Скоро вся компания собралась около костра под елью. Стояла темная июльская ночь. Где-то в болоте скрипел неугомонный коростель. Общее внимание сосредоточивалось теперь на «старом шайтане», который сидел перед огнем на корточках. Водка на него сильно подействовала, и он улыбался блаженной улыбкой.
— Сколько тебе лет, дедушка? — спрашивала Дарья Гавриловна.
— А я забыл… Парфен говорит, что больше ста…
— У тебя родные кто-нибудь есть?
— Все подох… Много было, а хлеба было мало… зверя мало, птицы мало…
«Старый шайтан» совершенно не к месту засмеялся, точно вспомнил какой-нибудь веселый анекдот. Он говорил ломаным русским языком, но его можно было понять.
— Совершенно дикарь… — брезгливо заметил Люстиг, пожимая плечами.
— А разве тебе их не жаль, покойных родственников? — продолжала экзаменовать Дарья Гавриловна. — Ведь не чужие были…
Слово «жаль» оказалось совсем непонятным старику, как ни старались его объяснить.
— Подох… околел… — бормотал он, продолжая улыбаться. — И ты околеешь…
— А давно это было, когда подохла твоя родня?
— Ух, давно!.. Водка был дорогой тогда…
У «старого шайтана» была своя хронология: он считал по цене на водку, то есть когда был откуп и когда появился акциз. Всем это казалось очень забавным, и все чувствовали себя весело. Парфен сварил в чайнике уху, но не было хлеба и соли. Дарья Гавриловна захватила с собой только несколько пирожных и фунт карамелек.
— А что же, это будет очень оригинально, — заявил Люстиг. — Кажется, еще никто не ел уху с карамельками и пирожным.
— Сахар заменяет до известной степени соль, — прибавил доктор.
Уху съели и без соли, а затем съели зажаренную в золе тетерьку, причем как-то забыли, что «вож» Парфен и «старый шайтан» тоже хотят есть. Костылев почти все время молчал. Ему не нравился тон, каким разговаривали со стариком-вогулом цивилизованные люди. Потом зачем Дарья Гавриловна угощает старика водкой?
— Шайтан, а ты бывал в городе?
— Очень бывал… три раза бывал… Острог сидел…
— За что же тебя в острог садили?
— А не знаю… Бумагу требовал начальник, у шайтана бумага нет…
— За бесписьменность судился, — объяснил Парфен. — Значит, начальство паспорта требовало…
— Нехорошо в остроге, шайтан?
— Зачем нехорошо? Два раза в день кормили… Ух, хорошо!.. Потом шайтана на суде судили… лишили всех прав состояния…
— А какие у тебя права?
— Не знаю… начальство знает…
— Ну, как же ты теперь без всяких-то прав живешь?
— Ничего, живу…
Все хохотали. Что может быть, в самом деле, смешнее дикаря, лишенного каких-то мифических прав? Смеялся вместе с другими и «старый шайтан». У него было единственное право — умирать с голоду, — и этого священного права не могла его лишить даже самая сердитая власть.
— У нас сегодня этнографическая ночь, — заметил доктор, любивший научные определения. — Не правда ли, Григорий Семеныч? Что вы все время молчите?
— Да так… не говорится. Да и спать пора, господа. Завтра рано придется встать. Предупреждаю…
Был уже девятый час, и все охотно согласились с этой счастливой мыслью. Парфен очень искусно устроил «девственное ложе» для Дарьи Гавриловны. Он надрал моху, наломал мягких пихтовых веток и даже пожертвовал собственный зипун.
— Настоящая перина будет, барышня…
— Я боюсь одна спать, господа, — предупредила Дарья Гавриловна. — Пожалуйста, не бросайте меня на произвол судьбы, как давеча… Это будет некорректно с вашей стороны.
Кругом ели устроилось настоящее становище. Каждый устроился, как хотел. У огня оставались Костылев и «старый шайтан». Старик сильно захмелел, крутил время от времени своей головой и продолжал улыбаться.
— Зачем ты водку пьешь, шайтан? — спрашивал Костылев, раскуривая папироску.
— Ух, люблю!.. Шибко люблю!
— Потом будешь хворать… голова заболит…
— У меня не болит…
Молчание. Тихо-тихо кругом, точно в пустой церкви. Изредка эта тишина нарушалась только теми неясными звуками, которые по ночам слышатся в лесу и происхождение которых трудно объяснить. Осторожно ли крадется хищный зверь, шарахнулась ли шальная ночная птица, стучит ли собственная кровь в ушах — ничего не разберешь. Вековой лес стоит темной загадкой, в нем чувствуется что-то недосказанное, какая-то затаенная дума… Фантазия невольно разыгрывается, но — увы! — у цивилизованного человека она, как ощипанная птица, бессильна подняться с земли. Костылев с завистью смотрел на дикаря-вогула, для которого лес был живым существом и говорил с ним тысячью голосов. Да, тут было все живое, и незримо витали в воздухе добрые и злые духи. В каждом шорохе слышался их таинственный шепот, предупреждающий, повелительный, вещий.
— Почему ты остался здесь? — спрашивал Костылев начинавшего дремать «шайтана». — Ведь другие вогулы давно переселились за Урал, на Лозьву… Ты помнишь, как они уходили отсюда?
— Шибко помню… Там лучше — вот и ушли.
— А ты почему не пошел с ними?
— Мне нельзя… Они — простые вогулы, а я — князь.
— Ты князь?..
— Шибко князь… князь Кивакта… Меня русские шайтаном зовут, а я — князь. Когда начальник меня драл, я и ему не сказал, что я — князь Кивакта… Шибко драл, а мне смешно… Мне нужно его было драть, а я молчал. И в остроге молчал… Вот я и остался здесь. Все мое здесь, каждое дерево…
— Это казенная дача…
— Я не отдавал ее никому… Я ее берегу… каждое дерево берегу…
— А вот я проведу дорогу, и поселятся в твоем лесу русские?
— Пусть селятся, а все-таки все место мое… Я не могу его отдать никому.
— А когда ты умрешь, тогда что будет?
«Старый шайтан» посмотрел на Костылева своими темными глазками и засмеялся, как смеются над наивным ребенком.
— Тогда все вогулы вернутся сюда и прогонят всех русских, — уверенно проговорил он. — О, вогулов много, как листьев на дереве!.. Вогулы самый сильный народ… Вот ты строишь для них свою дорогу… И все другие будут работать для вогулов… Я уж видел в Усолье, какие для них устроены русскими железные лодки и железная лошадь… Все это для вогулов… Они только ждут, когда им идти… Вернутся и все покойники… они только отдыхают пока… Все покойники придут. Старый шайтан все знает, только молчит… И я буду управлять своим народом, а ты будешь мне кланяться… Все вогулы будут есть каждый день и все будут счастливы…
«Старый шайтан» долго говорил о светлом вогульском будущем и улыбался блаженной, детской улыбкой.
1903 [2]