Ф. М. Решетников Ставленник Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ По окончании курса в семинарии


Егор Иванович Попов только что окончил курс в семинарии, и так как он окончил по первому разряду, то имел право просить священнического места.

Подобных субъектов, как Егор Иваныч, можно встретить очень много, если не по физиономии, то по крайней мере по манерам, сжатому произношению, какой-то боязливости. Лицо у него неказистое, то есть некрасивое; в семинарии его называли теркой. Терка — название, данное лицу, — означает, что лицо корявое, иначе сказать, оспой поеденное. Это бы еще ничего — так белизны нет. Глаза серые, почти что слепые, но Егор Иваныч очков не надевает, вследствие чего нередко сидел в карцере за то, что, попавшись навстречу инспектору или какой-нибудь влиятельной губернской духовной личности, не снимал им сослепу шапку, вроде того как солдаты отдают честь офицерам; нос… ну, да нос вещь очень небольшая. Впрочем, хороший нос придает какую-то привлекательность лицу. А у Егора Иваныча нос был неказистый, — не потому, впрочем, что он был еврейский или монгольский, чего, конечно, у него не могло быть, так как отец Попова происходит от дьячка, дед его тоже, и предки были чисто русской крови. Теперь на Егоре Иваныче суконный сюртук, уже отлинявший, с протершимися локтями и обшлагами рукавов, брюки триковые, серого цвета с клеточками, дешевой цены, фуражка годов шести; ну, сапоги, конечно, годовалые, с заплатами.

По этому можно заключить, что Егор Иваныч — человек бедный, во-первых, потому, что он терся в семинарии двенадцать лет, находясь под начальством разных должностных семинарских субъектов, во-вторых, занимаясь одними только науками, он, не имея протекции, должен был платить за квартиру с хлебами то, что пришлет ему бедный отец его, заштатный дьякон Иван Иваныч Попов. Конечно, можно бы и без протекции найти какие-нибудь средства, например учить детей или занимать кондиции в городе, но Егор Иваныч, во-первых, не любил кланяться людям или напрашиваться, а во-вторых, попалась ему кондиция у одного мещанина — сын-ученик оказался непонятливым, да его и от уроков часто посылали то к Люсавину, то к Ермолаихе, то по водку и за два месяца не заплатили учителю денег. А есть семинаристы и богатые.

Семинаристы вообще делятся на бедных и богатых. Бедные бывают бурсаки и живущие на квартирах, богатые — дети состоятельных родителей; но вообще живущие на квартирах оказываются состоятельнее бурсаков-бедняков, то есть детей бедных родителей и детей, не имеющих возможности наживать деньги сами собой.

К богатым принадлежат: дети богатых родителей, живущие на квартирах, которым отцы шлют много денег, собственно для того, чтобы дети получили диплом на поступление в духовную академию, семинаристы, обучающие, по протекции начальства, юношей, письмоводители семинарских правлений, певчие. К разряду певчих нужно причислить и архиерейских певчих; но архиерейские певчие наживают больше всех семинаристов, не архиерейских певчих. К сословию богатых принадлежат также: костыльники, книгодержцы, стоящие у царских врат с светильником, кладущие у ног архиерея орлы, иподиаконы. Но эти молодые люди — мальчики, исключая иподиаконов, которые выбираются из философии и богословии, дети большею частию протопопов. Они имеют свои деньги, независимо от родителей, таким образом: если архиерей служит в престольный праздник в городской церкви, освящает церковь, ездит по епархии, то причты дают каждому денег, как состоящему при архиерейской свите и исполняющему некоторые обязанности.

Всех семинаристов в семинарии, где был Егор Иваныч, семьсот пятьдесят человек. Они разделяются на казеннокоштных и своекоштных. Казеннокоштных, или бурсаков, живущих на казенной квартире и пище, четыреста человек; своекоштных, живущих на разных квартирах в городе, триста пятьдесят человек. Казеннокоштные большею частию дети бедных родителей, начиная от причетника до священника, служащих в бедных селах, без казенного жалованья, дети умерших родителей, сироты, призренные начальством. Казеннокоштные сближаются друг с дружкой, и почти все четыреста человек если не приятели, то хорошие знакомые, начиная со словесности. Конечно, из четырехсот человек нужно исключить уездников, которые живут отдельно, и богословов, которые имеют со словесниками шапочное знакомство и ни во что ставят уездников. Житье в бурсе известно всем, кто жил в бурсе и кто читал очерки бурсы Н. Г. Помяловского. И поэтому о бурсаках говорить одно и то же не для чего: каждая семинария походит на другие; исключений почти что нет. Своекоштные живут вольнее бурсаков. В городе много домохозяев, которые держат на квартирах преимущественно одних семинаристов, потому что семинаристов держать выгодно. У хозяина есть столы, стулья, кровати и даже картинки очень дешевой работы, две-три комнаты и кухня. Если комната большая, то в ней ставится три или четыре кроватки или кровати, четыре стула, стол, иногда и два; если комната маленькая, то две кровати, один стол и два стула. Дома эти находятся около и недалеко от семинарии. С каждого семинариста берется по одному рублю тогда, когда в одной комнате уже живут два семинариста, в другой комнате тоже два, в третьей один. Одна комнатка для одного стоит два и три рубля в месяц. За такую-то плату, а в иных домах и за пятьдесят копеек семинаристы наполняют квартиры. За эту же плату можно послать хозяйку на рынок; хозяйка даст самовара, поставит его, сварит щи, только подай семинарист деньги. Обед и квартира стоит пять и шесть рублей в месяц тогда, когда хозяйка держит семь-восемь семинаристов, и семь рублей, когда их два или три. Житье в этих квартирах несколько спокойнее казенного житья. Несмотря на клопов и других подобных зверей и на грязь, каждый семинарист живет здесь как дома. Конечно, уездник постоянно под началом старшего — словесника, который ставится к уездникам начальством, но все-таки каждый может без спросу сходить на рынок, на реку и проч., а после вечернего визита инспектора, наблюдающего своей персоной за нравственностию своекоштных бурсаков или посылающего вместо себя богословов, семинаристы могут делать что хочется: петь песни, плясать, и в это время вступают в управу уже домохозяева, которые ругаются за то, что «дурья порода» им спать не дает.

Уездники, дети сельских церковнослужителей этого уезда, живут преимущественно с уездниками да с одним или двумя словесниками. Квартира с пищею каждому обходится в четыре и пять рублей, если не допускается роскоши, как то: не пьется чай, нет жаркого. По отъезде из деревни или села сын получает от матери пудик муки, которая отдается хозяйке для печения. Одной ковриги или булки уезднику достанет на три дня, а хозяйка экономничает так, что пуд муки достает уезднику на две или на три недели. Отец шлет каждый месяц сыну три или пять рублей — и сын покупает сам с рынка ковригу ржаного хлеба, калачей и молоко, которое носит торговка из завода через два дня. Вставши утром, семинарист съедает ломтик хлеба или калач, который стоит одну копейку серебром, припивая молоком. Обед — то же. Если у семинариста есть лишние деньги, он покупает говядины, крупы и картофеля, и хозяйка варит каждому или всем в общих горшках щи и кашу. Надо заметить, что семинаристы, живущие на квартирах, дружны — у них круговая порука. Все знают, что Попову отец прислал только два рубля. Попов издержал за квартиру один рубль и один — на щи и кашу с хлебом и молоком, которыми угощал товарищей при безденежье, — то, значит, Попова надо посадить за общий стол. Общий стол состоит из общины. У каждого семинариста есть мешочек с крупой и мешочек с хлебом или калачами; мясо хранится на хозяйском погребе. Утром каждый вынимает мешочек.

— Что сегодня — щи?

— Давай.

— У меня, брат, смотри: выдуло! — и семинарист вывертывает наизнанку свой мешок.

— Ну, и весь зубы на спичку.

— Елтонский, дай горсточку!

— Ну, нет, брат. Попроси у инспектора.

Все хохочут, а семинарист чуть не плачет.

— Дай, Вася… отдам…

Вася колотит просителя по голове кулаком, прочие тоже накладывают, приговаривая: «Вот тебе щи, вот тебе каша»; а один барабанит по спине неимущего кулаком, приговаривая: «Каша наша, щи поповы»…

Оказывается, что только у одного семинариста есть крупа.

— Вы что же? — спрашивает он товарищей.

— Дай! дай! дай!.. — кричат товарищи.

Если товарищ не дает крупы, крупу отнимают силой или заставляют его самого класть крупу в горшок.

— Клади за меня!

— И за меня!

— Я две горсти положил, — будет.

— А за меня клал?

— Да будет две горсти на всех!

— Как, братцы, по-вашему: плут?

— Надувало, блинник!

— А за это что следует?

— Качай его в три лопатки!

И семинаристы заставляют класть на всех по горсти, так что у него остается только горсть. Товарищи смеются.

— Ничего. Проживем и на аржанушке, а как получим от отцов — расквитаемся.

Случается, что от купленной только что вчера на всех говядины пять фунтов сегодня утром ни чуточку в погребе не оказалось. Это объявляет хозяйка. Приходит она в комнату, где все семинаристы в сборе и уже, с книжками в руках, собрались идти в семинарию.

— Молодцы! Беда какая вышла! — говорит она, хлопая руками по бокам платья.

— А что?

— Да говядину-то вашу кошка, будь она проклятая, слопала.

— Как же так?

— А так, слопала — и все тут.

— А мы этой кошке голову свернем.

— Ой, что вы, ребятушки! Мой буско такой умник и всё…

— Да как же слопала-то? Поди, плохо лежала?

— Знаете ли: в вечор заперла его в погреб, потому, значит, хомяков тьма-тьмущая. А мой буско горазд… одно слово — умник… Ну, и заперла, значит, на самый замок, как есть заперла. Прихожу сегодня утром за коровницей… [1] Только, знаешь ты, сударь ты мой, взглянула в то место на полку, где ваша-то говядина была положена, взглянула — нету! Ах, пропасть! Пришла к полке, пощупала, вот этой правой рукой, — нету! Эх, думаю, на моих молодцов все неудача… Уж я буска-то стегала-стегала ремнем, больно стегала… Вор — парень!

— Так как же теперь?

— Да не знаю… Говядины нету… Дадите денег — новой куплю.

— Вот-те и щи…

Один запел: «Воскресения день, села баба на пень…»

— Вы, хозяюшка, сварите из своей.

— Что вы, молодцы! из своей!.. нету! Не постояла бы… Право слово, нету, да и пятница сегодня.

— Купите, пожалуйста.

— Дайте денег.

— Да нет. Отцы не прислали.

— Эко дело. Я ужо сбегаю к соседке, может даст.

Хозяйка уходит, а семинаристы гвалт подняли. Один говорит: «Хозяйка украла», другой говорит: «Она не впервой ворует, надо уличить ее», третий кричит: «Братцы, на другую квартиру съедем», и проч., наконец соглашаются, что на этой квартире хорошо: хозяйка ласковая, часто на рынок ходит, не сердится, когда мы кричим и поем песни, а если съела, так черт с ней: нам лучше, а жаловаться некому, да и не стоит.

Если у кого-нибудь есть щи или каша, то обедают все. При этом, конечно, хозяин приглашает только своего друга, друг этот просит товарища пригласить своего друга, да и хозяину совестно не пригласить остальных, иначе он неприятности от них наживет: сначала обедать ему не дадут в удовольствие, потом отомстят ему, — и обедают все вместе. Если ни у кого нет ни крупы, ни мяса, каждый ест ржаной хлеб.

Бывают у этих семинаристов праздники тогда, когда к одному из товарищей приезжает или отец, или брат, или просто церковнослужитель родного села. Тогда этот господин с самого начала знакомится со всеми семинаристами квартиры (живут на квартирах, в одной комнате или в одном доме, уездники и словесники из одного села и братья родные, но это редко, потому, во-первых, что однопоселян мало, братьев тоже мало, и, во-вторых, философы и богословы живут отдельно от уездников, как люди, занятые высшими науками, люди, готовящиеся в священники или еще выше, и если у них есть братья, то эти братья живут с ними, но об них я скажу дальше); такой господин, познакомившись со всеми семинаристами квартиры, дает денег своему родственнику, под видом постоя на его квартире, а если у него есть лишние деньги, то дает и в долг. Тогда покупаются на счет приезжего или приезжих разные сласти, водка, и угощаются всею компаниею. Тогда все равны, и разгул — «что твоя малина»… Но это бывает всего несколько раз в год.

Уездники — мальчики от десяти до пятнадцати лет; словесники старше годами. Те и другие бойкие мальчики дома и в классах до учителей, но случается и при учителях пошаливают, что, конечно, им даром не проходит. Живя дома (в селах) на воле, они и здесь, на квартирах, «на коле дыру вертят», потому что живут с своими товарищами, к ним ходят тоже товарищи, приезжают родственники. При родственниках или родных они делаются смирными, хотя у них уже проявляются городские наклонности; но часто ездят или останавливаются на этих квартирах причетники, дьячки и пономари, перепрашивающиеся с места на место, хлопочущие о стихарях, разные дьякона по разным делам, и с этими людьми они кутят, то есть пьют их чай и водку, а иногда даже грызут орехи. Свою удаль и молодчество они проявляют друг на друге: кто кого переборет, перехитрит, перекричит, пересмешит. От такой жизни многие ленятся учить уроки, и хотя за ними следят старшие, их секут, оставляют без обеда, но наука все-таки плохо прививается к ним. Нельзя сказать, чтобы были все такие, есть между ними и хорошие ученики. Все их развитие состоит в заучиванье учебников, во всевозможных играх, пении духовных и светских песен, разговорах, касающихся предметов житейских, и насмешках над другими. Уездник умеет передразнить встречного и прохожего, как он ходит, и дает ему какое-нибудь смешное прозвище, а иногда и в глаза скажет ему неприличное слово. Это происходит от глупого воспитания и еще более того — образования. В селе мальчик видел крестьян и своего отца считал выше их; жизнь там однообразная, развития никакого. Здесь хотя и губернский город, и народ развитее сельского, и жизнь разнообразнее сельской, но мальчик знает только свое общество, общество товарищей, и ни сам и ни товарищи не знают светского губернского общества, и мальчик, воспитанный на духовных (церковных) началах, смеется над этим обществом, завидуя мальчикам несеминаристам. И здесь, на квартирах, так же как и в бурсе, часто приходится сидеть в комнате, потому что семинарист боится идти на городское гулянье, а о театре и помину нет. Начальство зорко следит за своекоштными и часто заглядывает на одних сутках в их квартиры. Начальство знает, сколько живет в этом доме семинаристов и кто живет. Приходит оно в комнату и спрашивает: «Отчего не все?» — На рынок ушли, — отвечают семинаристы, хотя начальство придет в одиннадцатом часу вечера. Через четверть часа приходит фискал начальства, и если в это время: или еще через час не придут ушедшие, то их на другой день выпорют, и они будут значиться; «Поведением безнравственный». Да если и удастся семинаристу быть в театре или на гуляньях, то кто-нибудь из товарищей проболтается в классе, и безнравственный получит порку и название: «Поведения худаго». Каждый семинарист рад, если попадется ему какая-нибудь книжонка. У хозяев бывают книжки, но не более одной или десяти, приобретенные от разных жильцов за долги. Но эти книги — или старые учебники, или вроде: «Милорд английский», «Могила Марии» — и тому подобной дряни, которую каждый квартирант читает с жадностью раз пять и больше и хвалит. Если у кого есть деньги лишние, тот покупает книжки на толкучке, но тоже книжки старые, которые не только не развивают способности, но даже отбивают охоту к чтению. В этом городе было несколько библиотек, но эти библиотеки были недоступны ученикам по дорогой цене, да и сами состоятельные семинаристы, жаждавшие хорошего чтения, не могли получать книги из библиотеки: начальство не приказывало читать светские книги и, узнавши, что семинарист-«щелкопер» читает светское, страшно наказывало его, даже исключало; да и сами библиотекари не давали книг «мальчишкам», потому что книги терялись. Но эти библиотеки существовали назад тому годов шесть. Теперь там существуют более доступные библиотеки, и каждый уездник может читать что хочет. Как это сделалось, я скажу сейчас.

Итак, назад тому годов шесть уездники были очень неразвиты, и кончивши науки в уездном училище, они в словесности ровно ничего не понимали. То же было и с Егором Иванычем и с прочей братией. Вступивши в настоящую семинарию, молодые люди начинают пренебрегать уездниками и живут с ними только ради начальства или по крайней бедности. Каждый словесник непременно хочет жить с словесником, для того чтобы ему не мешал писк ребят и было удобнее учиться по риторике и сочинять задачки. Словесники — сочинители, значит, люди, начинающие мыслить. Но что может сочинять пятнадцатилетний юноша, когда он до сих пор еще ничего не понял, уча риторику по книжке «отсюда и досюда», когда учителя не в состоянии объяснить, а только требуют задачек на тему: «Написать мне мысли на тропарь успения богородицы!» И учат и читают словесники словесность по старым и духовным книгам, и пишут на заданные темы все труднее и труднее, глупее и глупее — мучатся два года и поступают в философию с перепутанными мыслями; никакой идеи нет, все какая-то бессмыслица, убожество, рабство какое-то. Давали и светские сочинения для разбора, — например Пушкина, Лермонтова, а больше Карамзина и Ломоносова, — но не всем, большая часть словесников должны были списать такие-то стихи, выучить и написать критику. Современных изданий в семинарии не было; в городе достать трудно, да и начальство дозволяло читать только проповеди древних писателей и известных иерархов, особенно почитаемых духовным миром…

Философы жили с философами и богословами, занимая каждый по комнате. Это были уже восемнадцати-двадцатилетние молодые люди и на себя смотрели как на дьяконов и священников. Каждый своекоштник хотел свободы для своих занятий. Тут дружба была уже крепкая. Каждый старался высказать свое мнение другому, каждый спорил по тому, что он понял из науки, и каждый старался отличиться перед товарищем. Теперь уж уездники и словесники ни во что ставились.

Как в философии, так и в богословии преобладал схоластический элемент. Профессора, люди старые большею частию, монахи, священники, люди, старающиеся угодить начальству для получения орденов и должностей повыше, держали молодых людей по собственному своему рассуждению и требовали знания по книгам. Чтение светских книг здесь строго запрещалось, а именно: читающий светские книги мог быть исключен, а каково быть исключенному из богословия? Светское общество совсем было закрыто для молодых людей, и если они сталкивались с ним на гуляньях, то все-таки из кучки людей трудно что-нибудь составить… Но, наконец, и в семинаристах проявилось светское образование.

Семинаристы народ разговорчивый, но разговорчивый не со всеми. В семинарии он запуган, со светским робок, боится говорить, зная, что светское общество считает семинаристов за пьяный и забитый народ. Так было по крайней мере прежде. Прежде исключенный из богословии поступал или в почтальоны, или в уездный суд писцом, и это было назад тому шесть лет… Кто не знает, что такое в провинции архиерейские певчие! Они учатся мало, потому, во-первых, что ездят по губернии с архиереем, часто приглашаются на свадьбы, похороны и проч.; во-вторых, они, получая квартиру, хорошую пищу, большие доходы, пьянствуют, а науками не утруждают себя и в будущем рассчитывают на то, что они всю жизнь останутся архиерейскими певчими. А быть архиерейским певчим — вещь очень трудная. Уездник, по капризу регента, может быть исключен из певчих и выйдет, конечно, дураком. Словесник и философ — тенора держатся, а богословы и с худым голосом остаются и после курса семинарского в певчих, поступают дьяконами и все-таки поют в хору.

Архиерейские певчие в славе во всей губернии, но больше в губернском городе, где они со светскими знакомятся на свадьбах и похоронах при водке. Сидя за столом, при водке, студент университета начинает подпускать либерализм. Семинарист слышит что-то новое, смеется, ругается, не верит. Его урезонивают фактами… «Поди ты к черту!» — кричит семинарист… Но знакомство уже началось со светским человеком: светский человек говорит толково, так что ты его ничем не урезонишь. Правду говорит. «Да ты откуда знаешь?» — спрашивает семинарист. «Нас учили так. Наша литература открывает нам глаза». — «Врешь ты все». — «Да ты читал ли что?» — «Нет». — «Так ты прочитай, а потом и суди…» Певчему, тем более архиерейскому, можно неделю не ходить в семинарию по болезни, да и начальство туда не заглядывает каждый день, поручая следить за ними эконому и надеясь на самого владыку. Певчий может читать что угодно, потому что нет начальства. Он прочитает хорошую книгу, и у него вдруг является сомнение в своей науке; он соображает прошедшее и настоящее с тем, что он видел у светских, где он бывал не десять раз; ему кажется, что это так и должно быть: люди живут как-то не так, а я чему учусь? Сочинение читают все богословы, философы и словесники; оно разбирается, и от одной умной головы переходят согласные убеждения ко всем. У всех явилось сомнение и недоверие; все чувствуют это и сообщают по секрету своим друзьям. А у молодых людей, еще не проникнутых новизной, — сказал один толково, резонно, и все соглашаются с его мнением, разбирают и говорят: «Это так!» Сомнение в семинарской науке распространилось по всей семинарии, исключая уездников. Стали семинаристы доставать секретно сочинения Белинского и Добролюбова, подписывались по двадцати человек на один билет в библиотеку и доставали серьезные книги; один читал, все слушали, разбирали, критиковали по-своему; узнали настоящую жизнь и стали умнее… умнее своих профессоров. Профессора стали замечать что-то новое, неподходящее, вольнодумство, — и стали следить за ними… Узнало начальство, что цвет семинарии, надежда ее, читает светские книги, да еще книги иностранные, стало выхватывать, конфисковать эти книги, которые или бросало в печки, или запирало в свои шкафы… Молодым людям трудно было вынести это насилие, но они ничего не могли сделать с властью… Так продолжалось два года. Но вот поступили профессорами пять академистов с новым направлением. Это были молодые люди. Они сразу поворотили науку по нынешней методе. Семинаристы с первого разу полюбили их, и на лекциях шла философия настоящая… Потом эти профессора, с помощью всех богословов, философов и нескольких словесников, накупили книг и открыли публичную библиотеку в городе, заведование которою принял на себя один из профессоров. Все семинаристы читали даром, и читали настоящую философию, настоящую науку… Они стали сочинять, завели свои журналы… Это продолжалось полтора года.

. . . . . . .

Начальство стало жаловаться на молодых профессоров. Семинарию закрыли.

. . . . . . .

Ревизор, приехавший из Петербурга, нашел, что семинаристам можно читать светские книги…

* * *

Теперь там дозволяется читать светские книги. Семинаристы, начиная с уездников, читают русские журналы.

Егор Иваныч платит за комнату два рубля в месяц уже четыре года. Отец исправно высылает ему к первому числу по восьми рублей. Так как на шесть рублей трудно содержать себя, то он утром питается молоком и куском ржаного хлеба, обед то же, иногда и щи, иногда и чай, но это бывает редко, по праздникам, и то вскладчину с другими семинаристами-однокурсниками, живущими в том же доме. Так как семинаристы, начиная со словесности, не играют в карты, в мячик и прочие игры, то Егор Иваныч занимался постоянно книгами. Придет домой из семинарии, поест, полежит на кровати, поговорит с товарищами кое о чем и примется за лекции. Если сам чего-нибудь не понимает, то совещается с товарищами, и те тоже советуются с ним. Товарищи мало сидели дома, они уходили к другим товарищам или приводили на квартиру их приезжих дьяконов и священников и кутили. Егор Иваныч редко выходил из дому, он постоянно твердил книги, вычитывал, сочинял, переписывал лекции и в классах был вторым учеником. За прилежание и хорошее поведение ректор избрал его к себе в служки. Обязанность такая: одевать ректора в церкви, то есть надевать ризу, митру, и стоять при нем при церковных службах. По это продолжалось с месяц. В это время богословы и философы читали секретно книги, и как все богословы и философы любили Егора Иваныча за честность и за то, что он ни на кого не кляузничал, не фискалил, то и стали его сбивать на новые идеи. Сначала Егор Иваныч только смеялся:

— Полно вам, господа, переливать из пустого в порожнее. Ну, что вы толкуете-то? К чему это?

— Ты тоже хорош, ты пойми то, что ты богослов, хороший ученик, народу будешь, может быть, говорить проповеди.

— Дак что?

— Дак что? Фофан ты эдакой!.. Стыдись!

Егор Иваныч мало-помалу стал стыдиться. Однажды он при народе как-то нечаянно уронил из рук ректорскую митру. За это его отставили от должности, в поведении значилось целый год: неблагонадежен — и на целый месяц начальство дало ему такой искус: он должен был исполнять в семинарской церкви должность старосты: ставить свечи, ходить по церкви с кружкой и тарелкой. В последнее время его даже причислили к разряду либералов, но Егор Иваныч избегал этих либералов, не ходил на сборища, а сидел дома, за что его прозвали каким-то неприличным именем. В последнее время ему туго приходилось, и он каждый день боялся того, чтобы его не исключили. Однако он кончил курс.

* * *

Утро. Егор Иваныч сидит в тиковом халате у окна и читает какой-то журнал.

— Егор! — спросил его товарищ из другой комнаты, Павел Иваныч Троицкий.

— Что?

— Да нет чаю.

— Ладно и так.

— Ну, не то ладно. А скверно, брат, денег нет ни гроша. Отец не посылает. Придется сегодня обойтись на пище святого Антония.

— Я и сам удивляюсь, что это сделалось с моим отцом. Ведь знает, что нужно ехать.

— А славно мы теперь погуляем! Кончили, Егорушко, учение проклятое… Сколько мы годов учились!

— Много…

— Карьера открывается: ежели в духовное — поп, в светское — чиновник.

— Трудненько досталось нам это.

— А я, брат, еще буду учиться; съем всю науку до конца.

— Нет, я не стану учиться. Я много перенес, — будет.

— А сомнения-то куда дел?

— Постараюсь бросить.

— Ну, брат, коли твои мозги начали двигаться, сомненья не заглохнут. Ты только что начинал понимать вещи и многих вещей не понял, потому что с нашей семинарской наукой и не поймешь их. У нас стараются доказать, что мы с своей наукой и кончили всё, умниками стали… Конечно, мы грамматику хорошо знаем и изложить на бумаге умеем, но что изложить? А заставь нас по-светски сочинить, и твердо-он-то, да подперто… Мы даже и говорить-то со светскими не умеем.

— Потому что мы духовные.

— Уж коли мы исполняем такие обязанности, проповедуем о добродетели, так нам нужно все знать. Надо или заслужить доверие светского общества, или вовсе, не быть духовным. Уж если быть учителем, так и вести себя по-учительски. А что мы знаем? Спроси нас светский что-нибудь серьезное, мы и скажем: это воля божья… А почему же мы-то не можем разъяснить? Ведь светские разъясняют же? Стало быть, они умнее нас…

— Я думаю, в селе лучше жить. Там общество проще. Крестьяне народ славный.

— Хорошо. Ты и будешь жить там всю жизнь: будешь есть, да спать, да толстеть…

— Буду говорить проповеди.

— Семинарским-то слогом! Да крестьяне не поймут тебя.

Немного помолчав, товарищ продолжал:

— В деревню тебя манит простота народная… И заживешь ты по-крестьянски, с тою только разницею, что тебя будут считать барином, пожалуй еще выше: шапки будут снимать, в пояс кланяться, хлеб будет готовый, сено готовое — добытое трудами крестьян… Ты теперь молод, ты любишь народ. Сначала ты примешься говорить с крестьянами ласково; учить детей будешь по-нынешнему; крестьяне полюбят тебя… Но поверь, эта привязанность охладится. У тебя будут дети, надо будет учить их, заботиться об них; надо будет денег, ты и начнешь отставать от ладу с крестьянами; озабоченный, ты будешь стараться обеспечить будущность своего семейства, будешь требовать с крестьян то того, то другого… Теперь развитие… Сначала ты будешь говорить по-нынешнему, по-городски, а потом и это надоест, потому что там не поймут, смеяться будут, пожалуй еще будут говорить, что неприлично. Читать там нечего, а если будешь выписывать журналы на крестьянские деньги, так еще напишет кто-нибудь на тебя жалобу. Ты и бросишь все и будешь или лежать, или по грибы ездить, или будешь делать то, что делают крестьяне.

— А разве это худо?

— Не худо по грибы ходить да делать наравне с крестьянами то, что и они делают. Жаль только, что молодость пропала. Еще ладно, что хоть обеспечение-то будет: место дадут. Вот только к чему послужило наше долголетнее терпение, а там и будешь толстеть на пользу своей утробы. Людям же ты никакой пользы не принесешь.

— Принесу.

— В тягость им будешь.

— Ну и врешь!

— Ты, Егор Иваныч, непременно открой воскресную школу.

— Открою.

— Только учи по-светскому, эдак не прямо, сбухты-барахты, а полегонечку им растолковывай… Впрочем, тебе бы и самому надо поучиться.

— Будет.

— Как знаешь. Да пожалуйста, как будешь учить ребят, розги и колотушки исключи.

— Не толкуй, — знаю, что делать.

Троицкий махнул рукой и ушел в свою комнату, Троицкий был второго разряда и развитый настолько, что другой элемент взял в нем перевес. Он сегодня собирается подать прошение об исключении его из духовного звания. «Пойду учиться в университет, всю жизнь буду работать, дойду-таки до настоящего».

Попов не любил Троицкого за его рассуждения, и у них почти каждый день бывали споры и ссоры. «К чему это он говорит все? Ведь меня уж не переделаешь, не вышибешь из башки то, что в семинарии вбили в нее… Да и лучше, — спокойнее. Пора и отдохнуть…» Попов даже хотел переехать на другую квартиру, но он любил Троицкого за что-то особенно, жалко было расстаться с тем, с которым он двенадцать лет жил вместе.

Девять часов утра. Попов, одевшись, пошел в почтовую контору. Там спросил у почтальона, нет ли повестки или письма на его имя. Ни письма, ни повестки не было. Попов запечалился и пошел на берег к тому месту, где сидели на скамейке двое приезжих, один в рясе, другой в подряснике, которых по одежде трудно различить, кто они, потому что дьякон и священник носят рясы, а дьячки, пономари и причетники подрясники. Попов встал невдалеке около них.

— Вы секретарю сколько намереваетесь дать? — спрашивал подрясник.

— Да рублей пять. Столоначальнику рубля три надо.

— А я дак, право, не знаю, что делать.

— Воля божья. — Оба собеседника замолчали и плачевно смотрят на реку.

Попов подошел к ним, снял фуражку и проговорил:

— Здравствуйте. Вы откуда?

— Здравствуйте, — сказали собеседники, и оба сняли шапки.

Ряса подвинулась и проговорила:

— Просим покорно. Вы семинарист, если не ошибаюсь?

— Кончивший курс.

— Очень приятно. Что, же, место получили?

— Нет еще. Даже не знаю, где вакансии есть.

— Ну, это плохо. Я тоже кончил курс назад тому годов семь, два года ходил в консисторию да в архиерейскую канцелярию: едва нашел. А позвольте ваше имя и отчество?

— Егор Иваныч Попов.

— Очень приятно. Очень приятно!.. Я диакон единоверческой церкви в Крестовоздвиженском селе!

Следуют расспросы об единоверцах и рассказы об них.

— Житья нет. Поэтому хочу перепроситься в православные, хоть бы на причетнический оклад.

По духовному ведомству священник выше дьякона, дьякон выше дьячка, носящего стихарь, дьячок ниже пономаря, носящего стихарь и т. д. Есть священники, отправляющие службу по сану, но получающие доходы наравне с дьяконом, это значит — священник на дьяконском окладе.

— Я, Егор Иваныч, вот уже вторую неделю трусь здесь, сколько денег рассовал, служу я дьячком, надо стихарь. Всего-навсего осталось два рубля да тринадцать копеек, — проговорил подрясник.

Дьякон захохотал.

— Подумаешь, и дело-то пустое: стихарь надо. Сколько в службе?

— Одиннадцатый год.

Дьякон мотнул головой в знак удивления и впился глазами в Егора Иваныча.

— Каково?

— Плохо. А вы где обучались?

— Из причетнического класса исключен.

Дьякон угостил собеседников нюхательным табаком, который Егор Иваныч нюхивал изредка.

— А вот что, Егор Иваныч, поезжайте в Милютинск, там, знаете ли, женский монастырь есть и при нем воспитанницы.

— Знаю.

— Ну, вы сначала к владыке сходите, чтобы он разрешил вам вступить в законный брак с воспитанницей и послал туда указ. А там настоятельница сама изберет вам невесту и место даст.

— Я письмо от отца жду.

— А ваш батюшка кто?

— Заштатный дьякон.

— Что же, невесты там есть?

— У священника дочь годов восьмнадцати.

— Вот и дело. Значит, дело за местом.

— А я бы из монастыря взял, — сказал дьячок.

— А вы женаты, Павел Максимыч? — спросил дьячка дьякон.

— Женат, семеро детей, мал мала меньше…

— У меня тройка… Из монастыря оно, конечно, хорошо, можно в городе место получить, а городское житье не в пример лучше сельского; в особенности в таком городе, как Милютинск.

— Я, пожалуй, не прочь, только бы состояние имела.

— Ну там, я вам скажу, дадут вам приданое да сто рублей денег, и больше ничего. Да и девица-то, сказывают, того-с… ненадежная…

— Это плохо.

— А ваша невеста, позвольте спросить, богатая?

— У меня еще нет невесты.

— Полноте шутить! Давече оказали, что у священника вашего дочка есть.

— Да ведь кто же ее знает?

— Делов не имели? — Дьякон захохотал.

— Да как вам сказать: прежде игрывали вместе, но дел никаких не было, в прошлое лето она гостила у тетки, а в третьем годе я здесь в больнице пролежал всю вакацию.

— Больше у священника нет деток женского пола?

— Есть две дочери: одной тринадцать лет, а другой седьмой.

— Недоростки!

Молчание. Дьякон вдруг обращается к Егору Иванычу:

— Знаете ли что?

— Что?

— Вчерась я был в консистории. Смотрю, сторож газету читает. Каково? сторож газету читает и хохочет… Мне показалось больно смешно, грех те заешь!.. Подхожу к нему и спрашиваю: что, Никифор Иваныч, из Москвы пишут; усмирили ли врагов? Он и говорит: да ничего, так, уж больно занятно… Дайте, говорю, Никифор Иваныч, газетки почитать. Нельзя, говорит. Я ему дал двугривенничек, уступил и показал на одно место: вот, говорит, жениха вызывают, и хохочет… Я думаю, что же тут? Ну, надел очки и читаю, и что же, Егор Петрович…

— Егор Иваныч… — подсказал дьячок.

— Извините, Егор Иваныч… Ну-с… На чем, бишь, я остановился?.. Ну, читаю… В Воронежской губернии, знаете ли, в каком-то уезде (я было записал уезд-от, да потерял либо на папироски сжег спьяна), дьякон умер, а у вдовы осталось четыре дочери. Вот она и подала просьбу консистории. Должно быть, консистория не нашла женихов и напечатала цыдулку или указ, как там по светскому — не знаю, что-де кто девицу Анну двадцати двух лет, то есть сестру старшую, возьмет замуж, за тем и место останется… Каково? Благая мысль. Вот мы живем в захолустье и ничего не слышим, а здесь все можно узнать. Благая мысль. Махните-ко! А?

— Далеко.

— А сколько верст?

— Да верст тысячи две.

— У-у! Экая даль, господи помилуй!

— Я мекаю, поди, теперь туда много женихов-то наехало, — заметил дьячок.

— В экую-то даль?

— А своя-то губерния?

— Точно, точно… Ваша правда, Павел Максимыч.

* * *

Чтобы удостовериться в том, как скоро знакомятся духовные между собою, духовные, не видавшие друг друга никогда и живущие друг от друга на расстоянии двухсот — пятисот верст, нужно зайти в крестовую церковь или кафедральный собор во всенощную или к обедне, когда служит архиерей. Тут собраны лица духовного ведомства почти со всей губернии. Тут вы увидите протоиерея в камилавке и с наперсным крестом, монаха, снимающих свои камилавки, скуфьи и клобуки во время главных молитв, славословий и священнодействий, священников (которых можно отличить по крестам 1853–1856 годов), дьяконов, или, проще, лиц личного дворянства духовного ведомства, и подрясниковых — дьячков, пономарей и причетников. В церкви их человек двадцать. Они знакомятся так.

Подходит священник к протопопу и становится рядом. Священнику хочется свести знакомство с протопопом для того, чтобы прозреть, каковы там места. Но как заговорить с протопопом?.. Священник вынимает табакерку, щелкает пальцами по крышке и крякнет… Знай, мол, наших!.. Протопоп оглядывается в сторону священника. Священник раскрывает табакерку и говорит: не желаете ли-с?

— Пожалуй! — Протопоп берет в два пальца табаку и нюхает. Знакомство началось.

— Вы откуда? — спрашивает протопоп. Следует ответ. — Зачем, почему, ну как? — И дальше приглашение прийти на квартиру.

Если протопоп брезгует табаконюханьем, то священник начинает атаку иначе. Он слегка толкнет протопопа, будто нечаянно, потом скажет: извините-с! Посмотрит на протопопа и скажет заискивающим голосом:

— Вы, отец протопоп, давно здесь? — После ответа следует опять вопрос: — зачем? и — ну, а как дела? — После ответа: «как сажа, бела», — следует приглашение.

У священников, дьяконов, дьячков и прочих обращение иное. Священник боится подойти к протопопу; кто его знает, кто он такой, а одноряоники обращаются запросто, потому что священника трудно различить от дьякона, если он не имеет знака отличия. Тут знакомство начинается так:

— Мое почтение!

(Следует дерганье за рясу.).

— Мое вам…

— Издалече?

И прочее… У дьячков и прочих придаточных еще проще: «Ты откуда?» — «Оттуда». — «Перепрашиваться?» — «Да». — «А стихарь хочу получить». — «Шиш получишь». Приезжий сразу видит своего брата приезжего, знает, что как он сам, так и собрат его приехал по нужде и церемониться нечего, во-первых, потому, что душу отведешь с сельскими людьми, а во-вторых, что от них можно узнать: нет ли где хорошего места.

В церкви много толковать нельзя. В церкви хотя и знакомятся, но знакомство это ни к чему не ведет, хотя и обещаются с обеих сторон угощения. Знакомство в консистории и в архиерейской прихожей доходит даже до дружбы, до одолжения деньгами. Чтобы потолковать, приезжие толкуют где попало, а больше на квартирах, где непременно угощаются чаем и в особенности водкой.

Егор Иваныч с дьяконом и дьячком пошли в консисторию. Там, в прихожей, называемой коридором, что называется содом и гомор. Человек двадцать разнокалиберных лиц, в разнокалиберных костюмах, с палками и без палок, с разноцветными кушаками, поясами и просто «опоясками». Говор непомерный — и басы, и теноры, и дискаитики, и прочие неописанные, но натуральные голоса переливаются в прихожей вместе с кашлем, кряканьем, которым редкий из духовных не одержим, начиная с словестности, и сморканьем. Сторож в военной форме сидит на диване и, посматривая то на того, то на другого, ухмыляется. Он дестевой [2] зашивает.

— Верно, мы с носом? — говорит протопоп протопопу, сидя на диване.

— Я жаловаться стану.

— Ну, наши жалобы ко вреду нашему последуют.

— Это досадно, целый час члена нет. На ваших который?

— Да двенадцатый, поди… — Протопоп вынул часы из-за пазухи, посмотрел и сказал: — без двенадцати двенадцатый.

— Как подошло-то?

— Аккуратно. — Оба смеются.

— Владыка ничего?

— Ты, говорит, не печалься. Сына твоего знаю, говорит… А вам?

— Отчего, говорит, ты тут не живешь? Я и говорю! ваше высокопреосвященство, народ ныне тут хуже стал, никакая речь не действует, даже с крестом не стали принимать…

— Поди-кось!.. Это правда, отец протопоп. Народ нынче совсем развратился, развратился так… Жалко! — и говоривший это сделал такую гримасу, что, несмотря на бороду и небольшую не заросшую волосами часть лица с носом и глазами, слушавший их бедный дьячок подумал, что протопопа или владыка пугнул, или у него только живот крепко болит. — Ну-с, а владыка на это как рек? — сказал протопоп.

— Ну, я и говорю ему: не могу я жить в этом городе, лучше, говорю, в губернский переводите. Он и говорит: об этом я подумаю…

— Я слышал, вас представили к наперсному?..

— От кого изволили слышать?

— Слухом земля полнится, отец протопоп. Говорят, будто скоро надевать его на вас станут.

— Ой, вздор! ох, неправда! Вот что значит: какие у меня недоброжелатели!

Протопоп протопопу или священник протопопу и наоборот ни за что не скажут правду: зачем они приехали в город. Зачем приехали — знают члены и секретарь консистории, эконом архиерейский и сам владыка; хотя же и знают семинаристы-богословы, и приезжие священники, и прочая мелюзга, — так разве хозяева, у которых они остановились, подслушав разговоры их с секретарем, «разгласили», — и сами приезжие на воле с своими детьми калякают, рассказывают им. Говорят люди, что они таят причины приезда до поры до времени, по личным причинам, по зависти.

Дьяконы и дьячки кричат:

— Ну-ка, отец дьякон, дай-кось табачку понюхать!

— Маловато.

— Ну, ну, нечего отнекиваться-то! У тебя, я знаю, хорошее ведь место.

— Вот за это слово я тебе и не дам. Шиш получишь! — И дьякон отходит прочь.

— Да что это, господи помилуй, как долго? — говорят человек шесть.

— Эй, сторож, впусти! — просит сторожа священник.

— Пущать не велено.

— Как не велено?

— Не велено, и все тут.

Протопопы ушли в канцелярию. За ними пошли и священники. Сторож вмиг подбежал к дверям и стал посереди их.

— Отчего ты не пускаешь?

— Не велено.

— Почему?

— Говорят, много всяких шляется. Отцом Антоном не приказано… Вон тут надпись была приклеена, да из вашей братьи кто-то оборвал.

— Ты нам кого-нибудь пошли оттуда.

— Кого я пошлю! Вон столоначальник-то, Гаврилов, трои сутки без просыпу пьет и дома, что есть, не живет, ищи его, — с семи собаками не сыщешь…

— Ты писца пошли али помощника.

— Есть когда мне посылать. У меня делов-то и без вас вон сколько! — Сторож указал на угол, в котором лежали книги.

Один священник дал сторожу двадцать копеек.

— Как ваша фамилия?

— Документов.

Сторож ушел в канцелярию и чрез две минуты воротился, сказав, чтобы священник шел за ним.

Столоначальник в это время был в консистории; не пускать к нему не в известное время — был каприз и сторожа и самого столоначальника. За десять и двадцать копеек просители были вводимы в канцелярию, или к ним выходили писцы и удовлетворяли их. Выходившие шептались со стоявшими у дверей в канцелярию.

— Ну что?

— Десять человек на одно место.

— Врешь?

— Вот-те бог!

— А я было хотел на это же место проситься.

— Дак куда теперь думаешь?

— Не знаю. Спрашивал места, завтра велел прийти, записал фамилию.

— Сколько дали?

— Три рублика.

— Экая прорва! Ведь эдак ему сколько надают! А у секретаря не были?

— Нет… Там член сидит да протопопы.

— А я указ получил… Вот он! — говорит весело выходящий дьякон.

— Поздравляем.

— Покорно благодарю. Пожалуйте ко мне на закуску.

— А где ваша квартирка?

— Вместе пойдемте… Вот он, указ-то. Думаете, дешево стал? Двадцать четыре целковика… Зато место, говорят, такое хлебное…

— Ну, и слава те господи!

Сторож подходит к дьякону с указом и поздравляет. Дьякон дает двадцать копеек. Половина тершихся в коридоре уходят за дьяконом.

Егор Иваныч вошел в канцелярию и подошел к столоначальнику.

— Что скажете?

— Позвольте вас побеспокоить…

— Ну-с… Вы кто такой?

— Я только что кончил курс богословия по первому разряду.

— В священники или диаконы хотите?

— В священники.

— Священнические места все заняты.

— Я слышал, что в Куракинском уезде много мест священнических.

— Надо справиться…

— Пожалуйста… Отец у меня бедный, я тоже бедный.

— Теперь мне некогда.

— Когда прикажете прийти?

— Через недельку.

— Мне не на что жить здесь.

— Вы вот что сделайте, — оказал другой столоначальник: — подайте просьбу владыке, он напишет резолюцию, чтобы мы представили ему справку, а между тем понаведывайтесь.

— Очень хорошо. Только я не знаю, как составить просьбу.

Через четверть часа Егору Иванычу дали лоскуток бумаги, на которой была написана форма просьбы. За это сочинение с него попросили денег, Егор Иваныч отдал последние двадцать копеек. Зато он пришел домой очень обрадованный. Дома никого не было. Поэтому Егор Иваныч отправился к богословам — Клеванову, Попову, Панкратьеву, живущим на одной квартире. У тех кутеж.

— А! Егор Иваныч! — приветствовали Егора Иваныча товарищи.

— Это, отец Семен, наш однокурсник, первого разряда.

— Очень приятно! Имею честь рекомендоваться, Патрушинского уезда Егорьевской церкви священник Семен Павлович Мухин. — Священник подал руку Егору Иванычу.

— Давно изволили приехать, отец Семен?

— Сейчас, сию минуточку.

— А зачем приехали?

— Антиминс надо получить. Указ получил из консистории.

— Ну вы, отец Семен, не скоро отделаетесь от консистории, — сказал Панкратьев.

— Как-нибудь. Пожалуйте, Егор Иванович, водочки.

— Я не пью-с.

— Ну-ну. Надо привыкать-кавыкать [3].

— Он у нас фаля какая-то. Все учил да учил лекции.

— Похвально. А ничего, попробуйте! — Священник выпил свою рюмку.

Егор Иваныч выпил и закусил. Стали обедать. За обедом шел разговор об домашних священниках Мухина, о местах и невестах.

— Как вам сказать… В нашем уезде мест таки много есть. В Знаменском селе дьякон переведен, и место еще не занято.

— Да мы в дьякона не пойдем, — отозвались кончившие курс семинарии.

— И не стоит. Священнику лучше житье. Вот бы, к слову, я. Я теперь старший в селе, а служу всего-то четыре года и бороды еще не отрастил. Ну, сначала под началом был, да как того перевели в другое место, я и стал старшим, потому что другой-то священник кончил курс по второму разряду и восемь лет служил дьяконом. Жить можно. Умей только с приходом обращаться. Теперь училище я тоже к себе забрал, по пятнадцати рублей в месяц получаю.

— Так у вас нет поближе к вам местов?

— Как нет. В городе две священнические вакансии, в Моховском заводе священник на этой неделе умер; в Тимофеевском, говорят, под суд попался.

— Вот и дело. Значит, на всех четверых места есть.

— Надо только, господа, не зевать. Завтра же пишите прошения и подавайте владыке.

— А мне обещались сказать, где есть место, — сказал Егор Иваныч.

— Ну, на них вы не надейтесь. Ведь они знают, что вы человек бедный, и скажут такое село, где кроме жалованья вы ничего не получите. А у нашего брата расходов пропасть. Благочинному надо дать; за метрики надо в консистории двадцать пять рублей каждые полгода, а как власть приедет?.. Беда.

— Которые же из этих лучше?

— В Моховском лучше всех. Да туда мой тесть хочет перепрашиваться, чуть ли уж и прошение не послал.

— А ваше село каково?

— Ничего. Народ, знаете, только бедный.

— Ну, а насчет невест не знаете?

— Да у отца Петра Колотушинского, в Крестовоздви-хженском, две дочери.

— Стары?

— Одной двадцать четыре, а другой девятнадцатый год. Он ничего, зажиточный.

— Отчего же они засиделись?

— Видите ли, дело в чем. Он уже выдал двух дочерей; та, которой двадцать четыре года, больно некрасивая и к тому же хромая; а у этой бельмо на одном глазу. И рад бы спихать — никто не берет.

— Да кой черт эдаких калек возьмет?

— Ну-с, у моего тестя есть дочка, Глафира Сидоровна. Ничего, красивая. Годов шестнадцать.

— Никто не сватается?

— Приказчик заводский сватался, да не отдает.

Всем захотелось, каждому особо, жениться на Глафире Сидоровне.

— Так как, отец Семен? — спросил Кдеванов.

— Что?

— Насчет невесты-то?

— Хотите, сосватаю?

— Куды ему с его рылом соваться! — сказал Попов-второй: — лучше мне сосватайте.

— Вы, господа, лучше прежде всего места найдите, а за невестами дело не станет. Не нашедши места нельзя жениться.

— Хоть бы старуху какую, только бы место получить sa ней, — сказал Клеванов.

— Плохой вы знаток в этом случае. Вот здесь, поди, сколько невест-то!

— Невест много, да и развратниц не мало, — сказал Егор Иваныч: — мещанку брать не стоит, потому что не образована и бедна, из военного сословия брать не дозволено, купчиха не пойдет, а чиновницы — франтихи, заважничают скоро.

— Да, плоховато. А ведь, я думаю, у владыки есть просьбы от вдов?

— Как, поди, нет.

Долго Егор Иваныч сидел у приятелей, и беседа шла все в этом же роде. Дома Павел Иваныч отдал ему почтовую повестку, в которой значилось, что Егору Иванычу следует получить восемь рублей серебром.

— Ты, Егор, наперед получи письмо, а потом уж и подавай прошение, — сказал вечером Троицкий своему товарищу. — А я — брат, уже подал прошение вместе с десятью человеками, которых ты знаешь. Я, Илюшка Спекторский, Иван Бирюков, двое Кротковы едем в университет, впрочем, Бирюков в медицинскую академию хочет, Петрушка Кротков не знает, куда. Ему, видишь ты, хочется и в духовную академию, вероятно в архиереи метит. Я, говорит, жениться не буду.

Егору Иванычу жалко стало Троицкого.

— Ты, Паша, не езди…

— Нельзя. Век нянчиться с тобой невозможно. А если я и буду жить с тобой, то я не хочу, чтобы ты в метриках писал… Ты, пожалуй, сердиться после будешь на меня… Нет уж, бог с тобой, не стану тревожить твои мозги; живи себе на потребу и на пользу людям… Ты будешь приносить пользу обществу легким трудом, я также буду приносить пользу, только мой труд, может быть, тяжелее твоего будет…

— Не хвастайся.

Троицкому обидно сделалось, но он смолчал и ушел из дому на всю ночь. Егор Иваныч всю ночь не спал. Ему хотелось скорее получить письмо, узнать, что пишет отец про его невесту, Степаниду Федоровну, жениться, получить место, посвятиться… И при всем этом переборе мыслей, при представлении всего этого по частям и вообще, сердце стучало, чувствовалась какая-то радость и какой-то трепет.

— Помоги мне, господи! — шепчет Егор Иваныч, глядя в угол и на небо, и чувствует в это время, что он весь предался этой молитве, точно голову его приподняло кверху, душа куда-то возносится с словами: господи, помоги! — Буду я тебе верный слуга и добрый пастырь. — Но тут же Егору Иванычу опять представляется настоящее положение, консистория, женитьба, дети, и прокрадываются какие-то нехорошие мысли…

* * *

Почтовые конторы выдают деньги семинаристам не иначе, как по сделанным на повестках удостоверениям семинарского начальства, как то: подписи ректора мли инспектора и скрепы письмоводителя, и с приложением печати семинарского правления. Утром Егор Иваныч отправился в семинарское правление. Василий Кондратьич, письмоводитель правления, был дружен с Поповым и не задержал повестку. Он даже сам снес ее к ректору для подписи, но скоро воротился.

— Ступай, тебя ректор зовет.

— Зачем?

— Не знаю. Только смотри не робей, да замолви об месте: он любит, чтобы его просили.

Егор Иваныч пошел к ректору. Ректор пил чай с ромом. Егор Иваныч подошел под благословение к ректору и отошел к дверям, дрожа всем телом.

— Ну, Попов, что скажешь? — спросил ректор, лукаво и строго глядя на Егора Иваныча.

Егор Иваныч не знал, что сказать на такой вопрос, и переминался с ноги на ногу, поправляя то галстук, то засовывая левую руку за глухо застегнутый сюртук.

— Не хочешь ли и ты сделаться скотом бессмысленным, подобно тем десяти болванам?

— Никак нет-с, ваше высокопреподобие.

— Никак нет-с… Что же? я держать не стану. Худая трава из поля вон.

— Я никогда не думал выходить из духовного звания, ваше высокопреподобие.

— Отчего же бы и не выйти? Жизнь веселая, разгул, разврат. А там что?

— Там ад.

— Что же, и хорошо! Мы вас учили, все старания употребляли на то, чтобы вы были истинными, достойными сынами нашей церкви, подготовляли вас к пастырской обязанности; а вы за все это злом нам отплачиваете… О, злые плевелы! Будете каяться да после смерти несть покаяния.

— Ваше высокопреподобие, я никогда не увлекался этими людьми, хотя они и старались всячески совратить меня.

— А Троицкий?

— Он только жил со мной на квартире; и вот вам доказательства, что я вышел вторым по первому разряду и, не слушая его советов оставить духовное звание, с нетерпением жажду получить сан священника.

— Я забирал о тебе, Попов, сведения частным образом, и мне говорили о тебе в последнее время, что ты исправляешься. Дай бог! Это доказывают твои задачки. Можешь ли ты быть священником?

— Могу.

— Я бы попросил владыку послать тебя в духовную академию вместе с Кротковыми, но Кротковы исключаются по прошению их отцов; за это им будет выговор от владыки, яко за совращение юношей. Тебя же я боюсь послать, потому что закружишься в большом городе, совратишься и уйдешь туда же, куда уходят и прочие болваны.

— Я, ваше высокопреподобие, не желаю учиться.

— Конечно, если бы ты по окончании курса получил магистра, ты в духовном звании мог бы быть и епископом.

Ректор отдал Егору Иванычу повестку, уже подписанную им.

— У тебя отец богатый?

— Нет-с. Он заштатный дьякон.

— Стало быть, и надо призрить отца. Может быть, и у тебя будут дети, тогда сам узнаешь, каково это бремя.

— Я батюшку никогда не забуду. — Егор Иваныч подумал: что это он сегодня размазывает?

— Ваше высокопреподобие! — приступил Егор Иваныч к ректору. — позвольте побеспокоить вас насчет места.

— В этом деле я едва ли могу быть ходатаем.

— Я справлялся в консистории, но там ничего мне не сказали, а на эти восемь рублей я ничего не сделаю.

— Терпение, сын мой.

— Ваше высокопреподобие, мне надо за квартиру платить, есть нужно.

— Позанимайся в консистории.

— Не могу.

— Почему?

— Там даже сторож берет с бедных причетников- за то, чтобы он вызвал столоначальника или писца.

— Об этом судить не твое дело. Впрочем, я подумаю.

— Когда я могу надеяться получить милостивый ответ вашего высокопреподобия?

— Зайди ко мне часу в первом. В двенадцатом я пойду к владыке и переговорю с ним.

— Прошения подавать не прикажете?

— Ах да! Поди в правление, напиши и отдай мне. Только послушай, Попов: я тебе делаю великую милость, единственно из любви христианской. Если ты будешь замечен в чем-нибудь, тогда ты не сердись на меня… Иди.

Егор Иваныч бегом пустился по коридору в семинарское правление, крестясь и говоря: «Слава богу! слава богу! Ну, теперь пошла!.. Экое счастье!..»

Действительно, Егору Иванычу повезло, и повезло оттого, во-первых, что из двадцати трех богословов, кончивших курс, десять подали просьбу об увольнении из духовного звания, что слишком взбесило и ректора и высшую власть, а не уволить их не было никакой возможности, так как богословы могли или жаловаться губернатору, или — чего доброго — прибегнуть к гласности, и во-вторых, ректор любил Попова за скромность и в это утро именно думал об нем: что-то будет с этим лицемером? если он уйдет, то и все уйдут в светские… Ректор даже дошел до того: что, если все семинаристы каждый год будут выходить в светские? кто же будет священниками и диаконами? Не будь эдаких мыслей и того, что надо бы всех скрутить да определить на места, Егор Иваныч прождал бы места года два и, пожалуй бы, вышел в светские, что случалось и случается теперь. Егор Иваныч — исключение; но духовное начальство по крайней мере так должно бы поступать: если кончившие курс богословия желают получить места священника или диакона, то в тот же месяц и посвящать их в эти должности, а то начальству никакого нет дела до кончивших курс. Сам студент ходит в консисторию, выпрашивает места, тратит деньги, голодая без занятий, просит архиерея; но у архиерея просьб много, на одно место бывает пять-десять просителей, большею частию перепрашиванья дьяконов во священники, дьячков во дьяконы, и на этих господ больше обращается внимания консисторией, куда сдаются их прошения, и они скорее получают места, потому что каждый день трутся то в консистории, то в прихожей у власти, и имея деньги, получают места и звания те, кто больше даст письмоводителю, эконому, секретарю консистории, столоначальникам, — тогда как студенты, не имея денег, за диаконским местом ходят по консистории год, а прежде и пять лет ходили.

Теперь другой вопрос. Священник и дьякон не могут быть холостыми. Этот закон установлен, вероятно, потому, чтобы размножить духовное сословие. Благодаря этому закону и праздной жизни этого сословия детей действительно много размножилось. У редкого священника или дьякона нет детей мужского и женского пола. Кроме священников и дьяконов, есть еще пономари, причетники и дьячки, большая половина которых тоже женатые, и у редкого из женатых нет детей. Плодовитость этого сословия всякому известна; редкий из белого духовенства не жалуется, что у него куча ребят, и эта-то куча ребят поедом ест бедного отца. В каждой семинарии, положим, средним числом, учится пятьсот человек юношей, да в духовных уездных училищах и в уездных городах до трехсот мальчиков в каждом училище, да в домах еще есть один или два ребенка мужеского пола. Вдовец, дьякон или священник, снова жениться не могут, хотя бы и желали иметь жену для детей, прижитых от первой жены. Вдовец или должен идти в монахи, или жить тише воды, ниже травы вдовцом на старом месте, или же выйти в светские. В первом случае дети призреваются начальством, или остаются на попечении родственников, или, в особенности девицы, когда нет родственников, поступают в монастырь, оттуда редкие выходят замуж только за духовных, а большая часть (если не убегают из монастыря) остаются монахинями… Стало быть, самое главное для ставленника — это женитьба. Егор Иваныч прав, сказавши, что из городских очень трудно выбирать невест.

Искать невест в губернии — дело довольно трудное. Сыну городского церковнослужителя легче найти невесту в городе, у своего же брата или у чиновника, а не то у сельских. Сельские часто переходят с места на место, то есть уезжают, и дочери выдаются замуж почти что за первого попавшегося жениха из духовного звания, смотря по тому, стоит ли жених невесты: пономарская дочь выходит за пономаря, дьячка и дьякона, дьяконская — за дьякона и священника, протопопа; если бедная, то и за дьячка или за светского чиновника, а таких девиц, с которыми бы семинарист рос, очень мало, потому что отцы не всегда уживаются на одном месте, да и семинаристу нужно богатую невесту.

Положение женщины в этом сословии незавидное. Каждую девицу уже с восьми лет называют невестой, копят на нее приданое, то есть пух на перину и подушки, белье, холст, деньги. Сама девица тоже знает, что она должна будет выйти замуж за священника или дьякона, и в этих летах бессознательно готовится к этой участи. Жена сельского священника или дьякона, взятая из села же, прежде готовилась к хозяйничанью, к воспитанию детей. Первый год супружества идет хорошо, она, что называется, как сыр в масле катается: муж ее ласкает, крестьяне и крестьянки любят и называют ее матушкой, хлеба много, прислуга есть. Ходит она всегда довольная, румяная, здоровая. Рождается ребенок. Вся забота матери заключается теперь на ребенке: она сама кормит его грудью, сама качает зыбку с ребенком, моет его, а хозяйственные обязанности предоставляются мужу, или свекрови, или матери, смотря по тому, кто из старших родных живет с ней. Через год опять ребенок. Первый ребенок идет на руки к родным женщинам матери, а сама мать нянчится с другим ребенком. Через год опять ребенок. Первый ребенок уже бегает, кричит тятя, мама, бука и прочие слова, усвоенные им от частых произношений родителями и родными. Мать начинает тяготиться детьми, то есть она уже охладела к ним, ей нет покоя от них ни днем, ни ночью, они кричат, ревут, капризничают, и так все идет три года и будет идти еще, может быть, долго. Ее ужасает эта обуза, но она все-таки нянчится с последним ребенком, предоставляя первых на произвол родни. Мать этой матери, старушка, всегда бывает добра и нежна с детьми. Она их любит потому, что представляет себе их такими же, какою была ее дочь, теперь мать их. Поэтому дети всегда любят бабушку и перенимают от нее ее понятия. Но всегда оказывается, что у бабушки очень немудреные понятия. Она только хорошо знает, как щи сварить, как посмотреть за огородом, где кринка с молоком на погребе стоит, да с крестьянина Максима надо бы получить долгу: малёнку [4] овса, лукошко яиц. Но бабушка большею частью хозяйничает, бегает по селу; а как бабушки не везде бывают, то ребенок растет также под влиянием тетушек, сестричек, которые его бьют, ругают, ставят на колени и подвергают различным искусам. Шести- и семилетних девушек отец или мать учат читать по церковной азбуке, писать. Наука заканчивается тем, что девушка умеет шить, приучается стряпать, знает, как нянчиться с детьми, умеет читать церковную и гражданскую печати, плоховато писать — крупными каракулями. Светские книги не водятся у родителей, они запрещены самими родителями, да и в селе негде взять книг. Девушка воспитывается в страхе божием: боится родителей, делает все, что они прикажут, ходит в церковь и сидит дома, потому что гулять по селу не в моде, в гости ходить, кроме священника, дьякона, станового (если он есть) да волостного головы, не к кому. Двенадцатилетняя девушка выглядывает пятнадцатилетней. Она помогает стряпать, возиться с ребятами, редко играет в куклы и плетки, присматривает за хозяйством, шьет, моет и становится почти что полуработницей, и полухозяйкой в дому, и полуженщиной. Все ее удовольствие заключается в том, что она может с подругами попеть светские песни, получить похвалу от родителей за то, что при гостях вела себя не очень застенчиво, сходить с подругами и сестрами в лес по ягоды и по грибы, покосить траву на покосе. Ей хочется простору, но ее тяготит домашняя обстановка, обязанности не по силам, буйный характер отца. Всякий знает, что духовенство любит выпивать, даже в монашеском быту. Редкий семинарист не пьет в кругу товарищей. Отчего же не пить и после? Наш народ любит выпивать, крестьяне большею частью сближаются с священниками посредством водки. Непьющий священник может угодить крестьянам в таком только случае, когда он угостит их на славу, так, что все село сразу полюбит священника. Если священник, положим непьющий, не угостит крестьян ни разу в год, крестьяне станут оказывать ему уважение снятием шапок, принесением долга натурой, но в душе будут бояться его; у них явится недоверие к нему; они будут тяготиться им и назовут гордым, кроме того всячески будут следить за его домашнею жизнью. Хороший священник непременно угощает крестьян и волей-неволей должен пить с ними. — Положим, священник не пьет год. На другой год ему скучно, он не знает, что бы ему делать? Читать светские книги он не может, потому что их негде взять, да он, пожалуй, и читать их не станет. Он начинает входить в апатию; ему надоедают и жена и дети. Он привыкает пить водку перед обедом и ужином, после которых спит. Водка ему идет на пользу, и он усиливает порции…

Девушка знакома с обществом своего пола. Она знает, что в селе каких-нибудь пять человек из мужчин не пьют водку. Ее мучат сцены матери с отцом, она понимает, что это гадко, и думает: неужели и муж мой будет пьяница? Она плачет… Плачет потому, что знает, что ей непременно следует выйти замуж.

Что такое любовь, — девушка понимает так, как ее научили понимать любовь: выйти замуж по закону, жить с мужем, угождать мужу, родить детей, воспитывать детей… Жена знает, что она у мужа нахлебница, что она без мужа ничего не сделает, потому что ей прав никаких не дано, да она и сама считает себя рабой мужа, как ее научили по священному писанию.

В вакации, в зимние каникулы в село приезжают семинаристы и ученики духовных уездных училищ, дети священников, дьяконов и дьячков. Мальчики и юноши ведут себя смирно, застенчиво. При встрече с девушкой смотрят в землю, краснеют, девушка тоже. Семинарист о любви не знает, он только знает: «она красивая». Он знает еще и то, что ему еще долго учиться, и бог знает, что тогда будет, и о женском поле он не мечтает, благо и кроме женского пола много удовольствий, как то: рыболовство, лазанье по деревьям, грибы, ягоды, спанье на свежем воздухе, еда всласть. Приглашают семинаристов и в те дома, где есть взрослые девицы, приглашают ради новостей губернских, поят чаем и красной водочкой; но приглашают в отсутствие девиц, зная вероятно, что он еще ученик и ему еще много учиться, да и при девицах семинарист ведет себя застенчиво: смотрит в пол, или на отца-священника, или на матушку, а девица смотрит на него и думает: «Мой муж должен на тятеньку походить…» А тятенька-то весь бородой оброс. Вот она, любовь-то семинарская!..

Встречаются иногда юноши и девицы в лесу, когда собирают грибы и ягоды, но девицы бежат прочь, а юноши стыдятся того, что встретились с девицами. Семинарист знает, что девица их звания выйдет замуж за духовного, но теперь он боится с ней говорить, зная, что он вовсе не жених, так как ему до окончания курса еще пять лет, да у него и худой мысли нет. «Нельзя, — думает он: — грех…» Девица держится под страхом родителей. По приезде семинаристов — «слышишь, девка, — говорит ей мать: — как встретишь ты шалопаев, беги от них. Иначе всю шкуру тебе сдеру!» — и девушка боится преступить этот закон. Девушка знает, что ей с пономарским сыном знакомиться не следует, и дьяконские дочки с пономарскими сынками видятся только из окна в окно…

Городские дочери немного развитее. Но там отцы еще стороже, и гости-семинаристы бывают реже. Там ждут женихов, что называется, хороших, то есть академистов, лиц, у которых отцы имеют вес в губернском городе.

Свадьбы бывают так. Семинарист, узнавши, что там-то есть невеста богатая, приезжает в село к дьякону или пономарю. В селе все вмиг узнали, зачем приехал студент, и знает, конечно, невеста. К матери невесты посылается сваха, которая выпрашивает приданое. Через день смотрины. Девица никогда не видала этого мужчину, он ей не нравится, но она должна согласиться выйти замуж за него, потому что он будет дьячком или священником, и родители приказывают. Через день обрученье, а через неделю и свадьба. Коротко и ясно… Впрочем, на свадьбах весело, но только не невесте. Ну, а там пойдет и весело и скучно…

* * *

Получивши письмо и деньги, Егор Иваныч в конторе же прочитал письмо. Вот что писал отец его:

Дражайший мой сын Егорушка!

Письмо твое, от 18 июня сего года, мною полученное 3 июля; я прочел с полнейшею радостию и исполнился неописанного радостию. Слава создателю, царю небесному! что благополучно все обошлось и ты кончил сей термин. Ничего, Егорушка, не дремли… Терпение и труд все перетрут, — пословица говорится. Поступишь на место, возблагодаришь творца и мне спасибо скажешь; не дураком, мол, меня отец сделал… Глаза на старости лет, как стану умирать, закроешь… Ах, Егорушка! Старость не радость, здоровье слабо. Хочешь сходить к заутрени в храм божий, немочь дьявольская претит, добро бы каждый день заутрени были, а то в две недели раз бывают, а всенощные редко. Ты знаешь. Скука, Егорушка. Жду не дождусь, когда ты в священники посвятишься.

Посылаю тебе, Егорушка, мое родительское благословение. Делай ты, Егорушка, по закону божию; бойся со страхом и трепетом царя небесного! Им же вся быша, и без него ничего же есть.

Местов у нас нет, а тебе, знаю, в город хочется. Дай бог, дай бог, Егорушка. Хлопочи. Я ужо продам домишко, сам приеду к тебе да Петруху захвачу с его женой, пусть порадуются на красного сокола. Какую же ты рясу-то сошьешь? Чай поди еще волосы не отросли. А ты послушай меня, старика, волосы-то деревянным маслом мажь — скорее отрастут. Не мешает и подбородок брить. Знаешь, благообразнее как-то.

Отец Федор тебе кланяется и тоже неописанно радуется. Стефанида Феодоровна кланяется. Она 2-го числа июля сочеталась законным браком с нашим становым приставом Максимом Васильевичем Антроповым. Старенек он, 56 годков, да ничего, богат больно.

Прощай, Егорушка. А невесту будешь искать, ищи богатую. А как найдешь, напиши мне, и я старые кости к тебе привезу. Буди на тя благословение мое от ныне и до века.

Твой отец Иоанн Попова

Письмо это поставило в тупик Егора Иваныча. Дело в том, что он последние два года надеялся жениться на Степаниде Федоровне. Она ему очень нравилась, хотя разговоров между ними было очень мало, а о любви и заиканья не было. Досадно сделалось, что его воображаемая невеста замуж вышла за старика, станового пристава.

Старику отцу в селе делать было нечего. Служил он в церкви по охоте, пенсион получал небольшой, с пашни и покосу тоже мало приходилось. Жена умерла назад тому два года; сын Петр дьяконом за сто верст, дочь Анна тоже замужем, в этом же селе за пономарем, от которого ему житья нет, потому что пономарь пьет и ворует у него деньги. Делать положительно нечего. Зимой весь день или лежит, или возится с детьми дочери, поет ирмосы и разные каноны и ребят заставляет петь. Летом весь день на улице. Встанет в пятом часу (а он спит в сарае), пойдет на двор, подметет, приберет кое-что и выйдет на лужайку, — греется против солнышка. Долго сидит старик, мурлыча охриплым старческим голосом песни, глядя куда-то вдаль и изредка понюхивая табак. Убаюкает старика солнышко, согреет, и заснет старик, растянувшись по мягкой траве. Подойдет к нему корова, лизнет его лицо или руку, высунувшуюся из-за халата, накинутого на плечи, лизнет своим жестким, как терка, языком, проснется старина, приподнимется, перекрестится и скажет! тпрука! тпрука! тпруконька! э, матонька!.. Погладит рукой по ноге корову и опять ляжет. Увидев крестьянина, крестьянку, или мальчика, или девушку, он непременно подзовет их к себе и начнет калякать. В особенности он ребят любил, до того, что в бабки с ними игрывал, почему все с ним обращались запросто и от семилетнего до сорокапятилетнего все называли «дедушкой». Увидят ребята, что на завалинке стародьяконовского дома нет старого дьякона, и говорят: дедушка нездоров, — и бегут наведаться к нему, но их гоняет со двора муж Анны или сама Анна, Увидят дедушку на завалинке и кричат:

— Дедушка! дедушка! хоть в бабки?

— Не могу, ребятки, спину разломило.

— А по грузди пойдем?

— Ноженьки болят.

— Пойдем, дедушка! Пойдем.

И обступят его человек двадцать молодого поколения. Дедушка никогда не отказывался от путешествия по грибы и ягоды. Ходит, бывало, с ребятами целый день, ничего не насобирает по слепоте. Ребята смеются над ним и насобирают ему наберуху и дотащат эту наберуху до села, Но главное удовольствие старика было — игра в шашки. В шашки умели играть: волостной писарь, сборщик податей, голова и двое богатых крестьян. Игра производилась с четвертого часа пополудни на улице, перед домами, и продолжалась до темноты. За игрой старик весь оживал, делался боек, разговорчив, смеялся, передразнивал.

— Я те, собаку, запру в гнилушку — и не выскочишь. Матрену позовешь — и та никоим образом не вытащит, хоть сто вервей иностранных подай.

Бахвалится старик, а прочим любо. Играющих обступали женщины, мужчины и дети.

— Не застуй! не застуй! — ворчит старик: — при свете-то ему стыднее в гнилушку попасть.

Все смеются.

Если противник его попадается в гнилушку, старик хохочет во все горло:

— Что? каково? На-ткось скушай! Чем пахнет?.. А я, погоди, тебе задам двенадцать с кисточкой.

Если его самого запрут, старик сердится и ругает глазеющих:

— Это все от вас божеское напущение!.. Одна курва между вами есть, сглазила.

Все хохочут. Голова или противник тоже дразнится. Старик еще хуже; стыдно ему, а оправдаться нечем. «Ничего, — говорит он: — это я так, для развлеченья. Теперь я задам…»

Но однообразие сельской жизни надоело старику; ему хотелось ехать в другое место, и он ждал только случая жить с Егорушком, которого он очень любил. Петруха был пьяница, и жена его капризливая, поэтому он не мог жить у них более двух недель.

Егору Иванычу ничего не оставалось больше делать, как искать невесту где-нибудь. Но от кого он узнает, где невеста? На товарищей надеяться нечего: они сами себе ищут невест. Осталось одно — прибегнуть к совету ректора.

В первом часу Егор Иваныч отправился к ректору.

— Ну, Попов, много ты мне наделал хлопот. Его высокопреосвященство долго не соглашался заместить тебя на священническое место, однако я уговорил его.

— Покорнейше благодарю вас, ваше высокопреподобие.

— Прошение твое он оставил у себя и обещался назначить тебя в город Столешинск, в Знаменскую церковь.

Егор Иваныч, сияя от радости, низко поклонился ректору.

— Город, говорят, бедный, но ты будешь все-таки священник и притом городской, нужно только быть добродетельным, настоящим пастырем своих заблудших овец.

— Постараюсь, ваше высокопреподобие.

— Это еще не все. Его высокопреосвященство велел передать тебе, что ты не иначе удостоишься священнического сана, пока не скажешь слова во время его службы.

— Очень хорошо-с.

— Если ты хорошо напишешь и понравится его высокопреосвященству слово, он посвятит тебя, а если напишешь дурно, посвятит в диаконы.

— Очень хорошо-с. На какую тему прикажете-с?

— Владыке хочется, чтобы ты сказал слово о блудном сыне. В этом слове ты проведи нашу жизнь, уподобляющуюся жизни блудного сына, выскажи, что сам бог печется о нас, в особенности о детях; раскаявшимся кров дает. При этом изобрази и то, что бдительное начальство всеми благими мерами заботится об юношестве, как господь о детях, а нераскаявшимся обещает геенну огненную. Закончи так: «О христиане! близок час, в онь же сын человеческий приидет со славою судити живых и умерших. Что мы речем ему, грешнии?» Потом воззвание ко Христу спасителю: «Ты, Христе, спасаешь раскаявшихся; обрати и нас ко свету заповедей твоих и приими нас во царствие твое, яко блудного сына…» Понял?

— Понял.

— Теперь иди. Когда напишешь, принеси мне. Да постарайся принести через день. Напиши больше и везде вставляй места из евангелистов и апостолов; хорошо сделаешь, если приведешь цитаты из Василия Великого, Иоанна Златоустого и прочих вселенских учителей.

— Очень хорошо.

— Ну, теперь иди с богом.

Придя домой, Егор Иваныч увидел на столе, в комнате Троицкого, две бутылки с простой водкой, узел с калачами и сверток бумаги. В этом свертке он увидел новую книжку журнала.

«Ну, — подумал Егор Иваныч, — затевают что-то». Троицкого не было дома. Егор Иваныч любил читать только беллетристику, но прочие статьи читать у него не было терпения, короче сказать, он не понимал их.

Пришел Троицкий с двумя бумажными узелками, в одном из которых была колбаса и печенка, а в другом чай и сахар.

— А, Павел Иваныч! — сказал Попов и поздоровался, то есть пожал руку Троицкого.

— Какой и тон-то! Ну, что? Бар или ек?

— Бар.

— Вот как! Какими судьбами?

— Ректор…

При этом слове Троицкий строго взглянул на Попова, — не врет ли он, или каким образом ректор мог помочь делу.

— Не врешь?

— Еще бы! Слушай, что было.

— На папироску, и рассказывай, только без прикрас.

Попов начал рассказывать похождения двух дней.

— Ну что же, хорошо, — сказал Троицкий по окончании рассказа Попова. — В сорочке родился… А я, брат, учиться! Тебе это не по нутру. Радуюсь, что место получил, только слово? Сумеешь сочинить?

— Только не мешайте, пожалуйста. Ведь одни сутки остались.

— Не беспокойся. Мы тебя не введем во искушение. Егор Иваныч! Егорушка! товарищ… Ведь нам всем жалко тебя, больно… Э, да что толковать!.. Ну, твои дела, значит, что называется, в шляпе. Поп, брат, ты. Благослови, отче.

— Бога бы ты постыдился…

. . . .

— Егор Иваныч, вот что: а жена?

— Найдем!..

— А?

— Не спросим вашего брата.

— Однако жена… Ты пойми: что такое мужчина и женщина? Что такое, по-твоему, мужчина и женщина?

Егор Иваныч сначала подумал, что говорить с Троицким не стоит, потому что он переспорит его, а все его резоны «ровно ни к чему не ведут». Однако он сказал:

— Да что с тобой толковать! Ты человек светский, я — духовный. По-нашему, жена должна быть помощницей мне, должна уважать меня… повиноваться мне.

— Та женщина, которую ты теперь не знаешь?

— Женщина против нас ничто.

— Что?!

— Плевок.

— Подлец ты, Попов!

Егор Иваныча зло взяло…

— Говорить я с тобой не хочу… Убирайся вон, иначе ректору окажу.

— На это господин Попов, я вам скажу вот что: во-первых, я не уйду, потому что квартиру я снимаю не у вас; во-вторых, я ректора не боюсь, так как подал в отставку из вашего сословия.

Попов молчит и ходит по своей комнате.

— Егор Иваныч, на что вы сердитесь-то?

Молчание… Троицкий вошел в его комнату. Попов не смотрит на Троицкого.

— Егорушко! а двенадцать лет дружбы?..

Это тронуло Попова.

— Ты мне теперь не можешь быть товарищем.

— Знаю, почему; но головы на отсечение не дам. Егор Иваныч, к чему эти ссоры? Ведь мы ссорились раньше за идеи и мирились, но не так, как теперь. Вероятно, ты потому сердишься, что скоро получишь место; но, брат, у тебя еще задача — слово. Подумай!

— Не тронь меня, Троицкий.

— Не буду трогать. Дай лапочку!

Друзья поцеловались.

— Славный ты, Егор, будешь поп. Дай бог тебе успеха, да брюхо растить, ребят меньше. Только вот тебе просьба: не трогай нас, твоих товарищей; не говори проповеди на воздух. Ты лучше печатай что-нибудь в «Духе христианина» или «Православном обозрении», тогда тебя будут читать и семинаристы и отцы разные. Пиши дело, настоящее, говори прямо, а на старинные идеи не упирайся.

— Знаем, как делать.

— А знаете, так и знайте…

* * *

Начали собираться товарищи. Собралось человек восемь, выпили по рюмочке водочки, закусили.

— Давайте читать.

Начинается чтение. Все слушают и молча смотрят то на Троицкого, то на книгу. Если что кому-нибудь не понравится и кто-нибудь не поймет чего-нибудь, следует остановка:

— Стой! он врет.

— Нет, не врет!..

— Объясни!

Следует объяснение.

— Прочитай снова!

После чтения опять спор. Каждый критикует по-своему, под конец соглашаются:

— Ужели и с нами то же будет?

— Ну, брат, мы не такие люди. Мы им утрем нос.

— Чем?

— Утрем!

— Эх, господа!. . . . . .

— Я думаю, нам легко будет учиться в университете. Заучивать трудно. Теперь вот мы читаем и разъясняем сами, потому что разъяснить здесь некому, а там умные-то люди налицо, своими ушами будем их слушать. А ведь мы, братцы, в течение двух лет читанья мало еще поняли.

— Надо допонять.

— Едем!

— Кто едет?

Пять человек сказали: «Я». Это были: Спекторский, Бирюков, Троицкий и двое Кротковых.

— А вы? — спросил Троицкий у остальных.

— Мы служить будем. Губернатор уже обещался дать места, — сказал Клеванов.

— Куда же, господа, ехать? — спросил Петр Кротков, красивый юноша двадцати лет.

— Да ты куда думаешь?

— Батюшка советует в духовную академию, а мне хочется в медицинскую. Я в медицине-то смыслю кое-что…

— Ишь каналья! Любит форму: здесь иподиаконом был, архиерея одевал, а там хочешь форму носить, чтобы порисоваться в губернском городе и перед своим батюшкой. Знаем мы вас, протопопские сынки!

— Давайте лучше вот что решать: как ехать? Есть ли еще деньги-то?

— Кротковы богаты.

— Наш отец на днях будет сюда, вероятно даст, — сказал Алексей Кротков.

— Мой отец хотел прислать малую толику. Он не препятствует тому, что я еду в университет, даже радуется, — сказал Троицкий.

— А вот мой не то: что, говорит, тебе за наука? Выпороть, говорит, тебя надо за вольнодумство. И если ты бросишь меня на старости лет, не заступишь мое место, прокляну тебя, — сказал Бирюков.

— Что за дубина!

— Что ни говорите, а я удеру в университет… Добро бы, я один был сын у него, а то один уже священником, а другой в философии. На брата, конечно, нечего надеяться. Скверно, денег нет.

— Я отцу ничего не говорил о поездке, нынче написал ему такое письмо, что, надеюсь, старик расчувствуется. Впрочем, я у него одно детище мужского колена, а место у него такое, что называется — на веретено стрясти: село дрянь, народ бедный, благочинный теснит… — сказал Спекторский.

— Так как, господа?

— Не знаем. Призанять бы у кого-нибудь на дорогу.

— У кого займешь?

— Мы вот что сделаем, господа, — сказал Троицкий: — все мы друзья и, стало быть, в крайних случаях должны помогать друг другу, как помогали в семинарии и как выручали друг друга из бед. Если мой отец пришлет много, я половину разделю на Спекторского и Бирюкова.

— У меня всего два рубля. Книги разве продать! — сказал Бирюков.

— А у меня всего-то пятьдесят копеек, — сказал Спекторский.

— Господа Кротковы, к вам взываю о благотворительности, — сказал Троицкий Кротковым.

— Мы не знаем, как отцы.

— Если не дадите, мы вам не товарищи.

— Я попрошу батюшку об этом, — сказал Алексей Кротков.

Разговоры продолжались до четвертого часу утра. Попову очень надоели товарищи, но ему совестно было гнать их.

— Попов, давай другую книгу.

Попов дал.

— Ну, читай, Елтонский.

— Господа, мне надо проповедь писать, — сказал Егор Иваныч, теряя всякое терпение.

— Пойдемте к нам, — сказал Петр Кротков.

— Лучше за реку поплывем. Там хорошо.

— Марш!

— Смотри, Егор Иваныч, умненько сочиняй. Мы послушаем твою проповедь в церкви, — сказал Алексей Кротков.

Товарищи поцеловали Егора Иваныча и пошли к реке.

Когда ушли товарищи, Егор Иваныч достал из сундучка четыре листа серой бумаги, сделал их тетрадкой в четвертую долю листа, сшил, разрезал, перегнул на половине, очинил перо, попробовал, поправил перо, опять попробовал, ладно — и стал думать. Целый час Егор Иваныч продумал.

«Задача трудная, — рассуждает Егор Иваныч: — дело в том, что придется говорить в губернском городе, в архиерейскую службу… Троицкий прав. Другое дело, если бы сочинить просто для архиерея, а то для народа. Товарищи будут слушать, шептаться, смеяться, как и я смеялся над выговором священников… Судить станут… Ничего бы, если бы всё чужие, а то своих много, не все разъехались… А певчие — зубоскалы, вслух шикают… И к чему он задал мне… Ну, что я напишу?..» Опять Егор Иваныч стал обдумывать сюжет проповеди. Ничего не выдумывается.

— Дай умоюсь, — сказал Егор Иваныч вслух и умылся.

«Уж сочиню же я тебе! Сочиню». Зло взяло Егора Иваныча. Ругаться он стал. Попробовал перо, озаглавил текстом священного писания свое сочинение и начал приступ. Полчаса он писал сплеча, потом вдруг остановился.

«А дальше?.. Он велел текстов больше… На! наворочаю же я тебе».

Зазвонили к заутрене.

Крепко и хлестко стал писать Егор Иваныч. Мысль была, только тексты трудно подбирались. Зазвонили к ранней обедне, Егор Иваныч все пишет. Вошла хозяйка.

— Здравствуйте, Егор Иваныч, — сказала она.

— Здравствуйте.

— Чайку попьете?

— Некогда.

Хозяйка, как хозяйка дома, села около стола, возле Егора Иваныча.

— Что вы это пишите? И ночь-ту, кажись, не спали…

— Проповедь пишу.

— Ах, мои мнечиньки! Проповедь?

— Да. — Егор Иваныч бросил перо, потому что теперь все мысли его сочинения исчезли.

— Где же вы ее сказывать будете?

— В кафедральном соборе.

— Ой! ой!.. при самом архирее?

— Да.

— Вот что значит ученье-то!.. Уж я послушаю, непременно послушаю. Только вы поскладнее пишите да понятливее, погромче сказывайте… Вот у нас говорят проповеди-то, всё под свой нос говорят… А вы как, в ризе будете сказывать-то?

— Нет. Стихарь надену.

— Так, так… А в ризе-то лучше бы… А вы в попы-то скоро постригетесь?

— Скоро. Только проповедь надо сказать.

— Дай бог, Егор Иваныч, дай бог!.. Чайку не хотите ли, Егор Иваныч?

— Да нет чаю.

— Экие вы какие! Ну что бы мне сказать!.. Сейчас поставлю самоварчик, напою.

— Покорно благодарю.

— Полно, Егор Иваныч. Вы у меня такой были постоялец, что мне и не найти таких… Как красная девушка, жили всё тихо, и кашлю, что есть, не слышно… Не то что Павел Иваныч, денег не платит, приятелей водит, содом просто! — Немного помолчав, хозяйка, поправив на голове платок, сказала очень любезно Егору Иванычу: — а я ведь к вам по делу, Егор Иваныч. Денег бы надо, больно надо…

— Вам сколько следует?

— Да за комнатку два рубля, за десять фунтов гречневой крупы — помните, велели купить? пять фунтов говядины, молочнице за шестнадцать бураков, всего три рубля восемь гривен без трех копеек.

Егор Иваныч дал ей пять рублей.

— Ах, я и забыла, ономедни у вас гости были, стакан разбили, двадцать копеек стоит.

— Да ведь он от воды лопнул!

— Знаю, что сам лопнул, только теперича, уж если он у вас был, значит, вы за него и отвечаете.

— Так вы и двадцать копеек исключите из пяти рублей.

— Хотелось бы мне еще попросить вас… да совестно.

— Говорите.

— Ономедни стекло разбили вот в этом окне.

— Да ведь оно разбито было!

— Полноте, Егор Иваныч… Вы коли живете здесь, значит, за комнату и отвечаете… Ну, да бог с вами… Вот еще надо бы за картинку вычесть… Больно уж ваши-то приятели хериков много на лице наделали… хорошему человеку и посмотреть-то страм… Стул таперича сломали.

— Послушайте, Авдотья Кириловна, ведь я в том не виноват; не я же ведь все это сделал.

— Знаю, что не вы, — вы такой умница! Дай вам царица небесная невесту хорошую. — Хозяйка встала. — Вы пожалуйте ко мне в комнатку; я вас пирожками говяжьими попотчую.

— Покорно благодарю.

— Сделайте милость.

Егор Иваныч пошел за хозяйкой в ее комнатку. Муж хозяйки сапоги починивал, а дочь, лет четырнадцати, принесла две тарелки жареных пирожков и чашку свежего молока. Егор Иваныч стал кушать.

— Вот, Егор Иваныч, что значит ученье: ученье свет, а неученье тьма. Если бы я теперича был грамотный, я бы теперича кто был? поди, и дом у меня был бы каменный, и вашей братьи в нем жило бы много, — сказал хозяин.

— Уж Егор Иваныч, одно слово, прозвитер! — сказала хозяйка, радуясь, что ее постоялец будет говорить проповедь и скоро будет священником. — Мы худых людей не держим, — прибавила она.

— Егор Иваныч, не напишете ли вы мне письмо к брату?

— Очень хорошо.

— Я вам сапожки заштопаю. Покажите.

Егор Иваныч показал сапоги.

— У-у какие! Снимите-ка, — сказал хозяин. Егор Иваныч снял сапоги, и так как у него других сапогов не было, то он и остался босиком, а хозяин принялся починивать. Наевшись пирогов, Егор Иваныч написал хозяину письмо, на что и употребил целый час. После этого его приглашали обедать, но он отказался.

Хозяева все и всегда любезны с богословами. Они гордятся, что у них живут умные люди, которые меньше буянят и ломают вещи, нежели уездники и словесники. Им очень жалко расставаться с ними, и они перед отъездом особенно любезны, надеясь на то, что квартирант их, посвятившись в священники или дьяконы, непременно подарит им рубль или три рубля за ласку хозяйскую и ихнее хорошее расположение.

После этого проповедь плохо сочинялась, мысли положительно не лезли в голову. Во втором часу пришло двое кончивших курс в семинарии, Ермилов и Гонимедов.

— Проздравляем! — сказали они, входя. — Вы уж знаете?

— Троицкий сказал. Молодец! Ну, а проповедь?

— Да пишу.

— Ну-ко, прочитай.

— Не кончил еще. Текстов много надо.

— Ну, ничего. Мы подсобим.

Егор Иваныч стал читать, а приятели поправляли его. Чтение, марание, приписывание продолжалось до самого вечера. Проповедь была кончена. Пришел еще богослов. Опять началось чтение и поправки.

— Кажется, ладно?

— Еще бы!

— А как да не понравится ректору?

— Чего еще ему надо! Постой! Егор Иваныч, размалюем про начальство.

— Да, господа, послушайте: ведь хвалить начальство следует в семинарии при выпуске, а не в церкви.

— Да ведь он велел!

— Я думаю вот что: может, ректор сам хочет сказать проповедь по этой тетрадке.

— Пожалуй, — это бывает.

— А может быть и то, что он покажет архиерею, тот прочитает и скажет: хорошо, но сказывать запретит.

Между тем хозяйка принесла Егору Иванычу чаю, сахару и булок. Началось чаепитие и излияния дружбы.

— Я слышал, — говорил Ермилов: — что в Столешинске у отца Василия есть две дочери: одной — Наталье — девятнадцатый год, сватались чиновники, да отец Василий не выдал. Не худо бы тебе попросить ректора, чтобы он написал письмо тамошнему благочинному.

— Возьмется ли он за это дело? Как-то неловко.

— Попробуй.

— Пожалуй, наведи справки, нет ли там невест других, и поезжай туда жениться, а оттуда сюда на посвящение.

— Пожалуй.

* * *

На другой день к двенадцатому часу проповедь была окончена. Егор Иваныч шел с трепетом к ректору и молился в душе: господи помоги!

Ректор удивился, что Попов принес проповедь скоро.

— Сам ли ты сочинил?

— Сам. — Егору Иванычу обидно сделалось.

— Хорошо, я прочитаю. Завтра приходи за ответом в это же время.

От ректора Егор Иваныч пошел в консисторию, к столоначальнику.

— Ну, что-с? — спросил Егора Иваныча столоначальник.

— Я к вам за справкой

— Да ведь вы уже назначены, с вас магарыч надо.

— Как назначен?

— Да так. Сами вы просили ректора, а ректор снес вашу просьбу его высокопреосвященству, а тот и назначил.

— И бумага здесь?

— Ну, этого я вам не скажу — секрет.

— Какой же тут секрет?

— Ну уж, нельзя.

— Да ведь вы сами сказали, что я назначен!

— Ну это еще сорока на двое сказала. Я могу отписать на справке, что место ваше занято.

— А его-то высокопреосвященство?

— Что вы, жаловаться хотите? Знаете, чем эти жалобы-то пахнут?

— Чем?

— Мне, господин Попов, некогда с вами калякать.

— Я, Яким Савич, пришел к вам не потому, чтобы место просить, а об невестах хочу справиться.

— Я вам сказал, что мне некогда.

Егора Иваныча зло взяло. Он вышел в коридор. За ним вышел писец.

— Что дадите? — пристал он к Егору Иванычу.

В консистории если и сторож важное лицо, то писцы там уж очень важные лица для ищущих и хлопочущих. Это знают все. Даже сторож за полтинник может выведать от писцов, а писцы — помощники столоначальников по делам поборов.

— За что?

— Экой вы чудак. Давайте три рубля, все сделаем.

— Да денег нет.

Их окружил синклит подрясниковых и в рясах. Все смотрят как-то с удивлением, сожалением; какое-то заискивание видится, плутовское намерение…

— В чем дело? — спрашивает храбрый господин в рясе, держа голову набок, разведя ноги на аршин одна от другой и утирая ситцевым платком бороду, на которой присохла скорлупа от яйца.

— Право, не знаю, — ответил Егор Иваныч.

— За что вы просите-то?

— Это не ваше дело, — сказал писец.

Половина разошлась по своим местам. Господин в рясе и с скорлупой на бороде рьяно вступился за Егора Иваныча.

— Вы объясните причину!

— Не ваше дело.

— А владыку знаешь?

— Сторож, выгони этова пьянова, — закричал писец и ушел в канцелярию.

— Что он сказал? что сказал? — спросили человек шесть. Обруганный заступник ворвался было в канцелярию, но его вытолкали оттуда.

— Что, отец дьякон, с носом!

— В чужой монастырь со своим уставом не ходи.

— Еще говорите спасибо, что за шиворот не выгнали на улицу, — говорят, хохоча, остальные.

— Это все из-за вас, господин семинарист, — обратился дьякон к Егору Иванычу и сию же минуту отошел от него.

Два священника подошли к Егору Иванычу.

— В чем дело?

Егор Иваныч рассказал.

— Вам надо бы денег дать.

— Если бы были, дал.

— Вы лучше к нему на дом сходите. Дайте рубль — и дело в шляпе.

— Нет, всего лучше к эконому.

— Эво! к эконому. Ведь вам, разумеется, невесту не голую надо, а с придачею; так лучше справиться у столоначальника.

— Я к нему не пойду.

— Как знаете. — Разговор пошел об другом: каков нынче ректор. Потом оба священника и приставшие трое диаконов пожелали послушать проповедь молодого проповедника.

В углу, налево, один дьячок схватил за нос пономаря; пономарь вскричал и в свою очередь ударил дьячка под микитки, что вызвало всеобщий смех. В другом углу, направо, один подрясниковый уснул на диване.

— Братцы, смотрите!

— Ах, он, пес!

Все хохочут.

— Наденьте на него бумажный колпак.

Один причетник подошел к спящему и привязал к волосам его свою косоплетку, а к ней бросовый конверт.

— Нехорошо. Лучше разбудить, — советует половина глазеющих на спящего.

— Что он, пьян?

— Лунатик, должно быть…

— В беспечности пребывает…

Один разудалый дьячок потащил со спящего сапоги, тот проснулся. Его стали стыдить. В одном месте идут одолжения.

— Павел Гаврилович! одолжи рублик.

— У самого мало…

— Одолжи… как приду домой — отдам.

— Олонись я тоже дал так-то, да каналья, Патрушев, надул.

— Вот те Христос, отдам.

Павел Гаврилович дает рублик. Какой-то священник одолжил другому священнику пять рублей.

Егор Иваныч ушел домой, ни с кем не простившись. Троицкий сказал, что его все еще не уволили и он ходил даже к владыке, но до владыки его не допустили.

Хозяйка предлагала Егору Иванычу свои услуги найти невесту в городе, но Егор Иваныч отложил вопрос о женитьбе до завтрашнего дня.

На другой день ректор сказал ему:

— Очень плохо составлено твое слово… Удивляюсь, почему вы болванами выходите?.. Ну как можно сказать такую проповедь? Никакого смысла нет.

— Я, ваше высокопреподобие, очень торопился.

— У вас вечно отговорки… Ну какой ты священник, когда и таких пустяков не в состоянии составить?

— Мне, ваше высокопреподобие, времени не было вовсе. Мешали Троицкий и прочие исключающиеся.

— Этому я верю. Поэтому я поправил. Возьми. — Ректор подал рукопись. — Сегодня у нас пятница, завтра принеси мне переписанную тетрадку, да смотри — на почтовой бумаге напиши.

— Очень хорошо-с.

— Ступай.

Егор Иваныч переступает с ноги на ногу.

— Чего еще тебе нужно?

— Ваше высокопреподобие, осмелюсь вас еще попросить насчет…

— Ну, говори. Денег, что ли, надо? Все издержал, что ли?..

— Нет, ваше высокопреподобие.

— Так что же?

— Не можете ли вы помочь мне насчет невесты.

— Это не мое дело. Мое дело выучить вас; а что касается до места, то я из любви христианской помог тебе.

Егору Иванычу ничего больше не оставалось делать, как только подойти под ректорское благословение и уйти домой.

* * *

Архиерей принимал с десяти до двенадцати часов. Приемная его — небольшая комната с двумя круглыми столами, мягким диваном и двумя стульями. Стены разрисованы. Духовные лица сначала толкутся на лестнице. На лице каждого и в голосе заметны испуг и робость.

Каждый трезвый, а кто с похмелья, тот жует ладан или корку от лимона.

— Вы зачем? — спрашивает один робко другого.

— Перепрашиваюсь.

— В первый раз?

— Нет, уж в третий. А вы?

— Тоже перепрашиваюсь. В прошлый раз хотел перевести, да на это место пятеро подали.

В приемную впускают келейные за десять копеек каждого. Деньги эти идут в их пользу.

В приемной все стоят чинно. Говорят шепотом, на ушко, прикрыв рот правой или левой рукой. Братство тут славное. Все ждут владыку, у всех мысли одни и те же, всякий боится позабыть заученные им слова, какие он должен сказать. Один шепчет: «Ваше высокопреосвященство, по крайней бедности, позвольте перевестись». У одного дьячка так на ногтях написано чернилами, что говорить. Большая половина читают в двадцатый раз свои прошения, складывают их, вытирают бумагу, что-то шепчут про себя и постоянно вытирают платками свои щеки и лбы…

Егор Иваныч тут же стоит. Он надел сюртук Троицкого, который был поновее, белую манишку и белый галстук. В руке у него проповедь, на боку которой написано ректором: читал и одобряю, ректор архимандрит такой-то. Большая часть трущихся в приемной знают, что Попову назначено место и что в руке у него проповедь. Все завидуют.

Наконец вышел владыка. Все подошли под благословение. Начались просьбы.

— Кто ты такой?

— Дьякон Крестовоздвиженского села, Иоанн Лепосимов.

— Об чем просишь?

Тот робко объясняет.

— Подай прошение.

Очередь дошла до Егора Иваныча, на которого владыка с самого начала взглядывал.

— Ты кто такой?

— Кончивший курс семинарии, диаконский сын, Егор Попов.

— Об месте просишь?

— Отец ректор ходатайствовал у вас за меня.

— Так это ты Попов?

— Точно так, ваше высокопреосвященство.

— Хорошо. Ступай туда, — и владыка указал Егору Иванычу на дверь в залу.

Зала убрана как в богатом барском доме, с тою только разницею, что в ней на стенах висели большие картины духовного содержания в позолоченных рамках.

Через четверть часа владыка пришел в зал вместе со своим письмоводителем.

— Где прошение кончившего курс семинарии Попова? — спросил он у письмоводителя.

— У меня-с, ваше высокопреосвященство!

— Принеси сюда.

Письмоводитель ушел.

— На какое место ты желаешь?

— На священническое.

— Отец ректор просил меня. Я справлялся. Место тебе будет в Столешинске.

Егор Иваныч низко-пренизко поклонился.

— Нынешний год я туда не поеду. Поэтому после свадьбы ты должен ехать сюда.

Егор Иваныч опять поклонился и проговорил:

— Ваше высокопреосвященство! я еще не нашел невесты.

— Сходи к эконому, он знает. Вчера я ему две просьбы передал от духовных вдов.

Егор Иваныч поклонился.

— Написал ты проповедь?

— Написал, ваше высокопреосвященство.

И Егор Иваныч подал рукопись. Владыка, увидав засвидетельствование ректора, не стал ее читать. Письмоводитель принес прошение Егора Иваныча. Владыка написал на прошении: «Назначается в столешинскую Знаменскую церковь во иереи. Пострижение в октябре месяце…», а на проповеди: «Благословляю, смиренный…».

— Позвольте завтра сказать, в ваше служение.

— Можешь.

Егор Иваныч подошел под благословение.

— Послезавтра я уезжаю; можешь и ты ехать за женой.

Егор Иваныч опять подошел под благословение и ушел из залы.

Архиерейский эконом посоветовал Егору Иванычу ехать в Столешинск и жениться лучше там на дочери какого-нибудь священника или дьякона.

Вечером Егор Иваныч стоял в крестовой церкви, а после службы ее подходил под благословение владыки, который стоял в алтаре.

Ночь провел очень худо. Не спится, а если уснет, то ему представляется народ, и народ этот хохочет, семинаристы ему неприличные кривляния делают руками.

Утром проповедь была прочитана Егором Иванычем раз семь про себя и два раза вслух. Троицкий боялся за своего товарища, чтобы он не струсил на кафедре, не сделал бы худого выражения на лице. В церковь его проводили шесть семинаристов. Архиерей служил в кафедральном соборе. Егор Иваныч стал в алтарь. Перед концом службы Егор Иваныч надел стихарь и подошел под благословение владыки. Но вот Егору Иванычу нужно идти, а он дрожит, ноги подсекаются. «Иди!» — говорит протодьякон. Егор Иваныч пошел, запнулся за что-то… Вышел в левые двери; певчие ему с хор рожи строят, а костыльник его за стихарь дернул. Кое-как Егор Иваныч дошел до налоя; робко вытащил из кармана рукопись, перекрестился и сказал чуть не шепотом: «Во имя отца» — и стал…. Потом кашлянул, посмотрел на рукопись — буквы вверх ногами стоят… Однако он начал читать; но читал очень тихо — «под свой нос», как выражалась его хозяйка; читал бессознательно, думая: «Ах бы скорее промахать…» Большая половина публики вышла из церкви, а остальная ничего не слышала, потому что Егор Иваныч читал, запинаясь за каждое слово, пропуская где строчку, где две; где не разберет — от себя выдумает и читает, как дьячок часы читает… Промахал он так скоро, что певчие его ругнули, потому что нужно было петь запричастный, а половина их разбежалась курить папиросы. В алтаре удивились, что так скоро Попов кончил проповедь, а ректор строго на него взглянул, когда он подошел под благословение владыки. Когда владыка стал уходить из церкви, то сказал ему, чтобы он зашел к нему.

Бывшие в церкви семинаристы окружили Егора Иваныча.

— Ну, брат, и проповедник! Знаешь, тебе где надо проповеди сказывать?..

— Тебе бы дьячком быть!

— Неловко, господа, ведь в первый раз, — сказал Егор Иваныч.

— Ты куда?

— Да архиерей звал.

— Уж не обедать ли?

К ним подошел посвященный в этот день в священники и отвел в сторону Егора Иваныча.

— Пожалуйте ко мне на поздравку. Я закусочку устроил сегодня.

— Покорно благодарю.

— Непременно приходите. Отец протодиакон будет, кафедральные дьяконы будут, певчие.

— Мне надо к владыке сходить.

— Так после.

Владыка оказал Егору Иванычу, чтобы он ехал жениться, что он получит из консистории свидетельство на вступление в брак и что в консисторию же он передал его прошение для исполнения.

Егор Иваныч пришел с двумя певчими-богословами к новопосвященному во священники. Там сидели протодьякон, два кафедральных дьякона, один приезжий священник и еще один городской дьякон. При протодьяконе все вели себя скромно.

— А! вот и молодой проповедник! — сказал протодьякон и пожал руку Егору Иванычу. — Однако вы дурно сказали проповедь, — прибавил протодьякон.

— Даже очень скоро, — прибавил певчий дьякон.

— В первый раз, отец протодьякон! — оправдывался Егор Иваныч.

— Ну-ка, выпей водочки, поди, пересохло в горле-то, — сказал протодьякон и налил Егору Иванычу рюмку, Егор Иваныч должен был выпить.

— А скоро будешь посвящаться? — спросил протодьякон уже по-приятельски.

— Как женюсь.

— А!.. А нашел невесту?

— В том-то и горе, что нет.

— Я тебе вот что скажу, Егор Иваныч. В Столешинске я хорошо знаком с благочинным, знаю там невест и напишу ему письмо. Письмо это ты сам свезешь.

— Да ведь вы завтра едете?

— Тьфу ты! Совсем забыл.

Протодьякон плюнул.

— Ну, так я по почте пошлю.

Через два часа протодьякон ушел с кафедральными и городскими певчими, дьяконами, отзываясь тем, что завтра в шесть часов им ехать надо… По уходе их начались песни, и дело дошло до буйства… Егор Иваныч убежал, но пришел домой «выпивши» до того, что разругался с Троицким и чуть не прибил его.

— Эк те разобрало! Вот славный выйдет поп! — заметил Троицкий.

— Знать тебя не знаю. Поищи-ка теперь службы, а я нашел, да еще как!..

С этим словом Егор Иваныч повалился на кровать и тотчас же уснул.

Через неделю Егор Иваныч, получивши свидетельство на вступление в брак с девицею духовного звания и справку, что он назначен священником в такое-то место, распростился с приятелями и покатил на обозах с двумя бедными семинаристами к своему отцу.

Загрузка...