На судне

Интерес к жанру разоблачительной биографии — вещь закономерная и, так сказать, обратно-предсказуемая, то есть задним числом она представляется безукоризненно логичной, да только знал бы прикуп — жил бы в Сочи. Впрочем, и зная этот прикуп, большинство исследователей не пожелали бы гнаться за новым трендом, но появление его оправданно. Разоблачительная биография сродни антиутопии и появляется в такие же времена — в эпохи великих разочарований и надломов.

Когда-то Ирина Роднянская заметила, что антиутопия — «отказ от исторического усилия»; Вячеслав Рыбаков тогда же прямо говорил о трусости общества, не смеющего сформулировать положительный идеал. Антиутопии пишут не только тогда, когда хотят предупредить, но и тогда, когда не видят будущего, не догадываются о нем. Утопия ставит цель — антиутопия тут как тут и доказывает, что все равно ничего не выйдет. (Действительность, кстати, всегда сложней и дуальней: в начале века было полно утопий, потом — антиутопий, сбылось то и другое в примерно равной пропорции: скажем, в СССР было построено невыносимое общество, которое шагнуло в космос и создало прослойку полубогов, под которой подразумевается, конечно, не политбюро, а лучшая часть интеллигенции).

Положительный герой биографии зовет к действию, ставит задачу, внушает надежду — но на смену ему уже торопится отрицательный, говоря: ничего не вышло, все умерли, покойник при жизни был отъявленная свинья. Герой переломной эпохи ищет утешения в том, что другим тоже было трудно, — и ничего, свершали великое. Герой эпохи гнилостной утешается тем, что другие тоже были не без греха, а ежели честно сказать, — извращенцы и пьяницы. Звезды созидательных или по крайней мере стабильных времен — образцы, примеры для подражания, «под них» одеваются и разговаривают; звезды эпохи распада — герои светской хроники, скандалисты, образцы лицемерия и промискуитета. Пушкин был прав — неправ он, кажется, не бывал вовсе, — говоря о стремлении толпы видеть Байрона не «на троне славы» или «в мучениях великой души», а на судне. «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении». Скажем, однако, в защиту толпы, что так бывает не всегда: это ведь писано в ноябре 1825 года, во времена, прямо скажем, не лучшие для России: реформы опять закончились стагнацией, Александру I оставалось править меньше месяца, после чего он то ли ушел, то ли умер в Таганроге; декабристский заговор ничего не изменил, да изменить и не мог. Попробовал бы кто в 1810 или тем более в 1812 году занимать публику грязными подробностями — немедля заслужил бы всеобщее презрение; на подъеме толпа как раз имеет потребность в героическом. А когда мы «малы и мерзки» — тогда, конечно, подавай нам того, кто «мал, как мы, мерзок, как мы».

Разоблачительную биографию следует, впрочем, отличать от полемической (см. интервью М.В.Розановой на соседней странице). Когда у автора нет другого способа напомнить о величии героя, кроме как от противного, когда герой до неузнаваемости засахарен и до тошноты засироплен — счищать патину приходится весьма жесткой щеткой, но это, в конце концов, на благо персонажу. Скажем, когда в России только что не молились на В.В.Набокова, неумело и пошло подражая ему и обожествляя аполитичность, надмирность, снобизм etc (всего этого у Набокова нет или очень мало, но архивным юношам нравилось именно это), — Алексей Зверев опубликовал в ЖЗЛ свою весьма полемичную, а то и прямо разоблачительную книгу о Набокове, но Набоков в результате засиял только ярче, причем попутно был развеян и миф о высокомерном его безразличии к политике, литературным полемикам, советской реальности и пр. Развенчание культов — дело полезное, когда задумывается все-таки из любви к предмету культа, а не из весьма низменного желания низвести высокое в грязь; спутать это не так уж трудно, но понимающий читатель разберется.

В последнее время особой популярностью пользуются книги серии «Такой-то без глянца» («Амфора», «Red fish») — ничего дурного в самом появлении такой серии нет, поскольку «без глянца» — не значит «в грязи»; однако желание нарисовать как можно более объективную картину чаще всего оборачивается как раз удвоенной субъективностью, потому что в таких коллажах, составленных из записок и свидетельств современников, все высказывания получают равные права. А это, сами понимаете, не всегда хорошо, поскольку современники имеют разный вес и состояли с описываемым персонажем в разных отношениях: одни дружили на равных, другие завидовали и покусывали исподтишка, третьи вовсе стучали. Хорошо бы помнить, что люди рождаются неравными (а умирают и подавно); что гений вряд ли способен возбуждать у современников — даже не знающих его лично — сплошные положительные эмоции. Напротив: чем радикальней приносимые им обновления, чем ярче его личность и внезапней открытия — тем больше инстинктивное сопротивление среды. В свое время Вероника Лосская опубликовала свод свидетельств современников о Марине Цветаевой — книга вышла исключительно грязная, даром что намерения у автора, допускаю, были самые чистые: но можно ли представить, чтобы писатель класса Цветаевой — и личность ее масштаба — вызывала сплошь положительные эмоции? Само собой, бить будут больно — и по больным местам: «у нее был темперамент Мессалины», «у нее была грязь под ногтями»… Гения пытаются уязвить там, где он уязвим: не будут же современницы Цветаевой, да еще из числа русских эмигранток, обсуждать недостатки ее поэзии? Они в этом не понимают. Они лучше обсудят, как она одета (и в этом есть особая пикантность — ведь Цветаева в это время почти нищенствует). Это и есть главная черта «разоблачителей» — гения разоблачают как человека; то, в чем он силен, — выше критики, да зачастую и выше понимания современника. Но то, в чем он слаб, — а слабость его в общечеловеческом, как правило, пропорциональна силе в том единственном, что умеет он один, — становится излюбленным объектом для пристрастного анализа: отношения Маяковского с властью, Ландау с женщинами, Цветаевой с дочерью.

Здесь есть еще один нюанс, которого хотелось бы коснуться именно сейчас, когда население России повально сводит счеты со звездами, всячески им напоминая, что они «как все», а стало быть, и отвечать должны, «как все». Это особенно смешно в России, где человеку, хоть на миллиметр поднявшемуся над массой, становится можно очень многое — закон-то не работает, и потакают звезде со страшной силой. Звезде в самом деле очень многое можно — но тут ей не следует забываться, поскольку, по точному наблюдению Пастернака в одном из писем к Ольге Фрейденберг, Россия для того только и возносит кумира, чтобы низринуть. В этом, видимо, есть особый смак. За всеми этими периодическими низвержениями (всегда, кстати, приходящимися на эпохи упадка — еще и для того, чтобы отвлечь народ от истинных проблем) совершенно забывается тот факт, что гений — в самом деле не вполне человек, что от него чуть больше требуется и потому ему чуть больше можно. Понятна и извинительна мания чистоты у Маяковского, объяснимы маниакальные вспышки ревности у Пастернака в 1935 и у Шварца в 1937 году (им изменяла Родина — а им казалось, что жена, обычная аберрация), нет ничего необычного в стремительно возникавших и стремительно проходивших влюбленностях Цветаевой. Судить гения по человеческим меркам, может, и следует с юридической точки зрения, — закон для всех один, — но в личных отношениях, юриспруденции, слава Богу, неподвластных, для него писаны другие законы. И нет тут ничего необычного — так что все эти безглянцевые подборки свидетельств лишь стирают важную грань: валят в одну кучу свидетельства посредственностей, клевету завистников и адекватные, дружеские воспоминания тех, кто при жизни знал цену Лермонтову или Блоку.

Особо следовало бы, наверное, поговорить о книгах типа коллажа «Анти-Ахматова» (не стану в очередной раз поминать автора, тем более, что вышедший два года спустя «Другой Пастернак» оказался вовсе уж пуфом, попыткой с негодными средствами, с нечеловеческими потугами автора высказать что-нибудь новое по делу — и с полной неспособностью ни к чему, кроме коллекционирования цитат). Тут уж мы имеем дело не с попыткой соскрести глянец, а с нормальным хамством в адрес гения, причем исходит это хамство не от мемуаристов, а от автора, щедро комментирующего собственные домыслы. Нужна ли борьба с ахматовским мифом? Если автор ощущает себя прирожденным разрушителем репутаций, упрямым мифоборцем и правдолюбцем — ради Бога; если, как Жолковский, видит структурные противоречия и несоответствия в самом мифе — его работа из демифологизаторской превращается в научную, и это только на пользу. Но если автора занимает сведение счетов сугубо личных, с переходом на прямые оскорбления человека, который ответить уже не может (у Ахматовой и прямых потомков не осталось, чтобы в суд подать), — это не имеет ничего общего с разоблачением. Это нормальный пиар: ведь имя Ахматовой, как заметил недавно Михаил Ардов, — превосходный бренд. Что делать с такими пиарщиками? Не замечать — значит развращать; вернее всего, напротив, открыть им самую широкую дорогу. В таких случаях, ввиду незначительности собственного багажа, выдыхаются они стремительно, что и требовалось доказать.

…В том, что сегодня — эпоха «кумиров на судне», в принципе нет ничего страшного: это лишь новое доказательство того нехитрого факта, что мы на спаде, что у нас нет ни консенсусных ценностей, ни идеалов, ни внятных представлений о будущем. Симптом надо приветствовать — он делает ситуацию наглядней; вопрос, что делать дальше. А дальше все просто: видеть, понимать и не участвовать. Любить кумиров и посильно объяснять, в чем их величие. И почаще вспоминать анекдот о том, что Петр Ильич Чайковский был, конечно, не чужд известных d'pravations sexuelles, но дорог он нам не только этим.

№ 9, сентябрь 2009 года

Загрузка...