Василий Петрович и Баранов ночевали под сосной последнюю ночь. В большой комнате достилали пол.
Рано утром сквозь сон Василий Петрович услышал в пруду шумный всплеск, а за ним негромкий мальчишеский голос:
— Тяни, Лешка, тяни… Не сорвется…
Открыв глаза, Василий Петрович увидел двух мальчишек, сидящих на заборе. Один из них поймал крупного карпа и, выбирая леску, старался вытянуть его наверх.
Не помня себя, Василий схватил кол и опрометью бросился к пруду. Увесистый кол полетел точно в сидящих на заборе и, конечно, попал бы в одного из них, если бы быстрота и ловкость не оказали мальчишкам спасительной услуги.
Они очутились за забором до того, как зловеще свистящее возмездие пролетело над ними. Бросив удочки, они пустились наутек.
Догонять их было бесполезно.
Карп, сорвавшийся с крючка, метался на берегу, подпрыгивая в траве, и очутился снова в пруду до того, как Василий Петрович подбежал к нему.
Все это видел проснувшийся Баранов. Не подымаясь, он ждал, что скажет Василий. И тот, вернувшись с трофеями — с двумя удилищами, сказал:
— Какое, понимаешь, нахальное и открытое воровство!
— Воровство? А может быть, озорство? — тихо, еле сдерживая себя, спросил Аркадий Михайлович. — Ты вспомни себя в эти годы. На днях мы тоже с азартом в этом же прудике ловили карпов, и ты радовался вместе со мной…
Василий смяк, отвернулся.
— Это все так, но ведь рыба-то, понимаешь, не ими пущена в пруд. Они знают, что это моя рыба.
— И ты знал в их годы, что в огородах растет не тобой саженная репа или горох, — все громче и осуждающе говорил Баранов. — Но ты и я ползали крадучись по чужим огородам… Ползали не потому, что в своих не росла репа или не было гороха. Ползали потому, что охотничья страсть, проверка себя на страх, на храбрость, тяга к смелости неизбежны для этого возраста. Я не одобряю лазание по чужим огородам. Не одобряю. Я не оправдываю сладостью риска, очарованием ночного приключения подобного рода налеты, если даже ими движет только романтика… Но разве подобное преступление заслуживает наказания дубиной? Эх, Василий Киреев, Василий Киреев, старшина саперной роты! Как ты дошел до жизни такой? Как смог ты поднять руку на детей?! Как ты мог… — И тут снова Баранов оборвал гневные слова, не сказав всего, что хотел, и стал одеваться.
Утро было явно испорчено. Киреев пошел в дом проверить полы. Черный накат был уложен плотно. Протрава «адской смесью» велась исправно. Пройдет неделя, и губка останется позади. Завтра кончается отпуск, взятый за свой счет. Кузька Ключ не обманул, плотники — хорошие и добросовестные мастера. Они отлично будут работать и без него. Нужно только сегодня же сжечь заразную древесину. Другим это доверять нельзя. Могут недоглядеть и, чего доброго, сожгут дом.
Василий направился в дальний угол, где было свалено дерево, пораженное домовой губкой. Но там оказалось пусто.
— Где гнилье? — спросил он подоспевшую к нему тещу.
— А я его еще позавчера продала.
— Как продали? Заразу продали? Кому продали? Мамаша, вы в своем…
Серафима Григорьевна умела находить нужные ответы, не заставляя себя ждать, и чернейшую ложь выдавать за светлейшую правду. Не дав Василию закипеть, она сказала:
— Василий Петрович, чем таким добром небо греть, подумала я, лучше оно на кирпичном заводе кирпичи обожжет. И им хорошо, и для нас пять бумаг деньгами. Вот они.
— Это другое дело, — сразу же согласился Василий, — кирпичный завод каменный, и губкой там заразиться нечему.
Ангелина, слышавшая их разговор, знала, что ее мать лжет. При Ангелине Кузька Ключ увез на трех грузовых машинах подгнившие балки и совсем здоровые доски пола. При дочери Серафима Григорьевна, торгуясь с Ключом, говорила ему:
— Ты бы хоть, жулик, меня-то не обманывал. Стоит стеснуть с балок гниль — и за новые сойдут. А про доски нечего и говорить. Ты продашь их втридорога какому-нибудь малахольному застройщику. Наверно, уж есть такой у тебя.
Кузька не спорил. Он побаивался Серафимы Григорьевны. Видимо, она знала за ним такие грехи, за которые могут и не помиловать.
Ангелина видела, как мать пересчитывала пачки. В них было никак не «пять бумажек», которые она подала Василию. Видела и молчала.
Молчала потому, что это была ее мать. А мать, какой бы она ни была, всегда остается матерью. Матерью, которая родила ее, а потом выкормила, вынянчила, вырвала из рук многих болезней, поставила на ноги и выдала замуж. И сегодня она лгала ее мужу, может быть, тоже для нее.
Не на тот же свет, утаивая, приберегала она деньги, не на сторону же отдавала их. Или ей, или в дом, в хозяйство, а это значит — и ему, Василию.
Василий вернул теще «пять бумаг» и сказал:
— Пригодятся на олифу и охру для пола… А мне и в голову бы не пришло продать этот гиблый лес на топливо для кирпичного завода. Спасибо вам.
От этих слов щеки Ангелины густо покраснели. Она никогда не лгала Василию. Правда, она замалчивала кое-что, жалеючи мать, а теперь ей хотелось крикнуть. Назвать обман обманом… Но Ангелина опять промолчала. Застряли в горле слова.
Но несказанное, оставаясь в нас, нередко делает куда большее, чем прямая перебранка. Да, она родная дочь этой женщины. Ангелина многим похожа на свою мать. Чертами лица. Голосом. Походкой. Но и эта всего лишь внешняя схожесть теперь начинала тяготить ее. И она боялась этого растущего чувства к матери, всячески ища оправдания ее поведению. Но всему есть предел. Наступает такое время, когда человек, как бы он ни хотел, не может далее обелять черное. Нечто подобное произошло сегодня.
— Нехорошо ты делаешь, мама, — сказала, оставшись с ней, Ангелина.
— Яйца курицу не учат, Линочка, — нравоучительно и спокойно заявила Серафима Григорьевна. — Я мать. Не о себе думаю. О тебе пекусь.
Это, конечно, была явная полуправда. Такой же полуправдой было желание Серафимы Григорьевны выдать Ангелину за Василия. Она тоже тогда пеклась об Ангелине, а своей выгоды не забывала.
Что об этом говорить! Пока ей нужно молчать и прятать в своей душе чужую ложь. Прятать, пока это возможно.