Жизнь у Петровича чудная вышла.
Еще мальчишкой прилипла к нему уличная кличка «Иванушка-дурачок», которой наградила его бабка Анюта, охочая до всяких прозвищ и злая на язык старуха. С этого и начались с ним приключаться невероятные истории, рассказывать которые он был большой мастак. Выдумывал ли он их, или говорил правду, только слушатели всегда ему верили. А если и врал иногда, то выходило у него очень складно, как у настоящего охотника или рыбака, хотя, по собственному признанию, он не баловался ни тем, ни другим и даже гордился, что ни разу в жизни не брал в руки ни ружья, ни удочки.
Собрался он однажды за грибами, а на дорогу, как водится в таких случаях, выпил. Кто ж ездит в лес трезвым? Но не рассчитал немного сил и проспал свою остановку, электричка прокатала его туда и обратно несколько раз. Проснулся в Ступино поздно утром. Домой вернулся с больной головой и пустой корзиной. Раздосадованный такой оказией и в назидание потомству, взял и послал в управление железных дорог жалобу: почему, мол, в электричке нет проводников, которые бы, как в поезде, будили пассажиров. И добросовестно, на двух страничках из ученической тетради, описал свой случай. Что греха таить, ответа ждал с нетерпением, по нескольку раз на день заглядывая в почтовый ящик. Думал получить благодарность, а под расписку почтальон вручил ему квитанцию об уплате штрафа за безбилетный проезд от станции Барыбино до Ступино, да еще в тройном размере. Долго сокрушался Иван, что за дельный совет отплатили ему черной неблагодарностью, но нет худа без добра. Больше он уже никуда не писал и всегда, когда кто-нибудь с ним советовался по этой части, глубокомысленно изрекал:
— В учреждениях хлеб задарма не едят…
Здесь, конечно, он добросовестно заблуждался. Просто нарвался на остряка-самоучку, и все. Зато после этого случая у него в разговоре появилось излюбленное выражение: «Наградами не унижен»…
Лукавил, однако, Петрович. За участие в войне имел пять медалей и орден. Дорожил он этими реликвиями, и даже во время запоев, когда спускал с себя все, что можно спустить, медали да номерок, который вешают на пятки в вытрезвителе, каким-то чудом сохранял. Но что верно, то верно, совестью Петрович никогда не торговал, или, как еще лучше выразился один из его приятелей, хрен на «вы» не называл…
Но и смолчать умел, когда нужно. Себе на уме был мужик и понимал, что болтать зря бесполезно, да и небезопасно к тому же. Разве что прорывало его в пьяном виде, а по утверждению очевидцев, в горизонтальном положении он находился часто, если не сказать больше — это была его излюбленная поза. И не закладывай он за воротник так шибко, неизвестно еще, как бы сложилась его жизнь. Но когда спрашивали, почему пьет, вразумительного ответа не получали. Обычно он отделывался общей фразой:
— Вся Россия пьет… И потом, надо же как-то поддержать монополию…
Его же дружки в один голос утверждали, что зашибает он с горя, а когда их пытали, что за несчастье приключилось с их приятелем, лишь молча пожимали плечами да бессмысленно смотрели в пространство осоловелыми глазами. Но не зря же говорят в народе: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Наверное, неудачную женитьбу имели они в виду, но опять же — винить должен Петрович только себя да своих закадычных дружков-приятелей, любителей острых ощущений…
Полюбил он в молодости девушку, и она вроде бы отвечала ему взаимностью. Ходила с ним в кино, целовалась в подъезде, а через месяц он ей чин по чину сделал предложение, и они решили сыграть свадьбу, на удивление всему переулку. И удивили. Перед регистрацией невеста узнала, что ее жених работает «золотарем», и из загса убежала. С этим коварством он еще бы смирился, но глупая девка при всех оскорбила его.
— Не хочу, — говорит, — жить с человеком, от которого всю жизнь вонять будет…
Бросился Иван на обидчицу с кулаками и изрядно побил девку. Судили его за хулиганство. От адвоката он отказался, но защищался на суде умно. Цитировал классиков, особенно те места, где у них сказано, что всякий труд почетен. А в последнем слове не забыл ввернуть четверостишие из Маяковского. На вопрос судьи, который намекнул ему, что его шалость могла закончиться плачевно, отвечал одно и то же:
— Я знал, что не убью ее… А от побоев еще ни одна баба не умирала…
Искренность Ивана смягчила суровые судейские сердца, и ему дали только два года лишения свободы. Из зала суда он уходил под конвоем в хорошем настроении, и на то у него были все основания. Нарушенная справедливость восторжествовала!
На Севере, куда попал Иван, начальство лагеря долго смеялось, читая его приговор, а присмотревшись к новому заключенному, поняло, что никакой он не преступник, а свалял дурака, и на первом же году расконвоировали его. Но освободиться от насмешливого к нему отношения так и не смог. К тому же своим поведением он сам, как говорят, подливал масла в огонь.
Улегся спать на горячей печке, а проснулся утром с отмороженной ногой. Дивились люди, но объяснилось все просто. Оказывается, ночью, по пьянке, высунул он одну ногу в форточку, а мороз на дворе стоял немалый, взял и очернил ему всю ступню, да так искусно, что чуть не отхватили ногу.
В другой раз, опять же в непотребном виде, товарищи сыграли с ним злую шутку и сонным едва не спалили его, затопив печь, на которой он очень любил погреться. Так Иван долго понять не мог, что с ним происходит, проснувшись среди ночи, и катался на печи, словно на раскаленных углях. Но умышленно его никто не обижал, разве что по недоразумению.
Вернулся он из заключения, и сразу же, надо сказать, пошутили над ним приятели не лучшим образом. Ложился спать он холостяком, а проснулся семейным человеком. Оженили его по пьянке на здоровой бабе, о которой трезвым он иначе как с удивлением и не думал. Иван искренне верил, что нет на свете мужика, который бы справился с Полиной, а на поверку вышло, что таким мужиком оказался он сам. Тут же утром, с похмелья, и сыграли свадьбу, благо что под рукой нашлось два свидетеля. Зато и Полина в долгу не осталась, уважила всех, три дня и три ночи пили гости, а когда очухался Иван, было уже поздно. Полина деловито хозяйничала в его холостяцкой комнатушке, и он долго еще понять не мог, откуда она взялась, принюхиваясь к незнакомому запаху женского тела.
Но раз женился, жить надо. И хотя вроде бы спали больше врозь, она дома, а он в вытрезвителе, дети были. В первый же год появилась на свет божий дочь Вера, а после войны родила ему жена еще одну девочку. Во дворе всякое болтали про Полину, и что вовсе не от Ивана дети, а от соседа, но больше мололи языком вздор. Блюла себя Полина, да и побаивались к ней подступиться мужики. На Петровича разговоры действовали, и по пьяной лавочке он не раз гонялся за женой с бранью. Особенно же от него доставалось старшей дочери, которая незаметно для отца вымахала с мать, унаследовав от нее рост и статность, и выглядела старше своих лет. Видели ее у казарм с солдатами, и сразу же прилипло прозвище: Верка-гулящая. И хотя в подоле она домой никого не принесла, но неприятно было слышать отцу столь нелестный отзыв о своей дочери. Трезвым он и мухи не обижал, а вот пьяный давал волю гневу. В мороз тридцатиградусный прыгала Верка со второго этажа и бежала в одной рубашке ночью к своей подруге, что жила через квартал, спасаясь от тяжелой отцовской руки.
И все-таки дочь утерла нос и отцу, и всем во дворе, кто плохо о ней думал. Такого себе отхватила мужа, что в доме от зависти чуть не лопнули. И только отец напился с горя, сочтя, что и здесь ему крупно не повезло. У всех зятья как зятья, с ними и выпить можно, и поговорить о жизни, а из его зятя слова и клещами не вытянешь. К тестю и теще обращался на «вы», придет из учреждения, скользнет за перегородку, которой отделили молодых, и уже не выглянет оттуда до утра, все приемник слушает, ловит заграницу, а для Петровича пропади она пропадом, насмотрелся на нее во время войны, век бы о ней не знал.
Но отношение к дочери изменил, хотя и не верил, что у нее может выйти что-то путное с этим тихим, пришибленным парнем в очках, и все ждал, когда он съедет с их квартиры. Но зять не только не ушел, а обзавелся новой тахтой, что лучше всех слов говорило о его намерениях. Больше того, взялся он и за тестя, свел его со знакомым врачом-психиатром, который лечил от алкоголизма гипнозом. Петрович несерьезно подошел к делу и ухмылялся про себя, когда врач внушал ему не пить. На приеме он слушал одно, а выходил на улицу и принимался за старое. Так бы и пропал человек от запоя, не случись маленькое чудо. Иван Петрович удивил всех еще раз. Взял и завязал сам. После этого и пойми что-нибудь в жизни. И случай-то вышел пустяковый, а помог лучше всяких лекарств. В доме и до сих пор не верят Ивану и считают, что он от них что-то скрыл. Но сколько люди ни допытывались у него, он всем, в том числе и своим дружкам, рассказывал одно и то же.
Произошло же с ним вот что. Справлял он со своими приятелями какой-то праздник — кажется, чуть ли не пятидесятую годовщину Великого Октября. А известно, как справляют праздники алкоголики: собрались у магазина, сбросились по рублику и тут же выпили, а потом еще по рублю, и понеслась душа в рай, и так гудят по два, по три дня. Одним словом, перебрал Петрович и домой не попал, что, впрочем, с ним бывало не впервой. Заночевал в сквере, в кустах. Проснулся на рассвете от сырости и холода и обомлел от удивления: рядом с ним, прижавшись, сидел голубь, самый настоящий белый почтовый голубь. С больной головы едва не пнул его, но затем пожалел птицу и посадил ее за пазуху.
Пока добирался до дома, протрезвел немного, но от выпитой накануне политуры болела голова и во рту стоял неприятный запах: поднеси спичку — взорвется. Голубь шевелился под пиджаком, и Петрович невольно подумал: откуда мог ночью почтовый голубь появиться на сквере и почему прибился к нему? Остановился на самом простом объяснении: наверное, ударил птицу сокол, а взять почтового соколу что-то помешало, голубь и прижался от страха к человеку.
Дома, опаздывая на работу, сунул птицу в ящик, что стоял под кроватью, наказав жене не трогать голубя до его прихода. Однако в цехе с ним творилось что-то неладное. Если раньше все его помыслы сводились к одному — как бы побыстрее дождаться перерыва и сообразить на троих для облегчения головы, то теперь к этим мыслям примешивалось непонятное волнение. Он вдруг почему-то вспомнил, что забыл голубю поставить воды, и в обед, сразу же после звонка, расстроив компанию, которая его звала опохмелиться, побежал домой. Беспокоился он напрасно. Жена догадалась покормить голубя и налила ему свежей воды. Вот с этого-то дня Петровича словно подменили. Пить бросил совсем и ходил за голубем, как за малым дитем, а когда выходил птицу, то перевел ее в сарай и купил голубку. Во дворе, не скрывая, смеялись затее Ивана, но он все свободное время посвящал голубям. Мастерил гнезда, вычищал будку, ездил за кормом на Птичий рынок, а вскоре вступил и в общество голубеводов. Полина боялась и верить такой перемене и всячески поддерживала увлечение мужа. Дружки подтрунивали над ним, но он на их шуточки отвечал лишь ухмылкой, и, сколько ему ни предлагали выпить, наотрез отказывался, ссылаясь на слабое здоровье.
По-разному в доме объяснили перемену с Петровичем. Партийный дед Федот подводил под это дело свою философию:
— У человека появилось занятие… Раньше пил, теперь не пьет…
Бабка же Анюта, извечная соперница деда, напротив, видела в этой перемене знамение божье и говаривала всем на лавочке:
— Господь послал в лике голубя ангела за Иваном… Не жилец он на этом свете… Вот увидите, скоро помрет…
На бабку шикали:
— Типун тебе на язык, старая!
Однако Анюта твердо стояла на своем.
Шло время, но Иван Петрович и не думал умирать, а вскоре схоронили бабушку Анюту, и о ее пророчестве стали постепенно забывать. И сам он так привык к новой, жизни, что порой удивлялся, как мог существовать по-другому. Да и внешне изменился Петрович, выпрямился, и когда теперь он проходил по двору рука об руку с женой и младшей дочерью, то все вдруг заметили, что мужчина он хоть куда, и ростом вышел, и с лица приятный. А после того как он привез сначала новую тахту, а затем гардероб, люди в доме и совсем успокоились и перестали даже про него сплетничать. Слишком уж он стал походить на других и зажил, как все, от получки до получки…
Однако к птице Петрович привязался не на шутку и только о голубях и думал. За лето развел целую охоту, и забот у него заметно прибавилось. Голуби отнимали все свободное время, и другими делами, если бы даже он и хотел, заниматься было некогда. Вставал он затемно и на цыпочках, чтобы не хлопнуть дверью и не разбудить соседей, облачался в специальную робу: черную куртку, брюки-клеш, каким-то чудом уцелевшие после войны, кирзовые сапоги и спешил на свой пост. Рано утром его уже видели на крыше с махалкой в руках, а высоко в небе сильные и свободные птицы разрезали крыльями упругий воздух и уходили в побежку. Он же, засыпав корм и налив в поюшку чистой воды, часто не успев позавтракать, бежал на завод. С работы, ни на минуту нигде не задерживаясь, кроме случаев, когда на производстве проходило перевыборное профсоюзное собрание, сломя голову мчался домой, к своим питомцам. И голуби так привыкли к Петровичу, что к пяти часам все выходили из будки в нагул и ждали появление хозяина. А заметив его, бились о сетку и не успокаивались, пока он не забирался к ним в нагул. Птицы облепляли его, как снежный ком, а он, беззлобно отбиваясь от них, менял воду, засыпал свежий корм. И лишь затем вспоминал о себе. Но усидеть дома после ужина не мог и, если выдавалась свободная минутка, торопился в подвальчик, в котором размещалось правление клуба любителей-голубеводов, где он встречался с такими же, как он сам, фанатиками, и до хрипоты спорили, чья птица лучше. Петрович больше помалкивал, до поры до времени в разговоры не встревал, мотая себе на ус все услышанное. А на соревновании переплюнул признанных фаворитов. Выведенная им пара голубей, которую он получил, первым выбив чешских почтовых с русскими, пятьсот километров прошла быстрее всех. Голубя-рекордиста вместе с хозяином сфотографировали в журнал, и птицу поместили на выставку.
После этой победы признали Петровича и на Птичьем рынке, где его можно было видеть каждое воскресенье. Приезжал он за кормом, но любил и просто так потолкаться среди голубятников. Слава не застила ему глаза, и он мало в чем изменился. С большой охотой рассказывал, как нужно ухаживать за птицей, а если кто ему давал дельный совет, то тоже не требовал, а с благодарностью принимал. Так и текла его жизнь, размеренно и ровно, на глазах всего дома. И он видел, как живут люди. Любили собираться мужики со всей улицы возле голубятни Петровича. Здесь всегда можно было найти чистый стакан, хотя сам хозяин давно не пил, но посуду держал по старой привычке в исправности, и узнать последние новости. К нему шли все обиженные жизнью, и для каждого он находил нужное слово, всякого мог утешить. Вот почему люди не стеснялись его и выкладывали все как на духу, потому что знали: Петрович не растреплет по ветру словно сорока, а сохранит тайну вернее могилы.
Но кто бы мог подумать, что Василий из третьей квартиры наложит на себя руки? А он взял и отчубучил, повесился. Тихий вроде был человек, пройдет по двору — никто не заметит, кивнет головой, и все. Так он чуть Марью-Бибику из двенадцатой квартиры с собой на тот свет не утянул. Полезла она на чердак посмотреть свое белье, а он и висит, сердешный, рассказывала после Марья, так она со страху даже закричать не смогла и сама не помнит, как сползла с лестницы. Сняли Василия мужики, а он уже готов, отошел, бедняга. И пить не пил, в рот не брал, все в дом нес, как крот, а вот, поди же, не по нраву пришелся бабе. Гуляла Нинка от него. Упреждал ее Петрович, что добром это не кончится, дважды он до этого случая уже вынимал из петли Василия, а тут не усмотрел. Да только разве бабе вобьешь в голову что-нибудь путное? «Пугает он», — отшучивалась Нинка и продолжала гулять, а попугивание-то вон как обернулось. Выходит, не от хорошей жизни ушел Василий из жизни.
Не чище отмочил и дед Федот: взял на старости лет и рассмешил всех, развелся со своей Варварой. Без малого пятьдесят лет прожили вместе, а он связался с молодухой из соседнего дома и ушел к ней. Не помогла даже угроза Варвары пожаловаться в партийную ячейку. Дед Федот лишь рассмеялся ей в лицо:
— Должностей я никаких не занимаю, так что мне не резон бояться твоих угроз, а пожить в свое удовольствие еще хочется… Вон какой я молодец… — и выпячивал при этом свою хилую грудь, пробитую в трех местах пулями, да выставлял вперед потрепанную бороденку.
Не пережила Варвара такого предательства и померла в одночасье, а молодуха обобрала старика и прогнала его с позором от себя. Так теперь весь переулок показывает на деда пальцем, вот он и выглядывает на улицу по утрам и отводит душу в беседах с Петровичем, жалуясь на свою разнесчастную судьбу.
А если признаться честно, то у кого она счастливая? Во всяком случае, среди порядочных людей он что-то не больно много встречал счастливых. У каждого какая-нибудь своя, да боль. Уж как завидовали все в доме мужу и жене со второго этажа! Оба молодые, здоровые, казалось, жили душа в душу, шесть лет за границей были вместе, добра всякого понатаскали, по двору ходили, людей не замечали и только собрались переезжать в трехкомнатную кооперативную квартиру, он взял да и бросил ее с тремя детьми и больше во двор глаз не кажет. Кому она теперь нужна со своими тряпками? Правда, нет худа без добра, молодая стала теперь здороваться с соседями.
У супругов из восьмой квартиры — своя боль. Бог детьми не наградил, так они ходят, маются, бедные, у каких только врачей не лечились, денег уйму потратили — и все впустую. А без детей какой может быть дом? И пошли скандалы, он ее обвиняет, она его.
Но верно говорят в народе: нет детей — беда, есть — еще хуже, горя с ними не оберешься, пока вырастишь. Зачем далеко за примером ходить: соседи Петровича растили, растили малого, всю душу в него вкладывали, а он отплатил родителям — взял в день своего совершеннолетия и магазин ограбил вместе с другими мальчишками, их и арестовали. Мать все глаза проплакала, а теперь только и отрада, что передачи ему сумками таскать в тюрьму.
Однако жизнь есть жизнь, и люди как-то живут, тянутся к солнцу. Взять хотя бы Петровича. Без малого четверть века не видел света белого человек, пил, а считается, что жил. И сколько таких, как он! Каждое утро Иван Петрович встречается с ними. Чего только стоит алкоголик Кулик. Колоритная фигура! А интеллигент Шурик? Да что там говорить, только расстраиваться. Они почему-то выбрали местом своего сбора голубятню. И не успевал он еще открыть будку, а товарищи по несчастью тут как тут, откуда-то приползали по одному, озябшие и беспомощные, как дети.
Первым всегда появлялся Шурик — так во дворе прозвали Александра Ивановича из дома пять. Но многие забыли, что когда-то его действительно иначе как по имени и отчеству не величали, но теперь и стар и млад звали просто Шуриком. А ведь он был уважаемый всеми человек! Два института кончил, свободно мог изъясняться на иностранном языке, пост занимал в министерстве, а в последнее время солидная организация и грузчиком не возьмет. Не одно место работы сменил Шурик, и все из-за нее, проклятой, из-за водки. Пить начал по уважительной причине, от большого ума, и поэтому, когда его корили за пьянство, глубокомысленно отвечал:
— Разве я жил раньше? Гордыня обуяла меня… делал карьеру, боялся, потерять тепленькое местечко, обманывал себя и других и делал вид, что ничего не видел, что творится вокруг, потому как был трезвым… А сейчас я пьяница, а чувствую себя человеком… — и Шурик бил себя в грудь трясущимися руками.
Глаза его, как матовое стекло, при этом ничего не выражали, а землистый цвет лица лучше всяких слов говорил об одном: Шурику очень плохо. Петровичу становилось до слез обидно за него: вот, мол, не за понюшку табака гибнет человек, и никого это не касается, как будто так и надо. Но от лечения Шурик наотрез отказывался и всегда загадочно улыбался, когда ему предлагали лечь в больницу, не забывая добавить:
— Не меня нужно лечить… мой недуг что, захочу и брошу… Лечить следует… — и никогда не доканчивал фразы, оставляя в недоумении слушателей.
Из всех лекарств признавал одно: «живую» воду, которая буквально преображала его лицо. Оно сразу принимало осмысленное выражение, глаза становились умными, руки не тряслись, и, глядя на него, трудно было сказать, что всего несколько минут назад он умирал.
Вслед за Шуриком приходил к голубятне Кулик, тоже личность приметная в своем роде. В переулке он прославился тем, что на спор, за бутылку выпрыгнул с четвертого этажа и не разбился, а отделался легким испугом. И тут же, из горла, при свидетелях, опорожнил содержимое посудины. Пил Кулик, как и раньше Иван, не от избытка ума, а с дури. Получал приличные деньги, появилась лишняя копейка, распорядиться которой правильно не смог, вот и запил. Лишился за короткий срок прав и шоферских и человеческих и теперь на пару с Шуриком работал грузчиком в продовольственном магазине.
Почти одновременно с Куликом выползал из подъезда Серега-музыкант, молодой парень, только что вернувшийся из армии. Ему-то, казалось бы, что делать с ними? Но лихо пил, стервец, наравне с мужиками, и люди не раз слышали, как жаловался Кулик:
— С тобой больше не буду складываться… Ты всегда меня обманываешь, себе больше наливаешь…
Серега презрительно окидывал взглядом тщедушную фигуру компаньона и, похлопав его по плечу, с достоинством возражал на необоснованное, с его точки зрения, обвинение:
— Куда тебе со мной тягаться, дядь Леш… Ты же от одного запаха пьянеешь, а я потомственный пролетарий, на заводе работаю…
И Кулик, под тяжестью столь убийственных доводов, замолкал, протягивая Сереге рубль, и терпеливо ждал, когда тот сбегает за бутылкой. Выпив, Серега добрел, и его тянуло на разговор, как некоторых мужчин после водки тянет к женщине. Он подсовывал Кулику корочку с солью и примирительно говорил:
— Ты, дядь Леш, на меня не обижайся… Ты — человек! Я почему с тобой пью? — значительно умолкал и доканчивал: — Потому что уважаю… С ровесниками-то и пить не резон, одни только бабы на языке да деньги… — И, доведя себя до нужной кондиции, расходились по работам с одной тайной мыслью: чтобы вечером встретиться вновь.
И не успевал Петрович проводить одних, как уже вторая тройка слеталась, а там уже и третья делала заход. И не было у них ни выходных, ни проходных дней. Самое же интересное происходило в воскресенье, когда они собирались все вместе. Чего тогда только не услышишь здесь! Это своего рода дворовая лавочка, на которой сидят старушки и рассказывают всякие выдуманные и невыдуманные истории. Но странное дело, именно среди этих людей Петрович чувствовал себя легко. В семье, честно говоря, он не нашел счастья. Полина, оправившись от первого испуга и поверив, что муж бросил пить окончательно и к старому возвращаться не собирается, повела себя странно. На мужа не обращала никакого внимания, словно он был пустым местом в доме, и больше того, закатывала по всякому поводу и без повода скандалы, а то и того хуже — по надобности и без надобности изводила его голубями. У Петровича сложилось такое мнение, что мстит ему жена за загубленные годы, когда она с ним не видела света белого. Поэтому и отводил он душу на улице. И хотя близко ни с кем из старых друзей не сошелся по причине, которую Кулик выразил с присущей ему прямотой:
— Что с него возьмешь? Даже выпить вместе нельзя…
Но никто и не сторонился его, по старой привычке принимая за своего. А под настроение подтрунивали над ним и приставали хуже, чем с ножом к горлу, чтобы он рассказывал им, как лечился от алкоголизма. И хотя не раз уже слышали из уст Петровича его историю, но все равно хватались за животы и хохотали до упаду, когда он по просьбе слушателей повторял рассказ. Да и как остаться серьезным от такого воспоминания, если даже Шурик и тот от смеха начинал трястись, хотя смешного в его истории было мало.
Шурик недоверчиво и вместе с тем с завистью смотрел на него и тихо произносил:
— Сейчас, говорят, какое-то новое средство изобрели. Врезание. Водку не дают пить, а хирург врезает в тело специальное лекарство, и пока оно не рассосется в организме, пить нельзя. А выпьешь, кровь сразу свернется… Страшные муки человек принимает. Уж лучше помереть своей смертью где-нибудь под забором…
И такой тоской веяло от голоса Шурика, от всего его лица, что Петровичу невольно хотелось пожалеть его и даже обнять, как ребенка. Казалось, нет несчастней людей, чем Шурик, Кулик, Серега, и хотя тут же они начинали хорохориться, а Шурик часто повторял:
— Покажите мне счастливого человека! Нет его, то-то и оно, и не скоро еще на Руси встретишь такого счастливчика… — победоносно обведя слушателей взглядом, неожиданно для всех добавлял: — Я самый счастливый человек! И он, и он, и он, — и тыкал при этом пальцем в Кулика, Серегу, Тихона, а Петровича обходил почему-то, не забывая, однако, добавить: — Был человек и вышел весь. Занялся какими-то голубями…
Иван Петрович не обижался на них, потому как знал, что никто из них не питает к нему зла, а сам он настолько привык к этим людям, что пропади они вдруг, он бы не вынес, затосковал, а может быть, и запил. Голуби да друзья по несчастью скрашивали в общем-то не очень радостную его жизнь. Не хотел он на люди выносить сор из дома, но от глаз соседей не скроешься. Заметили во дворе, что не все ладно у Петровича в семье. Слишком много времени проводит он на улице и с большой неохотой поднимается к себе на второй этаж, да и то только затем, чтобы поесть и переночевать. Но он не роптал на жизнь, а принимал ее такою, какою она есть.
Однако беда пришла, откуда Петрович меньше всего ее ждал. Отметили его на производстве за ударную работу и постановили дать новую квартиру. Ждали только, когда отстроится дом. К Майским праздникам обещали и ордер выдать. Другого бы такое известие обрадовало, а его эта новость расстроила. Известное дело, в новом доме никто не разрешит гонять голубей, да и сараев там нет, а будку среди мостовой не поставишь. На старом месте оставлять голубей тоже нельзя, соседи взбунтуются. Да и кому приятно под окнами слушать ругань пьяных? А возле голубей всегда крутятся хороводом мужики, не говоря уж о Сереге, Шурике, Кулике.
Выходит, не было бы несчастья, да счастье помогло. И какой дурак дернул его за язык сболтнуть жене о новой квартире? Теперь уже не откажешься от своих слов, Полина по всему дому разнесла, и во дворе только и разговоров, что об их новоселье. Не получили еще ничего, а соседи уже толкуют, в какую комнату поставит Полина сервант, а в какую телевизор, а того понять не могут, что делят шкуру неубитого зверя. Он возьмет да откажется от ордера. Жена съест живьем и косточек не оставит, и от этой мысли ему становилось не по себе. А Полину словно подменили, такая ласковая стала, во всем угождает, совсем глупая баба, закружила ему голову. Даже ночью не было от нее спасения. Повадилась перебираться к нему на тахту с одной лишь целью, чтобы поговорить с ним о новой квартире. И так горячо льнула к нему, что совсем сбила его с толку. Только теперь, к стыду своему, узнал он, что жена аж на добрые десять лет старше его. Но удивило его не это, а другое: Полина не рассердилась на него и проявила понимание и больше по ночам не беспокоила его. Зато в дневное время от нее не стало житья. Не успевал он переступить порог, как она встречала его одним и тем же вопросом:
— Ну как? Ордер не дали?..
Спасался Петрович от нее только на улице. Выгонял голубей из будки и подолгу любовался, как птицы хлопотливо устраивают гнезда, голуби заботливо таскают голубкам соломку, пух, а те, как наседки, все принесенное укладывали под себя и терпеливо ждали, когда из яиц выведутся птенцы. Если же какой-нибудь голубке надоедало сидеть и она вылетала из гнезда, голубь гонял ее по всей крыше, клювом щипал за шею и не успокаивался, пока строптивица не возвращалась на место. Петрович мог часами стоять и смотреть на голубиную карусель. Любил он весною наблюдать за птицей и в полете. Ему не нужно было даже и свистеть: голуби сами бесшумно поднимались в воздух и незаметно для глаз сливались с белесым маревом.
И все это, к чему он так привык и что ему дороже жизни, вдруг рушилось из-за какой-то случайности. Да пропади она пропадом, новая квартира! Но и тянуть больше было нельзя, дважды его уже вызывали в завком и грозили, что если он не явится в исполком и не заберет смотровой ордер, квартиру отдадут другому человеку, желающих хоть отбавляй. И как ни крутил Петрович, а пришлось вместе с женой идти получать ордер. Жена прямо обомлела, когда увидела в его руках маленькую бумажку. И было чему радоваться! Новая двухкомнатная квартира на четвертом этаже веселила глаз. Ванная, горячая и холодная вода, отдельная кухня — предел мечтаний человека, который всю жизнь прожил в коммунальной квартире и только то и делал, что ругался с соседями. Вот почему Полина Петровна, когда переступила порог новой квартиры, не таясь дочери и мужа, плакала счастливыми слезами. Дочь Татьяна, которая забыла уже, когда последний раз называла Петровича отцом, увидев отдельную комнату, выделенную ей, также неожиданно для себя произнесла:
— Спасибо, папа…
Новая квартира и ему пришлась по душе, но среди одинаковых коробок-домов для голубятни не было места. И такая тоска навалилась на него, что впору хоть вешайся. И он бы повесился, но теплилась в нем еще надежда пристроить где-нибудь голубей. На старом дворе обещали месяц подождать и не ломать голубятню. Но что придумаешь за четыре недели? Сдать голубей, как предлагают в клубе, на выставку? Мало радости. Правильно, птица будет сыта, ухожена, но неволя есть неволя. Его голуби привыкли летать, когда им захочется. А может быть, все-таки согласиться и отдать птицу в надежные руки? Давно зарится на его голубей один солидный дядечка из Измайлова. И условия у него хорошие, но выпустит он голубей, и они снова прилетят на старое место, а будки нет, покружат, покружат над знакомой местностью и вернутся в Измайлово. Глядишь, так и приживутся, только ведь Петровичу от этого не легче.
Заметили люди на старом дворе, что новая квартира пошла ему не впрок. Сохнет человек, да и только. Им бы помочь Петровичу, войти в его положение и сказать-то всего несколько добрых слов:
— Иван Петрович, брось ты дурака валять и зря ломать голову… Никто и не собирается трогать твою будку, пусть стоит, как стояла, благо никому твои голуби не мешают. Приезжай после работы и любуйся на птичек, сколько твоей душеньке угодно…
И он бы подпрыгнул от радости до неба, поставил в голубятне раскладушку, и не нужно ему никакой отдельной квартиры. Ан нет, завистливы люди. Получил новую квартиру — и нечего глаза мозолить, напоминать всем о своем счастье. Вступились лишь за Петровича Шурик с Куликом. Но кто ж послушает пьяниц? Постановили сломать будку, и сколько он ни ходил в домоуправление, решение не отменили. И тогда Кулик посоветовал ему напиться вместе с ним. Но и вино не принесло облегчения. Не было в теле былого томления, и не кружилась голова от дурманящего запаха, но жену перепугал до смерти, когда заявился домой пьяный. Однако драться не стал, а боком прошел в свой угол и завалился спать. Утром на работу не пошел, а попросил, чтобы жена собрала ему в баню белье. К ванне за месяц так и не привык, и потом, разве можно корыто сравнить с настоящей парной? Любил он попарить кости, а придя после бани домой, побаловаться чайком. Пожалуй, это была его единственная радость, помимо голубей. И Полина, чтобы угодить мужу, впервые за все время совместной жизни вскипятила чайник к его возвращению из бани. Но, видно, слишком долго он ждал человеческого к себе отношения, что даже не заметил благородного поступка жены. И чай, как обычно, не доставлял ему той радости, а лишь обжигал губы. Утолив жажду, надел чистую рубаху и велел подать новый костюм. На вопрос жены, куда это он наряжается, словно в гроб собрался ложиться, — ответил коротко:
— Еду продавать голубей… — Как-то странно посмотрел на жену и даже что-то хотел добавить, но так и не решился, а лишь молча кивнул головой и вышел.
Для себя Петрович твердо решил пристроить голубей в надежные руки, в Измайлово, к тому солидному дядечке. Человек он хороший, птицу любит, и его питомцам на новом месте заживется если и не вольготно, то уж по крайней мере сносно. Да и он всегда сможет раз в неделю, а то и чаще навещать своих голубчиков, посмотрит на них, глядишь — и отведет тоску от души. А со временем он придумает что-нибудь и поскладнее.
На старом дворе возле будки вертелся Кулик. Петрович дал ему на похмелку и велел к дому подогнать такси. Сам же залез в голубятню и, покормив птиц, рассадил голубей по ящикам. Делал он это быстро, словно боялся, что передумает. И когда на улице просигналила машина и Кулик заглянул в будку, все уже было готово. Добровольный помощник увязался с ним, надеясь еще получить на выпивку. И Кулик не ошибся. В Измайлове их уже ждали. Покупатель, еще не веря своему счастью, пересчитал голубей и передал продавцу целую пачку денег, но он, даже не проверив, сунул их в карман. Тут же, как и водится в таких случаях, вспрыснули сделку. Петрович пил не закусывая и все о чем-то думал. У метро распрощался с Куликом, и когда тот скрылся из виду, Петрович тоже медленно двинулся вперед. Шел он без цели, просто так, куда несли ноги. В голове была полная неразбериха. Домой возвращаться не хотелось. Он представил старый двор без голубятни и чуть не завыл от обиды и боли. С продажей голубей жизнь как бы остановилась для него, стала какой-то пресной, неинтересной. И так получилось, что ноги сами принесли его в пивнушку. С трудом протиснулся на свободное место за столиком у окна. Ему хотелось только одного: забыться и ни о чем не думать. Он знал, что привести себя в бессознательное состояние можно только с помощью вина. Но что-то его удерживало от выпивки.
Слух о необычном посетителе с деньгами, подносившем всем желающим выпить, и который сам не взял в рот ни капли, быстро разлетелся по забегаловке, и к их столику потянулись все желающие выпить на дармовщинку. И Петрович никому не отказывал, совал им десятки, и бутылки водки одна за другой вперемежку с кружками пива опустошались за их столиком. Опьяневшие по одному отваливали в сторону, уступая место новым посетителям. Некоторые умудрялись подходить к их столику по второму заходу, и он, как подгулявший купчик, угощал всех напропалую. Эти люди напоминали ему Кулика, Шурика, Серегу и клялись постоять за Петровича насмерть, если он откроет им свою горестную тайну, которая снедает его как червь, что он даже отказывается от водки.
Петрович стоял с отрешенным видом, облокотившись о стол, смотрел на пьющих и шумящих людей, и в голове у него почему-то застряла одна и та же мысль: что и эта необычная выпивка, и вся история с голубями, благодаря которой он превратился из забулдыги в нормального человека, — все это кем-то подстроено, и этот кто-то желает поступить с ним так же, как в сказке о рыбаке и рыбке поступили со злой старухой, вернуть его снова к пьянству и грязи. Но ведь он же не жадная старуха и не требовал от жизни чего-то необычного, а хотел лишь одного — остаться человеком. И вот это-то у него отнимают. Петрович не знал, кто так жестоко с ним обращается: какая-то сверхъестественная сила или просто злые люди?
Усилием воли он сбросил с себя оцепенение и, отбиваясь от цеплявшихся за него соседей по столику, пробрался к выходу. Прохожие на улице даже не обратили внимания, как из питейного заведения вышел человек и застыл на месте, словно аист, никак не решаясь сделать первый шаг, опасаясь, что земля уплывет у него из-под ног. Но вот Петрович сделал один шаг, другой и затем, все убыстряя ход, зашагал к Измайловскому парку.
Больше Петровича никто уже не видел. Домой он также не вернулся, а нашли его только через месяц в самом темном уголке Измайловского парка. Лежал он ничком, скрючившись. Сам ли Петрович забрел в парк с горя, или его кто затащил туда, только права оказалась бабка Анюта. Ненадолго пережил ее Иван Петрович. Врачи установили, что смерть наступила от разрыва сердца. Но какое это имеет значение? Видно, правда, от судьбы никуда не денешься. Ушел Петрович из жизни, так и не пережив разлуки с голубями, в тот непонятный мир, куда рано или поздно уйдут все.
1967
И это называется — жил человек! И хотя семьдесят лет по современным меркам — не возраст, живут еще люди в эти годы, и как живут, любо-дорого посмотреть, позавидовать даже можно, Тимофей Федорович совсем не чаял дожить до таких лет, считая семьдесят — глубокой старостью, и все собирался каждый год помирать, да так и не умер, дотянул все же до заветного рубежа. Дожил и растерялся: как это у него вышло, слишком уж нерадостная выпала на его долю жизнь.
Умереть он мог еще в раннем детстве с голода, когда они остались одни, без отца, восемь человек мал мала меньше, старшему из братьев едва исполнилось тринадцать, а младшая сестренка еще качалась в люльке-корзинке под потолком, и мать выбивалась из сил, чтобы прокормить такую ораву. Отец поехал в город с другими мужиками из деревни в извоз и не вернулся. Ушел он на своих ногах, а привезли его на телеге под рогожкой, придавило отца в городе при разгрузке бревен, и он, не приходя в сознание, скончался. Схоронила его мать и отправилась в город хлопотать пособие за отца на малолетних детей, но хозяин так повернул дело, что виноватым во всем оказался отец, по пьяной лавочке, оказывается, полез он под баржу, вот его и придавило. И сколько мать ни доказывала свою правоту, доказать так ничего не сумела. Она уж и на коленях ползала перед чиновниками, и причитала, и все одно получила отказ, и ей ничего не оставалось, как вернуться в деревню и приняться за работу. Но много ли может наработать одна женщина, да еще с кучей малолетних детей на руках? Вот им и пришлось перебиваться с хлеба на воду, а вскоре не стало в доме и хлеба, и они сначала похоронили маленькую сестренку, а за ней умерли с голоду и два брата, один за другим, и еще неизвестно, как бы повезло ему, выжил бы он или не выжил, останься жить в деревне, но его взял с собой в город сосед и пристроил в чайную «мальчиком» на побегушках.
Работы для двенадцатилетнего ребенка было много: нужно и дров наколоть, и воды наносить, мыть посуду, растоплять самовары и следить за ними, чтобы они не выкипали, вовремя подливать в них воду, расставлять скамейки, подметать полы да еще бегать клиентам в соседнюю лавку за вином, но Тимофей оказался прилежным и смышленым мальчишкой и очень скоро смекнул, что если все делать аккуратно, то, помимо кормежки и положенного за работу жалованья, можно получать еще и чаевые. И он не только содержал себя в городе, но и матери помогал, отсылая ей в деревню деньги. Его прилежание заметили, и уже через три года хозяин перевел Тимоху в зал, освободив от черновой работы, и он ходил по залу в чистой рубахе и следил за клиентами, чтобы по малейшему их требованию тут же предстать перед ними и исполнить любое желание. Чаевых у него теперь набегала кругленькая сумма, и когда он приезжал раз в году к матери в деревню, та не могла на него нарадоваться и все молилась богу, чтобы ее сын поскорее вышел в люди.
И бог, наверное, услышал бы ее молитвы, вывел Тимофея в люди, со временем своим прилежанием он бы дослужился до приказчика, а может быть, и открыл собственное дело, но чем-то прогрешили люди перед господом, и он послал на них войну с германцем, которая перевернула привычный уклад жизни. Тимофею помешала даже не сама война, в войну его хозяин жил припеваючи и даже подумывал расширить торговлю, перепутала ему все карты революция, последовавшая вскоре за войной. Чайную разгромили, людям в это смутное время было не до калачей с кренделями, хозяин не стал испытывать судьбу и дожидаться, пока его пустят в распыл, и быстро смотался в неизвестном направлении. Тимофей же подался в деревню, откуда его и забрали в Красную Армию.
Провоевал он всю гражданскую, но красноармейским духом так и не пропитался: как ушел вахлак вахлаком с частнособственническими замашками, таким и вернулся домой. Зато тифом заразился и отвалялся целых два месяца в тифозном бараке, но даже и в бреду часто вспоминал чайную, хозяина и особенно дармовые чаевые, которые он очень любил пересчитывать, прежде чем отослать деньги матери в деревню. Много народа полегло в землю в эти лихие годы: кто от пули, кто от болезни, а кто и от голода. Тимофею и здесь повезло, не умер — знать, на роду у него было написано выжить, вот он и остался живым. Но в деревне пробыл недолго, отоспался, поправил немного пошатнувшееся здоровье и засобирался в город. В деревне он уже не мог больше оставаться, как ни уговаривали его местные горлопаны, сколько ни призывали вспомнить недавнее славное красноармейское прошлое, тяготила его сельская жизнь, в городе он чувствовал себя как-то сподручнее и потому снова подался в Москву.
Попервости попытался было устроиться по торговой части, но в советских питейных заведениях смотрели с недоверием на молодого, здорового деревенского парня в красноармейской форме и вежливо ему отказывали, и пришлось Тимохе податься на завод. Ему бы попроситься к станку, чтобы со временем освоить какую-нибудь стоящую специальность, токаря ли, слесаря, а он согласился вахтером в охрану, да так и застрял на этой женской должности. Работа, конечно, не пыльная, отдежурил сутки, и хоть трава не расти, но и платят в охране копейки, для нормального мужика это не деньги, на них семью не прокормишь и не пошлешь матери, самому бы не протянуть ноги, и то ладно. Но уважение к деньгам он сохранил, тратил очень аккуратно, только на самое необходимое, на еду и одежонку, не позволяя себе никаких вольностей, и неудивительно, что при таком образе жизни он умудрялся даже из этой мизерной зарплаты откладывать на черный день.
И потекла его жизнь размеренно и ровно. Поселили Тимофея в общежитии завода, в комнате кроме него проживало еще четыре человека, такие же деревенские парни, как и он, но ни с одним из них он близко не сошелся, по причине их легкомыслия, уж больно они транжирили деньги на вино и уже через неделю после получки ходили по комнатам, чтобы занять десятку-другую на пропитание, а точнее на пропой, просили и у Тимофея, хотя и получали намного больше, чем он, иногда он давал, а случалось, что и отказывал, особенно тем, кто в срок не возвращал долг. И потому держался ближе к степенным, семейным людям, и быт свой устроил на свой лад, купил все необходимые в хозяйстве вещи: кастрюлю, таганок, пару тарелок, чайник — и сам готовил себе еду, а если и приходилось иногда питаться в столовой, то брал самую дешевую пищу, обозначенную в меню, и как ни подсмеивались над ним соседи, раз заведенному порядку не изменял, крепка в нем оказалась крестьянская закваска. А осенью брал отпуск и приезжал к матери, помогал по хозяйству: копал картошку, производил мелкий ремонт в избе, то в одном месте поправит прохудившуюся крышу, то в другом, подправит погреб, изгородь кое-где подлатает, мать и рада-радешенька, сама-то уж старая стала, да и болезни навалились разные, вот она и лежит больше на печи, чем ходит. Так уж получилось, что осталась она в деревне только с дочерью, трое сыновей разъехались кто куда и к матери глаз не казали, а если и приезжали раз в три года, то толку она от них видела мало, одна надежда была на Тимофея, и он не огорчал мать, приезжал к ней каждую осень, а то и два раза в году, разбивал свой отпуск и появлялся в деревне и весной, помогая матери посадить картошку.
В один из таких приездов в деревню его и оженили. Постаралась родная тетка Маша или, по-деревенскому, Косоручка. Она только тем и кормилась, что сводила и разводила людей. Многим тетка Марья испортила жизнь, подсуропила она и своему племяшу. Невесту Тимофей видел всего несколько раз и знал о ней лишь то, что она живет на другом конце деревни и давно уже не первой молодости, перестарок, но родные невесты попросили тетку Марью найти ей жениха, просьбу свою сдобрили солидным угощением, и Косоручка принялась за сватовство и так расписала невесту, что послушать ее, так лучше и краше Дарьи и девки в деревне нет. А затем от слов перешла к делу, привела жениха в избу к Дарье, родственники невесты не поскупились, стол накрыли на славу, и захмелевший Тимофей остался на ночь у невесты, а утром все чин чинарем и оформили, сходили в сельсовет и как положено зарегистрировали брак. Уезжал в отпуск Тимофей холостяком, а вернулся в Москву семейным человеком. Соседи по комнате посмеялись-посмеялись над его женитьбой и оставили своего непутевого соседа в покое.
Женитьба мало что изменила в его жизни. Выкопал он картошку и уехал к себе в общежитие, а молодуха как жила в деревне с матерью, так там и осталась, и впервые приехала в гости к мужу где-то на третьем году их «семейной» жизни, приехала не одна, а с годовалой дочкой, да еще на сносях, и он боялся, как бы она не родила ему ребеночка в Москве и не застряла у него на неопределенное время. Но с родами все обошлось, пробыла она у него в гостях с неделю и уехала обратно в деревню, где и разрешилась благополучно еще одной девочкой. Но и рождение детей ничего не изменило в его укладе, он так и остался женатым холостяком, супружница с детьми продолжала жить в деревне, а он по-прежнему обитал в столице, однако свою прыть умерил и наезжать в деревню на картошку стал все реже и реже, ибо после очередного его приезда жена ровно через девять месяцев рожала ему ребеночка. Очень уж на него действовал деревенский воздух, да и Дарья оказалась плодовитой как крольчиха и к двум дочерям прибавила еще и сыновей, правда, один из них умер, едва появившись на свет божий.
Во всем остальном Тимофей, на удивление, был консервативным человеком, и его жизнь протекала без видимых перемен. Его совсем не захватила революционная новь, и, глядя на него, можно было даже усомниться в происшедших переменах, усомниться в самой революции, приписав ее досужей выдумке каких-то «ненормальных» людей. Эти «ненормальные», как он их про себя называл, окружали его и в общежитии, и на работе, о чем-то до хрипоты спорили, что-то доказывали друг другу, ходили на какие-то митинги, кого-то гневно осуждали, а кого-то не менее горячо поддерживали. Тимофея все это совершенно не интересовало, он приходил с работы, готовил себе еду и, поев, шел прогуляться, а когда располагал временем и ему не нужно было на другой день выходить на работу, ехал в гости к свояку, который жил в маленькой комнатушке в районе Киевского вокзала, и они до изнеможения гоняли чаи.
Ожил немного лишь при нэпе, когда частникам разрешили открывать лавочки и различные питейные заведения. Тимофей в свободное от работы время шатался по городу, заглядывал в магазинчики, чайные, кондитерские, жадно вдыхал полной грудью ароматный воздух частнопредпринимательской деятельности, присматривался к новым владельцам и почти со всеми из них заводил разговор о своем старом хозяине, не видел ли его кто в Москве, не слышали ли о нем что-либо, но всякий раз получал отрицательный ответ, он как сгинул в смутное революционное время, так больше и не объявлялся на горизонте. Новые же хозяева от его услуг отказывались, рассчитывая каждый на свои силы, да и не такое это было время, чтобы доверяться первому встречному. А люди поумнее — так те вообще не высовывались со своими деньгами, забились поглубже в норы и сидели тихо-тихо, как мышки, рассматривая временную уступку частнику как провокацию со стороны властей, чтобы выявить всех денежных людей, а затем их прихлопнуть разом. И они оказались правы, очень скоро катавасия с частниками заглохла, так и не успев набрать силы, лавочки и магазинчики прикрыли, а их владельцев прихлопнули как дурных мух, облепивших сладости, специально приготовленные для их погибели. С Советской властью шуточки оказались плохи, и жизнь снова вступила в свою обычную колею, с собраниями, заседаниями, доносами, митингами, осуждениями, резолюциями.
Вернулся к привычному укладу и Тимофей. Правда, душу он себе все же разбередил в эти годы и нет-нет да и вспоминал потом о нэпе и в разговорах со свояком, и за столом у братьев, когда наезжал к ним в гости. Василий и Иван поселились с семьями в Подмосковье, один — в Бутово, а второй — в Электростали. Переезд в Подмосковье Ивана и Василия, пожалуй, стал для Тимофея событием в его жизни, с их соседством он уже не ощущал себя таким одиноким и заброшенным в огромном городе и в любое время мог приехать к ним в гости. И хотя братья не одобряли его образа жизни, оба они были женаты и жили со своими семьями, как все нормальные люди, но и не лезли особенно к нему в душу, а принимали его всегда по-родственному, помня то добро, которое сделал для них старший брат, присылая в деревню матери деньги, когда он работал в чайной у хозяина. Без его помощи они бы померли в деревне с голоду, а так не только выжили, но и приобрели хорошие специальности: один работал на заводе столяром, другой пошел по слесарному делу, получали неплохие деньги и живут не хуже других людей. В душе они, конечно, подсмеивались над старшим братом: застрял в каких-то охранниках, не работа это для здорового мужика, да и женитьбу его иначе как без улыбки не воспринимали, что это за жизнь, он мается один в общежитии, портки постирать и то некому, а жена с детьми крутится в деревне, но вслух из уважения к старшему брату никогда разговор на неприятную для него тему не затевали, разве что язык развязывался по пьянке, да и то напоминали они ему о работе и женитьбе без злобы, а как бы шутейно, и сразу же замолкали, если только замечали, что Тимохе неприятен этот разговор.
Да он и сам видел ненормальность своего положения и все собирался как-то изменить его, найти другую работу с жильем, чтобы жить не в общежитии, а в отдельной комнате, пусть даже и маленькой, и в коммунальной квартире, но лишь бы без жильцов, и даже пытался устроиться дворником, но в последний момент всегда находил какие-то важные доводы, и все оставалось по-старому. К тому же со временем наладилось с харчами в Москве — и можно было жить и на его зарплату, и поиски новой работы откладывались на неопределенный срок.
И дооткладывался! Грянула война, и тут уж всем было не до своих личных дел, а лишь бы выжить. Тимофею повезло, его не забрали на фронт, завод, на котором он работал, перешел на изготовление снарядов, и его оставили в охранниках. Так всю войну и протянул, голодно было, но жили люди, не умер и Тимофей. Из трех его братьев не вернулись с войны двое, а Василий с Электростали пришел без руки, вот после этого и пойми что-нибудь в жизни. Оказывается, прав-то он, что остался в охранниках, а не погнался за длинным рублем, и, уверовав в свою правоту, больше к мысли о другой работе не возвращался, да и годы были уже не те, чтобы начинать все сначала, как-никак, а дело приближалось к пятому десятку.
Живым-то он остался, но бесследно война и первые послевоенные годы не прошли. Поголодал он малость в это время, и неизвестно еще, как бы пережил лихолетье, не подвернись ему одна бабенка. Именно в эти годы он и сошелся с Анютой, бойкой женщиной с их же производства. Работала она также вахтером в одной с ним смене и как-то незаметно для Тимофея окрутила его. Муж у Анюты погиб в начале войны, и она, соблюдя установленные приличия, отходила целый год в трауре, но совсем записываться в монахини не собиралась, оставаться вдовой в тридцать пять лет никак не входило в ее планы. И она положила глаз на Тимофея. Но он женщинами не интересовался, и на него не действовали ее заигрывания, уловки, кокетство, и если бы она продолжала вести себя с ним в общепринятом смысле слова, у нее вряд ли что получилось из этой затеи. Но Анюта была не только женщина бойкая, а неглупая к тому же. Она не привыкла отступать от своего и, смекнув, что Тимофей в отношении с женщинами немного как бы с придурью, взяла его другим: стала приносить на работу еду и, когда их дежурства совпадали, приглашала отведать скромное угощение и его, не стеснялась предложить и белье постирать. Жила Анюта за городом в небольшом домике, оставшемся после смерти мужа, был у нее и приусадебный участочек, где она сажала картошку, капусту, свеклу с лучком, и потому, в отличие от многих, в войну не голодала. Но одной ей было трудно управляться с хозяйством, она привыкла жить с мужиком под боком. И хотя Анюта знала, что у Тимофея есть жена и четверо детей, но она также знала, что живет он один в общежитии и его семья ей никакая не помеха, но даже при таком странном положении держался он очень долго, и она почти целый год кормила его на работе, прежде чем ей удалось затащить Тимофея к себе в дом.
Пригласила она его по хозяйственной части, отремонтировать одну комнату, разумеется за плату и он клюнул на эту удочку, приехал — и зачастил к ней. Уж больно ему понравился ее домишко. После общежития комната Анюты показалась ему настоящим раем: никто у нее не шумел, не дергал его поминутно, отдыхай себе на здоровье. Не последнюю роль сыграла и выставленная после работы бутыль самогонки и закуска, какой он не видел с довоенной поры: были здесь и огурчики, и помидоры, и грибки, а такой духовитой и рассыпчатой картошки он давно уже не едал. И Тимофей не устоял, остался у Анюты на ночь и целых три года жил как барин. С работы он теперь ехал прямо к Анюте, а когда она уж очень надоедала ему со своим женским делом, можно было и передохнуть от нее малость, пожить в общежитии. Анюта баба с пониманием, не тянула его силком к себе, так он и жил на два дома все эти три года, и прожил бы, наверное, еще тридцать три, да вмешалась его законная супруга, и распрекрасная жизнь для него кончилась самым неожиданным образом.
Его жена, о которой он в последнее время и думать-то забыл, оказывается, помнила о своем непутевом муже. Стоило ему только пропустить одну-две осени и не приехать в деревню на картошку, как она всполошилась и прикатила в Москву сама и завалилась, естественно, в общежитие. Словоохотливые соседи разъяснили ей, что ее муженек фактически здесь не проживает и бывает один раз в месяц, не чаще, истинное же его местопроживание догадались не назвать, и тогда она отправилась на работу, на вахте ей все и выложили. Анюта с Тимофеем в этот день отдыхали дома, но она не поленилась приехать на завод в их смену и учинила форменный скандал. Прямо в проходной набросилась на соперницу, вцепилась ей в волосы, и на что уж Анюта бойкая бабенка и то растерялась под ее напором, а когда опомнилась, то побоище вышло великое. Покалечили они друг друга изрядно, исцарапали лица, а виновник торжества стоял вместе с другими мужиками в стороне и не догадывался прекратить это безобразие, пока на место драки не прибыло начальство и не развело разъяренных женщин в разные стороны. Но еще долго не умолкала словесная перебранка, они честили одна другую на чем свет стоит. Доводы законной супруги сводились к одному: она обзывала Анюту бесстыжей и через каждое слово напоминала о своих четырех детях. Анюта резонно возражала: раз вышла замуж и нарожала детей, то и жить нужно вместе, как живут все нормальные люди, а не так, как они, по разным углам, одна в деревне, другой вообще не поймешь где, без присмотра, а он же все же мужик, и за ним требуется женский уход. И как ни убедительны были ее возражения, присутствующие при драке женщины осудили ее самым страшным судом, всем своим видом показывая, что они на стороне законной супруги. После этого случая Анюта не выдержала осуждающих взглядов сослуживцев и через месяц уволилась с завода, а Тимофей Федорович как ни в чем не бывало продолжал справно нести вахтенную службу, ничуть не смущаясь под насмешливыми взглядами людей.
Но приезд жены не прошел бесследно и для Тимофея Федоровича. Его суженая, которую он за всю семейную жизнь видел всего считанные разы, наезжая в деревню в отпуск, поперла в дурь, и чтобы муженек не кобелился на старости лет, решила связать его по рукам и ногам. Взяла и оставила у него в Москве в очередной приезд зимой взрослого сына, Володю. По развитию он явно не соответствовал своему возрасту и в двадцать два года рассуждал как неразумное дите. В деревне Володю все считали придурком, и не без основания. В кого он у них такой уродился, сказать было трудно, у него в роду дураков отродясь не было, может быть, перешло по материнской линии, но верно говорят в народе: в семье не без урода. Остальные трое детей, две дочери и сын, были нормальные, как у всех людей, а с Володей жене пришлось повозиться. В деревне, правда, его еще можно было пристроить, с весны и до поздней осени работал пастухом, а зимой отлеживался на печи, в городе же его никто и близко не подпустит к производству, метлу в руки и то не доверят, и по целым дням пропадал в кинотеатре. Пристрастился, дурачок, к кино, и как утром уйдет вместе с отцом, тот на работу, а он в кинотеатр, и только вечером возвращался домой, одурев от бесконечных просмотров одного и того же фильма. Тут и у здорового человека голова не выдержит, а уж о больном и говорить не приходится.
Намучился с ним Тимофей Федорович за зиму и вздохнул с облегчением, когда весной спровадил сына в деревню. Но на другую зиму Володя снова объявился в Москве, только теперь уже приехал один, без матери. Дурак дураком, а дорогу нашел, не заблудился. И еще зиму прокрутился с ним. Мало того, что переживай за него, как бы чего не натворил, тихий-тихий, а всякое может втемяшиться в его дурную башку. Насмотрится разных фильмов про убийства, глядишь, и сам кому-нибудь проломит голову, а ты отвечай за него потом. Да и расходы на него не по карману Тимофею Федоровичу, на одно кино каждый день не меньше полтинника уходит, а ведь его еще и прокормить нужно, здоровый бугай и жрет за двоих, дешевле похоронить, чем прокормить. Есть у него свои деньги, заработал за лето в пастухах, так он их не тратит, все на что-то копит и матери ни копейки не дает из них, а отцу и подавно, все норовит из него вытянуть побольше. Заикнулся как-то Тимофей Федорович о деньгах, так он на отца родного чуть с кулаками не бросился, и он от греха подальше больше к разговору о деньгах с ним не возвращался. И ладно бы жрал все подряд, а то копается еще, выбирает что повкуснее, этого он не будет есть, это ему не по вкусу, а того не понимает своей дурной башкой, что на сто рублей отцовской зарплаты не больно пошикуешь.
Сам Тимофей Федорович вел хозяйство скромно, умудрялся укладываться в эти деньги. Вставал пораньше и обегал знакомые магазины, где можно купить по дешевке кости для супового набора, а то и требуху, и там, где другой оставлял в магазине десятку, он укладывался в три рубля и такое сварганивал из этих продуктов варево, что пальчики оближешь. А Володька нос воротил, требовал отцовской едой и, смолотив полбуханки хлеба всухомятку, укладывался спать. И здесь он причинял отцу неудобства. Спать на одной кровати с таким дылдой не очень-то здорово, но это еще пережить как-то можно. Хуже было другое: от соседей по комнате не успевал отбиваться, люди все рабочие, и ночью им, естественно, нужно отдыхать, а Володька насмотрится днем фильмов, и сон у него очень тревожный, кричит по ночам, да так громко, что соседи просыпаются от его вскриков и до утра уже не могут заснуть, а утром, невыспавшиеся и злые, бранят Тимофея и его полоумного сыночка. Дураку что, стоит и хлопает глазищами, а отцу приходится краснеть перед людьми. Только теперь Тимофей Федорович познал сполна правильность народной мудрости: раз наковырял детей, то и отвечай за них, умные они или дураки. Так бы, наверное, долго еще мучил его Володька, да случай помог отвадить его от наездов в Москву.
Приехал он в очередную зиму в столицу, а в это время съезд партийный проходил, вот всех придурков и подозрительных личностей на время мероприятия подбирали и отправляли в соответствующие места — кого в дурдом, кого в колонию. Попался в одну из чисток и его Володька, его взяли прямо в кинотеатре и безо всякой экспертизы, по одному внешнему виду определили, с кем имеют дело, и преспокойненько переправили в больницу Кащенко. Пролежал он там два месяца и натерпелся, видимо, изрядно и сразу, прямо из больницы, даже не заезжая к отцу, прямиком направился в деревню и больше уже у отца в Москве не объявлялся.
Другие дети вообще не досаждали Тимофею Федоровичу. Он даже не знал, есть они у него или нет, видел их редко, когда наезжал в деревню, и отношения с ними как-то не сложились. Незаметно для отца они выросли, повыходили замуж, переженились, а если и приезжали в Москву, то на день-другой за продуктами или купить какую-нибудь вещь, отца не беспокоили, останавливались у дальних родственников либо просто у знакомых. Это было, конечно, не совсем нормально, но он не осознавал в полной мере ненормальность, своих отношений с детьми, полагая, раз так сложилась его жизнь, значит, так и должно быть, и менять что-либо в своем укладе не собирался, а если бы вдруг и вздумал, то у него вряд ли что вышло. Так он и жил: ел, пил, спал, ходил на работу и незаметно для себя дотянул до пенсионного возраста.
Жил, конечно, слишком громко сказано, скорее, существовал все эти годы. Особенно ему тяжко пришлось в первые послевоенные годы, с едой в стране трудно было, и он покрутился похлеще белки в колесе, да и после, когда с продуктами стало полегче, на его зарплату больно не разбежишься. Сто рублей есть сто рублей, на них с голоду не умрешь, но и сыт не будешь, так, червячка заморил, и ладно. Правда, теперь ему не приходилось мотаться по городу в поисках продуктов, в их районе открылось несколько ларьков, где всегда можно было при желании достать и кости, и треску, и его любимую требуху. Сократились транспортные расходы, больше появилось и свободного времени, которое он использовал для приработка. Время от времени он подряжался на работу к своему начальнику снабжения, вскапывал на его даче огород, проводил мелкий ремонт дома, да и в городской квартире бывал у него не раз: то побелит потолок, то полы настелет, то поправит входную дверь. Вот уж действительно кто жил так жил! Он и в войну и после войны горя не знал, у него всегда была полным-полна коробочка. Сам подворовывал и других не обижал, широкой натуры был человек, всегда после работы и накормит до отвала, и напоит, и под расчет не обидит, заплатит, сколько нужно, а что нечист на руку был, так это и дураку ясно. На одну зарплату не построишь двухэтажную хоромину, да еще машину с гаражом содержать умудрялся, но не Тимофея это ума дело, на это органы есть, пусть и следят за народным добром, умел человек жить, вот и жил припеваючи, сам кормился и других подкармливал. Тимофей Федорович ничего плохого про него сказать не может.
Вот заместитель директора по хозяйственной части — тот совсем другой человек. И хотя нахапал добра не меньше снабженца, прижимистый мужик, из него и копейку лишнюю не вытянешь за работу, не то что рубль. Тимофей Федорович не любил ездить к нему на дачу. Накормить он, конечно, накормит и бутылку поставит, а наличными никогда не заплатит. Одно только не понимал Тимофей Федорович, зачем они надрывались, с собой ведь ни дачу, ни машину, ни даже деньги не возьмешь, и тот и другой умерли от сердечного приступа, а он продолжал здравствовать, хоть и имел на сберкнижке всего три сотни, или, как он их про себя называл, — «смертные». Как и большинство простых людей, он очень щепетилен был в этом вопросе. Ему хотелось, чтобы его после смерти похоронили не хуже других и не на казенный кошт, а за свои собственные деньги, поэтому «смертные» он не трогал даже в самые критические моменты и старался перезанять у кого-либо десятку-другую, если ему вдруг не хватало до зарплаты. Во всем остальном он был вполне нормальным человеком и рассуждал очень даже здраво, и больше того, обладал одним замечательным качеством: никогда и никому не завидовать, и это, несомненно, помогло ему дожить до старости. Он умел радоваться малости: выигранному по лотерейному билету рублю, купленным по дешевке продуктам, сэкономленной десятке, а уж когда на его долю выпадала настоящая удача, тут уж он не скрывал своих чувств и радовался от души.
И такая огромная радость выпала ему на шестидесятом году жизни. На работе наконец-то Тимофею Федоровичу выделили отдельную комнатенку в этом же общежитии. И хоть четырнадцатиметровая комната не бог весть какая хоромина, но отдельная, без соседей комната в общем коридоре, есть отдельная комната, почти как однокомнатная квартира. А то что ванной, туалетом, кухней пользуются еще девять семей, его особенно не смущало. К ванне он так и не привык за все время проживания в городе и мыться ходил раз в неделю в баню, там можно и попариться, и свободно постоять под душем, не то что в этом корыте-ванной, даже повернуться нельзя, а в туалет он может и подождать своей очереди, человек он не гордый. Главное — в комнате он один, без жильцов, делай что душеньке угодно, хочешь лежи на кровати, а хочешь песни пой, и никто тебе слова не скажет, а в общей комнате не все себе можно позволить, свет лишний раз и то зажечь нельзя, не говоря уже о том, чтобы послушать радио, да и надоело ему слышать по ночам пьяный храп соседей.
И зажил Тимофей Федорович на «большой»! Поставил на кухне стол, повесил на него замок и сам себе хозяин. Жена с детьми давно уже махнули на него рукой и не приехали даже на новоселье, вот он и отметил переселение в новую квартиру с соседями по общежитию, по-холостяцки: наварил холодцу, картошки, выставил несколько бутылок водки, и они недурно посидели. Ребята в долгу не остались, сбросились по красненькой и приволокли ему на новоселье стол со стульями. Постепенно он обставился более комфортабельно, на барахолке, по случаю, купил мягкое кресло и сажал в него самых дорогих гостей, да и сам любил понежиться в нем, купил в комиссионном магазине почти задарма и в очень хорошем состоянии буфет, хотя он ему и был совершенно без надобности, ибо ставить в него было нечего, дорогой посуды у него отродясь не водилось, а кастрюлю, сковороду и прочую хозяйственную утварь он держал в кухонном столе. Но буфет ему шибко понравился, да и не хотелось ему ударить в грязь лицом перед соседями. Из новых вещей купил лишь тахту, на старой пружинной кровати в его возрасте спать было неудобно, кровать отслужила ему верой и правдой много лет, и держать ее — своему же здоровью в убыток.
И все бы ничего, живи, радуйся свету белому, да старость подкралась незаметно, а вместе с ней и болезни. А давно известно, раз здоровья нет, то человека хоть золотом обсыпь, ему все одно небо в овчинку кажется. Замучил Тимофея Федоровича мочевой пузырь, камни какие-то в нем обнаружились. То ничего-ничего, а то такие боли страшные, что хоть на стенку лезь, по целым дням иногда боится сходить в туалет, а врачи терпеть-то как раз и не советуют. Но и врачи ведь тоже разные бывают, послушать их участкового врача, так ему давно уже пора гроб с музыкой заказывать, а он еще пожить хочет. А он ему все уши прожужжал: операция да операция, а он не желает под нож ложиться, пошел в платную поликлинику, и там ему прописали травками лечиться. Попил он с полгодика настой из травок и вроде почувствовал облегчение. Совсем, конечно, зараза не ушла из него, да и никакими травами камни не рассосать, иной раз так прихватит, что и помереть не страшно, только бы отпустила боль. Он уж и народными средствами лечился, и какой только дряни не испробовал на себе, ничего не помогло. Мочевой пузырь как барахлил, так и продолжает барахлить. Вспомнил он даже о знахарке в своей деревне, которая лечила все болезни заговорами.
И лучше бы не вспоминал! Несколько лет он не был в деревне, и никто из родственников его не тревожил своими наездами, и как они там жили, он не знал, может быть, давно и померли. Послал он им два письма, а ответа так и не получил. Припомнила, видно, ему жена на старости лет Анюту, наплевательское отношение к детям и всю его холостяцкую жизнь. А его в последнее время, как назло, тянуло в родные места, хотелось посмотреть на своих ровесников, с кем вместе рос, как они там доживают свой век, но главное, конечно, полечиться заговорами у бабки Пелагеи. Да и не пустые это, верно, слова, что человека перед смертью тянет именно туда, где впервые увидел белый свет. И он поехал в деревню, остановился в доме матери, который так и стоял заколоченным после ее смерти. Покупателя на дом в свое время не нашлось, а с годами он обветшал, и его можно было продать разве что на дрова. Тимофей Федорович сперва проветрил дом, затем протопил как следует печь, чтобы избавиться от сырости, еще раз проветрил, и ничего, затхлый запах ушел, жить в доме, оказывается, можно. С едой у него проблемы не было, с собой привез кое-какие продукты, у соседей разжился яичками, хлеб, слава богу, свободно лежал в магазине, и две недели прожил безбедно.
Больше он выдержать в деревне не смог, да и курс лечения у бабки Пелагеи рассчитан ровно на десять дней. Приходила она к нему утром и на ночь, пошепчет-пошепчет над ним, плеснет в склянку какого-то зелья, вот и все ее лечение, а пользы больше чем от врачей. И взяла недорого, по-божески, во всяком случае, после ее заговоров он почувствовал хоть какое-то облегчение, но знахарка велела ему обязательно приехать зимой, чтобы повторить курс лечения, иначе она снимала с себя всякую ответственность за избавление его от недуга.
Зимой Тимофей Федорович в деревню не приехал. Слишком тягостное впечатление осталось у него от последнего посещения. Родственные связи с женой и детьми у него порвались начисто, никто из них даже не пришел к нему ни разу, а когда он заявился к ним в гости, то его даже не пригласили за стол. Обошлись с ним хуже, чем с чужим человеком, разве что только не выгнали из дома, посидел он, посидел на лавке, покрутил шапку в руках и не солоно хлебавши возвернулся в свою избенку. А больше в деревне и пойти не к кому, она словно вымерла, те, с кем он когда-то гонял по пыльным улицам, давно уже отошли в мир иной, лежали на кладбище, а кое-кто, так же как и он, осел в городе и в родные места даже носа не кажет, остались в деревне всего несколько стариков да старух, доживающих свой век, да придурки, вроде его больного сына. Ему и поговорить даже не с кем, а сидеть бирюком в избе и гонять сонных мух да тараканов, уж лучше остаться в Москве, в своей комнате, по крайней мере, не нужно возиться с дровами, печь топить, горячая вода сама по трубам бежит, да и с едой полегче в городе, захотел — сготовил что-нибудь вкусненькое, холодцу наварил, а лень возиться с кастрюлями, пошел и поел в столовой, были бы только деньги.
А вот с деньгами у него как раз было туговато. Пока работал, получал сотню, иногда десятку-другую подкидывали премию, и не ощущал нехватку в деньгах, во всяком случае, на харчи и на одежонку хватало, а ушел на пенсию и сразу же закуковал, почувствовал, почем фунт лиха. Крутиться на пенсию в пятьдесят два рубля не так-то просто, даже при его экономии. Шиковать он никогда не шиковал, питался, можно сказать, продуктами, от которых многие воротили нос, на одежду тратил сущие пустяки, купил по случаю на барахолке пальто из ратина и относил целых пятнадцать лет, костюмы он отродясь не носил, всю жизнь проходил в казенной гимнастерке и кирзовых сапогах, которые ему выдавали на работе. Почти вся зарплата у него уходила на харчи, отложить на черный день из этих денег удавалось самую малость, да и то все накопления растаяли как весенний снег, стоило болезни прихватить его немного; копил всю жизнь, а истратил на врачей в один год.
С выходом на пенсию Тимофей Федорович надеялся поправить свое имущественное положение, планы строил всевозможные, как он разбогатеет, ему положат и заработную плату и пенсию, таких больших денег он никогда еще в руках не держал. Но человек полагает, а судьба располагает, не с его здоровьем и работать и пенсию получать. Всего только с полгодика и поработал после пенсии, болезнь так его скрутила, что пришлось постоянную работу оставить, а когда оклемался немного, обратно его уже на старую работу не взяли, да и не способен он был уже исправно нести охрану на заводе. Пришлось ему подумать о другой работе, более легкой. И тут ему подфартило крупно, нашел то, что искал, работенка не пыльная, жаль только, что она не круглый год, а сезонная, на зиму всех работников увольняли, а весной набирали вновь.
Устроился Тимофей Федорович в контору по благоустройству в Лужниках, при стадионе, работа как раз по его здоровью, целый день на воздухе, ходи по территории Лужников, собирай бумажки, мусор, ну иногда какую клумбу попросят окопать, но на земляные работы начальник обычно назначал рабочих помоложе и поздоровее. Тимофея Федоровича от его основных обязанностей не отрывал. Но и на этой работе можно угробить здоровье, если по-дурному поставить дело, за день приходится раз сто, не меньше, нагибаться, чтобы поднять бумажку, и от этой физкультуры так можно наломать поясницу, что на другой день и подъемным краном не разогнешь. Некоторые пенсионеры не выдерживали нагрузки и увольнялись. Тимофею Федоровичу сначала тоже не сладко пришлось, а потом ничего, наловчился собирать бумажки, приспособление одно придумал — и дело пошло на лад. Нехитрая вроде механика, а облегчила работу раз в сто, взял он простую палку от метлы, прибил пару гвоздей на самом конце и ходит себе, тыкает бумажки, нанизывает их на гвозди, как еж на свои иголки в лесу. И не нужно нагибаться, а устал, можно и посидеть немного на лавочке, поговорить за жизнь с отдыхающими, никакого надзирателя за ним нет, все построено на доверии, была бы в надлежащем виде отведенная ему территория, а там хоть расстилай раскладушку и спи, никому нет до тебя никакого дела. Летом на стадионе вообще благодать, как за городом, кругом зелень, птички поют, и на работу он приходил как на праздник. А в дни большого футбола и подработать можно неплохо, на одних бутылках он вышибал десятку, а то и больше, народу тьма-тьмущая, и каждый почти идет с бутылкой вина или пива, и, естественно, с собой редко кто пустые бутылки забирает обратно, бросают тут же, где и сидят. Пройдет он с мешком после матча по трибунам, вот тебе и живая десятка, только не ленись, собирай.
Зато поздней осенью на стадионе неуютно, по целым дням они почти ничего не делают и сидят либо под трибунами, либо в конторе, так, разок для порядка пройдется по территории — и обратно в тепло. Да и собирать-то особенно нечего, ветер и дождь за людей сделают свое дело, уберут почище, чем корова языком своего теленка вылижет. И выходит, как в армии, солдат спит, а служба идет, зарплату-то сполна получают они, а в конце сезона, при расчете, начальник еще и премию подкидывает. Тимофея Федоровича в конторе никогда не обижали и всякий раз приглашали весной снова приходить на стадион.
И он приходил и еще отработал несколько удачных сезонов по благоустройству, а зимой отсыпался, подлечивал свои болячки, готовился к лету. Если же его здорово прихватывало, то он отлеживался, болезнь постепенно отпускала, и он снова поднимался на ноги. В такие моменты ему все было немило и хотелось лишь одного — поскорее умереть. Но в небесной канцелярии что-то не больно торопились присылать за ним, предоставляя ему отсрочку за отсрочкой. И он бы с удовольствием пожил еще с десяток годков, но только без болезней, чтобы обходиться самому, без посторонней помощи, а то ведь так может получиться, что и воды будет некому подать. А это уже не жизнь, сплошное мучение. Боялся Тимофей Федорович не боли, он человек терпеливый, да и привык к страданиям уже, и даже не одиночества как такового, всю жизнь он прожил один, и одинокая старость его не страшила, опасался он, как ни странно, другого — попасть в дом престарелых. Об этом учреждении он был много наслышан, и умереть ему хотелось дома, в собственной постели, и чтобы похоронили его как положено, по христианскому обряду. И поэтому, когда в конце зимы его прихватило в очередной раз и он вдруг понял, что больше уже не встанет на ноги, от больницы отказался, и как врач «неотложки» ни убеждал его, что приступ может повториться в любую минуту и они не успеют приехать, чтобы сделать ему укол и снять боль, Тимофей Федорович настоял на своем и остался дома.
Много раз он собирался умирать и не умер, а здесь вдруг почувствовал: все, это конец, и никакие врачи, никакие уколы ему уже не помогут, жить ему осталось всего ничего, самое большее день-другой, а может, и того меньше, не дотянет он до утра. Тимофей Федорович не боялся смерти, когда она маячила где-то в отдалении или когда не осознавал ее, как в детстве, а вот теперь ему вдруг стало жаль расставаться с жизнью, пусть и не ахти какой счастливой, а все-таки жизнью. И что-то вроде возмущения шевельнулось в нем, но это уже было запоздалое возмущение, да и не знал он, против кого направлять это возмущение.
Всю жизнь Тимофей Федорович прожил тихо-мирно, не роптал ни на бога, ни на сильных мира сего, боясь даже плохо подумать о них, и умер так же тихо, как и жил, ну, а всплеск возмущения перед смертью — это как бы напоминание природы, ее легкий укор, что по земле ходило не животное, а существо, наделенное разумом.
1975
Название у проектной организации мудреное и длинное, и как я ни стараюсь, выговорить правильно не могу, хотя уже больше года вершу здесь правосудие. Я работаю юристом в Гипр… Нет, спотыкаюсь, да и как же не сломать язык, если название учреждения состоит из семи слов; государственный институт по проектированию предприятий такой-то и такой-то промышленности, такого-то министерства, а сокращенно Гипр. Но в деловых бумагах писать сокращенно нельзя, а обязательно нужно выводить полное наименование со всеми регалиями. Вот я и мучаюсь всякий раз, опасаясь, как бы чего не пропустить. Особенно если бумага идет на казенном бланке и за подписью директора. Однажды, по рассеянности, я написал название учреждения с маленькой буквы, так директор обиделся и воспринял это чуть ли не как личное оскорбление, вызвал меня к себе в кабинет и на полном серьезе выговорил, что я непочтительно отношусь к фирме, в которой служу, и впредь он подобного наплевизма не потерпит.
С тех пор, предав забвению орфографию и синтаксис, я катаю название нашего доблестного предприятия с заглавной буквы. И к вящей радости руководителя организации, нарушенная справедливость восторжествовала. Лишь признанный критикан и вечно всем недовольный вахтер Михеич, глядя на мое усердие, ворчал себе под нос:
— Вы бы им еще и вензель нарисовали, как в старинных книгах… — И, помолчав немного, добавил: — А будь моя воля, я бы эту шаражкину контору окрестил «Спичкой»…
Тоже ведь верное замечание. Но вензель в деловой бумаге я загнуть не могу, точно так же, как не имею никакого права самовольно заменить официальное наименование учреждения на короткое и емкое: «Спичка», предложенное Михеичем. Образно сказал старик, но почему именно «Спичка», а не что-нибудь другое, понять трудно. Пришлось обратиться за разъяснением к автору.
— Эх вы, голова садовая, а еще юриспруденция называется… Что же здесь непонятного-то? Какой мы промышленности? Деревянной? То-то и оно… А что из дерева делают?.. Правильно! Умничка! Спички… Вот я и предлагаю в дальнейшем именовать нас не Гипром, а «Спичкой».
Убийственная простота! И мне не оставалось ничего иного, как согласиться с Михеичем, признав его правоту, и подивиться недальнозоркости сослуживцев, считавших его придурком. А по-моему, Михеич мужик себе на уме и больше прикидывается дурачком, чем есть на самом деле. Он все видит, все подмечает, и от его острого взгляда с хитринкой не так-то просто скрыться. Он, пожалуй, единственный, кто в «Спичке» узрел, что со мной творится неладное и вся моя веселость напускная. Но молчать Михеич не умеет, подметил и по простоте душевной брякнул:
— Гложет, Петрович, червь-то, окаянный…
Несмотря на разницу в возрасте, он уважительно называет меня по отчеству, хотя и годится мне в отцы. Михеич почему-то питает ко мне непонятную слабость. Я бы даже сказал, его почтение относится не столько к моей персоне лично, сколько к закону, служителем которого являюсь я. Здесь он, конечно, искренне заблуждается, как не догадывается и о причине моего недуга.
— Не принимайте все так близко к сердцу… Плюньте на них… Ум-то сейчас выказывать не модно, гораздо легче прожить дурачком… С придурков-то и спроса меньше… А супротив червя у меня есть лекарство… В два счета его уничтожим, как классового врага…
Я лишь поблагодарил Михеича за совет, зная наперед, что он вряд ли мне пригодится. У старика ото всех бед одна панацея — водка. Моего же червя не только не зальешь этим зельем, а и не всякой кислотой вытравишь. Он гложет и гложет меня, разъедая душу изнутри, как ржа. А вот к замечанию Михеича присмотреться получше, что творится в «Спичке», я прислушался. И присмотрелся! Уж лучше бы мои глаза ничего Этого не видели. Склока в «Спичке» идет превеликая, страсти бушуют чуть ли не шекспировские, а я-то наивно полагал, что это — тихая заводь, где все идет по раз и навсегда заведенному порядку. Ан нет, жизнь, оказывается, и здесь бьет ключом, и все по одному и тому же месту, по голове. А я, словно меня мало учили, подставляю свою дурную башку куда ни лень. Михеич втравил меня в авантюру, и я потихонечку, сопротивляясь больше по инерции, ввязался в драчку. Старик, конечно, прав, упрекая меня в бездеятельности, но согласиться с ним на все сто процентов я не могу.
— Не так себя поставили, Петрович… Из-за какой-то несчастной загогулины выговаривают вам… Да вы, по сути дела, после директора второй человек в организации… А если разобраться, то и ему не подчиняетесь, а только закону… Я бы на вашем месте такой им ералаш устроил…
Насчет подчинения Михеич, как всегда, загнул. Юрист такой же служащий, и на него полностью распространяются правила внутреннего распорядка, но льстивыми словами старик разбередил мне душу. Плохо ли мне, дурню, жилось? Ходил целый год на службу, плевался, можно сказать, в потолок и получал свои сто рэ. Появлялся в «Спичке» на часок-другой два раза в неделю, быстренько обегал свое нехитрое хозяйство: бухгалтерию, плановый отдел, экспедицию, перекидывался несколькими словечками с секретаршей директора, милой девчушкой, не забыв предупредить ее, что в случае надобности, если меня будет спрашивать кто-нибудь из руководства, меня следует искать либо в арбитраже, либо в райсобесе, где я оформляю пенсию какому-нибудь несуществующему пенсионеру. А в каком райсобесе, в каком арбитраже я, конечно, никогда не указывал. И выходит, никому неизвестно, где я нахожусь во время работы, ибо в Москве десятки, райсобесов и столько же ведомственных арбитражей. Но домой я обычно не шел, а бесцельно бродил по улицам. За год я исходил столько километров, сколько не прошел за все предшествующие тридцать лет. И вполне понятно, при таком отношении к службе я не очень-то вникал в суть происходящих событий.
Правда, нельзя сказать, чтобы я уж совсем ничего не замечал и глаза мне открыл лишь Михеич. Как-никак, а юрист есть юрист. Ни один приказ без моей визы не может выйти в учреждении, а иногда меня вызывали для консультации к заму и даже к самому директору, но, как правило, в основном я держал связь с руководством через начальника отдела кадров. Кадровик особенно мне не досаждал своим обществом. Раз в неделю, по средам, он ставит передо мной накопившиеся за семь дней юридические вопросы, и я даю ему исчерпывающий ответ, со ссылкой на действующее законодательство. И его вполне устраивает такое положение. Я не сую свой нос в его дела, не заставляю переписывать неграмотные приказы и, главное, смотрю сквозь пальцы на мелкие нарушения производственного характера, потому как отлично понимаю: начни я неукоснительно придерживаться буквы закона — и «Спичку» давно бы закрыли.
Ну, взять, к примеру, штатное расписание. Я доподлинно знаю, что в техническом отделе из четырнадцати человек, значащихся в платежной ведомости, фактически работают по специальности только четверо, а остальные своего рода мертвые души, иждивенцы. Они только числятся в техническом отделе, а разбросаны и работают в разных подразделениях нашего учреждения. Конечно, это непорядок, и при первой же настоящей проверке нас взгреют, но пока все сходит с рук благополучно. И больше того, «Спичка» вот уже который год подряд ходит в передовиках в своей отрасли, и переходящее знамя министерства не выносят из кабинета директора. А победителей, как известно, не судят, да и не мое это дело. Я в «Спичке» человек новый, работаю без году неделю, в любое время могу сорваться с места, и мне не резон со своим уставом соваться в чужой монастырь.
И выходит, Михеича я приплел сюда зря, больше, так сказать, для связки слов. Возвел на старика напраслину. Он во всем прав и даже про премию подметил верно. Себе руководство выписывает по сотне, а работягам по десятке. Но здесь Михеич упрекает меня не по делу. Начальство со мной по этому вопросу не только не советуется, а близко-то не подпускает к распределению премий, и кому сколько дать, решают в узком доверенном кругу лиц. Я и сам-то за год получил всего двадцатку, да и то скорее как член профсоюза, а не за юридические заслуги перед обществом. «Спичке» в очередной раз присвоили переходящее знамя, и обойти меня как члена коллектива никак нельзя было. А если бы даже и не дали премии, как это уже случалось не раз (забывали при составлении списка включить юриста), беды большой не было, и я бы не стал качать свои права перед кадровиком. Мне с ним ссориться никак нельзя.
Честно говоря, я немного побаиваюсь кадровика, но признаться в этом не могу даже Михеичу, который недоумевающе качает головой, глядя на меня:
— Такой умный парень, два диплома с отличием и за сто рублей прозябаете в «Спичке»… Да с вашей головой разве в такой организации работать…
Не скажу же я старику, что у меня рыльце в пушку, и я, так сказать, ненадежный, или, как еще вернее выразился мой бывший шеф, «правдолюбец». В «Спичке» я отбываю своего рода ссылку, добровольную, правда, но ссылку, и дозреваю здесь, как в парнике. И мне нужно отдать должное, я здорово преуспел в науке лицемерия, да и немудрено, школу-то какую прошел, адвокатскую. Но страхи меня обуревают не без основания. Как-никак, а начальник отдела кадров в одном лице совмещает и спецотдел. Есть, оказывается, и такая должность в «Спичке». И хотя я предоставил кадровику характеристику со старой работы, где меня отрекомендовали «грамотным юристом» и вполне благонадежным человеком, но бумага есть бумага, и кадровику ничего не стоит снять трубку, набрать номер телефона адвокатской корпорации, а то и того вернее — самому подъехать в кадры и навести обо мне исчерпывающие сведения. «Так, мол, и так, хотим юриста повысить в должности, и нам нужно побольше о нем знать»… И узнают! Мое бывшее адвокатское начальство все обо мне выложит, скрывать не станет, ибо попортил я им крови порядком. «Неуправляемый человек, борец за справедливость, всюду совал свой нос куда не следует», и придется мне снова, как лягушке-путешественнице, искать новое место. А я здесь уже привык ничего не делать и чувствую, как душа постепенно покрывается жирком и я превращаюсь в этакого современного Обломова. Спасибо Михеичу, встряхнул немного.
Конечно, будь я умным человеком, то давно бы уже ушел от греха подальше и сменил работу в «Спичке» на что-нибудь поприличнее, но меня лень-матушка обуяла, и пока я меняю дело на безделье, отвожу душу в беседах с вахтером. В «Спичке» и так про меня болтают невесть что. Юрист-то глумной какой-то парень, ни с кем и знаться не желает, связался с одним полоумным стариком, и все, а с молодыми и словечком не обмолвится. Это не совсем точно. Разговорился я тут как-то с комсомольским вожаком, здоровым, молодым парнем, и, в частности, поинтересовался: «Ты почему, Сергей, не учишься и в институт не поступаешь?.. С техникумом сейчас далеко не уйдешь…» А он этак посмотрел на меня с прищуром, словно на зуб проверяя, серьезно я его спрашиваю или шучу, и без тени улыбки ответил: «А зачем учиться-то, в институт поступать, когда я и так не пыльно проживу… Вот вы, говорят, два института кончили, а толку что… Получаете столько же, сколько я, и даже на сороковку меньше… А я вот еще один срок поруковожу молодежью, в партию вступлю, и меня тогда не остановишь… Пойду по комсомольской линии, а там, глядишь, и за границу пошлют…» Подобную песенку я уже слышал не раз, и значит, разговаривать мне с ним не о чем. С Михеичем куда интереснее. По крайней мере, старик порой такое загнет, что хоть стой, хоть падай, и приходится лишь удивляться, откуда он выкапывает свои байки. Ну просто неистощим на выдумку.
Но насчет «присмотреться» у него промашка вышла, нафантазировал старик немножко. Что ж, бывает и на старика проруха. Я и без него все это знаю. Ну и что? Эка невидаль. Привычная картина, классический, можно сказать, треугольник: директор, заместитель директора, кадровик. Директор с кадровиком катят бочку на зама, а точнее, директору чем-то не угодил заместитель, и он решил освободиться от него любыми средствами, а кадровик всего-навсего выискивает темные пятна в биографии заместителя, конечно, не по собственной инициативе. Тяжба с переменным успехом тянется уже чуть ли не пять лет. Кадровик с директором наседают, заместитель отбивается. С ним давно бы покончили, но есть во всей этой истории одно маленькое «но».
Заместитель очень заслуженный человек. В свое время он принимал участие в установлении Советской власти в Закавказье, прошел всю гражданскую войну, в годы первых пятилеток занимал в Азербайджане чуть ли не пост министра, а потом все неожиданно перевернулось. Кто-то наклепал на него, его арестовали, и он пятнадцать лет провел в местах лишения свободы. После реабилитации ему назначили персональную пенсию союзного значения, но на заслуженный отдых он уйти отказался, и тогда, как привесок к пенсии, его определили на скромную должность заместителя директора в «Спичку». И хотя работенка не бей лежачего, Сумбат Гургеныч больше дней в году болеет, чем находится в своем кабинете. Однако, несмотря на возраст и недуги, он уходить с работы совсем не собирается. Ему уж и так и этак намекали, и подарок уже приготовили, и адрес приветственный написали, а он все скрипит да скрипит и не подает заявления об увольнении. Наверное, у него есть свой резон, а может быть, его просто удерживает большой оклад, как-никак, а двести восемьдесят рублей на дороге не валяются.
С другой стороны, и директора понять можно. Ему нужен заместитель, активно работающий человек, а не семидесятилетняя развалина. И хотя директору самому уже за шестьдесят перевалило, но он держится молодцом. Поговаривают в «Спичке», будто бы за тридцать лет безупречной работы на должности директора министерство и ему выхлопочет персональную пенсию. Если, вполне понятно, ничего не произойдет из ряда вон выходящего. А произойти всегда может. Ведь давно известно, что не ошибается только тот, кто ничего не делает.
Наш же директор сам не сидит сложа руки и другим не дает бездельничать. И если бы его еще не отрывали от дела, не пакостили потихонечку, он бы горы своротил. Но кто-то упорно клепает на него писульки, начиная от народного контроля и кончая чуть ли не Советом Министров, и «Спичка» вот уже который год содрогается от анонимок. Не успеет одна комиссия уйти, а ей уже на смену спешит другая. О какой уж здесь работе думать. Тут, как говорится, не до жиру, а быть бы живу. Еле успевает писать объяснительные записки. Не один час уходит на это занятие, и надо еще крепко подумать, прежде чем написать. Да и как не думать, когда среди писанины всякий раз встречаются убийственные факты, полностью подтверждающиеся при проверке.
Взять хотя бы последний случай. Неизвестное лицо добросовестно извещало народный контроль, что заведующая технической библиотекой в июле месяце якобы две недели находилась в командировке в Костромском филиале означенной организации, а в действительности, даже ни разу не показавшись на работе, четырнадцать дней провела в доме отдыха на берегу речки, в сосновом бору. Командировочные и зарплата за две недели указанной гражданке аккуратно выплачены. На первый взгляд у непосвященного человека может возникнуть вполне законный вопрос: а какое отношение ко всей этой истории имеет директор? В каждой организации есть нечестные люди, которые не прочь запустить руку в государственный карман и мало-мало попользоваться из общественной казны. Директора ввели в заблуждение, он и подписал командировочное удостоверение, не ведая ни сном ни духом о корыстных намерениях своего подчиненного.
Не тут-то было. Наш анонимщик не простой человек, и у меня даже по отношению к нему рука не поднимается обзывать его столь нелестным словом. Он, скорее всего, подпольный критик, борец за справедливость. Видно, по натуре он очень дотошный товарищ и в своих анонимках скрупулезно обосновывает каждый пунктик. В частности, в данном случае он все разложил по полочкам, и проверяющему только оставалось безропотно следовать за его мыслью. Оказывается, заведующая технической библиотекой не просто должностное лицо «Спички», а еще и очень близкая подруга нашего директора. В не столь отдаленные времена, и анонимщик не поленился сделать маленький исторический экскурс, между директором и нарушительницей закона любовь бушевала самая настоящая. Наш директор из-за своей возлюбленной семью оставил и даже двоих детей бросил на произвол судьбы. А когда его вызвали в одно высокое учреждение и, пристукнув кулаком по столу, потребовали прекратить «аморальное поведение, недостойное высокого звания советского руководителя», то он, ослепленный страстью, едва не положил на стол партийный билет. Правда, его характера хватило ненадолго, буквально на следующий день он одумался и, испугавшись последствий своего неразумного поведения и оргвыводов, вернулся к семье. Но связь с любимой женщиной не прекратил, а когда шум немного улегся, устроил ее даже поближе к себе, заведующей технической библиотекой вверенной ему организации, то бишь в «Спичку». Аноним и этот момент не упустил. Однако особо в своей критической записке безымянный борец за правду налегал на то обстоятельство, и это место подчеркнул красными чернилами, что, посылая сотрудницу в командировку, директор поступал преднамеренно и заранее знал, что направляет ее не на работу, а в дом отдыха, и выходит, действовал заодно с расхитителями государственных средств. И больше того, исходя из одной маленькой детали, а именно, раз избраннице сердца директора отметили командировочное удостоверение, как положено, пришел к выводу, что и руководство филиала находится в преступном сговоре со «Спичкой».
Обвинение, прямо скажем, не из приятных, и за такие штучки по головке никто не погладит. Но пока анонимке дали ход, пока назначили обследователя, директора предупредили, и он в срочном порядке принял меры предосторожности. Действовал не совсем умно, можно даже сказать топорно, но на обдумывание у него не было времени. Не мудрствуя лукаво, он взял и послал в Кострому свое доверенное лицо, начальника отдела кадров, дав ему строгое напутствие любыми средствами замять дело. Кадровик, бывший военный, задание воспринял буквально в лоб и едва в филиале не наломал новых дров. Но в конце концов свою секретную миссию выполнил. На комбинате при проверке все в один голос утверждали, что прибывшая из Москвы гражданка аккуратно появлялась на службе две недели, но в какой гостинице она остановилась и проживала, на этот бесхитростный вопрос вразумительно так никто и не ответил. Сама же потерпевшая сослалась на слабую память, а отчетные документы, как водится в подобных случаях, утерялись.
Аноним — ушлый человек. Он даже предвидел и такой вариант и настаивал в своей бумаге, чтобы обследователь не поленился и скатал в дом отдыха, где ему и откроют глаза на правду. Воля жалобщика — закон, и проверяющему не оставалось ничего другого, как проехать в сторону от Костромы восемьдесят километров, где он и убедился собственными глазами, что интересующая его особа одновременно умудрялась пребывать и в доме отдыха и на работе. Объяснить вразумительно этот факт так и не смогла и, не придумав ничего лучшего, ляпнула курам на смех, что она ездила из города ночевать в дом отдыха за восемьдесят километров. Никто, конечно, не поверил серьезно этим россказням, но почли за благо замять для ясности столь щекотливый вопросик. Обследователь написал в своем заключении: «Ввиду явных противоречий, на комбинате говорят одно, а в доме отдыха утверждают прямо противоположное, и дабы не порочить тот или иной коллектив, дальнейшее расследование анонимного заявления прекратить…» И дело, как говорят в народе, прикрыли. Тут сыграло свою роль одно маленькое обстоятельство: будь заявление о нарушении финансовой дисциплины не анонимное, не открутиться бы директору. Жалобщику нужно было бы отвечать, а он написал бы выше, и рано или поздно виновное лицо вывели бы на чистую воду. На анонимку же отвечать некому, ибо еще ни один аноним не оставлял своего имени и адреса. И все же директора для профилактики вызвали в министерство и пожурили малость, чтобы впредь он подобных глупостей не делал. И все пошло своим чередом.
Раздосадованный борец за справедливость, видимо, не ожидал такого результата и замолчал. В «Спичке» настолько привыкли к его заявлениям, к комиссиям и проверкам, что в первое время растерялись и не верили наступившему покою. Но аноним действительно больше не писал. То ли он готовился к новым сражениям, то ли еще по какой причине, только он дал временную передышку нашему руководству. И в «Спичке» воспользовались предоставленной любезностью и занялись текущими делами.
Нашлась работенка и юристу. Меня вызвал к себе кадровик и попросил для директора найти закон о персональных пенсионерах, и в частности, его интересовало одно положение: сколько к зарплате работающий пенсионер, персональный, конечно, может получать из начисленной пенсии. Для мало-мальски опытного юриста это не вопрос. Все юристы знают: для персональных пенсионеров тоже есть потолок, зарплата и пенсия не должны превышать триста рублей, то есть если, к примеру, у персонального пенсионера заработок двести рублей, то из пенсии ему можно доплатить еще сто рублей, и ни копейки больше.
Я доподлинно знаю это положение, но, для важности, напускаю на себя умный вид и сразу не отвечаю на поставленный вопрос, а обещаю найти нужное постановление через неделю, сославшись на то, что мне якобы необходимо съездить в отдел кодификации, хотя сборник законов о пенсиях находится под рукой и тихо-мирно пылится в моем рабочем столе. А иначе вести себя никак нельзя. Начни им с ходу отвечать на все вопросы, потеряют всякое уважение к юристу. А так не нарушил установленную субординацию, а время для себя высвободил, чтобы поразмышлять на досуге. «Что они еще затеяли против зама?» А то, что заданный вопрос самым прямым образом связан с заместителем директора, для меня нет никаких сомнений. В «Спичке» только один человек получает персональную пенсию. Почему они так рьяно взялись за старика? Ну, директор, понятно, хочет иметь работающего зама, чтобы взвалить на него как можно больше обязанностей и посвободнее вздохнуть самому. А кадровик, что он за человек? И какая ему выгода от всей этой склоки?
И вдруг меня осенило! Вот кто может быть автором анонимок, содрогающих «Спичку» до корней. Я ведь все время был на верном пути к разгадке тайны анонима, разыскивая человека, которому выгодно держать в постоянном напряжении людей и натравливать руководство друг на друга. И выходит, лишь одному человеку на руку такая нервозная обстановка — кадровику. Есть целый ряд доводов, указующих именно на него. Ну, во-первых, кадровик не имеет никакого образования и находится на такой ключевой должности. Во-вторых, он страдает очень тяжким недугом, любит выпить, и ни для кого не секрет, что он зачастую сидит в своем кабинете в довольно непотребном виде… Заместитель директора не раз выговаривал ему за появление на службе в нетрезвом состоянии, за что и снискал лютую ненависть кадровика. Директор тоже знает о слабости своего подопечного, но смотрит на это сквозь пальцы. Работу свою кадровик знает, людьми «Спичка» всегда укомплектована полностью, а кто ж из нас без греха? К тому же поговаривают, что к кадровику директор питает по понятной причине симпатию, ибо он глаза и уши директора в «Спичке» и имеет своих осведомителей во всех отделах, так что директор всегда в курсе дела, чем живет и дышит вверенная ему организация. Да и надежный человек кадровик. Ему всегда можно поручить щекотливое дельце, как, к примеру, случилось с мнимой командировкой, а это в наше время, когда нельзя положиться и на близких-то людей, не так уж и мало.
С другой стороны, кадровику при его «недуге» выгодно постоянно держать в напряжении враждующие стороны и натравливать друг на друга директора и зама. Пока они будут заниматься выяснением своих отношений, им некогда обращать внимание на пьяного кадровика. Если это так, то он затеял очень опасную игру и ему с его коротким умишком долго не продержаться, да к тому же он может подрубить и сук, на котором сидит. Какая-нибудь анонимка сработает, его благодетеля выгонят ко всем чертям, и еще неизвестно, кто займет освободившееся кресло и, главное, как новый руководитель посмотрит на пьяного кадровика. Да и никак с его внешностью не вяжется лицо борца за справедливость. По нем хоть трава не расти, и мне кажется, будь его воля, он бы за бутылку водки вверг «Спичку» со всеми ее обитателями в любое страшное испытание и не исторг бы из своих глаз и слезинки, глядя на страдание и мучение сотрудников. И все же в анонимных заявлениях указываются порой такие детали, о существовании которых и догадаться-то нельзя, не то что знать, если, конечно, не принимать личное участие во всех означенных мероприятиях. Взять хотя бы все ту же пресловутую командировку. Эту операцию разрабатывал узкий круг людей, и при желании их всех легко установить. Во всяком случае, командировка никак не могла пройти мимо рук начальника отдела кадров. Но смысл, смысл-то какой ему топить директора?..
Одни загадки, и не стоит ломать себе голову по пустякам. Вот если бы мне официально поручили выявить анонимщика и при этом пообещали не появляться на работе хотя бы в течение двух недель, вот тогда бы я проявил все свои детективные способности и в лепешку разбился, а установил подпольного борца за справедливость. А так, ради спортивного интереса, не стоит зря тратить время и заниматься бесперспективным расследованием. Да я, наверное, и не смог бы вести подобное дело. Мне простое задание, принести и растолковать положение о персональных пенсионерах, и то не по душе. Не нравится мне почему-то новое поручение кадровика, предчувствие какое-то нехорошее, а меня еще моя интуиция ни разу не обманывала, как не обманывают некоторых людей сны.
Директор уже на неделе дважды справлялся о юристе, а меня, как назло, не было на месте, а где-то носили черти. Но тяни не тяни я, а дать исчерпывающую юридическую справку по интересующему вопросу — моя прямая обязанность. И дразнить директора, скрываться от него по меньшей мере глупо с моей стороны, или, как бы еще сказала одна моя знакомая, я занимаюсь мальчишеством. Все равно, рано или поздно, директор потребует на ковер юриста. Раз он дважды вызывал, значит, приспичило, и дело не терпит отлагательства, а посему благоразумнее явиться перед его очами по собственной инициативе и обязательно с толстой книжкой в руках. Вид талмуда, запыленного сборника законов, смягчит его гнев, и, может быть, он не так сильно станет на меня кричать. А для пущей безопасности прихвачу с собой кадровика. При нем директор не так сильно ругается. Лицо кадровика почему-то на него действует успокаивающе. Есть, правда, одна опасность: как бы с утра пораньше кадровик не успел нализаться, и тогда придется ждать, когда он протрезвеет и примет божеское обличив. Хитрый мужик, в пьяном виде его и на аркане не затащишь в кабинет директора. Но хвала аллаху, кадровик сидит за своим столом свеженький, как огурчик. При моем появлении он радостно воздевает руки к потолку и патетически восклицает:
— Явился, голубчик! А мы уже хотели всесоюзный розыск объявлять… Совсем с ног сбились, не можем юриста отыскать… — И без перехода перешел на другой стиль: — Где ты шатаешься? Директор велел, как только объявишься, живым или мертвым доставить к нему в кабинет.
— Вот, ездил за законом… Сами же просили…
— Привез! Ну тогда все в порядке… Помилует… Пошли скорей к нему…
В приемной директора, как всегда, толпится народ и секретарша с трудом отбивается от желающих попасть на прием к главе учреждения. Начальнику отдела кадров создан режим наибольшего благоприятствования, и очередь для него не существует. В любое время для него зеленая улица в кабинет директора, и он проходит без доклада. Публика провожает нас взглядами, в которых смесь удивления и любопытства. Удивило, наверное, народ то обстоятельство, что скоро обед, а кадровик еще трезвый. Да и появление юриста в приемной директора достойно всяческого внимания. Но мне особенно некогда разбираться в чувствах сослуживцев. Мы уже в святая святых «Спички», в кабинете директора. При нашем появлении беседа прекратилась, и начальника планового отдела как ветром вымело из комнаты. Мы остались в кабинете одни.
— А… объявилась пропащая душа… Я просил вас познакомить меня с действующим положением о персональных пенсионерах…
— Нашли, Никанор Иванович. — И кадровик изогнулся знаком вопроса. — Вот, юрист, по моему поручению специально ездил в министерство, в отдел кодификации.
Я протянул директору сборник законов, и он с почтением посмотрел на толстую книгу, не зная, с какого конца за нее взяться.
— У меня там заложено интересующее вас место…
— Так, так, так… не свыше трехсот рублей, мне так и говорили… А у него сколько? — и директор вопрошающе посмотрел на кадровика…
— У него одна зарплата двести восемьдесят, да плюс премия солидная…
— А разве премия входит в заработок?
— В обязательном порядке. При начислении пенсии учитываются все виды заработной платы… И здесь не имеет значения, персональная пенсия или обыкновенная… Вот и юрист может это подтвердить…
Я молча киваю головой, подтверждая правильность его слов.
— Выходит, он не знал этого положения и не указал премию при получении пенсии…
— Нас не касается, что он знал, чего не знал. Факт остается фактом, обманывал государство в течение многих лет и думает, что это сойдет ему с рук. Не выйдет! — И директор, потирая от удовольствия руки, обратился уже только к одному кадровику, словно меня совсем не было в кабинете: — Ты еще раз все выясни, о чем мы с тобой говорили, как следует уточни, прежде чем сообщать куда следует… А когда у тебя все будет готово, покажешь мне, а сейчас пригласи ко мне снова начальника планового отдела… Мы с ним тут немного повздорили до вашего прихода… Столько лет все шло хорошо, был таким покладистым мужиком, а тут вдруг заартачился… — Как бы вспомнив, что в кабинете он не один, закончил: — Вы свободны, только в следующий раз все-таки не заставляйте меня столько вас разыскивать… И оставьте на время книжечку, я ее еще почитаю…
Я не привык, чтобы мне дважды повторяли одно и то же, и вышел из кабинета. На лестнице меня нагнал кадровик. У него было такое радостное выражение лица, словно он облагодетельствовал человечество каким-то выдающимся открытием, а не совершил только что маленькую пакость. Кадровик не удержался и поделился со мной:
— Знаете, а это ведь я догадался, что у Гургена (так в «Спичке» за глаза называют заместителя директора) не все ладно с пенсией. И причем совершенно случайно. Платили мы как-то партийные взносы, и что бы вы думали? Он платил с четырехсот рублей. Я не поленился и на следующий день посмотрел в его учетную карточку. Так у него, в основном, почти каждый месяц партийные взносы двенадцать рублей…
— Ну и что?
— Как ну и что? А еще юрист называется… Да здесь и дураку ясно, что он обманывает государство. Ему же можно получать вместе с пенсией только триста рублей, а у него меньше четырех сотен никогда не бывает, судя по партийным взносам… А остальное, как говорится, дело техники… Я позвонил в Министерство социального обеспечения и справился у инспектора, где он получает пенсию. А теперь уточним кое-какие детали, напишем официальный запрос в министерство, и дело в шляпе.
Молчать кадровик не мог. Его понесло.
— Ну и хитрец… Притаился и думает, что ему все сойдет с рук. Со мной этот фокус не пройдет… Я его быстро к ногтю прижму… И на что ведь рассчитывал: персональную пенсию получает по месту жительства, а на работе, мол, ничего не узнают… А я тут как тут… Вот уж, действительно, на ловца и зверь идет…
— Зачем же вы так плохо о человеке думаете? Он, может быть, и на самом деле не знал положения о премиях и действовал неумышленно. Да так оно, наверное, и есть… Никогда не поверю, чтобы такой человек, как Сумбат Гургенович…
— Это вы еще кому-нибудь скажите, а я знаю, что делаю…
— Разобраться же нужно, спросить его, а уж потом и делать человеку пакости… А вы рубанули с плеча и сразу же в министерство сообщили…
— Насчет разобраться вы не беспокойтесь… Где нужно, разберутся… — и кадровик так посмотрел на меня, словно заново увидел юриста, и всем своим видом дал понять мне, что разговор на эту тему окончен и дальнейшему обсуждению не подлежит.
А мне после столь содержательной и поучительной беседы с кадровиком стало как-то не по себе. Выходит, и я приложил руку к сотворенной подлости и выступил заодно с кадровиком. Во всей этой истории меня больше всего и поразило то, что он совсем не стесняется меня и принимает за своего: значит, он меня знает лучше, чем я себя сам, и кадровик уверен, что я не смогу помешать ему и тем более совершить какой-либо общественно полезный поступок.
Какая, однако, страшная уверенность! Меня аж всего передернуло от этого, и я чувствую, как постепенно ярость охватывает меня. Вот возьму и предупрежу зама назло ему. Да, но Сумбат Гургенович уже второй месяц не появляется на работе, а находится на больничном, и я не так близок с ним, чтобы заявиться к нему домой и предупредить его о надвигающейся опасности. Может, он еще что-нибудь успеет сделать и предотвратит грозящие ему неприятности? Вряд ли. Машина уже запущена, и остановить ее просто невозможно, а тому, кто это попытается сделать, она переломает все кости. Разве что вмешаются какие-нибудь сверхъестественные силы. Но серьезно об этом говорить не приходится. Сейчас ни в бога, ни в черта никто не верит. Остается одно: подумать, как можно хотя бы немного смягчить удар. Однако куда ни кинь — все клин. Беседовать с директором бесполезно, а тем паче призывать его к благоразумию. Он и слушать меня не захочет, а то и того хуже — возьмет да и поднимет на смех: «Ну и юрист у меня, — скажет, — выискался. Вместо того чтобы блюсти интересы государства, защищает всяких мошенников, любителей погреть руки за счет народного добра…» Я знаю, при желании дело можно и так повернуть. И выходит, разговор с директором начисто отпадает. Вот уж действительно получается, что спасение утопающих — дело самих утопающих. И мне остается только ждать, когда Сумбат Гургенович появится на работе, и при возможности рассказать, кто ему подсуропил веселенькую жизнь.
Но пока я телился и все собирался поговорить с Гургеновичем, машина, запущенная кадровиком на полные обороты, сработала. Как я и предполагал, бумага, написанная кадровиком в Министерство социального обеспечения, получила надлежащий ход, и в «Спичку» нагрянула комиссия. Изложенные факты полностью подтвердились. Сумбат Гургенович в течение нескольких лет получал малую толику сверх положенных ему трехсот рублей. Для старика выводы комиссии были столь неожиданны, что его слабое сердце не выдержало такого удара, и он попал в больницу. Зам, оказывается, и на самом деле не знал положения о премиях и был уверен, что премиальные не учитываются при начислении пенсии. Но я-то хорош гусь. Опять поступил не лучшим образом. И хотя остановить машину было не в моих силах, но при желании уберечь Гургеныча от больницы мог. И нужно-то было всего подготовить старика заранее. Однако насколько я все же испорченный тип. Нашел ведь себе отговорку: не ходит человек на работу, а адреса, видите ли, не знаю. Да я его мог в любом случае взять в отделе кадров или, на худой конец, узнать в справочном бюро. Заплати две копейки и езжай хоть на край света. Поленился, а теперь вот переживай. Еще неизвестно, как старик выкарабкается из сердечного кризиса, и чем вообще для него закончится вся эта кутерьма.
Однако дальнейшие события повернули так круто, что даже я не мог ожидать подобного оборота. Пока Гургеныч ходил, потихонечку скрипел, казалось, никто не обращал на него внимания. Но стоило человеку попасть в больницу, соприкоснуться со смертью, как людей в «Спичке» словно подменили. До случая с замом жизнь организации текла, как река подо льдом, спокойно и гладко. И вдруг «Спичку» закорежило, она вздулась, рассердилась, и все только и заговорили о Гургеныче и ломают голову, кто бы мог сотворить с ним такую подлянку. В больницу снаряжается делегация за делегацией, с цветами, подарками, но старик настолько плох, что не может даже порадоваться на дружеское и сердечное отношение к нему со стороны сослуживцев. А ведь перед этим два месяца болел Гургеныч, и никто не навестил его, даже забыли о его существовании, а тут вдруг у всех словно прорезались доброта, забота, нежность. Вспомнили, какой он славный старик, и главное, никогда никому не причинял зла, так, покричит, покричит для порядка, а чтобы навредить человеку, нет, этого за ним не водилось. Ну и конечно, пожалели человека, как исстари заведено на Руси. А без жалости никак нельзя обойтись. Припомнили всю его разнесчастную прошлую жизнь, и что человек за здорово живешь отсидел почти пятнадцать лет, испытав на собственной шкуре почем фунт лиха. Ему бы за одно это и не такое простить можно. А то из-за какой-то ерунды разгорелся сыр-бор, создали комиссию, прислали даже инструктора из горкома партии. Не знал человек положения о премиях, да его и не каждый юрист читает. Скрывать-то он не скрывал и партийные взносы платил со всей суммы. Внес бы, в крайнем случае, переполученные деньги, и дело с концом. Ан нет, по-человечески сделать не захотели, не вызвали старика, не поговорили, не выслушали объяснений, а втихомолку настрочили кляузу и у него за спиной обтяпали грязное дельце. А теперь еще и удивляются, и никак в толк взять не могут: почему человек слег. Да его и подкосила-то, как серпом, подлость, сотворенная с ним.
В «Спичке» упорно ищут виновника. Больше всех расходится Михеич. Дознаюсь, говорит, кто это подстроил Гургенычу, собственными руками придушу подлеца. Это он, конечно, хорохорится, а сделать ничего не сделает. Просто Михеич не справится с кадровиком, тот его одной левой зашибет. И все же, как ни странно, кадровик струхнул малость. Не Михеича, конечно. Просто на него подействовали людские разговоры, да и результат получился не тот, что он ожидал. Комиссия проверила факты, поговорила с людьми и уехала, не сделав никаких оргвыводов. Вопрос так и остался открытым. Гургеныча не только не сняли с работы, но даже и не отстранили до выздоровления. Видимо, общая обстановка подействовала на них, и они решили повременить с окончательными выводами и подождать, пока старик выйдет из больницы. Тоже верно рассудили. Не такой Гургеныч по натуре человек, чтобы обкрадывать государство умышленно. Да если бы он хотел скрыть незаконное получение денег, то и взносы по партийной линий платил соответственно меньше, а не указывал всю сумму. Получилось неприятное недоразумение, и вовсе не обязательно из-за этого травмировать человека, когда он находится на волоске от смерти. Можно и подождать немного, не убежит же он из больницы.
Народ в «Спичке» молчаливым одобрением встретил решение вышестоящего начальства, но кой-кого такой поворот дела не устроил. Кадровик, в частности, отказывался верить своим глазам и ушам и даже растерялся на какое-то время, что совершенно на него непохоже. А когда пришел в себя, то не придумал ничего умнее, как найти козла отпущения и сорвать на нем зло. Я подвернулся ему под горячую руку, и он накричал на меня, забыв, очевидно, с кем имеет дело. На юристе ведь далеко не уедешь, а где сядешь, там и слезешь, и я быстро поставил его на место.
И успокоился, полагая, что инцидент исчерпан. Но я опять ошибся. Кадровик не на шутку струхнул, ибо в «Спичке» объявились добровольные детективы, решившие во что бы то ни стало установить, по чьей вине Гургеныч попал в больницу. Из живых свидетелей об истинном виновнике, а вернее, виновниках торжества знаю я один. Можно сказать, на моих глазах развертывалась вся эпопея, и рано или поздно местные следопыты выйдут на кадровика, и тогда не миновать ему справедливого возмездия. Но пока следствие явно пошло по ложному пути. Ищут все того же злополучного анонима, обрушивая весь гнев на его неповинную голову. Аноним не выдержал явного поклепа и прислал своего рода опровержение, где он достиг вершины эпистолярного жанра. Не мудрствуя лукаво, он сразу же взял быка за рога и с первых строчек в своей бумаге все расставил по местам.
Во-первых, никакой я не пакостник, а самый настоящий борец за правду, но по существующим условиям действительности поставлен в нелегальное положение. Я даже догадываюсь, чьих рук дело гнусная провокация с Гургенычем (он так и написал, с Гургенычем, как уважительно зама величают в «Спичке», а не казенно по имени и отчеству и занимаемой должности), но не могу выступить с открытым забралом, ибо полностью отдаю себе отчет, что ожидает меня, сплошай я немного. Со мной никто чикаться не станет и вышвырнут без выходного пособия, как последнюю собаку. Вот я и вынужден скрывать свое подлинное имя, но я не меньше вашего, а может быть, даже и больше переживаю от подлости, приведшей хорошего человека в больницу.
И к опровержению приложил копию нового заявления, в котором обвинил директора не больше не меньше как в приписках к плану. С расчетами и выкладками за несколько лет и без обиняков указывал, что все первые места со знаменем, присуждаемые «Спичке», — дутые.
И тут меня словно осенило: почему я все время думаю, что действует один анонимщик. А если их два? Один борец за справедливость, не имеющий к истории с Гургенычем никакого отношения, и другой — пакостник, гнусный человечек, рассылающий свои писульки с целью посеять вражду и склоку. Ну конечно же так оно и есть, и последнее письмо — лучшее тому подтверждение.
Руководство несерьезно восприняло заявление анонима и на сей раз. Сколько было уже проверок — и все сходило с рук. Ну, пришлют еще одну комиссию, ничего страшного, как-нибудь с божьей помощью отобьемся. И не такое переживали. К тому же, наверное, сбил начальство с толку и напыщенный, велеречивый слог опровержения. Я, как мог, постарался сгладить этот маленький недостаток и передал содержание бумаги своими словами, но суть оставил в нетронутом виде, как ее изложил безымянный автор. Да, я чуть не упустил: первый экземпляр заявления аноним адресовал в КПК, а копию направил, как всегда, в народный контроль. Даже это новшество не насторожило заинтересованных лиц в «Спичке». Обычно аноним ограничивался только народным контролем и не тревожил своими заявлениями столь высокие инстанции, а тут взял, не постеснялся, и размахнулся на всю. И надо отдать ему должное, тонко уловил момент: совсем недавно во всех газетах было опубликовано постановление Пленума Верховного суда о борьбе с приписками к плану и очковтирательством. Так что в «Спичке» легкомысленно отмахнулись от анонимки. Под горячую струю заявление может и сработать, и тогда, если изложенные факты подтвердятся, кое-кто костей не соберет.
Пока же заявление анонима прошло слишком даже незаметно. Сослуживцы просто-напросто не оценили ни его благородства, ни его скромности. Правда, главного аноним все же добился, с него сняли незаслуженное обвинение, и теперь уже никто в «Спичке» не сомневается, что напакостил Гургенычу кто-то другой. И его усиленно ищут. Специальную группу поиска возглавляет лично Михеич и все свободное время посвящает разработке версий. Гургеныч немым укором стоит перед всеми, ибо из больницы поступают вести одна другой неутешительней. Михеич у себя на вахте организовал нечто вроде пресс-центра, и желающие всегда могли у него справиться о состоянии здоровья Сумбата Гургеныча. Михеич даже попробовал вывешивать у входа бюллетень о ходе болезни Гургеныча, но директор в приказном порядке обязал кадровика следить за покоем во вверенном ему учреждении, и вахтеру сделали соответствующее внушение, дабы на стенах впредь не появлялись подозрительные листочки, не связанные с производственной деятельностью.
Михеич с укором смотрит на меня, я ничем не могу ему помочь. Я сам, выражаясь языком шахматистов, попал под матовую атаку. Кадровик не на шутку ко мне привязался и чуть ли не с ножом к горлу пристает, чтобы я каждый день ходил на работу, как и положено рядовому служащему. И даже завел, специально для меня, книгу записей, этакий гроссбух, где я, по его мнению, обязан исправно отмечаться, если вздумаю отлучиться с работы. Я, конечно, попытался отшутиться и продолжал ходить на службу по ранее заведенному порядку, но кадровик на полном серьезе объявил мне, что как ни прискорбно, но нам придется расстаться, и он уже подыскивает другого юриста, для которого служебные интересы выше личных.
Только теперь я увидел, что он не собирается шутить, и понял его недвусмысленный намек по поводу «личных и государственных интересов». Это он здорово ввернул, ничего не скажешь. Он на самом деле боится, чтобы не всплыла на свет божий вся эта история с Гургенычем, и заблаговременно хочет отделаться от ненужного свидетеля. Нет, совесть его, наверное, не мучает, и он спит спокойно, ни капельки не переживая, что где-то в больнице по его милости умирает человек. Он всего-навсего опасается, как бы подлость, сотворенная им, не стала достоянием гласности, и поэтому от греха подальше, заранее подстраховывается на всякий случай. Ведь береженого и бог бережет.
Ну нет, от меня он так просто не отделается. Раз он наносит удар ниже пояса, то и я применю запрещенный прием и помучаю его изрядно, прежде чем он выгонит меня с работы. Кадровик и не подозревает, как крепко держу я его в своих руках. Так, уж вышло само собой, но у меня есть бесспорные доказательства, что он занимается деятельностью, не совместимой с его служебным положением. На юридическом языке это называется вымогательством, и в уголовном кодексе даже есть специальная статья, предусматривающая ответственность для любителей обирать народ, используя свое служебное положение. А кадровик настолько распоясался, что забыл, видно, основную заповедь Остапа Бендера и без уважения, я бы даже сказал, наплевательски относится к уголовному кодексу. Придется ему при случае напомнить кое-что и даже показать вещественные доказательства.
Славу богу, я по счастливой случайности, а скорее всего от нечего делать, сохранил вещдоки. Он-то по простоте душевной думает, что никаких следов после его попоек не осталось, а я все бутылки аккуратненько собирал и на горлышко приклеивал этикетки: когда, с каким пенсионером он распивал водочку, и даже проставлял время. Так что у меня полный ажур. Конечно, я ведь тоже сначала дурака свалял и не придал никакого значения, почему кадровик отбирает у меня пенсионные удостоверения и лично вручает их старичкам и старушкам, а то бы давно уже загромоздил весь стол пустыми бутылками. Но один пенсионер проговорился. Объяснилось все очень просто: я бегаю, высунув язык, по райсобесам, оформляю пенсии сотрудникам «Спички», а кадровик пожинает плоды моих трудов и все заслуги приписывает себе. Проводы на заслуженный отдых без бутылки не обходятся. Сначала он принимал подаяния лишь от тех, кто добровольно угощал его по случаю столь печального события, как уход на пенсию, а затем так обнаглел, что под разным предлогом не отдавал пенсионное удостоверение до тех пор, пока бедный старичок или старушка, измучившись ходить за ним, наконец понимали, что от них требуется, и откупались бутылкой. А это уже чистейшее вымогательство. Вот я и взял на карандаш всех обиженных пенсионеров, а чтобы не забыть их фамилии, на бутылки наклеивал бумажки с надписью. И все это хранил в своем столе вместе с уголовным кодексом и другими законодательными актами.
Честно говоря, я знал, что меня никто по головке не погладит, если случайно заглянет в мой стол и наткнется на бутылки, и все собирался навести порядок на своем рабочем месте и выкинуть пустую посуду из стола. Но не выкинул, и моя затея сослужила мне добрую службу, да еще какую! Вряд ли бы кадровик от меня отвязался, не поставь я его на место. А тут один только вид батареи из бутылок произвел на него потрясающий эффект. Он даже не стал читать надписи и сверяться со своей памятью, и так все понял, стоило мне открыть стол и показать ему содержимое. Я лишь произнес одну фразу: пенсионеры в нужном месте и в любое время всегда подтвердят факт распития спиртных напитков в рабочее время… И пожалел, что сказал. Кадровика едва не хватила кондрашка, хорошо у меня под рукой оказался графин с водой, а то бы пришлось вызывать «неотложку». Такого потрясающего действия я не ожидал. В мировой литературе увиденное мной можно сравнить разве что с немой сценой из заключительного акта бессмертной комедии Гоголя «Ревизор». Кадровик прямо на глазах как-то сник, полинял весь, а придя немного в себя от столь непредвиденного удара, молча удалился из комнаты.
Однако выяснить отношения с кадровиком до конца мы так и не успели. Дальнейшие события в «Спичке» развернулись самым неожиданным образом. Вернее, рано или поздно этого следовало ожидать. Анонимка сработала, да еще как. В «Спичку» нагрянула авторитетная комиссия и так тщательно и непредвзято проверила доводы, изложенные безымянным борцом за справедливость, что наше доблестное учреждение не выдержало и зашаталось. Приписки к плану полностью подтвердились, и директора отстранили от работы до принятия окончательного решения. К суду его, конечно, не привлекли, учли прошлые заслуги перед обществом, как-никак, а он руководил «Спичкой» почти двадцать лет, возраст, и с миром отправили на пенсию, не на персональную, как он рассчитывал, а на простую. Я же ему за день все и оформил.
Кадровик ходил сам не свой, ему явно не по себе. Еще бы! Лишиться такой могучей поддержки, и неизвестно кого пришлют и как сложатся отношения с новым руководством. Привыкать придется не к одному директору, а и к новому главному инженеру, и к начальнику планового отдела. Наш главный инженер и начальник планового отдела в спешном порядке, не дожидаясь окончательных выводов комиссии, подали заявления об уходе с работы по собственному желанию. Их тоже отпустили с богом на все четыре стороны, ибо в своих объяснениях они все свалили на директора, заявив, что действовали по его указке. И им поверили на слово, не стали разматывать дело.
Вполне естественно, волнует кадровика и вопрос с Гургенычем. Пока он числится заместителем и никаких указаний о его смещении с должности из министерства не поступало. Здесь, мне кажется, кадровик тревожится зря. Чудес, как известно, на свете не бывает, и если даже старик и выкарабкается из болезни, то он вряд ли вернется на работу. И выходит, что бояться ему нужно только меня.
Но мне не до него. Я все никак не могу разобраться со своей совестью. Ведь до сих пор я так никому и не сказал о подлости кадровика и только то и делаю, что хожу и плююсь на самого себя и все никак не могу отплеваться. У меня такое ощущение, словно я вывалялся в помоях и от меня разит за версту. Но странная вещь, от меня никто не шарахается в сторону, и даже не затыкают нос при разговоре со мной, и я продолжаю исправно нести свою службу, даю людям советы по юридической части, хотя сам нуждаюсь в чьем-нибудь умном совете. Мне бы кому-нибудь открыться, рассказать все как на духу, что со мной приключилось, и сразу стало бы легче. Но разве я могу признаться в собственной трусости? Да и не поймет никто, скажут, у юриста очередной заскок. Но и носить в себе невысказанное невыносимо.
Придумал опять глупейшую отговорку и успокоился. Допеку его совестью… Да он совершенно и не переживает, успокоился уже, словно и не по его милости человек попал в больницу. Кроме Михеича в «Спичке» уже все давно забыли про Гургеныча, последние события с приписками к плану заслонили собой все остальное. Прошло времени-то всего ничего, а «Спичка» только и живет разговорами о новом директоре. Все гадают и рядят на разные лады: кого пришлют? И хотя Михеич исправно вывешивает бюллетень о состоянии здоровья Гургеныча (и бумажку уже не срывают со стены), никто не задерживается возле доски объявлений. Старик сокрушенно качает головой: «Эх люди, люди… Вам бы только о себе думать…»
Даже борец за правду, анонимщик, и тот замолчал. Сделал свое дело и ни гугу. Хотя бы отругал кто меня, а то чувствую себя хуже отравленной крысы. У кадровика хлопот полон рот, и он совершенно не обращает на меня внимания. В «Спичке» образовалось много вакансий, и ему нужно подобрать людей на освободившиеся кресла до прихода нового руководства. Так что со мной ему просто некогда заниматься, да видно, он махнул на меня рукой и до поры до времени оставил в покое.
Но неужели я настолько испорчен и напуган, что не решусь бросить ему открыто в глаза, что он подлец? Откуда во мне эта трусость? Наверное, это началось еще в детстве, когда я впервые узнал, что такое страх, и спасовал, сделав едва уловимый шаг в сторону, а затем медленно отступая, пядь за пядью сдавая свои человеческие позиции, докатился до теперешнего состояния…
…Мне одиннадцать лет. Озеро глубокое и огромное. Оно притягивает к себе сильнее магнита, но я почти совсем не умею плавать. Так, чуть-чуть перебираю руками по-собачьи. А Юрка-Курбан чувствует себя в воде как рыба. Он старше меня на целых четыре года и все время подбивает меня сплавать с ним на противоположный берег, обещая научить курить. Но как ни велик соблазн дотянуть после Юрки чинарик, я от берега далеко не отплываю. И все же Юрка уговорил меня сплавать с ним. Правда, не вручную, а на плотах из камышей. Плот седлается как лошадь, крепко обхватывается ногами, и, перебирая руками, можно на плоту из камышей переплыть хоть океан, а не только Сухановское озеро.
И мы действительно благополучно переплыли с Юркой озеро, отдохнули малость на противоположном берегу, и он, сдержав обещание, дал разочек курнуть мне из своих рук, а затем пустились в обратный путь. На середине озера со мной и приключилась беда. То ли Юрка плохо перевязал камыши, то ли я слишком усердствовал, сжимая ногами плот, только я вдруг с неподдельным ужасом заметил, что из-под меня по одной выплывают камышинки и мой плот худеет буквально на глазах.
Я закричал, а Юрка, вместо того чтобы помочь мне, кинулся наутек к берегу, быстро-быстро перебирая руками и ногами. Больше я ничего не видел. Помню лишь, что здорово тогда нахлебался, озерной воды и что вытащил меня на берег какой-то отдыхающий на берегу дядечка… Но страх перед водой остался. Липкий, холодный страх, хотя я даже не успел по-настоящему и захлебнуться-то. Придя в себя на берегу, я разревелся и с кулаками бросился на Юрку. И впервые за все время нашего знакомства Юрка-здоровяк, бивший меня до этого случая когда ему вздумается и как только его душеньке угодно, попятился, а затем, лепеча что-то невразумительное в свое оправдание, побежал от меня…
…А через два года уже я пережил страшные минуты, когда, молча повернувшись и ни на кого не глядя, уходил в сторону от людей, точь-в-точь повторив постыдный поступок Юрки. С той лишь разницей, что мне вслед не кричали и никто не гнался за мной с кулаками. На песке лежал пьяный мужчина-утопленник, которого так и не откачали. Я видел, как он тонул, но не поплыл к нему на помощь, понадеявшись на его дружков-приятелей, барахтающихся рядом с ним, а, быстро-быстро перебирая по-собачьи руками, устремился к берегу. По правде говоря, в тот момент я даже не успел ни о чем подумать-то. Мне лишь хотелось одного: уплыть от него подальше. Кругом было много купающихся, и на меня даже никто не обратил внимания. Но я-то сам отлично знал, что струсил, и не имеет никакого значения, что мужчина не кричал и не звал меня на помощь. И уж совсем слабое оправдание, что я не умел плавать…
Да, но при чем здесь мое теперешнее поведение? И какая связь между чисто животным страхом перед физической смертью и тем, чтобы сказать подлецу, что он подлец? Мне же никто не угрожал за это посадить на кол? И потом, не такой уж я и трус, и кроме постыдного поступка с утопленником, мне нечего краснеть за свое детство и юность. Я был отчаянным малым и, как все мальчишки нашего двора, прыгал зимой с трехэтажного дома в сугроб, на всем ходу цеплялся за машины, не задумываясь принимал участие во всех драках с мальчишками соседнего двора… А пять лет участия в студенческом оперативном отряде, когда не раз приходилось буквально уходить от ножа при задержании хулиганов и бандитов?
Нет! Причина моего теперешнего мерзкого поведения в другом. И меня словно осенило. Как же это я раньше не мог додуматься до столь простой мысли и все время путал божий дар с яичницей? Ведь физическая и общественная трусость — две разные вещи! Я мог даже быть трижды героем в войну, но в мирное время все одно вел бы себя так же постыдно, как все. Ведь мне чуть ли не с пеленок вбивали в голову одно и то же, и в детском саду, и потом в школе, и мы хором и поодиночке кричали: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» А детство у меня, мягко говоря, было совсем не таким уж счастливым. Нас у матери на руках осталось четверо, и все один другого меньше. Отец погиб на фронте, и мать, простая, неграмотная женщина, работая уборщицей и получая по-старому триста рублей, а по-теперешнему тридцать, еле-еле сводила концы с концами, и уму непостижимо, как она смогла выходить нас. И все же, несмотря на ее старания, мы едва не умерли с голода. Первый кусок белого хлеба с маслом я увидел лишь в пятидесятом году. Но все равно мы были счастливы, ибо мы верили! А теперь порча захватила большую часть моего поколения. Да, да, мы именно не потерянное, а испорченное, гнилое поколение! Гнилое поколение! Так вот оно, мое открытие! И выходит, весь мой бунт заранее обречен на неудачу, и я не случайно, как премудрый пескарь, спрятался в «Спичке», и теперь мне остается одно: до скончания своих дней ходить и плеваться на самого себя, а другого удела я и не заслужил.
Бррррр… Какие мрачные мысли. Нет, нет и нет! Не может зло победить! Ведь должны же быть нетронутыми какие-то слои народа, кого неверие не коснулось и обошло стороной? Ведь смеется же и шутит Михеич! А моя мать?! А тетя Поля?! Добрая, нежная! И сколько на земле таких простых и добрых теть Поль, которых судьба, кажется, обделила всем, а они не ожесточились, а остались добрыми, сохранив свою природную чистоту. Война отняла у тети Поли все: мужа, детей, жилье, но не сломила ее жизнестойкость, и она весь дар своей души отдает людям. Капелька ее добра досталась и мне. Как же я мог забыть тетю Полю!
…Мне шесть лет. Горе пришло к нам сразу. Сначала заболел сыпным тифом старший брат, а за ним слегли сестра и мать. И мы с младшим братишкой остались совсем одни, но почувствовали это лишь тогда, когда за нами никто не пришел в детский сад и не повел нас домой. Мы с братом еще не понимали толком, что произошло, и лишь когда стало темно и страшно, забились в угол, где нас и нашла сторожиха тетя Поля.
Тетя Поля! Она взяла нас за руки и привела к себе на кухню. От нее пахло теплом и еще чем-то очень вкусным. Она не только сторожила, но и мыла на кухне посуду, котлы, топила плиту. После группы на кухне было тепло и уютно. Тетя Поля накормила нас и уложила спать возле плиты… а утром мы снова бежали в группу. Я и братишка так привыкли к тете Поле за время болезни матери, что с нетерпением ждали вечера, когда мы могли вместе с тетей Полей чистить котлы и слушать ее сказки. Каждое воскресенье мы ходили с тетей Полей в больницу к матери. Я помню, как попятился Витька от окна, когда впервые увидел стриженую голову матери. Это было так неожиданно, и мать так была непохожа на себя, на ту, к которой мы привыкли, что братишка даже заплакал.
А затем все оборвалось: и котлы, и кухня, и тетя Поля. Детский сад закрыли на ремонт, и тетя Поля не могла нас взять к себе. Просто у нее не было своей комнаты, и она сама снимала угол. Она плакала, добрая, нежная тетя Поля! Не за себя, а за нас, не зная, куда определить меня и Витьку, пока мать находится в больнице… Нас даже хотели сдать в детский дом, но тетя Поля отстояла… Победило добро…
И на меня словно снизошло озарение! Вот оно, самое важное и главное: идет извечный спор добра и зла, и даже не спор, а самая настоящая борьба не на жизнь, а на смерть. Зло боролось, борется и будет бороться с добром до скончания веков, И так же, как сменяется день ночью, зима — весной, а лето — осенью, так же и добро со злом в непрестанной вражде, и победителя искать не нужно. Его нет и не будет. В этом и заключается вся загадка бытия, и было бы, наверное, неинтересно жить, если бы кто-то из них вдруг победил, окончательно и навсегда. Наступило бы пресное существование, но природа мудро уравновесила добро и зло, соблюдая пропорцию и чувство меры. И стоит кому-нибудь из них взять верх, как тут же на другую чашу весов невидимая рука кладет гирьку — и добро и зло вновь уравновешиваются. Были жестокие правители, была инквизиция, был фашизм, есть войны. Но рядом всегда творили Сократ и Леонардо да Винчи, Данте и Пушкин, Сен-Симон и Циолковский, одновременно с войной претворяется мечта о покорении Вселенной.
И я всего-навсего лишь маленькая частичка человечества, и даже не частичка, а пылинка, затерявшаяся в огромном пространстве. На моих глазах сотворили зло, и я едва не поддался на провокацию, предав анафеме и забвению все человеческие ценности, накопленные веками. Я чуть было не завербовался на службу зла. Но слава богу, вовремя остановился. Я что-то понял, и значит, у меня есть еще шанс стать человеком. Хватит разлагаться и проводить бессонные ночи за размышлениями. Пора уже действовать и доказать на деле, что я усвоил преподанные мне уроки.
А с кадровиком, что ж, с ним все ясно. Придет новый директор, и я не поленюсь, поднимусь к нему в кабинет и без обиняков все выложу, как на духу. И пусть он решает сам, как ему поступать, свою волю я ему навязывать не стану.
И от этой мысли, такой простой, стало сразу как-то покойней на душе.
1974