Берегись: там внизу…
В эту предосеннюю ночь старый особняк с большим садом, где обитала черноглазая Мариель — в самом конце предместья Сент-Оноре, — казалось, спал. Действительно, во втором этаже, в гостиной с мягкой мебелью, обитой вишневым шелком, длинные, низко опущенные шторы за стеклами окон, выходящих на песчаные аллеи и фонтан посередине лужайки, совершенно не пропускали горевшего в доме света.
В глубине этой комнаты из-за широкой портьеры в стиле Генриха II, укрепленной на металлической розетке, виднелась белая узорчатая скатерть на освещенном столе, еще уставленном кофейными чашками, вазами с фруктами, хрустальными бокалами, хотя в гостиной уже с полуночи играли в карты.
Под двумя пучками серебряных листьев, отражающих свет двух бра, укрепленных на обитой тканью стене, два элегантнейшим образом одетых господина весьма добропорядочного вида с английским — матовым — цветом лица, длинными гладкими бакенбардами и сдержанными улыбками слегка склоняли млечную белоснежность своих жилетов над столом для игры в экарте. Противником одного из них был юный аббат, необычайно, хотя, в общем-то, вполне натурально бледный (можно сказать-мертвенно-бледный), чье присутствие в этом салоне казалось по меньшей мере странным.
Неподалеку Мариель в муслиновом дезабилье, оттенявшим черноту ее глаз, с букетиком фиалок на груди, за которым вздымалась и трепетала некая снежная белизна, время от времени наполняла ледяным редерером высокие тонкие бокалы на небольшом столике, не переставая при этом раздувать губами огонек русской папиросы, зажатой в колечке-щипчиках на ее мизинце. Так же время от времени она улыбалась не слишком пьяным речам, которые внезапно и словно подхлестнутый каким-то сдерживаемым порывом начинал расточать ей на ухо, склоняясь над жемчужностью ее плеч, не занятый игрой гость. Выслушав, она удостаивала его односложным ответом.
Затем снова наступала тишина, едва нарушаемая шелестом карт и банковских билетов, легким звяканьем золотых монет и перламутровых жетонов.
Воздух комнаты, обстановка, драпировки — все это издавало какой-то смутный, вялый запах, в котором смешивались душноватость бархата, легкая едкость восточного табака, еле уловимый аромат точеного черного дерева, нечто похожее на благоухание ириса.
Игрок в сутане из тонкого сукна — аббат Тюссер являлся одним из тех начисто лишенных призвания священнослужителей, чья крайне неприятная порода, к счастью, теперь, похоже, исчезает. В нем не было, однако, ничего от маленьких аббатов былых времен, с такими пухлыми улыбающимися щечками, что их легкомыслие оказалось почти простительным перед судом истории. Этот же высокого роста, какой-то грубо сколоченный, с резко выступающей нижней челюстью — был иной, более мрачной породы. Впечатление это было столь сильным, что временами, казалось, образ его становился еще темнее от тени какого-то совершенного им неведомого преступления.
Особый свинцовый оттенок его бледности как бы свидетельствовал о холодном садизме. Хитроватая усмешка на губах слегка смягчала варварскую грубость черт этого лица. Черные зрачки, в которых таилась агрессивность, блестели под тяжелым квадратным лбом с прямыми бровями, и сумрачный взгляд их, часто устремленный в одну точку, был как бы от роду озабоченным. Сдавленный еще с семинарских времен голос с металлическим оттенком с годами обрел некую матовость, смягчавшую его резкость, и все же чувствовалось, что это кинжал в ножнах. Всегда угрюмый, он если и говорил, то как-то свысока, засунув один из больших пальцев за пояс, очень изящный, с шелковой бахромой. Весьма привычный к общению с полусветом, он устремлялся туда, словно бежал от самого себя, однако был в этом обществе только принят, но не признан: его допускали из-за смутного, неопределенного страха, который, казалось, источала его личность. Иные — люди непорядочные и зловредные, с доходами весьма подозрительного происхождения-приглашали его, чтобы как-то приперчить, насколько это возможно (броскостью его кощунственного присутствия, наконец, скандальностью его одежды духовного лица), пресную банальность ужина завзятых гуляк. Но это плохо удавалось, ибо вид его смущал людей даже в этих кругах-современные скептики не очень-то уважают любых дезертиров.
И в самом деле, почему он не снимал рясы? Может, сделавшись модным в духовном облачении, он опасался, что, переодевшись в сюртук, утратит свою оригинальность? Но нет, просто было уже слишком поздно: на нем ведь лежала печать. Ведь подобных ему людей, даже внешне обмирщившихся, всегда можно узнать. Кажется, что сквозь любую одежду, в какую бы они ни облачились, проступает незримая ряса Несса, которую им с себя не сорвать, даже если они надели ее лишь однажды: все замечают ее отсутствие. И когда вслед за каким-нибудь Ренаном, например, они насмехаются над Господом, своим судией, кажется, что посреди некой неведомой ИСТИННОЙ ночи, темнеющей в глубине их глаз, мы видим внезапный отсвет потайного фонаря и слышим, как звучит на божественной ланите хлипкий поцелуй, именуемый Эвфемизмом.
А теперь спрашивается: откуда бралось золото, которое он каждый день извлекал из своего черного кармана? Выигрыш? Пусть так. Об этом говорилось вскользь, без углубления в подробности. Никто не знал, есть ли у него долги, любовница, амурные похождения. К тому же в наше-то время… какое это могло иметь значение? У каждого свои делишки. Женщины называли его "очаровательным" человеком. Вот и все.
Увидев, что карты сданы ему плохие, Тюссер собрал их и положил на стол.
— Сегодня у меня проигрыш в шестнадцать тысяч.
— Хотите реванш? Ставлю двадцать пять луидоров, — предложил виконт Ле Глайель.
— Я не признаю игры на честное слово, а золота у меня больше нет, ответил Тюссер. — Однако благодаря моему сану я обладаю некой тайной великой тайной, и я решил поставить ее против ваших двадцати пяти луидоров в пяти турах подряд.
После довольно длительного молчания несколько ошеломленный виконт Ле Глайель спросил:
— Какая же это такая тайна?
— Тайна ЦЕРКВИ, — холодным тоном произнес Тюссер.
То ли этот тон угрюмого игрока — резкий и совершенно лишенный намерения нагнести таинственность, то ли нервная усталость от этого вечера, то ли хмель от выпитого редерера, то ли все это, вместе взятое, так подействовало на игроков и даже на смеющуюся Мариель, что все они вздрогнули при этих словах. Все трое, глядя на этого странного человека, почувствовали себя так, словно на столе между свечами возникла вдруг змеиная голова.
— У церкви столько тайн… что я мог бы спросить у вас, какого она рода, — ответил совладавший с собою виконт Ле Глайель. — Должен, однако, сказать, что я не так уж любопытен на этот счет. Впрочем, я слишком много выиграл сегодня, чтобы вам отказать. Поэтому решено: двадцать пять луидоров в пяти партиях подряд против "тайны" ЦЕРКВИ!
Учтивость светского человека явно не позволила ему добавить: "Которая нас нисколько не интересует".
Игроки снова взялись за карты.
— Аббат, знаете ли вы, что в этот миг вы похожи на… дьявола? - спросила с неподдельным простодушием Мариель, лицо которой обрело задумчивый вид.
— К тому же ставка ваша вряд ли покажется особенно заманчивой людям неверующим, — беззаботно пробормотал не занятый в игре гость, сопровождая эти слова одной из ничего не выражающих парижских улыбок, якобы пренебрежительных, но таких неуместных, как будто они вызваны опрокинувшейся на столе солонкой. — Тайна церкви! Ха-ха-ха! Это должно быть забавным.
Тюссер взглянул на него.
— Вы сами сможете судить об этом, если я опять проиграю, — промолвил он.
Игра началась в более медленном темпе, чем раньше. Сперва одну партию выиграл… он; потом — проигрыш.
— Вот красота! — сказал он.
Происходила странная вещь. Внимание зрителей, с самого начала слегка возбужденных чем-то вроде суеверного чувства, у них самих вызывавшего улыбку, понемногу, постепенно становилось пристальнее. Казалось, что сам воздух вокруг игроков насыщался некой неуловимой торжественностью, каким-то беспокойством! Хотелось выиграть.
В двух последних партиях виконт Ле Глайель, перевернув червонного короля, получил при раздаче четыре семерки и не играющую восьмерку. Тюссер, у которого была пятерка пик, поколебался, затем сделал решительный, рискованный ход и, как и следовало ожидать, проиграл. Напоследок все было разыграно очень быстро.
У священнослужителя на мгновенье сверкнули глаза, лоб его нахмурился.
Теперь Мариель снова беззаботно разглядывала свои розовые ноготки. Виконт рассеянно созерцал перламутровые жетоны, не задавая вопросов. Не игравший гость, отвернувшись из деликатности, приоткрыл (с тактом, сошедшим на него поистине по наитию свыше!) шторы окна, у которого он сидел.
Тогда сквозь кроны деревьев в комнату проник, обессиливая сияние свечей, белесоватый ранний рассвет, от которого мертвенно-бледными стали казаться руки молодых людей, сидевших в этой гостиной. И наполнявший комнату аромат сделался вроде бы более пресным, еще менее чистым, он словно таил в себе сожаление о купленных наслаждениях, о горьких радостях плоти, некую усталость! И пока еще очень неопределенные, но угрожающие тени прошли вдруг по лицам, словно подсказывая незаметной растушевкой, какие печальные перемены готовит им будущее. Хотя никто здесь не верил ни во что, кроме призрачных удовольствий, каждый услышал внезапно пустой звон этого существования, когда древняя мировая скорбь вдруг, вопреки им самим, коснулась крылом этих якобы развлекавшихся людей: в них была пустота, отсутствие надежды, они уже забывали, они уже не страшились узнать… странную тайну… Впрочем…
Но священнослужитель уже встал с места, от него веяло ледяным холодом, он уже держал в руках свою треуголку. Окинув взглядом трех несколько растерянных людей, он произнес официальным тоном:
— Пусть проигранная мною ставка заставит и вас, сударыня, и вас, милостивые государи, призадуматься! Я расплачиваюсь.
И продолжая смотреть в упор холодным взглядом на нарядную хозяйку дома и изысканных гостей, он, понизив голос, звучавший все же как похоронный звон, произнес нижеследующие окаянные, невероятные слова:
— Тайна церкви?.. Она… она в том, ЧТО ЧИСТИЛИЩА НА САМОМ ДЕЛЕ НЕТ.
И пока те, не зная, что подумать, не без некоторого волнения переглядывались, аббат, поклонившись, спокойно направился к двери. Открыв ее, он еще раз обернул к ним свое мрачное, смертельно бледное лицо с опущенными глазами и вышел без малейшего шума.
Оставшись одни, избавленные от этого призрака, молодые люди облегченно вздохнули.
— Это, наверно, неправда! — наивно пробормотала сентиментальная, еще немного взволнованная Мариель.
— Пустые речи проигравшегося в пух и прах человека, который и сам не знает, что мелет! — вскричал Ле Глайель тоном разбогатевшего конюха. Чистилище, ад, рай!.. Это же какое-то средневековье, все эти штуки! Просто чушь!
— Нечего об этом думать! — пропищал другой жилет.
Но в сумрачном свете наступающего дня угрожающая ложь юного святотатца все же, оказалось, попала в цель! Все трое сильно побледнели. С глупейшими, принужденными улыбками выпили они последний бокал шампанского.
И в это утро, как настойчиво ни уговаривал ее не игравший гость, Мариель, может быть ради покаяния, отказалась уступить его любовным домогательствам.