во всяком случае, — бездействующий член группы, а мне хочется действовать. Если мне пока не позволяют стрелять фашистов, то я хоть буду спасать жизнь нашим советским людям. За это тоже стоит отдать жизнь. Вы, Андрей Васильевич, все больше дома отсиживаетесь, а если бы вы своими глазами посмотрели, что эти гады с народом делают, то у вас бы терпение лопнуло.

Сердюк с трудом сдерживал себя.

— Что вы делаете в полицейском управлении? — спросил он, резко меняя тему разговора.

— Пока еще немного, — смущенно отвечала Мария, — работаю в паспортном отделе. Интересное это учреждение — полиция. Там все продается и покупается: и штамп о перерегистрации, и освобождение от мобилизации, и даже освобождение из-под ареста. Оплата по соглашению в зависимости от жадности берущего и состоятельности дающего. Для группы полезна моя работа, я буду держать вас в курсе проводимых и намечаемых мероприятий.

— Вы еще не успели узнать, какой штат полицейских намечается в управлении? — заинтересовался Сердюк.

— Ну, как же не успела, знаю. Четыреста человек.

— А вы не ошиблись, Мария? Ведь это очень много.

— Это совершенно точно. Только такого количества они никак не наберут. Пока у них около сотни.

— Из кого вербуются полицаи?

— Охотнее всего принимают кулаков, репрессированных за контрреволюцию, не отказывают уголовникам.

— Какие отделы имеются в полиции?

— Отделов три: уголовный, политический, паспортный. Политический — непосредственно в ведения гестапо. Кстати, это здание напротив — страшное здание, Андрей Васильевич. Вчера один заключенный из окна ухитрился выпрыгнуть, с третьего этажа прямо на тротуар — пыток не выдержал. — Она вздрогнула. — Вы знаете, труп его целый день не убирали.

— И все же вопрос о своей работе вы должны были согласовать со мной, — прервал ее Сердюк. — Я предполагал использовать вас лучше — переводчиком в гестапо.

— Должна была, — согласилась Мария, — но тут нужно было сразу ответить: да или нет. Я поразмыслила и сказала «да».

Сердюк молчал, и Мария снова заговорила о своем:

— А все-таки обидно, Андрей Васильевич. Люди работают, эшелоны рвут, склады, а мы?

— Мы будем рвать паутину, которая оплела город, Маша. — И Сердюк осторожно, не до конца, рассказал ей, какая работа предстоит группе.

Мария несколько успокоилась.

— Работайте осторожнее, не зарывайтесь, — сказал он ей на прощание, и она кивнула головой.

Но чувство тревоги за нее еще более возросло. Сердюк опасался, что такая жгучая ненависть к врагу может не вовремя выплеснуться наружу.

Еще больше тревожила Сердюка неуверенность в том, правильно ли он поступает, давая участникам группы поручения, не соответствующие основной задаче их пятерки. Товарища Варьянова, о котором говорил Кравченко, не удалось найти ни по одному адресу, и это ощущение оторванности от организации угнетало Сердюка — советоваться было не с кем, помощи, если она потребуется, просить неоткуда, и он действовал так, как подсказывали ему обстоятельства.

Не успевало немецкое командование вывесить какой-нибудь приказ, как тотчас же рядом с ним появлялось обращение к населению с призывом не выполнять этого приказа.

Первая листовка, вылетевшая из трубы мартеновской печи седьмого ноября, была подписана буквами «ГК», что должно было означать: «Группа комсомольцев». Эту подпись население истолковало по-своему: городской комитет. Листовка сразу завоевала доверие. В дальнейшем Сердюк так и обращался к населению от имени городского комитета.

Порой листовки носили не агитационный характер, а были написаны в форме приказа. Так, после распоряжения комендатуры о сдаче теплых вещей германской армии появилась листовка, в которой городской комитет большевистского подполья запрещал населению сдавать теплые вещи.

«Пусть замерзают фашисты на нашей земле, пусть их греет вьюга — это поможет Красной Армии громить захватчиков».

Теплова рассказала Сердюку, что Опанасенко, окончательно подружившийся с Сашкой, говорил ему:

— Не ушла, значит, наша власть из города, с нами она. И советует, и просит, и приказывает. Так какой власти я буду подчиняться — ихнему коменданту, чтоб ему за шею с ковша плеснуло, или нашей?

В один из воскресных дней к Сердюку пришел Петр. Он был встревожен и не пытался скрыть этого.

— Андрей Васильевич, сегодня утром к нам пришла женщина, пожилая такая, лет за сорок. Говорит, что она из штаба партизанского движения, хочет связаться с вами.

— Ты говоришь — утром, а сейчас два, — сказал Сердюк, взглянув на буфет, где было выставлено несколько будильников.

— Я же не напрямик шел — так можно и шпиков сюда привести, — по городу петлял.

— Ты ее проверил хорошо? — спросил Сердюк.

— Хорошо. Действует она осторожно: вчера еще отыскала дом Гревцовой, но, узнав, что та работает в полиции, не рискнула с ней говорить, нашла меня, беседу повела осторожно, издалека начала. Весь состав нашей группы знает, характер задания тоже. Одно меня смущает — документов у нее никаких, ни одного.

— Вот это как раз и успокаивает, — сказал Сердюк, вставая, и стал поспешно натягивать полушубок. — Если без документов, похоже, что наша: у провокатора документов было бы больше, чем нужно. Гестаповцы без фальшивок ни шагу, они на это мастера.

Сердюк взял с буфета будильник и ушел. Спустя несколько минут за ним последовал и Петр.

Когда Сердюк появился у Прасоловых, связная дремала, но будить ее не пришлось. Услышав шаги, она быстро приподнялась и взглянула на вошедшего ясными, словно и не спала, глазами.

«Жизнь ведет тревожную, — отметил Сердюк, — а лицо спокойное».

— Я Сердюк, — сказал он.

— Паспорт, — потребовала связная и, надев простенькие, в железной оправе очки, тщательно рассмотрела документ, дважды сличив фотографию с оригиналом.

— Здесь вы моложе лет на десять, — сказала она, возвращая паспорт.

— Не мудрено, еще при наших снимался.

— Так вот что, Андрей Васильевич, — сказала связная, присаживаясь к столу, — документов у меня нет, записей тоже нет. У меня все тут, — показала пальцем на лоб. — Слушайте: Центральный Комитет КП(б)У и штаб партизанского движения поручают вам принять все меры, чтобы помешать пуску механического цеха.

— Я сам действую, как могу, — ответил Сердюк, оживившись: он был рад, что указания штаба совпадают с его собственными намерениями.

— Сейчас надо действовать еще активнее. Штаб считает, что лучше всего было бы взорвать электростанцию. — И она, со слов Кравченко, рассказала о заряде аммонита, замурованном в кабельном канале, рассказала подробно, словно сама там была и его видела.

— Где находится штаб? — спросил Сердюк.

Она насторожилась, глаза ее посуровели.

— Вам, пожалуй, следовало бы знать, что таких вопросов не задают, потому что на них не отвечают.

— Я и рассчитывал получить такой ответ, — усмехнулся Сердюк.

— Проверяете?

— Проверяю, — спокойно подтвердил он.

— Это неплохо.

— Вы мне вот что скажите, — сказал Сердюк, — разве это задание моего профиля? Почему бы его не выполнить группе, которая работает на заводе?

— Вы рассуждаете, как прокатчик, а не как подпольщик, — насмешливо сказала она, — хотя это, наверное, опять проверочный вопрос?

— Опять!

— Штабу неизвестно о существовании заводской группы. Товарищ Варьянов, оставленный для этой работы, — вы должны были держать с ним связь, — расстрелян в гестапо за незаконное ношение оружия. Кстати, ваши товарищи оружие с собой носят?

— Почему это вас интересует?

— Видите ли почему… Оружие часто способствует разоблачению подпольщика и редко спасает его. Вот возьмите Варьянова: его задержали случайно, по легкому подозрению, а нашли пистолет, и… он погиб. Оружие позволяет только дорого продать свою жизнь и спастись от пыток. Отсюда следует, что высшая храбрость для подпольщика — это брать с собой пистолет, лишь идя на операцию.

Выражение недоверия окончательно исчезло с лица Сердюка, и он подробно рассказал связной о Крайневе, Лобачеве, Пивоварове.

— Лобачев не наш, есть предположение, что он помешал взрыву станции. В истории с Крайневым не все ясно. — Она помолчала, раздумывая над тем, что услышала. — А как же все-таки насчет оружия?

Сердюк рассказал ей, что оружие он выдает участникам группы только тогда, когда они идут на оперативное задание.

— Ну, а теперь отчитывайтесь о работе, — потребовала связная, и интонация учительницы, спрашивающей урок у своего ученика, проскользнула в ее голосе.

Он рассказал ей все, что сделала группа.

— А какие у вас планы на дальнейшее? — осведомилась она.

— О планах я привык докладывать только после их выполнения, — замялся Сердюк.

— Теперь вам придется отказаться от этой привычки. ЦК и штаб не только дают задания и спрашивают отчет — они руководят работой групп и организаций, предупреждают ошибки и даже способствуют обмену опытом. Вот, например, обращается особое ваше внимание на людей, отпущенных гестапо на свободу. Ведь, как правило, гестаповцы освобождают только тех, кого удалось спровоцировать на работу в качестве агентов-осведомителей.

Сердюк, уже не таясь, рассказал ей все.

— Задумано очень хорошо, но пока сделано не очень много, — заключила она, внимательно его выслушав. — Вы еще не оправдываете название городского комитета, которое вам присвоили люди, но оно вас ко многому обязывает. Будьте пока хоть заводским комитетом — займитесь заводом, механическим цехом, лучше всего — выведите из строя станцию: ведь без электростанции завод не может работать ни одного дня. Если у вас мало людей, свяжитесь с другими группами, — она назвала фамилии и явки трех руководителей групп, — вам помогут и шахтеры. Эти люди привыкли отказываться от света, чтобы давать свет другим, а сейчас они отдают свои жизни, чтобы дать жизнь другим. Они очень самоотверженно работают в подполье.

Перед уходом связная договорилась с Сердюком о месте встреч — мастерская Пырина — и о пароле. Она сообщила, что устройству на работу и освобождению от мобилизации может содействовать один товарищ, служащий на бирже труда.

Только когда она надела старенькое пальто и закуталась в платок, Сердюк вспомнил ее: эта женщина вышла из кабинета Кравченко в тот вечер, когда Сердюк дожидался приема у секретаря. Она быстро прошла мимо, и он тогда не заметил ее лица.

«Вот это связная! — с восхищением думал Сердюк, возвращаясь домой. — Не связная, а настоящий инструктор, да еще какой — будто всю жизнь только этим и занималась! Да, не забыли нас, помогают, инструктируют, спрашивают, задание расширили. Значит, правильно, что я сам размахнулся широко. Теперь остается ударить». И в первый раз за все это время он радостно улыбнулся.

2

Очередная читка «Донецкого вестника», проводимая Сашкой во время обеденного часа, была прервана неожиданным происшествием.

В цех вошел офицер в форме СД с пятью солдатами и переводчиком. Рабочие встали.

— Кто здесь Лютов? — спросил переводчик.

— Я Лютов, — откликнулся мастер и, подбежав к группе, вытянулся в струнку.

Гитлеровец молча показал на него пальцем, и тотчас двое солдат скрутили Лютову руки и надели наручники. Остальные солдаты следили за рабочими, держа автоматы наготове.

Немцы ушли, уведя с собой мастера, который всем своим видом выражал горестное недоумение. Он решительно не понимал, откуда на него свалилась такая напасть.

— Догавкался, собака, в гестапо потащили! — злорадно произнес Луценко и, усевшись на кирпичи, полез в карман за бумагой. — Вот теперь накуримся, ребята.

Но курить пришлось еще меньше, чем раньше. Непосредственное наблюдение за бригадой взял на себя Вальский, которому немцы пообещали отдать имение в Орловской губернии, некогда принадлежавшее его отцу. Лютов кричал, ругался, но все-таки побаивался рабочих. Вальский же выслуживался, как только мог. Он по нескольку раз в день проверял работу, причем всегда появлялся оттуда, откуда его не ждали, — то из-за развалин соседней печи, то с верхней площадки, где, притаившись за колонной, наблюдал за рабочими.

Пять-шесть человек ежедневно лишались хлеба в результате его наблюдений.

Нередко появлялся Смаковский и по собственному усмотрению расправлялся с людьми. Приходил Гайс и тоже для острастки кого-нибудь наказывал.

Легче всего жилось тем, кто был занят на перестилке крыши цеха. Кровельщики с утра забирались наверх, захватив с собой несколько ведер кокса, разжигали камельки и отлеживались, попеременно отогревая бока.

Вальский на крышу лазить боялся, а придя в цех ровно в девять утра и не слыша стука инструментов, бесновался на площадке, задирая короткую, как у свиньи, шею, грозил кулаками и визжал.

«Работа» на крыше оживлялась. Кровельщики начинали энергично стучать молотками, каблуками, а кое-кто просто кулаком. Вальский успокаивался и уходил.


Своими ежедневными ябедами Вальский окончательно надоел Гайсу.

— Я не могу всех сажать в лагерь, — однажды сказал Гайс не в меру ретивому «майстеру», — должен же кто-то работать.

Вальский помчался к фон Вехтеру и пожаловался на Гайса: Гайс не поддерживает его авторитет, Гайс либеральничает с русскими рабочими.

На этот раз он переусердствовал.

Какая сцена произошла у владельца завода с зондерфюрером, неизвестно, но только Гайс прилетел в цех красный, потный, взбешенный.

— Где есть своличь Вальски?

Опанасенко молча пожал плечами.

— Вальски нихт майстер! Ти есть майстер. — Гайс ткнул его пальцем в грудь.

— Ну какой я начальник! — возразил Опанасенко и замотал головой.

— Молтшать! Ти есть нашальник! — закричал Гайс и так дико посмотрел на Опанасенко, что тот пожалел об отсутствии Вальского: будь он тут, ему бы здорово влетело от немца.

— Майстер гнать на шея! — крикнул Гайс и выбежал из цеха.

Бригада собралась вокруг новоиспеченного начальника. Тот сконфуженно ворчал:

— Дожил-таки до чести, начальником стал у немцев! Тьфу ты, господи, сто чертей твоей матери!

В этот момент из-за печи неожиданно появился ничего не подозревавший Вальский.

— Опять, голубчики, стоите! Заморю! Перестреляю! — завопил он.

Несколько секунд все стояли молча. Сашка затаил дыхание, с интересом ожидая, чем все это кончится.

— Ты на кого кричишь? — неожиданно суровым тоном спросил Опанасенко. — Я здесь начальник! Гайс сказал, чтобы тебя отсюда гнали поганой метлой. Да уходи же ты, гад! — И он нагнулся за лопатой.

Вальский, спотыкаясь о разбросанные кирпичи, побежал из цеха. Сашка бросил ему вслед кусок кирпича, но второпях промахнулся.

Новый начальник избрал своим кабинетом комнату экспресс-лаборатории. Отсюда была хорошо видна дорога, по которой ходили в цех Гайс и Смаковский. Возле Опанасенко всегда дежурил рабочий, который своевременно предупреждал бригаду о появлении начальства. По сигналу дежурного бригада дружно принималась за работу — и все были довольны.

3

Характер зондерфюрера и его тяжелый кулак были хорошо известны Вальскому, и он боялся появляться не только на заводе, но и на улице. Несколько дней незадачливый «майстер» скрывал свои злоключения от жены, но в конце концов вынужден был признаться, что «потерял службу». Дни проходили невесело. Жена плакала и ходила на базар продавать вещи, Вальский сидел дома, размышляя о своей плачевной судьбе, и предавался любимому занятию — рассматривал старые фотографии. Далекое прошлое вставало в памяти во всей своей неповторимой прелести. Вот он, держась за руку матери, величественной дамы с высокой прической, стоит у огромной цветочной клумбы. Вот с пожелтевшей фотографии смотрит дородное, холеное лицо отца. Он снят на фоне длинной кленовой аллеи, ведущей к дому с колоннами.

А вот он, Вальский, в щегольской студенческой форме с однокурсниками возле стола у серебряной чаши для пунша. Спирт, горящий в чаше, оплавляет сахарную голову, водруженную на скрещенных шпагах. Эта последняя фотография помечена 1917 годом — годом окончания Рижского политехнического института и конца беззаботной жизни.

Более поздние фотографии Вальский рассматривание любил. Они лежали совершенно отдельно, плотно связанные черной тесьмой, — это была уже другая жизнь, лишенная надежд на возврат к милому прошлому.

И вдруг снова возродились эти надежды. Вспыхнула война, и то, что казалось безвозвратно потерянным, вдруг снова воскресло в мечтах. Теперь все заботы Вальского свелись к одному: сохранить жизнь (никто не сидел в щели столько, сколько он) и… купчую крепость, дававшую ему право вступить во владение имением. Документы, уложенные в железный ящик, были закопаны в погребе, — если даже дом сгорит, они уцелеют.

Пришли гитлеровцы, и надежды Вальского как будто близились к осуществлению. Фон Вехтер обещал ему всяческое содействие, если он будет стараться. Он старался, как мог, и все шло хорошо, но упрямство этих проклятых рабочих, не желавших честно трудиться, и сумасшедший характер Гайса испортили все дело.

Зондерфюреру Вальский прощал его поведение, даже в глубине души боясь злиться на него.

Убедившись, что на заводе ему оставаться нельзя, Вальский подал в орткомендатуру заявление с просьбой разрешить ему выезд в Орловскую губернию, чтобы принять принадлежавшее ему по праву наследства имение.

Пфауль откладывал выдачу визы на выезд со дня на день и, когда Вальский зашел к нему лично, направил его к начальнику СД — оберштурмфюреру фон Штаммеру. Не без дрожи подходил Вальский к мрачному зданию гестапо.

Фон Штаммер был занят. Вальский долго сидел в приемной. Из кабинета доносились душераздирающие женские крики.

Наконец дверь распахнулась, и двое молодчиков выволокли из комнаты пожилую женщину с растрепанными седыми волосами. Глаза ее были закрыты. Когда Вальского позвали в кабинет, он не сразу смог подняться с дивана.

Оберштурмфюрер принял его сурово.

— Я думал, что вы остались помогать Германии в осуществлении ее великой миссии, а вы работали очень плохо, — сказал он, и переводчик перевел Вальскому эту фразу.

Вальский стал оправдываться. Он довольно бойко говорил по-немецки, и фон Штаммер заметно смягчился.

— Я понял, что вы хотите помогать нам и работать. Я правильно понял? — милостиво проговорил он.

— Конечно, конечно, правильно, я очень хочу помогать, очень! — обрадовался Вальский и от полноты чувств прижал руку к груди.

— Что же было в вашем имении при большевиках? — спросил Штаммер.

— Совхоз был.

— Вам нет смысла туда ехать. Совхозы немецкое хозяйственное командование пока превращает в государственное хозяйство. Они будут снабжать нашу армию. Мы дадим вам здесь хорошее место. А все же почему вы плохо работали на заводе?

Вальский начал жаловаться на рабочих — ленивы, не хотят трудиться. О Гайсе он не сказал ни слова.

— Будут добросовестно трудиться, когда мы уничтожим всех коммунистов и партизан, которые до сих пор руководят ими. Вы должны помочь нам в этом.

Вальский съежился от страха. Партизан он боялся больше всего на свете.

Фон Штаммер понял его:

— О, это совершенно безопасно! Вас назначат нашим старшим осведомителем, резидентом. К вам на дом будут приходить агенты-осведомители, приносить донесения, а раз в неделю наш связной будет их забирать и передавать политическому инспектору. Ходить сюда осведомителям нельзя — их тогда узнает весь город, а так все сохранится в тайне. Согласны?

Вальский хотел попросить время на размышление, посоветоваться с супругой, но, взглянув на Штаммера, взял перо и дрожащими пальцами подписал обязательство о неразглашении тайны и активном содействии СД.

— Помните, нас интересует все, что касается настроения жителей, — инструктировал фон Штаммер. — Тут важно всякое, казалось бы, незначительное высказывание, даже выражение лица. Например, хоронят погибших немецких солдат — житель улыбается. Достаточно. Сегодня он улыбается, завтра смеется, послезавтра убивает сам. Надо уничтожать не только партизан, но и тех, кто может стать партизаном. Вы поняли?

Покидая кабинет, Вальский все же упросил оберштурмфюрера дать жене визу на выезд. Судьба имения его по-прежнему беспокоила: не сгорел ли дом, не вырублен ли парк?

Начиная со следующего дня квартиру вновь испеченного резидента начали посещать осведомители. В субботу явился связной и забрал пачку доносов на людей, высказывавших недовольство немцами.

К концу второй недели Вальский вполне освоился со своей новой ролью, тем более что круг осведомителей был невелик. К Вальскому изо дня в день приходили четыре потрепанных субъекта, чем-то похожих друг на друга. Он покрикивал на них, когда они являлись с пустыми руками, хвалил успевающих, выплачивал им гонорар по установленной таксе, когда они приходили с добычей.

Они были сродни ему, эти люди, так долго и глубоко скрывавшие свою злобу и даже сейчас не вставшие на путь открытой борьбы. Он им даже завидовал, — в случае чего они так и останутся незамеченными. Вальский восторгался теми, кто действовал открыто в городской управе и полиции, но не одобрял их — мало ли что могло произойти на фронте. Даже временный захват города частями Красной Армии сулил большие неприятности, а эти, осторожные и тишайшие, останутся в стороне.

Постепенно у резидента установились дружеские отношения с осведомителями. Никогда еще Вальский так много и охотно не разглагольствовал. На заводе он не имел круга знакомых, его интересы слишком отличались от интересов окружающих, а эти высланные кулаки, осужденные за контрреволюцию, белогвардейцы, скрывающие свое прошлое, были понятны и близки ему.

Записка, переданная связным, несколько испортила настроение Вальского. Штаммер писал коротко: «Вы ловите мелкую рыбку. Нужны коммунисты и в первую очередь партизаны».

Прошла неделя. Осведомители обнаружили нескольких коммунистов, укрывавшихся от регистрации, но выявить партизан по-прежнему не удавалось. «Резиденту» наполовину снизили паек.

Прошла еще неделя, и Вальского вызвали в гестапо. Фон Штаммер принял его суровее, чем при первом свидании, и даже не предложил сесть. Резидент так и остался стоять перед столом, переминаясь с ноги на ногу.

— Плохо работаете. Сеть у вас хорошая, а ловите мелкую рыбешку, — медленно цедил фон Штаммер, не вынимая изо рта папиросы. — Пора и за крупную приниматься. Надо понять: если мы не уничтожим партизан, они могут уничтожить нас. Эти бандиты с каждым днем все больше наглеют, регулярно выпускают листовки, клевещут на доблестную германскую армию. — Штаммер протянул Вальскому листок с красной звездочкой, в котором подробно сообщалось о потерях немецких войск на фронтах.

Вальский невольно съежился, когда понял, что сообщение о разгроме не вымысел. Еще ни разу листовки со звездочкой и таинственной подписью «ГК» не сообщали лжи. Это было известно и Штаммеру — он сам точнее узнавал о положении на фронтах из этих листовок, чем из сводок личной квартиры фюрера.

— Так, как вы ищете партизан, вы их вообще не найдете, — продолжал Штаммер, когда Вальский осторожно положил листок на край стола. — Надо переходить к другим, более тонким методам. Надо самим создать партизанский отряд.

Лицо Вальского изобразило полное недоумение.

— Да, создать самим. Ловить рыбу на приманку, — подтвердил фон Штаммер. — Подберите подходящего человека из числа своих осведомителей или знакомых. Пусть он собирает вокруг себя недовольных, а чтобы у них не было никаких подозрений, натравить их на итальянцев. В городе стоит итальянский гарнизон. Итальянцы очень плохие союзники. Еще Наполеон, предшественник фюрера, говорил: «Чтобы Италию держать в страхе, нужна одна дивизия, чтобы оккупировать ее, нужно три, а чтобы воевать в союзе с Италией, нужно десять дивизий — затыкать бреши итальянского фронта». Вы знаете, что говорят итальянцы? Три города в России невозможно взять: Москву, Ленинград и Ольховатку… Как вам это нравится — город Оль-хо-ватка.

Штаммер усмехнулся. Угодливо осклабился и Вальский, хотя внутри у него что-то заныло. Значит, правда, что наступление немцев задержано и фронт недалеко. Вот почему осведомители охотнее брали советские деньги, нежели немецкие марки.

— Итальянцев необходимо позлить, они будут лучше воевать. Пусть наш партизанский отряд нападет на итальянский гарнизон и убьет несколько итальянцев. Если вы подберете хитрого руководителя, он сможет связаться с партизанским штабом, с другими партизанскими отрядами, он обрастет, как снежный ком. А потом мы их… — Штаммер загреб руками по столу. — Но руководителю дадим возможность бежать через линию фронта к красным, он и там будет работать на нас. Вы меня поняли?

— Понял… — поспешно согласился Вальский, мысленно проклиная тот день и час, когда он связался с гестапо.

— Вот и хорошо, — заключил Штаммер. — Выполните это задание — будете награждены знаком фашистской чести, — он с гордостью ткнул себя пальцем в грудь, украшенную значком с изображением черного страусового пера, — если не выполните, ну, тогда…

— Выполню, все выполню… — пролепетал испуганный Вальский. — Мне бы вот имение возвратить.

— За успешную работу возвратим и имение, — пообещал оберштурмфюрер.

4

Немецкое командование решило полностью восстановить большой механический цех, который до войны обслуживал не только все цехи металлургического завода, но и многие другие предприятия района. Гитлеровцы везли оборудование откуда только могли. Из Германии прибывали новые станки. Рабочие собирались вокруг них и уходили, посмеиваясь: «Барахло, а не станки, с ременным приводом! У нас о таких уже давно забыли».

Порой прибывали и новейшие станки советских заводов, каждый с индивидуальным приводом и мотором. Немцы захватывали их на запасных путях, куда выставлялись «заболевшие» в дороге вагоны. Таких станков в цехе работало всего два, остальные были выведены из строя чьими-то искусными и бесстрашными руками. Поломка обычно происходила при первой же попытке опробовать станок.

Станки старого типа не могли быть пущены в ход до тех пор, пока не будет закончен монтаж главной трансмиссии, а трансмиссия восстанавливалась черепашьими темпами. В довершение ко всему из цеха начали исчезать приводные ремни. Их умудрялись похищать даже из запертой кладовой.

Гитлеровцы неистовствовали. Они арестовывали слесарей, токарей, монтажников, нескольких человек для острастки расстреляли, но хищения и поломки продолжались. Можно ли было чем-нибудь запугать людей, для которых цех был тюрьмой, а жизнь — медленным умиранием?

Двух женщин, продававших на базаре куски старых ремней, немцы арестовали и бросили в лагерь. Ремни перестали появляться на рынке, но из цеха исчезали по-прежнему.

Даже мастера-немца, взятого Вехтером из хозяйственной команды, гитлеровцы не пощадили и за недосмотр послали на передовую.

На пуск нового сверлильного станка, предназначенного для сверловки броневых листов одновременно в нескольких местах, явились владелец завода барон фон Вехтер и начальник гестапо фон Штаммер. Их сопровождала группа офицеров. Несколько поодаль шел Смаковский. В присутствии немцев его обычное высокомерие сменялось беспокойной услужливостью.

Фон Вехтер вошел в цех, глядя поверх толпы, и, увидев огромный станок, сверкавший полированными частями, удовлетворенно улыбнулся.

Такое же выражение было на лице мастера Воробьева, худенького старика с небольшой козлиной бородкой. С трудом передвигая ноги, обутые в высокие валенки, Воробьев обошел станок, тщательно протер металлическую дощечку с маркой ленинградского завода и остановился у кнопок управления.

Фон Вехтер залюбовался герметически закрытой редукторной коробкой. Сквозь толстое смотровое стекло были видны купающиеся в масле шестерни, освещенные специальными лампочками. Такой редуктор мог работать годами без смены деталей.

Воробьев продолжал смахивать пыль даже там, где ее не было, — с рукояток управления, со шпинделей, даже со сверл.

— Выслуживается, старый хрен, — шепнул Петру Прасолову стоявший рядом рабочий. — При нашей власти первым мастером был и сейчас из кожи вон лезет.

Осмотрев станок, фон Вехтер взглянул на мастера и небрежно кивнул головой.

Не медля ни секунды, Воробьев нажал пусковую кнопку… Загудел, набирая обороты, мотор, начали вращаться шестерни, и вдруг в редукторной коробке что-то треснуло. Свет сразу погас. Сквозь разбитое стекло вылетели обломки зубьев и брызги масла. Мотор взревел, освободясь от нагрузки и мгновенно набрав скорость. Шестерни замерли.

Воробьев отошел со смущенным видом и вытер лоб большим цветным платком.

Фон Вехтер бешено выругался и вплотную подошел к мастеру. Долго стояли они так друг против друга, немецкий барон и русский рабочий. Потом рука барона медленно опустилась в карман. Это увидели все, кроме Смаковского, который по-прежнему держался поодаль. Управляющий подался вперед и, схватив старика за бороду, пригнул его к земле. Воробьев присел, сморщившись от боли, но тотчас рванулся и выпрямился. И тут произошло то, чего уже никто не мог ожидать: мастер плюнул управляющему в лицо.

Двое гитлеровцев набросились на старика и начали его избивать.

Петр вздрагивал от каждого удара, словно били не мастера, а его самого.

Из задних рядов протискивался молодой широкоплечий рабочий, лицо его было перекошено от злобы. Прасолов заметил, что рабочий сжимает в руке тяжелый молоток.

— Брось, Гудович, опомнись, — зашептал Петр, — все равно этим не поможешь.

Но тот упрямо шел вперед. Это был любимый ученик Воробьева. Прасолов сильным движением вырвал у него молоток.

Гитлеровцы заметили какое-то волнение в толпе и подали команду разойтись, но рабочие только отступили назад.

Фон Штаммер приказал прекратить избиение Воробьева и направился к выходу. За ним поспешили остальные. Потерявшего сознание мастера немцы волокли за собой по цементному полу.

Откуда-то сверху донесся женский плач. Прасолов поднял голову — в кабине крапа, склонившись на борт, рыдала крановщица. Он стиснул зубы и направился к своему станку.

«Зубы в десны вдавливать, но сдерживаться», — повторил он про себя запомнившуюся фразу.

Рабочие разошлись по цеху.

Спустя полчаса взвод автоматчиков оцепил место, где стоял станок. Только после этого в цехе появились фон Штаммер, Гайс и Смаковский. Управляющий приказал Гудовичу собрать слесарей и демонтировать редукторную коробку, чтобы установить причину аварии. В бригаду вошел и Прасолов. Его никто не звал, он явился сам. Гудович понимающе взглянул на него и ничего не сказал.

Возле станка на полу уложили лист кровельного железа, и один из слесарей, просунувшись в отверстие, вылавливал на дне масляной ванны обломки шестерен и выбрасывал их наружу.

— Все, — коротко произнес он, выбравшись из отверстия и вытирая ветошью руки, до плеч вымазанные маслом.

— Ищи ты, — приказал Смаковский Гудовичу, и тот начал шарить по дну редукторной коробки.

Его пальцы нащупали небольшую зазубренную гайку. Гудович осторожно взял ее и отодвинул в самый дальний угол коробки.

— Больше ничего нет, — доложил он.

— Попробуй-ка ты, — кивнул Смаковский другому слесарю.

Тот сразу коснулся гайки пальцами, железо царапнуло о железо.

Прасолов похолодел.

Гайс рванулся к редуктору.

— Ни черта там нету, — хмуро сказал слесарь.

Гайс, прищурившись, расстегивал пальто.

Прасолов, как был в ватнике, с трудом протиснулся в отверстие и начал шарить по дну. И снова по железу царапнуло железо. Все замерли в ожидании. Гудович побелел. Начальник гестапо оглянулся на своих солдат и подошел ближе.

— Стервецы, сукины дети! — закричал Прасолов, с трудом выбираясь обратно. Ватник на нем задрался, он застрял в отверстии, но никто не думал ему помочь. — Искали, говорите, а это что? — И он торжественно положил на лист еще один осколок зуба.

Гайс начал было застегиваться, но, передумав, быстро сбросил пальто и сам полез в отверстие.

Гудович испуганно взглянул на Прасолова.

Зондерфюрер долго шарил по дну коробки, но ничего не нашел. Выбравшись из отверстия, он подошел к Штаммеру и недоумевающе развел руками.

Причину поломки так и не удалось выяснить.

Вернувшись из цеха, фон Штаммер освободил Воробьева, и тот с трудом доплелся в цех. К нему подошел Гудович, и оба уселись у станка. Мастер долго любовался кусками шестерен и обломками зубьев.

— Чистая работа, Коля, а? — спросил он.

Зубья шестерен были идеально отшлифованы.

— Чистая, — отозвался Гудович, — куда им до нас! — И он показал рукой в сторону немецких станков.

Воробьев хитро улыбнулся.

— Я не о той работе говорю, а об этой. — Он набрал полную руку мелких обломков. — Чистая, а?

Они долго сидели, складывая обломки шестерен и разговаривая вполголоса.

Старик почувствовал себя плохо. Гудович отвел его в контору и уложил на скамью.

Петр Прасолов очень обрадовался, когда увидел, что Воробьев вернулся. Он чувствовал себя ответственным за его жизнь.

Месяц назад в поселке поблизости от разъезда Новый Петр отыскал небольшой домик, где жил мастер Воробьев с женой и внуком. В городе строиться было негде, и старик облюбовал себе место здесь. «На вольном воздухе и к кладбищу ближе», — так полушутя-полусерьезно объяснил он свой выбор.

Прасолов и Воробьев долго разговаривали о новых порядках, о зверствах гитлеровцев, о положении на фронтах, о голоде, о заводе. Старик особенно интересовался механическим цехом, где он не был с того дня, когда немцы вступили в город. Петр болтал о том о сем, но мастер, сразу понял, что парень явился к нему неспроста. Как только жена вышла из комнаты, он прямо спросил:

— Говори, зачем пришел? Время сейчас не такое, чтобы по гостям ходить.

Петр взглянул старику в глаза и решился:

— Я к вам, Федор Пафнутьевич, с просьбой от подпольного городского комитета.

— От городского комитета? — оживился Воробьев, но в то же время посмотрел на Прасолова с некоторым разочарованием: ему представлялось, что в комитете должны быть взрослые, солидные люди, такие, как Гаевой, Кравченко, — а тут вдруг явился его ученик, мальчишка, буян…

Мастер с недоверием посмотрел на Петра, но заметил жесткую складку в уголках его губ и незнакомое, суровое выражение глаз. «Скажи на милость, — с удивлением подумал старик, — до чего же парень повзрослел за это время»!

— От городского комитета большевистского подполья.

— На что же понадобились комитету мои мощи?

— Нас в цехе станки-автоматы замучили, — сокрушенно признался Петр. — Со старыми станками сами справляемся, ломаем помаленьку, детали растаскиваем, ремни режем. А вот пришли два фрезерных с одесского завода — ничего с ними сделать не можем. В цехе к ним и подступиться нельзя: немцы сейчас же караульного ставят и устанавливают эти станки в особом пролете, тоже под охраной. Ну что тут сделаешь?

Старик беспомощно пожал плечами:

— Что я могу сделать, Петя? Я и до завода не дойду.

— Вы и не ходите, Федор Пафнутьевич. Сами знаете, составы теперь по неделям на разъезде стоят. Уголь на паровозах — немецкий, не по нутру им, вроде как нам фашистская власть…

Воробьев хитро усмехнулся.

— Понял я тебя, Петя, — сказал он, — хорошо понял. Умные головы в городском комитете! Очень умные и знают, к кому прийти. — Он добавил совсем растроганным голосом: — Спасибо, родные, что не забыли старика. Как же это я сам не додумался, что станочки-то неделями простаивают… можно сказать, под самым носом… Эх, дурак старый…

— Инструмент какой нужен? — спросил Петр.

— Инструмент? — переспросил старик таким тоном, словно хотел выбраниться. — Да где ты такого мастерового видел, чтобы он у себя инструмента не имел? Пойди глянь: вся кладовая завалена, больше, чем сейчас в инструментальной.

С тех пор Прасолов знал: если в цех поступает новый станок и на нем начерчен мелом крестик — это покойник, о нем можно не беспокоиться.

Сверлильный многошпиндельный станок прибыл в цех с пометкой Воробьева, но устанавливать и пускать этот станок гитлеровцы заставили самого Воробьева, узнав от кого-то об этом квалифицированном мастере.

Теперь тревога за старика несколько улеглась. Немцы избили его, но жить он будет. А вот что делать, если в цех поступят новые станки? Ходить по ночам на разъезд Воробьеву больше не придется: за ним начнут следить, для того и выпустили…

Услышав за спиной чьи-то шаги, Прасолов взялся за ключ. Рядом с ним стоял Гудович.

— Завидую! — восхищенно сказал он. — Искусные руки и умная голова! Ведь ночью работал, а правильно определил и направление вращения, и место, где можно вызвать наибольшую поломку. Я себя уже знатоком считал, а далеко мне еще до старика. Хороший мастер! Сколько людей вырастил. Не зря живет.

— Ты это о ком? — спросил Петр, не отрываясь от работы.

Он никогда не считал Гудовича хорошим товарищем и недолюбливал его. Гудович был знающим наладчиком станков, неплохо учился в вечернем техникуме, но слыл в цехе заносчивым и хвастливым парнем.

— Брось, Петя, ты знаешь, о ком я говорю, — не обижаясь, ответил Гудович. — Меня сегодня Федор Пафнутьевич полностью проинструктировал, чувствует, что ему уже не придется этим заниматься, побили его крепко. «Передал, говорит, я тебе свои знания, передаю и задание. Временно меняй квалификацию, из наладчика делайся разладчиком». Одно мне досадно — почему я сам до этого не додумался! Только я бы не гайку, а гранату там пристроил, вот бы она оттуда брызнула!

Петр обернулся. В глазах Гудовича светилось такое искреннее чувство, что ему нельзя было не поверить.

— Ну, а теперь показывай гайку, — хитро подмигнув, сказал Гудович.

Прасолов огляделся и достал гайку из-за пазухи.

Гудович долго рассматривал зазубренный кусок металла, при помощи которого удалось вывести из строя огромный станок.

5

Врач тщательно осмотрел рану и, отвернувшись, сказал:

— Можете продолжать вашу деятельность.

Это была единственная фраза, которую он произнес за все время лечения.

После того как врач ушел, Сергей Петрович позвонил Пфаулю, оделся и вышел из квартиры. Голова у него кружилась — и от волнения, и от слабости, и от свежего воздуха. Его поразила белизна снега, сверкавшего на солнце. Когда завод работал, снег никогда не был таким чистым. Теперь на всей территории завода стояла непривычная тишина. Только издалека, со стороны механического цеха, доносилось громыхание мостового крана.

Постепенно ускоряя шаги, Крайнев дошел до главной улицы поселка. В огромных коробках разрушенных и сожженных домов из-под груд мусора торчали заржавевшие спинки кроватей. Страшно было смотреть на сохранившиеся кое-где обои — синие, голубые, розовые…

Но еще страшнее было смотреть на уцелевшие дома. Они пестрели вывесками: «Мануфактурная торговля господина Галактионова», «Бар-ресторан Семенихина», «Кинотеатр «Германия», «Районная полиция»… Рядом с полицией было увеселительное заведение, у входа в которое покачивался на ветру самый настоящий красный фонарь.

Сергей Петрович снова ускорил шаги и дошел до перекрестка. Отсюда были видны трубы электростанции. Они дымили! Крайнев замер на месте и долго смотрел, как ветер подхватывал дым и уносил его в сторону города.

Грохот, раздавшийся за поворотом, вывел Сергея Петровича из оцепенения. Мимо него прошли тягачи, тащившие на буксире два танка. У первого танка была пробита, словно высверлена, толстая боковая броня, у второго была разворочена башня.

«Повезли на ремонт», — с горечью подумал Крайнев.

Над заводскими воротами, где раньше красовалась надпись «Государственный металлургический завод», теперь висела маленькая, наспех сделанная вывеска: «Железоделательный завод барона фон Вехтера». У ворот расхаживали автоматчики в шинелях мышиного цвета.

Когда Крайнев назвал свою фамилию дежурному полицаю с повязкой на руке, тот с изумлением посмотрел на него и молча пропустил на завод.

«Слышал обо мне, — с усмешкой подумал Сергей Петрович, миновав проходную, — считал, что я уже покойник».

Он быстро шел по асфальтированной дорожке, которая вела к заводоуправлению. Сколько раз он ходил по ней, то торопясь в цех, то возвращаясь домой, с тем особым чувством удовлетворения работой, которое снимает любую усталость.

Вот и знакомая площадь перед заводоуправлением. Здесь он впервые увидел немцев. С сильно бьющимся сердцем Крайнев поднялся на второй этаж, задыхаясь то ли от слабости, то ли от волнения. По коридору он пошел медленно, стараясь отдышаться. В бывшей приемной директора дежурил немецкий офицер. Назвав ему свою фамилию, Сергей Петрович решительно распахнул дверь кабинета.

За столом, развалясь в директорском кресле, сидел фон Вехтер. Против него стоял подросток в рваном засаленном комбинезоне и без шапки.

— Двадцать раз плеть, — сказал Вехтер, обращаясь к солдату, стоявшему у двери.

— За зажигалку? — В голосе мальчика послышались слезы. — Я же ее не украл, а сам сделал. Мать просила — дома плитку разжечь нечем.

— Убрать! — коротко приказал Вехтер, и солдат молча вытолкал подростка за дверь.

— Я инженер Крайнев, — сказал Сергей Петрович, когда Вехтер уставился на вошедшего вопросительным взглядом. — Хочу работать на заводе.

Вехтер посмотрел на него с интересом.

— Я очень много слышал об вас. Ви спас нам станция, ви наш друг. Мне говорил о вас господин Пфауль. Но ви был начальник мартеновский цех. Почему он так сильно разорвался?

— Мартеновский цех взрывал не я. Но то, что я сделал, гораздо важнее. Станция — ключ ко всему заводу.

Вехтер размышлял недолго.

— Ви назначены начальником механический цех.

— Я же металлург, а не механик, — возразил Сергей Петрович.

— Металлург мне не нужно. Мне нужно твердая рука — уничтожить бацилла большевизма. Я думал: русский рабочий — лодырь, но я понял: он саботажник. Нужно заставить работать вот так. — Вехтер взял со стола небольшую бронзовую фигуру сталевара и зажал ее в кулаке. — Вот так держать и не выпускать. Ви — начальник механический цех. За хороший работа ви получит хороший деньги, повышение и орден для восточной народ. Ви потом может иметь свой небольшой фабрик.

Крайнев вышел от Вехтера, испытывая одновременно и радость и разочарование. Его радовало, что он получит доступ на завод, сможет связаться с подпольщиками и с их помощью сумеет взорвать станцию. Но в то же время он был разочарован тем, что станция оказывалась вне сферы его влияния. Он еще не знал, что даже управляющий заводом не имеет права распоряжаться на станции.

Несколько дней Сергей Петрович сидел в конторе механического цеха, уточняя списки рабочих. Покончив с этим, он собрал людей возле инструментальной, где раньше всегда проводились митинги.

За последнее время Крайнев начал уже привыкать к тому, что тот или иной рабочий провожает его откровенно враждебным взглядом. Но сейчас все глаза открыто смотрели на него с одним и тем же выражением ненависти и злобы. Казалось, легче стоять перед дулами вражеских винтовок, чем чувствовать на себе эти пронизывающие, уничтожающие взгляды.

Крайнев долго стоял молча.

— Ну что, ты будешь молчать, а мы слушать? — спросил из толпы чей-то насмешливый голос.

Как начать? Как обратиться к этим людям? Крайневу неудержимо хотелось назвать их привычным словом «товарищи», но разве это было возможно?

— Граждане рабочие… — наконец выговорил он и тотчас заметил, что даже и эти слова вызвали невольное удивление.

Сергей Петрович закурил сигарету. Рабочие внимательно следили за каждым его движением. Ему показалось, что все обратили внимание на то, как дрожала спичка в его руках.

— Я хочу навести в цехе порядок, — продолжал он. — С сегодняшнего дня, с этого часа отвечать за поломку станка будет тот, кто действительно виновен.

— А как его сыщешь? — крикнул кто-то из толпы.

— После собрания объясню каждому в отдельности. Будете заходить в мой кабинет в порядке табельных номеров.

— Начал вроде как за здравие, а кончил за упокой, — донеслось из другого конца помещения.

Весь день Крайнев принимал рабочих в своем кабинете. Спросив номер и сверив его с фамилией по списку, он говорил коротко и твердо:

— Про спаренную езду на транспорте знаешь? Вот так будет и у нас. Ты прикреплен к станку номер двадцать три. Со своим напарником работаете в две смены. В чьей смене сломают станок, того сейчас же в гестапо. Распишись.

Роль жестокого начальника ему удавалась: он чувствовал это по тем ненавидящим взглядам, которые бросали на него рабочие.

Расписавшись в списке против номера своего станка, они уходили, а Крайнев с восхищением смотрел им вслед. Он гордился ими. Он ясно видел, что это свои, советские люди, которых врагу не удалось и не удастся сломить.

Окончив прием, Сергей Петрович свернул список и бросил в печь, — если его и убьют, то этим списком никто не воспользуется.

Крайнев долго сидел за столом, сжав голову руками, потом он решительно поднялся и пошел в мартеновский цех. Он должен наконец найти людей, которые помогли бы ему встретиться с Тепловой.

На рабочей площадке печного пролета он невольно остановился, увидев мрачную картину разрушения.

На мосте печей виднелась лишь арматура, покосившаяся, ржавая, засыпанная битым кирпичом. Из развалин третьей печи торчала огромная глыба металла застывшей плавки. У пятой все было так, как в последнюю ночь. Ложка для взятия пробы валялась у окна, куча доломита высилась на площадке. Заправочный материал от сырости превратился в легкий, пушистый порошок.

Сергей Петрович услышал голоса, доносившиеся из открытой двери экспресс-лаборатории. Он заглянул туда.

У окна сидели Опанасенко и Сашка; услышав шаги, они испуганно вскочили, словно их поймали на месте преступления.

— Сергей Петрович… — растерянно пробормотал обер-мастер и даже улыбнулся, но тут же насупился.

Сашка хотел было проскользнуть в дверь, но Крайнев загородил ему дорогу.

Наступило неловкое молчание. Первым нарушил его Крайнев.

— Выйди отсюда на минутку, Ипполит Евстигнеевич, — попросил он обер-мастера тем тоном, каким обычно говорил с ним.

— Не выйду, — решительно заявил обер-мастер, — здесь я начальник, а вы в механическом, там и распоряжайтесь. Сейчас мы оба равноправны, вы надо мной уже откомандовались.

«Так вот ты какой! — подумал Крайнев. — Значит, не только хотелось тебе домик сберечь, но и покомандовать. Власти захотелось».

— Мне нужно с Сашей поговорить, — объяснил он обер-мастеру. — Хочу его к себе в цех взять, нужен мне расторопный парнишка.

— А чего я там не видал! — зло огрызнулся Сашка, пытаясь протиснуться в дверь.

— Об этом надо было сначала меня спросить, — солидно заметил Опанасенко. — Такой уж порядок — начальник с начальником договариваются, а рабочих переманивать неудобно как-то. Расторопный парнишка и мне нужен.

— Ипполит Евстигнеевич, я прошу вас, дайте мне самому с ним поговорить, — как можно мягче произнес Крайнев.

Опанасенко, тревожно поглядев на Сашку, вышел из комнаты.

Оставшись наедине с Сашкой, Крайнев пытливо посмотрел ему в глаза. Сашка спокойно выдержал его взгляд.

— Записку эту передай Вале Тепловой, — сказал Сергей Петрович, протягивая ему конверт.

Сашка побледнел.

— Никакой Тепловой я не знаю, — не задумываясь ответил он.

Сергей Петрович невольно усмехнулся, сунул конверт Сашке в карман и поспешно вышел, не давая парню опомниться. Но Сашка выскочил за ним вслед.

— Возьми свою записку! — крикнул он, на бегу бросая конверт. — Какую-то Теплову выдумал. Тю! — И исчез за печью.

6

С того времени, как Вальского последний раз вызвали в гестапо, он не находил себе покоя ни днем ни ночью. Он мечтал заслужить расположение и благодарность немецких властей, но в то же время страшился мести советских патриотов. С фронта поступали тревожные известия: немцев громили то здесь, то там и остановили в Донбассе, неподалеку от Ольховатки.

Поздней ночью, закончив прием осведомителей и оставшись один (супруга выехала осмотреть имение), Вальский испытывал такую тревогу, что не мог уснуть до самого утра.

Прошла неделя. Осведомители, боясь провала, не соглашались на создание провокационного отряда. Напрасно Вальский упрашивал, сулил награды, поил водкой.

В субботу явился связной. Забрав очередную пачку доносов, он вскоре вернулся и принес от Штаммера лаконичную записку: «Даю еще неделю срока».

Вальский окончательно струсил. Он даже перестал бриться. Руки у него так дрожали, что он не мог держать бритву.

И вдруг ему показалось, что его звезда снова начинает восходить.

Вечером, за несколько минут до «комендантского» часа, неожиданно явился Пивоваров, о котором столько времени не было ни слуху ни духу. Он был худой, обросший, обтрепанный.

Вальский принял его как родного, накормил, угостил водкой. Во время совместной работы в цехе они не были слишком дружны, хотя Пивоваров и пытался заслужить доверие своего начальника. В разговорах с ним он, не стесняясь, издевался над тем, чем восторгался на собраниях.

На этот раз Пивоваров начал разговор издалека, но постепенно разоткровенничался.

— Я к вам за советом, Ксенофонт Петрович. Вы единственный человек, с которым я могу говорить откровенно.

Пивоваров рассказал, как они с Лобачевым договорились сохранить станцию для немцев. После того как шнуры были подожжены, Нечаев убежал в заводоуправление, а Лобачев — домой, он, Пивоваров, проник в помещение станции и обрезал шнуры. Эту операцию ему удалось повторить после второго запала. Крайнев застиг его врасплох, но он обманул его, показав подделанную записку. Когда Крайнев ушел, он извлек детонаторы и зажег ящики с аммонитом, чтобы их уже нельзя было взорвать. Все шло хорошо. Как только немцы вступили в город, Пивоваров с Лобановым выпили на радостях. Но утром явился Крайнев с немецкими солдатами. Он убил Лобачева, а Пивоваров едва спасся, убежал черным ходом. С перепугу он скрылся из города и все время прятался в селе.

Что ему еще оставалось делать? Не мог же он явиться к немцам, которые за ним охотились! Нужно было донести на Крайнева, но кто бы ему поверил? Ведь тот опередил их с Лобачевым и сумел втереть немцам очки. Услышав о смерти Крайнева, Пивоваров вернулся в город, но теперь узнал, что этот опасный человек жив, и окончательно растерялся.

— Теперь я уже не знаю, что и делать. К немцам идти боюсь, с Крайневым встретиться боюсь, жить не на что. Совсем погибаю, Ксенофонт Петрович.

Пивоваров быстро пьянел и не замечал, что хозяин слушает его с заблестевшими глазами.

Как только гость захрапел на диване, Вальский забегал по комнате, не в силах сдержать овладевшее им возбуждение.

— Вот это находка! — шептал Вальский. — Теперь мы с вами рассчитаемся, товарищ Крайнев!

Не было человека, которого бы Вальский ненавидел больше, чем Крайнева. Это он в течение месяца выправил работу цеха и доказал всем, что Вальский был никуда не годным руководителем. Это он с первой плавки освоил сложнейшую бронетанковую сталь и завоевал на заводе огромный авторитет.

Вальский и раньше не верил в то, что Крайнев может искренне служить немцам. Но до сих пор у него не было никаких доказательств этого. Теперь, после разговора с Пивоваровым, все стало ясно: Крайневу удалось обмануть немцев.

Вальский испытывал неудержимое желание побывать на допросе Крайнева, самому допрашивать, любой ценой вырвать у него признание.

«К нему не так легко будет подступиться, — размышлял Вальский, — он спас станцию, подготовил к пуску механический цех. Но все это ничто по сравнению с вещественным доказательством, которое лежит у меня на диване. — Он с нежностью посмотрел на громко храпевшего Пивоварова. Сама судьба приготовила ему этот подарок. И вдруг еще одна счастливая мысль осенила Вальского: — Вот кого нужно сделать начальником «партизанского» отряда! Лучшего не найти! Прикидывался общественником, немцы его преследовали…»

Вальский подошел к столу и выпил рюмку водки. Жизнь возвращалась к нему. Теперь немцы вознаградят его по заслугам. Они вернут ему имение.

— Оно мое, мое! — шептал Вальский, страстно сжимая руки.

Плохо только, что жизнь возвращалась с таким опозданием.

Он подошел к зеркалу и долго рассматривал свое морщинистое, одутловатое лицо, на котором торчали короткие седеющие усики.

Утром Вальский заставил Пивоварова повторить рассказ и подробно записал все — слово в слово. Только после этого он отпустил гостя, дав ему опохмелиться и назначив день следующей встречи.

7

У директора завода Ротова никогда не было такого главного инженера, который удовлетворял бы его требованиям и с которым он мог бы сработаться. Директор каждого мерил своей меркой, и ни к кому эта мерка не подходила. Ему требовался помощник талантливый и покорный. Обычно эти качества редко совмещаются в людях. Покорностью и уступчивостью отличались лишь малоодаренные инженеры, а талантливые неизменно оказывались несговорчивыми и строптивыми. Конфликт был неизбежен в обоих случаях: послушные инженеры не удовлетворяли директора потому, что плохо работали, талантливые — потому, что отказывались безоговорочно слушаться.

Прежде чем стать директором крупного завода, Ротов и сам долгое время был рядовым инженером.

Блестяще окончив институт, где он успешно совмещал учебу с руководящей партийной работой, Ротов неожиданно заявил, что хочет пойти в доменный цех в качестве подручного горнового.

— Да почему же к горну? — недоумевали члены комиссии по распределению молодых специалистов.

Особенно удивлялся маститый профессор, убеждавший Ротова остаться при институте.

— Вы же мартеновец, на что вам дался доменный цех?

— Именно потому, что я мартеновец, мне и нужно попрактиковаться в доменном. Сталеплавильное дело я знаю, мастером сработаю, плавку пущу. Я хочу и доменное дело знать до тонкостей.

Это решение созрело у Ротова после одного случая, свидетелем которого он был во время производственной практики.

На завод приехал начальник главка, впоследствии нарком черной металлургии. Вместе с начальником цеха, истеричным и крикливым Вальским, он осматривал печи, подолгу задерживаясь у каждой из них. Когда начальник главка подошел к печи, где Ротов работал подручным сталевара, Вальский посмотрел на пробу и, демонстрируя свою требовательность, грубо сказал мастеру:

— Чего маринуешь плавку? Она давно готова.

Мастер был самолюбивый старик. Он с давних пор терпеть не мог начальника цеха за то, что тот чуждался технологии, никогда на своем веку не выпускал плавок и лишь ретиво администрировал. Усмехнувшись в усы, старик отдал начальнику палку, которой снимал с пробы корочку шлака, и сказал:

— А если готова, Ксенофонт Петрович, то пускайте сами на здоровье. — И пошел прочь.

Растерявшийся Вальский так и остался стоять с палкой в руке.

Начальник главка смотрел на него, чуть заметно улыбаясь.

Чтобы как-нибудь выйти из положения, Вальский приказал послать за другим мастером.

Начальник главка взял у Вальского палку и распорядился достать пробу. Умелым и точным движением он смахнул корочку шлака, поморщился, велел добавить газу, чтобы подогреть металл, и только через полчаса приказал выпустить плавку.

Позже Ротов узнал, что начальник главка, уже будучи инженером, поднялся по всем ступеням производственной лестницы, начиная от рядового канавного. Ротов понял, что именно таким и должен быть инженер новой школы, и во время практики пи одной минуты не потерял зря. Еще до окончания института он работал мастером в небольшом мартеновском цехе, а получив звание инженера-сталеплавильщика, твердо решил так же глубоко, до самых тонкостей, изучить и другие металлургические специальности. Он был уверен, что ему предстоит большая руководящая работа, и, как капитан корабля, обстоятельно и неторопливо готовился к дальнему плаванию.

Окружающие с удивлением смотрели, как этот еще молодой, но уже грузный человек, созданный, казалось, для того, чтобы руководить и распоряжаться, таскает носилки с песком в паре с низкорослым и щуплым подростком. Впрочем, Ротов носил песок недолго. Вскоре он стал горновым, а затем мастером. Его смена быстро завоевала первенство и, не выпуская, держала переходящее Красное знамя. От назначения его помощником начальника цеха Ротов упорно отказывался — ему нужен был досуг. Наскоро пообедав после смены в цеховой столовой, он шел в другие цехи и проводил там по пять-шесть часов за углубленным изучением технологии. Особенно углубленно исследовал он причины неполадок и аварий и изыскивал способы их предотвращения. Узнав о затянувшейся плавке в мартене или о поломке валков в прокате, он спешил туда и внимательно наблюдал за тем, как восстанавливается процесс производства. Ротов не разбрасывался и, наметив себе какой-нибудь цех, ежедневно посещал его. Так было удобнее. Люди привыкали к нему, он привыкал к людям. Его считали студентом-практикантом, и он никого не разубеждал.

— Шел бы ты в техотдел, Леня, инспектором по авариям, — шутливо сказал ему однажды его однокурсник, работавший уже начальником блюминга, — очень уж ты авариями интересуешься. Или ты себя на главного инженера готовишь?

Ротов совершенно серьезно ответил:

— Ты угадал. Готовлю. И знаю, что из меня главный инженер получится, а вот из тебя… Из тебя, кажется, и начальник цеха не получится.

Однокурсник покраснел. Блюминг работал неважно, часто останавливался, давал много брака.

В отместку однокурсник прозвал Ротова «практикантом на главного инженера». Кличка привилась и долго сопутствовала Ротову. Но это не смущало и не сердило его.

Шли годы. Ротов не торопился, и его никто не торопил. Он работал, по-прежнему бывал во всех цехах и много читал. Родные его не обременяли. Отец — лекальщик завода «Красный путиловец» — зарабатывал достаточно и в случае необходимости мог еще помочь и сыну.

Девушки льнули к Ротову, хотя его никак нельзя было назвать красивым. Большой выпуклый лоб, широко расставленные глаза, упрямый туповатый нос, крупные, с решительной складкой губы, коротко остриженные, жесткие и непослушные волосы — во всем этом, казалось, не было ничего привлекательного. Но в его походке, спокойной и твердой, в манере говорить, неторопливой и уверенной, во всем его облике чувствовалась такая внутренняя сила, которая невольно покоряла и влекла к себе.

У него были увлечения, но все они оказывались кратковременными. Кому нужен был молодой человек, уделяющий своей девушке только вечер выходного дня? От него уходили к другим, менее занятым, более внимательным.

И все же нашлась одна, которая полюбила его и не ушла, как остальные.

От общественной работы Ротов тщательно уклонялся, считая, что она отнимает время, которого ему и так не хватало. В конце концов его вызвали в партийный комитет, и ему пришлось объясниться начистоту.

Секретарь парткома Гаевой — тоже однокурсник Ротова — внимательно выслушал его, но не одобрил.

— Ты — Плюшкин. Самый настоящий гоголевский Плюшкин. Копишь и складываешь в копилку. А по-моему, ты накопил уже достаточно, чтобы поделиться и с другими. Так, дружок, можно и привыкнуть брать без отдачи. Пойдем на компромисс. Я дам тебе такую нагрузку, которая придется тебе по душе. Пиши в газету. Об отстающих цехах, о передовых. Давай анализ их работы. Для начала возьми под обстрел блюминг, потом мартен.

Предложение Гаевого действительно пришлось Ротову по душе. Теперь, кроме вопросов эксплуатации, он занимался и экономикой. В связи с этим ему часто приходилось бывать в плановом отделе, где работала девушка по имени Людмила. Так они познакомились.

Первая написанная Ротовым статья была посвящена неиспользованным резервам блюминга. Блюмингом по-прежнему руководил однокурсник, давший Ротову кличку «практикант». Статья была обсуждена на партийно-хозяйственном активе. Ее пытались опровергать. Главный инженер завода Стоковский всячески шельмовал автора за безграмотность и всезнайство. Ротов отбивался репликами, хотел выступить с резкой речью, но по ходу собрания понял, что это излишне: статья была признана верной. Ротова прикрепили к партийной организации блюминга.

Через месяц появилась другая его статья, на этот раз посвященная мартену. Сайл бесился, Стоковский перестал замечать Ротова, Гаевой торжествовал.

После очередного собрания актива, на котором Стоковский квалифицировал предложения автора статьи как хулиганство в технике, а автор статьи обозвал главного инженера консерватором и трусом, Людмила, ставшая к тому времени женой Ротова, спросила его:

— Леня, если бы тебя назначили главным инженером, ты бы пошел?

— Что ты, Людмила! — испугался он. — Я еще слишком мало знаю! У меня еще пробел в энергетике. Думаю пойти в ремонтную бригаду на электростанцию.

Ротов уже несколько раз отказывался от должности помощника начальника доменного цеха. Когда нажим усилился и возникла опасность, что его могут назначить, не спрашивая согласия, он пошел в партком.

— Хочешь, чтобы блюминг увеличил производительность? — без обиняков спросил он Гаевого.

— Странный вопрос! — усмехнулся Гаевой. — Ведь блюминг — наше узкое место.

— Тогда помоги мне перейти на работу мастером нагревательных колодцев.

— Надумал что-нибудь?

— Надумал.

— Выкладывай.

Ротов коротко рассказал.

Прокатка опережает нагрев слитков. Операторы могли бы значительно, раза в полтора, превысить проектную мощность стана, но колодцы не успевают нагревать такое количество металла. По американскому проекту, в каждый колодец помещают четыре слитка стоймя, а он, Ротов, предлагает класть еще два сверху.

— В чем же дело? — спросил Гаевой.

— Все отказываются. И начальник цеха, и технический отдел, и главный инженер.

— А что говорят?

— Многое говорят, а еще больше пишут. — Ротов вытащил из кармана ворох бумажек с резолюциями.

Начальник цеха, ссылаясь на опыт американской школы, предупреждал, что подовые балки не выдержат такой нагрузки, что изменится направление газа в колодцах, что сместится усадочная раковина в слитках, посаженных горячими. Стоковский написал коротко: «Технический бандитизм!» — и перечеркнул всю страницу.

— Ты, я смотрю, с американцами не в ладу, — сказал Гаевой, прочитав резолюцию; он был механик и по металлургическим вопросам высказывался с осторожностью.

— Я со всеми не в ладу, кто говорит, что можно делать только так, как делали до сих пор, — ответил Ротов. — Я всегда думаю: а как бы сделать иначе?

— Так ты и домну скоро предложишь задрать вверх горном, — пошутил Гаевой, выгадывая время для размышления.

— Ты, Гриша, не крути, я от тебя многого не прошу. Помоги мне перейти на блюминг.

— Что ты там будешь делать?

— Это уж мое дело.

— Нет, расскажи.

— Ночью, когда буду дежурить, посажу в несколько колодцев по шесть слитков, прослежу за их нагревом, за прокатом, отберу образцы для испытаний и, если все будет хорошо, на следующую ночь посажу столько же во все колодцы.

— А если сорвешься? Если действительно балки полопаются? — спросил Гаевой.

— Ну, подумаешь, балки! Может, какая и лопнет — отремонтируют. А если не сорвусь?! — горячо воскликнул Ротов. — Это же значит: вместо двух тысяч семисот — четыре тысячи тонн. Сейчас, когда каждая тонна стали на учете…

Гаевой долго думал.

— Ну, решил? — нетерпеливо спросил Ротов.

— Нет, я думаю о другом. Что из тебя получится? Для того чтобы расти, нужно работать в одном цехе. Вот в доменном тебя давно выдвигают в помощники, проверят на этой работе — начальником назначат. А тут ты опять начинаешь с начала, с нагревальщика. Тебе давно пора быть на руководящей работе, ты переросток.

Ротов разозлился. Это слово надоело ему еще в школе. Он был выше всех в классе, учился лучше всех; в его летах всегда сомневались и не раз требовали метрику.

— А ты недоучка! — закричал он. — Я к тебе как к инженеру, как к коммунисту пришел за помощью. Ведь по твоему же предложению меня к блюмингу прикрепили. Вот результат моей работы. Решай. Идти мне здесь больше не к кому. Директор в отъезде, он бы поддержал. Поможешь или нет?

— Помогу, — сказал Гаевой, чувствуя, что Ротов сейчас хлопнет дверью и уйдет. — Черт с ним, отвечать будем вместе. От административного взыскания тебе не уйти. Стоковский беспартийный и такого случая не упустит. А от партийной ответственности избавим, возьму все на себя. Я только одного не могу понять — то ли ты в самом деле много знаешь, то ли ни черта…

— А если и ни черта, то это тоже неплохо, — вызывающе ответил Ротов. — Ты вспомни Бессемера: он говорил, что открыть новый процесс производства стали ему помогло полное незнание металлургии. Он был свободен от всяких догм и канонов. Плохо другое — блюмингу теперь не будет хватать слитков: мартен не обеспечит.

У Гаевого загорелись глаза.

— Вот это и хорошо. Это очень хорошо, Леня. Сейчас Стоковский носится с проклятым Сайлом, как с писаной торбой. Ему торопиться некуда, металла достаточно. А если блюминг прижмет, придется распрощаться с Сайлом, а может быть, и со Стоковским. Они же, мерзавцы, всю работу тормозят! Ну, а насчет незнания — это парадокс.

Гаевой ненавидел главного инженера за барские манеры, за апломб, за консерватизм. Всем существом он чувствовал в нем чужака, но доказать это было трудно.

— Надо сегодня же испробовать нагрев в двух-трех колодцах, — все так же горячо продолжал Гаевой. — Только сделаем иначе, чем ты предлагаешь. Возьмем в оборот начальника блюминга. Расставим людей в смене: на стан — лучшего оператора, к колодцам — лучших нагревальщиков, на уборочные краны — лучших машинистов. Всех коммунистов-руководителей — в цех. Пусть потом разбираются, кто прав, кто виноват. Игра крупная. Выигрыш — тысяча тонн металла, старые нормы вверх тормашками. Проигрыш… — Гаевой помолчал. — Проигрыш — мы с тобой вверх тормашками…

Ротов смотрел на него с восхищением. Именно таким, увлекающимся, горячим, смело идущим на риск, он знал Гаевого по партийной работе в институте.

— Медлить нельзя, — продолжал между тем Гаевой, — директор уехал в Москву защищать Григорьева, избавляться от Сайла. Если все будет хорошо, дадим ему вдогонку телеграмму. Понимаешь, как она ему там поможет? Хочешь не хочешь, а придется форсировать печи. Гаевой снял трубку и позвонил в отдел кадров:

— Ротова переводи на блюминг. Сегодня же. Сейчас же. Сейчас же. Ни с кем не согласовывай, с начальниками я договорюсь сам.

Он вызвал доменный цех и, закрыв мембрану рукой, весело сказал:

— Началось самоуправство. А ты давай уходи, я буду с блюминга людей вызывать.

Бережно сложив бумажки с резолюциями, он запер их в сейф.

— Можете идти, товарищ Ротов, — официально сказал Гаевой, — ваше предложение принято. — И улыбнулся одними глазами.

За четыре часа до начала смены Ротов явился на колодцы и застал всех в сборе. Возле оживленного Гаевого с унылым видом стоял начальник блюминга. Он понимал, что Стоковский в любом случае наложит на него взыскание, и знал, что оно будет особенно строгим, если эксперимент окажется удачным…

Ротов принялся командовать. Гаевой не узнавал его. Куда делась спокойная тяжелая походка, неторопливая речь? Он метался по площадке, наблюдая за посадкой каждого дополнительного слитка, кричал на машинистов и ругался, как никогда в жизни. К началу ночной смены все тридцать два колодца были заполнены слитками. Начали прокатку, и Ротов побежал к стану. Оператор ни на секунду не отрывался от рукоятки управления. Когда он хотел курить, ему вставляли в рот зажженную папиросу. Семитонные слитки быстро мчались по рольгангу к стану, втягивались валками в одну сторону, потом в другую, становились тоньше и длиннее. Ротов побежал на колодцы, потом опять вернулся к стану. Выдав тысячу двести тонн вместо восьмисот, уставший от беготни, от нервного возбуждения, он ушел домой спать, но долго лежал с открытыми глазами, ни о чем не думая, испытывая одно чувство, заполнившее его всего, — радость.

Вечером приехал Гаевой. Он быстро вошел в комнату, еще более возбужденный, чем во время беседы в парткоме.

«Седые виски, а какие молодые глаза! — успела подумать Людмила. — Седеет, но не старится».

— Победа и разгром! — сказал Гаевой, бросая кепку на диван. — Начальника блюминга Стоковский снял и перевел старшим мастером на колодцы, чтобы впредь и другим неповадно было.

А его? — встревожилась за мужа Людмила.

— Он уволен с завода, — спокойно сказал Гаевой.

Ротов побледнел. Он всего ожидал, но только не этого.

— Все хорошо, Леня, очень хорошо, — говорил Гаевой, не обращая внимания на испуганные глаза Людмилы. — Стоковский перегибает палку и тем самым разоблачает себя. Посиди дома, отдохни, с жинкой в театр сходи — ведь ты ее не особенно балуешь.

Два человека сидели дома и с нетерпением ждали директора — Ротов и Григорьев. Третий — начальник блюминга — безотлучно дежурил на колодцах, боясь, что примеру Ротова последует кто-нибудь еще.

Как только вернулся директор, новый режим нагрева слитков был проведен приказом по заводу. После разгрома американской школы Сайла Стоковского перевели на рядовую работу, в отдел оборудования наркомата.

Вскоре после ухода Стоковского Ротова назначили начальником доменного цеха, но и ему, и Людмиле, и всем остальным было ясно, что эта работа не могла его удовлетворить. Он привык жить интересами всего завода и, в короткий срок наладив работу своего цеха, по-прежнему бывал в других цехах, на строящихся объектах, в плановом отделе.

Через год он был уже заместителем главного инженера, затем главным инженером. Это не удивило никого, но многих испугало. Ротов слишком много знал и требовал от своих подчиненных столько же, сколько и от самого себя.

Когда его наконец назначили директором завода, ему было жаль расставаться с технологией, и он с ней так и не расстался. У него по-прежнему хватало времени на все. Основным цехам он уделял день, остальным — вечер. Половину ночи он неизменно проводил за чтением. В выходной день директор появлялся в цехах только для того, чтобы разогнать по домам некоторых слишком усердных начальников. Он тщательно следил не только за тем, как его подчиненные работают, но и как они отдыхают.

При заводе был создан целый комбинат отдыха. В сорока километрах от города, на берегу живописного горного озера, быстро вырос дом отдыха с летним театром, кинотеатром, рестораном, лодочной пристанью, пляжем. Неподалеку раскинул свои палатки и пионерский лагерь. Поездка сюда была для командного состава обязательной, от нее освобождал только директор.

Ротов начал строить комбинат, еще будучи главным инженером. Директор завода счел это вмешательством в свои функции. Но такова уж была натура главного инженера, что он не мог не вмешиваться решительно во все. И если по этой причине он, будучи главным инженером, не ладил с директором, то теперь, будучи директором, по той же причине не ладил с главным инженером. На каждого нового работника, назначенного к нему на завод, Ротов смотрел как на неизбежное зло. И когда к нему в кабинет вошел маленький худой человечек, положил на стол приказ о назначении Мокшина Евгения Михайловича на должность главного инженера и сел в кресло, протирая запотевшие с мороза очки, директор с нескрываемым изумлением посмотрел на его подслеповатые глаза с короткими рыжими ресницами, на всю его тщедушную и слабую фигуру.

К этому времени Ротов привык считать себя непогрешимым, а свой путь — единственно правильным для советского инженера. Этого тщедушного, большеголового человека он решительно не мог представить себе в цехе, на рабочем месте. И руки у будущего главного инженера были маленькие, женские.

Директор сразу принял его в штыки.

— Вы на производстве когда-нибудь работали? — спросил он таким тоном, словно от этого зависело, будет ли Мокшин работать на заводе.

Тот кивнул головой. Губы у него были плотно сжаты, казалось, он не мог разжать их.

— Где? — спросил директор.

Мокшин с трудом разжал губы и ответил неожиданным басом:

— Знаете что, товарищ директор, с моим личным делом вы познакомитесь в отделе кадров. А сейчас не будем терять время на взаимные расспросы. Завод не в таком состоянии, чтобы тратить его зря. О заводских делах тоже пока говорить не будем — осмотрю вначале сам. Техническая политика на заводе — моя, остальное — ваше. Установку о работе получите от наркома. Кстати, могу передать вам одну его фразу дословно, до буквы: «На этом заводе считают, что у них большие достижения, потому что большой объем работы. А качественные показатели у них плохие. Забыли там, что количество растет из качества».

Он встал, протянул маленькую, но, как оказалось, очень сильную руку и вышел.

Ротов растерялся — кажется, впервые за всю свою жизнь.

Из всех главных инженеров этот оказался самым беспокойным. Он прочно занял свое место в руководстве заводом, и Ротов чувствовал, как сужается круг его директорской деятельности. Для того чтобы совсем не оторваться от цехов, Ротов стал проводить рапорты, чередуясь с Мокшиным. Иногда директор вмешивался в распоряжения главного инженера, но тот каждый раз давал ему понять, что он не прав.

Вскоре произошел случай, заставивший Ротова впервые усомниться в своей непогрешимости.

Директор давно уже собирался на сутки остановить цехи с тем, чтобы очистить газопровод. Мокшин принципиально договорился с ним, что цехи остановятся 1 июня 1941 года. Но когда соответствующее распоряжение появилось за подписью главного инженера, Ротов усмотрел в этом неуважение к своему директорскому достоинству и передвинул срок на 1 июля.

После того как началась война и завод перешел на оборонные заказы, остановка цехов на сутки, естественно, оказалась невозможной. Ротов понимал: в конце концов цехи придется остановить больше чем на сутки, но ничего не мог придумать, чтобы предотвратить это. Советоваться с главным инженером он не хотел, так как чувствовал, что сам во всем виноват. А Мокшин, в свою очередь, упорно молчал и, как казалось Ротову, был очень доволен тем, что дал директору жестокий урок.

Когда Ротов заметил, что крайние печи во втором мартеновском цехе пошли холоднее, он почувствовал, что попал в тупик. Останавливаться было нельзя, но и работать дальше становилось невозможно.

8

Как ни отказывался Григорьев, но все-таки ему пришлось вместе с секретарем партийного бюро и председателем цехового комитета войти в состав жюри по распределению мест, занятых сталеварами в этом необычном соревновании.

Решение жюри никого не удивило. Первое место поделили Пермяков и Шатилов, второе занял подручный Ваня Смирнов, фамилию которого впервые узнал весь цех. Удивительно было другое: Пермякова назначили мастером по заправке печей, а Шатилова и Смирнова так и оставили подручными — учить остальных закрывать отверстия на газу.

Эта работа была для Шатилова мучительной. Закрыть отверстие один раз в день еще не так трудно. Десять минут нестерпимого жара — и все. Но теперь ему приходилось закрывать отверстия пять-шесть раз в смену. Шатилов молчал, понимая, что никто не может заменить его. Он начал завязывать лицо платком, но материя, нагреваясь, все равно обжигала молодую, неокрепшую кожу.

Увидев однажды рабочего с платком на лице, директор улыбнулся. Но когда Шатилов снял платок, директор нахмурился — лицо рабочего было покрыто багрово-красными пятнами.

— Начальника цеха ко мне! — приказал Ротов.

Когда Макаров пришел, директор показал ему пальцем на Шатилова.

— Вы хоть каплю совести с собой привезли или всю на юге оставили? Сегодня же дать ему другую работу!

Шатилов подошел к Ротову.

— Я от другой работы сам отказался, товарищ директор, — вступился он за Макарова.

— С вами не говорят, — отрезал Ротов и ушел.

Это была первая встреча начальника цеха с директором завода. Рапорта проводились по селекторной связи. Начальники цехов сидели в своих кабинетах у громкоговорителей. Ротов и Мокшин — у себя.

В те дни, когда у микрофона был главный инженер, Макаров испытывал чувство удовольствия. Мокшин задавал короткие и точные вопросы, требуя таких же коротких и точных ответов. Он быстро принимал правильные решения и ни одной просьбы начальника цеха не оставлял без внимания.

Мокшин умел превратить рапорт и в наказание и в поощрение, меняя тон в зависимости от того, как люди работали. Его хозяйский басок имел добрую сотню разных интонаций.

Когда у микрофона был Ротов, рапорт всегда оказывался только наказанием. Директор разговаривал со всеми одинаково грубо и нетерпеливо. Он терпеть не мог, когда его о чем-нибудь просили.

— Второй мартен, — так предоставлял он слово Макарову.

— План сто двенадцать, плавки по заданию, нужен газ.

— О газе я уже слышал вчера и позавчера.

— Придется слышать и завтра и послезавтра.

Ротов тотчас же вскипал:

— Вы, товарищ Макаров, наиграйте пластинку и ставьте ее вместо себя у аппарата: «Газ, газ, газ!»

Он начинал грубить, и Макаров умолкал.

Труднее всех приходилось начальнику отделочного пролета Нечаеву. Ему ежедневно попадало от Ротова.

«Ну, доберусь я до директора на закрытом партийном собрании!» — с раздражением думал Макаров после каждого рапорта.

Он никогда не задирал головы перед своими подчиненными, но и умел не опускать ее перед стоящими выше. Это не всем нравилось, но переделывать себя Макаров не собирался.

За время его работы в цехе прирост производства достиг десяти процентов. Это составляло всего одну пятую той цифры, которую назвал нарком, посылая его в цех. Макаров отлично понимал, что до тех пор, пока не будет разрешена проблема газа, большего он не добьется. Оперативная работа его не беспокоила, Григорьев прекрасно справлялся с нею, и Макаров был им доволен.

После того как было проведено соревнование на лучшего сталевара, рабочие требовали от руководителей, чтобы в цехе создали все условия для скоростных плавок. Главным требованием сталеваров был газ, и Макаров решил заняться коксохимическим заводом.

Ежедневно после рапорта Василий Николаевич пересекал заводскую территорию, шел к коксовым печам и ежедневно слышал один и тот же ответ:

— Берете мало газа, поэтому и даем мало. — Его вели к водяному манометру, действительно показывавшему высокое давление.

Вечера Макаров просиживал над расчетами. Он проверял газовый баланс завода, подсчитывал выход газа из тонны угля. Все как будто было нормально. Все, кроме процесса коксования, который шел замедленно.

На коксохимзаводе Василий Николаевич второй раз встретился с директором. Они столкнулись у манометра.

Ротов нахмурился.

— Вам что здесь нужно?

— Газ ищу, — коротко ответил Макаров.

— Вы ищите газ у себя в цехе и понемногу забывайте, что когда-то работали главным инженером. Вы — только начальник цеха.

— О том, что я работал главным инженером, я уже забыл, — спокойно возразил Макаров, — но то, что я инженер, забывать не собираюсь.

Ротов холодно взглянул на него с высоты своего роста и повернулся к начальнику батареи печей.

— Не пускайте его сюда больше, пусть знает свое место.

Макаров вернулся в цех вне себя от обиды, вызвал машину, поехал на почту и отправил телеграмму наркому: «Прошу перевести любой завод, любую работу».

Но вечером, отдохнув и поиграв с Вадимкой, он пожалел об этом:

«Опять сниматься с места, переезжать на другой завод. А там что? Характер у меня изменится? От себя разве уйдешь? Да и что подумает нарком? Вдруг телеграмма без всякого объяснения причин…»

По привычке, давно ставшей потребностью, он все рассказал жене:

— Очень нехорошо, — ответила Елена, внимательно выслушав его. — Переехать-то мы переедем, не в этом дело. Ты садись-ка да напиши наркому письмо, объясни ему положение, а на телеграмму попроси не обращать внимания.

9

Старый уральский сталевар и молодой донецкий мастер стали неразлучными друзьями.

Пермяков был человек замкнутый. Он подолгу присматривался к людям и, прежде чем удостоить их своей дружбы, тщательно взвешивал каждого на своих особых весах.

Шатилова он понял сразу и полюбил за хватку в работе, за живость, за веселый и открытый нрав.

И стариковская суровость растаяла, как залежавшийся горный снег, быстро и до конца.

В тот вечер, когда жюри обнародовало свое решение, Пермяков с Шатиловым вместе вышли из цеха. Они медленно побрели по заснеженной пустой улице. Перебивая друг друга, стали обсуждать работу остальных сталеваров, кому чего не хватает, кому у кого надо поучиться.

— Ну смотри ты: Ваня Смирнов — второй подручный. Он и за первого подручного мало работал, а, выходит, он и сталеваром может. Так вот иногда с соседом живешь и не знаешь, что у него там за забором делается. Ведь правда, Ваня от печи не отходил, за мной по пятам бегал, но спрашивал мало. Чего ему спрашивать? Теории его в школе ФЗО подучили, ему только навыки… — говорил Пермяков.

На первом перекрестке их дороги расходились, но Пермяков задержал Шатилова за полу ватника, который у того даже здесь, в Сибири, был, как всегда, распахнут.

— Ну, Вася, разделили мы с тобой первое место, надо еще кое-что разделить.

— Что именно? — осведомился Шатилов, полагая, что речь идет о производственных делах.

Бутылочка у меня дома припасена, на дочкины именины.

Как-нибудь в другой раз, — деликатно отказался Шатилов.

— Нет, в этот раз — такие разы редко бывают.

Шатилов не заставил долго упрашивать себя и уже прошел несколько шагов, как вдруг спохватился:

— Дочке-то сколько лет?

— Двадцатый пошел.

— Двадцатый? — переспросил Шатилов. — Ну, тогда надо переодеться. — И, не слушая Пермякова, потащил его к себе.

Пермяков сокрушенно покачал головой, осмотрел небольшую комнату, в которой тесно стояли четыре койки.

Шатилов переоделся. Синий бостоновый костюм ладно сидел на его крепкой фигуре.

— Жил ты, я вижу, неплохо, — заметил Пермяков, с удовольствием оглядывая приятеля.

— Все мы жили хорошо. Сталевар — это звучит гордо. За полгода до войны мастером поставили. Правда, не первым был, в войну чуть не выгнали…

— Первенство от тебя не уйдет. Вижу сокола по полету.

Дома у Пермяковых не спали, и на стук вышли сразу и дочь и жена. Увидев, что отец пришел не один, девушка тотчас же исчезла.

Хозяйка дома заперла дверь и вошла в столовую, когда мужчины уже сидели за столом. Она внимательно посмотрела на мужа, стараясь угадать его настроение. Морщинистый лоб и суровые, старчески поджатые губы странно сочетались на ее лице с живыми, молодыми глазами.

— Ну что, общипали тебе перья? — с улыбкой спросила она, убедившись в том, что муж настроен весело.

— Полхвоста осталось, — в тон ей ответил Пермяков, — есть еще что кверху задирать. Разделил первое место.

— С Шатиловым? — спросила дочь из соседней комнаты.

Василий удивленно посмотрел на хозяина, потом на хозяйку.

— Он нам про вас все уши прожужжал. Уж и такой и сякой… А он у нас до мужчин не особенно влюбчивый, не то что, бывало, до баб…

— Мама! — укоризненно сказала девушка, все еще не появляясь.

«С характером», — подумал Шатилов.

Когда она вошла в комнату, Василий, не скрывая своего любопытства, взглянул на ее свежее, словно после мороза, лицо с большими темно-карими глазами.

— Так вот он какой, Шатилов! — сказала она, здороваясь. — А ведь он совсем на лешака не похож.

— На какого лешака? — смутился Пермяков.

— А ты помнишь, папа, что говорил после первой его плавки? «С этим лешаком трудно будет справиться».

— Ольга! — произнесла Анна Петровна с той же укоризненной интонацией, и все четверо засмеялись. Пермяков погрозил дочери пальцем.

Большой шелковый абажур, низко опущенный над столом, погружал комнату в мягкий полумрак. Шатилов оглянулся и увидел, что свет в спальне тоже смягчен таким же абажуром.

Анна Петровна поняла его взгляд.

— Это у нас отец затемнением занимается, — объяснила она, — устают у него глаза в цехе, вот и накупил абажуров. Слава богу, хоть настоящего затемнения еще не знали.

— И не узнаете, — твердо сказал Шатилов.

— Вы танкист? — спросила Ольга.

— Да, но по чему вы это определили?

— То, что вы в армии были, определить не трудно — выправка осталась, а в отношении специальности… — Она замялась. — Чаще всего горят танкисты.

Шатилов провел рукой по лицу:

— Нет, это не на фронте.

Разговор зашел о войне. Шатилов долго рассказывал о финской кампании, о танковых атаках, о погибших друзьях.

— Вы человек военный: скажите, когда же война кончится? — Анна Петровна с надеждой смотрела на гостя.

Ольга и отец невольно улыбнулись, но Шатилов оставался серьезным.

— Война только началась, — сказал он, глядя куда-то в сторону, и Ольга поняла, что он не видит сейчас ни ее, ни матери, ни этой комнаты, погруженной в мягкий, уютный полумрак. — Уж если начали бить, так будем бить до конца, до полной победы.

— Выпьем за нашу победу! — Пермяков достал из буфета заветную бутылку водки.

Анна Петровна засуетилась, накрывая на стол. Шатилов молчал, по-прежнему глядя в сторону.

— Возвращайтесь сюда, Шатилов, — окликнула его Ольга. — Сейчас вы не здесь, а там.

Он не сразу понял ее.

— Вернулся. Уже здесь. Но тот, кто видел все это, тот всегда там…

Пермяков налил водки, и они молча выпили.

— Впрочем, и у нас здесь фронт, — сказал Шатилов.

— И он не подкачает, — отозвался Пермяков. — Имея такие гиганты, — он показал в сторону завода, — воевать можно. Ты бы посмотрел, какое наследство нам на Урале от Николашки досталось! Только скажи: не кажется тебе, что мы мало делаем, чтобы носить звание фронтовиков?

— Мало, — согласился Шатилов, — на таком заводе, с такими людьми можно сделать больше. Вот мы с вами заняли первое место, но меня это мало успокаивает. Надо повести за собой всех остальных, весь цех, все цехи, весь завод, а мы до сих пор работаем хуже, чем первый мартеновский.

Пермяков принялся рассказывать о мартенах старых уральских заводов, где начинал свою жизнь. Рассказывал он интересно, с юмором, много жестикулировал, и чем больше пил, тем больше вспоминал.

— Ну, что тут за аварии! — говорил неугомонный Пермяков. — Ну, уйдет на домне плавка в летку, простоят восемь, десять, от силы двенадцать часов — и поехали дальше. А вот в Закамске у нас авария случилась — домна простояла двенадцать суток!

Шатилов насторожился. Он любил рассказы о неполадках и авариях: немного пришлось ему видеть их на своем коротком зеку. Пермяков заметил, что его слушатель заинтересовался, и не торопясь продолжал:

— Вагонетки с углем, рудой и камнем на верх доменной печи, на колошник, подавали у нас лошадьми. Да, да, лошадьми! — подтвердил он, заметив недоверчивый взгляд гостя. — Домна под самой горой построена, на горе рудник, и мост деревянный к домне. Лошадей, которые к этой работе приучены, было всего две. Вот и случилось — одна заболела, а другая, как на грех, на колошнике не так повернулась, и обожгло ей хвост, вся начисто шерсть сгорела, остался один кнутик, ну, как у слона, одинаково. И что ты думаешь? Не идет эта лошадь наверх, кнутиком своим машет, а не идет. Ну, и стояла домна, пока больная не выздоровела, а у этой бесхвостой нервы не окрепли…

— Началась лекция о возникновении железоделательной промышленности, — сказала Ольга, не первый раз слышавшая эту историю.

— Ты сиди и слушай! — с деланной суровостью прикрикнул на нее отец. — Такого тебе в институте не расскажут. Ведь она у меня металлург будущий, на второй курс перешла, отличница…

— Папа! — опять сказала девушка, и опять все засмеялись.

— А другой случай был еще хитрее. Ночью электростанция остановилась. Насос отказал, что воду на котлы подает. Разобрали насос, прочистили, собрали, немного воды качает, но котел все же стал. Опять разобрали, а время-то идет. Трубу открыли, думали — может, она забилась, нет, идет понемногу вода из трубы. Притащили другой насос, собрали. Опять ладу нет. Сутки почти кончаются, а завод стоит. К вечеру в котельную один дедок приходит. Посмотрел, покряхтел, за ухом почесал — и к директору:

«Сколько водки дадите, если завод пущу?» Старик уже лет десять на заводе не работал, но директор его знал.

«А сколько возьмешь?»

«Да так, чтобы мне до покрова хватило».

Для директора эта арифметика сложной оказалась. Когда там покров, да сколько дед пьет… Но делать нечего:

«Вали, дам».

Полазил старик по трубам, приходит:

«Пускайте котел, враг у меня в кармане сидит».

— И достает оттуда… Ну что ты думаешь, Вася? — Шатилов развел руками. — Карася достает, самого обыкновенного. Черт его в трубу из пруда занес! Ну вот, и была деду закуска к бочонку водки…

Шатилову стало тепло от выпитого вина, от жарко, по-уральски натопленной печи, от оживленной беседы и от веселых глаз Ольги. Давно уже не бывал он в семейном доме, не ел ничего домашнего, не разговаривал так просто и весело.

Все последующие дни у Шатилова было прекрасное настроение, будто он нашел то, что давно искал. Но директор, жалея его, запретил ему работать инструктором, и это вывело Шатилова из душевного равновесия. Смена осталась без инструктора. Он поделился своим горем с Пермяковым. Старик, не говоря ни слова, направился в кабинет Макарова.

— Василий Николаевич, я могу подменить Шатилова на обучении первых подручных.

— А вы разве умеете? — удивился Макаров.

— Умею.

— Так почему же вы раньше не работали?

— Это щекотливое дело. Подручному очень доверять надо. И спать не спишь — все тебе мерещится, что плавка в отверстие ушла.

— Ну, а сейчас спать будете?

— Нет, — сокрушенно вздохнул Пермяков, — и сейчас спать не буду, не до сна теперь. Под Москвой не спят, и нам грех.

«Проснулся старик, — растроганно подумал Макаров. — Сколько лет добивался стать мастером, добился-таки. И вот добровольно в подручные идет…»

10

В субботу, ровно в десять часов вечера, Сердюк подошел к дому, где жил Вальский. Осмотревшись, он позвонил — два длинных, один короткий — и тотчас же услышал осторожные шаги по лестнице. Чей-то голос негромко спросил:

— Кто там?

— Новый связной, — ответил Сердюк.

За дверью стихло, будто человек в передней раздумывал — впускать или не впускать. Затем загремел отодвигаемый засов, и после долгой паузы звякнула цепочка. Дверь медленно открылась, и Сердюк шагнул в темноту.

— Прямо по лестнице, — произнес тот же негромкий голос.

Сердюк, ощупью найдя перила, поднялся и открыл дверь. Яркий электрический свет ударил в глаза.

Только заперев дверь и рассмотрев впущенного им человека, Вальский поднялся по лестнице и провел Сердюка в кабинет.

Новый связной вел себя не так, как тот, который приходил раньше. Тот забирал донесения и уходил, а этот сел в кресло у стола и внимательно просмотрел донесения.

— Можно разговаривать не стесняясь? — спросил он, взглянув на плотно закрытую дверь. — Мы одни в доме?

— Да, пожалуйста, в доме никого нет, — вежливо ответил Вальский; манеры связного внушали ему доверие.

— Это все, что вы сделали за неделю?

Вальский достал из стола пакет, запечатанный сургучом.

— Особое срочное донесение. Его необходимо передать господину фон Штаммеру лично и немедленно.

Связной взял пакет, рассмотрел сургучную печать — небольшой вензель под дворянской короной — и мельком взглянул на руку Вальского: на указательном пальце красовалось массивное золотое кольцо с печаткой. Сердюк разорвал конверт.

— Это лично фон Штаммеру! — почти крикнул Вальский, вскакивая с кресла.

— Не беспокойтесь, ваше донесение в надежных руках, — возразил Сердюк. — Я не просто связной, я — политический инспектор.

Вальский снова сел в кресло. Он старался держаться как можно более независимо, но по временам все-таки поглядывал на Сердюка.

Лицо инспектора не выражало ни удовольствия, ни удивления. Вальский встревожился: неужели ему уже все известно?

Прочитав донесение, Сердюк поднял свои тяжелые недобрые глаза.

— Пивоваров не лжет? — спросил он.

— Что вы! Это чистейшая правда.

Сердюк прочел второе донесение, в котором Пивоваров рекомендовался как руководитель лжепартизанского отряда.

— Как вы предполагаете действовать дальше?

Вальский начал подробно рассказывать о своих замыслах. Наконец-то инспектор по-настоящему заинтересовался его работой!

Сердюк слушал с интересом. Граница многому его научила, он немало видел, еще больше слышал, но о возможности такой чудовищной провокации до сих пор не подозревал. Вальский пробудил в нем профессиональное любопытство.

— Я вижу, вы опытный работник, — заключил он, выслушав до конца, — скажите: а диверсиями и шпионажем вам не приходилось заниматься?

— К сожалению, нет, — смущенно ответил Вальский, — это было слишком опасно, так как НКВД работал очень тонко.

— А почему вы думаете, что он сейчас работает хуже? — усмехнувшись, спросил Сердюк. — Ваша работа и сейчас очень опасна. Под видом осведомителя к вам может явиться подпольщик.

— Мне это и в голову не приходило, — растерянно пробормотал Вальский.

Сердюк посмотрел на часы — десять двадцать. Еще рано, и еще не все сделано.

— Ваша работа требует хорошего вознаграждения, — сказал он. — Сообщите мне, сколько человек вы… на сколько человек передали донесения. Я буду просить о представлении вас к награде.

— Мне бы имение возвратить, — обрадовался Вальский, — дом, парк, землю…

— Земля будет, это я вам обещаю, — уверенно ответил Сердюк.

Вальский с удовольствием выполнил его просьбу, перечислив всех выданных им гестапо евреев, коммунистов, активистов.

— Покажите список вашей агентуры, — потребовал инспектор.

Это несколько удивило Вальского.

— Разве у вас его нет? — спросил он.

— Я хочу освежить его в памяти.

Вальский достал листок плотной бумаги и передал инспектору. Тот, не глядя, положил его в карман вместе с пакетом и донесениями. Потом достал из кармана маленький листок с красной звездочкой и буквами «ГК» под текстом.

— Читайте вслух, — приказал он.

И Вальский, держа листок обеими руками, прочитал:

— «Городской комитет подпольщиков приговорил предателя Родины, старшего осведомителя СД (гестапо) Вальского, за содействие в уничтожении советских патриотов к смертной казни с сожжением имущества.

Приговор приведен в исполнение вчера в 22 часа 30 минут».

Буквы запрыгали в глазах у Вальского. Он невольно взглянул на часы и вдруг резким ударом сбил настольную лампу. Но Сердюк уже успел выхватить револьвер и выстрелить ему прямо в лицо.

…Зарево трех пожаров освещало затемненный город. Сегодня только подпольный комитет знал, что это горят дома резидентов гестапо, но завтра о приведении приговора в исполнение узнают все. Об этом позаботятся Теплова и Сашка.

11

На другой день после разгрома явочных квартир резидентов Теплова отправилась в ремонтную мастерскую. Сашка уже успел рассказать ей о своей встрече с Крайневым, и Валя решила в первую очередь сообщить об этом Сердюку.

Кивнув головой Пырину, Валя прошла в жилую половину. Сердюк поздоровался более приветливо, чем обычно, и сразу протянул ей текст большой листовки, где были перечислены фамилии предателей — осведомителей гестапо.

— Завтра поднимется кутерьма, — весело сказал он, очень довольный операцией, в которой его ученики проявили такую сноровку, что превзошли своего учителя.

Петр, ликвидировав резидента, дождался еще связного и застрелил его в передней. Особенно отличился Павел. Выполнив задание, он продолжал впускать осведомителей и застрелил двоих. Но сведения, добытые Сердюком, были все-таки наиболее ценными. Они вскрывали один из самых тонких замыслов гестапо — создание лжепартизанских отрядов.

— Такого не было еще в истории шпионажа, Валя, — сказал он, когда Теплова спрятала листовку в подкладку пальто, — чтобы списки тайной агентуры красовались на улицах города к общему сведению! Это ведь полный разгром! Ну, кто теперь к ним сунется работать? Население нам поможет, найдутся охотники, кое-кого из этого списка стукнут. Штаммеру тоже конец, его выгонят. Но теперь держитесь, ребята. За нами начнется самая настоящая охота. Гадине вырвали глаза, но жало осталось.

В окно со двора постучали, а Сердюк никого не ожидал сегодня. Взяв пистолет, Сердюк вышел в сени и через несколько минут вернулся с Петром.

— Солист вчерашнего концерта, — шутливо представил он Прасолова. — Только почему так поздно? Хвалиться пришел?

Хвалиться, Андрей Васильевич, нечем, — мрачно сказал Петр, опускаясь на стул. — Дело дрянь. — И он рассказал о положении в механическом цехе. Сведения были неутешительными. Хотя восстановительные работы шли по-прежнему медленно, но поломки совершенно прекратились. — Крайнев подобрал-таки к нам ключи и туго завинтил гайку. До него никто не догадался прикрепить рабочих к станкам, а у этого мерзавца большой опыт организационной работы. Вот он и ликвидировал обезличку. На днях начнем ремонтировать танки, — заключил Петр, — если мне не удастся уговорить рабочих разбежаться. Но ведь всех не уговоришь…

Сердюк пытливо посмотрел на Валентину.

— Ну, что вы теперь скажете в оправдание вашего подзащитного? — спросил он.

Теплова молчала. В ее представлении до сих пор существовало два Крайнева. Одного из них она знала и любила, другой был чужим и непонятным ей человеком.

Встреча Крайнева с Сашкой и обрадовала и встревожила Валентину. Она не понимала, чего добивается Крайнев.

— Андрей Васильевич, — после долгого молчания сказала Валя, — Крайнев пытался через Сашку передать мне записку.

Сердюк удивился:

— Ну и что Сашка?

— Не взял, конечно.

— Он и должен был так поступить, опасаясь ловушки. Ты его, видно, сумела воспитать.

— Сумела, — подтвердил Петр. — А парень был не из легких.

— Вот что, Валя, — испытующе глядя на девушку, сказал Сердюк, — поручаю вам завтра привести Крайнева в мастерскую.

— Сюда? Зачем? — растерянно спросила Теплова.

— Там видно будет, — уклончиво ответил Сердюк.

— Не пойдет, он ведь уже стреляный.

— Но вы все же попытайтесь. Хорошо?

— Хорошо, — неохотно ответила Валентина; она знала, что просьба Сердюка равносильна приказанию.

— Но только что я ему скажу? Не на свидание же к себе я его приглашаю…

— Нет, конечно. Вы ему скажете, что товарищи из подполья хотят с ним говорить.

У Валентины широко раскрылись глаза, а Сердюк вдруг улыбнулся с неожиданным лукавством. Она ни разу не видела, как он улыбается, и никогда не думала, что его суровое лицо может быть таким добродушно-лукавым.

— Вы мне только скажите откровенно, вполне откровенно, Валя: теперь вы верите, что он изменник Родины?

Она опустила глаза. Сердюк снова улыбнулся.

— Прочитай-ка вот это. — Он достал из кармана разорванный пакет с сургучной печатью и протянул ей.

Валя быстро пробежала донесение Вальского. Несколько секунд она не могла произнести ни звука.

— Андрей Васильевич, — наконец прошептала она. — Андрей Васильевич… — и больше ничего не сказала.

Сердюк открыто любовался ее заблестевшими счастливыми глазами.

— Можно? — спросил Сердюка заинтересованный Петр и протянул руку к письму.

— Это что, из вчерашней добычи? — спросила Валентина, отдавая Петру письмо. — И как вам все это удалось? Расскажите, Андрей Васильевич. Ведь вы мне никогда ни о чем не рассказывали.

— Сегодня, пожалуй, расскажу, — согласился Сердюк. — Гестапо организовало свою сеть так: разделило город на несколько секторов, каждый сектор обслуживает резидент, а к резиденту прикреплены осведомители, проживающие в этом участке.

Сердюк взял карандаш, начертил кружок, который должен был обозначать гестапо, наскоро заштриховал и провел от него несколько длинных линий в разные стороны, затем от каждой линии по нескольку коротких. Получилось что-то очень напоминающее паука.

— Самое правильное было бы ударить сюда, — Сердюк с такой силой ткнул карандашом в кружок, что грифель сломался, — но для этого сил у нас маловато. Оставим на ближайшее будущее. Я решил сделать иначе: отрезать пауку ноги. — Он поочередно отчеркнул все длинные линии. — Мы ударили по резидентам и таким образом ликвидировали всю сеть. Если провалился резидент, то агенты, работавшие с ним, больше не используются. Это значит, что провалились и они.

— Как вам удалось выявить резидентов? — спросила Валя.

— Не легко нам пришлось, — ответил Сердюк. — Одного старого учителя я убедил сообщить в гестапо о том, что Лютов во время читки порвал газету «Донецкий вестник». А много ли гестапо надо? Один донос — и нет человека! Учителя, как я и рассчитывал, сейчас же связали для дальнейшей работы с резидентом. Сообщив мне фамилию резидента, адрес явочной квартиры и условный звонок, старик скрылся из города. Этим методом я выявил и остальные квартиры.

Валентина смотрела на Сердюка с нескрываемым восхищением.

— До такого додуматься надо было! — вырвалось у нее.

Петр, тем временем прочитавший донесение, вернул его Сердюку и покачал головой.

— Я не знаю, чему Валентина радуется, — сказал он, глядя на Сердюка, — я это понимаю иначе: Крайнев устранил Лобачева, чтобы выдать себя за спасителя станции и…

— И втереться в доверие к немцам, — прервала его Валентина.

— Не втереться, а заслужить доверие, сделать себе карьеру. Он ее и делает на наших костях.

— Ты не знаешь его в прошлом, — горячо возразила Валентина. Глаза у нее по-прежнему блестели, но уже не от радости, а от гнева.

— А ты не знаешь его теперь. Я сужу о человеке по его делам. Это опытный враг.

— Это опытный друг! — запальчиво крикнула Валентина и посмотрела на Сердюка, как бы ожидая, что он ее поддержит.

— Я тоже не знаю Крайнева, — медленно произнес Сердюк. — Во всяком случае, если он друг, то не особенно опытный. Видел я его несколько раз, когда он приходил смотреть на прокатку броневого листа. Лицо у него хорошее. Лицо умного, культурного рабочего, но это иногда бывает обманчиво. Целиком полагаюсь на тебя, товарищ Теплова. Поговоришь с ним, выяснишь его намерения. Ну, а если Петр вдруг окажется прав, тогда действуй, как подскажет тебе совесть. Вот это ты на всякий случай возьми.

Сердюк протянул ей маленький пистолет. Валентина взяла оружие, лицо ее стало серьезным.

— Я прошу только об одном — чтобы это было завтра или в следующее воскресенье, когда я не работаю. Я за всем прослежу сам, — сказал Петр.

— Только завтра, — отозвался Сердюк.

Тяжелы были для Крайнева будни, но еще тяжелее нерабочие дни, когда, оставшись наедине с самим собой, он пытался найти выход из тупика, в который попал. Механический цех был почти подготовлен к пуску. На решающем участке монтажа главного привода Сергей Петрович не бывал, предоставив монтажникам возможность медлить сколько угодно, но работы все же приближались к концу. Поломки прекратились. Он часто задавал себе вопрос: что он будет делать, если кто-нибудь из рабочих решится вывести станок из строя? Не станет же он, в самом деле, приводить в исполнение свои угрозы! Но если прощать виновника, то эпидемия поломок неминуемо вспыхнет с новой силой. Этого Сергей Петрович боялся больше всего и запугивал рабочих как только мог. Авторитет его у немцев рос с каждым днем, но план взрыва станции был так же далек от осуществления, как и раньше. Связаться с подпольной организацией, влияние которой он чувствовал по поведению рабочих, Крайневу не удавалось. Напасть на след Тепловой он тоже не сумел, а Сашка, который, по его внутреннему убеждению, должен был знать, где живет Валентина, уклонялся от встречи с ним. Иногда Крайневым овладевало безнадежное отчаяние, и в эти минуты ему хотелось закончить все так, как он решил тогда на площади, — выстрелом в Пфауля, в Вехтера, в первого попавшегося немца. Но каждый раз, вспоминая о станции, он брал себя в руки. Эти беспрестанно подавляемые вспышки изнуряли его.

Порой Сергей Петрович начинал разбираться в себе: а не трусость ли удерживает его от последнего, решительного шага, не подсознательное ли желание продлить свою жизнь? Нет, жизнь, которую он вел, не имела цены в его глазах.

Только одно желание владело им — поднять на воздух станцию, задержать восстановление завода, выполнить свой долг. И если сначала он понимал этот долг как долг перед директором завода, пославшим его на станцию, перед товарищами по работе, верившими ему, то постепенно он начал сознавать, что это долг перед сынами Родины, отдающими свою жизнь здесь, в подполье, перед бойцами, которые держат фронт от Белого до Черного моря. И такой незначительной стала казаться ему собственная жизнь, что он с радостью готов был бросить ее на чашу гигантских весов, на которых решалась судьба человечества. Но и самой своей смертью он хотел принести пользу Родине. Это и придавало ему силы в его страшном положении. Его окружали люди, свои, советские люди, но они смотрели на него как на врага, ненавидели еще больше, чем гитлеровцев, — гитлеровцы были звери, а он в их глазах еще хуже: гадина. Сергей Петрович порой удивлялся, почему никто снова не пытается застрелить его, но о такой смерти думал с ужасом. Он не ходил домой вечерами, в цехе не становился под кранами, чтобы ему «случайно» не свалили на голову какую-нибудь деталь. Вот почему, услышав в воскресенье стук в дверь, он сначала удивился, а потом встревожился.

Подойдя на цыпочках к порогу, Крайнев осторожно выглянул в щель для газет. Первое, что он увидел, была шапка-ушанка. Слишком быстро переведя глаза вниз, он увидел ватник и только потом лицо Тепловой.

Крайнев распахнул дверь. Теплова вздрогнула от неожиданности, но овладела собой и быстро переступила порог.

— Здравствуйте, Сергей Петрович, — произнесла Валя так, словно они виделись только вчера и за это время ничего не произошло.

— Здравствуйте, — с трудом выговорил Крайнев.

Несколько мгновений они молча рассматривали друг друга. Взгляд Тепловой задержался на его виске, где поседевшие волосы разрезались длинным узким шрамом.

В костюме военного покроя, ладно сидевшем на нем, с кобурой на поясе, он казался ей совсем чужим и незнакомым.

— Вы меня звали, Сергей Петрович?

Он порывисто схватил ее за руку.

— Валечка, вы можете мне поверить? — Голос его дрожал.

— Я вам всегда верила, Сергей Петрович, верю и теперь.

Только сейчас, когда он радостно улыбнулся, Валентина увидела его таким, каким знала всегда.

— Ну, рассказывайте, для чего звали?

Крайнев рассказывал торопливо, словно боясь, что его не успеют выслушать, сбивчиво, будто опасаясь, что ему не поверят. Сергей Петрович слышал свой голос как бы со стороны, чувствовал, что он звучит неуверенно, и с тревогой смотрел на Валентину, силясь понять, какое впечатление производят его слова.

Теплова слушала, взвешивая каждое его слово.

— Ну? — спросил он, закончив свое повествование.

— О предательстве Лобачева и Пивоварова мы уже знаем, — сказала Валя. — Я пришла к вам, Сергей Петрович, чтобы связать вас с подпольем.

Он снова схватил ее за руки и сжал их с такой силой, что она поморщилась от боли.

— Валя, Валечка, неужели это возможно? Я уже потерял надежду, что наши мне поверят. С ума можно было сойти от этих косых взглядов, от этой ненависти. Порой крикнуть хотелось: «Да поймите же, что я ваш, ваш!»

— Как я рада, Сергей Петрович, — сказала Теплова, взглянув на него с нескрываемой нежностью, — что вы до конца остались нашим, что я не обманулась в вас. Ведь я вам верила. Поймите: когда веришь в человека и ошибаешься, то перестаешь верить и людям, и самой себе.

В голосе ее было столько простоты и искренности, что у Крайнева перехватило дыхание.

…С настольными часами в руке Крайнев быстро шагал но улице города следом за Валентиной, держась от нее поодаль. Несколько раз он сгонял с лица улыбку и снова ловил себя на том, что улыбается. Далеко позади, не спуская с него глаз, шел Петр Прасолов. По другой стороне улицы — Павел. В другое время Крайнев, безусловно, заметил бы людей, неотступно следовавших за ним, но сегодня ему было не до того.

В мастерской он отдал часы, и мастер показал рукой на дверь, которая вела в жилую половину дома. В комнате рядом с сияющей Валентиной стоял Сердюк.

— Ну, здравствуй, товарищ Крайнев, — сказал он, подчеркнув слово «товарищ».

— Здравствуй, товарищ…

— Сердюк, — подсказала Валентина.

— Пришел, не побоялся?

— Если бы боялся, не пришел.

— Садись, рассказывай все по порядку.

Сергей Петрович снова рассказал все подробно, более подробно и связно, чем Тепловой. Наконец случилось то, на что он уже и не надеялся! Его слушали, ему верили!..

— Что ты думаешь делать дальше? — спросил Сердюк, внимательно выслушав его. — Что ты вообще думал делать? Действовать в одиночку, как герой-индивидуалист?

— А что я мог сделать? — спросил Крайнев. — Обстоятельства заставили стать на путь террора, и я запутался. Решил идти напролом, втираться в доверие, расширять сферу своего влияния, подобраться к станции. Пытался связаться с вами, но не удалось. Теперь будем думать вместе.

— Втираться, а не завоевывать, — подчеркнула Теплова и торжествующе посмотрела на Сердюка. Ей было жаль, что Петр не присутствует при этом разговоре.

Мужчины закурили.

— Задал ты нам задачу! — усмехнувшись, сказал Сердюк. — Ничего я не мог понять. После того как ты по радио не выступил, твое поведение стало понятнее, но, признаюсь, далеко не совсем. Потом ты начал свирепствовать в механическом цехе и снова спутал все карты. Вот только она твоим защитником была до конца. — Сердюк кивнул головой в сторону Тепловой. — С трудом мы добрались до истины.

— Как же вы все-таки до нее добрались? — спросил Крайнев.

Сердюк молча протянул ему пакет с сургучной печатью. Сергей Петрович прочитал донос и озабоченно нахмурился.

— Значит, Пивоваров действует?

— Действует, — подтвердил Сердюк. — Я думаю, судьба Вальского его кое-чему научит, но забывать о нем нельзя, он еще может ужалить.

— А как этот пакет оказался у вас в руках?

— Об этом когда-нибудь позже, — улыбнувшись, ответил Сердюк. — Ты вот скажи: что теперь делать с механическим цехом? Мы было решили подпилить вал главной трансмиссии, чтобы он во время пуска лопнул. Но теперь это стало невозможным — тебе будет каюк. А ты для нас… Да знаешь ли, что ты сейчас для нас?.. Организовать налет на станцию, добраться до заряда можно, но это связано с большими потерями в людях. А сорвать пуск цеха необходимо.

— Сорвем, — уверенно отозвался Крайнев, — я давно уже придумал, что сделать, но мне одному это было не под силу, а сейчас… Сейчас я как Антей, прикоснувшийся к матери-земле.

— Что же ты надумал? — спросил Сердюк.

— Нужно вывести мотор главного привода — за него отвечает хозяйственная команда, и это меня не коснется.

— Это правильно, но как? Ведь его усиленно охраняют?

— Его охраняют, — подтвердил Крайнев, — но масло для смазки не охраняют.

Сердюк хлопнул себя рукой по лбу.

— Валя! Позови сюда Петра, он где-то здесь неподалеку.

12

Зонневальд не переставал думать о судьбе бывшего начальника гестапо фон Штаммера, разжалованного за провал агентурной сети. Он всеми силами старался поддержать свою репутацию «мастера смерти».

Каждое утро Зонневальд наведывался к своим оперативным работникам, наводя страх не только на тех, кого они допрашивали, но и на них самих.

…В кабинете следователя Швальбе, завербованного в гестапо из бывших немецких колонистов, идет очередной допрос. Невысокий коренастый паренек стоит против следователя и спокойно отвечает на его вопросы.

— Значит, не комсомолец и не стахановец?

— Нет.

— Какие общественные нагрузки нес?

— Почти никаких. Разве только в лавочной комиссии состоял.

— И только?

— И только.

Швальбе молчит, не зная, что спрашивать дальше.

Замороженные глаза Зонневальда не изменяют своего выражения, но следователь понимает, что начальник недоволен.

— Что значит — и только? — по-немецки говорит Зонневальд. — Этого вполне достаточно. Был в лавочной комиссии — значит, помогал советской власти.

— Подпишите, — говорит Швальбе, протягивая пареньку протокол.

Когда тот ставит свою подпись, следователь пальцем показывает ему на дверь.

— А меня часовой выпустит или пропуск напишете? — спрашивает паренек, уверенный в том, что он благополучно отделался.

Швальбе хохочет:

— Вы уже подписали себе пропуск на шахту.

— За что? — спрашивает паренек, бледнея, но в голосе его больше удивления, чем страха.

— В камеру! — командует Швальбе.

Солдаты выводят паренька.

— Плохо работаете, — раздраженно говорит Зонневальд. — Этот парень виновен уже тем, что молод. Такой может уйти в партизаны, перейти границу, стать советским солдатом. У вас низкая пропускная способность, разговариваете много.

Швальбе слушает начальника, стоя навытяжку. Его глаза, такие же рыжие, как и брови, выражают внимание и угодливость.

Конвоир вводит пожилого мужчину.

— С этим придется поразговаривать, — как бы извиняясь, говорит Швальбе начальнику.

Зонневальд не удостаивает его ответом.

— Сильвестров Илья Иванович? — спрашивает Швальбе.

— Он самый.

— Коммунист?

— Нет.

— Стахановец-двухсотник?

— Это да.

— Садитесь, пожалуйста.

Сильвестров садится, бережно одернув натянувшиеся на коленях синие шевиотовые брюки.

— Я попрошу вас написать в газету о том, как вы стали стахановцем, — все так же вежливо говорит Швальбе. — Не так, конечно, как вы писали в «Металлург», — он указывает на газетную подшивку, лежащую на столе. — Вы напишете, что вам угрожали тюрьмой, ссылкой, что двести процентов вы никогда не давали, а вам это нарочно приписывали.

— Значит, вы хотите, чтобы я написал, будто я жулик, а не мастер своего дела?

Швальбе криво усмехается:

— Не жулик, а жертва. Жертва режима запугивания. Подумайте. Если вам трудно написать самому, за вас напишут, а вам останется только подписать.

— Это, значит, себя продать, Родину продать? Как же я после этого с людьми встречаться буду?

Швальбе щурится:

— А если вам вообще не придется с людьми встречаться?

— Все равно не подпишу, — поняв, что имеет в виду следователь, говорит Сильвестров, встает и застегивает пиджак.

— Массаж! — кричит Швальбе и, схватив плеть, бьет рабочего по лицу.

Конвоир подскакивает и ударяет сзади. Обливаясь кровью, Сильвестров падает на пол.

Зонневальд внимательно следит за струйкой крови, текущей к ковру.

Конвоир оттаскивает Сильвестрова к стене.

— Следующего! — приказывает Швальбе.

— Плохо бьете, — замечает Зонневальд. — Нельзя все время бить по голове: объект быстро теряет сознание.

Входит Луценко. Переступив порог, он останавливает взгляд на струйке крови, текущей по полу, и сразу понимает, почему завернут ковер. Оглянувшись и увидев окровавленного Сильвестрова, он вздрагивает. Ему хорошо знаком этот старый рабочий, с которым он много лет живет на одной улице.

— Садитесь, пожалуйста, — приглашает Швальбе.

Луценко слегка поднимает густые брови, отчего морщины у него на лбу обозначаются еще резче.

— Коммунист? — спрашивает следователь.

— Нет, беспартийный.

— Беспартийный большевик?

— Нет, просто беспартийный.

— Ну, не совсем просто, — возражает Швальбе.

В зубах у него папироса, и кажется, что слова проходят сквозь мундштук и вместе с дымом повисают в воздухе. Он открывает газетную подшивку, медленно читает подпись под фотографией, обведенной синим карандашом:

— «Беспартийный большевик, пенсионер Иван Трофимович Луценко, вернувшийся в цех, плавит сталь для разгрома фашистских банд». Значит, не просто беспартийный, а большевик?

— Выходит, значит, большевик, — спокойно соглашается Луценко.

— Придется повесить, — в тон ему говорит Швальбе.

Луценко бледнеет, но молчит.

В углу шевелится и стонет Сильвестров. Придя в себя, он садится на полу и осторожно ощупывает обезображенное лицо, на котором лохмотьями висит кожа.

Швальбе подходит к нему с плетью в руке:

— Ну, как теперь, подпишешь статью?

Рабочий отрицательно качает головой. Следователь с силой ударяет его ногой в зубы, и тот падает навзничь.

— К смертникам его! — нарочно по-русски говорит следователь.

Зонневальд взглядывает на Луценко. Сталевар сидит, стиснув зубы, капельки пота катятся по его лбу. Швальбе снова усаживается за стол.

— Давно здесь живете? — обращается он к Луценко.

— Родился тут, — отвечает старик. Он несколько овладел собой, но все же слова выговаривает с трудом.

— Закуривайте. — Швальбе с неожиданной любезностью протягивает ему портсигар.

— Не курю, — отвечает Луценко и ежится под холодным взглядом Зонневальда, уставившегося на его побуревшие от табачного дыма усы.

— Жить хотите? — в упор спрашивает Швальбе и выпускает струйку дыма в лицо старику.

Луценко жадно втягивает в себя ароматный дымок.

— Кому же помирать охота! — говорит он, исподлобья поглядев на Швальбе.

— Закуривайте, — снова предлагает ему Швальбе, и старик, не выдержав, берет папиросу.

Следователь многозначительно смотрит на Зонневальда и обращается к Луценко, стараясь придать своему голосу интонации дружеского участия.

— Я могу вам сохранить жизнь и даже дать хороший заработок в обмен на очень небольшие услуги.

— Какие? — спрашивает Луценко, глубоко затягивается и задерживает дым в легких.

— Вот передо мной газеты, у меня их много, за несколько лет. В них я встречаю фамилии людей, активно помогавших советской власти. Одни вырабатывали по две-три нормы, другие подписывались на заем больше, чем это требовалось, третьи подавали рационализаторские предложения. Но где эти люди, я не знаю, многих не могу найти, хотя они и не уехали. Вы давно живете в городе, старожил, как говорят, всех знаете, правда?

Луценко кивает головой в знак согласия и берет вторую папиросу.

— Вы могли бы помочь нам найти этих людей. Узнаете адресок — и нам…

— Это все? — спрашивает Луценко, делая затяжку за затяжкой.

— Все. Мы платим хорошо…

— Сволочь ты, подлюга, — не повышая голоса, говорит Луценко и делает последнюю затяжку.

— Массаж! — яростно кричит Швальбе, хватая плеть.

Зонневальд жестом останавливает его и поднимается со стула.

— Бить надо так, — говорит он, беря в руки плеть.


Заместитель начальника гестапо по хозяйству долго рассматривал учетную карточку рабочего, присланного биржей труда на должность слесаря-водопроводчика. Павел Прасолов, рождения 1922 года… Исключен из комсомола, до этого работал слесарем на заводе. Благонадежен.

«То, что рабочий неопытен, это плохо, — размышлял гестаповец, — но то, что он молод, это хорошо. Пожилые рабочие — опаснее. Два пожилых кочегара работали из-под палки и в конце концов сбежали, выведя из строя котлы. Этот просится сам — хорошо. Лицо у него какое-то удивленное, видимо, глуповат — еще лучше. Такой до диверсии не додумается».

Решив, что новый слесарь-водопроводчик соответствует своему назначению, гестаповец положил перед ним подписку о неразглашении тайны и активном содействии СД. Рабочий подписал, не задумываясь, что окончательно расположило гестаповца в его пользу.

Котельная парового отопления помещалась в полуподвальном этаже, и Павел нашел ее без труда: первая дверь по коридору направо. Комната напротив, с решетчатой перегородкой вместо двери, была завалена ворохами одежды.

Длинный коридор отгорожен высокой — от пола до потолка — железной решеткой, за которой прохаживались гитлеровцы, сквозь отверстия в дверях наблюдавшие за заключенными.

Едва Павел входит в котельную, как дежурный кочегар, сухопарый одноглазый детина с безобразным, обожженным лицом, начинает расспрашивать новичка, рассказывает о себе. Он успел уже побывать в бывшей немецкой колонии, из которой был выслан задолго до войны. Немцы вернули ему дом и назначили старостой. Он сумел поприжать колхозников, собрал немного хлеба для немецкой армии, заслужил благодарность, но односельчане подожгли его дом. Ему, обгоревшему с головы до ног, чудом удалось спастись. После пожара он окривел, и на оперативную работу его не взяли: куда там с одним глазом, за партизанами и с двумя не уследишь! В секретную службу тоже не приняли — личность, говорят, неподходящая, а не учитывают, что личность эту ему за помощь Германии испортили. Вот и пришлось идти сюда; в другом месте и убить могут, а тут безопасно, да и работа калымная: по субботам, когда особенно много возят на шахту, одежонкой кое-какой премируют. Прошлый раз ему досталась военная гимнастерка, женская рубашка и туфли. Одежда ничего, правда много кровяных пятен, но не продырявленная, перед расстрелом снятая. Жаль только, что ему не доверяют машину. Все русские отказываются возить, а он возил бы — шоферам калым хороший.

— Ну, ничего, отсижусь здесь, а мое время еще впереди.

Павел внимательно слушает, время от времени вставляет короткие замечания.

Потом он уходит сгружать уголь. Вернувшись, он застает в котельной Николая, знакомого парня, живущего в заводском поселке. Кочегар куда-то уходит, и они могут поговорить на свободе. Николай направлен сюда биржей труда в качестве шофера. До сегодняшнего дня его наряжали возить кирпичи на постройку гаража, а сейчас некому везти арестованных. Вот он и прячется здесь, чтобы не послали.

Неожиданно в кочегарку входят следователь Швальбе и начальник гаража, длинный кривоногий немец.

— Ты чего здесь околачиваешься? — спрашивает шофера Швальбе.

— Греюсь, замерз. — Николай в самом деле дрожит.

— Машина в порядке?

— Не совсем. — Николай опускает глаза под пристальным взглядом Швальбе.

— В порядке или не в порядке? — повторяет гестаповец и кладет руку на кобуру. — Если не хочешь везти, скажи. Пассажиром поедешь.

— И поеду! — неожиданно кричит Николай. — Поеду, но не повезу.

— Хорошо, поедешь, — спокойно говорит Швальбе, выходит из котельной и сейчас же возвращается с солдатами.

У Николая дрожат руки и губы. Он весь дрожит, но старается шагать твердо.

— Я повезу, — предлагает кривой кочегар, когда Николая уводят, — домчу, лучше не надо.

Швальбе подозрительно смотрит на его обожженное, кривое лицо:

— А не вывалишь на дороге?

— Не извольте беспокоиться, — горячо отвечает кривой, — шофер второй категории.

— А котлы?

— За котлами он доглядит. — Кочегар кивает в сторону Прасолова. — Мудреного тут ничего нет.

Швальбе соглашается, и кривой торопливо выходит из кочегарки.

Следователь не спешит. Он долго смотрит на Павла и внезапно спрашивает:

— Ты, Прасолов, кажется, комсомолец?

У Павла перехватывает дыхание, но он овладевает собой.

— Был, да выгнали, — отвечает он, стойко выдерживая испытующий взгляд рыжих глаз.

— Что-то вас многих повыгоняли, — криво усмехается Швальбе. — Кого ни спросишь — всех выгнали. За что выгнали?

— За то, что в армию добровольцем не хотел идти и отказался эвакуироваться.

Некоторое время Швальбе стоит в раздумье, и Павлу кажется, что он решает: увезти его на шахту сейчас или в следующий рейс?

Но в коридоре раздается шум отодвигаемой железной решетки, и следователь уходит.

Мимо котельной проводят обреченных. Впереди идет человек без шапки — наверное, отдал кому-то, зная, что она уже больше не понадобится. Разбитые губы плотно сжаты, один глаз закрыт огромной синей опухолью, но другой глядит упрямо и зло. Павел с ужасом узнает в этом человеке сталевара Луценко. Следом за Луценко идут несколько незнакомых мужчин. Потом молодая женщина, согнувшаяся, как древняя старуха. За нею три мальчика, взявшиеся за руки. Старший, худенький подросток, ведет братьев, судя по всему — близнецов. Один из них пристает к старшему с расспросами: «Изя, а куда мы поедем? К маме?» Проходят две женщины, одетые в одинаковые серенькие пальто. Они похожи друг на друга, как мать и дочь. Одна из них смотрит обезумевшими глазами на дверь, возле которой стоит Павел, словно хочет юркнуть в нее. Два босых красноармейца с трудом тащат окровавленного человека. Он почернел, еле дышит. Что-то знакомое чудится Павлу в чертах его лица, посиневшего и залитого кровью. Да это же Сильвестров, сосед Луценко…

Павел видит, как люди, помогая друг другу, забираются в кузов, крытый брезентом. Сильвестрова кладут на пол. Конвоиры усаживаются по бортам. Швальбе садится в кабину, и машина трогается.

«Бежать, немедленно бежать!» — думает Павел и выходит в коридор.

На пороге он останавливается. Перед глазами возникает окровавленное лицо Сильвестрова, упрямый и злой взгляд Луценко. Они не боятся умереть, — а ведь им никто не давал задания. Они поступают так, как подсказывает им совесть. Ему же Сердюк сказал: «Иди и работай». Павел знал, куда и на что он идет, чего же теперь испугался?

Прасолов хватает лопату и с яростью принимается кидать уголь в топку.

Время тянется медленно.

Во двор въезжает пустой грузовик с немецким солдатом за рулем. Из дверей напротив начинают выносить огромные тяжелые тюки. Павел видел такие же тюки на станции — их грузили в вагоны с надписью: «Подарки от украинцев великому германскому народу». Теперь Прасолов знает, что это за подарки. Только бы успеть рассказать о них Сердюку или Тепловой — пусть весь парод знает, что это такое.

Снова во двор входит машина. Она привезла новую партию арестованных. Из темноты котельной Павел смотрит на них и содрогается при мысли о том, что ждет этих людей. Отсюда путь один — в шахту. Жизнь здесь можно купить только той ценой, на которую, конечно, не согласились ни Сильвестров, ни Луценко.

Снова машина. Конвоиры выбрасывают из нее одежду — старый пуховый платок, детские курточки, синюю спецовку Луценко, два сереньких женских пальто…

Поставив машину в гараж, кривой кочегар вваливается в котельную с ворохом одежды. Среди прочего две гимнастерки и синий, залитый кровью костюм — костюм Сильвестрова!..

Кривой медленно опускается на скамью.

— Неладно получилось сегодня, — начинает рассказывать он. — Первым из машины этого почерневшего вытащили. Раздели его, на снегу он в чувство пришел. Ну, его за руки, за ноги — и в шахту. Потом мальчишки пошли, старший их за руки вел; сначала не понимал, что к чему, а бабы чертовы заголосили, и он плакать начал: «Дяденька, не кидайте нас туда!» Швальбе в него выстрелил, думал, что он и братьев с собой уволочет, а он руки разжал, а пацаны остались, заверещали, как поросята, которых режут, аж до сих пор в ушах звенит. Тут женщина выскочила, просить начала: «Господин офицер, детей-то за что?» Не понимает, дура, чьи это дети. Загородила собой одного. Швальбе в нее бахнул, и она — в шахту. Так в одежде и упала. Одного пацана собой сбила, а другой оказался юркий, бегает кругом шахты, кричит, Швальбе насилу его догнал, сбил с ног — и туда же…

Потом штатские пошли. Те все делали, как было приказано. Раздевались, на колени становились у самого ствола.

А вот когда мать с дочерью разделись, опять концерт начался. Им блажь в голову пришла — умереть вместе, обнявшись, будто не все равно.

Военные — те на колени не становились. Один разбежался и сам в шахту прыгнул. А другой подошел к стволу, повернулся и крикнул Швальбе: «Наши придут — отомстят за нас!» Швальбе в него выстрелил и промахнулся, а он стоит и смеется: «Дерьмо ты, только в спину стрелять умеешь», — а у самого глаза горят… Тут мне даже страшно стало: а что, думаю, если… Швальбе второй раз, и опять мимо — руки трясутся. И только с третьего. Кривой умолкает и оглядывается по сторонам, как будто хочет рассказать еще что-то, но боится. Затем, близко придвинувшись к Павлу и понизив голос, продолжает:

— Последний высокий пошел, с подбитым глазом. — Павел понимает, что это был Луценко. — Он еще в машине разделся, идет, голову повесил, шатается, а когда мимо Швальбе проходил, ка-ак схватит его за руку да как рванет — и вместе с ним в шахту. У Швальбе только сапоги блеснули. Хорошие были сапоги, и… начальник был хороший, тоже из колонистов, давал кой-чего.

— А Николай? — спрашивает Павел, еле сдерживаясь, чтобы не ударить кривого лопатой.

— Николай? — переспрашивает кривой. — А правда, где же он? Там я его не видел. Удрал, значит, в суматохе.

Кривой поднимается, заглядывает в топку и берется за лопату.

Павел наливает себе воды в ржавую консервную банку и пьет большими глотками. Зубы его стучат о жесть.

13

Иван Пафнутьевич Воробьев собирался на работу. Когда его младший сын Семен вернулся с завода, он укладывал в маленький железный сундучок пару картофелин и кусочек кукурузного хлеба.

Скудный завтрак легко мог поместиться в кармане спецовки, но Воробьев привык к этому сундучку с его узором, затейливо вырезанным из красной меди. Тридцать лет ходил он с ним на работу и остался верен своей привычке, хотя для его нынешнего завтрака сундучок был слишком вместителен. Картофелины катались в нем из угла в угол и в крошки дробили хрупкий хлеб. Старик с горечью вспоминал то еще совсем недавнее время, когда ему, наоборот, приходилось искать места в этом сундучке. Всегда что-нибудь не умещалось: или кусок сала с розовыми прожилками мяса, или бутылка с молоком…

— Ну что, завтра, значит, пускаете цех? — спросил он сына, молча снимавшего спецовку.

Тот только опустил голову.

— Брат до сих пор болеет?

— Нет, навещали его ребята, говорят, ходит. Это старик тот, — Семен приблизился к отцу, — поговаривают, что поломка — его рук дело, в редукторе гайка была, а куда она делась, никто не знает. Хитрющий старик, смелый, и память у него хорошая. Советская власть его высоко подняла, вот он и действует. Побольше бы таких, ничего с нами немец не сделал бы.

Иван Пафнутьевич сердито засопел. Он недолюбливал младшего брата. Федор и водки не пил, и женился, когда старший еще парубковал, и в сорок пять лет, работая уже мастером, не постеснялся сесть за парту и окончил курсы мастеров социалистического труда вместе со своими учениками (хочу, мол, быть зрячим практиком!), и домик себе выстроил, не в пример старшему брату, который всю жизнь таскался по квартирам. Не заглядывай Иван Пафнутьевич в бутылку, водить бы ему поезда на перегоне Дебальцево — Сталине, а он так и присох машинистом «кукушки», такой же старой, как и он сам. Всегда ему было завидно, когда в газете встречалась фамилия брата как лучшего мастера, а сейчас похвала брату и ущемила стариковское самолюбие, и обрадовала. Значит, ошибался он в Федоре, считая его скопидомом и стяжателем. Значит, брат не променял Родину ни на домик свой, ни на жизнь. Федору и сейчас карты в руки: поправится — опять что-нибудь устроит. А что может сделать он, Иван, кочегар, который только греет мазут двенадцать часов подряд!..

— Значит, к торжеству готовитесь? — зло спросил он сына.

— Немцы готовятся, — поправил его Семен, — на стане цеха свастики нарисовали, портрет Гитлера повесили.

— Не портрет надо было повесить, а его самого, сучку. По нем самом веревка плачет, — произнес старик и горестно задумался.

Сколько жертв, сколько людей брошено в лагеря, сколько расстреляно, а результат…

— Занятно получается, — произнес он, тяжело поднимаясь со скамьи и беря сундучок, — один сын эти самые танки бьет, другой ремонтировать собирается. Занятно… Неужели так-таки ничего сделать нельзя?

— Ничего, — хмуро ответил Семен, — этот проклятый инженер ключ к нам подобрал, прикрепил к станкам. Сломаешь станок — тут тебе и канут.

— Хлипкие вы какие-то стали, совсем хлипкие. Еще недавно были мастера на язык, на собраниях герои. Послушаешь, бывало, уши развесишь. А сейчас куда и прыть делась! — Иван Пафнутьевич в упор посмотрел на сына.

Семен опустил глаза. Он лгал отцу. Он знал, что цех завтра не будет пущен, потому что сегодня, после всех испытаний, в подшипники мотора главного привода на глазах у немцев залили масло в смеси с наждачной пылью и мелкими стальными опилками. Это наверняка выведет мотор из строя.

— Хлипкие, — повторил старик и вышел, не закрыв за собой дверь.

Семен озабоченно посмотрел ему вслед. Отец сильно одряхлел за последнее время, как-то сразу осунулся, сгорбился. Щеки впали, глаза глубоко ввалились и смотрели из-под седых бровей нелюдимо и зло. Даже усы опустились, обвисли и придавали лицу выражение растерянности и горечи.

До начала работы оставалось еще много времени, но Иван Пафнутьевич привык выходить из дому пораньше, чтобы идти не спеша, посидеть в жарко натопленной ожидалке, «брехаловке», как пренебрежительно называли ее транспортники, переброситься словцом с приятелями, послушать разные занятные истории. Теперь в ожидалке было совсем невесело. Люди обычно сидели и молчали, как на похоронах, а если начинали беседу, то становилось вовсе тоскливо. Но все же здесь по-прежнему собирались задолго до работы, чтобы хоть немного отогреться после нетопленых квартир, хоть немного побыть на людях.

«Неужели так-таки ничего сделать нельзя?» — думал Воробьев, неторопливо шагая на завод.

Миновав проходную, где полицаи проверили пропуск и выдали жетон на получение похлебки из картофельной шелухи, старик пошел не прямым путем, а направился мимо доменного цеха.

Здесь, на широком асфальтированном шоссе, вплотную с заводской железнодорожной колеей, по два в ряд стояли подготовленные к ремонту танки. Целая колонна танков.

Обычно Иван Пафнутьевич с удовольствием рассматривал развороченные башни, сорванные гусеницы, пробитую броню, но сегодня он смотрел на танки с болью. Завтра их начнут ремонтировать, и они снова поползут на фронт, на восток, и ремонтировать их будет Семен — его сын.

Неожиданно старик поскользнулся и с трудом удержался на ногах. Только сейчас он заметил темную лужу, на асфальте и, осмотревшись, увидел тонкую полоску мазута, тянувшуюся по шпалам вдоль пути. Он понял, что паровоз недавно протащил здесь цистерну, спускной люк которой был плохо закрыт и пропускал. Паровоз, очевидно, отказал — уголь последнее время был плохой, немецкий. Пока цистерна стояла, под ней образовалась лужа.

Иван Пафнутьевич вдруг хлопнул себя по лбу и несколько мгновений простоял как зачарованный. Потом он оглянулся, словно кто-то мог прочитать его мысли, и быстро зашагал прочь. В такт его шагам по дну сундучка погромыхивали картофелины.

Впервые он не зашел в ожидалку, а направился прямо к паровозу. Это был один из тех небольших старых паровозиков, которые на заводе называли «кукушками», Он, казалось, врос в землю. Кучи неубранных сгарков, огромные сосульки закрывали его колеса.

Паровоз уже давно стоял у мазутохранилища без всякого движения. Немцы использовали его как паровой котел для разогрева застывшего мазута перед сливом в бак.

Старик принял смену, раньше времени отпустив дежурного машиниста, подбросил угля в топку и пошуровал в ней так, что искры снопом полетели из трубы.

— Но-но, ты потише, дед! — закричал на него перепуганный сливщик. — Кругом мазут, недолго и до беды. Что ты, ехать куда собрался, что ли?

— Отъездился я уже, Сема, — сказал Воробьев, но бодрый тон, которым он произнес эти слова, не соответствовал их грустному смыслу.

До отказа забросав углем топку, Иван Пафнутьевич взял кирку и начал раскайловывать смерзшиеся сгарки.

Часа два спустя пришел фельдфебель с двумя солдатами, взглянул на вспотевшего старика и усмехнулся.

— Russische Schwein arbeitet rein8, — сказал он солдатам, и те громко расхохотались.

Что такое «швайн», Воробьев уже хорошо знал, но что значит «райн», узнать еще не удосужился. На всякий случай угодливо закивал головой.

— Да, да, рай, — подтвердил он, и солдаты, снова рассмеявшись, ушли.

— Рай, — пробормотал старик, очищая лопатой раскайлованные сгарки, — будет вам сегодня рай!

Утомившись и вспомнив о завтраке, он залез в будку и начал собирать по дну сундучка крошки хлеба.

«Надо было бы хоть соломы наложить, чтобы картошки не катались, — подумал с досадой. — Вот чудак, раньше не догадался! Ну, не беда, завтра положу».

— Завтра, — произнес он вслух и задумался.

Нацедив из контрольного краника кипятку, он выпил несколько глотков пахнущей известью и маслом воды и принялся за еду.

Поздно вечером «кукушка» снова стала похожа на паровоз.

Большие кучи сгарков и льда высились по обеим сторонам пути.

Проверив давление пара — стрелка манометра подошла к красной черте, — Иван Пафнутьевич направился в депо. В железном ящике, стоявшем в углу, он набрал большую охапку обтирочных материалов, пакли, концов, пропитанных маслом, принес их в будку и уложил в углу.

— Да ты что, гнездо вить собрался, что ли, как воробей? — удивленно спросил сливщик.

— Гнездо, Семен, гнездо. На том свете мягче будет, — ворчливо ответил старик.

Гудела топка, ровно бурлил мазут в цистерне, а Иван Пафнутьевич все подбрасывал и подбрасывал уголь. Потом обошел паровоз, залил смазку в буксы, зачем-то постучал пальцем по цилиндру.

Закончив свои дела, сливщик снова пришел к старику.

— Пойду подремлю в брехаловке, — сказал он. — Как только разогреешь цистерну — разбудишь. — Он ушел, вытирая паклей измазанные руки.

После двенадцати ночи Иван Пафнутьевич пощупал цистерну: она была горяча.

Старик заторопился, отключил паровоз, машинально протянул руку к свистку, но вовремя спохватился и выругался. Положил руку на регулятор и с бьющимся от волнения сердцем начал медленно открывать его.

Паровозик не двигался.

«Неужели не пойдет?» — с ужасом подумал старик и резко нажал регулятор.

Паровозик рванулся и покатился по рельсам.

В первый раз за всю свою долгую жизнь машинист отправился в путь, не подав сигнала.

Остановиться, перевести стрелку, подъехать к цистерне и набросить сцепление было делом нескольких минут.

«Кукушка» медленно потащила цистерну по заржавленным заводским путям.

Подъехав к асфальтовой дороге, Иван Пафнутьевич дал самый тихий ход, выскочил из будки и открыл люк. Горячий мазут ровной струей ударил в асфальт, заливая гусеницы ближайших танков, разливаясь, как вода.

Машинист залез на паровоз и повел его вдоль танковой колонны.

Когда показались последние танки и цистерна успела опорожниться, старик дал задний ход и повел паровоз обратно.

Сунув в топку приготовленный заранее факел, он поджег сложенную кучей обтирку и начал выбрасывать горящую паклю на дорогу.

Пламя обжигало ему руки, обгорела борода, слиплись ресницы, а он все ехал и бросал паклю, думая только о том, чтобы никто не помешал ему доехать до конца колонны.

Там, откуда двигался паровоз, уже полыхала широкая огненная река, освещая мертвые кауперы, трубы, домны.

У проходных ворот послышались крики, свистки, выстрелы. Начали сбегаться полицаи и гитлеровцы.

Вдруг у начала колонны что-то взорвалось и со свистом полетело вверх. Это рвались бензобаки. Все сбежавшиеся хлынули назад.

Иван Пафнутьевич отъехал от колонны и выглянул из будки. Танки горели. Тогда обожженными до костей руками он рванул регулятор до отказа, дав полный пар.

Паровозик, толкая пустую цистерну и быстро набирая скорость, понесся по рельсам.

Старик закрыл глаза и подставил холодному ветру обожженное лицо.

На минуту ему показалось, что он ведет свой паровоз в обычный рейс. Но только на минуту. Цистерна сбила тупик и врезалась в заводскую стену. Воробьев ударился головой о топку и потерял сознание.

14

На другой день после диверсии, рано утром, Крайнева вызвал к себе фон Вехтер. Уже подходя к двери, Сергей Петрович услышал бешеную ругань. Войдя в комнату, он увидел разъяренного фон Вехтера и бледного Смаковского. У стола сидел немец в форме гестапо с многочисленными знаками отличия. Его холодные, словно замороженные глаза на один миг остановились на Крайневе, и тот не успел разобрать их выражение.

— Ви надо повесить! — кричал фон Вехтер, тыча пальцем в сторону Смаковского. — Партизан зажигаль танки, а ви спаль, ви ему помогаль! Ви есть езель, осель! — И указал рукой на дверь. — Вон, шнеллер, вон!

Смаковский ушел, а фон Вехтер набросился на Крайнева:

— Что ви думать в своей голова? Что ви будет теперь ремонтировать? — И он со стоном упал в кресло.

— Я думаю, что было глупо оставлять танки без охраны, — невозмутимо ответил Крайнев и, не ожидая приглашения, сел в кресло.

— А ви зашем? — снова закричал на него фон Вехтер.

— Я начальник механического цеха, — с удовлетворением возразил Крайнев, — мой участок в полном порядке. Завтра пускаю цех.

Теперь он готов был пустить цех хоть сегодня. Для того чтобы убрать с шоссе все танки, потребуется не меньше недели. Из окна кабинета Крайнев видел, как два трактора, цепляясь друг за друга гусеницами, волочили по земле сгоревший, изуродованный танк.

Немцы начали разговаривать между собой, а Сергей Петрович рассматривал стол фон Вехтера. Здесь все сохранилось, как при Дубенко. И письменный прибор с чернильницами в виде сталеразливочных ковшей, и миниатюрная изложница для ручек и карандашей, и фигура сталевара. Даже графин на маленьком столике рядом был тот самый, из которого Дубенко, разгорячившись на рапорте, наливал себе воду.

Сергей Петрович так глубоко задумался, что даже вздрогнул, когда фон Вехтер обратился к нему снова.

— Я хочу вам задать вопрос, — сказал фон Вехтер. — Ви ошень любил свой сын?

— Очень, — ответил Сергей Петрович, соображая, что же последует дальше.

— Почему ви его отвез на Урал?

— Разве можно было подвергать опасности ребенка? Были бомбежки, ожидались большие бои за город. А Урал — это так недалеко. Немецкие войска скоро будут на Урале, он сдастся без боя. Поеду и заберу.

— Почему ви ушель от ваша жена? — снова спросил фон Вехтер. — Она карошая, она хочет нам помогать.

— Я ее уличил в измене, — сообразил Сергей Петрович и обрадовался, что так ловко у него получилось.

Немцы переговорили между собой.

— Ви назначен нашальник русской охрана всего завода, — торжественно сказал фон Вехтер. — Теперь ви будете отвечать за все своей головой. За все. Ви поняль?

— Я понял, — ответил Сергей Петрович, с трудом сдерживая радость. — Я сделаю все, что в моих силах. Но мне нужно завтра же осмотреть электростанцию.

Услышав это слово, немец, сидевший у стола, насторожился и долгим взглядом посмотрел на Крайнева. Сергей Петрович и на этот раз не понял выражения его глаз, но ему стало как-то не по себе.

— Почему у вас интерес к станция? Она хорошо охраняется.

— Раз я отвечаю за все, мне необходимо проверить, какие люди там работают.

Фон Вехтер перевел.

Сергей Петрович курил, делая вид, что решение вопроса его не особенно интересует.

— Карошо, — после короткого совещания произнес барон. — Шеф гестапо разрешает вам завтра быть на станция.

Крайнев вышел на площадь с сияющим лицом. Человеку бывает гораздо легче сдержать горе, чем радость. Да и зачем Крайневу было сдерживаться? Разве он не имел права на радость? Разве он не заслужил этого права?

Сколько раз он думал о том дне, когда ему удастся проникнуть на станцию! И вот он накануне решающего дня…

Это было осуществлением его самого горячего желания, исполнением его самой страстной мечты. Он испытывал то особое, ни с чем не сравнимое чувство, которое возникает в момент превращения мечты в реальность, вспомнил счастливейший день своей жизни, когда испытал его впервые.

По вызову наркомата он приехал в Москву, где давно стремился побывать.

И вот он поднимается к Красной площади мимо огромного музея, видит затейливые купола собора Василия Блаженного, острия кремлевских башен. Еще один миг, и знакомая панорама открывается перед его глазами. Он останавливается и переводит дыхание. Сколько раз видел он эту историческую площадь на снимках, на экране, в своем воображении, а сейчас вот она перед ним, и можно сколько угодно любоваться кремлевскими стенами, стройными елями, строгими линиями Мавзолея.

Ему хочется к чему-нибудь прикоснуться, унести с собой на память хоть веточку ели.

…Сергей Петрович шагает по шпалам мимо сожженных танков и не видит их. Мысли уносят его далеко от событий сегодняшнего дня. Но действительность властно напоминает о себе. На фонарном столбе, высоко над дорогой, лицом к сожженным машинам висит Иван Пафнутьевич. Обгоревший, маленький, он склонил голову набок, словно удивляясь, что ему удалось совершить такое большое дело.

Непреодолимое желание снять кепку и поклониться этому мужественному человеку овладевает Крайневым, и он ускоряет шаги.

В цехе Сергей Петрович вызывает к себе Прасолова. Тот входит, как всегда, мрачный.

— Сегодня вечером принесите мне на старую квартиру детонаторы и шнур. Завтра станция полетит в воздух, — тоном приказа говорит Крайнев и удивляется тому, что Прасолов смотрит на него по-прежнему недружелюбно.

— Расскажите подробнее, — говорит Прасолов.

Его недоверие раздражает Крайнева.

— Идите и выполняйте приказание!

Валя пришла поздно ночью. Сергей Петрович посмотрел на нее и содрогнулся. Она была неузнаваема. Над верхней губой огромный волдырь, волосы коротко подстрижены.

— Что с вамп, Валя? — испуганно воскликнул он.

Она мягко отстранила его руку.

— Осторожно. — Валя попыталась улыбнуться, но от боли сжала губы.

Потом расстегнула ватник, достала детонаторы и шнур и положила все это на подоконник.

— Что с вами? Где это вас так разукрасили?

— Это пустяки, Сергей Петрович, это я сама. Проходу нет девушкам от солдатни, ну, я вчера нагрела щипцы — и к губе, но перестаралась немного. Не беда! До наших заживет, а теперь хожу спокойно: кому такая красуля нужна?

Они уселись на диване и долго молчали. Сергей Петрович думал о себе, Валентина — о нем. Взрыватели мирно покоились на подоконнике, освещенные мягким лунным светом.

— Ночь-то какая! — тихо сказал Крайнев. — Ходить бы сейчас по улицам, разговаривать, мечтать…

— Мечтатель, — с ласковой насмешкой произнесла Валентина. — Не похожи вы на мечтателя. Они все какие-то непутевые. А вы человек дела.

— Вы не правы, Валечка, — горячо возразил он, — мечтатели бывают разные. Одни помечтают, помечтают и успокоятся на этом. А другие чем больше мечтают, тем сильнее хотят реализовать свои мечты. А кто такие великие новаторы в технике? Мечтатели, Валечка, движут человечество вперед. А коммунисты — это самые активные мечтатели на земле. Они преображают мир сообразно своему учению, которое многие считали мечтой.

Валентина внимательно слушала, и ей, как всегда в его присутствии, становилось тепло и радостно.

Вдруг она вспомнила о том, что должно произойти завтра.

«Неужели он не понимает, что уже завтра его не будет? — подумала она, удивляясь, как мог он в эти минуты говорить и думать о другом. — Или он надеется остаться живым?» Валя покосилась на детонаторы — сто секунд от запала до взрыва…

Сергей Петрович понял ее.

— Валечка, возьмите и передайте Сердюку.

— Что это? — тихо спросила она.

— Прочтите.

Валя подошла к окну и при ярком лунном свете прочитала:

«Секретарю партийного бюро.

Иду на выполнение задания. Прошу считать коммунистом.

Сергей Крайнев».

Валя осторожно сложила бумагу и спрятала ее на груди. Слезинка засветилась у нее на щеке.

Сергей Петрович подошел к ней. Она обернулась, крепко обняла его, словно никуда не хотела отпускать.

— Сергей Петрович, родной мой! Как все это страшно! — И она разрыдалась.

Крайнев отвел ее от окна, усадил рядом с собой и, как маленькой девочке, вытер слезы. Она понемногу успокоилась. Потом порывисто прижалась к нему и, заглядывая в глаза, крепко поцеловала.

Невыносимо тяжело было Крайневу. Поглядывая на стрелки часов, он инстинктивно отдалял время своего ухода. Он знал, что через час после того, как он выйдет из дому, все для него будет копчено.

Они назначили срок ухода в семь часов. Прогудел гудок.

И тогда Валя еще раз обняла Крайнева.

— Сергей Петрович, вам пора.

Чтобы несколько овладеть собой, Крайнев подошел к окну.

В стекла неприветливо смотрело хмурое зимнее небо, и скромная желто-розовая заря бледной полоской лежала на горизонте. Невольно подумав, что это утро последнее, которое он видит, Крайнев постоял у окна, взял детонаторы и, не оборачиваясь, вышел.

15

Дмитрюк злился на свой тулуп больше, чем на лютые морозы. Куда бы он ни приходил проситься на работу, всюду ему, словно сговорившись, предлагали должность сторожа. Старик был уверен, что виной всему проклятый тулуп. В конце концов он пришел в ярость, вооружился сапожным ножом и отхватил полы сразу на пол-аршина. Такой же операции подвергся и длиннейший воротник, свисавший почти до поясницы. Из обрезков, которых хватило бы на добрый полушубок, Дмитрюк выкроил карманы, нашил их, хоть и не очень красиво, но зато прочно. Каждый раз, проходя мимо застекленных витрин магазинов, старик любовался своим произведением. Оно не было похоже ни на один из видов принятой теплой одежды, но это его мало беспокоило.

К Макарову Дмитрюк из деликатности больше не показывался — пусть, мол, новый начальник осмотрится, — но времени зря не терял. Приняв в эшелоне шефство над женщинами с детьми, он считал себя по-прежнему обязанным помогать им и целые дни проводил в заботах. Его привыкли видеть и в детских яслях, куда он устраивал своих маленьких подопечных, и в коммунальном отделе, и в больнице, и в отделе кадров, но чаще всего в заводском комитете профсоюза. Именно здесь ему удалось добиться, чтобы Пахомовой и Матвиенко дали большую и теплую комнату и чтобы их устроили на работу в разных сменах. Женщины прекрасно справлялись с домашними делами, одна из них всегда была дома.

Дмитрюк приходил в недавно организованный для семей фронтовиков дом-коммуну, как к себе в цех, покрикивал на уборщиц, журил заведующую и с нескрываемым удовольствием просиживал часок-другой в детском садике. Завидев своего деда-мороза, дети бросали все и бежали к нему.

Суровое детство было у Дмитрюка. Сказок ему никто не рассказывал, и он, дожив до старости, совсем не знал их. Чтоб позабавить малышей, старик купил на рынке растрепанный томик русских сказок. Каждую ночь перед сном он прочитывал одну сказку, а днем рассказывал ее детям. И все же его мучила совесть: «Ну какой же я дед-мороз? Тот всегда приходит с подарками, а я сказочками отделываюсь».

За неделю до Нового года Дмитрюк перестал бывать дома по вечерам. Он появлялся только после десяти — одиннадцати часов, усталый, но веселый.

— Загулял наш дед, — подтрунивали над ним соседи, — нашел где-то молодайку.

В самый разгар новогоднего вечера, когда дети кружились вокруг елки, такой огромной, какой они никогда не видели дома, на юге, появился дед-мороз в сопровождении Шатилова. Они с трудом волокли по полу мешок, набитый чем-то до отказа. Дед торжественно развязал его и с грохотом высыпал содержимое на пол. Малыши, увидев огромную груду ярко раскрашенных деревянных кубиков, с радостью набросились на них и сразу же принялись строить большой дом. Стены у дома были неправдоподобно пестрые, но это никого не смущало.

И в крупных делах, и в мелких хлопотах Дмитрюку помогала Людмила Ивановна Вершинина, светловолосая женщина с темными бровями и усталым взглядом. Она работала председателем комиссии по делам эвакуированных и первая обратила внимание на неугомонного старика. Вершинина сама попросила Дмитрюка помочь ей и дала ему несколько заданий, которые он охотно выполнил. С течением времени Людмила Ивановна убедилась, что лучшего помощника ей не найти, и предложила старику штатную должность в своей комиссии. Тот с тоской посмотрел на заводские трубы, дружно дымившие за окном, взвесил все «за» и «против» и согласился.

Круг его обязанностей сразу расширился. Теперь все жалобы поступали к нему, и старик разъезжал по городу, разбирая их на месте. Сначала он недоумевал, откуда взялась у заводского комитета такая шикарная машина, но, разговорившись во время одной из поездок с шофером, узнал, что машина принадлежит вовсе не завкому, а директору и что Людмила Ивановна — вовсе но штатный работник, а общественница, жена самого Ротова. Дед смущенно крякнул. Он не раз очень горячо, чуть ли не до перебранки, спорил с Вершининой, отстаивая правильность своих требований и поругивая директора, а она тут же снимала трубку и звонила Ротову, торопя его с решением тех или иных вопросов. При этом она разговаривала с директором так, что ее нельзя было заподозрить не только в родственной связи с ним, но даже и просто в знакомстве. Впрочем, и после своего открытия Дмитрюк не изменил отношения к начальнице — пусть знает наших! Немало директоров пришлось ему видеть за долгую жизнь. Они приходили и уходили, а он неизменно оставался на своем посту.

Новая работа увлекала старика, но каждый выходной день все-таки был для него настоящим праздником. В этот день он неизменно отправлялся на завод. Поднявшись рано утром, дед подпоясывал широким армейским ремнем свой гибрид тулупа с полушубком и уходил на завод вместе с рабочими. В проходной он долго рылся в ящиках с недоставленными письмами, для важности надевал на самый кончик носа очки и поверх них рассматривал адреса, далеко отставляя конверты.

Найдя письмо, адресованное кому-нибудь из своих (а своих у него теперь было очень много), Дмитрюк вскрывал его и без зазрения совести прочитывал. Относительно тайны корреспонденции он держался особого мнения. Мало ли что могло быть в письме! И сообщение о ранении, и даже похоронная… Нельзя же так просто взять это письмо и сунуть в руки адресату!

В таких случаях Дмитрюк подготавливал родных к печальному известию, особенно если это были женщины, и утешал, как мог. Откуда у этого ворчливого старика брались ласковые слова, никто не знал, но старенький его пиджак был пропитан слезами горя и радости.

Прочитав письмо, Дмитрюк прятал его во внутренний карман пиджака, в тот самый карман, где лежала заветная записная книжка в потертом коленкоровом переплете, разбухшая от вкладок и вшитых листов. Книжка эта была предметом его неизменной заботы, и он по нескольку раз в день нащупывал ее, пугливо хватаясь за тулуп. Нашедший книжку вряд ли смог бы разобраться в сложных иероглифах, порядок и назначение которых были понятны только хозяину. Все основные размеры мартеновских печей цеха, оставленного в Донбассе, значились на ее страницах. После того как заводской архив сгорел и чертежи печей погибли, Дмитрюк берег эти записи больше всего. В том, что восстанавливать печи придется именно ему, старик не сомневался — ноги еще держали, глаза видели ясно, память не ослабела. Бессонными ночами он не один раз повторял в уме размеры печей. Опустив ноги на меховой коврик, сшитый из обрезков тулупа, доставал из кармана, заколотого булавкой, драгоценную книжку и проверял себя. Он ни разу не ошибся, но с книжкой все же было спокойнее…

Однажды в проходной его внимание привлек конверт с несколькими фамилиями, написанными столбиком. Шатилову, Крайневу, Дмитрюку, Никитенко, Бурому… За все время войны это был первый конверт, на котором старик увидел свою фамилию. Он вскрыл его дрожащими от волнения руками, второпях надорвал листок и, не читая текста, взглянул на подпись. Матвиенко! Дмитрюк перевел дыхание, прочел письмо и, забыв про хромоту, помчался в цех. На его беду, никто из поименованных на конверте в утренней смене не работал. Пришлось ждать трех часов дня, когда они должны были выйти на работу.

Дмитрюк дождался сменно-встречного собрания перед началом работы и, попросив разрешения у Макарова, начал читать письмо Матвиенко. Он мог бы и не заглядывать в текст. Еще дома, просмотрев несколько раз, старик запомнил его наизусть.

— «Дорогие земляки, — читал Дмитрюк, — пишу, пользуясь секундными промежутками между разрывами снарядов. Ушли мы недалеко, раньше сюда доносился гудок нашего завода. Не пускаем гитлеровскую сволочь ни на шаг дальше. За нами — Алчевский завод, последний завод Донбасса».

Дмитрюк неожиданно шмыгнул носом и, помолчав, продолжал:

— «Он работает! По ночам зарево встает над заводом, а какая страшная степь перед нами! Раньше сверкала она огнями, а сейчас темно, как в могиле, только вспышки разрывов. И не зажечь гитлеровцам огней на этой земле. Борьба с ними идет и там, за линией фронта. Не дают им паши люди восстанавливать ни шахт, ни заводов. Это мы знаем от тех, кто ежедневно переходит к нам, вырвавшись из неволи. Про свой завод мы знаем все. Там то станки выводят из строя, то танки, собранные для ремонта, жгут. Борются зло, не жалея жизни. И мы воюем зло.

Держим эти пяди донецкой земли как залог, что вся она опять будет нашей. Несколько раз переходили в контратаки, топили врага в его собственной крови. Работайте так же и вы. Встретимся — отчитаемся, чтобы не стыдно было смотреть друг другу в глаза. Просим об одном — танков, больше танков, товарищи!»

Дмитрюк полез за платком.

— Так что мы ответим Михаилу Трофимовичу? — спросил он в полной тишине.

— Ответь вот что, — сказал Шатилов, который во время чтения письма не сводил глаз с Бурого: — «Земляки твои донбассовцы и…»

— И уральцы, — подхватил Пермяков, — все земляки, вся земля наша.

— И днепропетровцы, — подсказали из глубины комнаты.

— «…будут достойны звания фронтовиков». О процентах пока не пиши. Стыдно. Мало. Ведь правда мало, товарищи?

Мало, — отозвались сталевары.

— Но не все еще достойны, — продолжал Шатилов. — Напиши, что Василий Бурой целый месяц не шел на завод из самолюбия, а когда пришел, работает хуже, чем может, все ждет, что сталеваром поставят, тогда только думает развернуться. Так и напиши.

Загудел гудок. Дмитрюк сложил письмо и отдал его Шатилову.

Бурой встал красный, словно только что отошел от печи.

— Я прошу об одном, товарищи, очень прошу: ничего не пишите обо мне. — Никто никогда не слышал, чтобы Бурой просил, он всегда требовал. — Пропустите меня на этот раз, в другой раз плохого обо мне не напишете.

16

Сильный голос докладчика доносился до последних рядов большого, переполненного людьми зала. Доклад подходил к концу. Уже было рассказано об успехах завода, о выполнении военных заказов, одобрена работа передовых цехов, брошен упрек отстающим участкам. Докладчик перечислил фамилии лучших руководителей и рабочих, назвал цифры охвата социалистическим соревнованием и партийной учебой. Завод перевыполнил план по всему циклу.

Не первый раз секретарь заводского партийного комитета отчитывался о проделанной работе, и в голосе его звучала спокойная, довольная нотка. На заводе его давно знали, к нему привыкли, и это собрание отличалось от предыдущего только тем, что на нем присутствовало много новых людей.

Директор просматривал многочисленные записки, поданные в президиум. В прения записывались активно.

На сцену поднялся лучший сталевар второго мартеновского цеха Пермяков.

Пермяков, один из самых почетных людей на заводе, выступал на общезаводском собрании впервые. Он долго мял в руках шапку, не находя ей места, потом положил на трибуну и начал низким, глухим голосом:

— Я выполнял свое задание на сто два — сто три процента, а в последний месяц выполнил на сто пятнадцать. Процент в мартене, вы знаете, тяжелый, на печку здорово не нажмешь, того и гляди, потечет, — это не то, что у токарей: придумал приспособление — и гони.

Рабочие механических цехов сразу зашумели.

— Чужими руками оно всегда легче! — крикнул один из них.

Председатель позвонил.

— Как это получилось, что прыгнул я сразу на сто пятнадцать? — продолжал Пермяков, не ожидая, пока зал успокоится. — Это от злости получилось. Разозлился я, во-первых, на фашистскую свору, во-вторых, на себя. Одно знаю — полезная эта злость, от нее сразу сотни тонн стали.

— А ты злись больше, — крикнул тот же голос, — чтобы на пятьсот тонн хватило!

— У меня хватит и на тысячу, — неожиданно вскипев, громко ответил Пермяков, — а вот у других я этой злости не вижу, и у первого ее нет у докладчика. А должна она быть, должен он злиться и на нас, и на себя в первую очередь, а у него все гладко и все хорошо. Чему радуешься, товарищ секретарь? Чему, скажи нам? Тому, что дали прирост на полтора процента? Разве под Москвой фашиста так гонят? Разве там был план — гнать столько-то километров в сутки? Нет! Гонят, пока ноги несут, пока руки винтовку держат. А мы? Выполнили план — и довольны. Герои! Не герои мы…

Пермяков резко махнул рукой. Шапка слетела с трибуны, но он и не заметил этого.

— Вот сюда к нам люди приехали с Днепра, с Донбасса. Стыдно сказать, а вижу — они жарче берутся. Почему? Квалификация у них такая же, как наша, а разница меж нами есть. Мы слышали про войну, а они видели ее. Обожгла их война, а нас еще нет, не у всех еще душа загорелась, не все еще разозлились, а хорошая эта злость, она от любви происходит, от любви к Родине нашей, к партии нашей, народу нашему, — а вот у тебя, товарищ секретарь, не вижу я ни любви, ни злости…

Пермяков умолк. Заметив, что шапки на трибуне нет, он поискал ее глазами, поднял и пошел на место, еще более суровый, чем в начале своей речи.

В зале стало совсем тихо. Председатель не сразу вспомнил, что нужно предоставить слово следующему оратору.

Когда он назвал очередную фамилию, никто не отозвался. Председатель назвал другую — тоже молчание. Он беспомощно посмотрел на секретаря парткома. Тот ответил ему смущенным и злым взглядом.

Шатилов не собирался выступать — его смущало присутствие Ольги, сидевшей рядом, — но слова Пермякова взбудоражили его. Он сам не помнил, как поднялся на трибуну. Только тогда он попросил слова, и председатель, взглянув на его обожженное лицо, кивнул ему головой.

— Товарищи! — почти крикнул Шатилов. — Старик прав. Есть разница между этим — видеть войну и слышать про нее. У нас в Донбассе было то же. На полные обороты не сразу раскачались. А вот когда первая бомба упала на завод, когда увидели смерть своих товарищей, на работу набросились, как звери, потому что когда горит изнутри, душу жжет, то жара от печи не чувствуешь.

Вот сегодня пришло письмо с фронта от нашего товарища, секретаря партбюро Матвиенко, коротенькое письмо, но послушайте, что он пишет.

Шатилов достал из кармана пиджака маленький листок, развернул его и прочел.

— Что можно добавить к этому письму? — спросил он. — Вот что: нет у нас тыла, нет и не должно быть. Фронт там, фронт здесь, и за линией боев, в тылу у врага, тоже фронт — подпольный, партизанский. Три фронта у нас, вся страна, от края до края, — один сплошной фронт. Бойцы наши воюют по-рабочему, давайте же и мы работать по-военному. Мы ехали сюда по путям, залитым кровью, не для того, чтобы отсиживаться, хотя есть и такие среди нас, что не идут на завод, подыскивают работу полегче. Мы ехали сюда, отступали сюда, чтобы наступать отсюда! Тяжело оставаться здесь, когда руки твои винтовку просят, но так приказала партия — здесь тоже линия огня. Так что же мы ответим товарищам нашим бойцам, будем работать по-военному?

— Будем! — выдохнул зал.

— А раз будем — жестче надо требовать с себя, с товарищей своих, с руководителей наших.

Шатилов вернулся на свое место.

И снова по вызову председателя ни один из записавшихся ораторов не вышел на трибуну. Вместо них поднимали руки и выходили другие. Требовали газа для печей, горячих слитков для блюминга, металла для специальных цехов. Требовали хороших докладов, постоянной связи с фронтовиками, самоотчетов коммунистов.

На трибуну поднялся Макаров. Он давно ждал момента, чтобы как следует задать Ротову за обращение с людьми и за стиль руководства, но сейчас, после горячих выступлений Пермякова, Шатилова и многих других, это показалось ему слишком мелким.

— Я спрашиваю секретаря партийной организации, за что он отчитывается — за работу завода или за партийную работу? — сказал Макаров и повернулся к президиуму.

Секретарь парткома недоуменно пожал плечами:

— У вас что, вопрос или выступление?

— Вопрос перед выступлением, — ответил Макаров и замолчал в ожидании ответа.

— Ответьте, Иван Гаврилович, — вежливо, но твердо попросил председатель. — Раз товарищ спрашивает, значит, нужно ответить. Чего нам здесь проформы придерживаться — когда вопрос, когда выступление…

Секретарь парткома поднялся.

— О нашей работе судят по результатам, — нравоучительно сказал он. — Хорошо работает завод, значит, и партийная работа на высоте.

— А кто вам сказал, что завод хорошо работает? — снова спросил Макаров. — Все выступавшие говорили, что они могут работать лучше, а раз это так, то они работают плохо. Значит, и вы работаете плохо. Я, например, услышал в докладе обо всем, кроме того, о чем хотел услышать. Вы выступали, как может выступить на торжественном заседании директор завода, позволяющий себе по случаю праздника забыть о недостатках. О партийной работе мы вообще ничего не слышали.

Повернувшись к залу, Макаров увидел напряженное лицо Пермякова, приставившего к уху ладонь, и блестящие глаза Шатилова.

— Я сам был секретарем небольшой партийной организации, но делал большие ошибки. Когда цех работал хорошо, я ходил козырем: это моя работа! Когда дело не ладилось — показывал на хозяйственника: его это работа. Мне указали на мою ошибку, и я ее осознал. Вы, товарищ секретарь парткома, совершаете сейчас такую же ошибку. Завод выполняет план, потому что наши советские люди не могут работать иначе, когда решается вопрос, быть или не быть первому в мире социалистическому государству. А какова в этом наша доля? Вдумайтесь — и увидите, что невелика. Многие из сидящих здесь — просто рядовые, а они должны быть в авангарде, вести за собой, как ведут сталевары Пермяков и Шатилов. Это им принадлежит лозунг: мартен второй должен стать мартеном первым. А вы сами не зовете вперед. Почему в докладе ничего не было сказано о передовой технике? Об автоматике, внедрение которой прекратилось с начала войны? Почему смягчен вопрос о партийной учебе, о кандидатах, просрочивших свой стаж? Мне кажется, что бы, считая работу завода хорошей, позволяете себе работать плохо. А вам это не кажется, товарищ секретарь парткома?

В зале поднялся шум. Макаров не понял, одобряют его или порицают.

Секретарь парткома порывисто встал.

— Это что, обвинение? — спросил он.

— Да, это обвинение в плохой работе. Я лично очень доволен, что нахожусь на общезаводском партийном собрании. Это позволило мне увидеть вас. До сих пор я вас не видел, в цехе вы не были ни разу.

— Вам не кажется, товарищ начальник цеха, что вы клевещете на партийную организацию завода? — едва сдерживаясь, спросил секретарь парткома.

— Нет, не кажется. — Голос Макарова звучал ровно. — Я утверждаю, что если бы у вас лично не было чувства успокоения и партийная работа была на высоте — и завод бы работал лучше, производя больше брони, снарядов, полосы для патронов. Вы слушайте, что говорят они. — Макаров показал в сторону людей, сидевших в зале, и сошел с трибуны.

— Я предлагаю немедленно обсудить поведение товарища Макарова, — обратился к собранию секретарь парткома.

В зале снова поднялся шум, и, когда он стих, из задних рядов раздался громкий, четкий голос:

— Разрешите мне, товарищ председатель?

— Гаевой! — пронеслось в зале раньше, чем Макаров сам догадался, что это именно он.

Гаевого на заводе знали многие, не забыли за шесть лет и не забыли бы еще долго. Он неторопливо шел к трибуне в своем неизменном пальто, которое теперь сидело на нем мешковато, и в кепке, чуть сдвинутой набок. Его останавливали, пожимали руки. Шатилов вскочил с места и обнял его, как родного.

Ротов с нескрываемым удивлением смотрел на Гаевого. Откуда он взялся? Наверное, прямо с поезда на собрание. Это на него похоже.

Сняв кепку, Гаевой подождал, пока немного утихнет шум.

— Вчера, товарищи, я был в Центральном Комитете партии, — сказал он, и в зале мгновенно наступила тишина. — Направлен к вам на работу в качестве парторга ЦК. За минувшие годы я работал на двух заводах, которые нужно было выводить из прорыва. Пришлось много поработать. А здесь будет труднее. Работали вы все время хорошо, хвалили вас, гордились вами. Но есть люди, которые не понимают, что сейчас этого мало. — Гаевой выразительно посмотрел в сторону руководителей завода. — То, что было хорошо вчера, в мирное время, — сейчас, во время войны, уже плохо. Многие считают: раз выполняются военные заказы, значит, перестроились на военный лад. Не в этом перестройка. Единство фронта и тыла означает и единство метода, а это — горячие бои, наступление. Центральный Комитет партии верит нам, многотысячной армии бойцов металлургического фронта, верит, что мы немедленно перейдем в наступление, такое же стремительное, как и под Москвой…

Слова Гаевого потонули в шуме оваций. Люди в зале поднялись как один. Воля ЦК была их волей, волей всего советского народа.

17

Дверь приемной директора распахнулась, и вошел нарком. Никого не предупреждая, он в полдень прилетел из Свердловска и доехал до заводоуправления в машине начальника аэродрома. В числе ожидавших приема был председатель горсовета. Здороваясь со старым знакомым, нарком спросил у него, давно ли он ждет.

— Два часа с лишним.

— У Ротова совещание?

— Н-нет… — промямлил растерявшийся секретарь.

— Кто же у него?

— Один. Занимается.

Секретарь засуетился, достал из стола ключ, отпер английский замок, распахнул дверь. Нарком остановился на пороге.

— Вы, может быть, разрешите войти, товарищ директор? — спросил он Ротова, не поднявшего головы даже при стуке двери.

Тот вскочил с кресла.

— Что вы, товарищ нарком, пожалуйста!

Нарком широко распахнул дверь в приемную.

— Заходите, пожалуйста, товарищи, — пригласил он. — Все заходите. Директор вас сейчас отпустит, — и, потребовав папку оперативных сведений о работе завода, углубился в просмотр материалов.

К столу подошел сотрудник военкомата со списком людей, добровольно уходящих в армию, — директор вычеркнул несколько фамилий и подписал список. Затем подошел председатель горсовета, — решение его вопроса заняло полминуты. Менее чем в полчаса все посетители были отпущены. Кабинет опустел.

Нарком отложил папку в сторону.

— Когда ты успел стать таким? За несколько месяцев войны? Если я еще раз услышу, что ты по два часа держишь людей в приемной, вместо того чтобы отпустить их за двадцать минут, — я нарочно на часы посмотрел, — то… Ну, в общем, не советую. Вызови машину, я еду на завод.

Ротов понял, что нарком спешил, иначе ему бы не избежать жестокого разноса. Он знал, что будет дальше. Сегодня нарком обойдет завод, осмотрит все цехи. Вечером расскажет, что ему не поправилось, и директор внутренне удивится, как это многое до сих пор не бросалось в глаза. На другой день засядет в одном из цехов и разберется во всем, начиная от технологии и кончая расценками. В основных цехах проведет не менее суток, а то и двое. Не забудет побывать и в столовых.

Но сегодняшний день был начат необычно. Миновав доменный цех, нарком обошел мартеновские, прокатные, термические цехи и везде видел и слышал одно — мало газу. Если ему не говорили об этом, он сам спрашивал и притом не инженеров, а главным образом рабочих.

В столовую все же не забыл зайти. Сел, осмотрел посуду, скатерти и обратился к соседу по столу — старому горновому:

— Разрешите вашу ложку и тарелку, а вам сейчас принесут. — Попробовал и поморщился.

Официантка в сопровождении встревоженной заведующей несла уже тарелку жирного супа с большим куском мяса.

Нарком поднял глаза на заведующую.

Она смущенно ответила на его безмолвный вопрос:

— Это мы вам, товарищ народный комиссар…

— Я бы хотел, чтобы здесь всем подавали одинаково вкусный суп.

— Продуктов у нас маловато.

— Это верно, товарищ директор?

— Это правда.

Нарком подвинул свою тарелку рабочему, извинился, что задержал его, и вышел.

— Ты вот яростно требуешь и первосортного угля, и вагонов, и паровозов, — обратился нарком к Ротову, — и, если мне не изменяет память, тебе ни в чем не отказывают. Почему с такой же яростью не ставишь вопроса о питании?

— Тяжело сейчас…

— Так неужели ты думаешь, что мы настолько бедны, что не сумеем снабдить продуктами такие заводы, как этот? О людях мало думаешь — вот твоя беда. Это мне еще в приемной стало ясно…

Первый день закончился тоже необычно. Нарком распорядился созвать совещание начальников тех цехов, где побывал днем. Всегда он созывал людей, лишь осмотрев все цехи, но на этот раз изменил своему обыкновению.

Ровно в восемь, минута в минуту, нарком вошел в кабинет, в руках у него была папка, которую Ротов менее всего хотел видеть в этот вечер, — стенографический протокол последнего партийного собрания. Нарком поздоровался, оглядел собравшихся. Макаров и Мокшин отсутствовали.

— Пока еще не все пришли, я хочу решить один вопрос, к совещанию не относящийся: почему плохо работает отделочный пролет второго блюминга? — сказал нарком, усаживаясь у длинного стола, предназначенного для совещаний.

Ротов поднялся. По вопросу о снятии Нечаева он сегодня хотел говорить сам, и вдруг представился такой удобный случай.

Там не справляется с работой начальник пролета.

— Кто?

— Нечаев.

— Вот это мне непонятно, — удивился нарком и повернулся в сторону, где сидел начальник пролета. — Товарищ Нечаев — главный прокатчик одного из больших южных заводов — и вдруг не справляется с такой небольшой работой!

Нечаев поднялся со стула и хотел было отвечать. Ротов опередил его:

— Это очень часто случается. Посадят большого человека на маленькую должность, он и завалит дело. На ответственном посту приказывать полагается, а тут самому надо работать, — это всегда тяжелее.

— Вот как? — недобро усмехнулся нарком. — По вашей теории, товарищ директор, если вас завтра назначат на работу пониже, так вы завалите дело. Интересная теория!

Ротов смутился.

— А все-таки, что скажет товарищ Нечаев? Почему плохо идут дела на пролете? — спросил нарком.

— Пролет отделки блумсов работает хорошо, — твердо ответил Нечаев.

— И поэтому забит продукцией так, что впору останавливать блюминг, — вставил Ротов, язвительно усмехнувшись.

— Пролет работает хорошо. Обрубщики выполняют норму на триста — триста пятьдесят процентов. Рабочих полный штат, — сказал Нечаев и замолк. Он не отличался особым красноречием.

— Так почему же такой завал? — поторопил его парком.

— Потому, что здесь на заводе никудышная теория прокатки. Коротко ее можно сформулировать так: вали кулем — там разберем. Ведь что получается? — неожиданно разгорячился Нечаев. — Вместо законных одного-двух процентов брака блюминг дает десять, а последнюю неделю, — и он смело взглянул на Ротова, — в связи с болезнью главного инженера, дает пятнадцать процентов на вырубку. Да тут два пролета не справятся, не то что один.

— Начальник технического контроля подтверждает эти цифры? — спросил нарком и, получив утвердительный ответ, задумался. — Ну хорошо, вопрос решается таким образом, — сказал он, — начальником обоих блюмингов назначаю товарища Нечаева. Он будет ведать и прокаткой и отделкой. Думаю, что теперь отделка справится.

Ротов от неожиданности застыл на месте с зажженной спичкой в руке. Нечаев спокойно, словно он и ожидал этого, опустился на место.

Нарком повернулся к директору, торопливо зажигавшему вторую спичку.

— Чем болен Евгений Михайлович?

— Кажется, ангина.

— Как его состояние? Когда он звонил в последний раз?

— Вчера или третьего дня.

Нарком снял трубку, вызвал Мокшина, осведомился о его здоровье, посоветовал беречь себя и попросил позвать к телефону жену.

— Как ее имя и отчество? — торопливо шепнул он Ротову, прикрыв ладонью трубку.

Тот молчал.

— Евдокия Семеновна, — подсказал кто-то.

— Здравствуйте, Евдокия Семеновна. На вашего мужа жалуюсь: во-первых, говорит, что ему ничего не надо, во-вторых, на работе ничего не ест. Почему это? — И, выслушав ответ, повесил трубку.

— О таких людях заботиться надо, — сказал он, обратившись к Ротову. — Они о себе никогда не напомнят, потому что сами о себе забывают. Ведь главный инженер у тебя почти не спит, — когда ни позвонишь, он на заводе или в рабочем кабинете. И почти не ест, официантка уносит завтрак нетронутым. Оказывается, ему молочная диета нужна. Завтра же вызови ко мне начальника орса.

Собравшиеся впервые наблюдали директора в роли ученика, которому преподают правила поведения. Готов чувствовал, что все это понимают, и злился. Недокуренные папиросы одна за другой летели в пепельницу.

Нарком мельком взглянул на его раздраженное лицо и снова оглядел собравшихся.

— До сих пор нет начальника второго мартена. Где же он?

— Макаров вообще дисциплинированностью не отличается. Бросает свой цех, бродит по другим, — ответил Ротов.

— Например?

— На коксохимзаводе он целую неделю пропадал. Наверное, и сейчас там.

Нарком понял, к чему все это говорится; вот мол, ваш работник, назначили помимо меня, — а теперь полюбуйтесь! Поняли это и остальные.

— Ну, хорошо, начнем без него. Подойдет позже, — сказал он. — Я хочу разобраться в одном вопросе. Что на заводе с газом? Металлурги говорят, что мало дают коксохимики, а те утверждают, что мало берут металлурги. Кто же из них прав?

Директор коксохимзавода долго и убедительно доказывал, что выжиг кокса идет замедленно вследствие плохого качества углей, поставляемых в последнее время.

— У вас километровый газопровод в порядке? — поинтересовался нарком, терпеливо выслушав оратора до конца.

— Он не наш.

— Я вас не пойму: как это не ваш? Не советский, что ли?

— Он в ведении начальника газового хозяйства.

Невысокий, щеголевато одетый инженер с пробором ниточкой, заметно нервничая, поднялся со стула.

— Это газопровод коксохимзавода, — заявил он.

Нарком развел руками.

— Я же и говорю: вас послушать — не наш газопровод, не советский. Но вы-то люди советские! От одного газ не уходит, к другому не доходит… Кто же должен искать причину? Плохое качество угля, по-моему, в данном случае ни при чем. Наверное, забит этот «ничейный» газопровод.

— Американский проект предусматривает пропарку газопровода раз в три месяца, — с внезапно появившимся апломбом заявил инженер с пробором. — Газопровод пропаривали два с половиной месяца назад, следовательно, он не может быть засорен.

Нарком недовольно поморщился.

— Наши коксохимики добились выжига кокса, в два с половиной раза превышающего количество, предусмотренное американским проектом, — следовательно, отложений получается больше и пропарку надо делать чаще, — сказал он. — К тому же, если нафталин со смолой, то никакая пропарка не помогает.

Нарком молчал, слегка постукивая пальцами по столу, потом снова взглянул на инженера с пробором.

— Вы не замеряли количество отложений?

— Такой контрольно-измерительный прибор неизвестен даже в практике европейских заводов!

— А палкой? — с раздражением бросил нарком. — Вы такой контрольно-измерительный прибор знаете? Насверлить отверстия в газопроводе — и палку туда. Если боитесь ручки замарать — замерьте перепад давлений.

В кабинет осторожно протиснулся Макаров, грязный, как трубочист, и остановился, опершись спиной о дверь. На черном лице даже белки не выделялись — они были желтые.

— Вот образчик дисциплины, — показал рукой в его сторону Ротов. — На совещание к наркому является с опозданием и в таком виде. Опять на химзаводе были?

— Около, — тихо ответил Макаров.

Наркома удивило и встревожило его угнетенное состояние.

— Какое там около! От вас газом песет, как от батареи. — Это было сказано директором так, словно от Макарова пахло водкой. — Я же вам запретил ходить туда.

— Мне вы ничего не запрещали, — так же тихо произнес Макаров. Видно было, что ему трудно говорить. — Вы там приказали не пускать меня больше.

Нарком перевел свой взгляд с начальника цеха на директора, глаза его сверкнули, и он, насколько мог спокойно, обратился к Макарову:

— Почему коксохимзавод работает плохо, Василий Николаевич?

— А почему бы ему работать хорошо? — спросил Макаров и вздохнул открытым ртом, как перед нырянием, набирая больше воздуха в легкие.

Ответ был резок. Но нарком видел, что Макаров едва держится на ногах, так сильно он угорел. Недаром белки его глаз стали совсем желтыми.

— Итак, почему же все-таки коксохимзавод работает плохо? — мягко повторил он вопрос.

Макаров не спешил с ответом, и было неясно, собирается ли он с мыслями, или у него просто нет сил.

— Газопровод от химзавода до газгольдеров, протяженностью в тысячу двести метров, — Макаров сделал паузу, чтобы отдышаться, — забит нафталином почти на половину своего сечения. Замерял сам, прутом. Дальнейшая работа поведет к полной остановке завода.

Ротов быстро взглянул на наркома, и все увидели, как нарком вздрогнул.

Во взгляде директора было самое страшное, чего никто из присутствовавших никогда у него не видел, — испуг, обыкновенный человеческий испуг.

Макаров, пошатываясь, прошел к столу и внезапно, словно у него подкосились ноги, сел в кресло, положив черные от смолы руки на плюшевую скатерть. Все взгляды были обращены на наркома.

— Сколько суток надо стоять? — Нарком посмотрел на начальника газового хозяйства, который дрожащими пальцами приглаживал свой пробор.

— Пять суток, не менее, — едва слышно ответил тот.

Резко отодвинув стул, нарком встал и в раздумье зашагал по кабинету.

Макаров протянул руку к графину, пальцы у него дрожали. Нечаев заметил это и наполнил стакан. Василий Николаевич залпом выпил воду.

— Неужели необходим такой длительный простой? — тихо спросил Нечаев. — Разве нельзя сделать очистку скорее?

— Пока не знаю, — еще тише ответил Макаров. — В моей практике подобного не случалось.

Директор избегал встречаться глазами с наркомом и украдкой поглядывал на него с тайной надеждой, что тот подскажет выход из положения. Но лицо наркома было по-прежнему сурово-сосредоточенным. Он даже закурил, что на совещаниях делал очень редко.

— Стоять пять суток… — наконец сказал он, присаживаясь к столу. — Да ведь наш металл идет в производство буквально с колес. За его продвижением следят специальные уполномоченные, навстречу ему заводы высылают свои паровозы. Каждую тонну распределяет правительство. Каждую. А вы? Да понимаете вы, что значит простоять пять суток? Это на пять суток открыть где-то фронт врагу. Иначе, как изменой Родине, такой проступок назвать нельзя. Мне страшно произносить такие слова, но они напрашиваются сами собой, других слов здесь не подберешь.

Нарком говорил размеренно, внешне спокойно, не повышая голоса, но каждая его фраза причиняла боль.

Макаров и Ротов переглянулись и поняли друг друга. Значит, и нарком не нашел способа избежать остановки завода.

У Ротова пот выступил крупными каплями на лбу. Начальник газового хозяйства потянулся за стаканом с водой.

— Как же это у вас получилось? — Нарком повернулся к Ротову.

— Это я вам после расскажу, товарищ нарком, — сказал директор, бросив выразительный взгляд в сторону собравшихся руководителей.

— Нет, расскажешь сейчас, — жестко сказал парком. — Ты о собственном авторитете чересчур беспокоишься. Человек, который сознает свои ошибки и исправляет их, никогда авторитета не теряет. А тут сидят начальники цехов, которым доверили тысячи тонн стали и миллионы народных денег. Они вправе спросить с тебя, и будет очень жаль, если они не воспользуются этим правом. Рассказывай.

— Остановка цехов на чистку газопровода была намечена на первое июня сорок первого года, я перенес ее на месяц, но началась война…

— И что же? В войну работать заводу не нужно?

— Я счел политически неудобным остановиться: всюду подъем, митинги — и вдруг стать на сутки…

— Это политическое недомыслие. Вот тогда, пока завод еще не перешел на оборонные заказы, и нужно было стать.

— А потом начались оборонные заказы, — ну как же тут можно было останавливать завод, товарищ нарком?

— Ты скажи, на что ты рассчитывал?

— Я полагал, что в связи с уменьшением площади сечения газопровода скорость газа увеличится и осаждение частиц уменьшится.

— А получилось?

— Получилось наоборот.

Нарком помолчал.

— Вот тут у тебя техническое недомыслие. Ну и что ты дальше решил? Что придумал?

Рогов опустил голову.

— Ничего, товарищ нарком.

— Один думал? С людьми не советовался?

Ротов, не поднимая глаз, покачал головой.

— Это тоже грубейшая ошибка. Думал, верно: как же, директор такого завода — и вдруг обращается за советом к своим подчиненным! Да пойми же наконец: тебе трех, пяти жизней не хватит для того, чтобы узнать все, что знают они! — И нарком широким жестом показал в сторону начальников цехов. — А ты себя считаешь умнее, чем все они, вместе взятые. Ну и додумывайся сам, сам выходи из положения.

Макаров сидел, слушал привычный шум, доносившийся с завода, и с болью думал: через несколько дней этот шум стихнет — все будет напоминать своим безмолвием донецкий завод во время эвакуации, и ему стало страшно, страшно за Ротова, за наркома, за бойцов, на пять дней лишаемых поддержки.

— Почему же нужно стоять пять суток? — спросил нарком начальника газового хозяйства.

— По проекту мы имеем на каждые пятьдесят метров один люк — значит, одновременно могут работать только двадцать четыре человека, раскайловывать нафталин придется по кусочку, развернуться для удара в газопроводе негде.

— Но проделать еще двадцать — тридцать отверстий можно? — сказал нарком. — Можно. Вот уже будет фронт работы для пятидесяти человек. Подвести сжатый воздух и дать им в руки отбойные молотки тоже можно. Вот и сократится время почти наполовину. Ну, а двенадцать часов нам рабочие сэкономят. Придем к ним и скажем, что мы, руководители, просчитались, выручайте если не нас, то наш завод, — и они выручат, можете быть уверены.

Нарком оглядел собравшихся — и словно светлее стало в кабинете. Директор, мешковато сидевший в кресле, оживился, соображая, что еще можно сделать для сокращения времени остановки.

— Кто предложит другой выход? — спросил нарком, и в его голосе прозвучала интонация учителя, который уже решил для себя трудную задачу, но хочет заставить думать своих учеников.

Все насторожились.

Макаров поднял голову. Как ни неприметно было это движение, оно не ускользнуло от внимания наркома. Их взгляды встретились.

— Говорите, Василий Николаевич!

— А что, если применить метод одного из наших донецких заводов? — проговорил Макаров с легкой дрожью в голосе. Он не скрывал свою радость, но боялся радоваться.

— Вы имеете в виду опыт сталинского металлургического?

— Да.

— Я сам об этом думал, но ждал, пока до этого додумаются другие.

Дверь широко распахнулась, и в кабинет вошел Мокшин. Болезнь мало изменила его, — и до нее главный инженер был худ и бледен, а сейчас выглядел даже бодрее, чем обычно. Он поздоровался со всеми, пожал наркому руку, хотел было сесть, но не успел.

— Так как же, товарищ главный инженер, будем останавливать завод? — спросил нарком.

— Это почему? — встревоженно спросил Мокшин, и светлые глаза его за толстыми стеклами очков удивленно расширились.

— На чистку газопровода.

Мокшин сразу успокоился.

— Да, придется постоять, — невозмутимо пробасил он, Его равнодушие взорвало наркома.

— Я вас не узнаю, товарищ Мокшин. Откуда такое слоновье спокойствие? Ну, директор поступил опрометчиво, отменил ваше распоряжение, а вы и умыли руки? И как это у вас получилось, что целый километр газопровода оказался ничейным, от него все открещиваются, «не наш», говорят?

У Мокшина плотно сжались губы, и лицо внезапно сделалось суровым, злым.

— Это не так, — сказал он, вышел из кабинета быстрыми шагами, почти мгновенно вернулся и положил на стол схему газового хозяйства завода. — Километровый газопровод в ведении газового цеха, — произнес он и в упор, поверх очков, посмотрел на инженера с пробором.

Тот, бледнея, поднялся.

— Так вы нам лгали? — спросил нарком, поднимая на него возмущенные глаза.

— Я… я растерялся и…

— Когда люди теряются, они говорят правду, когда лгут, значит, еще что-то соображают. — Нарком говорил медленно, отчеканивая каждое слово. — Вы обманывали все время директора, умолчав о состоянии газопровода, а сегодня вы лгали всем. — И вдруг, не будучи в силах сдержать возмущение, накипевшее в течение всего совещания, он крикнул: — Вон!

Начальник цеха оторопело замигал глазами, пригладил пробор и, провожаемый холодными взглядами, спотыкаясь о стулья, вышел.

— Ошибку можно простить, — как бы оправдываясь, сказал нарком, — но ложь… Так сколько вы думаете стоять, товарищ Мокшин?

— Часа два придется постоять, — сокрушенно ответил тот.

— Два-а?

— Ну, может быть, полтора. Почему это вас так удивляет? — спросил Мокшин, не понимая взгляда наркома. — Я же за пять минут не могу всего сделать!

— Что вы собираетесь сделать?

— Я решил переменить назначение газопровода. По трубе доменного газа, что идет на химзавод, пустить коксовальный, а по трубе коксовального пустить доменный, который имеет замечательное свойство — растворять в себе нафталин. Вот мы и очистим газопровод. Подготовительные работы закончены, но часа два все же придется постоять. — И Мокшин виновато посмотрел на наркома.

— Используете опыт юга?

— Я не знаю об этом опыте. Додумался в результате бессонных ночей, повторения химии, консультаций и… и отчаяния, — сознался Мокшин.

— Исправил, значит, ошибку директора завода?

Главный инженер глубоко вздохнул.

— Директор имел право ошибиться в этом вопросе, а я не имел, мне нужно было стать на дыбы, крикнуть так, чтобы в Москве было слышно, а я… спасовал.

— Значит, гениальные идеи рождаются в разных местах? — спросил нарком и улыбнулся радостно и просто.

— Не понимаю, — признался Мокшин.

— Вот товарищ Макаров хотел предложить этот метод, я о нем вспомнил, вы додумались сами, а раньше вас его применяли в Сталино.

— Нет, почему же в разных местах? — Басок главного инженера снова звучал спокойно. — Все гениальные идеи рождаются в одном месте — в Советском Союзе.

В кабинете сразу стало шумно, защелкали портсигары, зазвенели графины, забулькала наливаемая в стаканы вода. Несколько человек окружили Макарова, стали расспрашивать его.


Уже поздно ночью они остались вдвоем, нарком и директор. Нарком сидел у стола, откинув голову на высокую спинку кресла, слегка прищурив глаза, глаза сталеплавильщика, устающие от света, — слишком много приходилось им смотреть на яркое пламя мартенов. Он говорил устало, с очевидным напряжением:

— Странно у тебя получилось: завод ты готовил к войне, а сам не сумел подготовиться. Неверно понял перестройку на военный лад, решил, что во время войны нужно только требовать, приказывать, командовать. И сколько ты делаешь ошибок! Вот и со строительством. На отдельных участках этого фронта задачи решаешь блестяще: цех прокатки брони пустил за три месяца, — такого не видали ни в Европе, ни в Америке. И новая доменная печь строится непревзойденно быстро. А вот — будем говорить по-военному — направление главного удара определить не можешь. Не ухватился за то звено, которое помогло бы вытащить всю цепь. А такое звено у тебя — газ. Только он даст возможность увеличить производство металла, а металл — это победа. Почему же ты распылил силы, почему коксовую батарею строишь далеко не с таким рвением, как домну? Ведь чистка газопровода только улучшит положение, но ведь решение вопроса не в этом. И как ты мог жить под угрозой остановки завода? Я за два часа, пока не решили этого вопроса… — Нарком помедлил, подыскивая подходящее слово, и не нашел, он слишком устал за последнее время, за сегодняшний день.

— Но ведь завод не стал, — возразил Ротов, к которому понемногу возвращалась прежняя самоуверенность.

— Да, не стал, но он мог стать. И в том, что завод не станет, не твоя заслуга. Тебя выручили люди — Мокшин, Макаров. А как ты относишься к людям? Макарова, главного инженера большого донецкого завода, ты позволяешь себе третировать даже в моем присутствии. А он, как рядовой газовщик, в сорокаградусный мороз, на ветру, сверлит отверстия, ищет газ, ищет выход для завода, для тебя лично. А ведь этот человек потерял все, что имел, и отдает все, что у него осталось.

Глаза наркома прищурились еще больше, но Ротов понял, что не от яркого света.

— Не советуешься с людьми, беспокоишься о своем авторитете, а он у тебя не особенно велик. Люди исполнительны, верно, но это результат дисциплины и их сознательности. Авторитет руководителю создает умение сочетать помощь с требовательностью. Если он только помогает — он «помогалкин», если только требует — «погонялкин». А у тебя теперь два любимых слова: «объективщина» и «приказываю»! Мы, руководители, должны устранять объективные причины, чтобы людям даже ссылаться было не на что. Вот на Украине мне один рабочий как-то ответил: «Хиба ревуть волы, як ясла повни?» Ты вспомни товарища Серго — его первый вопрос был: чем помочь? И помогал, даже больше давал, чем попросишь, но зато и требовал…

Большие стенные часы глухо пробили четыре. Нарком посмотрел на свои.

— По-московскому два, а мы с тобой даже последних известий не слушали, — сказал он и позвонил в диспетчерскую: — Что там по радио? — Выслушал, чуть-чуть улыбнулся. — Наступают наши по-прежнему? — И снова поднял на директора усталые глаза.

— Ты еще одно забыл. Руководителя любить должны, тогда люди работают вдвое инициативнее. А тебя… тебя не любят на заводе, хотя ты и очень много сделал здесь. Ты не понял, что коллектив — это большая семья, а разве от главы семьи требуется только кормить и одевать? Разве ты и дома такой: пришел, деньги на стол — и все? Ведь нет же. И детей приласкаешь, и жене теплое слово скажешь. Так и коллективу нужны и теплое слово, и ласка. А от тебя это кто-нибудь видел? Ты заботишься обо всех вообще и ни о ком в частности.

Нарком зажег давно потухшую папиросу. Ротов потянулся к портсигару.

— Понимаю, дел у тебя очень много. Но вспомни Владимира Ильича: в двадцать первом году, когда так же решался вопрос, быть нам или не быть, он находил время написать записочку Семашко с просьбой подобрать крестьянину-ходоку… очки. Нашел же время и написать и проверить. Да только ли это… А ты не находишь времени, чтобы хоть одному человеку в день сказать теплое слово. Ведь народ у нас какой!.. Позаботься о человеке, согрей его дружеским участием, он и на работе, и с женой, и с соседями поделится, — одного согрей — и другим теплее станет. А у тебя наоборот получается. Обругаешь одного, обидишь — вот он и заражает плохим настроением окружающих.

Нарком умолк, и Ротов с облегчением подумал: «Кончилось!» Но он ошибся.

— И как ты не можешь понять одного, — сказал нарком, внезапно подняв глаза на директора, — время сейчас военное, ждать, пока ты перевоспитаешься, не когда. Такие характеры, как твой, ломать нужно.

18

Закрыв за собой дверь квартиры, Крайнев вышел на улицу, спокойный и сосредоточенный.

Мысли были заняты одним: как лучше выполнить задуманное?

В «дежурке» он принял рапорт от старшего полицая, отдал несколько распоряжений, чтобы создать видимость служебного рвения, и прошел на завод.

Вот и станция, ступеньки, дверь. Караульный вызывает начальника караула, тот — начальника охраны станции. Этот последний наконец разрешает Крайневу войти, но следует за ним неотступно. Крайнев проходит в контору и с подчеркнутым вниманием начинает просматривать списки рабочих. Начальник охраны, пожилой, худощавый немец, сидит и нетерпеливо курит. Потом они идут осматривать станцию.

В машинном зале все по-прежнему. Одиноко стоит фундамент главного генератора, мерно гудит уцелевший «смертник». Только количество красных лампочек, горящих на щите, очень невелико. У пульта управления двое — сонный немец в пенсне на длинном понуром носу и русский рабочий в комбинезоне. Оба с удивлением смотрят на Крайнева, — посторонние русские здесь в диковину.

Продолжая методически «проверять» станцию, Крайнев в сопровождении немца спускается вниз по лестнице, к нише в бетонном фундаменте генератора, — на стене до сих пор виден крестик, поставленный Бровиным.

Волнение охватывает Крайнева.

Вот и люк, прикрывающий вход в кабельный канал. Сергей Петрович подзывает двух рабочих и приказывает им поднять люк. Те с трудом при помощи ломов поднимают чугунную плиту.

Послав рабочего за фонарем, Крайнев бросает лом в отверстие и внутренне содрогается.

Глухой звук напоминает ему шахту, где погиб отец.

«Не повезло семье, — думает он. — Отец погиб от белых, сын — от немцев. А Вадимка?» — И чувство бешеной ненависти к врагам овладевает им.

— Да скорее же! — зло кричит он на рабочего, который не спеша несет фонарь. — Бери с собой лом.

Втроем они спускаются в канал. Впереди рабочий, потом Крайнев, за ним, недовольно сопя, немец, который никак не может попять, что нужно неугомонному русскому в этом холодном и сыром склепе, но пунктуально выполняет распоряжение ни на секунду не оставлять начальника охраны одного.

Крайнев знает, что произойдет дальше. Он подойдет к выложенной Лобачевым стене, рабочий разломает кладку и уйдет. А потом, потом нужно ударом пистолета оглушить немца, достать шнуры, зажечь их, вставить в проделанное отверстие и бежать.

«Стоит ли бежать?» — задает он себе вопрос и сам понимает, что стоит. Уйти от смерти все равно не удастся, но стоять и смотреть, как огонь пожирает фитиль, и отсчитывать последние секунды своей жизни слишком трудно.

Так они доходят до конца канала, рабочий поднимает фонарь, и Сергей Петрович столбенеет.

Стена разобрана, аммонита нет.

Это удар неожиданный и сильный. Не обернувшись на своего соглядатая, Крайнев начинает медленно подыматься по лестнице. Наверху он сразу же направляется к выходу. Немец смотрит ему вслед, удивляясь тому, как он не заметил раньше, что этот русский пьян.

Сергей Петрович бредет по заводу, не разбирая дороги. Не все ли равно, куда идти?

Он приходит в себя только за проходными воротами.

«Что делать, что же теперь делать?» — в отчаянии думает он.

…Ночью кто-то сильно тормошит Крайнева и чуть ли не сталкивает его с дивана. Он с трудом открывает глаза, узнав Теплову, тяжело поднимается и садится.

— Что случилось? — спрашивает она, пытливо вглядываясь в измученное лицо Крайнева, — таким она никогда его не видела. — Почему не взорвана станция? — Тон у нее сухой, деловитый.

— Жить захотелось, — отвечает он зло, желая почему-то причинить боль и ей, но тотчас жалеет об этом.

Валя недоверчиво качает головой.

— Это же неправда, Сергей Петрович, — произносит она мягко. — Рассказывайте, что случилось.

— Немцы хитрее, чем я думал, — отвечает он почему-то шепотом и рассказывает ей все.

Валентина долго молчит.

— Что же вы наделали в механическом цехе? — говорит она с отчаянием. — Что вы наделали? Разве можно было так действовать?

— Валя, спросите у Сердюка, как мне быть дальше, — неожиданно спокойно говорит Крайнев. — Я ничего сам не могу придумать. Надо же как-то кончать эту комедию с моей службой у немцев.

Валентина чувствует, как ему тяжело, но не находит слов, чтобы его успокоить. У нее и у самой не легче на душе.

На другой день Крайнев явился на завод поздно. Принимая рапорт от старшего полицая, он услышал чей-то вопль.

— В караулке порют, — сказал полицай, отвечая на его недоуменный взгляд.

— Кого порют? За что порют?

— Как за что? — переспросил полицай, удивленный неосведомленностью начальника. — За все порют: за зажигалки, за гребешки, — а разве на триста граммов проживешь? Ну, а в проходной задержат «с товаром» и порют. Сначала к хозяину водили, а теперь таксу установили, за что сколько полагается, и порют.

Сергей Петрович вошел в караулку.

В узком, темном помещении с единственным окном во двор стояла скамья, и на ней, накрытый мокрым брезентом, с привязанными руками и ногами, извивался под ударами плети паренек. В короткие промежутки между ударами он поднимал голову и кричал, но каждый раз от удара ронял ее снова на скамью, и кровь выступала у него изо рта.

Но самое страшное, что увидел Крайнев, было лицо немца. Оно не выражало ни злобы, ни жестокости. Совершенно спокойно, методически, словно рубил дрова, он стегал извивающееся под брезентом тело.

— Отставить! — в бешенстве заорал Крайнев, но палач, мельком взглянув на него, снова ударил рабочего.

Не помня себя от гнева, Сергей Петрович схватился за кобуру. Гитлеровец завопил и, бросив длинную тонкую плеть — настоящее орудие заплечных дел мастера, выскочил из комнаты.

Крайнев начал сам развязывать брезент, но руки у него дрожали, пальцы не слушались.

— Освободить! — скомандовал Крайнев полицаям, и те начали развязывать сразу четыре узла.

Паренек несколько раз пытался встать со скамьи и не мог. Тогда один из полицаев открыл кран и из шланга обдал его водой, помог подняться и выйти.

Вещественное доказательство преступления — две алюминиевые гребенки — осталось лежать на грязном подоконнике.

— Но почему под брезентом? — спросил Крайнев, с трудом приходя в себя.

— Если голого бить, с него котлета получится, порванную кожу потом лечить надо, а под брезентом кожа цела, а что у него внутрях делается — это никому не видать.

В караулку вбежали офицер из личной охраны барона, солдаты и переводчик.

— Вас требует барон фон Вехтер, — сказал переводчик.

«Ну, началось, заварил кашу!» — подумал Крайнев и, подняв с полу плеть, последовал за ним.

— Кто вам давал право трогать немецкий зольдат? — закричал барон, как только Сергей Петрович переступил порог кабинета.

— Кто вам дал право бить русских рабочих?

Вехтер с удивлением посмотрел на Крайнева.

— Право никто не давать, право брать. Мы взяли это право, — сказал он гораздо спокойнее.

— Ну, вот и я взял свое право, — вызывающе ответил Крайнев.

Барон взбесился:

— Ви забывайт, ви говорит с немец, с барон, с владелец завода!

— А вы говорите с начальником охраны завода.

Вехтер оглядел присутствующих, — ему хотелось чтобы они ушли из кабинета и не видели, как он спасовал перед каким-то начальником охраны, но он боялся остаться один на один с этим странным русским.

Барон в гневе метался между столом и стеной.

— Я прошу вас, — твердо сказал ему Крайнев, — не добавлять мне работы. Если вы будете пороть людей, вам сожгут еще одну танковую колонну, а то и весь цех.

— Ви меня не учить, — резко ответил барон. — Я из них выбить большевистский зараз. Я кончил школа руссише промышленник в Лейпциг, я хорошо знаю руссише характер.

Крайнев спокойно уселся в кресло, взял из коробки сигару и закурил. Вехтер поспешно занял свое место за столом, сообразив, что ему неудобно стоять, когда его подчиненный сидит и курит.

— Вы плохо знаете русский характер. Вот он, — холодно сказал Крайнев и показал через окно на повешенного Воробьева.

— Что ви хочет от меня? — взвизгнул вдруг Вехтер. Этот русский на его глазах превращался из обвиняемого в обвинителя, из подчиненного — в хозяина.

— Немного. Перестаньте пороть рабочих. Если среди них найдется еще несколько человек, которые предпочтут умереть, чем выносить ваше обращение, нам с вами здесь делать нечего. Я завода не уберегу.

С каким наслаждением Вехтер вздернул бы наглеца на виселицу! Но он вспомнил о сломанных и выведенных из строя станках, о сожженной колонне танков. Этот русский был ему пока нужен.

— Ви может идти, я буду подумать, — произнес он с деланным спокойствием, не желая сдаваться сразу.

Выходя на площадь, Сергей Петрович вспомнил рассказ одного летчика о том, что немецкие асы не выдерживают атаки в лоб и всегда сворачивают в сторону, что наглость в характере у фашистов неотделима от трусости.

Вечером, когда Сергей Петрович не остыл еще от разговора с Вехтером, пришла Валентина. Он подробно рассказал ой об утреннем происшествии. Она слушала его с очевидным неудовольствием.

— Вы глупее ничего не могли сделать? — резко спросила Валентина, когда Крайнев закончил свой рассказ.

— Не выдержал, Валя, да и к чему теперь выдерживать? Игра проиграна, и ее надо кончать.

— Товарищ Крайнев, — прервала она, — вы являетесь членом подпольной группы и будьте добры не делать ничего без согласования с ее руководителями. Я не для развлечения сюда хожу, а для инструктажа.

Сергей Петрович искоса взглянул на нее. Официальный тон Тепловой ему не понравился.

— Ну, хорошо, инструктируйте, — сказал он. — Что вы можете мне посоветовать?

— Вы остаетесь работать начальником охраны завода.

— А дальше что?

— Дальше вот что: помните бомбежку электростанции во время эвакуации завода?

— Хорошо помню.

— Помните, но не хорошо. Сердюк помнит лучше. Одна бомба упала возле котельной, в аварийный склад топлива, и не взорвалась.

— Ну, а дальше?

— Нужно найти эту бомбу, буквально из-под земли выкопать и взорвать поближе к котельной. По всем данным, это была бомба весом в одну тонну.

Крайнев схватил Теплову за руку.

— Валечка, вы возвращаете меня к жизни!

— Нет, голубчик, — грустно возразила она, — я возвращаю вас к смерти. — Помолчала и добавила: — Вернее, к бессмертию, Сергей Петрович, — и грустно заглянула в его заблестевшие глаза.

Валентина рассказала о событиях последних дней. На шахте при опробовании подъемника мотор начал вращаться в обратную сторону, канат оборвался, и двухтонная клеть полетела вниз. Ее подняли, с большим трудом отремонтировали, но при следующем опробовании повторилось то же самое.

Вблизи города, на крутом спуске, пошла под откос машина с гитлеровскими автоматчиками. Это было уже дело рук Сашки, который среди бела дня «растерял» на дорого самодельные шипы из толстой проволоки. Шип проколол баллон, и шофер потерял управление.

Во время ночной облавы на скрывающихся от мобилизации убили двух полицейских.

— Кипит народ, — сказала Валя в заключение.

— Да, закипела сталь, — задумчиво отозвался Крайнев. — Вы знаете, Валя, то, что происходит у нас в стране, я представляю себя как огромнейшую плавку стали. Весь народ становится стальным монолитом небывалой твердости, и я чувствую, знаю: близок тот день, когда вся гитлеровская нечисть — этот шлак человечества — будет выброшена за порог.


Снова потянулись недели, полные тревог и напряжения. Крайневу никак не удавалось убедить фон Вехтера в необходимости удалить с территории завода неразорвавшиеся бомбы.

Сергей Петрович решился на последнюю меру. Он отправился к коменданту города Пфаулю и обстоятельно рассказал ему, что произойдет, если красные вздумают бомбить завод и одна из бомб упадет рядом с неразорвавшейся бомбой.

Пфауль, не раздумывая, снял телефонную трубку и приказал Вехтеру заняться удалением бомб с заводской территории.

Сергей Петрович сутками не уходил с завода, с неподдельным старанием следя за всем и за всеми. Он очень боялся потерять свой престиж в глазах фашистских заправил, боялся, что из-за какого-нибудь пустяка сорвется весь его замысел.

С плеткой, взятой у одного из надсмотрщиков, он больше не расставался и испытывал истинное удовольствие, замечая, что его воинственный вид внушает страх и немцам.

В механическом цехе, который усиленно охранялся, Крайнев так отхлестал заснувшего на посту полицая, что его искусству мог позавидовать сам хозяин плети.

Раскопки неразорвавшихся бомб велись одновременно в трех местах, но большую часть времени Крайнев проводил у котельной. Работа здесь спорилась. Начальника русской охраны боялись больше, чем любого гитлеровца.

На третий день бомбу извлекли из угля и уже собирались вкатывать ее по бревнам на сцеп из двух вагонеток, как вдруг появился гитлеровский офицер с солдатами и приказал прекратить работу.

Крайнев понял, что за ним следят.

19

Опанасенко остался в городе беречь дом и имущество. Хороший дом купил себе обер-мастер незадолго до войны. Четырехоконный, из белого кирпича, с нарядным крыльцом, он весело смотрел фасадом на юг. Не стыдно было и людей позвать, было где усадить, чем попотчевать. Дочка подросла, умеет угодить гостям, играет на пианино, поет. Правда, Светлана не в мать, — та покорная, тихая, а эта с характером: слушает наставления отца как будто почтительно, а делает все равно по-своему. Ей только шестнадцатый пошел, подрастет — совсем сладу не будет. Уже сейчас она порой поглядывает на отца с укором, а там и вовсе бунтовать начнет.

Бунт вспыхнул раньше, чем ожидал Ипполит Евстигнеевич. Соседи по дому укладывали пожитки, готовясь к эвакуации, и Светлана тоже сложила свои книги, ноты и одежду.

— Ты куда это, дочка, собралась? — спросил Опанасенко, возвратись с работы и заметив эти приготовления.

— Туда, куда и все. Не оставаться же мне одной, весь мой класс уезжает, а я все-таки пионервожатая.

Светлана знала, что намерения у отца иные, и сказала это твердо, с вызовом, предвидя наперед, что ей предстоит борьба.

— То есть как это одна? Ты с семьей останешься.

— Мама тоже едет, — упрямо ответила Светлана. Вот этого Опанасенко не ожидал!

— А меня кто-нибудь спросил? Да я кто? Не хозяин в доме, что ли? Не глава семьи?

— Видишь ли, папа, у каждого человека две семьи… Одна — это родные… а другая — коллектив.

Опанасенко насупился, — вот и разговаривай при детях, он сам рассказывал о выступлении начальника цеха и дважды повторил понравившуюся ему фразу о двух семьях, И вот тебе раз, его словами его же и бьют.

— А тебе какая семья дороже?

— Которая учит лучшему, — наставительным тоном ответила Светлана.

«Ну и детки пошли!» — горестно думал Опанасенко, грузно опускаясь на стул. А он еще и подсмеивался над Сашкиной матерью, что с сыном справиться не может. И, глядя на дочь исподлобья, как смотрел в цехе на провинившегося сталевара, спросил:

— Так, выходит, тебя отец с матерью дурному выучили?

— Нет, дурному ничему не учили, — замялась Светлана, почувствовав, что пересолила, и тут же, не выдержав, повысила тон: — А чему хорошему выучили? Только и слышишь: «Я — глава семьи», «Я — хозяин», — и правда, вы такой вот хозяин, как когда-то бывали. Мама у вас вроде…

Дальше Опанасенко не стал слушать.

— Прасковья! — закричал он, вскакивая со стула, и, спохватившись, поправился: — Прасковья Егоровна!

Жена сейчас же вошла, она была в соседней комнате и все слышала.

— Да что же это в доме творится? Ты что, уезжать собралась? — напустился на нее Опанасенко.

— Надо бы уезжать, Евстигнеич, все едут, боязно как-то оставаться.

— А потом приезжать куда? Приезжать-то куда, я спрашиваю? Ни кола ни двора не будет, опять сначала начинай. Всю жизнь горбом своим наживал, для вас же старался, а теперь сторожить оставайся! Да разве я сам уберегу? Хватит! Один дом в гражданскую войну сгорел, этот сгорит, третьего не будет!

Его внимательно слушали. У Прасковьи Егоровны собрались под глазами морщинки, вот-вот заплачет, но Светлана не сдавалась.

— И не нужно нам дома, на квартире жить будем. Опанасенко изменил тактику.

— Ну, хорошо, уезжайте, бросайте одного! — И тихо, будто не рассчитывая, что его кто-нибудь услышит, добавил: — У каждого человека две семьи, одна — это родные, другая — коллектив, а у меня, значит, и одной не осталось, от той я оторвался, а эта сама уходит. Ну что же, уезжайте с богом, желаю счастья.

Несколько дней после этого он ночевал на заводе, выдерживая характер. Прасковья Егоровна сдалась и решительно (выполнять волю мужа у нее всегда хватало решимости) заявила Светлане, что она сама не уедет и ее не отпустит.

— Лягу, Светочка, на рельсы перед твоим поездом. Хватит у тебя духу — поедешь, а я отца не брошу и без тебя не останусь.

Если бы отец приходил домой, кричал, запрещал, ругался, Светлана, возможно, и уехала бы тайком от матери, но он разрешил, и она… осталась. Да и не с кем было уезжать, все знакомые давно эвакуировались.

Но вот ушел последний эшелон. Вернувшись домой, Ипполит Евстигнеевич увидел заплаканные лица.

— Чего разнюнились? — обычным суровым тоном спросил он и передернул плечом. — Переживем. Видел я иностранцев, и с бельгийцами работал, и с французами, и немца знавал. Был у нас мастер немец, не одну бутылку я с ним выпил, все думал секреты у него выведать, как он сталь варит, — и зря пил: он меньше моего знал. Пакостный был человек, но ведь не зверь же…

Красивый дом приглянулся квартирмейстеру, и три гитлеровских офицера заняли его. Въехав, они вели себя как хозяева. Прасковья Егоровна чистила им сапоги, стирала белье, убирала постели. Гитлеровцы были аккуратны, звали ее «мутти», и Опанасенко делал вид, что он доволен, и даже успокаивал жену:

— Говорил я, что но звери же они, ну, а насчет белья придется, Прасковьюшка, потерпеть, тут, конечно, не без ущерба.

Но уже с первых дней оккупации обер-мастер понял, что гитлеровцы совсем не такие, какими он рисовал их себе по образцу знакомого немца; осознал умом, что сделал страшную ошибку, почувствовал это сердцем. Ему было стыдно перед товарищами, но ведь и они совершили такую же непоправимую ошибку — остались в оккупированном городе и вынуждены были, как и он, работать на врага. С ними ему легче было делиться своими переживаниями, чем с женой и дочерью.

В семье Опанасенко держался иначе. Он чувствовал себя бесконечно виноватым перед женой и особенно перед дочерью, но всячески старался подчеркнуть, что все идет хорошо и именно так, как он думал.

Светлана понимала эту игру. Она чувствовала фальшь в его словах, да и Сашка не раз рассказывал ей о поведении отца в цехе. Зато Прасковья Егоровна никак не могла понять мужа: откуда это он набрался такого терпения, будто рос в той семье старообрядцев, из которой вышла она сама?

Дому Опанасенко не угрожали вторжение и бесчинства солдат, хорошо знавших, что здесь живут офицеры. Ночью можно было спокойно спать — ни облав, ни обысков, пи грабежей.

Один из офицеров, красивый белокурый немец, до войны служил тапером, и под его пальцами послушно бренчало пианино.

Набренчавшись вдоволь, немец обычно приходил в небольшую комнатку при кухне, где стояли кровать и столик Светланы, и просил ее поиграть. Она упорно отказывалась, но немец был настойчив и в конце концов до смерти надоел ей.

Когда немцев не было, Светлана часами играла для себя. Опанасенко слушал, сидя на кухне, оставленной в их распоряжении, и восхищался:

— Хорошо играет Светлана, хорошая наша музыка. Не то что ихняя, трам-та-там, трам-та-там! У нас в цехе перед плавкой на железке и то лучше выбивали.

В субботние дни Опанасенко чувствовал себя особенно скверно. По субботам гитлеровцы обычно принимали ванну, заливали пол, разбрызгивали мыльную пену по стенам. Прасковье Егоровне приходилось немало гнуть спину, чтобы привести ванную комнату в порядок.

— Ну что ж тут поделаешь, Прасковьюшка! — с виноватым видом успокаивал ее Ипполит Евстигнеевич. — Ни чего не попишешь. Потерпи.

Часов в восемь вечера гитлеровцы отправлялись в публичный дом, обычно на всю ночь. Опанасенко запирал за ними дверь на засов и облегченно вздыхал. Хоть несколько часов он снова чувствовал себя хозяином в своем доме. Иногда в такие ночи он брал свечу и обходил комнаты, чтобы насладиться тишиной.

Однажды его внимание привлек свет в каморке Светланы. Осторожно ступая ногами, обутыми в старые валенки, он заглянул в замочную скважину. Светлана сидела за столом, склонив голову набок, и старательно, так же, как она готовила уроки, что-то писала. Опанасенко приоткрыл дверь, и она, услышав за спиной шорох, схватила небольшую стопку тетрадочных листков и прижала их к груди. Выражение страха в глазах не исчезло, когда она увидела отца.

«Боится, почти как фашиста боится», — с болью подумал Ипполит Евстигнеевич, заметив на одном из листков, второпях оставленном на столе, знакомую красную звездочку. Подойдя к дочери, он прижал ее к себе и долго не отпускал, глотая невольные слезы. Потом нежно, как никогда раньше, поцеловал в лоб и неслышно вышел.

Утром, перед тем как идти на завод, он улучил минутку, когда Прасковья Егоровна пошла за углем в сарай, зашел к Светлане и попросил дать ему одну листовку.

— Доверишь? — спросил он, протягивая большую, сильную руку.

— Только осторожнее, папа, в цехе ведь Сашка, доброволец он.

— Хороший твой Сашка, — растроганно сказал Опанасенко, — и ты у меня хорошая, только опасно это очень.

— Ничего не поделаешь, папа. — Светлана чуть усмехнулась. — Твои грехи мама у бога отмаливает, а мне приходится их перед Родиной искупать.

Согнувшись, как от удара, Ипполит Евстигнеевич вышел на улицу.

Беда пришла совсем не с той стороны, откуда ее ожидал Опанасенко.

В один из воскресных дней гитлеровцы приехали из публичного дома раньше обычного. Вернулись двое, третьего почему-то не было с ними.

Только на другой день Прасковья Егоровна узнала, в чем дело. Соседи шептались о том, что на рассвете в окно публичного дома была брошена граната, третьего квартиранта отвезли прямо в морг.

В субботу гитлеровцы никуда не пошли. Они позвали к себе гостей, напились, горланили песни, прерываемые смехом и женским визгом. Белокурый бренчал на пианино, потом это ему, видимо, надоело. Он ввалился в комнату Светланы и потребовал, чтобы она играла гостям танцы. Она наотрез отказалась. Тогда немец запер дверь в кухню, где сидели родители Светланы, скрутил девочке руки и поволок ее к себе.

Хороший хозяин Опанасенко, и запоры у него надежные, крепкие. Как ни ломился он в дверь, так и не смог сорвать ее ни с крючка, ни с петель. Обезумев от ужаса и злобы, он выскочил во двор, отпер сарай, схватил топор и, вбежав в кухню, стал яростно рубить дверь.

Наконец, выбив добротные доски в нижней половине двери, Опанасенко с трудом протиснул свое грузное туловище в проделанное им отверстие и увидел Светлану, лежащую на полу с окровавленным лицом.

Родители долго приводили Светлану в чувство; у нее была рассечена бровь, разбиты губы, пальцы на руках распухли.

Светлана с трудом открыла глаза.

— Не играла я им и не буду, — прошептала она. — Там такое творится, какие-то голые немки… — И она снова впала в беспамятство.

С мучительным трудом отработав на заводе свою смену, Опанасенко возвратился домой и застал обезумевшую от горя жену. Светланы не было. Прасковья Егоровна с плачем кинулась к мужу. Из ее слов, прерываемых рыданиями, он понял, что дочь увели полицаи.

Ипполит Евстигнеевич побежал к своим жильцам.

Белокурый холодно выслушал сбивчивую речь Опанасенко.

— Она некароший, упрямый девка, — сказал он, поняв, в чем дело. — Я помогаль ей поехать Германия. Наши фрау будут научать эта девка кароший манер. — И он выпроводил просителя в коридор.

Весь следующий день Опанасенко метался по городу, обивая пороги биржи труда, городской управы, полиции, добился даже свидания с бургомистром, но все было бесполезно. Он так и не смог узнать, куда увезли Светлану. На станцию, где в пакгаузах содержались угоняемые в Германию, его не пустили.

Поздно вечером возвратился он домой. Там его уже ждали полицаи. Опанасенко арестовали за прогул.

Всю неделю он был лишен возможности выйти за ворота, отсиживаясь после рабочего дня в лагере, как прогульщик.

За все это время он не сказал ни одного слова. Даже Сашка не мог выведать у него, что с ним произошло.

Когда начинался перекур, разжалованный начальник сидел неподвижно и смотрел в одну точку. Иногда он вздрагивал, закрывал лицо руками, и из-под грязных ладоней капали слезы.


В доме Опанасенко все шло своим чередом. Вместо убитого гитлеровца появился новый. По-прежнему выставлялись сапоги в коридор, белокурый приходил утром на кухню и долго умывался, стараясь не задевать глубоких царапин на небритых щеках.

Только в субботу Опанасенко вернулся домой, грязный, обросший, сразу состарившийся. Не сняв одежды, он упал на кровать и лежал не двигаясь, а Прасковья Егоровна сидела у стола, низко опустив голову, и не смела его окликнуть.

В комнатах, занятых гитлеровцами, начиналось веселье. В парадное беспрерывно стучали — приходили гости. Захлопали откупориваемые бутылки, зазвенели стаканы, все чаще раздавался женский смех. Пол задрожал от топота танцующих, но и этот шум не заглушал пьяных криков и смеха. Прасковье Егоровне казалось, что публичный дом в эту ночь переселился к ним, и, взглядывая на кровать, где по-прежнему ничком лежал муж, она не понимала, как он мог заснуть.

Постепенно веселье начало стихать, наконец наступила полная тишина.

Опанасенко встал с кровати, выпрямился, и по его лицу Прасковья Егоровна поняла, что он не спал и ждал этой минуты.

— Одевайся потеплее, Прасковья Егоровна, — сказал он, не глядя на жену, — пойдем отсюда. — И когда она надела шубу и укуталась в платок, открыл дверь во двор и, выведя жену за порог, шепнул: — Жди меня у ворот.

Хороший хозяин Опанасенко, и все у него есть в доме. Припрятан и бидон с керосином в кладовке, запертой на замысловатый замок.

Большой бидон, тяжелый, но в эту минуту Опанасенко не почувствовал его тяжести.

Ипполит Евстигнеевич медленно открыл дверь и долго рассматривал спящих вповалку гитлеровцев, отыскивая белокурого. Заметив царапины на лице немца, он вздрогнул всем телом, внес бидон в комнату и стал осторожно лить керосин на ковер.

Спящий неподалеку грузный рыжий немец сморщил нос, чихнул, но не проснулся.

Опанасенко заторопился, положил бидон на бок, предоставив жидкости свободно выливаться на пол, вышел в коридор, зажег смоченное керосином полотенце и бросил его на пол. Огонь весело побежал по ковру. Тогда, повернув ключ в замке по-хозяйски на два оборота, он вышел на улицу, как следует заперев все двери. У ворот стояла жена. Он взял ее под руку и, не оглядываясь, торопливо повел прочь. И она пошла за ним, как шла всю жизнь, ни о чем не спрашивая и не возражая.

20

Для Смаковского наступили черные дни. Неделя прошла в ожидании, что фон Вехтер смилостивится и призовет его обратно. Но барон и не думал менять своего решения. Владислав начал подыскивать службу, но это оказалось не таким простым делом. Какой-нибудь значительной должности ему не предлагали, а в качестве мелкого служащего городской управы он сам не хотел работать. Не садиться же ему с такой солидной внешностью за стол счетовода отдела городского хозяйства! Единственное учреждение, куда его пригласили и где охотно с ним разговаривали, было полицейское управление. Должность начальника политического отдела и нравилась ему, и пугала его. Не хотелось вторично рисковать своей жизнью.

Посетив все городские учреждения, Смаковский понял, что ждать ему нечего. Каждое утро, позавтракав тем, что Ирине удавалось выменять на базаре, он старался как можно скорее уйти из дому, чтобы избежать тягостных разговоров. Но и оставаться наедине с собой не слишком хотелось. Неизвестно, что было мучительнее, грызться с Ириной или грызть самого себя.

Вспоминая давно минувшие события, Владислав впервые начал понимать по-настоящему, какую ошибку он совершил в свое время, скрыв от всех факт невозвращения отца из Германии. Насколько умнее вел себя брат Дмитрий, который, окончив школу, сразу порвал с семьей, а узнав, что отец — невозвращенец, открыто заявил об этом и отрекся от него.

А он, Владислав, начал прятать концы в воду и лгал самому себе, будто уважение и любовь к отцу не позволяют ему сделать этот шаг. Какая там любовь! Он просто трусил. Он смертельно боялся, что этот прискорбный факт помешает его карьере. Он перевелся в другой институт, несколько изменил фамилию и отчество. Но на пятом курсе, во время преддипломной практики, его обман был обнаружен. Надо же было случиться, чтобы секретарем партийной организации завода оказался именно Гаевой, хорошо знавший старого Стоковского по совместной работе на сибирском заводе! Общее собрание студентов постановило исключить Владислава Смаковского из института, но в результате долгих хлопот ему все же удалось получить диплом. После защиты проекта он был направлен на тот же завод, где проходил практику. Жизнь потекла нормально, но вспыхнула война и спутала все карты.

Смаковский был твердо уверен, что победят немцы. Все его поступки вытекали из этого убеждения. Он крепко надеялся на дружбу с «победителями», но ему пришлось горько разочароваться.

Думать о прошлом было неприятно, о настоящем — тяжело, о будущем — страшно. Лучше ни о чем не думать. Но надо же чем-то зарабатывать на хлеб? Взять кайло и идти кайловать в бригаду Опанасенко, видеть насмешливые лица, слышать язвительные замечания? Выхода пока не находилось. Он перевел стрелку на тот путь, который вел в тупик, решил остаться у немцев.

А ведь его предостерегали от этого пути.

Во время эвакуации завода Смаковского вызвал к себе Гаевой.

— Ты меня прости, что я тебя побеспокоил в неурочный час, — впервые на «ты» обратился к нему Гаевой, — но время сейчас вообще неурочное. Садись, будем разговаривать.

Смаковский сел, закурил и выжидающе посмотрел на секретаря парткома.

— Скажи, ты был очень удивлен, когда по окончании института тебя послали именно на этот завод? Удивлен и, вероятно, недоволен?

Смаковский неопределенно пожал плечами.

— Комиссия сделала это по моей просьбе, — продолжал секретарь парткома, — и понимаешь, почему я просил? Я слишком хорошо знал твоего отца, и мне не хотелось, чтобы ты пошел по его дорожке. Эти годы я внимательно следил за тобой; порой мне казалось, что среда тебя перевоспитала, дала тебе то, чего лишили родители, не послав в школу. А порой до меня доходили твои разговоры, которые будили беспокойство. Сейчас я боюсь, чтобы ты…

— …не пошел по дорожке отца… Считаете, что яблочко от яблони недалеко падает? — резко спросил Смаковский.

— Нет, этой теории я не придерживаюсь. Брат твой ее опровергает. Просто меня всегда беспокоило, почему ты не любишь всего русского? Я уже не говорю о твоем дипломном проекте, где не было ни одного русского имени, а вообще. Ведь это ты говорил, что до сих пор не уяснил себе, что такое русский характер. Вот, мол, характеры других наций имеют ярко выраженные черты: французов отличает веселость, англичан — практицизм, немцев — педантичность. Ты так и привык понимать национальный характер как одну ярко выраженную, наиболее заметную черту. А вот русский характер представляется тебе каким-то расплывчатым, неопределенным, особых черт не имеющим. Так это? Был такой разговор?

Смаковскому пришлось признаться — да, был.

— А ты не подумал о том, что русский характер — это многогранный характер, что его можно понять, только рассматривая как драгоценный камень: со всех сторон, чтобы увидеть все грани? Ты не заметил, что наиболее сверкающей гранью русского характера является самоотверженная любовь к Советской Родине. Не думал ты над этим. Знаю. Подумай.

Но он и тогда не задумался над словами Гаевого, его беспокоило другое: к чему ведет этот разговор?

— Ты совершил один раз оплошность, тебе ее простили, — продолжал Гаевой, — никогда не вспоминали о ней, дали полную возможность реабилитировать себя, заслужить доверие, заработать его. А сейчас ты имеешь возможность сдать политический экзамен, уехать, работать, защищать Родину, Россию. Родина у русского человека одна, другой не может быть, не будет. И, кроме того, тебя сделала инженером советская власть, и ты у нее в долгу. Вот все, что я хотел сказать. Иди и подумай.

Смаковский, бесясь в душе, поблагодарил за внимание и вместе с тем выразил и удивление, что в такие дни секретарь партийного комитета нашел время с ним разговаривать. Разумеется, он очень признателен за заботу, но вместе с тем и глубоко и незаслуженно оскорблен. Как мог секретарь парткома хоть на минуту усомниться в его преданности Родине? Не оклеветал ли кто-нибудь его, Смаковского, перед лицом партийной организации? Но Гаевой только махнул рукой и, еще раз заглянув ему в глаза, отпустил.

Устрой Владислав свою жизнь при немцах так, как предполагал, он и не вспомнил бы об этом разговоре или вспомнил бы с издевкой, а сейчас в памяти вставало каждое слово, будто все это происходило вчера.

«Гаевой был прав, следовало уехать с заводом и работать. Самое правильное… правильное для тех, кто верил в Родину, любил ее».

А он не верил и не любил. Он всю жизнь восхищался тем, что не было русским, и считал иностранцев любой национальности умнее, сильнее и организованнее своих соотечественников. Зачем же ему было уезжать, когда он наконец мог слиться с ними?

Особенно виноватым чувствовал себя Владислав перед Ириной. Не кто иной, как он, убедил ее не уезжать. И теперь она была обречена на жалкое прозябание.

Оставалось последнее средство: уговорить Ирину пойти к Вехтеру и просить за мужа. Смаковский долго не решался на такой разговор, но однажды утром, когда завтрак был особенно скуден, набрался смелости.

Ирина с первого слова поняла, куда он клонит и на что рассчитывает. Она кивнула головой в знак согласия и ничего не сказала, но по едва заметной брезгливой складке губ он почувствовал, что окончательно упал в ее глазах.

Фон Вехтер принял Ирину очень любезно, наговорил кучу комплиментов, но о судьбе неудачника беседовать отказался.

— Это дело чисто мужское, — сказал он, улыбаясь. — Вот о вашей работе я с удовольствием поговорю. — И предложил ей место секретаря.

Ирина согласилась без колебаний. Из этого разговора она хорошо поняла, что ей не на кого рассчитывать, кроме как на самое себя.

Однажды, когда Ирина по окончании рабочего дня собиралась уходить домой, ее вызвал к себе фон Вехтер.

— Фрау Ирен, у меня к вам просьба: я прошу вас помочь мне обставить квартиру. В таком деле необходим изысканный женский вкус.

Предложение было неожиданным и как будто не совсем тактичным. Но Ирина приняла его.

Квартира барона была похожа на мебельный магазин. Два рояля и несколько диванов громоздились у стен. Прислоненные к стене холстами внутрь, стояли какие-то картины. Все было разное, собранное из разных домов, и разобраться в этом хаосе стоило немало труда. Четверо дюжих солдат терпеливо двигали тяжелый рояль из угла в угол, пока наконец Ирина не нашла ему подходящее место.

Три вечера потребовалось для того, чтобы склад награбленной мебели начал хоть отдаленно походить на квартиру. Барон остался очень доволен и устроил новоселье.

Собрался цвет общества: Пфауль, начальник гестапо, командир расквартированной в городе воинской части, несколько офицеров. Компания пировала до утра — ходить по городу ночью было небезопасно.

Ни на другой день, ни в следующие дни Ирина домой не возвращалась.

Ей не хотелось оглядываться. Став на одну ступеньку лестницы, она легко ступила на другую. Ей казалось, что эта лестница ведет вверх. Она не испытывала ни сожаления, ни колебаний. В ее ничтожной душе не шевельнулось и тени раскаяния. Жизнь пока складывалась так, как она мечтала. Впереди поездка с фон Вехтером в Германию, поездка, которую она представляла себе так реально, будто уже побывала в Берлине. Она заранее воображала, как, очутившись за границей, будет угадывать знакомые по книгам и рассказам места с видом человека, уже проезжавшего здесь когда-то и забывшего город.

— Ах, это Унтер-ден-Линден! — скажет она барону, когда они поедут по этой красивой улице.

Вчерашнее вставало в ее памяти редко и не вызывало угрызений совести. Задавая себе вопрос: кто же на ее место поступил бы иначе? — она неизменно отвечала: никто. Каждый, кому повезло, сделал бы то же самое. Вот даже Крайнев, который искренне хотел уехать, уговаривал ее, но когда остался, — Ирина все-таки не понимала, как это могло случиться, — живо переключился и работает на немцев. А она? Никому не причиняет зла, по ее вине никто не страдает, а что касается ее личной жизни, то кому какое дело до нее, — тут она вольна поступать, как ей угодно.

Изредка она тосковала по ребенку, но успокаивала себя тем, что все же без него лучше: Вадимка раздражал бы Вехтера.

Потянулись приятно однообразные для Ирины дни. Отсидев в приемной положенное число часов, она спешила домой, накрывала на стол. Ровно в пять появлялся к обеду Вехтер.

Вот почему, когда однажды он задержался, Ирина встревожилась. Прошел час, другой, а Вехтера все не было. Наконец раздался телефонный звонок.

— У меня большая неприятность, Ирен, — услышала она вкрадчивый голос Вехтера. — Завтра утром приезжает жена, и ты понимаешь, что нам придется расстаться. Разумеется, временно, — поправился он. — Сейчас за тобой заедет машина, и денщик поможет тебе перебраться на другую квартиру. О, мы будем там видеться, моя дорогая.

Ирина почувствовала, как трубка телефона становится тяжелой, такой тяжелой, что удержать ее в руках невозможно.

Через час она в сопровождении денщика, нагруженного чемоданами, вошла в незнакомый ей дом, в незнакомую комнату. Проведя ночь в невеселых размышлениях, Ирина утром отправилась на завод.

У проходной дежурный полицай загородил ей дорогу.

— Пускать на завод вас не велено, барышня, — насмешливо сказал он, на всякий случай растопырив руки.

Ирина резко повернулась и ушла. Потом снова направилась к заводу. Ей хотелось одного — дождаться Вехтера, ударить его по гладко выбритой, барски-холеной роже, плюнуть в эти мутно-голубые глаза с тяжелыми веками. Но до пяти часов ждать было слишком долго и унизительно. Она поплелась обратно и, вернувшись домой, свалилась в постель. Хозяйка квартиры, испуганная ее состоянием, побежала за врачом.

Ирина сразу узнала этого старенького доктора, который считался в городе лучшим специалистом по внутренним болезням. У него было больное сердце, и он никогда не ходил пешком к своим пациентам. Раньше в поликлинике ему всегда предоставляли машину.

Он долго сидел за столом, стараясь отдышаться, потом достал очки, медленно надел их дрожащими пальцами, взглянул на больную и резко поднялся с места.

— Извините, пожалуйста, — твердо произнес он, — произошло недоразумение: я взрослых не лечу, я детский врач, педиатр.

Ирина знала, что он лжет, но ничего не сказала, только с ненавистью посмотрела на него.

Старик медленно пошел к выходу, но у двери остановился и, глядя в сторону, словно разговаривая сам с собой, произнес:

— Вчера жандармы повесили девушку, инструментальщицу механического цеха, за то, что она отпустила пощечину солдату, который приставал к ней. Отпустила пощечину, но не позволила… М-да… — И вышел, не закрыв за собой дверь.

Ирина до крови закусила губу.

Надо было жить, надо было есть. Содержимое ее чемоданов быстро растаяло на базаре. Платья шли за бесценок. Кому нужны были сейчас нарядные туалеты, — каждый стремился одеться попроще, было бы чем прикрыть тело.

Ирина решила обратиться к Пфаулю. Он принял ее с какой-то нагловатой любезностью, которая заставила сразу насторожиться.

Комендант города выслушал ее просьбу о предоставлении работы с выражением полной готовности помочь.

— Это очень просто сделать, — сказал он, улыбаясь. — У нас есть, ну, как бы сказать… увеселительное заведение, для господ офицеров…

Ирина вскочила со стула.

— О нет, нет, вы не подумайте ничего плохого! — замахал руками Пфауль. — Вы будете просто хозяйкой, украшением салона.

— Вы забыли, — вспыхнула Ирина, — вы забыли, что я… что я…

Комендант города издевательски усмехнулся:

— Вы сами забыли об очень многом, моя милочка, и стоит ли вспоминать об этом?

Ирина повернулась и выбежала из кабинета. На улице было сыро, туманно, и Ирина ничего не видела впереди.


После того как Ирина ушла к Вехтеру, Смаковский запил. Как все люди его типа, наглеющие в дни удач и теряющие почву под ногами при первом ударе судьбы, он начал быстро опускаться. Квартира пустела — вещи обменивались на самогон.

Неожиданно явился Пивоваров. Вид Смаковского ему не понравился — обрюзгшее лицо, мутные глаза, мятый костюм. Пивоваров начал разговор издалека, прикидывая в уме, может ли этот неудачник чем-нибудь помочь ему. Но в конце концов он рассказал Смаковскому все, умолчав, однако, о своем визите к Вальскому.

Смаковский мгновенно протрезвел. Крайнева он давно терпеть не мог, а в последнее время боялся и ненавидел. Работая на заводе управляющим, он избегал встреч с Крайневым и никогда не заглядывал в механический цех. Теперь представляется отличный случай разделаться со своим недругом и снова возвыситься в глазах у немцев.

— Доказательства! — нетерпеливо сказал Смаковский.

— Ну какие там еще доказательства! — почти рассердился Пивоваров. — Лобачев ждал немцев и остался не для того, чтобы вредить им. Ведь у него в Берлине на текущем счету сто тысяч марок. Он мне сам говорил об этом.

Пивоваров рассказал, что во время командировки в Германию Лобачев должен был заключить договор на поставку оборудования с фирмой «Демаг», но получил взятку и заключил его с фирмой «Бамаг».

— Да что тут доказывать! — воскликнул Пивоваров. — Лобачев много лет знал, что я — белый офицер, выдающий себя за красноармейца, и никому об этом не сообщил.

Смаковский слушал его с возрастающим интересом.

— Одна беда, — продолжал Пивоваров, — боюсь идти к немцам. Вам они больше поверят. Помогите, Владислав Григорьевич.

— Помогу, — решительно ответил Смаковский и выпроводил Пивоварова, стремясь остаться один, чтобы лучше все обдумать.

Идти в гестапо он не рискнул. При одном воспоминании о замороженных глазах Зонневальда его пробирала дрожь. Смаковский явился в комендатуру к Пфаулю и подробно рассказал ему обо всем, что узнал от Пивоварова. Комендант слушал с таким видом, будто не придавал словам Смаковского никакого значения, но после его ухода поспешил к начальнику гестапо. Зонневальда не оказалось на месте. Он явился только к вечеру и, выслушав Пфауля, вызвал к себе начальника агентурного отдела. На столе появилась папка с фамилией Крайнева.

Зонневальд внимательно просмотрел донесения осведомителей об активной работе инженера Крайнева во время эвакуации, об отправке сына на Урал, рапорт начальника охраны электростанции о странном поведении начальника русской охраны.

— Арестовать и немедленно доставить сюда, только связанного по рукам и ногам, — приказал Зонневальд, закрывая папку.

Начальник отдела, выходя из кабинета, добавил: — Это крупный зверь, ваш протеже, господин комендант. Пфауль стоял угрюмый, но не сдавался.

— Позвольте, на него же было сделано покушение?..

— Это спектакль…

— Не может этого быть. Нельзя так играть… — Пфауль возражал горячо, он защищал не Крайнева, а самого себя.

Зонневальд усмехнулся.

— Это объясняется очень просто. В городе было тогда несколько, к нашему счастью, разрозненных партизанских групп. Одна не знала, что делает другая. Вот и все.

21

Гитлеровский офицер осмотрел бомбу, потом один из солдат по его приказанию куда-то удалился и долго не приходил. Рабочие уселись на глыбах антрацита и закурили. У Крайнева кончились сигареты. Он подошел к рабочим и попросил закурить. Никто и не подумал исполнить его просьбу. Глаза смотрели куда-то мимо, словно люди не понимали языка, на котором Крайнев обратился к ним.

Сергей Петрович отошел в сторону и сел на бревно. Атмосфера ненависти становилась уже привычной: чем острее ненавидели его рабочие, тем больше он их уважал.

Вернулся солдат с набором гаечных ключей, осторожно вывинтил взрыватель. Офицер махнул рукой, — теперь делайте с бомбой, что хотите, — и ушел. За ним удалились и солдаты.

Крайнев вздохнул с облегчением и начал распоряжаться. Погрузив бомбу на сцеп вагонеток, рабочие отвезли ее в тупик и там оставили. В том месте железнодорожная колея шла под уклон; переведя стрелку, можно было спустить вагонетки с бомбой прямо в котельную электростанции.

Уже темнело, когда все разошлись. Надо было ждать наступления полной темноты. У глыб антрацита валялось несколько окурков, Сергей Петрович собрал их, выпотрошил в руку и скрутил цигарку. Едкий дым защекотал ему горло, но он не заметил ни запаха, ни вкуса.

Несколько раз он подносил к уху часы — ему казалось, что они остановились, что остановилось время и никогда не кончится этот серый зимний день.

Наконец стемнело. Сергей Петрович осмотрелся — никого. Он обошел склад кругом. Было тихо, только из открытой двери котельной доносились звуки закрываемых топок. Он пошел по рельсам и перевел по дороге стрелку.

И тут обычная выдержка оставила Крайнева. Он почувствовал, как дрожат у него руки и ноги. С бешено бьющимся сердцем он подбежал к бомбе и начал набивать аммонитом полость удаленного взрывателя. Вот детонаторы со шнурами уже внутри бомбы. Как ни лихорадочно быстры были его движения, ему казалось, что он теряет очень много времени.

Достав из кармана одновременно и спички и зажигалку, Крайнев зажег шнуры — они вспыхнули.

Сергей Петрович забежал назад и толкнул вагонетки — они не сдвинулись с места. Напряг все силы, но вагонетки не поддавались. Смазка в буксах успела замерзнуть.

Страшная слабость овладела им, и он опустился на землю, но через мгновение вскочил и снова исступленно, рывками стал толкать вагонетки…

Горел шнур, огонь приближался к детонаторам… У него было такое чувство, словно горит его собственное тело… Вагонетки стояли на месте.

Внезапно скрипнула дверь конторы угольного склада, и два человека вынырнули из темноты.

Их фигуры показались Крайневу знакомыми, и, когда уже они были совсем близко, он узнал Сердюка и Петра Прасолова. Сердюк подбежал первым и уперся в вагонетки. Сцеп сдвинулся с места и покатился под уклон, слегка вздрагивая на стыках, а Крайнев мчался за ним следом, потом отстал, но все еще продолжал бежать, пока не увидел, как бомба скользнула в открытую дверь котельной.

— Назад! — закричал Сердюк. — Назад, сумасшедший!

Сердюк не отрывал глаз от стрелки часов. Шнуры были рассчитаны на восемь минут горения. Из окна конторки, где они с Прасоловым следили за работой, он засек время запала и теперь видел, что до взрыва осталось три минуты.

Втроем они побежали по шпалам пути, который вел из завода в открытую степь.

— Ложись! — крикнул Сердюк и упал на землю.

Рядом с ним свалился Крайнев, поодаль — Прасолов.

Земля дрогнула под ними, и воздух, твердый, как резина, ударил в спины. Оглушенные взрывом, они не слышали, как гремели сорванные листы железа, как звенели выбитые стекла и грохотали по крышам падающие вниз кирпичи, но, обернувшись, увидали огромный черный столб, который поднимался вверх и расплывался во все стороны.

Сергей Петрович сидел на земле и счастливо улыбался.

— Пошли, — сказал Сердюк и тронул его за плечо.

Они побежали напрямик по сугробам, перебрались через заводскую стену и вышли в степь.

— Вот и окончилась твоя работа в тылу, — произнес Сердюк, — а наша только начинается. Передавай привет Большой земле. — И он обнял Крайнева. — Явку помнишь? Иди. Будем живы — встретимся.

— Выживем. Встречать тебя будем вместе с Красной Армией, — твердо произнес Прасолов, по-дружески крепко пожимая Крайневу руку.

И они разошлись в разные стороны.


Крайнев шел через степь, туда, где начинал светлеть от всходившей луны край неба, и острое, давно забытое ощущение счастья переполняло его.

Необъятная ширь Родины раскрывалась перед ним.

1948

Загрузка...