Отъезд из дома, приезд домой

Констанс сидела как на иголках на своем маленьком стуле в каюте первого класса, время от времени делая глоточки из фужера с шампанским, которое прислал ей Марк. Его вызвали куда-то из города, и он не смог прийти проводить ее, но зато прислал бутылку шампанского. Вообще-то она шампанское не любила, но, коли прислали, куда девать — не выбрасывать же; ничего не остается другого, нужно пить. Отец ее стоял перед иллюминатором и тоже пил. Судя по кислому выражению лица, и ему шампанское не нравится, а может, лишь эта марка и этого урожая или потому, что подарок Марка. Но не исключено, что дело вовсе не в шампанском, а просто отец беспокоится за нее.

Констанс знала — у нее сейчас печальный вид; попыталась даже изменить выражение лица, сделать его более веселым; зато, когда она печальна, выглядит куда моложе, совсем ребенком — не старше шестнадцати-семнадцати. И что ни делай в эту минуту со своим лицом, к каким ухищрениям ни прибегай, все равно оно становится мрачнее. Поскорее бы раздался пароходный гудок и отец сошел с трапа…

— Наверно, там, во Франции, ты будешь злоупотреблять этим вином, — предположил он.

— Я не намерена долго оставаться во Франции. Найду себе место поспокойнее.

Голос прозвучал как у избалованного ребенка, отвечающего из детской, — плаксиво, завывающе, озлобленно. Констанс попыталась улыбнуться отцу. Последние несколько недель между ними то и дело вспыхивали ссоры, и скрытая враждебность вот-вот грозила выплеснуться наружу. Все это она воспринимала болезненно, и вот теперь, за десять минут до отплытия, ей захотелось восстановить прежние, не такие напряженные отношения, насколько это возможно. Поэтому она и попробовала улыбнуться, но тут же поняла, что улыбка вышла холодной, притворной и даже кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно глядел через иллюминатор на пристань с тентом. Шел дождь, задувал холодный ветер; матросы на пирсе с самым жалким видом ожидали команды «Отдать концы!».

— Предстоит тяжелая ночь, море неспокойно, — промолвил отец. — Ты захватила с собой драмамин?

Как только она услыхала слово «драмамин», прежняя враждебность к ней вернулась. Надо же, в такой ответственный момент!

— Мне он не понадобится! — резко ответила она и сделала большой глоток шампанского.

Судя по этикетке, оно безупречно, как и все подарки Марка, но кислое, как уксус.

Отец снова повернулся к ней, улыбнулся, а она озлобленно подумала: «В последний раз ему сойдет с рук, что помыкает мной!» Стоит перед ней — крепко сбитый, здоровый, самоуверенный, моложавый — и, по-видимому, забавляется про себя. А что, если она вот сейчас встанет и сойдет на берег с этого драгоценного парохода, — интересно, как ему эта выходка понравится?

— Как я тебе завидую! — заговорил отец. — Кто бы меня отправил в Европу, когда мне было всего двадцать…

«Двадцать», «двадцать», — мысленно повторила Констанс. — «Вечно одна и та же песня».

— Пожалуйста, папа, прекрати все это, прошу тебя! Ну вот я здесь, на пароходе, я уезжаю, все в порядке, но только не нужно этих разговоров о зависти. Пощади меня!

— Всякий раз, как только я напоминаю, что тебе двадцать, — мягко возразил отец, — ты принимаешь это в штыки, словно я тебя оскорбляю.

И опять улыбнулся, довольный, что он так восприимчив, так хорошо понимает дочь, — не из тех отцов, чьи дети безвозвратно покидают их, погружаясь в глубины таинственного современного мира.

— Давай не будем спорить, — откликнулась Констанс глухим, низким голосом.

Как только представлялась возможность, она всегда прибегала к этому трюку. Иногда из-за такого низкого, басистого голоса ее принимали по телефону за сорокалетнюю пожившую даму или даже за мужчину.

— Повеселись как следует, — напутствовал ее отец. — Обязательно посети все самые приятные места. Захочешь остаться подольше — дай мне знать. Может, я тоже приеду и мы вместе проведем несколько недель.

— Ровно через три месяца с этого дня мой пароход войдет в эту гавань, — твердо заявила Констанс.

— Как угодно, дорогая моя.

Когда он ее так называл, «дорогая моя», она понимала, что он просто шутит. Но здесь, в этой отвратительной маленькой каюте, в такую дурную погоду, когда пароход уже готов к отплытию и из соседней каюты доносятся громкие возгласы прощания и веселый смех, — это невыносимо. Будь она в лучших отношениях с отцом, всплакнула бы.

Раздался протяжный гудок — приглашение провожающим сойти на берег. Отец подошел к ней, поцеловал, прижал ее к себе, удержав, может быть, чуть дольше, чем обычно, но и она старалась быть с ним помягче.

Потом он с очень серьезным видом произнес:

— Вот увидишь, ровно через три месяца ты будешь благодарить меня за это.

Констанс оттолкнула его, разгневанная такой несносной самоуверенностью. Обоим было прискорбно, что они, когда-то такие близкие друг другу, теперь перестали быть друзьями.

— До свидания, — выдавила она обычным, не низким голосом. — Слышишь гудок? Прощай!

Взяв шляпу и похлопав дочь по плечу, он направился к двери — но отнюдь не расстроенный. Постояв там в нерешительности несколько мгновений, оказался в коридоре и смешался с толпой провожающих, дружно устремившейся к трапу, а с него — на берег.

Убедившись, что отец в самом деле ее оставил, Констанс постояла на палубе, под ледяным, кусающимся, порывистым дождем, наблюдая, как буксиры тащат судно на середину течения. Пароход медленно пошел в гавань, а оттуда — в открытое море. Она вся дрожала от холода на морозном воздухе и, похваливая себя за проявленное величие духа, думала: «Ну вот, я приближаюсь к континенту, с которым меня ничто не связывает…»

* * *

Констанс крепче прижалась к перекладине подъемника, — он уже приближался к серединной отметке на горе. Еще раз убедилась, что лыжи точно скользят по проложенной колее, выехала на ровный участок утрамбованного снега, где выстроилась небольшая очередь лыжников, спустившихся с вершины сюда, только до середины, и теперь ожидавших момента, чтобы ухватиться за свободный крюк и снова забраться наверх. На этой черте Констанс всегда трусила: если держишься за одну перекладину, а вторая свободна и первый в очереди лыжник ухватится за нее рядом с тобой, подъемник резко усилит тягу — ничего не стоит потерять равновесие и упасть.

Какой-то мужчина ждет места рядом с ней, — она сразу вся напряглась, стремясь не утратить женской грациозности, выпрямилась, чтобы достойно встретить напарника. Тот сделал все ловко, без резких движений, и они двое легко проскользили мимо ожидающих своей очереди. Констанс отдавала себе отчет, что он сбоку поглядывает на нее, но в этот момент нужна особая осторожность — только вперед, себе под ноги и не верти зря головой.

— А я вас знаю, — сообщил он во время благополучного подъема на вершину. — Вы та самая очень серьезная американка.

Впервые Констанс взглянула на него: лицо, коричневое от загара, как у каждого заправского лыжника, но щеки все равно по-детски розоватые, видимо от прилива крови.

— А вы, — ответила она, стараясь не нарушать традиции (здесь, в горах, все без всяких церемоний общались друг с другом), — тот самый веселый англичанин.

— Вы правы, но лишь наполовину, — улыбнулся он. — Нет, по крайней мере, на треть — это точно!

Зовут его Притчард, это она знала — слышала, как обращались в отеле; слышала даже отзыв о нем лыжного инструктора: «Такой бесшабашный — слишком самоуверен! Для высокой скорости техники не хватает».

Бросив на него еще один взгляд, Констанс решила: и впрямь бесшабашный. И нос длинный — такой никогда хорошо не получается на фотографиях, но в общем ничего, сойдет, особенно на продолговатом, тонком лице. Лет двадцать пять — двадцать шесть, не больше, прикинула она.

Притчард прижался грудью к перекладине, не держась за нее руками, снял перчатки, вытащил из одного кармана (их много) пачку сигарет, предложил Констанс:

— Дешевые, «Плейерс», — не обессудьте.

— Нет, спасибо, — поблагодарила она, почему-то уверенная: стоит ей попытаться прикурить сигарету — обязательно выпустит из рук перекладину подъемника и упадет.

Наклонившись и сложив чашечкой ладони, он зажег сигарету. Струйка дыма взмыла вверх у него перед глазами. Говорят, что люди с такими длинными, тонкими руками нервные, легко расстраиваются. Высокий, стройный, на нем, заметила Констанс, потертые лыжные штаны, красный свитер и шарф в клетку — вид истинного денди, который посмеивается над собой. Легко скользит на лыжах, сразу видно — один из тех лыжников, которые не боятся никаких падений.

— Почему я ни разу не видел вас в баре? — Он бросил спичку на снег и снова натянул перчатки.

— Потому что я не пью. — Констанс слегка погрешила против истины.

— У них там есть кока-кола: ведь Швейцария — это сорок девятый штат Америки1.

— Я не люблю кока-колу.

— Знаете, ведь Швейцария когда-то была одной из передовых колоний Великобритании. — Он широко улыбнулся. — Но, увы, мы потеряли ее вместе с Индией. До войны все эти горы были усыпаны англичанами, как эдельвейсами. Чтобы отыскать среди них хоть одного швейцарца в лыжный сезон с первого января по тридцать первое марта, пришлось бы прибегать к помощи ищеек.

— А где вы были до войны? — поинтересовалась Констанс, не скрывая интереса.

— Как «где»? С мамой — она регулярно, каждый год ломала себе ноги.

— А мама тоже здесь с вами?

— Нет, она умерла.

«Нужно быть впредь поосмотрительнее, — остерегла себя Констанс, стараясь не смотреть на него, — нельзя задавать в Европе людям вопросы о их родственниках — ведь многих давно нет в живых».

— Когда-то здесь было очень весело, — продолжал он, — множество отелей, танцы каждый вечер до поздней ночи, все наряжались к обеду, распевали «Боже, храни короля!» на Новый год. Вы предполагали, что здесь такая тишина?

— Да, я навела справки в туристическом бюро в Париже.

— И что же вам там сказали?

— Что здесь катаются только серьезные лыжники и в десять часов все укладываются спать.

Англичанин бросил на нее мимолетный взгляд.

— Вы, конечно, к ним не принадлежите — к серьезным лыжникам?

— Нет. Но принадлежала прежде, два или даже три раза.

— А вы случаем не из тех — хрупких?

— «Хрупких»? — удивилась явно озадаченная его вопросом Констанс. — Что вы имеете в виду?

— Ну, знаете… есть такая реклама: школы для хрупких детей — швейцарский эвфемизм для туберкулезников.

Констанс засмеялась:

— Неужели я похожа на туберкулезницу?

Притчард с самым серьезным видом оглядел ее — полненькая, отнюдь не изможденная, грудь выпирает из-под тесного свитера — и сделал вывод:

— Нет, скорее всего, нет Но ведь на глаз не определишь. Вы когда-нибудь читали «Волшебную гору» Томаса Манна?

— Да, я читала эту книгу. — Она гордилась, что может ему продемонстрировать — не такая уж невежда, хоть и американка и очень молоденькая; вспомнила вдруг, что всегда избегала всяких философских споров и так горько плакала из-за смерти кузины. — А почему вы спрашиваете?

— Потому что описанный в ней санаторий находится неподалеку отсюда, — как-нибудь я покажу вам его, когда будет плохой для катания снег. Не кажется ли вам, что здесь довольно печальное место?

— Нет, — ответила она, снова удивившись его странному вопросу. — Почему вы так думаете?

— Не я, а некоторые люди. Здесь существует противоречие. Прекрасные горы, здоровые крепыши несутся с бешеной скоростью на лыжах с вершин, рискуя жизнью, и чувствуют себя великолепно — и тут же бродят люди с больными легкими, наблюдают за этими лихачами и печально задумываются, а удастся ли им вообще выбраться отсюда живыми.

— Мне это как-то и в голову не приходило, — честно призналась Констанс.

— А после войны — еще хуже, — продолжал он, — настоящий бум… Люди, которые никогда не наедались досыта, жили в подполье или сидели в тюрьме, им пришлось терпеть такой страх, и так долго…

— Где же эти люди сейчас? — перебила она его.

— Одни умерли, — пожал он плечами, — других уволили с работы, третьих лишили всего… Скажите: правда, что многие люди отказываются умирать в Америке?

— Да, — подтвердила она, — это было бы признанием их провала.

Он улыбнулся, дружески похлопал ее по плечу, оторвав руку в перчатке от середины перекладины.

— Не сердитесь, что мы настолько ревнивы, — только так мы можем выразить вам свою благодарность. — И осторожно ослабил ее пальцы, вцепившиеся в перекладину. — Не следует сильно напрягаться, когда катаетесь на горных лыжах, — это касается и ваших пальчиков. Не следует даже хмуриться, раздражаться, покуда не войдете в отель выпить горячего чая. Тренировка очень проста — расслабленность и отчаянная, наивысшая вера в себя.

— Вы именно такой, да?

— Отчаянный, это правда.

— Что же вы в таком случае делаете на этом небольшом холме для новичков? — подначила Констанс. — Почему бы вам по канатной подвесной дороге не подняться на самый верх?

— Вчера я подвернул лодыжку — переоценил себя. Обычная февральская болезнь. Стоит на мгновение утратить контроль за собой — и ты в глубоком овраге. Причем летишь так, что можно позавидовать, в лучшем стиле. Вот сегодня и ограничиваюсь медленными, величественными поворотами. Ну а завтра — вновь в атаку, вон туда. — И показал рукой на острый горный пик, наполовину закрытый туманом: висящий над ним бледный солнечный шар, обливая его своим рассеянным светом, придавал ему вид еще более опасного и недоступного. — Ну что, махнем? — бросил на нее пытливый взгляд.

— Там, наверху, я еще не была… — Констанс с благоговейным страхом разглядывала заоблачную гору. — Боюсь, пока она для меня недостижима.

— Нужно всегда делать то, что вам кажется недостижимым. Вы ведь на лыжах. В противном случае какой в этом резон, какое удовольствие?

Немного помолчали, — медленно поднимаясь в гору, чувствуя, как резкий ветер обжигает лица, отмечая тихий, странный горный свет, приглушенный туманом. В двадцати ярдах от них, за перекладиной, ровно скользила девушка в желтой парке с капюшоном, похожая на ярко наряженную заводную куклу.

— Париж? — вдруг произнес Притчард.

— Что такое? — не поняла Констанс.

«По-моему, уж очень разбросан, — надо же так перепрыгивать с одной темы на другую», — подумала она, ощущая, что все больше устает.

— Вы сказали, что приехали сюда из Парижа. Может, вы из тех славных деятелей, что привозят нам деньги вашего правительства?

— Нет, я приехала сюда… ну, скажем, на каникулы. А живу в Нью-Йорке. Французская кухня сводит меня с ума — ужасно на меня действует. Можно лопнуть от злости, ей-богу!

Он критически оглядел ее и вынес свое заключение:

— Пока вы, как я вижу, целехонька. А вообще вы очень похожи на девушек, которые рекламируют мыло и пиво в американских магазинах. — И торопливо добавил: — Если в вашей стране это звучит обидно — беру свои слова назад.

— И еще эти парижские мужчины, — с укором добавила она, проигнорировав его пассажи.

— О, разве там есть мужчины?

— Представляете, даже в музеях пристают! Все в шляпах «гомбург». Глядят на тебя так, словно взвешивают — сколько фунтов, — причем не стесняются. Прямо перед картинами на религиозные сюжеты, и все такое.

— Я знаю одну английскую девушку, — отвечал Притчард, — так ее в сорок четвертом году преследовал американский пулеметчик от Престуика в Шотландии до мыса Корнуэлл, через всю страну, целых три месяца. Но, насколько я знаю, никаких религиозных картин при этом не было.

— Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Просто там царит невежливость и нахальство, — откровенно заявила она.

Констанс отлично понимала, что он подшучивает над ней в своей обычной, прямолинейной английской манере, только еще не решила, обижаться или не стоит.

— Вы получили воспитание в монастыре?

— Нет.

— Просто поразительно, сколько американок производят странное впечатление — будто воспитывались в монастырях. Потом выясняется — пьют джин и орут до хрипоты в пивных барах. А чем вы занимаетесь по вечерам?

— Где? Дома?

— Нет, я знаю, чем занимаются американцы по вечерам дома, — смотрят телевизор. Не дома, а здесь.

— Я… ну… мою голову… — Обороняясь от его наскоков, она чувствовала себя абсолютной дурой. — Пишу письма.

— Как долго собираетесь пробыть здесь?

— Шесть недель.

— Шесть недель, — кивнул он, перебросив лыжные палки в другую руку — вершина вот она, уже близка. — Да-а… шесть недель ухода за волосами и ведения корреспонденции.

— Я дала обещание, — оповестила она на всякий случай: пусть знает, если у него возникнут в голове соблазнительные идеи в отношении ее. — Пообещала одному человеку писать ему одно письмо ежедневно все время моего отсутствия.

Притчард спокойно кивнул, словно выражая ей свое сочувствие.

— Ах эти американцы! — воскликнул он, когда оба выпустили из рук перекладины, оказавшись на ровном месте. — Они меня поражают. — И, помахав ей палками на прощание, рывком бросился вниз по склону.

Вскоре его красный свитер превратился в стремительное, весело блуждающее, постоянно уменьшающееся в размерах пятно на фоне голубоватого снега с пробегающими по нему тенями.

Солнце проскользнуло вниз между двумя горными пиками, как громадная золотая монета в гигантскую щель автомата, и свет сразу помрачнел, грозя опасностью, так как теперь уже не было видно выбоин и пригорков. Констанс совершила свой последний спуск, дважды упав, и эти падения наполнили ее суеверным страхом — всегда ведь, когда говоришь «ну, в последний раз», и происходит что-то неприятное.

У подножия она остановилась на ровной, укатанной площадке между двумя домиками фермеров на окраине городка, сбросила лыжи с чувством облегчения и выполненного задания на день. Хотя пальцы на руках и ногах окоченели, все же тепло, — щеки разрумянились, она с наслаждением вдыхала холодный воздух, будто пробуя на вкус что-то восхитительное. Чувствовала себя бодрой, дружески улыбалась лыжникам, которые, лихо позвякивая снаряжением, тормозили рядом с ней. Отряхнув с костюма снег, прилипший после двух бесславных падений, — непременно хотелось выглядеть заправской лыжницей, когда пойдет через весь городок к отелю, — вдруг увидела Притчарда. Уверенно преодолев последний бугор, он остановился точно возле нее.

— Я все видел, — и наклонился разомкнуть крепления, — но не скажу ни одной живой душе.

Констанс смущенно смахнула с парки последние кристаллики льда.

— Я упала всего четыре раза за весь день, — оправдывалась она.

— Завтра — вон туда, — он кивнул головой в сторону горы, — там нападаетесь вволю. Весь день будете падать.

— Кто вам сказал, что я собираюсь на эту гору? — Констанс скрепила лыжи застежкой и забросила себе на плечо.

Притчард снял у нее лыжи с плеча.

— Я могу и сама…

— Нечего упрямиться! Американские девушки такие упрямые, и большей частью не по делу — по пустякам. — И взгромоздил обе пары лыж себе на плечи — получилась большая буква V.

Пошли к отелю, — под тяжелыми ботинками поскрипывал слежавшийся, утрамбованный снег на дороге. В городке зажглись огни, в наступающих сумерках казавшиеся такими тусклыми, словно в них едва теплилась жизнь. Констанс обогнал почтальон: тащит за собой санки, а рядом бежит большой пес, с кожаным крепким ошейником. Шестеро детишек, в ярких зимних костюмчиках, сделав из салазок целый «поезд», с гиканьем скатились с пологой боковой улицы и все перевернулись прямо перед ними, покатываясь от хохота. Крупная пегая лошадь, с подстриженным брюхом, чтоб не налипала наледь, еле-еле тащила три громадных бревна по направлению к станции. Старики в светло-голубых парках с капюшонами, обгоняя их, здоровались с ними на каком-то своем языке. Горничная стремительно, как запущенная ракета, скатывалась с вершины холма на санках, зажав между коленями бидон с молоком, и умело притормаживала на поворотах. На катке играли французский вальс, — музыку перебивали взрывы детского смеха, звон колокольчиков на узде лошади и далекий гул старомодного колокола на железнодорожной станции, предупреждающего пассажиров об отходе поезда. «Отправляемся!» — будто гудел колокол, и его натужные, гулкие звуки были самыми продолжительными из всех других в округе.

Вдруг с гор донесся рокот — словно прогремел гром. Констанс, озадаченная, вскинула голову:

— Что это?

— Мортиры, — объяснил Притчард. — Вчера всю ночь валил снег, вот горные патрули и бьют весь день из мортир по выступам, чтобы избежать снежных обвалов.

Раздался еще один слабый выстрел, отозвавшийся негромким эхом. Остановились, прислушались.

— Как в старые, добрые времена, — молвил Притчард, когда снова зашагали к дому. — Как во время старой, доброй войны.

— Ах! — взволнованно воскликнула Констанс — ей никогда прежде не приходилось слышать выстрелы из пушек. — Кстати, о войне: вы на ней были?

— Участвовал помаленьку. — Он широко улыбнулся. — У меня своя была маленькая война.

— Чем же вы там занимались?

— Ночным пилотом был. — И передвинул лыжи на плечах. — Летал на отвратительном черном аэроплане в отвратительном черном небе. Как чудесно здесь, в Швейцарии, где расстреливают только снег.

— «Ночным пилотом»… — задумчиво повторила Констанс.

Ей было двенадцать лет, когда кончилась война, — такая далекая, она не отложилась в ее памяти. Все равно что услыхать о выпускном классе, ушедшем из школы в жизнь за два поколения до тебя: все вокруг называют какие-то имена, даты, рассказывают о всяческих событиях, полагая, что тебе-то это известно, но ты ничегошеньки не понимаешь.

— «Ночной пилот» — что это такое?

— Мы осуществляли перехват противника над территорией Франции. Обычно летали на малой высоте, чтобы не засекали радары и зенитки. Зависали над немецкими аэродромами, ожидая, когда их самолеты пойдут на посадку, и устраивали этим гуннам веселую жизнь.

— Да, теперь я вспомнила! Вы те летчики, которые все время ели морковь. Ну, чтобы ночью лучше видеть.

— Это только для прессы мы ели морковь, — засмеялся Притчард, — а на самом деле пользовались радаром: засекали их на экране и открывали огонь. Тут радар все же лучше моркови.

— Много вы сбили самолетов? — Констанс опасалась, чтобы слова ее не прозвучали слишком зловеще.

Притчард поздоровался с владельцем пансиона: тот стоял перед своей дверью и, задрав голову, пытался определить по небу, будет ли сегодня ночью идти снег.

— К утру наметет сантиметров на двадцать… Пороша, — предположил он.

— Вы так думаете? — Швейцарец с большим сомнением вглядывался в вечернее небо.

— Гарантирую! — заверил его Притчард.

— Вы очень любезны, — улыбнулся хозяин. — Приезжайте в Швейцарию почаще. — И удалился, закрыв за собой дверь.

— Парочку, — небрежно продолжал Притчард прерванную беседу. — Мы сбили два вражеских самолета. Ну, могу я похвастаться перед вами, каким я был храбрецом?

— Вы так молодо выглядите…

— Мне тридцать. Ну сколько тебе должно быть, чтобы сбить самолет? Принимая во внимание плохие, громоздкие транспортные самолеты, нехватку горючего, кучу всевозможных чиновников и тыловых крыс, которые, протирая стекла очков, откровенно, вслух сожалели, что когда-то изобретен самолет.

В горах снова раздался глухой залп мортир. «Когда же они прекратят?» — подумала Констанс.

— Вам никак не дашь тридцать, — сказала она Притчарду.

— Это потому, что я вел простой, здоровый образ жизни. Ну вот, мы пришли. — Он остановился у одного из отелей, поменьше других, устроил лыжи в стоявшем рядом стеллаже, воткнул палки в снег рядом. — Давайте выпьем здесь простую, здоровую чашку чаю.

— Видите ли, — начала Констанс, — я вообще-то…

— Ну, будет сегодняшнее письмо покороче на пару страниц, зато насыщеннее по содержанию, вот и все. — Осторожно, едва прикасаясь, взял ее под локоть и повел к двери. — А голову вымоете в другой раз.

Вошли в бар и сели за большой, тяжелый, с искусной резьбой деревянный стол. Других лыжников здесь не было, лишь несколько крестьян, под оленьими рогами из замши на стене, тихо играли в карты на кусках войлока и пили кофе из маленьких стаканчиков на ножке.

— Я же предупреждал вас. — Притчард разматывал шарф на шее. — В этой стране теперь полным-полно швейцарцев.

Подошла официантка, Притчард сделал заказ по-немецки.

— Что вы заказали? — Констанс сразу поняла — не только чай.

— Чай с лимоном и черный ром, — уточнил Притчард.

— Вы считаете, что я должна выпить рома? — усомнилась Констанс.

— Все люди в мире обязаны пить ром, — ответил он. — Я не позволю вам совершить самоубийство в вечерних сумерках.

— Вы говорите и по-немецки, да?

— Я говорю на всех мертвых европейских языках — на немецком, французском, итальянском и английском. Меня хорошо воспитали, чтобы я отлично чувствовал себя в мире, где свободно обменивается валюта. — И облокотился на спинку стула, потирая застывшие костяшки одной руки о ладонь другой.

Пока, прислонив голову к деревянной панели стены, он смотрел на нее улыбаясь, она никак не могла решить, хорошо ей здесь или не очень.

— Ну-ка, скажите: «Хай-хо, Сильвер!» Хочется послушать, как это у вас выходит.

— Что-что? — в полной растерянности переспросила она.

— Разве американцы так не говорят? Оттачиваю свой акцент на случай очередного вторжения.

— Этого давно нет, — авторитетно пояснила Констанс, думая про себя: «Боже, ну и взбалмошный парень! Что же его сделало таким?» — У нас больше так не говорят, это выражение давно устарело.

— Как быстро устаревает все в вашей стране, — с явным сожалением заметил он. — Вот, посмотрите на этих швейцарцев. — И кивнул в сторону игроков в карты. — Эта карточная игра существует с тысяча девятьсот десятого года. — Он помолчал. — Как все же приятно, как спокойно жить среди швейцарцев. Это все равно, что живешь на берегу озера. Многие, конечно, такой жизни не выдерживают. Вы помните эту шутку о швейцарцах в фильме о Вене?

— Нет, не помню… А в каком фильме?

«Впервые слышу, чтобы кинокартину называли фильмом. Надо с ним поосторожнее».

— Один из персонажей говорит: «Швейцарцы сто пятьдесят лет не воевали, ну и что в результате они создали? Часы с кукушкой». Черт подери, никак не пойму, — пожал плечами Притчард. — Может, в самом деле лучше жить в стране, которая изобретает часы с кукушкой, чем в той, что изобретает радар. Время для часов с кукушкой — что-то несерьезное. Просто маленькая игрушка, издает глупый, искусственный звук каждые полчаса. Для тех, кто изобретает радар, время — нечто зловещее, потому что для них это расстояние между набранной самолетом высотой и позицией зенитной батареи, которая может его сбить. Изобретение для весьма подозрительных, — они постоянно только и думают о засадах. Ну, вот ваш чай. Как видите, я предпринимаю серьезные усилия, чтобы вас развлечь: слежу за вами вот уже пять дней, и у меня сложилось впечатление, что вы такая девушка, которая долго плачет перед сном семь раз в неделю.

— Ну и сколько этой бяки надо влить в стакан? — Констанс сильно смущал этот непрерывный поток красноречия; подняв стакан с ромом, она старалась не смотреть на своего спутника.

— Половину; вторая половина — для второй чашки чаю.

Она отлила в чашку полстакана рома, выжала дольку лимона и понюхала поднимающийся из чашки горячий пар.

— Неплохо пахнет.

— Может, — Притчард занимался смесью в своей чашке, — лучше говорить только о ничего не значащих предметах?

— Думаю, да, — согласилась с ним Констанс.

— А этот парень, которому вы пишете письма, — почему его здесь нет? — поинтересовался Притчард.

Констанс помолчала, не зная, как ему ответить; наконец сообразила:

— Он работает.

— Вон оно что. Приятно слышать. — Он медленно цедил сквозь зубы чай, потом, отставив чашку в сторону, потер нос носовым платком. — Все это от горячего чая, знаете ли. Вы тоже почувствовали?

— Конечно.

— Собираетесь за него замуж?

— Вы сказали, что будете говорить о ничего не значащих предметах.

— Понятно… выходит, вопрос с браком решен.

— Я этого не говорила.

— Нет, не говорили. Но сказали бы, что нет, если об этом нет и речи.

Констанс фыркнула:

— Пусть так, все решено. Ну, скажем, на предварительном этапе.

— Когда же произойдет это событие?

— Через три месяца, — ляпнула она не задумываясь.

— Это что, такой закон в Нью-Йорке? Выходит, вам придется ждать целых три месяца? Или это обычное табу в вашей семье?

Она колебалась, не зная, что сказать. Вдруг осознала, что, по сути дела, уже долго ни с кем не разговаривала. Конечно, заказывала еду в ресторане; спрашивала на железнодорожных вокзалах, как ей сюда добраться; здоровалась с продавцами и продавщицами в магазинах и лавках, но только и всего. Все остальное время — нудное одиночество, тишина, не менее для нее болезненные от того, что она навязала их себе сама. «Почему бы и нет? — подумала она чисто из эгоистических соображений, благодарная ему за проявленную инициативу. — Почему бы не поговорить об этом — хотя бы раз?»

— Все дело в моем отце. — Она, задумавшись, вертела перед собой чашку. — Это его идея: он против. Сказал — подожди три месяца, потом увидим. Думает, что после трехмесячного пребывания в Европе я позабуду о Марке.

— Америка, конечно, единственное оставшееся в мире место, где люди могут себе позволить вести себя в старомодной манере. Ну а что с этим Марком? Он что, пугало огородное?

— Что вы, очень красив, — заступилась за него Констанс. — Такой печальный, такой красивый…

Притчард старательно кивал, словно записывал все, что она говорила.

— Но у него пустой карман, — сделал он вывод.

— Да нет, денег у него хватает, — вновь защитила она Марка. — По крайней мере, хорошая работа.

— Ну и чем же он не устраивает вашего отца в таком случае?

— Считает — слишком стар для меня. Ему уже сорок.

— Серьезная причина, — живо откликнулся Притчард. — Поэтому он меланхолик?

Констанс невольно улыбнулась:

— Нет, не поэтому. Просто такой с детства: очень серьезный, вдумчивый человек.

— Вам нравятся сорокалетние мужчины?

— Мне нравится только один Марк, — призналась Констанс. — Хотя, должна вам сказать, мне никогда не удавалось ладить с молодыми людьми. Ну, с теми, которых знала. Все они такие… бессердечные. В их компании я робею, сержусь на себя. Стоит мне пойти на свидание с таким — всегда возвращаюсь домой… как в воду опущенная.

— «Как в воду опущенная»? — удивился Притчард.

— Понимаете… я чувствую, что… была какой-то совсем другой, вела себя не так, как нужно. В общем, вела себя с ними, как все девушки со своими ухажерами: кокетство, немного цинизма, игра во влюбленность… Я не очень сложно все объясняю?

— Нет, вовсе нет.

— Мне не кажутся правильными мнения других людей обо мне, — говорила, все больше увлекаясь, Констанс, почти позабыв о молодом человеке, сидевшем за столом напротив нее, — изливала всю свою накопившуюся в душе горечь будто самой себе. — Противно, когда тебя используют в качестве приманки на разных торжествах, когда студенты возвращаются из колледжей домой погостить или демобилизованные приходят из армии. Кто-то нужен для вечеринки, — кто-то, чтобы потискать в такси на пути домой. Ну а мнение отца обо мне? «До нее, наконец, это впервые дошло». Мне всегда казалось — мы с ним хорошие друзья, он видит во мне ответственного, взрослого человека. А когда сказала ему о своем желании выйти замуж за Марка, поняла, что все наши отношения — ложь. Что он до сих пор считает меня ребенком. Ну а ребенок, как известно, — это разновидность идиотки. Моя мать бросила его, когда мне было всего десять лет, и с тех пор мы с ним очень сблизились. И вот выяснилось — совсем не настолько, как я полагала. Он просто играл со мной, льстил мне. Возникла первая реальная проблема — и все рухнуло как карточный домик. Он не позволял мне иметь собственного мнения о себе самой. Вот почему я в конце концов дала согласие на его предложение — три месяца отсутствия. Чтобы доказать ему… доказать раз и навсегда… — осеклась, бросив недоверчивый взгляд на Притчарда: уж не улыбается ли ее исповеди. — Вас все это потешает?

— Что вы, конечно нет! Как раз думаю о тех знакомых, которые высказывали обо мне мнение совершенно отличное от того, что сам думал о себе. Какая страшная мысль!

Притчард пытливо смотрел на нее, но ей не удавалось понять, серьезно он говорит или шутит.

— Ну а каково ваше мнение о себе? — продолжал он.

— Ну… оно еще не сформировано до конца, — медленно произнесла она. — Знаю, каким оно должно быть, и это пока все. Хочу быть человеком ответственным; еще — не быть бессердечной, жестокой… плыть в верном направлении… — Пожала плечами, вконец смущенная. — Может, я изъясняюсь неудачно, как вы думаете?

— Может. Но зато восхитительно искренне.

— Ну, до восхищения еще далеко, — несколько охладила она его пыл. — Может, лет через десять. До сих пор я еще не знаю, к какому сорту принадлежу. — Нервно засмеялась. — Как хорошо, что вы уезжаете через несколько дней, я больше вас никогда не увижу и потому могу говорить с вами так откровенно. Не находите?

— Да, — подтвердил он, — очень хорошо.

— Я так долго ни с кем не разговаривала по душам… Или во всем виноват ром?

— Готовы ко второй чашке? — улыбнулся Притчард.

— Да, благодарю вас.

Наблюдала, как он разливал по чашкам чай, и, к своему большому удивлению, заметила, что у него дрожат руки. А что, если он один из тех молодых людей, которые после возвращения с войны пьют по бутылке виски в день?..

— Итак, завтра забираемся на вершину горы, — подытожил он.

Констанс почувствовала великую к нему благодарность: понял, что ей больше не хочется изливать ему душу, и перевел разговор на другую тему, не дав ее признаниям никакой оценки.

— Ну как же вы туда полезете — с вашей лодыжкой?

— Попрошу врача сделать мне укол новокаина — и часа через два моя лодыжка крепка как камень, крепка навечно.

— Ладно. — Она не спускала глаз с его дрожащей руки. — Значит, утром?

— По утрам я на лыжах не катаюсь. — Он добавил рому в свою чашку, понюхал смесь, оценивая по достоинству.

— Чем же вы занимаетесь по утрам?

— Отдыхаю и пишу стихи.

— Ах вот оно что! — И бросила на него недоверчивый взгляд. — Не знаю ли я вашего имени?

— Нет. Все, что пишу, разрываю на мелкие кусочки на следующее утро.

Ей стало неловко — из всех, кого знала, стихи писали только пятнадцатилетние мальчишки в подготовительной школе; пришлось засмеяться.

— Боже! Мне кажется, вы… человек с отклонениями.

— «С отклонениями»? — Он вопросительно вскинул брови. — Вы имеете в виду сексуальную ориентацию? Это слово, по-моему, в Америке является оскорбительным. Это когда парни с парнями, так?

— Не всегда, — возразила Констанс, еще больше смущаясь. — В данном случае оно… не имеет такого оттенка. Какие же стихи вы пишете?

— Лирические, элегические, атлетические. Воспеваю молодость, смерть и анархию. Все это очень хорошо вышибает слезу. Пообедаем вместе сегодня?

— Это почему же? — изумилась она, снова озадаченная тем, как быстро и неожиданно он перескакивает с одного на другое.

— Вот такого вопроса никогда не задаст европейская женщина, — назидательно молвил он.

— В отеле я распорядилась, чтобы обед мне принесли в номер.

— В отеле я пользуюсь большим влиянием. Думаю, мне удастся уговорить их не препровождать поднос с едой к вам наверх.

— Кроме того, — упиралась Констанс, — всю неделю вы обедали с одной французской дамой. Что скажете по этому поводу?

— Отлично! — улыбнулся он. — Значит, вы тоже следили за мной!

— В столовой всего пятнадцать столов. — Констанс чувствовала себя неловко. — Так что волей-неволей…

Француженке этой, по крайней мере, лет тридцать, у нее короткая, взбитая прическа, неимоверно тонкая, просто осиная талия. На ней всегда черные брюки в обтяжку и разных цветов свитера; тончайшая талия затянута блестящими металлическими поясами. Каждый вечер они с Притчардом сидели вдвоем за столиком в углу и все время оба громко смеялись собственным шуточкам. Оказываясь в одной комнате с этой француженкой, Констанс чувствовала себя слишком юной и неуклюжей.

— Французская дама, о которой вы говорите, — мой хороший друг, — оправдывался Притчард, — но, по ее словам, англосаксы не в ее вкусе, им не хватает тонкости. Французы — патриоты до мозга костей. К тому же завтра приезжает ее муж.

— Все же я намерена строго придерживаться своего плана, — официальным тоном заявила Констанс и встала. — Ну, мы идем?

Притчард молча глядел на нее.

— Вы очень красивая. Иногда трудно удержаться и не сказать об этом.

— Прошу вас, мне пора идти!

— Само собой, — отозвался он, тоже встал, положил на стол деньги. — Как скажете!

Не проронив ни единого слова, дошли до отеля. Уже совсем стемнело, было холодно, и вырывавшиеся изо рта клубы пара были похожи на маленькие облачка с ледяными кристалликами.

— Я позабочусь о ваших лыжах, — сказал он возле двери.

— Благодарю вас, — тихо ответила она.

— Спокойной ночи. И напишите проникновенное, задушевное письмецо.

— Попытаюсь. — Констанс повернулась и вошла в отель.

В номере она сбросила ботинки и, не снимая лыжного костюма, улеглась на кровать, не включая света, и уставилась в темный потолок, размышляя. Никто никогда не говорил ей, что англичане — вот такие.

«Мой самый дорогой и любимый, — писала она. — Прости, что не писала, но погода была на диво хороша, правда, совсем недолго, и я решила посвятить все свое время бегу на лыжах по кругу или борьбе с глубоким снегом. Здесь отдыхает один англичанин, — сознательно не стала скрывать она, — очень мил, даже вызывался стать моим инструктором, и я под его руководством в самом деле добилась больших успехов. Он служил в ВВС, его отец убит на фронте, а мать погибла во время бомбежки…»

Нет, так не пойдет! Марк может расценить это как ее уловку. Словно она старается что-то скрыть от него, выпячивая эту несчастную, погибшую семью патриотов, словно витрину магазина.

Скомкала начатое письмо, бросила в мусорную корзину; взяла еще листок бумаги. «Мой самый дорогой и любимый…»

Кто-то постучал в дверь; она крикнула по-немецки:

— Ja!

Дверь отворилась, и в комнату вошел Притчард. Она с удивлением подняла на него глаза — за все три недели он ни разу не осмеливался войти к ней, — встала, стараясь скрыть смущение. Сидит ведь почти босая, в одних чулках, в номере беспорядок после целого дня лыжных прогулок: ботинки стоят у окна, свитера бесформенной кучей навалены на стуле, перчатки сохнут на радиаторе; мокрая парка висит в ванной на ручке двери, с воротника стекают ручейки тающего снега. Гремит радио: какая-то армейская станция в Германии передает американский джаз-банд — он наяривает «Бали Хай». Притчард, стоя перед открытой дверью, улыбается ей…

— Ага, — констатировал он, — уютный уголок, комнатка иностранки, где царит вечный беспорядок!

Констанс выключила радиоприемник.

— Прошу меня извинить, — еле вымолвила она от неожиданности, рассеянно махнув рукой и вдруг вспомнив, что не причесана. — Здесь такой кавардак!

Притчард подошел к бюро и разглядывал стоявшую там фотографию Марка в кожаной рамке.

— Это и есть получатель ваших писем?

На бюро, кроме фотографии, — открытая коробка туалетной бумаги «Клинекс», маленький кругленький стержень для завивки ресниц и съеденная наполовину плитка шоколада. Констанс стало неудобно — все это барахло валяется рядом с фотографией ее Марка. Какое пренебрежение к нему с ее стороны!

— Очень красив, ничего не скажешь. — Притчард не отрывал глаз от фотографии.

— Да, красив, — эхом отозвалась Констанс. Нашла наконец эластичные тапочки, поскорее натянула на ноги и почувствовала себя куда более уверенно.

— Здесь он такой серьезный… — Притчард отодвинул коробку «Клинекс», чтобы получше разглядеть Марка.

— Он и в жизни такой серьезный, — подтвердила Констанс.

За три недели, что провела с Притчардом, катаясь на лыжах, она почти не упоминала о Марке. Говорили обо всем на свете, но каким-то странным образом по обоюдному молчаливому согласию избегали в своих беседах говорить о нем. Катались вместе каждый день, подолгу делились мыслями о лыжной технике, о необходимости все время наклоняться грудью вперед, об умении падать, успев при этом расслабиться, об учебе Притчарда в общественной школе в Англии, о его отце, о лондонских театрах и американских писателях; серьезно обсуждали животрепещущий вопрос о том, как ощущает себя человек в двадцатилетнем и тридцатилетнем возрасте; живо воскрешали в памяти веселое время, когда наступает Рождество в Нью-Йорке, замечательные футбольные матчи, что проходили по уик-эндам в Принстонском университете; устроили даже настоящую полемику по поводу природы мужества — это когда Констанс вдруг оробела, струсила посередине крутой лыжни: день уже клонился к вечеру, солнце заходило, и горы стали безлюдными и пустынными.

Притчард наконец оторвал взгляд от фотографии.

— Напрасно ты обулась. — Впервые он вдруг обратился к ней на «ты», указывая на эластичные тапочки. — Самое приятное в лыжном спорте — это те минуты, когда сбрасываешь эти проклятые тяжелые ботинки и разгуливаешь по теплому полу в шерстяных носках.

— Мне приходится постоянно вести отчаянную борьбу с собой, чтобы не быть неряшливой, — оправдывалась Констанс.

Помолчали немного, стоя напротив друг друга.

— Ах, — вдруг опомнилась она, — да садись же, что ты стоишь?

— Спасибо, — как-то довольно официально поблагодарил он и присел на удобный стул. — Я, впрочем, на минутку — проститься.

— «Проститься»? — ничего не соображая, тупо повторила Констанс. — Куда же ты едешь?

— Домой. По крайней мере в Англию. Подумал — не оставить ли тебе свой адрес?

— Конечно, конечно!

Протянув руку к бюро, он взял листок бумаги и ручку, что-то на нем написал.

— Это адрес отеля, ну, пока не подыщу квартиру. — И положил листок на бюро, но все еще поигрывал ручкой. — Теперь у тебя появился еще один человек, которому можно писать, — английский получатель писем.

— Понятно, — грустно откликнулась она.

— Можешь сообщать мне, какой выпал снег, сколько раз ты съехала с вершины горы и кто накануне напился в баре до чертиков.

— Все это так неожиданно, не находишь? — молвила она.

Как ни странно, с самых первых дней их знакомства ей и в голову не приходило, что Притчард может уехать. Был ведь здесь, когда она приехала, и, казалось, прочно привязан к этому месту невидимыми нитями — такая же неотъемлемая часть отеля, как мебель, теперь ей очень трудно представить себе, как обходиться целыми днями без него.

— Что же здесь неожиданного? Просто хотел попрощаться с тобой наедине, вот и все.

«Поцелует меня на прощание или нет?..» — гадала она. За все эти три недели он только держал ее за руку и дотронулся до нее, лишь когда поднимал после неудачного падения. Нет, стоит не шелохнувшись, загадочно улыбается, играя с ее ручкой, поразительно неразговорчив, — словно ожидает, что она сама скажет ему.

— Итак, — наконец произнес он, — надеюсь, увидимся?

— Непременно!

— Давай устроим прощальный обед. В меню, как обычно, телятина. Но попробую раздобыть чего-нибудь получше по такому случаю. — Аккуратно положил ручку на стол, сказал: — Пока, — и вышел, закрыв за собой дверь.

Констанс уставилась в закрытую дверь, думая: «Все уезжают…» — и чувствуя, как внутри нее закипает гнев без всяких на то причин. Понимала, что глупо, что ведет себя как маленький ребенок, который не желает, чтобы так быстро заканчивался его день рождения, но ничего не могла с собой поделать. Оглядела комнату и, нетерпеливо тряхнув головой, принялась наводить порядок. Поставила ботинки в коридор, повесила парку в кладовке, отнесла коробку с туалетной бумагой в ванную комнату, а недоеденную плитку шоколада отдала горничной. Поправила покрывало на кровати, опорожнила пепельницу и вдруг, под воздействием какого-то импульса, выбросила стержень для завивки ресниц в мусорную корзину, решив: «Тоже мне заботы! Буду я еще волноваться из-за незавитых ресниц!»

Притчард заказал бутылку бургундского, так как, по его мнению, швейцарское вино слишком слабое, чтобы пить его при расставании. За обедом почти не разговаривали; обоим казалось, что его уже в какой-то мере нет здесь. Раза два Констанс все порывалась сказать, как благодарна ему за его ангельское терпение с ней, там, в горах, но слова застревали в горле, и в результате оба чувствовали себя за этим прощальным обедом все более неловко. Притчард заказал кофе с бренди, и она тоже выпила, хотя от этого крепкого напитка у нее началась изжога. Ансамбль из трех музыкантов начал играть в тот момент, когда они пили бренди, — разговаривать стало почти невозможно.

— Не хочешь потанцевать? — предложил он.

— Нет, не хочется что-то.

— Очень хорошо! — похвалил ее Притчард. — Лично я презираю танцы.

— Пойдем отсюда, а? — попросила она. — Лучше прогуляемся.

Разошлись по своим комнатам — одеться потеплее. Притчард уже ждал ее перед входом в отель, когда она появилась, в тяжелых лыжных ботинках и медвежьей шубе, которую подарил ей отец год назад. Притчард стоял, оперевшись спиной о столб, и ее не заметил. Довольно долго Констанс наблюдала за ним, пораженная: какой усталый у него вид, как он неожиданно стареет, если не чувствует, что кто-то за ним следит. Он повернулся к ней.

Зашагали по главной улице, — звуки музыки за спиной становились все глуше. В ясную ночь звезды ярко сияли над пиками гор, поразительно голубых в это время. На вершине самой высокой горы, где кончалась подвесная канатная дорога, в сторожке горела единственная лампочка, — там всегда можно погреться перед спуском, выпить пряного нагретого вина и съесть пару бисквитов.

В конце улицы свернули на тропинку, проложенную вдоль катка. На темном льду слабо отражались звезды, невдалеке слышалось журчание ручья — он протекал с той стороны катка и редко замерзал.

Остановились на укутанном снегом мостике, и Притчард зажег сигарету. Огни городка теперь довольно далеко от них, а окружающие их деревья хранят в темноте полную тишину. Притчард, закинув голову, указал рукой на одиночный огонек на вершине горы, — из его полураскрытых губ вырывалась струйка дыма.

— Боже, что за жизнь! — воскликнул он. — Там постоянно живут двое. Одна зимняя ночь сменяет другую, и они там, на этой верхотуре, каждое утро ожидают прибытия людей из другого мира. — Сделал еще одну затяжку. — Знаешь, а они даже не женаты. Только швейцарцам могла прийти в голову мысль поместить неженатую пару в сторожке на вершине горы. Сам он старик, а она религиозная фанатичка, они ненавидят друг друга, но ни за что не уйдут на другую работу, чтобы только не доставить удовольствия друг другу.

Он фыркнул, и оба теперь смотрели на эту яркую точку у них над головами.

— В прошлом году разразилась метель, и канатная дорога не работала целую неделю — почти все электрические провода были порваны. Им пришлось пробыть там, в снежном плену, целых шесть дней: рубили на дрова стулья, питались шоколадом и супом из консервов, но не обмолвились ни словом. — Притчард задумчиво глядел на далекий свет в поднебесье.

— Вполне сойдет за символ этого красивого континента в этом году, — тихо молвил он.

Вдруг Констанс осознала наконец, что ей хотелось ему сказать.

— Алэн, — она шла впереди него, — я не хочу, чтобы ты уезжал.

Притчард только посасывал сигаретку.

— Шесть дней и шесть недель… — уточнил он. — И все из-за черствости их сердец.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал.

— Но я пробыл здесь достаточно долго. Мы воспользовались самым лучшим снегом.

— Женись на мне. Я так хочу этого!

Притчард с изумлением взглянул на нее. Она видела — пытается улыбнуться.

— Вот что самое чудесное в двадцатилетнем возрасте, — произнес он. — Можно запросто, безотчетно говорить вот такие вещи.

— Я сказала, что хочу, чтобы ты женился на мне, ясно?

Он выбросил сигарету — еще горит на снегу… Сделал к Констанс шаг, поцеловал ее. Она ощутила слабый вкус бренди вперемешку с табаком на его губах. Он прижался к ней на мгновение, потом, отступив немного, стал расстегивать пуговицы на ее шубе — очень осторожно, словно нянька, помогающая маленькой девочке раздеться.

— Алэн! — воззвала Констанс.

— Беру все свои слова назад: ты совсем не похожа на девушек, которые рекламируют мыло и пиво в американских магазинах.

— Прошу тебя, не нужно делать мне больно!

— Но что ты знаешь обо мне? — Сбив пушистый снег с перил моста, он уперся в них грудью, стряхивая снежинки с рук сухими хлопками. — Разве тебя никто не предостерег, не рассказал о молодых людях, которых ты можешь встретить в Европе?

— Прошу тебя, не сбивай меня с толку, не смущай, прошу! — умоляла она его.

— Ну а что скажешь по поводу того парня в кожаной рамочке?

Констанс глубоко вздохнула — холод пробрал легкие.

— Не знаю. Его здесь нет.

Притчард фыркнул, но фырканье получилось не веселым, а печальным; сказал:

— Затерян… Затерян в океане.

— Дело не только в океане.

Снова молча пошли вперед, прислушиваясь к поскрипыванию снега под ботинками на замерзшей тропе. Между пиками гор выплывала луна, бросая на снег молочный свет.

— Тебе полезно узнать кое-что. — Голос Притчарда звучал тихо; взор не отрывался от длинной тени, сотворенной на их тропинке лунным светом. — Я был женат.

— Ах это! — Констанс ступала осторожно, стараясь попадать в следы тех, кто протоптал эту дорожку.

— Все было, конечно, несерьезно. — Он поглядел на небо. — Мы развелись два года назад. Это тебя не останавливает?

— Твое дело, — ответила Констанс.

— Нет, нужно как-нибудь обязательно посетить Америку, — он насмешливо фыркал, — там явно выращивают новый тип женщины.

— Что еще? — поинтересовалась Констанс.

— Второе еще менее привлекательно. У меня в кармане нет ни фунта. Я не работал с окончания войны: жил на драгоценности матери. Их было не очень много, последнюю брошь я продал в Цюрихе на прошлой неделе. Вот почему мне нужно возвращаться, даже если бы не было никаких других причин. Как видишь, — угрюмо улыбнулся он, — ты получила приз за дохлую лошадку.

— Что еще? — упорствовала Констанс.

— Разве этого тебе мало? Хочешь услышать еще?

— Да, хочу.

— Я никогда не стану жить в Америке. Я уставший, нищий, списанный старый летчик Королевских ВВС, и мое место не там. Ну, пошли! — И, резко подхватив ее под руку, потащил за собой, словно больше не хотел разговаривать на эту тему. — Уже поздно. Пошли лучше в отель.

Но Констанс выдернула руку.

— Ты что-то от меня все равно утаиваешь.

— Неужели и этого недостаточно?

— Нет.

— Ну хорошо. Я не могу поехать с тобой в Америку, даже если бы этого очень сильно хотел.

— Это почему же?

— Потому что меня туда не пустят.

— Почему? — Констанс недоумевала, ничего не понимая.

— Ты помнишь швейцарский эвфемизм «хрупкий»? — хрипло проговорил он. — Лоуренса Д.-Г. выдворили за это из штата Нью-Мексико, позволив ему умереть на Ривьере. Но их, конечно, нельзя винить, у них и своих болезней полно. А теперь пошли в отель.

— Но с виду ты такой здоровый, такой крепкий… Занимаешься лыжами…

— Все здесь умирают с виду здоровенькими, — мрачно возразил Притчард. — У меня болезнь то обостряется, то ослабляется, наступает ремиссия. Один год, кажется, я уже избавился от нее, — пожал он плечами, почти неслышно хмыкнув, — а на следующий — на тебе, снова является. Доктора вытягивают шеи, когда видят, как я поднимаюсь в гору на подъемнике. Так что поезжай домой, — решительно заключил он, — я тебе не пара! Я угнетен; ты, слава Богу, этого не чувствуешь. В конце концов, это был бы, по сути дела, смешанный брак — между белой и черным. Мы когда-нибудь вернемся в отель?

Констанс кивнула; медленно пошли назад. Городок, расположенный на холме впереди них, теперь окутала плотная темнота, но в ясном ночном воздухе до них доносилась танцевальная музыка — играл маленький ансамбль.

— Мне наплевать! — заявила Констанс, когда достигли первых домов. — Мне на все наплевать!

— Когда мне было двадцать, я говорил то же самое.

— Прежде всего, будем людьми практичными, — продолжала Констанс. — Чтобы остаться здесь, тебе нужны деньги. Ты их получишь завтра же.

— Я не могу взять от тебя деньги.

— Они не мои, — уточнила Констанс, — отцовские.

— Англия останется в вечном долгу перед тобой. — Притчард пытался улыбнуться. — Но только поосторожнее со мной.

— Что ты имеешь в виду?

— Мне все больше кажется, что меня все же можно утешить.

— Что же в этом дурного?

— Это может иметь смертельный исход, — прошептал ей Притчард, неловко, по-медвежьи, обнимая ее, — для тех из нас, которые безутешны.

Когда проснулись на следующее утро, то вначале были подчеркнуто вежливы и, не упоминая о том, что произошло, как ни в чем не бывало обсуждали погоду: если судить глядя через щель в неплотно прикрытой шторе, она ненастная, безрадостно серая, неопределенная.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил ее Притчард.

Констанс не торопясь, сморщив лоб, обдумывала его вопрос, чтобы не попасть впросак и ответить поточнее.

— Я чувствую себя… поразительно взрослой.

Притчард расхохотался, и от почтительной, даже торжественной вежливости не осталось и следа. Лежали в удобной постели, говорили каждый о себе, загадывали, что им готовит будущее. Констанс постоянно волновалась, хотя, конечно, не очень серьезно, что скажут о них постояльцы отеля, не разразится ли скандал, а Притчард ее успокаивал: швейцарцы — такой народ, который никогда не скандалит, что бы здесь ни вытворяли иностранцы, и от этих его утешительных, ласковых слов ей становилось еще уютнее — ведь как приятно находиться в цивилизованной стране.

Строили планы насчет свадьбы; Притчард предложил для заключения брака поехать в французскую часть Швейцарии, так как ему не хотелось делать это здесь, в немецкой ее части, а Констанс стало досадно, что она сама об этом прежде не подумала.

Потом решили все же встать и одеться — нельзя же вечно лежать в постели, — Констанс, глядя на него, испытывала к нему жалость (какой он худущий!) и, словно заговорщик, обдумывала про себя, как все исправить: яйца, молоко, масло, отдых — вот и весь рецепт. Вышли из номера вместе, намеренно бросая всем вызов, но, к сожалению, ни в коридоре, ни на лестнице не было ни души, чтобы обратить внимание на их счастливые лица.

«Тем лучше, — сочла Констанс, — нам двойное удовольствие: мы ничего не скрываем, но никто на нас не смотрит, и это, несомненно, доброе предзнаменование». Бросив взгляд на часы в отеле, вспомнили, что уже время ланча, и вошли вместе в столовую с потертыми деревянными панелями. Заказали сначала вишневой водки, потом апельсиновый сок, яйца с беконом и чудесный черный кофе. Вдруг в самом разгаре трапезы слезы выступили на глазах у Констанс. Притчард удивленно спросил, в чем дело, почему она плачет, и она ответила:

— Думаю о том, как мы будем впредь всегда завтракать вдвоем.

У Притчарда тоже увлажнились глаза, и она, глядя на него через стол, это заметила:

— Прошу тебя, плачь почаще!

— Это почему же? — недоуменно осведомился он.

— Потому что это так не по-английски!

И оба засмеялись.

После завтрака Притчард сказал, что собирается на гору, раза два спуститься. Поинтересовался, не составит ли она ему компанию, но Констанс отказалась: в этот день внутри у нее «все поет», и такое состояние не для лыж. Услышав это «все поет», он широко улыбнулся.

— И еще мне нужно написать кое-какие письма, — добавила она.

Он тут же задумался, помрачнел.

— Как джентльмен, я должен немедленно написать твоему отцу и все ему объяснить.

— Не смей и думать об этом! — испуганно воскликнула она, и не просто так, шутки ради: отлично знала — ее папаша, получив такое письмо, прилетит сюда на первом же самолете.

Констанс долго глядела ему вслед, когда он большими шагами шел между наметенными по обочинам сугробами, в своем красном свитере, с лыжами на плече, — такой юный, веселый, совсем мальчишка. У себя в номере она написала Марку письмо.

Все между ними кончено; ей, конечно, очень жаль, но тут ничего не поделаешь, — она теперь уверена, что совершила ошибку. Писала спокойно, совсем не волнуясь, ничего не чувствуя, кроме уюта своего небольшого, теплого номера. О Притчарде ничего не сообщила — это уже Марка не касается.

Потом написала письмо отцу и оповестила о своем разрыве с Марком. Не обмолвилась и ему ни о Притчарде, — чтобы не прилетел сюда на первом же самолете, — ни о своем возвращении. Зачем зря торопиться — можно и подождать.

Запечатав письма, легла немного вздремнуть и проспала без сновидений почти целый час. Встала, оделась потеплее, как и подобает в этом снежном царстве, и пошла на почту отправить письма; долго наблюдала у катка, как детишки скользят по льду на коньках. По дороге в отель купила для Притчарда легкий желтый свитер — ведь скоро уже солнце начнет припекать по-весеннему и в зимней одежде ему будет жарко.

Сидела в баре, терпеливо ожидая его прихода, но он все не шел. Потом услыхала, что он разбился. Никто к ней не подошел, не сообщил о несчастье — не видели для того особой причины.

Инструктор, под чьим руководством Притчард иногда катался, объяснял в баре каким-то американцам:

— Понимаете, он утратил контроль над собой, — видимо, не рассчитал, и на сумасшедшей скорости врезался в дерево. Через пять минут умер. Хороший был парень, веселый. Развил слишком высокую скорость, и у него не хватило техники, чтобы с ней справиться.

Инструктор, конечно, не говорил так, словно смерть лыжника — дело обычное, рутинное, но в голосе его не чувствовалось и особого удивления. Сколько раз он сам ломал ребра, как и все его друзья; сколько раз врезались в деревья, в каменные стены; сколько раз ему приходилось падать и в летнее время, когда становился инструктором по скалолазанию. Вот он и говорил так, словно такой конец неизбежен и даже вполне заслужен, ибо время от времени людям в горах приходится расплачиваться жизнью за пробелы в технике лыжного спуска.

Констанс осталась, чтобы принять участие в его похоронах; шла, вся в черном, за санями до церкви и потом до вырытой в укрытой снегом земле ямы, — неожиданная ее чернота, когда все вокруг по-зимнему бело, поразила ее. Никто на похороны из Англии не приехал, да и кому приезжать? Правда, бывшая жена прислала по телеграфу деньги на цветы. Пришло много деревенских жителей, но все они были только друзьями; пришли несколько лыжников, шапочно знакомых с Притчардом; Констанс все принимали тоже за его друга.

На могиле инструктор по лыжам, повинуясь профессиональной привычке, свойственной всем учителям, повторять одно и то же, еще раз отметил:

— Он не обладал достаточной техникой для такой высокой скорости.

Констанс не знала, что делать с желтым свитером, и в конце концов отдала горничной — пусть носит ее муж.

Спустя восемь дней она была в Нью-Йорке. Отец встречал ее на пирсе. Она помахала ему рукой, он помахал в ответ, и даже с такого большого расстояния ей стало ясно, как он рад ее возвращению. Когда она сошла с трапа, отец крепко обнял ее, поцеловал, потом, отстранив от себя на вытянутую руку, с восхищением изучая ее, довольный, воскликнул:

— Боже, ты выглядишь просто превосходно! Ну что, кто прав?

Она, конечно, не хотела, чтобы он заводил об этом речь, но понимала, что он не в силах сдержаться.

— Неужели ты думаешь, что я не знаю, о чем говорю?! — радовался он.

— Да, папа, ты прав, — подтвердила она.

Про себя думала: «Как я могла когда-то на него сердиться? Ведь он не глупый, низкий, эгоистичный или ничего не понимающий человек, — нет, просто он одинок».

Взяв ее за руку, как обычно, когда водил ее, еще маленькую девочку, гулять, отец повел ее к таможне. Нужно подождать, когда из грузового трюма доставят ее багаж.

Загрузка...