— Я уже не знаю.

Я снова вытащил меч и постучал в дверь рукояткой.

— А я думаю, что знаешь. Ты хочешь вырасти обыкновенным человеком, жить в городе, завести жену и детей, избавиться от привидений, теней и магии. В этом я с тобой согласен и тоже тебе этого желаю. Это очень важно.

— Отец, теперь я уже ни в чем не уверен. Я не понимаю, что я чувствую.

Я все так же стучал в дверь.

— Так почему же ты все еще здесь? — спросил он.

— Потому что я должен здесь быть.

— Стать чернокнижником — ужасно, — отозвался он. — Это хуже болезней, хуже всяких ужасов. Как будто открываешь дверь в кошмар, и потом эту дверь невозможно закрыть. Ты стремишься знать. Ты заглядываешь во тьму. В этом есть что-то притягивающее: поначалу оно кажется безграничной властью, потом — славой, а потом, если ты и на самом деле собьешь себя с толку, это начнет казаться великой мудростью. Но чернокнижие сжигает тебя. Оно уродует и меняет тебя. Тот, кто стал чернокнижником, перестает быть тем, кем был прежде. Его все ненавидят и боятся. У него появляются бесчисленные враги.

— А у тебя, отец? У тебя тоже есть бесчисленные враги?

— Сын мой, в жизни мне довелось убить много людей, тысячи…

Это также поразило меня, и я беспомощно спросил только:

— Но зачем?

— Чернокнижник должен обладать знанием — не только для того, чтобы обороняться от врагов, но и чтобы выжить. Он жаждет новых и новых темных заклятий и большего могущества. Из книг можно извлечь для себя лишь немногое. А тебе требуется больше. Для того чтобы стать настоящим чернокнижником, нужно убить другого чернокнижника, и еще одного, и еще. И каждый раз ты присваиваешь то, чем обладал тот чернокнижник, — то, что он когда-то тоже украл у другого, им убитого. На земле осталось бы очень немного чернокнижников, если бы это занятие так не манило в наше ремесло новичков. Чернокнижие продолжается через пожирание друг друга.

— Но ведь есть чары — несомненно есть, отец! — которые можно использовать во благо?..

Я прекратил стучать. Посмотрел на свои руки, на которых были отметины и из которых только что без всяких усилий мне удалось выпустить пламя.

— Чернокнижие не есть волшебство, не путай эти два понятия. Волшебство исходит от богов. Волшебник — их орудие. Волшебство проходит сквозь него, как воздух через тростинку. Волшебство может исцелять. Оно может давать удовлетворение. Оно как свеча в потемках. А чернокнижие находится внутри чернокнижника. И оно подобно опаляющему солнцу.

— Я не хочу становиться чернокнижником, отец. Правда… У меня… другие планы.

И тогда, как мне показалось, в его голосе зазвучала искренняя грусть.

— Возлюбленный мой Секенре, единственный мой сын, ты видел уже эватим, и они пометили тебя. Через всю жизнь ты пройдешь, неся шрамы от их прикосновений. Ты говорил с Сивиллой, и она также оставила на тебе свою отметину. Ты путешествовал среди призраков в сопровождении умершей, через царство Лешэ, страну сновидений. Ты испил воды видения и увидел все, что есть в Ташэ, стране смерти. И вот, наконец, ты прожег себе дорогу в этот дом пламенем, которое вырвалось из твоих ладоней. Позволь теперь спросить тебя: разве делают такие вещи мастера каллиграфии?

— Нет, — слабым голосом ответил я, всхлипывая. Вся моя решимость улетучилась. Я уронил меч на пол и опустился следом, прижавшись спиной к двери. — Нет, — прошептал я, — я просто хотел вернуть Хамакину.

— Тогда, сын, ты меня огорчил. Ты глупец! — заговорил он неожиданно резко. — Она не имеет никакого значения.

— Но она ведь тоже твое дитя. Разве ты не любил и ее? Нет, никогда не любил. Почему? Это ты должен мне сказать, отец. Ты должен… многое мне объяснить.

Он заходил по комнате. Зазвенел металл. Но отец не подошел к двери и не прикоснулся к задвижке. Наступила долгая тишина. Через открытую дверь моей комнаты я видел сделанный матерью геват, золотую птицу. Я уставился на него пристально, чтобы чем-то отвлечься, как будто в сложных узорах можно было разобрать ответы на все мои вопросы. Мне стало холодно. Я с силой обхватил себя за плечи; меня била дрожь. Снова заболели места на спине и на боках, где меня кусали эватим.

Через некоторое время отец заговорил вновь:

— Секенре, сколько, по-твоему, мне было лет, когда я женился на твоей матери?

— Я… я…

— Мне было триста сорок девять лет, сынок. К тому времени я давно уже был чернокнижником. Я прошел через многие страны, ускользая от смерти, пожираемый заразой чернокнижия. Там я убивал врагов и в безумии восставал против богов, которых я в лучшем случае считал равными себе. Но у меня наступил короткий промежуток просветления. Я вспомнил, кем был когда-то, давным-давно. Тогда я был… человеком. И я притворился, что я снова человек. Женился на твоей матери. А в тебе я видел… Я возлагал на тебя надежды, полагая, что ты станешь тем, кем когда-то был я. В тебе этот простой человек обрел новую жизнь. Если я мог хранить эту надежду, то и я в какой-то степени оставался человеком. Так что ты для меня очень многое значил. И я тебя любил.

— А как же Хамакина?..

— Просто ноша, вместилище, и ничего больше. Когда я наконец ощутил тяжесть надвигавшейся смерти, когда более не мог сдерживать натиск врагов, то заронил семя Хамакины в утробу ее матери и вырастил эту замечательную особь с определенной целью. Я принес ее сюда, чтобы она вместила в себя мою смерть. Семя ее было создано мной в моей лаборатории. Я поместил это семя в утробу ее матери через металлическую трубку, пока моя жена спала крепким сном под действием зелья. Теперь ты видишь, что жизнь Хамакины происходила не из Реки, не из сновидений Сурат-Кемада, но лишь от меня. Я предложил эту новую жизнь Пожирающему Богу взамен своей собственной. Она — сосуд, вместивший мою смерть. Я остаюсь чернокнижником, великим повелителем в стране мертвых, потому что я по-настоящему не жив и не мертв. Я не раб Сурат-Кемада, а его союзник. Вот так, сын мой, твой отец перехитрил всех врагов, избежал всех опасностей. Лишь он один не поглощен чернокнижием до конца. Он продолжается. Ты не можешь не признать, что в моем замысле есть своя гармония.

Я встал; тело мое ужасно онемело. И я поднял меч.

— Секенре, — сказал отец, — теперь, когда я тебе все объяснил — и ты был прав, я обязан был дать объяснение, — тебе нужно уйти. Спаси себя. Стань тем, кем хотел быть я. Ты хороший мальчик. Я в твоем возрасте тоже был хорошим. Я хотел совершать только правильные поступки. Но я переменился. А ты, если уйдешь прямо сейчас, сможешь остаться таким, как ты есть.

— Нет, отец. Я тоже переменился.

Тогда он закричал — не от страха, а от отчаяния. Я встал перед дверью, зажав меч под мышкой, сложил ладони, а потом открыл их.

И снова результат дался мне легко, естественно, как дыхание.

На этот раз из моих ладоней появилось красно-оранжевое пламя. Оно коснулось пола и разбежалось по нему. Я услышал, как внутри, в мастерской, упала на пол железная задвижка. Дверь распахнулась.

Сначала я не мог сфокусировать взгляд. Кругом была лишь темнота. Потом появились неяркие звезды, за ними — бесконечная черная равнина, на которой бушевали песочные смерчи. Я увидел сотни мужчин и женщин — голых, подвешенных к небу на железных цепях, и они медленно поворачивались на ветру. Изуродованные тела, лица, искаженные ненавистью…

Тьма рассеялась. Звезды исчезли. Комната отца оказалась такой, как до прихода жрецов, которые все уничтожили или вынесли. Все было на своих местах: книги, пузырьки, полки с баночками, чертежи, странные бормочущие существа, закупоренные в банках.

Отец на своем одре, облаченный в мантию чернокнижника, в которой я в последний раз его видел. Глаза его были выколоты, а глазницы были накрыты золотыми монетами. Он сел. Монеты упали ему на колени. В глазницах его пылал огонь, белый, как расплавленное железо.

И он сказал:

— В последний раз предостерегаю тебя, Секенре. В самый последний раз.

— Если ты столь могуществен, отец, то где же теперь твоя сила? Ты же на самом деле не оказал мне сопротивления. Ты лишь… предостерегал меня.

— А что я должен был делать, сын мой? — спросил он.

— Ты должен был бы убить меня. Что-либо иное предпринимать уже поздно.

Голос его стал тише, исказился и превратился в одно лишь шипение и стоны. Я едва различал слова.

— Теперь все мои приготовления пропали впустую. Ты до последнего мне не подчинялся. Ты не стал прислушиваться к многочисленным моим предостережениям, чернокнижник, сын чернокнижника…

Он скатился со своего одра на пол и пополз ко мне на четвереньках, покачиваясь из стороны в сторону. Огонь горел в его ужасных глазницах.

В этот момент я чуть было не позвал Сивиллу. Я хотел просто спросить у нее: «Что мне теперь делать? Что теперь?»

Но я не стал звать ее. В конце концов, только я сам могу решить, какой поступок будет верным. Сивилле понравится все, что бы я ни сделал. Она вплетет это в свой узор. А Сурат-Кемаду безразлично…

— Сын мой… — Казалось, эти слова доносятся откуда-то у него изнутри, словно ветер из туннеля. — Я до самого конца любил тебя, и этого оказалось недостаточно.

Он открыл свой большой, безобразно широкий рот. Зубы у него были как маленькие кинжалы.

В этот последний момент я не боялся его, и не ненавидел, и не скорбел о нем. Я чувствовал только глухое, сверлящее осознание моего долга.

— Да, отец, недостаточно.

Я обрушил на него меч, и его голова отлетела от единственного удара. Мои руки совершили все чуть ли не раньше, чем я понял, что делаю.

Просто, как дышать.

Под ногами у меня разлилась кровь, похожая на расплавленное железо. Я шагнул назад. Половицы горели.

— Ты не мой отец, — тихо сказал я. — Ты не мог быть моим отцом.

Но я понимал, что он им был, и до самого последнего момента помнил об этом.

Я встал возле него на колени, обнял за плечи и лег, положив голову на его неровную, безобразную спину. Плакал я долго, громко и горько.

А пока я плакал, ко мне приходили сны, мысли, видения, вспышки воспоминаний, которые не были моими, и ужасное осознание, кульминация долгой учебы и еще более долгого опыта. Сознание мое наполнялось. Теперь я знал о тысяче смертей и о том, что стало их причиной и как каждая из них позволила обрести еще одну драгоценную крупицу знания или силы. Я узнал, для чего нужны все приборы, стоявшие в мастерской, понял содержание всех книг и чертежей. Открыл для себя, что находилось в каждой баночке и как это можно заставить заговорить.

Ибо я убил чернокнижника, а убив чернокнижника, становишься всем тем, чем был он.

Вот что я унаследовал от отца.


На заре мы с Хамакиной похоронили отца в песках под домом. Черные звезды исчезли. Небо было темным, но это было привычное небо Эшэ, земли живых. Но мир вокруг был по-прежнему пуст, а песок мы копали руками. Вырыв неглубокую могилу, мы закатили отца туда, а голову его положили между ступней — так следует хоронить чернокнижников. Некоторое время с нами была мать. Она залезла в могилу вместе с ним, и мы засыпали их обоих.

Небо осветилось, стало сначала лиловым, потом лазурным. Под нашим доком заструилась вода, и я увидел, как первые птицы взлетают над тростниками. Хамакина немного постояла среди тростников, глядя на меня. А потом исчезла.

Внезапно я задрожал, и дрожь было почти не сдержать, но на этот раз я дрожал просто от холода. Началось лето, но ночные заморозки еще не отошли, а я был почти голый. Я поднялся в дом по веревочной лестнице, которую повесил из люка, и надел брюки, теплую рубашку и плащ.

Позже, когда я, взяв кувшин, снова спустился, чтобы набрать воды для умывания, я увидел, что ко мне шагает по воде человек в белой мантии и серебряной маске. Я встал и стал ждать. Он остановился на некотором расстоянии, но я вполне ясно мог разобрать его слова.

Сначала он заговорил голосом моего отца:

— Я хотел до конца рассказать тебе историю мальчика-цапли. Но боюсь, что конца у этой истории нет. Она… продолжается. Он не был ни цаплей, ни мальчиком, но выглядел совсем как мальчик. Поэтому он поселился среди людей, притворяясь одним из них. Тем, кто его любил, он доверял свой секрет, но все же он был чужим. Он так и не смог стать таким, как они. Он прожил свои дни, всех обманывая. Но те, кому он открылся, ему помогали, потому что действительно любили его. Позволь же доверить тебе секрет. Секенре, когда мальчик становится мужчиной, отец дает ему новое имя, которое знают только они вдвоем, а потом сын дает это имя своему сыну. Поэтому прими имя твоего отца. А звали его Цаплей.

А потом человек заговорил голосом Сивиллы:

— Секенре, ты отмечен моим знаком, ибо ты мое орудие. Все люди ведают, что я угадываю тайны их жизней по запутанным переплетениям этого мира. Но знают ли они также, что по переплетениям их жизней я угадываю тайны этого мира? Знают ли, что я бросаю их, как кости, как шарики, а потом смотрю, как они упали, и истолковываю узор? Думаю, не знают.

И наконец этот человек заговорил голосом Сурат-Кемада, бога смерти и бога реки, и голос его был громом. Он снял маску и открыл страшное лицо. Челюсти его широко разверзлись, и бесчисленные неяркие звезды оказались его зубами; небо же и земля были его ртом, из брюха его извергалась река, и огромные его ребра были столпами мира.

Он заговорил со мной на языке богов, Акимшэ, языке пылающей святости в сердце Вселенной. Он назвал мне еще не рожденных богов, рассказал о королях и народах, о мирах, о делах былых времен и о том, чему еще предстояло случиться.

Потом он ушел. Теперь передо мной простирался город. Я видел корабли из далеких стран, бросившие якоря на реке, и их яркие флаги, развевавшиеся в утреннем бризе.

Я снял мантию, сел в доке и стал умываться. Мимо проплыла лодка, и гребец помахал мне рукой, но потом, поняв, кто я, осенил себя знамением против зла и изо всех сил налег на весла.

Страх его был таким напрасным, что мне это показалось невероятно смешным.

Я упал на помост и хохотал до истерики, а потом просто лежал. Лучи солнца заглянули под дом. Воздух прогрелся, и мне было приятно.

И я услышал тихий шепот отца из его могилы:

— Сын мой, если ты сможешь стать кем-то большим, чем просто чернокнижником, мне не будет страшно за тебя.

— Да, отец, я им стану.

Я сложил ладони и медленно раскрыл их, и огонь, который появился из моих рук, был безупречен, бледен и спокоен, как пламя свечи в безветренную летнюю ночь.

Перевод Дарии Бабейкиной

Загрузка...