Илья Бровтман
Старый маяк
Дневник Розы Гринберг
Часть 1 Из рая в ад
Комендант по делам навещает тюрьму,
Хочет всё инспектировать лично.
В ней когда-то сидеть доводилось ему,
За участие в стачке фабричной.
По железным ступеням стучат сапоги,
За спиною охранник плечистый.
Здесь пытали подпольщиков наши враги,
А теперь прозябают фашисты.
Вот и камера, в ней и томился Абрам,
Попросил отворить конвоира.
Он вошёл и увидел: содержаться там
Пять мужчин без сапог и мундиров.
Чтоб узнать офицера, не нужен мундир.
Все блондины и явно арийцы.
«Властелины» в кальсонах, протёртых до дыр,
Усмирённые жалкие фрицы.
Вся Европа видала со свастикой флаг.
Для фашистов все люди плебеи.
По парижским проспектам чеканили шаг,
А Россия свернула им шею.
Он смотрел на того, кто у двери стоял,
Было гадкое в облике этом.
Показалось, что где-то его он видал –
Это он к ним заглядывал в гетто.
Он конечно соседа подонка узнал,
Фрица Штерна, и сердце заныло.
Тот с ухмылкой напротив Абрама стоял.
Два поклонника девушки милой.
У него был довольно потрепанный вид:
Взгляд померкший, а волос лоснится
На кальсонах дыра, неопрятен, небрит.
Он не мог не узнать Штерна Фрица.
В детстве даже дружили, играли в снежки,
А потом разошлись с ним во взглядах.
Он об Фрица не раз разбивал кулаки,
Приходилось воспитывать гада.
Он, гадёныш, девчонок всегда обижал,
Отбирал у младенцев игрушки.
Мог избить до крови тех, кто ростом был мал,
И подставить подножку старушке.
А когда он подрос, к Розе стал приставать,
На девчонку устроил охоту.
Довелось хорошенько его потоптать,
Добавляя дантисту работы.
Он увидел кулон у него на груди.
Амулет был любимой девицы.
На немецком Абрам произнёс: - подойди.
И поведай, откуда вещица?
В полумраке метнулся огонь из очей:
- Это память о даме прекрасной.
Подарила мне пару бессонных ночей,
Оказавшись бесстыдницей страстной.
Стал хвалиться фашист, что сорвал лепестки,
Хоть она оказалась упрямой.
А увидев на скулах его желваки,
Стал глумиться над сердцем Абрама:
- В благодарность за то, что подал ей урок,
Амулет подарила чертовка.
Вырвать с корнем пришлось этот дивный цветок,
Хороша оказалась жидовка.
Ты бы лучше молчал, не тебе про любовь
Говорить, больно слушать от гада.
Видно мало тебе выбивал я зубов.
Змей наверно не может без яда.
Погрустнел капитан, и сказал: - отвечай,
Где находится девушка эта?
Улыбнувшись недобро, сказал негодяй:
- Там где все обитатели гетто.
Опустился на плечи тяжёлый туман,
Стали весить по пуду погоны.
Под собою не чувствовал землю Абрам.
Исходило тепло от кулона.
Приказать бы собаку тебя расстрелять,
Или просто на ветке повешать.
Только лёгкая смерть для тебя благодать.
Передам костоломам из СМЕРШа…
Обжигает зажатый в руке талисман.
Вспоминая, грустил от чего-то.
Перед домом знакомым стоял капитан,
Не решаясь шагнуть за ворота.
Всё как прежде ухожено было внутри,
Извивалась тропинка к порогу.
Он направился прямо к железной двери,
Припадая на правую ногу.
Вспоминал, как по этой тропинке шагал
В сентябре сорок первого года.
Как любимой рискованный план рассказал,
Без утайки, про трюм парохода.
Как стоял в темноте, незаметный как тень,
От волненья, дрожа и мороза.
Это был самый светлый и памятный день,
Обняла на прощание Роза.
Была девушка эта невинна, чиста.
Молодые стояли в передней,
И шептались, согревшись. Сомкнулись уста
В первый раз, и наверно в последний.
Совершая свой дерзкий безумный побег,
Оказался в порту Роттердама.
А потом нелегально один человек
Переправил в Находку Абрама.
Громыхал эшелон, стук колёс, Сталинград,
Звездопад на погон капитана.
Эстафета сражений, ранений, наград.
Грудь Абрама в медалях и шрамах.
А неделю назад, в штаб позвал генерал,
И сказал, проклиная кого-то:
- Ты рижанин, тебя мне Всевышний послал,
Принимай комендантскую роту.
Личным делом никак он заняться не мог,
Вечно было какое-то дело…
Он подходит к двери, нажимает звонок,
Всё в груди капитана горело.
В этот дом он попал восьмилетним мальцом.
Мать Абрама слегла от чахотки.
Сердобольный Исаак стал приёмным отцом,
И наставником бедной сиротки.
Ювелирным хотел овладеть ремеслом,
Приходилось работать немало.
Научившись ходить, перед ним нагишом
Ковылял Ангелок годовалый.
Он её опекал, одевал поутру.
Вместе с ней загорали на крыше.
Он её обожал как родную сестру,
Защищал от соседних мальчишек.
А когда довелось ей красавицей стать,
Стало пахнуть предчувствием брака,
Начал Розу невестой своей называть,
Поощряемый дядей Исааком.
И замужества была не против она,
Ждали, чтоб повзрослела немного.
Тут взорвался вулкан, и начавшись, война,
Разбросала по разным дорогам.
Где теперь ювелир – милый дядя Исаак?
Где любимая верная дама?
Обнаглевший фашист говорил про овраг,
Но не хочется верить Абраму.
Сколько жизненных планов и светлых надежд,
Но война им подрезала крыла…
Вдруг тяжёлые двери, почти без одежд,
Симпатичная дама открыла.
На Абрама направила пристальный взор,
Беспардонный и очень бесстыдный.
Был на даме прозрачный халат и капор,
А белья под халатом не видно.
Побежали минуты, журча как ручей,
Долго тянется миг ожиданья.
Затянулась дуэль удивлённых очей,
Он вздохнул и нарушил молчанье.
Он представился, руку к виску приложил.
И сказал по военному схода:
- Извиненья прошу, в этом доме я жил,
До конца сорок первого года.
Мы с невестой моей были счастливы в нём,
До того как я стал пилигримом.
Я хотел бы узнать, что с приёмным отцом,
И моею невестой любимой.
Посерьёзнев, промолвила дама в ответ:
- Мы живём здесь всего две недели,
И о прежних жильцах информации нет,
Только вряд ли они уцелели.
- Может вещи остались от прежних жильцов:
Безделушки, часы, сувениры,
Инструменты, кулоны, серёжки, кольцо –
Это всё-таки дом ювелиров.
- Всё, что ценно забрала, и я не отдам.
Правда, было в одном чемодане,
Ерунда, не имеющий ценности хлам,
Посмотрите на кухне в чулане.
Очень бережно начал Абрам вынимать,
И невольно закапали слёзы.
Наконец-то в руках оказалась тетрадь
С откровенными мыслями Розы.
Воротившись за стол, он тетрадку открыл,
Оторваться не мог от посланья.
Отложить на потом просто не было сил,
Словно Роза звала на свиданье.
Он сидел много лет за одним с ней столом,
В синагогу ходил с ней молиться.
Вместе с нею росли, но не ведал о том,
Что творится на сердце девицы.
С тем сокровищем, что у Абрама в руках,
Не сравнятся алмазы, рубины.
Вся недолгая жизнь дорогого цветка,
Пронеслась перед взором мужчины.
Дневник Розы Гринберг
(Перевод с иврита)
11 Мая 1940
Я сегодня купила в киоске тетрадь,
Руки тянутся к ручке, чернилам.
Я хочу свои мысли в неё записать.
Всё, что нынче со мною случилось.
Я читала, что люди ведут дневники.
Попадался «Ларец Королевы».
Вспоминают по ним свою жизнь старики,
Ощущением делятся девы.
Нужно выбрать язык, вариант есть любой.
На каком написать я не знала.
Так случилось, что книги читая в запой,
Языков изучила немало.
На латышском со мною отец говорит.
Пьер, приятель, хвалил мой французский.
Знаю польский и идиш, испанский, иврит,
И свободно читаю по-русски.
Понимаю английский и финский знаком,
Знаю датский, эстонский и шведский.
Мне легко разобраться с любым языком,
И когда-то учила немецкий.
Размышляю: какой применить мне язык.
Я решила: иврит очень редкий,
Вероятно, на нём напишу свой дневник.
Это древний язык моих предков…
Подружились мы с Пьером довольно давно,
Пару раз повстречались в Париже.
По музеям ходили, в театр, в кино.
Он хотел познакомиться ближе.
Мне пятнадцать, и я непорочна пока.
Пьер исправить грозился шутливо,
Но когда по колену скользнула рука,
Я её оттолкнула брезгливо.
Довелось мне немало романов прочесть.
Трепетало сердечко порою,
Но мечтала дарить свою девичью честь
Я совсем не такому герою.
Не об этом желала в девичьих мечтах,
И совсем не в такой обстановке.
Не за пять или десять минут впопыхах,
Не в скрипучем «Рено» на парковке.
Я о мыслях таких не могу рассказать
Ни отцу, ни кому-то другому.
Очень жаль, что ушла преждевременно мать,
Неожиданно встретив саркому.
Мой отец для меня эталон и кумир,
Он умён, но всего лишь мужчина.
Он талант, он известный в стране ювелир,
И владелец пяти магазинов.
Ошибается тот, кто считает меня
Избалованной папиной «доцей».
Он меня как рабыню до пота гонял,
Приучая к тяжёлой работе.
Я конечно отказа не знала ни в чём.
Покупал всё, что я пожелаю,
Но часами сидеть заставлял за столом,
Мастерству своему обучая.
Пусть не сразу, но я постепенно смогла
Полюбить ювелирное дело.
Братьев нет у меня, и в отцовских делах
Я сама разобраться хотела.
Всю Европу объездил отец по делам.
Брал с собою меня непременно.
Нас радушно встречали Брюссель, Амстердам,
И Париж, и Женева, и Вена.
Ах! Париж – это город любви и весны,
Невозможно в него не влюбиться.
Будто нету в Европе жестокой войны,
Здесь поют беззаботные птицы.
Накануне мы с Пьером ходили вдвоём.
Записать всё хочу по порядку.
Я решила, что буду писать обо всём,
Для того и купила тетрадку…
Я проснулась сегодня в девятом часу.
Мой отец был ещё в синагоге.
Я гуляла вчера в Сен-Жерменском лесу,
И устала, не чувствую ноги.
Вспоминала, как съели в бистро круассан,
И бродили по улицам с Пьером.
По парижским, ни с чем не сравнимым садам,
По бульварам, проспектам и скверам.
Мы сидели на лавке в саду Тюильри,
Был по-летнему ласковый вечер.
Он мне что-то на ухо шептал о любви,
И обнял осторожно за плечи.
Он прекрасно сложён, словно Бог Аполлон,
Плечи крепки, а в талии тонок.
И глазами стрелял как шалун Купидон
В сердце дам и наивных девчонок.
Голубые глаза, как поверхность озёр,
Словно ивами веки прикрыли.
Жарких губ и десниц негасимый костёр
Подпалил мотылькам много крыльев.
Устоять пред напором искрящихся глаз
Удавалось, наверно, немногим.
О скалу сумасшедших неистовых ласк
Разбивались сердца недотроги.
Знаю я: всё когда-то бывает впервой,
И мгновения эти храним мы.
Я подняла глаза, он навис надо мной,
Губы Пьера сомкнулись с моими.
В представленье моём, по рассказам подруг,
По спектаклям, кино и романам,
Будет нежного сердца усиленный стук,
И рассудок покроет туманом.
Но, увы! Ожиданиям всем вопреки,
Не случилось ни то, ни другое.
Не порхали в груди у меня мотыльки,
И совсем не накрыло волною.
Я наверно на свете такая одна.
Дамы тают в руках у мужчины.
Бессердечна, бесчувственна и холодна,
Словно айсберг, холодная льдина.
Ото льда губ моих он немного поник,
Стал каким-то на редкость угрюмым.
Для того я решила писать свой дневник,
Чтоб себе объяснить что случилось.
А случилось, что я не такого ждала.
Не об этом писали романы.
Не хочу, чтобы мной овладел ловелас,
Новым подвигом стать Донжуана.
Я по книгам сложила другой идеал,
На любимчика дам не похожий.
Я хочу, чтобы он мне всю душу отдал,
А в ответ я отдам ему тоже.
Я считаю, что это прекрасный обмен –
Всё что дал, остаётся с тобою.
Для любимой себя отдаёт джентльмен,
А она отдаёт ему вдвое.
Я наивна, и жизнь для меня как кино,
Начиталась романов Толстого.
Только пошлость и грязь не приму всё равно,
Вижу мир как Наташа Ростова.
Я хочу быть любимой и верной женой,
И готова любить как Наташа.
Чтоб домашний уют и душевный покой
Переполнил семейную чашу.
Но мужчина как Пьер – ловелас и жуир -
Раб желаний, страстей и экстаза.
Не способен принять, многих женщин кумир,
От какой-то девчонки отказа.
Пьер в машине меня попытался обнять,
Положив мне десницу на ногу.
Я невольно его оттолкнула опять.
Он сурово молчал всю дорогу.
Вечерело, когда я входила в отель.
Попрощавшись, я руку пожала.
Вся в слезах я забилась в девичью постель,
И не грело меня одеяло.
Не сомкнула очей, и дрожала всю ночь.
Что мне делать с собою такою?
Извелась, и была бы метнуться не прочь
С башни Эйфеля вниз головою.
Мне казалось, что счастью приходит конец,
В жизни не было горше момента.
Вдруг без стука вошёл в мою спальню отец.
Я не помню таких прецедентов.
Он с порога сказал, и присел на постель:
- Начинается бойня большая,
Разбомбила вчера Амстердам и Брюссель
Злого Геринга хищная стая.
А сегодня пошли в наступленье войска,
Гитлер стал на кривую дорогу.
Но сражается Бельгия храбро пока,
И британцы спешат на подмогу.
А французов тевтонцам сломить не дано,
Как к австрийцам войти без помехи.
Не удастся пройти им рубеж Мажино,
Это им не поляки и чехи.
Он ещё говорил о каких-то делах,
О бомбёжках по Антверпену.
Для меня это были пустые слова,
В сердце боль и другие проблемы.
Я страдала, что вовсе не ноет оно.
Может быть, я когда-то созрею.
Вероятно, любить мне мужчин, не дано.
Пуст кулон одинокий на шее.
Мне отец подарил медальон золотой,
В нём должно быть какое-то фото.
Но пока он весит на цепочке пустой,
И не ведаю: будет ли кто-то?
Я о нём забываю порой в суете,
Может быть, сможет он пригодиться.
А пока что без дела весит в декольте
Возле сердца пустого девицы.
Душу режет тоска, как дамасская сталь.
Размышленья с сомненьями спорят.
К сожаленью пустую девичью печаль
Не затмило всеобщее горе.
Глубину и трагедию в этой войне
Я уже ощутила немножко.
Суету, беготню, словно гром в тишине
Услыхала под звуки бомбёжки.
Но пока не вошла в мою душу война,
Не постигла её головою.
Чашу горькую я не испила до дна,
И меня беспокоит другое.
Что мне делать? Ведь я словно бочка пуста,
Как этюд без холста и без рамы.
Как бездумная тварь безнадёжно проста,
Не такая как прочие дамы.
Впрочем, как мне узнать, что на сердце у них,
И парят ли Амуры над ними?
Я читала роман и лирический стих,
В них герои нежны и ранимы.
Но по книгам об этом судить нелегко,
В жизни люди гораздо циничней.
И до ангельской кротости им далеко –
Все немного черствей, прагматичней.
Кто видал, как сбываются грёзы, мечты,
Происходят желанные встречи?
Но обычно шипы обрамляют цветы,
И они лепестков долговечней.
Как красиво порой о любви говорят,
И искрятся у девушек очи.
Но как часто печальный потупленный взгляд
У невест поутру после ночи.
Вероятно, и им хорошо так, как мне
От свиданий, помолвок, венчаний.
Вот и ищут порой развлечения вне:
Вне семьи, вне любви, вне страданий.
Эти мысли на сердце легли как бальзам.
Залечили тоску и печали.
Мне наскучил вояж по чужим города,
И хочу быть на рижском причале.
Я об этом, о доме мечтаю давно.
Для меня дом не просто строенье.
Натянув на себя простыни полотно,
Я усну, отметая сомненье.
14 мая 1940
Я с утра напустила горячей воды,
Окунулась в неё как Русалка.
Запах мыла, шампуня, войны и беды
Перебил ароматы фиалки.
Отойдя от печальных непрошенных дум,
Я надела парадное платье.
Попыталась забыть, но всё время на ум
Приходили мужские объятья.
Постепенно от мыслей своих отвлеклась,
Стал угрюмым Париж как-то сразу.
Подевалась куда-то французская страсть,
Все щетинились как дикобразы.
На парижских бульварах царит суета,
Не гуляют беспечные дамы.
Мулен Руж, Тюильри и другие места
Словно улей гудят постоянно.
С воскресенья закрытый стоит Нотр-Дам,
Лишь округу тревожа набатом.
Тишина, даже нету призывов путан,
Хмурым строем шагают солдаты.
Целый день я шагала, не зная куда.
Дождик лил, намочив мостовую.
Не смотрела, что в туфли набралась вода,
И в одежде холодные струи.
В вестибюле меня ожидал офицер,
Он шагнул, улыбаясь всё шире.
Поняла я не сразу, что это был Пьер
В отутюженном новом мундире.
Как ни в чём не бывало он стал обнимать,
И на ушко шептать как святоша:
- Я пришёл попрощаться, иду воевать –
Обнаглели проклятые боши.
На Седан наседает фельдмаршал Рундштадт.
Скоро будут они на Монмартре.
В Амстердаме нацисты проводят парад,
Нет Голландии больше на карте.
Приглашаю тебя на прощальный банкет,
И взмахнув рукавом, как волшебник,
Он вручил мне торжественно синий билет
В кабаре на спектакль вечерний.
А когда я пришла, оказалось что там
В изобилии только спиртное.
Заурядный кабак и обычный канкан,
А за столиком нас только двое.
Я вина до сих пор никогда не пила,
Мне шампанское слабым казалось.
Закружилась внезапно моя голова,
Я как дурочка громко смеялась.
Пьер вино подливал за бокалом бокал.
Я пила и обмякла всем телом.
Но когда он меня осторожно обнял,
Я мгновенно совсем протрезвела.
Испарился в момент алкогольный дурман.
В исполненье коварного плана,
Соблазнитель меня усадил на диван.
Я смотрела в глаза Дон Жуана.
Искры страстных желаний летели из глаз,
Он смотрел на меня вожделенно.
Грудь ладонью шершавой, прижав, ловелас,
Стал меня обнажать постепенно.
Добираясь настырной рукой до белья,
Поглощал, как добычу акула.
Не желая стать жертвой насилия, я,
Что есть силы, его оттолкнула.
Он сжимал в своих лапах меня как медведь,
Обхватив моё тело руками.
От бессилья, обиды я стала реветь,
Как ребёнок, залившись слезами.
Я кусала его, выбиваясь из сил,
И вцепилась в губу негодяя.
Он как зверь заревел и меня отпустил,
Несомненно, от боли страдая.
Он бранился и злобно смотрел на меня,
Кровь лилась по лицу офицера.
Мне удалось невинность свою сохраня,
Дать отпор, устояв перед Пьером.
Я залезла под душ, воротившись в отель,
Чтобы смыть след от грязных объятий.
Дала волю слезам, забираясь в постель.
Перед этим изрезала платье.
Не желаю, чтоб даже его лоскутки,
Мне напомнили больше про встречу.
Я отправила в мусор бельё и чулки,
И забыла тот про́клятый вечер.
17 мая 1940
Пару дней не хотела покинуть отель,
А сегодня отец мне поведал,
Что фашисты уже захватили Брюссель.
Мне совсем не хотелось обедать.
Наложилось одно на другое - война,
И девичьи душевные муки.
Вспоминала брезгливо бокалы вина
И нахальные липкие руки.
Может, зря я так резко давала отпор,
Нынче всё же не мирное время.
Разгорается пуще военный костёр,
На мужчинах нелёгкое бремя.
Кто-то может вернуться без рук или ног,
Или ляжет на браное поле.
Не над всеми, наверное, сжалится Бог,
Много сгинет во вражьей неволе.
Пьер ушёл воевать, я осталась одна,
Может он не вернётся обратно.
Чашу горьких страданий он выпьет до дна,
И лишений, и подвигов ратных.
Будни наших военных совсем нелегки.
Может быть, заслужили герои,
Чтоб с почтением к ним отнеслись старики,
И девчонки любили порою.
Но до подвигов этих небритых господ
Нашим девушкам нету печали.
Если доблесть отметить желает народ,
Пусть даёт ордена и медали.
Только тело моё, а тем более честь
Не награда за подвиг корнету.
Если он благороден, то нечего лезть
Мне под юбку – там ордена нету.
Без любви не хочу своё ложе делить,
И доверить невинное тело.
Но пока не смогла никого полюбить,
Вероятно, ещё не созрела.
Я незрелый цветок, молодой первоцвет,
Не познавший всей сложности жизни.
Мне ещё не справляли шестнадцати лет,
Я всего лишь ребёнок капризный.
Не привыкла, чтоб кто-то отказывал мне,
Всё несли на серебреном блюде.
А теперь узнаю, что на жизненном дне
Есть не очень хорошие люди.
Я жила и не знала до этой поры,
Что есть в мире людская трясина.
В нём по горло в грязи обтают воры,
И лжецы, и плуты, и кретины.
Я не знала, что в мире так много глупцов,
Коль судить по деяньям и речи.
Я устала от сладких признаний льстецов.
Как ничтожен вообще человечек.
Как кичится своею породой глупец.
За упрямство не любят барана.
Только в гоне с сородичем гордый самец
Не наносит смертельные раны.
Только люди, на группы себя поделив,
Убивают соседнюю стаю.
Много разных орудий для смерти нашли,
Но, убив, никого не съедают.
С точки зрения злых кровожадных волков,
Это очень нелепый обычай.
Если б он говорил, то спросил бы стрелков:
- Если сыты, зачем вам добыча.
23 мая 1940
Я почти, что неделю не брала перо,
Помогала девчонкам из Лувра.
Паковали картины Моне и Коро,
Отправляли их в сторону Дувра.
Пал Малон, Форт де Лав, а за ним Сюарле,
Пьют из Сены немецкие кони.
Окружили французские танки Кале,
Атакуют французов в Булони.
Мне сегодня портье дал обычный конверт.
В них письмо присылают солдаты.
Кто бы мог написать, близких в армии нет?
Я не знаю таких адресатов.
Написал мне письмо некий Пьер де Карон.
Я, пожалуй, не знаю такого.
А в конверте письмо, на бумаге: «pardonne»,
Больше нет ни единого слова.
Удивляясь себе, обнаружила я,
Что не знаю фамилии Пьера.
Кто ещё мог прощенье просить у меня?
Я не вспомнила больше примеров.
Я держала письмо, и казалось ладонь
Чует липкость руки и поныне.
А потом наблюдала, как в пепел огонь
Превращает бумагу в камине.
12 июня 1940
Ровно месяц как стала писать свой дневник,
И война закружилась над нами.
Как кровавый кошмар в мою душу проник,
Описать невозможно словами.
Сколько вдов и сирот, сколько жертв у войны,
Пострашней, чем чума и холера.
Непонятно кому эти войны нужны,
Ведь победа – мираж и химера.
Так не раз рассуждал мой приятель Абрам,
Загорая тем летом на солнце.
Он не раз на Востоке в районе Хасан
В штыковую ходил на японца.
Мы ходили купаться в район маяка.
Очень часто гуляли мы вместе.
Жил он в доме у нас и меня опекал,
Словно брат, а потом как невесту.
Сколько помню себя, он был рядом со мной,
Много вместе прочитано книжек.
Укрываться могла за могучей спиной
От нахальных соседских мальчишек.
Он был «красным», рассказывал мне как-то раз,
Что буржуй для народа обуза,
И мечтает, чтоб было когда-то у нас
Власть рабочая, как у Союза.
Он сказал мне, что это огромный секрет,
Показал запрещённые книжки.
Утверждал, что на небе Всевышнего нет,
А Адам был обычной мартышкой.
В синагогу ходить не хотел на шаббат,
И читал «Капитал», а не Тору.
Говорил ерунду, про какой-то истмат.
Где набрался он этого вздору.
За участие в стачке в тюрьму загремел,
Правда, вскоре его отпустили.
Полагаю, что он, в самом деле, хотел,
Чтобы все были счастливы в мире.
А когда учинили франкисты мятеж,
Стал участником «красной бригады».
По чужим документам попал за рубеж,
Воевал за свободу Гренады.
Вместо тигля и ригеля взял пистолет,
И пошёл воевать за идею.
Он нарушил священный Мойсеев завет:
Убивать не пристало еврею.
Мой отец ждал, что он наберётся ума –
Иудеям стрелять не пристало.
Чтоб вернулся Абрам, я б хотела сама,
Мне, пожалуй, его не хватало.
14 июня 1940
Мне сегодня сказал по секрету отец,
Что фашисты всё ближе и ближе:
- Лягушатникам скоро наступит конец,
Убегает Петен из Парижа.
Поголовно в Бордо драпанул кабинет,
Больше нету министров в столице.
Смысла в городе этом сидеть, больше нет.
Собирай поскорее вещицы.
Я таксиста нанял, чтобы ехать на юг.
Через час он подъедет к отелю.
На счету каждый миг, собирайся, мой друг.
Вскоре мы понеслись по аллее.
Сердца стук заглушали шуршания шин.
Город грязью и пылью покрылся.
И не летние тучи нависли над ним,
Славный город дождём прослезился.
Парижане по лужам скользили как тень,
В ожиданье немецкого плена.
Это был самый чёрный для Франции день –
Праздник подлой трусливой измены.
Видно Галлы такие, как Пьер молодцы,
И герои лишь с дамой в кровати.
В том французы гораздо отважней овцы,
Чтоб к девицам залазить под платье.
Вдоль дороги шагала французская рать,
Больше схожа на стадо баранов.
Оказалось – они мастера удирать,
В гимнастёрках испачканных, рваных.
Заливались зенитки как псы близ Орли.
Шли солдаты гурьбой вдоль дороги.
Только вместо винтовок у них костыли
Из подмышек торчали у многих.
Ситроен наш катил по зелёным холмам.
Словно зайцы бежали герои.
Повернули на запад, Версаль и Ле-ман
Остаётся у нас за спиною.
17 июня 1940
Мы вчера оказались в порту Сент-Назер,
А сегодня явились к причалу.
Нас на пристань пустил молодой офицер.
Там собралось народа немало.
Было много на пирсе британских солдат,
И бойцов из бригады де Голля.
Напряженье росло, приближался закат,
Волновался народ поневоле.
А на рейде стоял на парах теплоход,
Звук гудка, издавая протяжный.
И к нему устремился на лодках народ,
На баркасах, судах каботажных.
Мы на судне «Ланкастрия», люда не счесть.
Настоящее столпотворенье.
На какой-то бочонок удалось присесть,
И дневник свой писать на коленях.
Скрежет якорной цепи – предвестник пути,
Вскоре выйдем в открытое море.
Не известно: удастся ли пристань найти,
Ждёт спасение нас или горе?
Мир уходит на дно. Где спокойно сейчас?
Нет нигде на планете спасенья.
Шар земной превратился в огромный фугас,
И взорвётся в любое мгновенье.
Говорил мне отец, что и дома у нас
Происходят престранные вещи.
А в Маслёнках устроил советский спецназ
Инцидент, и готовит нам клещи.
У границы советские танки стоят,
И страну оплетают вериги.
Не сегодня, так завтра советская рать
Будет топать по улицам Риги.
Не возможно бежать ни назад, ни вперёд,
Сила стала заменой закона.
Остаётся надежда, что наш теплоход
Отвезёт в безопасную зону.
Только есть ли такая сейчас на земле?
Перед Господом людям не стыдно?
Мир в руинах от бомб, от пожаров в золе,
И конца этой бойне не видно.
Мой отец был мальчишкой в «большую войну».
И видал, как людей убивают.
А когда он подрос, довелось и ему
Брать винтовку, завет нарушая.
Молодые евреи – пол сотни ребят,
Не давали творить беспредела.
И боялись погромщики этот отряд,
Банда трогать евреев не смела.
Но сейчас всё, пожалуй, гораздо страшней,
Столько взялось мужчин за винтовки.
Невозможно спастись от свирепых зверей,
Не помогут любые уловки.
Люди просто хотят жить, и деток рожать,
Их растить, окружая любовью,
Но приходит заморская лютая рать,
И страна умывается кровью.
Череде этих воин не видно конца,
Погибают невинные дети.
Неужели всё это по воле Творца,
Происходит на нашей планете?
Где же милость его, где его доброта?
Сколько можно терпеть Люцифера?
Или свойство Его – слепота, глухота,
А могущество только химера?
Божью власть заменили законом волков.
Может просто Всевышнему надо,
Чтобы люди узнали все девять кругов,
И прошли лабиринтами ада?
Или просто ему наплевать на людей,
И в фаворе всегда оккупанты?
Он карать, не намерен двуногих зверей,
Соплеменников Гёте и Данте?
Он скорее невинных готов покарать,
И накажет меня за крамолу.
Начинается качка, непросто писать,
Наш корабль проходит вдоль мола.
23 июня 1940
Я открыла глаза, и смотрю сквозь туман.
Потолок как в больничной палате.
Я сжимаю рукой на груди талисман.
Я в каком-то цветастом халате.
Вспоминать начинаю, что было со мной:
Крики чаек звучат как тревога.
Белоснежный корабль скользит над волной,
До спасенья осталось немного.
Через час или два, в крайнем случае, три,
Будем где-то в порту швартоваться.
Что потом? Я не знаю, отец говорит:
- Будем как-то домой добираться.
Как прекрасно, ведь в этих наёмных домах,
Мне всегда не хватало уюта.
Надоело мне спать на чужих простынях,
По отелям, купе и каютам.
Огляделась, туман постепенно прошёл,
Вспоминаю про всё по порядку.
На локтях поднялась, посмотрела на стол:
Там лежит моя сумка с тетрадкой.
Вспоминаю, как спрятала в сумку тетрадь.
По июньски сияло светило.
Была очень спокойна лазурная гладь,
Промелькнули меж тучами крыла.
Только это не сокол кружил в вышине,
А железная злобная птица.
Беспокойная рябь пронеслась по волне,
И от солнца крыло серебрится.
Вижу лётчика хищный презрительный взгляд,
И кресты на бортах фюзеляжа.
- Это «Юнкерс», - сказал по-английски солдат, -
Со своей смертоносной поклажей.
Самолёт словно коршун на нас налетел,
Бомбы с неба посыпались градом.
Я увидела груду распластанных тел,
Крики ужаса, гром канонады.
Начал лайнер, вращаясь, крениться на борт,
Я в воде оказалась близ лодки.
Промелькнул над водой корабельный живот,
Словно брюхо погибшей селёдки.
А на днище судна были сотни людей,
Все лежали, надеясь на чудо.
Только Бог Посейдон, повелитель морей,
Был всегда беспощаден для люда.
На воде были сотни распластанных тел.
Есть ли в мире печальней картина?
Шанс спастись получал тот, кто плавать умел.
Я дружила с водой как Ундина.
Сколько помню себя, рядом берег морской,
Я сидела в воде как мокрица.
А Абрам, как всегда находился со мной,
Мой бессменный защитник и рыцарь.
Я могу очень долго скользить по волне,
Для Русалки Ла-Манш не проблема.
Но, поверьте, легко оказаться на дне,
Если кто-то схватил за колено.
Чтоб спастись, мы хватаем, что видим вокруг,
Мне за ногу цепляется кто-то.
Я не очень надёжный спасательный круг,
И вдвоём утонуть не охота.
А над нами, как ястреб кружит самолёт,
Ровный гул проникает мне в ухо.
Словно хворост, ломаясь, трещит пулемёт
И летают свинцовые мухи.
Груз с ноги соскользнул, я легко поплыла,
И на запад уплыть захотела.
Вдруг воткнула в плечо своё жало пчела,
Боль пронзила несчастное тело.
Показалось, что в теле взорвался фугас.
Пять пудов весит мокрое платье.
Кровь лилась из плеча, свет мелькнул и погас,
Я проснулась в больничной палате.
Мне казалось, что койку качает волна.
Улеглось постепенно волненье.
Растворилась в очах у меня пелена:
Я жива, в этом нету сомненья.
Я, увидев отца, прошептала с трудом
Свой вопрос, шевельнувшись немного.
От движения рана болит под бинтом,
Смотрит папа взволнованно, строго.
На локтях попыталась немного привстать,
Но скривилась, от боли бледнея.
Попросила отца поскорей рассказать,
Как спаслись мы от смерти, и где я.
Оказалось, что спас нас норвежский паром,
С тростником, кукурузой и сорго.
И сейчас в лазарете на нём мы плывём,
Скоро будем в порту Гетеборга.
Он как раз проходил километров в пяти,
Вёз товар в Гетеборг с Гватемалы.
Морякам из парома удалось спасти
Пассажиров тонувших немало.
28 июня 1940
Мы в порту, в Гетеборге стоит тишина,
Нет обстрелов, бомбёжек, разрухи.
Стороной обошла этот город война,
Шведы ходят как сонные мухи.
Никуда не спешат, никуда не бегут,
Улыбаются люди при встрече.
Всюду запах цветов, чистота и уют.
Мы в отель поселились под вечер.
Это было вчера, я упала в кровать,
А сегодня проснулась с рассветом.
Сколько дней не могла я спокойно поспать,
Но всё время мечтала об этом.
Улыбаясь, отец мне сказал: - отдыхай.
Я залезла в горячую ванну.
Это был замечательный пенистый рай,
И расслабившись, впала в нирвану.
Я лежу, на меня снизошла благодать,
Ощущая в себе перемены.
Начинала немного вода остывать,
Я встаю как Венера из пены.
Я в зелёной махровой индийской чалме,
Перед зеркалом села огромным.
И смотрю, ничего больше нету на мне.
Любоваться собою не скромно.
Эту мысль постоянно внушал этикет.
Предо мной превосходное тело.
Я ещё не достигла шестнадцати лет,
А уже так прекрасно созрела.
Грудь упруга, на ней ярко красный сосок,
Чуть-чуть смуглая кожа на лоне.
Будь мужчиной, я взор оторвать бы не смог,
Возжелал бы сжимать их в ладонях.
Очи были черны, как смола, антрацит,
И алели уста как рубины.
Я теперь понимаю, как свежесть ланит
Без ума оставляют мужчину.
Сняв чалму с головы, расчесала копну,
Непослушную чёрную гриву.
Я никак не могла их заколкой стянуть,
И они рассыпались игриво.
В это время отец заглянул в будуар,
И застыл, очарованный мною.
Он стоял и молчал, потеряв речи дар,
С малолетства не видел нагою.
Он смутился и вышел из комнаты прочь.
Промелькнуло во взгляде отцовском
Восхищение мною, и гордость за дочь.
Он доволен был этим чертовски.
Наконец-то причёску закончила я,
Волос мой был чернее, чем сажа.
Он девичье лицо хорошо оттенял.
Я шкатулку взяла с макияжем.
Не люблю разрисованных краскою лиц,
Словно клоунов и попугаев.
Мне не нравятся тени, лишь тушь для ресниц,
Чтоб глаза подчеркнуть применяю.
Взяв помаду, немного подкрасив уста,
И чуть-чуть подрумянив ланита,
Превращается в зеркале девушка та,
Словно в сказочном сне в Афродиту.
В красном узеньком платье мой девичий стан,
Туфли пряжкой златою сияют.
По паркету, ступая, иду в ресторан,
Где на ужин отец поджидает.
Мой отец восседал за накрытым столом,
В кабинете отдельном приватном.
Я к нему подошла и сказала: - Шолом.
Он мне кресло придвинул галантно.
А потом мы с ним ели и пили, вино
Пузырилось в хрустальном бокале.
Так чудесно мне не было очень давно,
С той поры, как фашисты напали.
От меня он не в силах был глаз оторвать,
И сказал комплимент неумело,
Что красавица я, и похожа на мать,
За пол года совсем повзрослела.
8 июля 1940
Я скучала неделю, однако вчера
Познакомилась в холле с соседкой.
А сегодня мы с ней поболтали сутра,
Марта Бёрг - настоящая шведка.
Было просто с ней общий язык отыскать.
Задавала вопрос по-немецки.
А при этом прекрасно могла понимать
То, что сказано было по-шведски.
Очень разными внешне Господь нас создал.
Я брюнетка, а Марта блондинка.
Я быстра, непокорна как ветер меж скал,
Марта мягкая, словно пушинка.
Я летела вперёд, будто конь вороной,
Кровь кипит, а во взоре зарница.
Марта мелкой трусцой семенила за мной
Белогривой как снег кобылицей.
У меня не по возрасту пышная грудь,
Бёдра словно приморские кручи.
А её даже негде парням ущипнуть,
Бёдра узки, а плечи могучи.
Обойтись бы подружка могла без белья.
Мне она по секрету сказала,
Что в бюстгальтер наложена куча тряпья,
Чтоб под свитером что-то торчало.
Я ей ростом едва достаю до плеча,
Мне б чуть-чуть подрасти, не мешало.
А она словно башня, труба, каланча,
Как маяк у морского причала.
Я была горяча, а она холодна.
Мне хотелось сердечных волнений.
Было её восемнадцать, однако она
Относилась к мужчинам с презреньем.
Через пару часов откровенных речей,
Рассказала мне Марта на ушко
О себе очень много интимных вещей,
И совсем не стыдилась подружка.
Оказалось, что был у неё паренёк.
Очень нежно её обнимая,
Он, казалось, любил и валялся у ног,
Благосклонность её ожидая.
Так, наверно, бывает у девушек всех,
Нами движут наивные грёзы.
Любопытство толкает девчонок на грех,
А потом удивленье и слёзы.
Тот, кто в грёзах был добрый и ласковый муж,
Говорил так красиво, что любит.
Оказался нелеп, тороплив, неуклюж,
Не тактичный, нахальный и грубый.
Послевкусье бывает всегда у вина.
Часто сахар становится перцем.
После ночи такой ощущает она
Пустоту и отчаянье в сердце.
Не таким представлялся до этого акт,
Всё так ярко в романах воспето.
Ожидался балет, а случился антракт,
И совсем не такое либретто.
Марта мне рассказала как парень её,
Задрожал, оказавшись в постели.
Так спешил, что порвал ей чулки и бельё,
А когда он добрался до цели,
То забыл даже платье и пояс ей снять,
Начал дёргать, не чувствуя силы.
Постарался скорей повалить на кровать,
Словно всадник вскочил на кобылу.
Это даже нельзя поцелуем назвать,
Вместо ласки, любви и интима,
Стал, как гриф своим клювом добычу клевать.
Было больно и очень противно.
Этот парень желанен ей был и любим,
А теперь ощущения были,
Будто в чём-то она провинилась пред ним,
И за это на кол посадили.
Он ревел и хрипел, будто стая горилл,
Начал дёргаться, словно в припадке.
А потом чем-то липким её окропил.
Стало Марте противно и гадко.
Он пыхтел, как прошедший сто вёрст паровоз,
Но не это её поразило.
Боль прошла, гнев исчез, оскорбило до слёз
То, после с любовником было.
Обессилив, он рядом упал на кровать.
Не сказал ей ни слова мужчина.
Через пару минут он устроился спать,
Зашаталась от храпа гардина.
Было ей, по рассказам, совсем не до сна.
Этот день начинался цветами.
Ночью по уши в грязь окунулась она,
Растоптали букет сапогами.
Закипая от злости, она поднялась,
Было муторно храп этот слушать.
Чтобы с тела и сердца отмыть эту грязь,
До утра простояла под душем.
Хорошо, что удалось от матери скрыть,
И беременность не наступила.
За бесчестие мама могла бы убить,
И позора бы не пережила.
10 июля 1940
Свойство есть у меня, я люблю чистоту,
И бельё ежедневно меняю.
Пригласила сегодня подруга в басту́,
Это шведская баня парная.
Я в парижских парных побывала не раз,
И забралась на верхнюю полку.
Марта мне рассказала, что шведы сейчас
Называют купальню «малторкой».
Пар сухой, тут приятно лежать и дышать,
Пот из тела выходит обильно.
Говорят скандинавки ходили рожать
В эти бани, настолько стерильно.
Здесь берёзовым веником бьют по спине,
Так как русские или поляки.
И у них научились, но кажется мне
Это домыслы, слухи и враки.
Эти вечные споры – чьё племя древней,
Кто стоял у истоков планеты.
Мне рассказывал в Вене историк еврей,
Что народа стариннее нету.
То, что был иудеем Адам праотец,
Это, верно, так пишется в Торе.
Только этот посыл отвергает мудрец –
Очень слабые доводы в споре.
И вообще, как понять, что Адам был еврей?
Ведь понятие это размыто.
Он был первым, и не было прочих людей,
Соответственно антисемитов.
Так устроен наш грешный и праведный мир.
Без тартара не знали бы рая.
Есть глубокое море и горный Памир,
У всего есть обычно два края.
Если нет потолка, значит, нету пола,
Нету Ангела без Люцифера.
Был бы Бог ни к чему, если б не было зла,
И на этом построена вера.
Я воспитана в вере, читала Талмуд,
И молюсь по субботам, кивая.
Правда, ем не всегда, соблюдая кашрут,
Фанатичкой себя не считаю.
Тот, кто чтит олимпийских богов пантеон,
В середине двадцатого века,
Уверяет, что Зевс, Прометей, Посейдон
Доказательство первенства греков.
Невозможно понять, чей древнее завет.
Так считают любые народы.
Для меня ничего непонятного нет,
Это всё по примеру природы.
Мы не можем в лесу, как деревья расти,
И история нам неведома.
Среди тысяч корней невозможно найти,
Чей пророс глубже всех в чернозёме.
Ковыряться в земле неоправданный труд,
И в минувшем пустая работа.
Размышляю о том, а берёзовый прут
Грязь из пор выгонял вместе с потом.
Оказавшись в купальне с подругой вдвоём,
Мы друг дружке распарили спины.
Разогревшись в бассейн, ледяной водоём
Окунулись нагие Ундины.
От холодной воды сразу тело свело,
Но уже через пару мгновений,
По рукам, по ногам растекалось тепло,
Накатилась волна ощущений.
Перестали иголки по телу колоть.
Баня много приятнее ванны.
Наполняется соком нагретая плоть,
И пришло ощущенье нирваны.
Так, наверно, себя ощущает буддист
В миг прозренья, пред самой кончиной.
Если телом, душою и помыслом чист,
Можно бренное тело покинуть.
20 июля 1940
Аромат источали цветы на кустах,
Мы бродили по улицам с Мартой.
Забывались тревоги, война, суета
И бомбёжки кварталов Монмартра.
Я от чистого воздуха была пьяна,
Марта тоже от счастья хмелела.
Где-то пули свистели, кипела война,
Нам до этого не было дела.
С криком чайки смотрели на нас свысока,
Будто к волнам и морю ревнуя.
Мы случайно попали в район маяка,
И приблизились к башне вплотную.
Ряд картинок из прошлого бился в виске,
Как в кино, проплывая упрямо.
Вспоминался наш рижский маяк. На песке
Близ него загорали с Абрамом.
Как мы молоды были, наивны, чисты,
Говорили о небе и лете.
Погружались, как в синее море, мечты,
Было всё словно в розовом цвете.
Жизнь бурлила, кипела и била ключом,
Ожиданий и грёз было много.
Мне Абрам говорил, что за руку вдвоём,
Мы пойдём по семейным дорогам.
Мы не знали, что путь нам начертан другой,
Ждут нас в жизни иные картинки.
Невозможно дорогой пройти столбовой,
И извилисты к счастью тропинки.
Разбросала судьба нас по разным углам:
Я в заморских отелях кукую,
На чужих простынях, в это время Абрам
За народное счастье воюет.
Видно ехать домой наступила пора,
Мне отец рассказал про Абрама,
Потому, что случилось связаться вчера,
И пришла поутру телеграмма.
Первым делом Абрам передал мне привет.
Стал он в Риге теперь знаменитость.
И поведал, что дома опасности нет,
Мы теперь под надёжной защитой.
Были выборы в сейм, и один кандидат:
Это «Блок трудового народа».
Он легко победил и теперь депутат,
Выдвиженец родного завода.
Он большой человек, и почти генерал,
С головой окунулся в работу.
Мне поведал отец, что билеты достал,
Дома будем наверно в субботу.
Я скакала по номеру до потолка,
Целовала от радости папу.
И не верила в счастье такое пока,
Не поднялась на судно по трапу.
Я ликую, ждёт дома уют и покой.
Провожал нас народ у причала.
Марта с пирса, прощаясь, махала рукой,
Я подруге писать обещала.
До стокгольмского порта взялась отвести
Нас подруга на папином «Вольво».
И печально молчала всё время в пути,
Расставанием была недовольна.
25 июля 1940
Наконец-то мы в море, спешит пароход,
Разрывая чужбины вериги.
Показался из дымки знакомый мне порт,
Лучший порт на земле милой Риги.
Мы проходим вдоль мола и старый маяк
Одноглазо приветливо светит,
Разрезая лучами прожектора мрак.
Самый яркий маяк на планете.
Над заливом стоит предрассветный туман.
Моряки суетятся, швартуясь.
На причале рукою нам машет Абрам,
Все рижане на пирсе ликуют.
4 августа 1940
Мы ходили с Абрамом в район маяка
Загорать. Там безлюдно обычно.
Августовское солнце светило пока
Очень ярко, и было отлично.
Пол Европы, объездив, вернувшись, домой,
Посетила любимые дюны.
Набегая на босые ноги волной,
Нас встречали морские лагуны.
Ни единой души на пол мили вокруг,
Нас у самого берега двое.
Я лежала и слышала ласковый звук:
Гомон чаек и шорох прибоя.
Колыбельную моря мне пела волна.
Я наверно чуть-чуть задремала,
Потому, что увидела Марту, она
Мне рукою махала с причала.
Показалось, что кит в бездну моря нырнул,
И волною меня окатило.
Стала, Марта расти, превратившись в гору,
И как туча закрыла светило.
Я открыла глаза, пробуждаясь от сна,
Увидала такую картину:
Только спала с очей у меня пелена,
Надо мною нагнулся мужчина.
Была чёрного цвета рубашка на нём,
Папироса в зубах загорелась.
Было что-то знакомое в облике том
И во взгляде, и в прочих манерах.
Это был Фридрих Штерн, мой нахальный сосед.
В голове у меня прояснилась.
Я не видела Фрица уже пару лет,
Стал он статным и даже красивым.
Не сказав даже «Здравствуй», на тёплый песок,
(Что ещё ожидала от хама?)
Он, снимая одежду, нахально прилёг
Беспардонно напротив Абрама.
Я смотрела на них из-под тёмных очков,
Модный тренд голливудских актёров,
На двоих очень разных на вид мужиков,
И внимала их жаркому спору.
Два самца предо мной распустили хвосты.
Я считала, что в этом их сходство.
Друг на друга смотрели они с высоты,
Выражая своё превосходство.
Я внимала словам и пыталась понять
Речь Абрама о власти народа.
Он твердил: - Лишь рабочий способен поднять
Из руин города и заводы.
Только тот, кто своим беззаветным трудом
В созидании примет участье,
Всё для благо страны, а о личном потом,
Будет в жизни удачлив и счастлив.
Как из многих деревьев слагается лес,
А из слова легенды и саги,
Так общественный труд вызывает прогресс.
Вольный труд – путь к народному благу.
Сложно быть одному, мир сегодня таков:
Зреет злобная лютая клика.
Только вместе с Россией осилим врагов,
Мы в Советском Союзе великом.
Фридрих стал возражать: - Разве можно равнять
Льва с безмозглым беззубым бараном.
Кучу жалких стрелков и могучую рать,
А арийца с ленивым Иваном.
Зайца жалкий удел: лист капустный, морковь –
Это всё, что подвластно косому.
Кто сумеет отведать горячую кровь,
Грешный мир наш узрит по иному.
Справедливость мираж, нет двух равных людей:
Вороватые ромы, вандалы,
Есть великий тевтон и продажный еврей,
И трусливые жалкие галлы.
Должен каждый сверчок знать по росту шесток,
Есть рабыни в гареме и шейхи.
Запад нами повержен, а вскоре Восток
Подчинится Великому Рейху.
Пусть при этом кого-то придётся убрать,
Облачаться не будем в личину.
После нашей победы придёт благодать.
Мы – порядок, закон, дисциплина.
Предо мной коммунист и махровый нацист,
Аверс с реверсом страшной медали.
Я писала пером в дневнике этот лист
И ладони невольно дрожали.
Мне отец говорил: будет скоро война,
И большая трагедия многих.
Стало ясно, что будет жестока она.
Двум медведям не просто в берлоге.
С удивленьем смотрела на этих двоих.
Как же род человечий ничтожен.
Вечно делим людей на своих и чужих,
И стремимся чужих уничтожить.
Кто-то выдумал глупый убогий догмат,
А фанатик в идею поверил.
Посылает огромные массы солдат
Убивать за пустую химеру.
По прошествии многих десятков веков,
Мы по-прежнему дикая стая.
И живём по законам свирепых волков,
Оппонентов на смерть загрызая.
Человека родить, а потом воспитать,
Научить подниматься с колена –
Сколько времени, силы потратила мать,
А свинец убивает мгновенно.
Я смотрела на двух примитивных мужчин,
Заражённых нелепой идеей.
Всех убить за неё собирался один,
А другой был ничуть не умнее.
Стала я размышлять, с кем из них предпочла
Прошагать, взяв за руку по жизни,
С кем хотела бы я погрузиться в дела,
Полюбить и быть верной до тризны.
Фриц в последнее время подрос и окреп.
Очи цвета лазури как море.
Мог лицом и фигурой поспорить с ним Феб,
И не ясно кто б выиграл в споре.
Загорелые плечи и мощная грудь,
Всё в нём развито было по-бычьи.
Только взор выдавал эту хищную суть.
Это был взгляд орла на добычу.
Настоящий уверенный альфа самец,
Всё в нём шармом и силой налито.
И немало, наверно, девичьих сердец
Разорвал он как зверь ненасытный.
По сравнению с ним был невзрачен Абрам,
Но всегда для меня был примером.
За его доброту десять Фрицев отдам,
И пол сотни, каких ни будь Пьеров.
Он умён, не чета примитивным самцам.
Заполняя собой всё пространство,
Будет верен всегда, не изменит Абрам.
Это глыба, стена, постоянство.
А для женщины это важней красоты.
Угасают со временем очи.
Вожделенье слабеет, и вянут цветы.
Жизнь длиннее, чем брачные ночи.
15 августа 1940
Я с подругой Наташкой собралась в кино.
Сарафан надевала из ситца.
А когда невзначай заглянула в окно
Увидала под деревом Фрица.
На затылок был сдвинут, нелепый берет.
В парусиновых брюках, рубашке,
Он держал неуклюже огромный букет
Из цветов полевых и ромашки.
А когда я, собравшись, спустилась во двор,
Фриц стоял в стороне одиноко.
Я спешу на сеанс, ждут Наташка и вор
Из Багдада – легенда Востока.
Фриц, вручая букет мне, дрожащей рукой,
Был немного похож на паяца.
Я спешила, а он увязался за мной,
Заявив, что пришёл попрощаться.
После смерти отца он остался один.
В красной Риге не место для Фрица.
Поутру ждёт корабль, каюта, Берлин –
Величайшего Рейха столица.
Торопилась, сказали, что фильм был цветной.
Я хотела успеть до начала.
Беспардонно наглец увязался за мной.
Почему-то его не прогнала.
Мы с подругой вошли в переполненный зал,
И уселись согласно билетам.
Свет погас постепенно, экран оживал.
Я сидела с огромным букетом.
Замечательный фильм увлекает меня.
Лёгкий шум долетает до слуха.
Через пару минут прекратилась возня,
Кто-то начал дышать прямо в ухо.
Это Фриц, поменявшись с соседкой моей,
Рядом сел, но не смотрит картину.
А потом, под влияньем экранных страстей,
Положил мне десницу на спину.
Я не знала что думать. Устроить скандал?
Честь свою я не раз защищала.
Или врезать по морде, чтоб слышал весь зал,
И поставить на место нахала?
Завтра Фриц навсегда уезжает в Берлин.
Я его не увижу. Проклятье!
Я сама удивилась желаньям своим:
Мне прервать не хотелось объятье.
На экране устраивал козни Джаффар.
Фриц притронулся пальцами к шее.
А в спине у меня начинался пожар,
И забилось сердечко сильнее.
Показалось, что он ощутил мою дрожь,
Зашипел словно змей комплименты.
Понимая, что всё, что он шепчет мне – ложь,
Всё равно наслаждалась моментом.
Что случилось со мной? Не пойму, хоть убей.
Посреди многолюдного зала,
Если б он в этот миг оказался наглей,
Я б невинность свою потеряла.
На экране злодей добивался любви
Несговорчивой юной принцессы.
А во мне бушевали желанья свои,
И совсем не такие процессы.
Что случилось со мной? Я не знала сама.
Получается страсть не химера.
Оказалось: я вовсе не так холодна
Как в объятьях нахального Пьера.
Фрица я не люблю, но рука на спине
Растопило мне сердце как льдину.
Что же будет когда повстречается мне
Настоящий любимый мужчина?
В мыслях я совершила немыслимый грех,
И сгораю теперь от позора.
Что толкало меня? Ожиданье утех,
Или фильм про багдадского вора.
Фридрих вдруг отступил, руку снял со спины,
И отдёрнул достаточно резко.
Вероятно, эксцессы ему не нужны,
И конфликт перед самой поездкой.
Я на пол уронила измятый букет
И в бессилии руки повисли.
Завершается фильм, в зале включен был свет,
И исчезли дурацкие мысли.
А потом мы по парку гуляли втроём,
Я ещё волновалась немножко.
Силуэт маяка отражал водоём,
И светилась на море дорожка.
Фриц понёс несусветный заученный бред,
Я словам тем не очень внимала.
Это было вчера, а сегодня чуть свет
Я была у морского причала.
Фриц у борта стоял, слова молвить не мог,
Я смотрела на сильные руки.
Было в них волшебство. Пароходный гудок
Известил нас о вечной разлуке.
Фриц уплыл и на месте его пустота
Оставалась. Он мне безразличен.
Вспоминалась лишь сильной руки теплота,
Взволновавшая сердце девичье.
25 августа 1940
Знаю я, что у папы когда-то был брат,
Он юнцом укатил в Палестину.
Много бабушка слёз пролила, говорят
Из-за этого блудного сына.
С малолетства он стал увлекаться вином,
И связался с портовою шлюхой.
А когда в землю предков уехал, о нём
Дед не ведал ни слуха, ни духа.
Он вернулся почти перед самой войной,
Без сапог, пиджака и без кипы.
В обветшалой одежде, немного хмельной
Стал похож на преступного типа.
Он Талмуд не читал, а на Тору плевал,
И не жаловал нашего Бога.
Пить вино заходил с моряками в подвал,
Посещать не хотел синагогу.
Предстояла война, Кайзер стал набирать
Почитателей звонкой монеты.
Соломон записался в немецкую рать,
Позабыв о библейских запретах.
Отличился в боях, а потом был пленён.
Громыхал в эшелоне дощатом.
Не доехал в Сибирь, и решил Соломон
Стать отважным российским солдатом.
А потом был под Псковом латышским стрелком,
Воевал как испанский идальго.
Удивлял всех немецким и русским крестом,
И ещё неизвестной медалью.
Он надолго пропал, но вернулся потом,
Весь в бинтах, окровавленных ранах.
С ним какая-то дама с большим животом
В комиссарской тужурке с наганом.
Вскоре с криком и стоном явилась на свет
Удивительно милая крошка.
Через пару недель от той бабы и след
Не остался на пыльной дорожке.
Без неё вероятно земля пропадёт,
Революцию контра задушит.
А ребёнок и так как ни будь, проживёт.
Как-то вырастят добрые души.
Тут и сам Соломон – весельчак и силач
Стал терять богатырскую силу.
Скорбный час наступил, и под бабушкин плач
Соломон лёг в сырую могилу.
На руках у старухи был милый комок,
Не утопишь его как котёнка.
А когда подросло это чудо чуток
Оказалось смышлёной девчонкой.
Наша бабушка Хана была ей как мать,
Её любовью платила Фаина.
А когда старикам довелось умирать
Мой отец стал отцом для кузины.
А недавно нашла тётя Броня – шатхан
Жениха – холостого раввина.
И просила меня, чтобы я и Абрам,
Обеспечили свадьбу Фаины.
Армавирский раввин – ортодокс и хасид
Соблюдал все каноны Талмуда.
Он был мрачен, угрюм и невзрачен на вид,
И не ел не кошерные блюда.
Многократно священный Талмуд прочитав,
Был адептом старинных обрядов.
Был у Фаи весёлый общительный нрав,
Трудно было представить их рядом.
Он был старше её на четырнадцать лет,
А она словно вольная птичка.
Хоть всегда соблюдала Мойсеев завет,
Но, молясь, не была фанатичкой.
Для отца моего Фая была как дочь,
И неволить, её не желая,
Дал подумать. Она проревела всю ночь.
Согласилась с замужеством Фая.
Было ей двадцать два, наполняла весна
Молодое красивое тело.
Но, по мнению старых евреев она,
Засидевшись, давно перезрела.
Мы готовились к свадьбе, Моисей жил у нас.
Дом просторен, нашлось ему место.
А при встрече жених не сводил с Фаи глаз,
Любовался своею невестой.
Он с восторженным взглядом смотрел на неё,
И она к жениху привыкала.
Мы готовили платье, фату и бельё,
И она по ночам не рыдала.
Свадьбы день долгожданный пришёл, наконец.
В белом платье чиста и невинна
Шла невеста, к хупе вёл её мой отец,
И светилась от счастья Фаина.
Долго свадьба бурлила, стоял шум и гам,
Приглашённые пили и ели.
И, согласно обряду, отец и Абрам
Молодых довели до постели.
Лишь под утро закончился свадебный пир,
По делам разбежались мужчины.
Скоро Фаю Моисей увезёт в Армавир
Будет в доме грустней без кузины.
Вскоре с Фаей к обеду спустился Моисей,
В том же платьице свадебном белом.
Стал заметнее муж молодой веселей,
А невеста, зато погрустнела.
Ходит грустной она, и уже не поёт,
Вид у Фаи довольно несчастный,
Но когда я об этом спросила её,
Улыбнулась она: - всё прекрасно.
Провожая их в путь, мы пришли на вокзал.
На прощанье обняла сестричку,
И просила писать. Голос Фаи дрожал,
Ничего не осталось от птички.
18 сентября 1940
Поутру я однажды услышала спор.
Я на завтрак спуститься хотела.
Но когда я вошла, замолчал разговор,
Я невольно спросила, в чём дело.
И тогда мой отец, сняв очки, произнёс:
- Сядь за стол, расскажу по порядку.
Ты уже не ребёнок и этот вопрос
Очень важен. Поведаю кратко.
Ты подумай, что выдумал этот нахал:
Всё, что строил, лелеял годами –
Бизнес свой добровольно в артель передал,
Уничтожив своими руками.
Что я враг сам себе, для чего мне артель,
Бестолковое глупое стадо?
Что бы всё развалил коллектив пустомель,
Беззаботных бродяг голозадых.
Тут взорвался Абрам: - Милый дядя Исаак, -
Он, дрожа, говорил чуть не плача, -
Вы должны мне поверить, ведь я Вам не враг,
И желаю Вам только удачи.
Ожидается новый неистовый шквал,
Против ветра идти нет резона.
Я хочу, что бы труд Ваш совсем не пропал.
Мы в преддверье принятья закона.
Это сделать велит из Кремля поводырь.
Мы увидим стенанья и слёзы.
Кто не сдаст добровольно, поедет в Сибирь,
Там по пояс снега и морозы.
Не должно быть богатых и бедных у нас,
Скоро мы капитал конфискуем.
Уничтожим проклятых буржуев как класс,
Чтоб трудящийся не был холуем.
- Что ты, милый мой мальчик, какой я буржуй?
Ты вонзаешь мне нож прямо в спину.
Я тебя обучал. Разве ты мой холуй?
Я к тебе относился как к сыну.
Ты же знаешь, что я словно пчёлка в труде,
Целый день, будто раб на галере.
И откуда взялись эти бредни в тебе,
Неужели во всё это веришь?
Ты подумай Абрам. Разве я мироед?
Ты меня называешь буржуем.
Так трудился отец, так трудился мой дед,
Мы свой хлеб никогда не воруем.
Я тебя воспитал, ты почти, что мой зять.
Ты подумай, как это возможно?
Просто так ни с того, ни с сего, отнимать,
Как разбойник. Ведь это безбожно.
Если это и есть революции суть,
В грабежах, в насаждении страха,
То, поверь, этот очень неправильный путь
Приведёт вас к разрухе и краху. -
Так отец говорил, но Абрам не внимал,
И сердился, на папу не глядя.
А потом посмотрел на меня и сказал:
- Вы не правы, по-моему, дядя.
Посмотрите на мощный Советский Союз,
Как взошло просвещения семя.
Сколько фабрик, по-вашему, это не плюс?
Как окреп за последнее время.
Сколько новых заводов построил народ,
Окрылённый порывом глубинным.
В окруженье врагов продолжает поход
По огромным полям и долинам.
Из руин беспросветных подняли страну,
Разгребли пепелища пожара.
Сколько глупостей Царь совершил в старину,
И ввязался в кровавую свару.
Всю Европу подмяла немецкая рать,
Вы ведь сами увидели это.
На Советский Союз не посмели напасть,
Так могуча держава Советов.
- Не о том говоришь, - разозлился отец, -
Счастья мало от мощной державы.
Если дамбу разрушит какой-то глупец,
Растечётся вода Даугавы.
Умножается сила державы трудом,
А не разными мерами власти.
Если каждый сумеет построить свой дом,
Будет полный порядок и счастье.
Корку хлеба у сытого просто отнять.
Десять шкур не получишь со стада.
Если эту краюху голодным отдать,
Завтра оба погибнут от глада.
Я внимательно слушала их диалог,
Сущность спора была не по нраву.
Мне одно непонятно, какой в этом прок,
И казалось, что оба неправы.
Для Абрама важней интересы страны
Для него и других коммунистов,
А конкретные люди ему не важны.
Это просто толпа эгоистов.
Человека в ораве не видит Абрам,
Для него это просто плебеи.
Беспощаден к друзьям, беспощаден к врагам
За пустую, по сути, идею.
За народное счастье готов умирать,
Но плюёт на желанье народа.
Сотни пчёл уничтожить, способен медведь,
Чтоб добраться до капельки мёда.
Он о счастье народа готов говорить,
И умрёт за его интересы.
Он готов все деревья спилить и срубить,
Лишь бы было счастливее лесу.
По-другому работают мысли отца.
Деньги – это не просто бумага.
Не для них он работает в поте лица –
Это труд для семейного блага.
Он по-своему любит народ и страну,
Уважает стремленья державы.
Соблюдая закон, пополняет казну,
Но не ищет почёта и славы.
Удалился Абрам, мы остались вдвоём,
Он остыл, перестал кипятиться.
И подумав спокойно, решили потом,
Что придётся властям покоряться.
Время быстро бежит, если занят трудом,
С той поры не прошло и недели.
И к чему мы привыкли, пошло кувырком.
Мой отец – председатель артели.
29 ноября 1940
Я сегодня вскочила с кровати чуть свет,
Нынче день моего юбилея.
Год тому мне отец подарил амулет,
Целый год он болтался на шее.
Золотое сердечко имеет секрет:
В нём должно быть какое-то фото.
Но без дела висит в декольте амулет,
И пустует кулон от чего-то.
Три мужчины пытались меня покорить,
Одержав надо мною победу.
Довелось охладить их горячую прыть,
Им любовный нектар не отведать.
Не колотится сердце в девичьей груди,
Это гордость моя виновата.
Мне шестнадцать, надеюсь, что всё впереди,
И итог подбивать рановато.
Не люблю наряжаться и красить лицо,
У меня не такая натура.
Никогда не ношу из алмаза кольцо,
Не любуюсь своею фигурой.
Этим я отличилась от прочих девчат,
Получаюсь невзрачной на фото.
Выставляться не очень люблю на парад,
И кого-то смотреть неохота.
Но сегодня пред зеркалом села с утра,
Причесалась, оделась по моде.
Не спешила, хоть было спускаться пора.
Я вполне миловидная вроде.
Я себя ощущаю большим мотыльком,
Или нежною маленькой птицей.
От того рой мужчин как над дивным цветком
Надо мной постоянно кружится.
Эти пчёлы мечтают испить мой нектар,
Насладиться дыханием сказки.
Чтобы я принесла свои чувства им в дар,
И дарила любовные ласки.
Но сегодня мой день, будут мне подносить
Пожеланья, презенты, цветочки.
Интересно, что папа решил подарить
Для своей избалованной дочки?
Я спустилась к столу, увидала поднос,
А на нём небольшую коробку.
Мне отец торопливо её преподнёс.
Поздравлял, обнимая неловко.
Улыбался отец, открывая футляр,
Улыбался Абрам, друг мой верный.
Два ключа на колечке увидела в дар,
От какой-то шкатулки наверно.
А отец предложил посмотреть мне в окно,
Отодвинув портьеру довольно.
Я взираю, хотя догадалась давно:
Там стояла блестящая «Вольво».
Я сбежала во двор, надевая пальто,
Там стоял мой подарок шикарный.
Неужели отец подарил мне авто.
Я обняла его благодарно.
В Гетеборге у Марты такой лимузин,
Все они словно братья похожи.
Нос приятно ласкал ароматом бензин,
И уютный салон краснокожий.
Я за это назвала его: «Могикан».
Я названья даю всем предметам.
Леопардом за цвет называю диван,
Заяц-хвост, ёж-клубок, кукла-Света.
Сколько помню себя, раздаю имена
Книжкам, куклам, игрушкам и платьям.
Объяснить почему, не могу я сама
Куклы Оля, Наташа и Катя.
Вероятно такой мой девичий каприз.
Для меня все предметы живые.
Из-за цвета рояль носит имя – метис,
Обожаю названья любые.
Позволяла мне Марта сидеть за рулём,
И авто управлять научила.
Очень часто мы в лес выезжали вдвоём,
Я науку её не забыла.
Я уселась за руль как заправский шофёр,
До педали дотронулась ножкой.
Ключ в замке повернулся и рявкнул стартёр,
А мотор заурчал словно кошка.
Покатилась машина, резиной шурша,
Я от счастья и радости пела.
Подпевала мелодию эту душа,
Вырываясь из юного тела.
Там, где раньше всё время ходила пешком,
Могикана направив в ворота,
По широкой дороге неслась с ветерком,
Среди прочих машин и пролёток.
По ланитам текли капли радостных слёз,
Мне хотелось плясать и смеяться.
Замечательный дар мне отец преподнёс,
Я готова от счастья взорваться.
18 декабря 1940
Стало меньше порядка, на улицах грязь,
Голодают слоны в зоопарке.
Разломала скамейку какая-то мразь,
Карусели поломаны в парке.
Выпал снег, но никто убирать не спешит,
Превратились подъезды в сараи.
Поскользнувшись, свалился в сугроб инвалид,
С перебоями ходят трамваи.
Не пойму, чем сейчас занимается власть?
Где моя аккуратная Рига?
Ощущенье такое, что тут пронеслась
Узкоглазого тумена иго.
Без работы отец. Для чего ювелир
Там, где всех в нищету погрузили?
Уничтожили старый насилия мир,
Только новый построить забыли.
По амнистии вышли на волю воры,
И убийц на свободе немало.
Все боятся входить в проходные дворы,
Жертвой стать на пере криминала.
Только в тюрьмах царит ренессанс и аншлаг,
Вертухаи орудуют плёткой.
Недалёкий народ – сам себе лютый враг,
Значит место ему за решёткой.
Я спросила Абрама: - скажи, депутат,
Сейм народный, а что для народа
Сделал он, мы пустили советских солдат,
И содержим их добрых пол года?
Для того, чтоб никто слова молвить не смел?
Чтоб закрылись заводы и лавки?
Оказался простой человек не удел,
Опустели витрины, прилавки.
Не умеешь работать, не суйся во власть.
Ты из тех, кто заваривал кашу.
Так ответь, для чего людям эта напасть?
Объясни, мой любезный Абраша.
- Мир сейчас неустойчив, - промолвил Абрам, -
Всё грозит в преисподнюю скатиться.
Ты ведь была в Европе, и видела там,
Что творят озверелые фрицы.
Защитит от проклятых тевтонов Москва.
Это всё безопасности ради.
Охраняют страну не пустые слова.
С Красной армией Гитлер не сладит.
Ради этого стоит ещё потерпеть,
Пусть сейчас чуть-чуть хуже, чем было.
Но зато наша Латвия – прочная твердь,
За спиною могучая сила.
Если б нас захватил этот бешенный псих,
Было б в Риге гораздо страшнее.
Посмотри, что творят немцы в странах иных,
Чем кончается там для евреев.
Ты же знаешь, что я коммунист – либерал,
Мне жестокость не нравится тоже.
Но сейчас на земле Сатана правит бал,
И мечтает весь мир уничтожить.
Посмотри, что сегодня творится вокруг:
Вся Европа под властью тиранов.
А Советский Союз наш единственный друг,
И надёжная наша охрана.
Кровопийцы, садисты есть в каждой стране,
И у нас, их хватает, бесспорно.
И Советский Союз не стоит в стороне
От тенденции этой прискорбной.
Разве Сталин велит: - иглы в ноготь вгоняй.
Он глобальную ставит задачу.
А на месте от счастья цветёт негодяй,
Если кто-то при нём горько плачет.
Если кто-то от боли страдает при нём,
Он на это глядит с наслажденьем,
Или тронулся узник от пытки умом.
Мир отдали волкам на съеденье.
17 Февраля 1941
У меня и подруг возникал интерес,
Меж собою шептались девчата.
Проходил непонятный какой-то процесс:
Педагоги девались куда-то.
Наш историк Модестов пропал без следа,
Ну и Бог с ним – учитель был вредный.
А потом не явился учитель труда,
И химичка исчезла бесследно.
Нам отмена уроков была как бальзам,
Только сердце не знало покоя.
Знали мы, что увозят людей по ночам,
Молох вкалывал без перебоев.
А сегодня Григорий Густавович Грин,
Наш учитель словесности русской,
Заявил, что он скоро уедет в Берлин,
Без уроков его будет грустно.
Мы любили его, он забавный старик,
Несмотря на преклонные годы,
Понимал молодёжь, был остёр на язык,
Знал секреты и веянья моды.
Он давно овдовел, жил один без жены,
Был всегда элегантный, поджарый.
Половина девчонок в него влюблены,
Хоть во внучки годились, пожалуй.
Массу книг приобрёл он за множество лет,
И не сможет забрать их с собою.
Чтобы нам их раздать, пригласил в кабинет,
Мы к нему заявились гурьбою.
Кабинет был просторен как актовый зал,
И повсюду огромные полки.
От обилия книг разбегались глаза,
Все расставлены с чувством и толком.
Для корсара пиастр, пистоль и дукат,
Изумруд, жемчуга, бриллианты,
Это клад. Никогда не узнает пират
Красоту дорогих фолиантов.
Было много латышских, немецких томов,
Русской классики полка большая,
На латыни, каких-то других языков
О которых я даже не знаю.
Коленкоровый рай в этом доме живёт,
Манускрипт на фарси, на санскрите.
Я не знала, что Грин был такой полиглот,
Он имел много книг на иврите.
Я тащила огромный нагруженный воз,
На санях было книжек немало.
Мне мешали сугробы, метель и мороз.
Еле-еле домой дотаскала.
От отъезда его потеряет страна,
Интеллектом скудеют рижане.
Мудрецами обычно держава сильна
А не хамом с наганом в кармане.
Он меня научил, размышляя читать,
Был примером и главным кумиром.
А в преклонных годах должен он уезжать,
Бросив Родину, книги, квартиру.
Для людей кто-то вздумал улучшить наш мир,
Как маяк, озарив ярким светом.
В темноте, освещая другой ориентир,
Только люди страдают при этом.
Мы должны преклониться пред нашим Отцом,
И, пожалуй, должны отказаться,
Представляя себя мудрецом и Творцом,
От идеи с Всевышним тягаться.
21 апреля 1941
Мы сегодня ходили с отцом поздравлять
Дядю Мишу, в его именины.
Он решил в этот день заодно отмечать
День рожденья с бар-мицвею сына.
Дядя Миша был папин двоюродный брат,
И единственный сын тёти Фани.
Он довольно известный в стране адвокат,
Обладатель регалий и званий.
Он был папин ровесник, но старше на вид,
И немного тучнее и выше.
Он весёлый и шутки всегда говорит,
Очень нравится мне дядя Миша.
Старший сын у него чуть моложе меня,
Мы с ним в детстве нередко играли.
Нынче детские игры меня не манят,
Я вполне повзрослевшая краля.
Он ребёнок ещё, у него интерес
В оловянных солдатиках бравых,
А недавно на крышу сарая залез –
У него вот такие забавы.
Младший сын был похож на свирепого льва
Только именем, мал и невзрачен.
Но прекрасно варила его голова,
Щёлкал словно орешки задачи.
Постоянно в раздумьях, в себя погружён,
Хочет в сложных вещах разобраться.
Многих взрослых умней и мудрее был он,
А по виду не дашь и тринадцать.
Непременно он станет с такой головой
Корифеем какой-то науки.
А сегодня подарки ложатся горой
На уставшие Лёвины руки.
Все кричали «лихаим», а дед Самуил
Новый талес пожаловал Лёве.
Дядя Дава, раввин, Лёве Тору вручил
В переплёте из кожи воловьей.
Мой отец был уверен, что должен еврей
Быть владельцем цепочки из злата.
Со звездою Давида в придачу, а в ней
Шесть алмазов по четверть карата.
По традиции бросили на пол бокал,
Он разбился на мелкие части.
Чтобы горя, болезней он в жизни не знал,
Был успешным и видел лишь счастье.
Чтобы много везения было ему,
И не скорую встречу с погостом.
А потом всех гостей пригласили к столу,
Зазвенели бокалы и тосты.
Было мне неуютно за детским столом.
Переростком себя ощущая,
Говорить с мелюзгой, я не знаю о чём,
И молчала, еду поглощая.
От обиды слезинки просились из глаз,
И вдобавок ушибла колено.
Надо ж было столкнуться сегодня как раз
С ежемесячной женской проблемой.
Боль внизу живота началась, а мигрень
Застучала в висках, нарастая.
Это всё безвозвратно испортило день,
Я умчалась домой не прощаясь.
На подушку направлен был слёзный поток,
Без особой по сути причины.
Почему так не милостив к женщинам Бог?
Как же проще живётся мужчине.
У мужчин в жизни нету препятствий совсем,
Каравай удовольствий их пышный.
А у женщин полно всевозможных проблем,
Их за что-то не любит всевышний.
12 мая 1941
Ровно год как начала дневник свой вести.
Вспоминая, грущу от чего-то.
Сколько было событий, преград на пути,
Впечатлений, падений и взлётов.
Жизнь – качели: взлетаем и падаем вниз,
Невозможно прожить без движенья.
А сегодня Абрам приготовил сюрприз:
Я иду с ним справлять день рожденья.
Он сказал, что гостей будет мало совсем:
Два министра и три депутата.
Именинник премьер, и ему тридцать семь.
Это всё же не круглая дата.
Виллис Лацис со мной был в общении прост.
Он галантный приятный и скромный,
Несмотря на довольно значительный рост,
Не казался мужчиной огромным.
Он рассказывал мне о своих сыновьях.
И, танцуя, мне сделал признанье,
Что ему очень сильно напомнила я
Молодую жену в день венчанья.
Он рассказывал мне, что Мария – жена
Для него всех милее на свете.
Что она до сих пор без ума влюблена,
И у них превосходные дети.
Он меня обещал познакомить с женой,
И расхваливал сильно Абрама.
Я считала, что он не такой молодой,
Столько мудрости было в романах.
И совсем на медведя он был не похож.
Лацис – это медведь на латышском.
Хоть был крупным мужчиной и в голосе медь,
Но совсем не змея Василиска.
А Абраша сидел и сжимал кулаки,
И жалел, что привёл меня в гости.
Шевелились на скулах его желваки,
Он готов был взорваться от злости.
Виллис мне предлагал перейти с ним на «ты»,
Комплементов отвесил немало.
А Абрам ревновал, как мужчины тупы,
Я ведь повод ему не давала.
Оказалось, что очень ревнивый Абрам,
И едва не устроил тут драку.
Почему паранджу одевают на дам,
И сажают на цепь как собаку.
Устаревший нелепый пустой этикет
Заключает в остроге фемину.
Оплетает цепями дурацкий запрет:
Говорить с посторонним мужчиной.
Словно женщина вещь и она не должна
Говорить, размышлять, улыбаться.
В идеале покорной должна быть жена,
И приказам мужчин подчиняться.
Признаю только цепь настоящей любви.
Птицы преданы листьям и веткам.
Если хочешь, чтоб пели тебе соловьи
Позабудь о силках и о клетках.
10 июня 1941
Мне отец разрешал у подруг ночевать,
Иногда у Наташки ночую.
Отчим в море ходил, капитаном, а мать
Очень часто уходит в ночную.
Приходилось Наташке остаться одной,
Не считая трёхлетнего братца.
А вдвоём, запираясь в квартире со мной,
Мы могли ничего не бояться.
Если честно сказать, было нам не до сна,
Доверяли друг дружке секреты.
Мы смеялись, дурили, сходили с ума,
И шептались почти до рассвета.
Было всё как обычно с подругой вчера,
И почти что пол ночи судача,
Получалось с трудом просыпаться с утра.
Нас братишка будил своим плачем.
Я не стала скрывать от неё амулет,
И открыв золотое сердечко,
Убедила её, что портрета в нём нет.
А она показала колечко.
Рассказала, что это Олег подарил,
Поцелуем, скрепив обрученье.
Эта тайна. Терпеть у неё, нету сил,
Пусть скорее придёт день рожденья.
Два сердечка связала незримая нить,
И решили они расписаться.
Но любя беззаветно, не стали спешить,
Ждать пока будет ей восемнадцать.
И уже меньше года осталось им ждать,
Их любовь согревает как печка.
Но об этом не знают ни отчим, ни мать,
А колечко в укромном местечке.
Хоть невинна подруга моя и чиста,
Но когда он сжимает в объятьях,
Наслажденья даря, и целуя в уста,
Ната выпрыгнуть хочет из платья.
Я хотела бы тоже любить как она,
Чтобы грели мужские ладони.
Только я, к сожаленью как лёд холодна,
Пусто в сердце и пусто в кулоне.
Все подруги считают, что я влюблена,
Видя, как мы гуляем с Абрашей.
Но о том, что меня не коснулась весна
Не поверила даже Наташа.
Я надеюсь, что сердце согреет мне он,
Что оно постепенно оттает.
И его фотографию вклею в кулон,
Но об этом пока не мечтаю.
15 июня 1941
Постоянно Абрам был как будто не свой,
И молчал на расспросы упрямо.
Но вчера он явился особенно злой.
Я такого не знала Абрама.
Никогда он до этого не был угрюм –
Нрав весёлый, характер кипучий.
У него был живой независимый ум,
Но сейчас ходит, мрачен как туча.
На расспросы отца, лишь вздыхая, молчал,
Ковыряя в тарелке свой ужин.
А потом вдруг решился и тихо сказал:
- Мир, в который я верил – разрушен.
Предо мной был далёкий, но чёткий маяк,
Ярким светом кончались тоннели.
Я себя потерял, милый дядя Исаак,
Жизни нету без праведной цели.
Коммунизм для меня как святая Грааль,
И дорога к всеобщему благу.
То, что было похоже на крепкую сталь,
На глазах превратилось в бумагу.
Я считал, что с приходом советских властей,
Будут счастливы жители Риги.
А на деле огромные массы людей
Как рабов заковали в вериги.
Очень трудно смотреть на себя со спины,
И в себе рассмотреть изувера.
А поднявшись на схватку с рабом Сатаны,
Превратиться в слугу Люцифера.
Я когда-то считал, что войска ЭсЭсЭсЭр
Защитят от немецкого ига.
Но страну взял под ноги чекист офицер.
Стала адом несчастная Рига.
Вы не знаете, дядя, что было вчера.
И меня в эту мерзость втянули.
Коммунистов собрали в обкоме с утра.
Нам раздали винтовки и пули.
Непременно в отряде солдат коммунист,
В каждой ЗИС и водитель в придачу.
Во главе этой маленькой группы чекист,
Он, построив, поставил задачу.
Лейтенант из планшетки бумагу достал,
В ней десяток каких-то фамилий.
Так как в Риге никто из парней не бывал,
Мне как местному список вручили.
Я в кабине сидел и показывал путь,
И парнишке в зелёной футболке
Говорил постоянно куда повернуть.
Он рулил, и шутил без умолку.
Возле первого адреса стало авто.
Краткий сбор, и семейству мужчины,
Несмотря на жару, в шапках, тёплых пальто
Указали на кузов машины.
Шёл старик со старухой и шустрый малыш,
Дама статная с милой малышкой.
Возглавлял это шествие рослый латыш
С чемоданом и скрипкой под мышкой.
Раздавались стенания, стоны и плач.
- Это кто? – я спросил лейтенанта.
Он ответил, что это известный скрипач,
Негодяй и пособник Антанты.
Он коварный шпион и болтает притом,
Будто Латвия тонет в неволе.
Стал агентом Канариса в тридцать шестом,
Завербован во время гастролей.
Пострадает семья за пустые слова,
Пусть о Латвии вольной не бредит.
Поостынет в Сибири его голова,
Пусть играет на скрипке медведям.
Видишь, как утеплился, видать не дурак,
Не приемлет таёжных морозов.
Этих нужно учить, говорит, только так
Прочищают мозги виртуозов.
Мы весь день в грузовик собирали людей,
Обрекая на боль и на муки.
Стариков и младенцев, почётных мужей
Цвет латышской культуры, науки.
Были мы не одни, очень много машин,
И другие мужчины в погонах,
Их везли на вокзал, там полковник один
Приказал размещать по вагонам.
Было трудно назвать этот ящик – вагон.
Если точно, то гроб на колёсах,
Продуваемый ветром с обеих сторон,
Наказанье для нежного носа.
На полу толстым слоем стелился навоз –
Наследили армейские кони.
У детей были красные веки от слёз,
Люди чувства лишались от вони.
Страшно было подумать, что в этих гробах,
Предстоит им трястись до Байкала.
Как им выжить в далёких таёжных лесах,
Их в дороге погибнет немало.
За какие грехи обрекает народ,
Отправляя его на чужбину,
Захмелевший от боли чужой, сумасброд,
Превратив человека в скотину.
Мне доктрину такую понять, не дано,
Неужели для счастья кого-то
Должен кто-то другой опуститься на дно,
И навек погрузиться в болото.
Мне близка и понятна жестокость к врагам.
Но зачем же жестокость такая,
К невиновным? - твердил возбуждённо Абрам,
Кулаки от досады, сжимая.
Корифей от марксизма твердил об ином:
Это бой за всеобщее благо.
Нужно счастье и мир принести в каждый дом,
А не рабство в пучинах ГУЛАГа.
Я от мыслей таких растерялся совсем,
У меня на душе накипело.
Как смогу я ходить на собрание в Сейм,
Быть шурупом в неправедном деле?
22 июня 1941
Здравствуй взрослая жизнь, до свидания класс.
Мы в грядущее светлое верим.
На руках аттестат, чем порадует нас
Институт, открывая нам двери.
Утром будет серьёзная взрослая жизнь,
Выпускной завершён, ночь над нами.
Мы с девчонками в стайку как птички сбили́сь,
И делились своими мечтами.
То, что стопы Наташка направила в мед,
Я до этого знала прекрасно.
У меня даже тени сомнения нет:
Из неё эскулап выйдет классный.
А Ревека решила Москву покорять,
Хочет стать как Орлова – актрисой.
У неё необычная внешность и стать.
Дай ей Бог угодить за кулисы.
Я не знаю пока, где учиться хочу,
Не прельщает сидеть за конторкой.
И при всём уваженье глубоком к врачу
Ненавижу клистир и касторку.
Я б хотела побольше узнать языков,
Это очень меня привлекает.
Но отец говорит: - мир сегодня таков,
Что специальность должна быть земная.
Только Лайма не хочет учиться идти,
Хочет мужа надёжного встретить.
Быть надёжной опорой мужчины в пути,
Раствориться в заботах и детях.
У Наташки Олег, а у Лаймы Эрнест,
И замужество не за горами.
Оба парня любимых и верных невест
Поедают своими глазами.
Лайма старше меня, ей семнадцать давно,
Но досталось ей в жизни немало.
Мы неделю тому с ней ходили в кино,
И она по секрету сказала,
Что придётся, наверно, венчаться скорей,
А Эрнест собирается в море.
И обычно не очень волнует парней,
Что ребёнок появится вскоре.
Уступила Эрнесту она только раз,
Было ей неприятно и больно.
Что случилось, уже не вернёшь, а сейчас
Положеньем своим не довольна.
Но помочь чем ни будь, не желает Эрнест,
И сказал, что не хочет жениться.
Как ни в чём не бывало, готовится в рейс.
Что ему до проблемы девицы?
Почему ей по сердцу пришёлся моряк?
Всем известно как любят матросы.
Сколько можно плясать на граблях краковяк,
Ведь они «поматросят» и бросят.
Мне подругу свою было искренне жаль,
Тяжело на земле сиротинке.
Разъедала ей душу тоска и печаль,
И по щёчкам катились слезинки.
Мать сгорела от тифа, её подняла
С малолетства бездетная тётка.
И за то, что невинность свою не блюла,
Попадёт, вероятно, сиротке.
Я её понимаю, сама сирота,
Но отец был за папу и маму.
А у Лаймы в квартире царит нищета,
Тётка часто дубасила спьяну.
Я жалела её, и хотела помочь,
Горевать перестала подруга.
От того и твердила она в эту ночь
Про семью, про детей, про супруга.
А Наташку Олег всей душой обожал,
И лелеял, сгорая от страсти.
Если б кто-то ей слово кривое сказал,
Он наверно порвал бы на части.
Только Ривка пока не имела парней,
Этот факт настоящее диво.
Было страшно парням разговаривать с ней,
До того была девка красива.
Восхищаясь волшебной еврейской красой.
Ривка была чуть-чуть смугловата,
С толстой длинной, почти до колена косой,
А глаза как два чёрных агата.
Поражала её благородная стать,
И она обладала талантом.
Полагаю, за право её написать
Рафаэль бы подрался с Рембрандтом.
Были брови у Ривки черны и густы,
А глаза с паволокой, пылали.
Опасались мужчины её красоты,
И приблизиться к ней не решались.
Мы гуляли по Риге, про время забыв,
Нам Луна освещала дорогу.
Не заметили мы, как пришли на залив.
Окунуться решили немного.
Бал закончен, не важно, что будет потом,
Нам причёски испортить не жалко.
С громким смехом в морскую волну голышом
Забежали четыре русалки.
Оказалась ночная вода холодна,
Мне сводило от холода тело.
Но когда я, нырнув, опустилась до дна
Я, привыкнув, немного согрелась.
А когда выходили на брег из воды,
Все четыре стучали зубами.
Одеваясь скорей от простуд и беды
Побежали босыми ногами.
Чтоб немного согреться залезли в маяк,
В волосах были клочья от тины.
Запах сырости, грязь, паутину и мрак
Ощутили четыре Ундины.
Мы на брёвнах каких-то уселись кружком,
Как намокшие птички – пичужки.
Вдруг раздался июньский раскатистый гром,
Мы пугливо прижались друг к дружке.
Мы дрожали от страха, а гром нарастал,
Небо вмиг осветилось во мраке.
Вдруг увидели мы, как подпрыгнул причал,
И в момент загорелся как факел.
Пролетали на небе как стая ворон
Грозных птиц алюминиевых стая.
Стали сыпаться бомбы, поплыл горизонт.
Мы в испуге дрожали, рыдая.
От смертельного груза вскипела волна,
Стало серым лазурное небо.
Так с рассветом пришла в нашу Ригу война.
Арес грозный расстреливал Феба.
Только что были планы у каждой из нас,
Планы счастья, любви и ученья.
Но коварный циничный и злобный фугас
Отменил все девичьи стремленья.
Все надежды, мечты были втоптаны в грязь
Этой страшной волною суровой.
Над водой постепенно волна поднялась
Беспощадной реальностью новой.
25 июня 1941
Много слухов и сплетен. Одни говорят,
Что фашистов бояться не надо.
В гимнастёрках уже очень много ребят
Новобранцев латышской бригады.
Канонада всё громче, рижанин притих,
Пребывают в неведенье люди.
Очень многие знают немецкий язык,
И считают, что хуже не будет.
Охватил очень многих панический страх,
Говорят, что фашисты звереют.
Утверждают, что немцы в своих лагерях
Убивают несчастных евреев.
Прибежала к обеду Наташка в слезах,
Про Олега твердила подруга.
По дороге на фронт он явился с ней в ЗАГС,
Став любимой законным супругом.
Заварила ей чай, положила конфет,
Угощала её на крылечке.
Успокоив немного, дала ей совет –
Надевать без утайки колечко.
Ждать Олега с войны обещала она,
Добросовестно Богу молиться.
Хоть по факту пока что ещё не жена,
Но формально уже не девица.
1 июля 1941
Канонада умолкла, усилился страх,
Гул моторов звучал, нарастая.
Виллис Лацис уехал в Москву впопыхах,
И Абраша исчез не прощаясь.
Тишина, не гудели в порту корабли,
Опустели военные части.
Не чеканили шаг по ночам патрули,
И исчезло подобие власти.
Мы проснулись от звона разбитых витрин.
Мародёры всегда наготове.
Разгулялась толпа разъярённых мужчин,
Стало тошно от запаха крови.
В красной луже лежал без движения пёс,
Кто-то пьяно орал под гармошку.
В нашем «Вольво» копался какой-то матрос.
Мы со страхом смотрели в окошко.
Мы с Сусанной и папой спустились в подвал,
Заперли все замки и задвижки.
Вдалеке женский голос надрывно звучал,
Стало страшно от криков малышки.
Дом напротив горел, начинался пожар,
Стало трудно дышать от угара.
Стал мой папа молиться, сказав, что кошмар
Вероятно небесная кара.
Как в окне догорает какой-то старик,
Было видно из окон подвала.
Вдруг раздался гортанный пронзительный крик,
И немецкая речь прозвучала.
Во дворе появился немецкий солдат,
Выходящий из дыма и мрака.
Слышен окрик, потом затрещал автомат,
И матрос рухнул рядом с собакой.
Из домов стали люди во двор выходить,
Появились багры и лопаты.
И водой, и песком стали пламя тушить,
Им вовсю помогали солдаты.
Мой отец отодвинул тяжёлый засов,
Стали мы расходиться по дому.
В мародёров стреляли как в бешенных псов,
Прекратив грабежи и погромы.
На кострах стали красные флаги палить,
И от чёрных изогнутых свастик
На фасадах домов начинало рябить.
Это был атрибут новой власти.
4 июля 1941
Начинался сегодня под вечер шаббат,
Этот день посвящается Богу.
А орава нетрезвых латышских ребят
Вместо свечки зажгли синагогу.
Стоны слышались, крики на Гогеле шул,
Леденящие душу стенанья.
Бесноватый пещерный звериный разгул
Захмелевших от крови созданий.
Первобытная дикость из средних веков
В век двадцатый ворвалась нежданно.
Можно было увидеть сквозь пламя костров
Инквизиции дух окаянный.
Витя Айрас, нахального Фрица дружок,
Со своею командой кровавой
Учинили коварный и подлый поджог
По указке немецкой управы.
То, что он беспощадно людей убивал,
Я от Лаймы подружки узнала.
Он евреев заставил спуститься в подвал
И не дал выходить из подвала.
Все они в синагоге сгорели живьём,
Никого не осталось живого.
Мы рыдали на кухне с подругой вдвоём,
Силы не было вымолвить слово.
Так, наверно, в аду жарят грешных людей
Беспощадные лютые черти.
Но зажарить кого-то за то, что еврей
Не решаются ангелы смерти.
Я бомбёжки видала, горящий Париж,
И других неприятностей много.
Если, Виктор, палач, ты в аду не сгоришь,
Значит, нет милосердного Бога.
Лайма Виктора знала довольно давно,
Он был старше её чуть не вдвое.
И всегда приглашал на концерт и в кино,
Но не стал романтичным героем.
Не возник в милых карих глазах интерес,
Опасалась его инстинктивно.
А потом у неё появился Эрнест,
Оказавшись гораздо настырней.
А теперь этот Виктор садист и палач.
Ни старух, ни детей не жалея,
Равнодушно он слушал их стоны и плач,
Наслаждаясь страданьем евреев.
5 июля 1941
Я весь день проревела от скорбных вестей.
Целый день размножались поджоги.
Было много зажарено мирных людей,
Уничтожены все синагоги.
Это был настоящий еврейский погром,
Не спасли ни забор, ни ворота.
Мы успели в подвале укрыться втроём,
А вверху бесновалась босота.
Как же падок народ до чужого добра.
Всё, что не было к полу прибито
Выносили ворюги почти до утра.
Что украсть не смогли, то разбито.
Сохранить наши жизни удалось с трудом.
Слава Богу, бандиты не знали,
До последней тарелки, разграбив наш дом,
О двери потаённой в подвале.
Даже страшно представить: найди эту дверь,
Чтобы сделали с нами злодеи.
Беспощаден двуногий неистовый зверь.
Впрочем, звери, пожалуй, добрее.
Мало кто в эти страшные дни уцелел,
Вот такое еврейское счастье.
Непонятно, как терпят такой беспредел
Наши новые грозные власти.
8 июля 1941
Пятый день продолжается в Риге погром.
Из подвала, пробравшись наружу,
Я, с огромным трудом узнавая наш дом,
Наступила на красную лужу.
Вероятно, кого-то пырнули ножом,
Грабежи не проходят без драки.
В этот миг мы становимся бешенным псом,
Да простят мне сравненье собаки.
Я, погромщиков бранью площадной кляня,
Не увидела «Вольво» на месте.
Прибежала Наташка, обняла меня,
И сказала печальные вести.
В синагоге сгорели Ревека и мать,
И сестра вместе с ними сгорела.
Лишь по серьгам Наташка смогла опознать
Обгоревшее девичье тело.
Мы, родившись однажды, уже не умрём,
Если помнят меня, значит жива.
И пока я жива, будет в сердце моём
Неземная красавица Рива.
А кровавому действу конца не видать,
Сколько было убито девчонок.
От того, что как Бог начал судьбы решать
Захмелевший от крови подонок.
Сколько крошек останется без матерей,
Сколько деток теперь не родится?
От того, что по прихоти злых палачей,
Как поленья горели девицы.
В синагоге в пожаре сгорели дотла
Мать и брат её мужа Олежки.
Очень трудно узнать было эти тела,
Превратились они в головешки.
Год тому мы роптали на красную власть,
Людям вечно не нравятся власти.
А сегодня фашистов клыкастая пасть
Рвёт несчастных евреев на части.
10 июля 1941
Я во сне провожала сестру на вокзал,
Но проснулась от громкого стука.
За стеной кто-то громко по-русски кричал:
- Где Абрама запрятала, сука.
Я слыхала, как твёрдо промолвил отец:
- Люди в гости не ходят без спроса.
Как ты смеешь кричать на Сусанну, подлец,
И махать кулаком перед носом.
Зашипел баритон: - Кто позволил жидам
Беспардонно влезать в разговоры.
Мы тебя, и таких как трусливый Абрам
Как собак перевешаем скоро.
Я, поспешно одевшись, помчалась на гам,
И на кухне увидела Фрица.
Он в мундире стоял, а в руке был наган,
Парой молний, пугая в петлицах.
Он, увидев меня, опустив пистолет,
На Сусанну смотрел с грозным видом:
- Вижу, я от тебя не услышу ответ,
Где запряталась красная гнида.
Я стояла, смотрела в глаза подлецу.
Взор его был горячим и страстным.
А мундир был ему, несомненно, к лицу.
Он казался совсем не опасным.
Он при мне был как будто в мундире чужом,
И казался покладистым даже.
Становился не страшным пушистым зверьком,
Словно ждал, что его я поглажу.
Будто это не тот хулиган ветрогон,
Не дававший девчонкам прохода.
Он был явно в меня как мальчишка влюблён.
Злая шутка коварной природы.
Он жестокий садюга и антисемит,
Полюбил до безумства еврейку.
На других слово раненый хищник рычит,
А увидев меня - канарейка.
Он видал и, познав много ласковых тел,
Был со мной словно робкий мальчишка.
Никогда и никто так меня не хотел,
Страсть такую видала лишь в книжках.
Мой отказ неизменно он слышит в ответ,
И от этого больше робеет.
Вероятно, есть в этом какой-то секрет.
Недоступные фрукты вкуснее.
Только это, а я пред собою не лгу,
Не кокетство, не флирт, ни уловка.
Я пока никого полюбить не могу,
До того холодна, аж неловко.
Если б кто-то сумел лёд в душе растопить,
Подарив мне мажорное скерцо,
Я того бы смогла беззаветно любить
Всеми фибрами нежного сердца.
Кто способен душе подарить парадиз,
И любимых лелеять как розу.
Ну, уж точно не Фриц эгоист и нарцисс,
Этот может скорей заморозить.
Он, напившись нектара, сорвёт лепесток,
И затопчет его сапогами.
Потому охраняется мой стебелёк
Как и всякая нежность шипами.
22 июля 1941
Довелось мне продукты с базара нести
Потому, что Сусанна хворала.
Вдруг мальчонка плюгавенький, лет десяти
Что есть силы, толкнул, я упала.
Было больно, в глазах отражался испуг.
Он стоял и смеялся в сторонке.
Стало страшно, обидно, сломался каблук.
Ничего себе шутка ребёнка.
Рядом шуцман стоял, равнодушно смотрел,
Как еду собираю в корзину.
А нахальный малыш до того осмелел,
Что, приблизившись, плюнул на спину.
Я спросила у шуцмана: - что ж ты молчишь?
Накажи сорванца поскорее.
Он ответил с ухмылкой: - мальчишка – латыш,
И наверно, не любит евреев.
Я отбросила туфли, пошла босиком,
От падения ныло всё тело.
Хорошо, что мой дом был уже за углом.
Два часа я в подушку ревела.
От чего столько злобы в сердцах у людей?
Жили столько веков как соседи.
А сегодня звереют при слове еврей,
И готовы загрызть как медведи.
13 августа 1941
На заборе повесили немцы листок,
Я глупей ничего не читала.
Это выдумать мог только конченый «шмок»,
Я пять раз прочитала сначала.
Текст на трёх языках, но никто не поймёт,
Что придумали эти дебилы.
Сколько съел белены натощак идиот,
Чтобы выдумать бредни кобылы.
Или шнапса хватил перепуганный псих,
И надумал чуть-чуть посмеяться.
Будто взрослые люди не знают без них:
Как ходить, как дышать, испражняться.
Я должна пришивать на пальто от Шанель
Звёзды цвета осеннего сада.
Пусть кресты присобачат себе на шинель,
И считают, что это награда.
Это так некрасиво – пятно на спине.
Жёлтый цвет никогда не носила.
Это смотрится словно жабо на слоне,
Или бант на спине крокодила.
Для того создавала я свой гардероб
От известных парижских модисток,
Чтоб о моде твердил мне отъявленный жлоб.
Мне не нравится мода фашистов.
Но у них за любую провинность расстрел,
И слова не расходятся с делом.
Мой знакомый и слова сказать не успел.
Я пока умирать не хотела.
Мне пришлось брать иголку и жёлтую нить.
Среди мёртвых не сыщешь красивых.
И противную тряпку к одежде пришить.
Немцы запросто учат строптивых.
Очень быстро придётся усвоить урок
Под угрозой свинцовых презентов.
А фашисту не трудно нажать на курок,
Жизнь еврея не стоит и цента.
Мы, евреи, пропащий бесправный народ.
Перспективы туманны и тёмны.
Неизвестно, что в голову немцу придёт,
А фантазии их неуёмны.
Как же грустно, безрадостно, больно до слёз.
Как нам жить? Что нам делать? Не ясно.
Лучше дома сидеть, не высовывать нос,
Это может быть очень опасно.
Трудно в доме сидеть, нужно кушать и пить,
Не прожить человеку без пищи.
За советские деньги еду не купить,
И её в магазинах не сыщешь.
Пуст подвал, ничего не поставишь на стол,
На прилавках лишь пиво и водка.
И на рынке не очень большой разносол,
Но хотя бы меняют на шмотки.
Слава Богу, вещей у меня полон дом,
И одежды, и обуви много.
К счастью, нас обошёл тот ужасный погром.
Фриц твердил, что просил нас не трогать.
Витька, дьявол, его закадычный дружок,
За меня Фриц замолвил словечко.
И погромщики к нам не зашли на порог,
Потоптавшись чуть-чуть у крылечка.
Может правда, он любит меня хоть чуть-чуть,
И ещё не оставил надежду,
Что когда-то сумеет на нежную грудь
Положить свою лапу медвежью.
23 августа 1941
Очень жаль, что никто не сумеет сказать,
Бог надёжно скрывает секреты,
Что первично: яйцо или курица мать?
Сбились с ног мудрецы и поэты.
Точно так же и речь может спорить с умом,
Не бывает жилище без крова,
Что явилось сначала, что было потом,
И возможны ли мысли без слова.
Ходит в паре с названием каждый предмет,
Нету слова – и нету предмета.
Нет чего-то, а значит, названия нет.
Тень родилась от вещи и света.
Кроме смысла у слова есть запах и цвет.
Пахнет краской оконная рама.
Детство мы вспоминаем по вкусу конфет,
Колыбельной, что пела нам мама.
Пахнет кровью и порохом слово война,
Безысходностью, смертью и гробом.
Ароматом подснежников пахнет весна,
А зима пахнет льдом и сугробом.
Осень мы вспоминаем по вкусу грибов,
Земляникой и яблоком лето.
Ощущается тяжесть, тревога от слов:
Юденрат, полицейский и гетто.
Обносило колючкой Московский форштадт
Отделение пленных матросов.
В нашей школе теперь заседал юденрат,
Он решал бытовые вопросы.
Дядю Мишу поставили править в нём бал,
Беспокоясь о нуждах народа.
Он меня на работу к себе приглашал
Переводчицей и деловодом.
Поначалу хотела ему отказать,
Только мы не умеем как маги
Из пустого кармана еду вынимать.
Деньги стали дешевле бумаги.
До войны я хотела чуть-чуть похудеть,
Специально порой голодала.
А сегодня хожу как голодный медведь,
И мечтаю о ломтике сала.
Если сводит от спазмы всё время живот,
И еду днём со свечкой не сыщешь,
То покажется даже свиной антрекот
В день субботний кошерною пищей.
Мне уже не казался избыточным вес.
Правду молвят, что голод не тётка.
И сегодня мне кажется манной небес
Корка хлеба, сухарь и селёдка.
В малых гетто собрали не старых мужчин,
Чтоб работали там за кормёжку.
Папа там, он мне пишет, что он не один,
И дают им покушать немножко.
В юденрат к дяде Мише придётся пойти,
Там хоть будут платить за работу.
А иначе с Сусанной концов не свести,
А по карточке выдадут что-то.
8 сентября 1941
Мы не можем из гетто уйти никуда.
Если всё же нам что ни будь надо,
А нужна нам, как правило, только еда,
Мы идём на базар у ограды.
Там есть хлеб, молоко, огурцы, пироги,
Мёд, орехи, сметана и фрукты.
За пальто или брюки, бельё, сапоги
Нам рижане приносят продукты.
За кольцо или серьги дают колбасу,
Люди знают цену золотишку.
За часы вам и масло, и хлеб принесут,
Или даже хорошую книжку.
А бывает, ребёнку дадут бутерброд,
И взамен ничего не попросят.
Латыши неплохой сердобольный народ,
Старика угостят папиросой.
Нас жалеют, все знают, что мы без вины
Пострадали, и нет нам пощады.
Все страдают от этой проклятой войны,
Правда есть и такие, что рады
Поживиться на горе несчастных людей.
Не стесняясь соседей и Бога,
Вырывают кусок изо рта у детей,
Не боясь божьих кар и острога.
Есть мерзавцы на свете везде и всегда,
Прячут сущность под маской уроды.
Но личины и маски срывает беда,
Обнажают пороки невзгоды.
Для того существует мораль, этикет,
Что бы в рамках держать человека.
Только место их злобно занял пистолет
В середине двадцатого века.
А нацисты внедряют иную мораль,
Философию джунглей и стаи.
Свято верят они, что святая Грааль
На себя все грехи принимает.
Приказал их усатый зарвавшийся «бог»
Убивать беспощадно евреев.
Но не знают они: нажимая курок,
Ничего созидать не сумеешь.
Размышляю об этом, плетясь на базар,
Как приписано – с краю дороги.
Проходя, вспоминаю ужасный пожар,
Как спалили людей в синагоге.
Перенесен забор, стало меньше людей,
Постепенно уменьшилось гетто.
Вот, торгуясь, стоит побледневший еврей,
Он учил географии деток
В нашей школе, я помню прекрасно его.
Постарел, похудел, весь на нервах.
У него не еврейское имя – Егор,
Он меня не узнает наверно.
У меня до войны было много вещей.
За ботинки и платья из ситца,
Согласилась продать мне немного харчей
Затрапезного вида девица.
А какой-то совсем незнакомый рыбак,
Взять взамен, ничего не желая,
Всунул свёрток, а в нём оказался судак,
И селёдка довольно большая.
Вдруг в толпе латышей промелькнуло лицо,
Это была Наташка подружка.
Ну конечно она, вон на пальце кольцо,
А на щёчке знакомая мушка.
Только была она непривычно худа,
Я окликнула тихо подружку.
Я не видела даже и тени следа
От красавицы и хохотушки.
В помутневших очах нет былого огня.
Я всем телом прижалась к ограде.
А она, посмотрев, не узнала меня,
И сквозило безумство во взгляде.
В волосах у Наташки была седина,
И от горя она почернела.
Как жестоко рассудка лишает война,
И вершит своё тёмное дело.
Став шагреневой кожей, сужается свет:
В синагоге раввины пропали,
И подруги Наташки фактически нет,
И самой мне не долго осталось.
Нас фашисты хотят раздавить словно вшей,
Знаю я, наша песенка спета.
Педантичные немцы как крыс и мышей
Изведут обитателей гетто.
Не питаю иллюзий насчёт палачей,
Цели их как открытая книга.
Превращается в реку кровавый ручей,
Умирает еврейская Рига.
24 сентября 1941
Не светила Луна, было очень темно,
Я лежала в домашнем халате.
Кто-то тихо в моё постучался окно,
Я в испуге вскочила с кровати.
Подбежала к окну и спросила: - кто там?
А в ответ слышу голос знакомый:
- Это я! За окном находился Абрам
На французском балкончике дома.
Было мне невдомёк, как попал он туда,
Но Абрама не стоит бояться.
Не составило, видно, большого труда
Молодому мужчине взобраться.
Как всегда был отважен мой смелый герой.
Я окно отворила, впуская.
Через пару мгновений стоял предо мной,
И в глаза мне смотрел не мигая.
Было очень темно, от него исходил
Запах резкий, но мне не знакомый.
Наклонившись, на ухо он тихо спросил:
- Кто сегодня находится дома?
Вероятно, его успокоил ответ:
- Никого, только я и Сусанна.
Он хотел убедиться, что шорохов нет.
Я таким не видала Абрама.
Он молчал, и натянутый был как струна.
Я сама напряглась как пружина.
Первый раз ночью в спальне была не одна,
И со мной находился мужчина.
На десницу мою опустилась ладонь,
Сердце билось в груди словно птица.
А в груди у меня разгорался огонь,
И казалось, что что-то случится.
Я как будто стою на крутом берегу,
Как тетива натянуты нервы.
Для кого я невинность свою берегу?
Для нахального Фридриха Штерна?
Мародёра, пришедшего грабить наш дом,
Похотливого наглого вора?
Я от них защититься сумею с трудом,
Мы бессильны пред этою сворой.
А Абрам мой жених, мой надёжный оплот,
Что меня защищал от нахалов.
Тот мужчина, к которому даже влечёт,
Я всецело ему доверяла.
Но Абрам не спешил обнимать, целовать,
И до хруста сжимать моё тело.
Мне хотелось ему напрямую сказать,
Что уже подросла и созрела.
Вместо этого молвил Абраша: - я в путь
Отправляюсь ночною порою.
Очень рад, что удалось к тебе заглянуть,
И хочу попрощаться с тобою.
Ты позволь, я тебя обниму в первый раз,
А, скорее всего и в последний.
У меня покатились слезинки из глаз.
Мы шаги услыхали в передней.
Мой жених моментально метнулся к окну,
И исчез за оконною рамой,
Оставляя меня в этом мире одну.
Дверь открылась, влетела Сусанна.
Замерла. Я стою, продолжая рыдать,
Так уходят любимые люди.
А она подошла и обняла как мать,
Я уткнулась ей в мягкие груди.
Очень долго пекло в животе от огня,
Мы стояли и плакали двое.
Успокоив, спросила Сусанна меня:
- Расскажи, что случилось с тобою?
Я сказала: - явился внезапно Абрам,
Он пришёл, чтоб со мной попрощаться.
Сказка кончилась, дальше лишь мрак и туман.
На часах было ровно двенадцать.
29 сентября 1941
Забежал на часок мой отец, чтобы взять
Документы и ценные вещи.
Говорил: - на работу решились послать
Работящих мужчин, но без женщин.
Я, рыдая, уткнулась в широкую грудь,
Умоляла фашистам не верить.
Говорила, что спрячем его, как ни будь
И закроем секретные двери.
Но отец отказался, ответив мне: - нет,
И ушёл, отказавшись обедать.
А пришёл Фридрих Штерн и открыл мне секрет,
Что они никуда не поедут.
Шеф гестапо под вечер потягивал шнапс,
И поведал друзьям по секрету,
Что пришёл из Берлина недавно приказ:
Ликвидировать полностью гетто.
- Ждёт отца твоего лес и яма в пути,
Пусть не строит иллюзий напрасно.
Если хочешь, могу от расстрела спасти,
Стоит только сказать, что согласна.
Предо мной открывалась кривая стезя,
Перед гадом склоняя колено.
Знала я, что мерзавцу поверить нельзя,
Он обманет меня непременно.
В отношениях наших давно повелось:
Я дразню неприступностью Фрица.
От того у него раздраженье и злость,
Что ему непокорна девица.
Но на карте судьба дорогого отца,
Ради папы на всё я готова.
Разве можно поверить словам подлеца,
Ложью сдобрено каждое слово.
Даже если бы он захотел мне помочь,
От него ведь зависит так мало.
Но мечтая про сладкую томную ночь,
Он готов говорить что попало.
Что угодно готов негодяй обещать:
Лунный кратер и горы Памира,
Заливные луга, океанскую гладь,
Все алмазы и золото мира.
От того он приятный пушистый такой,
Как целебный родник из бювета.
Хоть на рану ложи, и лечи геморрой,
Слаще мёда, вкусней, чем конфета.
В этом молохе страшном он даже не гвоздь,
Волосинка на теле героя.
Он на празднике жизни непрошеный гость,
Со своею похабной мечтою.
22 октября 1941
Я сегодня шагала с утра в юденрат,
Дождь валил постоянным потоком.
Шёл навстречу несчастных евреев отряд,
Утомлённых дорогой далёкой.
Их последнее время сгоняли сюда
Из Германии, Чехии, Польши.
Всех евреев настигла большая беда,
И становится больше и больше.
Молодая еврейка с младенцем в руках,
Шла вперёд, помогая старухе.
Спал ребёнок, не зная как жизнь коротка,
Не издав ни единого звука.
Он дремал, и во сне видел мамин сосок,
Но от лая собак озверевших,
Пробудился и стал подавать голосок,
Зазвучал тонкий писк ослабевший.
Мать пыталась его усмирить, как ни будь.
Извлекала из грязных пелёнок.
И трясла, и пыталась протягивать грудь,
Но кричал всё сильнее ребёнок.
Немец в гневе на руки младенца схватил,
И как мячик подбросил коленом.
На излёте штыком своим острым пронзил.
Детский плач оборвался мгновенно.
Все кто видели это, застыли на миг.
Мать убийце в глаза посмотрела.
Он спокойно извлёк окровавленный штык