Мой рассказ посвящен людям, тем не менее я уже упомянул двух животных – кота и собаку. История кота – совсем свежая; я восемнадцать лет гладил его, а он молча терся о мои ноги и завершил свои дни завернутым в старое одеяло. Мир его усам; про него я говорить больше не буду. Собака – другое дело. Она была у меня в детстве, здоровенная шальная и добрая псина, которой я обязан в том числе тем, что научился прямохождению, что очень пригодилось мне в дальнейшем.
Это было давным-давно. На нашей ферме.
Чтобы найти наш дом – тот дом, в котором я провел первые годы своей жизни, – приходилось несколько раз спросить у встречных дорогу, несколько раз сбиться с пути и подвергнуться нападению нескольких кусачих собак. В награду вы выбирались на узкую тропку, которая вела во двор, летом – пыльный, зимой – утопавший в грязи. Дом представлял собой традиционную маленькую ферму из почерневшего камня с крохотными окошками. За домом располагались курятники и теплицы. Когда меня спрашивают: «Это ведь недалеко от Лувера?» – я отвечаю: «Нет, это далеко от Лувера». Это отовсюду далеко.
В день моего появления на свет половина нашего департамента горела. Последние два месяца стояла страшная жара, и все пересохло: трава, кусты, деревья. Дышать было нечем. Все понимали: достаточно зажженной спички и дурака, способного ее бросить, чтобы начался пожар. Дурак нашелся: это был старший сын папаши Перу, некто Ролан, про которого давно говорили, что у него не все дома. Спалить весь департамент не входило в его намерения – ему просто хотелось посмотреть на большой огонь. Именно это он повторял, прижимая к пузу берет и утирая слезы, когда его хорошенько прижали и вынудили сознаться. Он набрал хвороста и сложил небольшой костерок, не забыв вооружиться веткой дрока – на всякий случай. Но пламя, едва вспыхнув, мгновенно перекинулось на траву вокруг костра и побежало дальше, к зарослям кустарника и к лесу. Он колотил окрест своей несчастной веткой дрока, пока не вывихнул плечо, но в этой битве у него не было шансов на победу. Выдохшись, он помчался домой, вопя во все горло: «Пожар! Пожар!» Как ни странно, его даже не наказали, разве что папаша вломил ему по первое число, но этим все и кончилось. Употребляя слово «вломил», я не имею в виду, что его отругали или отшлепали: отец отлупил его так, что бедняга чуть не отдал богу душу.
Его младшая сестра Полька, моя ровесница, тоже была с приветом. Про таких говорят, что у них в голове не хватает клепок. Мне всегда нравилось это выражение. Я представлял себе Полькину голову, в которой разболтанные винтики ходят как хотят, туда-сюда – со всеми вытекающими из этого последствиями. Может, если бы кто-нибудь их подкрутил, моя одноклассница стала бы нормальной, но такого умельца не нашлось, и она продолжала жить с помойкой в башке, хохотала невпопад и чуть что дурашливо восклицала: «О-ля-ля!», что, впрочем, не помешало ей четырнадцать лет спустя приобщить меня у них в амбаре к некоторым женским тайнам, до тех пор мне неведомым, и позволить мне за несколько минут совершить гигантский скачок в развитии. Я вспомнил ее не просто так. Полька сыграла решающую роль в моей жизни, во всяком случае, в первой ее части, и не только благодаря амбару, но к этому я еще вернусь.
Итак, по всему департаменту бушевали пожары. Несмотря на подкрепления, прибывшие со всей области, пожарным не удавалось усмирить огонь. Про нас писали в газетах и даже говорили по телевизору, безжалостно перевирая имена местных начальников. Возникли проблемы с водой. Наша речка превратилась в ручеек. Горгулья с песьей головой, служившая фонтаном и главным украшением деревенской площади, понапрасну разевала пасть – вместо бодрой струи из нее сочились жалкие капли.
Жара не спадала, окрестности горели. Уже погибли четыре человека, в том числе один футболист, что особенно взволновало округу: футболисты быстро бегают, тем более крайние нападающие, а этот, выходит, не успел убежать. Пылали сосны, росшие в нескольких десятках метров от роддома. Южный ветер нес запах дыма и треск пожираемых огнем веток. Больничный персонал, не получивший никаких особых инструкций, продолжал делать свое дело: медсестры ставили уколы, врачи назначали лечение. Пациенты терпели. В двенадцатой палате – а может, в четырнадцатой или девятнадцатой, но это не важно – лежала и стонала моя мать, с огромным, как шар, животом. Это были ее первые роды, и она только сейчас поняла, насколько это больно. Время от времени в дверном проеме показывалась чья-нибудь голова, произносившая: «Сейчас, мадам, сейчас к вам подойдут». – «Да уж подойдите, – отвечала мать, – потому что он точно на подходе». «Он» – это был я. Температура в палате достигала не меньше сорока градусов, и моя бедная мамочка истекала потом. Худенькая, в белой больничной сорочке, со сжатыми в кулаки пальцами и изможденным лицом, она вся представляла собой один сплошной живот и одно сплошное страдание.
Потом произошло следующее. К матери наконец подошла акушерка, а вскоре к ней присоединился врач – доктор Миссонье. В 1930-е годы его подозревали в убийстве жены, но доказать ничего не смогли, и суд его оправдал. Через пару минут оба за чем-то вышли – очевидно, за каким-то инструментом, – и тут вдруг под порывом ветра металлическая дверь родильной палаты с оглушительным шумом захлопнулась. От удара обе ручки – и внешняя, и внутренняя – отвалились, так что попасть в палату стало невозможно (будь я американским писателем, написал бы: «в эту чертову палату»). Мать осталась одна. У нее начались потуги. По ту сторону двери росла паника. Врач и сестра понапрасну пытались взломать замочную скважину, осыпали друг друга проклятиями и сваливали друг на друга вину за случившееся. Вызвали рабочего; он побежал за лестницей, которую пристроил с улицы, под окном палаты, находившейся на втором этаже. Он быстро взобрался наверх, разбил окно обмотанной тряпкой рукой, впрыгнул в палату и увидел, что ребенок уже родился. Он вернулся к окну и на местном диалекте объявил собравшимся внизу медикам: «Готово дело!»
Отец отвез мать в роддом тем же утром на своем грузовичке с брезентовым верхом и сейчас же уехал: ему надо было доставить три десятка цесарок в мясную лавку, что располагалась севернее, в районе, еще не охваченном пожарами. Мой отец выращивал цесарок. Ему сказали, что роды будут долгими – все-таки первый ребенок, – поэтому нечего ему болтаться без дела во дворе роддома. Тогда он поцеловал мать, еще раз спросил, не обидится ли она, если он ее оставит, услышал в ответ, что нет, не обидится, что все будет хорошо и что ему не о чем беспокоиться, пообещал обернуться поскорее, сел в грузовик и укатил. В следующие часы он встретился со своим клиентом, и они выпили по стаканчику, потом он заехал в гараж, чтобы посмотрели коробку передач, а то что-то ручка стала сильно трястись, короче говоря, он не торопился и даже нашел время перекусить, но, когда в середине дня вернулся в больницу, сразу понял: что-то произошло.
Врач пригласил его к себе в кабинет, усадил на стул, закрыл дверь, чтобы их никто не беспокоил, и, через каждые десять секунд повторяя «месье Бенуа», объяснил ему, правда в других выражениях, что если он, месье Бенуа, приехал в больницу с самым любимым на свете человеком, то уедет тоже с самым любимым, хотя в результате удивительного фокус-покуса это будет совсем другой человек. Отец не сразу понял, о чем ему толкуют, пока после слов о «неостановимом кровотечении, несовместимом с жизненными функциями», ему не сообщили, что мадам Бенуа скончалась. Как только он снова обрел дар речи (и перестал как заведенный твердить: «Нет, нет, нет, нет!»), на несколько секунд прекратил плакать и стонать, уткнувшись лицом в колени, его отвели в другое помещение и показали сначала мертвое тело жены, а потом живого младенца. Медсестра спросила, как он его назовет. Он ответил, что не знает. Они с женой договорились, что, если родится мальчик, имя ему даст она, а если девочка, то он, и оба до конца сохранили тайну, несмотря на взаимные попытки ее выведать (порой дело доходило чуть ли не до рукоприкладства). Если бы родилась девочка, он назвал бы ее Розиной, но как быть с мальчиком, не имел ни малейшего представления. Сестра сказала, что он еще может подумать, потому что по закону у него есть несколько дней до официальной регистрации ребенка, но он не захотел ждать. У нас сегодня святой кто? Она достала из кармана халата записную книжку и быстро ее пролистала. «Сегодня день святого Сильвера». – «Ну, пусть будет Сильвер», – кивнул он.
Когда я родился, моему отцу было двадцать два года. Матери недавно исполнилось девятнадцать. Они поженились в начале зимы – из-за меня, потому что она уже носила меня в утробе.