Рассказ
С начала она говорила, что нельзя разводиться, потому что у Лидочки и Вити был двадцатилетний Вадечка, что Витя, должно быть, одумается и бросит ту, другую, что надо подождать, что (цитируя Толстого, Вера Ивановна поднимала трясущийся пальчик) все образуется, что в сорок пять лет у Лидочки просто был опасный, горячий возраст, — она говорила, но ничто не помогало. Лидочка начинала возражать и плакать. Тогда Вера Ивановна сказала, что папе (Анатолий Семенович умер год назад, неполных семидесяти лет) было бы неприятно услышать о таком, и может быть, и сейчас неприятно слышать. Но Лидочка сказала раздраженно, утирая ладонью слезы и смешивая их с сиреневой тушью, что после такой счастливой и спокойной жизни, которая была у них с папой, Вера Ивановна просто не может понять, что значит жить в одном доме с человеком, который время от времени обнимает другую женщину.
Только тогда Вера Ивановна все и рассказала.
Она рассказывала сидя на веранде своего крепенького домика на склоне горы, неотрывно глядя на море, часто помаргивая напрочь выцветшими глазками. Положив руки на подлокотники плетеного кресла, утонув в нем — маленькая, но грузная и каждой клеточкой ощущающая, как прожитые семьдесят лет тянут ее вниз, даже не в ветхое сиденье кресла, а глубже — в землю, туда, где уже год лежал Анатолий Семенович.
Сад, состарившийся вместе с Верой Ивановной, рос террасами книзу и не загораживал ни бледного моря в ситцевую рябинку, ни — справа — белого города, на который Вера Ивановна время от времени переводила взгляд, но потом спохватывалась, потому что это могло показаться Лидочке “уж слишком”. И снова подмаргивала морю, как немощный маленький маяк.
Тридцать пять лет тому назад, когда Лидочке было десять лет, Анатолий Семенович возвратился с работы, походил по дому, погладил кончиками пальцев мебель, покашлял и сказал Вере Ивановне, что влюбился и что, промучившись два года, наконец месяц назад стал любовником.
Вера Ивановна, мешая вишневое варенье в тазу и снимая пенку для Лидочки, охнула, прикрыла губы ладонью, как от удара.
Все еще кашляя, морщась и крутя головой, Анатолий Семенович мычал что-то про Лидочку, про дом, про привязанность к Вере Ивановне, но и про невозможность порвать с той женщиной.
“Она замужем?” — спросила Вера Ивановна.
Да, она была замужем. Больше ничего о ней Анатолий Семенович не сказал.
Поплакав молча, но все еще мешая варенье (с тех пор она ненавидела вишневое и в гостях испуганно говорила: “Нет-нет, спасибо”), Вера Ивановна спросила в том духе, чего Анатолию Семеновичу не хватало.
Он долго мялся (в конце концов, он говорил не с проституткой, а с женой) и наконец, покраснев и вспотев, выпалил: “Постели”.
Постели! Вера Ивановна не поняла и даже покосилась на комнату, в которой стояла их никелированная кровать с шариками. Пытаясь понять, она задумалась. Она смотрела на редкое маятниковое движение ночью как на стирку: у мужа должна быть чистая рубашка, и мужчинам это маятниковое движение зачем-то надо. Сама она ничего не испытывала, кроме любопытства по первости, и ее удивляло, чего теперь могло не хватать мужу.
Зардевшись, она пробормотала: “Мы редко это делаем?”
Он сморщился от жалости к ней и себе, открыл рот, но задохнулся, как рыба, и почему-то сказал зло: “Не мучай меня”.
Вера Ивановна возмутилась, наговорила мужу резкостей, но из дома не выгнала, втайне от Лидочки поплакала, а потом подумала, что развод будет позором для девочки (а в глубине души она думала, что это будет позором и для нее, Веры Ивановны), и решила жить с мужчиной, который причинил ей страшное зло.
С этого вечера она молча, но решительно стала стелить Анатолию Семеновичу на веранде и сказала Лидочке, что папе доктор велел спать на свежем воздухе, потому что у него голова болит. Вера Ивановна машинально спрашивала себя, что она будет делать, когда станет холодно и спать на веранде окажется невозможным, и соседство с мужем в постели, бывшее раньше таким же незначащим, как объятие с подушкой, теперь представлялось ей исполненным какого-то грозного и страшного смысла.
Как полагалось, она спрашивала себя, любит ли она этого ничтожного человека, и не находила в себе никакого особого чувства, и, сравнивая эту пустоту с теми радужными дождями, которые окружали ее роман с Анатолием Семеновичем двенадцать лет назад, она поняла, что ответа на ее вопрос лучше не искать. Ей стало легче. Она принялась исподтишка наблюдать за Анатолием Семеновичем. Он всегда ночевал дома, иногда отлучаясь в командировки, но такие командировки случались и раньше. Однако он стал чаще менять рубашки, и по тем дням, когда он смотрел на свое отражение в зеркале, бреясь с какой-то насмешливой удалью, Вера Ивановна знала, что сегодня он будет встречаться со своей женщиной. В такие вечера, после его возвращения, она старалась незаметно, сзади, наклониться и принюхаться, — и что же, иногда от него действительно шел запах духов. Когда Вера Ивановна опознала в них дорогую “Красную Москву”, она дрогнула, но потом проверила свои хозяйственные записи и успокоилась: если Анатолий Семенович и делал той женщине подарки, это шло помимо его зарплаты и премий. О всех его зарплатах и премиях Вера Ивановна знала досконально, потому что работали они вместе, рядом с домом, в поселке на склоне горы. Анатолий Семенович не мог воровать, рассуждала она, обедал он дома, значит, он откладывал копеечные командировочные. Ей стало казаться, что из командировок он действительно возвращается более голодным, чем раньше.
Поздней осенью она сказала Анатолию Семеновичу (сам он героически терпел увеличивающуюся стылость ночи): “Здесь холодно спать” — и перевела его на общую кровать. Они спали, каждый отодвинувшись к своему краю, и когда во сне соприкасались, то, проснувшись, в перепуге отползали прочь.
В декабре у Веры Ивановны был день рождения, и Анатолий Семенович из общих денег (других не было) купил вазу из бледно-бордового стекла в горошек. Вера Ивановна смотрела на вазу с осуждением, но делать было нечего. Особенно ее раздражал легкомысленный уютный горошек.
Постепенно она свыклась со своим положением обиженной, но мудрой женщины. Она уже перестала спрашивать себя, когда Анатолий Семенович уезжал в белый город, видный с их веранды, действительно ли по делам или — к той, и, когда ее поездка в белый город совпадала с поездкой Анатолия Семеновича, уже больше не шарила глазами по сторонам, с мукой выискивая его и ее, которые, по ее предположениям, должны были затаиться в какой-то непроезжей аллее. Так прошел год; Вере Ивановне шел тридцать седьмой. Однажды ее вызвали на совещание в белый город. Она надела черное платье в смутный мелкий серебристый листок, приколола к вырезу потемневшую брошку в стеклянной пыли, надела белые узкие туфли на каблуке и взяла белую сумочку. Другого выходного наряда у Веры Ивановны не было, и она очень стеснялась за сумочку, у которой начал рваться ремешок у основания; она зашила его мелкими стежками, но сумочку все равно лучше было прятать.
Совещание было назначено в дореволюционном доме из неровного серого камня. Вера Ивановна очень уважала этот дом, его каменную ограду, повитую бледной глицинией, черный нахмуренный кедр у входа, потрепанные пальмы вокруг узкого цветника, старые, скрипящие половицы внутри, толстые, как слоновьи хоботы, деревянные перила, свободные полукруглые окна. Мебель в доме была такая же черно-слоновья, потрепанная, но вечная, и Вера Ивановна всегда с некоторым трепетом садилась за влажно пахнущий длинный стол в зале заседаний.
В этот день делал доклад недавно назначенный в город специалист: он был в старых проволочных очках, зачесывал волосы назад и был похож на худого ежа. Вера Ивановна сначала стеснялась, а потом начала спорить, да вошла во вкус и даже сделала одно едкое замечание, так что все рассмеялись, и Вера Ивановна тоже слегка улыбнулась, очень довольная.
После совещания новый специалист подошел к ней и сердито заговорил о ее возражениях; он говорил солидно, а Вера Ивановна краснела, приседала и жестикулировала, как школьница в драмкружке, так что выходило совсем не по-научному, и она чувствовала это. Но, видно, в том, что она говорила, был толк, и специалист (он был винодел) повел ее в свою лабораторию и стал сердито объяснять, почему вот именно это не может быть именно так, как говорила Вера Ивановна. Они спорили до изнеможения, а потом она нечаянно сказала что-то такое, от чего винодел хмыкнул и замолчал. Он курил толстую папиросу, пуская дым через ноздри, а Вера Ивановна вызывающе села на диван (пригласить ее сесть винодел не догадался). Потом винодел сказал сердито, что им стоит объединить усилия.
И что же, дело быстро завертелось, и то он приезжал к ней в поселок, то она ездила к нему в тот дом, который так любила, и уже зимой они наконец поняли, отчего то выходило так, а не этак, и винодел на радостях откупорил бутылку “Пино-гри”, а Вера Ивановна бестолково смеялась и взмахивала руками.
Она была дурно одета, потому что у нее не было выходного зимнего, и сейчас, когда она сидела за столом в лаборатории с виноделом, который нехотя признавал, что она, Вера Ивановна, хоть и женщина, а понимает, ей хотелось быть не только умной, но и уметь красиво выражать свой ум, и она почему-то подумала: “Надо было купить тот шерстяной отрез с огонечками”.
Было уже поздно, и все ушли домой. Тускло горели лампы; две из них были с битыми абажурами. “Ой, прелесть какая, зима, а на вас бабочка”, — вдруг сказал винодел и протянул к Вере Ивановне руку. Она вскрикнула, потому что боялась бабочек, а он сказал: “Не шевелитесь, я ее сейчас сниму”, подсел к Вере Ивановне, крепко обнял и поцеловал. От изумления она не пошевелилась, к тому же она выпила полтора стакана вина, и сейчас в голове ее вертелось одно: “Во тебе и бабочка!” Они сидели на черном кожаном диване, и все получилось очень быстро. И то ли оттого, что Вера Ивановна давно не занималась маятниковым движением, не то оттого, что она была слегка пьяна, не то оттого, что кожа винодела пахла чем-то мятным, но все вышло необыкновенно хорошо.
Когда они оправились, Вера Ивановна вдруг сказала, пряча лицо: “А вы знаете, мне муж изменяет”. И сбивчиво рассказала виноделу про Анатолия Семеновича. “Изменять такой женщине!” — сказал винодел фальшиво — сам увидел, что вышло фальшиво, и закурил.
Вера Ивановна, трясясь в автобусе по дороге домой, удивлялась, что не испытывает раскаяния, но на кухне, столкнувшись с Анатолием Семеновичем, вдруг зарделась как девочка. “У тебя температура!” — сказал он. “Простудилась немного”, — сказала она тихо и вдруг с ликованием ощутила себя ровней ему. “Сейчас малины съем”, — сказала она зачем-то и, спрятав лицо за дверцей шкафа, вдруг широко улыбнулась темноте и банкам.
Через неделю винодел приехал в поселок и поцеловал Веру Ивановну в ее кабинете. Она увернулась и повела его показывать культуры, которыми занималась. “Как жалко, что зима, — повторяла она, — совсем замерзли, бедные”. — “Совсем как вы”, — сказал винодел и назначил ей свидание в своей лаборатории.
И действительно, Вера Ивановна как-то отогрелась у него. Он был женат, и встречались они только в каменном доме, после шести, когда все уходили домой. Они пили чай, а вина больше не пили, потом садились на кожаный диван, и Вера Ивановна уже хорошо знала, как надо лечь, чтобы не попасть на выпирающую пружину. Они смеялись тишком, чтобы вахтер чего не подумал, и часто вспоминали, как он обманул ее с бабочкой в первый раз.
Всякий раз Вера Ивановна возвращалась домой как хмельная, и однажды Анатолий Иванович, который за это время слегка обнаглел, сказал: “Что-то ты в город зачастила”. Она сжала губы, а утром сказала ему: “Толя, давай договоримся: будем уважать друг друга, а жизнь у каждого будет своя”. Анатолий Иванович посерел, надолго замолчал, а потом сказал: “Это я виноват. Давай”. И — удивительное дело: после этого постепенно они снова стали разговаривать и даже смеяться, и Лидочка, которая не понимала, отчего больше года в доме было как-то тускло, и даже сама стала тусклой, как заброшенное растение, очень обрадовалась.
Они по-прежнему спали на разных краях кровати, но теперь случайное соприкосновение во сне уже не ужасало их, и они спокойно отодвигались и засыпали снова.
А потом Вера Ивановна надоела виноделу. Он стал ей грубить, и после одной невыносимой грубости Вера Ивановна сказала ему: “Надеюсь, ваша жена поступит с вами так же, как я поступила со своим мужем” — и прекратила всякие объятия раз и навсегда. Они еще какое-то время работали вместе, а потом работа кончилась, и они только равнодушно здоровались на совещаниях, и Вера Ивановна только дивилась тому, как все проходит.
Сама того не замечая, она стала задерживать взгляд на мужчинах, и однажды, когда она была в командировке в области, за ней стал ухаживать большой начальник. Он был красивый мужчина, но Вера Ивановна с сожалением отметила, что его портят короткие руки. Он пригласил ее в ресторан. В ресторане Вера Ивановна не была лет десять, очень волновалась и радовалась, что все же купила тот шерстяной отрез в огонечках. Начальник был очень забавный, беспрестанно шутил, а потом отпустил шофера и сам повез Веру Ивановну в горы, говоря, что она должна непременно увидеть рассвет. Однако рассвета она не увидела.
По дороге обратно в город начальник, подавляя зевок, спросил: “Что тебе подарить? Я хочу сделать тебе подарок”. — “Просто помните меня”, — сказала Вера Ивановна, чувствуя себя роковой женщиной. “Конечно”, — с жаром сказал начальник, и она потом думала, не воспользовался ли он необходимостью энергично ответить для того, чтобы скрыть еще один зевок.
Три года в ее жизни никого не было, кроме Лидочки и Анатолия Семеновича. Лидочка была уже барышней, Анатолий Семенович, видимо, расстался с той женщиной, потому что ходил какой-то потертый и забывал менять рубашки, а потом стирки снова прибавилось, и Вера Ивановна поняла, что Толя нашел себе другую.
И тут она встретила Петеньку. Петенька был монтером и приехал из белого города чинить в поселке электричество. Он все время работал на улице, и его начинавшее морщиниться лицо было смуглым. Он был так худ, что штаны с него падали, и он подтягивал их, улыбаясь своей замечательной улыбкой, обнажавшей желтые зубы страшного курильщика. Он долго балагурил с Верой Ивановной, и запах табака, металла, масла и кожи, исходивший от него, был ей неприятен. Но он был очень веселый, такой веселый, что она хохотала до слез, а он все уговаривал ее поехать с ним рыбу ловить. “Живете у моря — и никогда на лодке не катались, ну, вы, женщина, меня изумляете, ведь все женщины качку любят!” — и он подмигивал ей. “А вот возьму и поеду”, — вдруг сказала Вера Ивановна. “Так завтра в семь на Желтышевке”, — сказал он.
Вера Ивановна надела старенькое платье, потому что, во-первых, боялась порвать или запачкать новое, а во-вторых, монтер сам был одет кое-как. Ей очень захотелось вдруг покататься на лодке — покататься на лодке, и ничего больше. В самом деле, она и на море-то купаться ходила, только пока Лидочка была маленькой, и почему-то ей захотелось увидеть воду вблизи.
Петенька испугался, когда увидел ее. Он совершенно забыл, чту плел вчера какой-то женщине, которую толком-то и не разглядел, и сказал вчера единственную правду — что он идет на рыбалку.
Он мрачно сказал: “Ну залезайте, раз пришли”, с силой оттолкнул лодку и выгреб в море. Он стеснялся раздеться при ней, ему было жарко и неприятно, и он противно молчал. Но Вера Ивановна только купала руку в воде, улыбалась зеленому морю, щурилась на горы, прикрытые дымкой зноя, как кресла чехлами, и, в сущности, ни о чем не думала.
Петенька, злясь на все на свете, закинул в воду самодур. “Ой, какие крючочки разноцветные”, — только и сказала Вера Ивановна. Петенька посмотрел на нее волком. “Не будет рыбалки с вами, — сказал он. — От женщины на воде одна неприятность”. Вере Ивановне не хотелось ни ругаться, ни обижаться. “Больше не поеду”, — спокойно сказала она, а сама подумала, что надо будет попросить Анатолия Семеновича покатать их по морю с Лидочкой.
Рыбка тем не менее ловилась, и Вера Ивановна залюбовалась на радужную скумбрию, блиставшую, как бабочка, и гаснувшую на глазах, как экран в кино.
На берегу Петенька завернул ей в газету пять крупных рыбок и сказал: “Ваша доля”. — “Спасибо за труды”, — сказала Вера Ивановна и поехала домой. Она зажарила скумбрию, сказав, что купила ее на базаре. Ее даже повеселило, что вот она таким необычным образом сэкономила немного денег.
А через неделю в поселке снова появился Петенька. “Как у вас тут с напряжением?” — поинтересовался он у Веры Ивановны. “А у нас тут все нормально, и с напряжением, и с воспитанием”, — ответила она. Петенька взбесился, прыгнул в машину и уехал.
Где-то в августе она несколько раз ходила на Желтышевку и наконец застала Петеньку, снаряжавшего лодку.
“А я за рыбкой пришла”, — сказала Вера Ивановна. “Садитесь”, — вежливо сказал Петенька.
В этот раз они поговорили; Петенька жаловался на жену, что отбирает деньги. “Так ведь, наверно, пьете?” — спросила Вера Ивановна. “Пью”, — согласился Петенька. “А почему пьете?” Петенька задумался и загрустил.
Подгребя к берегу, он застенчиво разделся до черных сатиновых трусов, попросил Веру Ивановну подержать лодку и бережно нырнул в воду. Вера Ивановна забеспокоилась, но Петенька, пробыв под водой очень долго, вынырнул с большой горбатой ракушкой. “Выварю гада, чтоб не пах, — сказал он, — и вам подарю. Вот через неделю приходите на то же место”.
Вера Ивановна пришла и получила большой рапан, оранжево-розовый, как персик, внутри. Она положила его на свой стол в кабинете и, когда спрашивали, говорила небрежно: “Дочка забыла, наверно”, а когда никого не было, прикладывала раковину к уху и слушала глухой, свистящий ночной говор моря.
За этот август они еще несколько раз ездили рыбачить на лодке, а осенью Лидочка уехала в институт, и вечера Веры Ивановны сделались совершенно пусты и свободны, и, как того давно добивался Петенька, она пошла с ним после наступления темноты на мыс у виноградника. Было тепло, трава кололась, цикады освещали ночь звуками, и запах табака, металла и промасленной кожи, исходивший от Петеньки, уже не показался ей противным.
Зимой они — опять же вечерами — гуляли в парках; Вера Ивановна заставила смущавшегося Петеньку отдать ей худые носки и рваные рубашки и все заштопала. Она даже пекла пирожки и едва не плакала, глядя, как он, давясь от жадности и смущения, пожирал их на скамейках. Петенькина жена казалась ей по рассказам каким-то чудовищем. Впрочем, в отличие от нее Вера Ивановна ни разу не видела Петеньку пьяным, только ругала за гадкий запах от вчерашнего безобразия. А летом они снова уезжали в море, и Петенька сидел у Веры Ивановны в ногах и иногда плакал от счастья.
Так прошло семнадцать лет. Лидочкиному сыну, любимому внуку Вадечке, было уже десять. У Петеньки открылся рак. В больницу к нему ходить было нельзя, и они условились, что Вера Ивановна будет только гулять под окнами, а он — махать ей из коридора. Еще она приносила ему обильные передачи, впервые в жизни готовя на него как на мужа. Жену его она никогда не видела, хотя та и приезжала в больницу через два дня на третий.
Петеньку прооперировали, и два раза они встречались на скамеечке в парке, и Вера Ивановна говорила ему, что после операции он и должен чувствовать себя хуже. А на третий раз Петенька в парк не пришел.
Самое трудное было в день Петенькиных похорон. Вера Ивановна узнала о назначенном дне по телефону, на станции, где Петенька работал. Она долго выбирала, где ей встать. Наконец выбрала площадь, по которой Петеньку неминуемо должны были проносить. Надо было встать так, чтоб ее никто случайно не увидел, а если бы и увидел, то чтоб ничего такого не подумал, но чтоб она увидела Петеньку в гробу. Она решила, что встанет на крыльце молочного магазина. Она подгадала время к самым похоронам и расплатилась с кассиршей, как раз когда заслышался заунывный, страшный вой духового оркестра. Она поспешила на крыльцо. Там уже стояла какая-то женщина, с жадным ужасом присматривавшаяся к похоронам. Вера Ивановна что есть сил сжимала сетку с кефиром и смотрела на шевелящуюся толпу, которая почему-то напомнила ей кошмарного червя.
Впереди тучный мужчина, морщась от натуги, нес на голове красную крышку гроба, за ним двое молодых ребят с поглупевшими от торжественности лицами несли венки. “Два веночка-то всего”, — нараспев сказала женщина, стоявшая рядом с ней. А дальше — дальше над толпой, на чьих-то жарких плечах, плыл Петенька, весь ушедший в гроб, так что всего-то и было видно что кончик носа, скат лба, седой венчик. Вера Ивановна знала, что вот сейчас-то как раз и надо прощаться, но смешалась, потому что колышущийся червь толпы, красный цвет гроба и режущая не сердце, а уши музыка с ее безобразным заунывным распевом отвлекали ее. И только когда похороны пошли в гору и Петенька немножко съехал вниз в гробу, она увидела какие-то смешанные гипсовые складки там, где полагалось быть его лицу.
“Ой, миленькая, — сказала ей женщина, — кефирчик-то пролился!” Вера Ивановна рассеянно посмотрела вниз и увидела, что кефир действительно пролился, залив сумку и запачкав платье. Не оттирая ни того, ни другого, она пошла прямой дорогой куда-то в парк, там села на скамейку, закрыла лицо руками и так плакала, плакала.
Поэтому, когда через восемь лет после этого в больнице умирал Анатолий Семенович и женщина позвонила ей домой и стала, запинаясь, рыдать в трубку, Вера Ивановна решительно сказала: “Он в шестой палате. Ходите к нему по нечетным дням. — И прибавила дрогнувшим голосом: — И на похороны приходите”, и в горле задрожал комок, потому что все смешалось: и гипсовые черты Петеньки, и умирающий Анатолий Семенович, и ее собственный скорый одинокий конец.
На похоронах женщина держалась хорошо, стояла в стороне, и Вера Ивановна ей даже покивала сквозь слезы.
Все это она и рассказала Лидочке на веранде своего крепенького дома, на которой Анатолий Семенович проспал тридцать пять лет назад все лето и половину осени, рассказала монотонно, стараясь не отрывать глаз от моря, потому что если смотреть на белый город, то отсюда был виден холм с кладбищем, на котором недалеко друг от друга в кипарисовой роще лежали и Петенька, и Анатолий Семенович, и даже винодел. Вера Ивановна все хотела сказать Лидочке: что вот уже поздно что-то делать для всех, кто лежит в кипарисовой роще, но что дорога к роще очень длинная и ее не объять ни умом, ни сердцем и что не надо слушать умных подруг, не надо размазывать слезы перед старухой матерью, а надо делать что-то совсем иное. Хотела — но не сказала, потому что не подобрала слов.
Лидочка удивленно выслушала ее, вздохнула, закурила, сказала себе, что все это не имеет к ней никакого отношения, но обещала подумать. Однако к Новому году она все равно развелась и тут же уехала по путевке в Польшу, оттого что жизнь проходила мимо и нужно было встряхнуться; Вадечка уехал на студенческие каникулы, и поэтому никого не было дома, когда пришла телеграмма. На кладбище Веру Ивановну никто из родных не провожал. Впрочем, деньги на похороны она оставила под ракушкой, которую ей вечность назад с самого дна моря достал Петенька, поэтому шевелящемуся провожальному червю хватило и на венки, и на музыку.
1995 г.