Послеуспенские ночи, как всегда, были черны. Звездная россыпь вздрагивала в черноте неба. На отмелях неотделимой от неба, такой же черной Волги, точно одинокие угли тлели костры.
Миллионная тяжело спала — на замках, на засовах. Кое-где мурзились спущенные с цепей дворняжки, лошади переступали с ноги на ногу в стойлах, вдруг оползал в амбаре кусок соли, падал, и тогда с минуту держался шорох и тихий треск катившейся соляной крошки.
С Волги притекал сонный окрик вахты, плыл наверх, в город, и там сливался с деревянным бормотаньем сторожевых колотушек.
Петру не спалось. Мирона Лукича стерегли крепко, за домом глядел не один глаз, не два. Со двора, у калитки, подремывал сторож, на улице барабанил в колотушку караульщик, собаки, не кормленные с утра, злобно ждали рассвета, Васька, по обычаю, ночевал у порога хозяйской комнаты. Все было прочно налажено. Но покой не приходил в дом.
Павел сквозь сон застонал, сразу очнулся, вскочил, уставился на брата:
— Никак собаки брешут?
— Слышу.
— Эх, брат, — сказал Павел, протерев глаза, — чего мне приснилось! Будто суббота, и я рассчитываюсь с мужиками. Полез в карман, в шубу, там наместо кошеля чего-то мохнатое. Вынул — кот. Бросил его наземь, он сжался, того гляди — вцепится. А мужики смеются. Инда в пот ударило.
— Нехорошо, — решил Петр. — Пойти взглянуть.
Он пробрался домом наощупь, захватил по пути шубу, вышел на крыльцо. Собаки подбежали к нему, усердно работая хвостами, все стихло, на дворе казалось чуть светлее, чем в горницах, от земли веяло влагой. Неподалеку, у монахинь, нежданно ударили в колокол к полуношнице. На берегу раздался протяжный крик.
Петр укутался в шубу, быстро пошел к калитке, к сторожу, спросил:
— Спишь?
Сторож не отозвался.
Петр толкнул его.
— Чего это? — сказал сторож.
— Уснул?
— Не-е, зачем спать! Караулю.
— С берега словно кто на помощь звал, слышал?
— Зря кричат, тоже караульщики! — возразил сторож. — Караулить надо знать. Будешь подшумливать, вор-то побоится. А сиди тише, ни шкни, он и придет. Тут ты его цап-царап! И бей вволю… А кричать — этак всю жись карауль, никого не пымашь.
Петр посмотрел в небо, произнес тихо:
— Такой ночью, поди, самые злодейства творятся.
— Не-е, — ответил сторож знаючи, — такой ночью ничего не быват. Вишь, как звезды дробятся? Злодей теперь дома сидит.
Он подумал и добавил:
— Я те скажу, когда чего, Петр Мироныч. Ступай, спи.
Петр вернулся в дом, прошел сенями в прихожую. Васька сопел безмятежно. В комнате Мирона Лукича стояла немота.
Петр тишком поднялся к себе наверх. Брат уже спал. Петр лег и укрылся с головой, чтобы согреться…
Мирон Лукич прислушивался к каждому звуку, как птица. Он различал вздохи половиц и дверей, когда ходил сын, слышал потрескиванье свечки, слышал еще что-то, происходившее за пределами внятных шопотов и шелестений — какой-то внутренний говорок безмолвных вещей. Он ухмылялся — вытянув худую шею, вытаращив глаза — ухмылялся от счастья, что слух его был по-птичьи тонок. Что, если бы сам он сделался птицей? Его давно не было бы в этой клетке, никакая стража не уберегла бы его, он посмеялся бы над своими соглядатаями, пожалуй, колоти тогда в колотушки, шастай дозорами из двери в дверь!
Надоел, опротивел, осточертел Мирону Лукичу весь дом, со всеми домочадцами, со всем добром, со всею рухлядью. Он гнал всех в три шеи, только бы не вертелись на глазах, не лезли бы с отчетами, не совались бы в его угол.
— Рыбник наказал узнать, — орал Васька, — не желаете ли, Мирон Лукич; нынче подлещиков?
— А мне хоть баклешек, хоть чехонь, — отворачивался Мирон Лукич, — пошел вон, дурак!
Он ничего не хотел знать. Он ждал своего дня, своего часа, и вот, наконец, последней секунды, которая, с мгновенья на мгновенье, должна была пробить. Он был готов. Дело стояло не за ним.
Он сидел, объятый безмолвием, сухой, напряженные, с растопыренными локтями, словно собравшись выпрыгнуть вон из кресла. Он слушал. Все другие чувства его только помогали слуху или совсем замерли. Если бы возникла у Мирона Лукича в эту минуту какая-нибудь боль, он не заметил бы ее. Рот его приоткрылся, капельки пота проступили над седыми бровями, пальцы изредка вздрагивали и осторожно перебегали с места на место.
И вот руки легли на шины высоких колес. Кресло двинулось. Ход был беззвучен, колеса — хорошо смазаны, пол устлан ковром. Медленно кресло подкатилось к окну. Десятый раз Мирон Лукич вынул из жилета часы.
Но он не успел открыть их.
В ставню тихо стукнули раз, другой.
Мирон Лукич быстро поднял голову. Взгляд его уставился на кончик железного болта, торчавший из щели в оконном косяке. Болт дрогнул и уполз в щель.
Мирон Лукич стремительно потушил свечку, нащупал на окне крючок, легонько выпихнул его из петли и потянул раму. Она подалась. С улицы, за ставнею, чуть слышно звякнул коленцем болт.
— Чш-ш! — прошипел Мирон Лукич.
Ставня бесшумно раскрылась. Какие-то руки — холодные, корявые — прикоснулись к его пальцам.
— Отодвиньтеся, — шепнули с улицы.
Потом Мирон Лукич почувствовал, как что-то огромное тяжело поднялось из темноты, взгромоздилось на подоконник и внезапно ухнуло в комнату, толкнув кресло.
— Чш-ш! Ти-ше! — в ужасе махнул руками Мирон Лукич.
Но в тот же миг чужая рука, скользнув по его плечу, пролезла между спиной и креслом, и в самое лицо Мирону Лукичу пахнуло шопотом:
— Цепляйтеся за шей! За шей меня беритя, крепше!
Мирон Лукич обнял волосатую, стриженую под горшок, голову и вдруг, с неожиданной легкостью, отделился от кресла.
— Пущайтя, пущайтя! — услышал он снова, и тотчас другие руки подхватили его за окном и окунули в ночной холод, как в воду.
Человек, держа Мирона Лукича в объятьях, осторожно бежал в темноте. Позади что-то стукнуло, собаки взялись лаять, из-за ворот выплеснулся старческий голосок:
— По-сма-триваю!
Мирон Лукич начал дрожать.
За углом, поодаль от дороги, на берегу стоял крытый возок. Человек подбежал к нему, усадил Мирона Лукича в кузов, точно ребенка в люльку, метнулся назад. Мирон Лукич расслышал торопливые шаги, как-будто настигала погоня, потом — тяжелое дыханье и шопот. Кто-то принялся впихивать в возок кресло Мирона Лукича, оно не умещалось, колесо придавило Мирону Лукичу ноги.
— Потерпите, — услышал он.
— Денисенко? — спросил Мирон Лукич.
— Я самый.
Мирон Лукич прошептал:
— А где она?
— Чего?
— А она готова? Готова? — сквозь дрожь бормотал он.
— Держитесь — ка! — сказал Денисенко, взбираясь на козла.
Лошади взяли. Люди, суетившиеся вокруг, канули в темень. Возок пронесся берегом — через рытвинки, намытые родниками, по затянутой тиной гальке — на Казанский взвоз, к оврагу, во двор Денисенки.
Там наскоро распрягли, сунули кресло в каретник, Мирона Лукича внесли в горницу, огни погасили.
Ямской двор проводил обычную ночь — ни чего не случилось: кони посапывали на конюшнях, фонарь коптил на столбе посереди двора, рыжей воронкой подымалась над огнем сальная гарь, ямщики спали вповалку, где попало — в тарантасах, под дворовыми навесами, на сеновале.
Мирона Лукича усадили в угол, завалив армяками, тулупами, полушубками. Денисенко отсуетился, залез на печь.
В тишине Мирон Лукич разворошил армяки, спросил вполголоса:
— Денисенко? А она где теперь?
— Пождем, — сказал хозяин.
Но ждать пришлось недолго. Звякнуло кольцо в калитке, ворота загудели, поднялся крик.
— Заройся глубже, — шепнул Денисенко.
В сенях что-то повалилось на пол, с треском, наотмашь распахнулась дверь, Павел и Петр Гуляевы, с фонарями в руках, ворвались в горницу.
— Денисенко, хромой дьявол! — вопил Петр, — куда девал отца? Слезай с печи, воровская кровь!
Павел ухватил Денисенку за ногу.
— Убью, цыганская душа, — кричал Петр.
Денисенко сорвался с печи, припал на лавку.
— С нами крестная сила, господи, царица небесная, пресвятая, пречистая мати-дева, мыкола милостивый, угодники, мученики, господи сил, преславный, преблагий…
— Убью, чор-рт! Куда запрятал старика? Говори!
Петр размахивал фонарем перед носом Денисенки. Денисенко трясся, лопотал:
— Апостолы, евангелисты, преподобные, блаженные…
Ямщики, заспанные, всклокоченные, налезали в комнату, толпились в дверях.
Павел дернул Денисенку за плечо, приподнял его, поставил на ноги.
— Що таке? — опомнился Денисенко. — Це ж Петро Мироныч! Це ж Павло Мироныч! Господи!
— Отвечай, где отец?
— Мирон Лукич? — испугался Денисенко.
— Прикидывайся! — орал Петр. — Убью! Отвечай, зачем выкрал отца через окошко?
— Мирона Лукича? — вскрикнул отчаянно Денисенко.
Он схватился за голову. Глаза его ужасно раскрылись. Вдруг он отвел рукой обступивших его людей и ковыльнул на два шага вперед.
— Перед честным животворящим крестом господним, — проговорил он замогильно, — и перед всем народом, — обернулся он к ямщикам, — присягаю трижды: непричастен, непричастен, непричастен!
Ямщик-верзила крякнул в тишине, точно сдвинув с места груженый возок. Денисенко медленно перекрестился. Петр посветил фонарем в его лицо: оно было торжественно, веко не дрогнуло на нем ни разу.
— Без твоих лошадей тут не обошлось, — сказал Петр, сбавив голосу и помедлив.
Денисенко сразу взвихрился:
— Присяге не верите? Присяге? Глебка! — рванулся он к ямщику, стриженому под горшок, — Глебка, скажи, скилькы у нас усих коней?
— Ямских пять троек.
— Пять троек? Слыхали? Айда на конюшни считать по стойлам, айда! Пять троек?
Он взялся тянуть братьев за рукава.
— С вечера нынче не закладали, — сказал Глебка.
— Слыхали, слыхали? — досаждал Денисенко.
— Постой, — отмахнулся Петр.
Он пошел в угол, где грудой навалены были армяки, сел на лавку, уперся локтями на колени.
— Вот чортово навожденье!
— И вы, хлопцы мои дорогие, не учуяли, як батюшку вашего злодий через окошко тащит? — сочувственно спросил Денисенко.
Павел с сердцем сказал:
— Поставили глухую тетерю дом хоронить! Самого хозяина умыкали.
— Який бис на его позарился? — удивился Денисенко.
— Ты-то должен знать, лисий хвост, — крикнул Петр, — может по твоей вине теперь батюшка обвенчан.
— Обвенчан? Кто ж его ночью венчать станет?
— Стой! — вскочил Петр. — Стой! Кто венчать станет? Павел, слушай, я знаю, что делать! Ты вали на Увек, я — в Курдюм. Он сейчас либо там, либо тут. Негде ему больше быть Денисенко, будь отцом, — закладывай две тройки!
— Господи, — подхватил Денисенко, — истинная правда! Либо там, либо тут! Хлопцы, две тройки, зараз! Чего стали? Чего пасти разинули?
Он вытеснил ямщиков из горницы и сам кинулся за ними, схватив фонарь.
На дворе забегали, зазвенели сбруей, разбуженные лошади отфыркивались, возки скрипели, голоса перекликались не по-ночному живо.
Павел сидел за столом, Петр расхаживал по горнице, теребил волосы, пошептывал сквозь зубы:
— Только бы поспеть, только бы поспеть!
Он подошел к куче армяков в углу горницы, нагнулся, взял верхний армяк, прикинул на свой рост.
Вбежал Денисенко, вырвал армяк из рук Петра, кинул поверх кучи, схватился за другой.
— Постой, постой, я тебе впору выберу, впору. И Павлу Миронычу выберу, постой.
Он брал один армяк из груды бросал его в сторону, вытаскивал другой, подбегал к Павлу, к Петру, опять бежал в угол.
— Одна заложена, — закричал Глебка, ворвавшись в горницу.
— Обе готовы! — гаркнул вслед за ним ямщик-верзила, — пожалуйте!
— Це гарный, дюже гарный! — трещал Денисенко, с армяками в руках, приседая и поскакивая вокруг братьев.
— Догоним? — сурово спросил Петр.
— Господи! На моих конях? На моих конях витер догнать можно!
— Сколько концы считаешь?
— До Увека в два часа обернешься, а из Курдюма будешь дома к утру. С богом!
— Пошли!
Спустя минуту тройки, одна за другой, вырвались из ворот. Шум от них долго не утихал над городом. Денисенко стоял во дворе неподвижно, пока не разбрелись ямщики. Потом он вернулся в дом и подбежал к армякам. Раскидав одежу, он сунул в глубину берлоги фонарь. Огонь замигал, охваченный духотою, пахнувшей снизу.
Бескровное, обсыпанное каплями пота лицо заблестело под фонарем. Мирон Лукич лежал с открытым ртом.
— Дать что ль тебе чего? — торопливо спросил Денисенко.
Мирон Лукич ответил неслышно, чуть шевельнув белыми губами:
— Пить…