Захлопнув Катину дверь, я кинулся было к своей комнате, но вовремя остановился: если маньячка побежит за мной следом, я окажусь в западне, и уйти из ее объятий мне уже не удастся. Поэтому я на секунду замер, прислушиваясь, затем на цыпочках пробежал по коридору несколько метров и, вступив в одну из глубоких ниш, затаился. Все было тихо, преследовать меня Катя не хотела или не могла, и я понемногу стал успокаиваться. Колени у меня тряслись, сердце колотилось, щеки, ободранные жесткой Катиной шкуркой, горели, как после бритья ржавым лезвием, глаза слезились от едкого запаха, которым, мне казалось, теперь пропитана вся моя одежда.
Во дела, сказал я себе, кругом одни маньяки, старичок тоже здорово того, надо срочно отпустить бороду. Как это декламировал Гарик? «Невысок процент маньяков, он примерно одинаков на любом краю Земли, ай-люли, се тре жоли». Стишки, разумеется, не его, хотя он и выдавал их за свои, он вообще большой охотник до чужого. И идейка насчет взбесившегося вакуума — тоже краденая, вот почему «Протуберанец ты мой» его обозлило: это был экспромт, а не домашняя заготовка, даже на ответ «От протуберанца слышу» его не хватило. Гарик часто называл меня маньяком, не стесняясь присутствия Анюты, наоборот: специально при ней. В данном случае он оказался прав. Если человеку бластится, что его окружают одни душевнобольные, значит, что? Значит, сам он как раз и есть душевнобольной.
Да, но кто ж меня упек в такой классный дурдом? Я хоть и кандидат наук, но таких льгот не имею. Мрамор, бронза, отдельные палаты, процедуры по выбору, чистота и комфорт. У Анюты тоже нет связей, откуда у нее? Провинциальная девчонка из города Лихова, дочка отставного учителя истории, который, кстати, тоже здесь. Только Гарик причастен к закрытому распределению благ, он и пробил через свое АХУ, нет сомнений.
Какой же диагноз мне могли припаять? Да мало ли, выбор широкий. Всякий человек в глубине души своей — душевнобольной, у кого душа не болит — тот как раз и есть выродок, отклоненец, способный на всё хладнокровный садист. Мне подходит, допустим, кататонический ступор, истерический сон, последняя стадия бегства от действительности. Тогда я не просто в дурдоме, господа, поднимайте планку выше: сам дурдом мне бластится, прелесть какая. Нет сизого мрамора, есть обшарпанные грязно-желтые стены, нет соседки Екатерины Сергеевны, то есть, извиняюсь, соседка есть, но не юная медсестричка, а безумная старуха восьмидесяти двух лет, мне просто померещилось, что эта Катя. Мне так захотелось. Да, но позвольте: хорошо. Катя, неутоленная эротическая греза молодых лет, согласен, но старика-то за что? Ивана Даниловича — на каких основаниях впутали его в это грязное дело? Три года и три месяца я о нем не вспоминал, что он жив, что не жив — все мне было едино, я забыл даже, как он выглядит, однако же вспомнил, зачем? Впрочем, мне-то какая печаль, вспомнил и вспомнил, пусть над этим ломают голову психоаналитики, если они имеются в этом АХУ. Ненавижу и боюсь психиатров, они сами все тронутые, инфицированные шизофренией, у них у всех сумасшедший взгляд, под таким взглядом теряешь самообладание и начинаешь вести себя, как сексуальный маньяк, кровавый убийца, клептоман — в зависимости от того, какую манию тебе подобрали. Такому, как я, из дурдома нет выхода. И Анюте ли с Гариком об этом не знать! То-то факаются они сейчас, как одержимые, то-то хвалят друг друга за то, что так славно обтяпали свои общие делишки насчет любвишки. А я, дурак, поверил, что Гарик уезжает в Германию, да кому он нужен в Германии, протуберанец?
Я вышел из ниши и побрел куда глаза глядят по длинному коридору. Пол уложен был полированным бледно-розовым гранитом, свет под сводами горел осмысленно, по всей длине коридора лампы дневного света зажигались, когда я приближался, и гасли с тонким пением ксилофона далеко позади. Только безумный завхоз мог установить в сумасшедшем доме такую дорогостоящую осветительную аппаратуру. А коридор все тянулся, загибаясь левее и левее, как бы медленно вращаясь против часовой стрелки.
И вдруг ноги мои отказались идти: на одной из дверей висела потускневшая медная табличка с надписью «Елена Михайловна», это было имя-отчество моей мамы. Я остановился, с замиранием сердца приблизился. На мой стук не отозвался никто. Я приоткрыл дверь — черно и пусто, пахнет воском, ни мебели, ни даже окна. Я нащупал выключатель, зажег свет — и точно, абсолютно глухой беленый изнутри куб, черные трубы по потолку, к белым стенам кое-где приставлена тоже черная мебель: стул с высокой спинкой, высокий комод, все это не имело никакого отношения к моей бедной маме. Я хотел уже выключить свет и удалиться, но тут в углу послышался шорох, я посмотрел туда — и содрогнулся: там копошилось огромное черное насекомое с несоразмерно маленькой рогатой головой. Нет, не насекомое, это была человеческая фигура в темной длинной одежде, она стояла на коленях под черной полочкой с зажженной свечой спиной ко входу и размеренно кланялась, стуча головой о каменный пол. Голова ее наглухо была закрыта черным прямоугольным мешочком и оттого мне показалась рогатой.
— Мама? — дрожащим голосом спросил я.
Ответа не было: только мерно стучала голова, отбивая истовые поклоны.
— Мама, это ты? — повторил я.
Я знал, почему так спрашиваю: из всех загадок моей жизни это была самая темная, самая жуткая, никто ведь так и не потрудился мне объяснить, что дальше делали с моей мамой.
Но ответа по-прежнему не было. Третий раз произнести это святое слово я не решился: честно скажу, мне было страшно даже подумать, что эта фигурка вдруг перестанет кланяться, медленно поворотит ко мне свою черную рогатую голову — и снимет расшитый золотыми письменами мешок.
Я осторожно прикрыл дверь и долго стоял в коридоре, приходя в себя. Я такую жуткую видел лишь единожды в жизни, двадцать шесть лет назад, шестого июня 1965 года, в день маминых похорон. На Троицком кладбище мы чего-то долго ждали возле церкви, потом подвезли гроб, точно как мамин, там лежало черное существо с маленькими, почти детскими руками, на голову этого существа был надет прямоугольный мешок. Меня охватила паника: тогда еще я не знал, что стану уродом, но — предчувствовал, догадывался, и сразу решил, что это и есть моя мама, а мешок ей надели на лицо потому, что у нее такой сын. И когда отец, озабоченный собою, крепко взял меня за руку, чтобы вместе со мною войти в церковь, так страшна показалась мне его цепкая хватка, что я вырвался и в припадке отчаяния завизжал: «Не пойду я туда, не хочу! Оставьте меня здесь!» Тетки в черных платочках обступили меня, беснующегося уродца, зашептали: «Что ты, что ты, нехорошо, мамочка услышит, обидится, Боженька рассердится, нельзя тут шуметь!» — «Нет никакого Боженьки, врете вы всё!» — пронзительно кричал я. Звонкая пощечина заставила меня замолчать, и отец, пробормотав: «Все изгадил, проклятый урод», — побежал вверх по церковным ступенькам. Я стоял среди черных чужих баб, помертвелый, и глядел ему вслед: слово сказано, значит, все верно и я прав в своих предчувствиях. Маму хоронили без меня, я оставлен был в ближайшем скверике на попечении лиховской тети Раи. Тетя Рая была старенькая, ласковая и слезливая, она утешала меня, сиротиночку, но в глубине души, я чувствовал, тосковала, что приходится меня караулить: ей хотелось еще хоть разок со стороны посмотреть, к а к это все происходит. Я же за всю свою жизнь не видел ни одних похорон.
Не сразу я решился потревожить покой соседней кельи, где, судя по надписи, проходила лечение некая Маргарита Ильинична. Имя-отчество было мне незнакомое, и я понял, что есть случай проверить, так ли далеко зашло мое безумие. Если там опять окажется лицо, мною виденное, можно смело утверждать, что я полностью утратил связь с действительностью, жизнь уже не проступает сквозь мои глюки — и, следовательно, я неизлечим. Я открыл дверь без стука (что стесняться, в конце концов, все свои): там в пустой, как спортивный зал, светлой комнате на белой ворсистой шкуре две голых девушки, блондинка с пышными волосами и коротко подстриженная брюнетка, увлеченно занимались лесбийским грехом. Блондинка, которая сидела верхом чуть ли не на горле у своей лежавшей партнерши, подняла голову и, увидев меня, гневно крикнула: «Прочь, небритая рожа!» У нее было хорошенькое личико с кукольным, только слегка кривоватым и размазанным ртом и с овечьими глазами, волосы тоже свалявшиеся, как овечья шерсть. Извинившись, я поспешно закрыл дверь: нет, подобных знакомых у меня не имелось, вообще в такого рода отношения я не слишком-то верил и с большим трудом представлял себе, что технически могут делать друг с другом эти баловницы. Хорошо, что не педерасты попались, сказал я себе: грех мужеложества вызывал у меня омерзение.
Значит, что? Значит, в этом дурдоме не только наши. Значит, мы не настолько больны. Это меня развеселило.
— Мы излечимы, мы излечимы! — пропел я в ритме марша и некоторое время шел по коридору зигзагами, растопырив руки и изображая из себя шимпанзе.
Однако веселье было преждевременным, я шел и вспоминал, где я мог видеть это кукольное личико заласканной дочки. Вспоминать пришлось не так уж долго. «Мэгги?» — спросил я себя. Ну, точно, лаборантка Мэгги, так она просила себя называть, но наши кафедральные дамы звали ее с приторной нежностью «Ритулёк». Мне говорили, что эта самая Мэгги положила на меня глаз, да я и сам был склонен в это поверить, не понимая при этом, зачем ей понадобился урод: она так преданно, с тщательно скрываемым отвращением на меня глядела, так льстиво хвалила мои лекции (на которые и вправду ходила), так часто, оставаясь со мною наедине, приглушенным голосом заводила многозначительные разговоры о том, что не во внешности дело, главное в человеке душа: «Ведь правда, Евгений Андреевич, вы со мною согласны? Я так и предполагала». Нет, ей не удалось бы меня окрутить, я нюхом чуял в ней холодную котлету. К ней часто заходила чернявая, носатая и угреватая девушка, тоже лаборантка, но с физфака, у нее под носом пробивались курсантские усики, они с Мэгги часами задушевно беседовали, держась за руки, что-то медицинское было в том, как они глядели друг на дружку. Работала Мэгги у нас недолго, меньше года, в один прекрасный день исчезла: просто перестала ходить на службу — и все.
Ну что ж, сказал я себе, неизлечим — пускай лечат, а я продолжу экскурсию по коридорам своей души. Во всяком случае, сам процедуры себе я назначать не стану, нет у меня для этого квалификации, кому положено — те мной и займутся.
Одна из дверей в некотором отдалении привлекла мое внимание тем, что на ней, пониже медной таблички, висел какой-то белый листок. Регистратура? Секретариат? Я подошел поближе, из-за двери доносился бойкий стрекот пишущей машинки. На табличке было написано «Гарий Борисович».
— А, голубчик, — сказал я злорадно, — недолго же тебя держали в Германии.
Признаюсь, я испытал облегчение далеко не чистого свойства: пускай Анюта живет с кем угодно, но только не с ним. Кроме того, Гарик должен был просветить меня насчет того, что это за клиника и как тут лечат… если, конечно, он не более невменяем, чем я.
На листке, клейкой лентой прикрепленном к двери, напечатан был следующий текст:
«Если ТЫ:
а) молод или чувствуешь себя молодым;
б) презираешь т. н. радости жизни;
в) испытываешь потребность в осмысленной цели;
г) готов служить великому делу, — ТЫ наш человек.
Присоединяйся к организации „ЯДРО“».
Гарик — это Гарик, я от души рассмеялся. С детских лет (мы с ним вместе учились в школе) этот человек облюбовал для себя сферу непроизводительной активности, все-то он ходил в членах разного рода советов, комитетов и прочая, я туда никогда не был вхож, на таких, как я, там смотрели с досадой, мы не вписывались в модель действительности в ее революционном развитии. Из общения со мной он извлекал немалые выгоды: сам не умея делать решительно ничего, он беззастенчиво меня эксплуатировал (я чертил ему чертежи, писал ему домашние сочинения, вообще выполнял за него всю работу, которая не была на виду) — и при этом слыл парнем великодушным, без предрассудков, не говоря уже о том, что в моей компании он, довольно-таки гунявый малый, выглядел много лучше, чем был.
Я постучался, деловитое тюканье машинки прекратилось, и до боли знакомый мне голос произнес:
— Подождите минутку.
Ну, уж это дудки. Распахнув дверь, я решительно вошел в комнату, обставленную казенной мебелью: у правой стены — ряд металлических стульев с красными пластиковыми сиденьями и спинками, у левой — двухтумбовый письменный стол, за которым сидел мой приятель. Одет он был официально, как у себя в ССОДе: в отлично сшитом костюмчике с золотистым отливом, при белой сорочке и бронзовом галстуке, волосы его были аккуратно подстрижены под скобку, как во времена нашей с ним школьной молодости. Не отрывая глаз от листка, только что вынутого из каретки, Гарик негромко проговорил:
— Вам же было сказано, подождите в коридоре.
Точно так он держался у себя в ССОДе, где судьба нас свела через одиннадцать лет после окончания школы по довольно странному поводу: мне пришло приглашение почитать лекции в Кёльнском университете, где, как выяснилось, знали мои статьи. Приглашение было прислано почему-то через ССОД и оказалось на столе у Гарика. Гарик преуспел за эти одиннадцать лет: он ходил весь в дакроне и перстнях (их у него было три штуки, и все массивные, купеческие: один с рубином, другой с печаткой, третий я уж не помню с чем), он беспрерывно ездил в «краткосрачки» по экзотическим странам, в чем и видел свое призвание, а московскую свою работу называл столоверчением — в смысле, верчением за столом. Приглашение на мое имя очень его уязвило. Он бы мог положить его под сукно и позабыть, но нет: ему потребовалось вновь увидеть меня воочию и убедиться в своем преимуществе. Гарик не поленился мне позвонить, вызвал к себе, подивился моему кандидатству — и затем несколько лет морочил мне голову, обещая что-то сделать и как-то обойти пресловутый «конкурс фотографий». Прямо он о моей внешности не говорил, все многозначительными обиняками: «Сам понимаешь, это будет непросто. Нет, лучше тебе лично к нам не являться, сам понимаешь, почему. Жаль, что ты не в передовых рядах, это тебя бы только украсило, но теперь уж не поправишь, будем работать с тем материалом, который есть». Я знал цену этим обещаниям и не очень-то рвался в Кельн, но через год после приглашения в моей жизни появилась Анюта, она сразу и навсегда уверовала в Гарика и в его безграничную власть. Вот так и сложилось, что, палец о палец для нас не ударив, Гарик имел все основания считать себя благодетелем нашего семейства — и уверен был, что каждое его посещение превращает нашу жизнь в праздник. «Мой жизненный принцип — дамьята, датта, даядхвам. Знаешь ли ты, лингвист, что сие означает? Делайте добро, приносите дары, в долг не берите».
Я уселся на пластиковый стул, закинул ногу на ногу и стал ждать. Гарик видел меня и не мог не узнать, но вниманием одаривать не спешил. Набычась, выпятив темные губы и сложив небогатый лоб в толстые складки, он делал вид, что усердно изучает свое рукоделие, — то есть вел себя как настоящий маньяк. Проверять анкеты и подшивать документы — это он классически умел, написать же что-нибудь от себя (за исключением автобиографии) — на это Гарик был неспособен. Наконец мне наскучило за ним наблюдать, и я сказал:
— А я думал, ты в Германии.
Гарик поднял голову, посмотрел на меня сизыми, как бы задымленными глазами и, скупо улыбнувшись, промолвил:
— А, привет, сколько лет, сколько зим. Ты что-то спросил?
— Я думал, что ты в Германии.
— В какой Германии? — осведомился Гарик. — Ах, в Германии, в стране твоих грез. Пустое это все, нет никакой Германии, можешь мне верить. Что решил заглянуть — это хорошо, здравое решение, просто на тебя не похоже. Значит, что-то есть на душе. Ну, какие проблемы? Что печет, что тревожит?
— Да все нормально, — ответил я. — Проходил мимо — и зашел. Думал, здесь контора.
— Контора? — с деланным недоумением переспросил Гарик. — Не понимаю, старик, что ты имеешь в виду.
— Послушай, перестань ерничать, — рассердился я. — А не то я встану и дам тебе в ухо.
Не таков был, однако же, Гарик, чтоб его можно было этим пронять.
— Дашь мне в ухо? — издевательским тоном проговорил он. — Патология какая-то. Видите ли, он мне даст, но только в ухо. А если я так не умею? Удивляюсь я ИМ, — он поднял глаза к потолку, — по какому принципу отбирают. Разве что по уму.
Нет, на этом уровне мне от него ничего не добиться. Я пожалел, что пустил Гарика в клинч: в контактном бою он был меня сильнее.
— Атеист? — помолчав, спросил Гарик. — Или уже перекинулся?
Я отрицательно покачал головой: нет, не перекинулся. Не был, не участвовал, не имею.
— Слава труду, — сказал Гарик, — хоть один нормальный человек попался. А то приходят, понимаешь, богоискатели. Значит, так. Слушай сюда внимательно и принимай к сведению.
Я напрягся. Змеиная душа Гарика затаилась с юных лет, добиться от него живого слова было очень трудно, о вакууме, о летающих тарелках и о полтергейстах он готов был толковать целыми сутками, но на серьезные вопросы отвечал уклончиво или глумливо, с цыганским перебором: «Что ты, что ты, что ты, что ты..». Но сейчас он, похоже, не придурялся.
— Первое, — сказал Гарик, положив обе руки с растопыренными пальцами на стол. — Хочу тебя поздравить, ты попал в струю, тебя, как и меня, отобрали. Зачем, с какой целью — ИМ лучше знать, кому ИМ — вопрос преждевременный, в нужную минуту ОНИ себя предъявят. Как видишь, поставлено здесь все капитально, на широкую ногу. Говоря вчерне, задействованы очень серьезные, глубинные силы. С этим ясно?
Я разочарованно молчал. Многозначительность его слов свидетельствовала, что он сам растерян и не понимает почти ничего.
— Второе, — похлопывая ладонями по столу, продолжал Гарик, реакции моей он не чувствовал, что возьмешь с душевнобольного. — Будут тебе навязывать старческие идейки — решительно отметай, ты обязан держаться на высоте современных мировоззренческих представлений. С этим тоже ясно?
Я мог бы спросить, перед кем я обязан, но решил не прерывать.
— Третье, — вдохновленный моим молчанием, говорил Гарик. — Держаться на нравственной высоте, не давать воли воображению и скотским инстинктам. Не дергайся, ты прекрасно знаешь, о чем я толкую. Здесь у нас как в аквариуме, все видно насквозь. Не мельтешат ли у твоих дверей разные голенькие фантомашки? Вот видишь, а споришь. Далее. Не приходило ли тебе в голову, что их и подпускают к тебе специально, чтобы проверить на биологизм? Ах, приходило. Ну, молодец, молодец. Здесь как в электронной игре «Супер-Марио», слышал? Давить их надо безжалостно, давить и растирать, иначе до цели не доберешься. Видал, что происходит вокруг? Сплошное соитие, пуналуальный брак, мать-перемать, прямо как озверели. Устроили себе, понимаете, семейные сандуны.
Я вынужден был признать некоторую поступательность его рассуждений. Впрочем, сделал я это молча, чтобы не возбуждать его административный восторг.
— Так вот, и в связи с этим — четвертое, — хлопнув руками по столу в окончательный раз, сказал Гарик. — Надо формировать нравственно здоровое ядро. ОНИ и начинать-то боятся, потому что в кругу таких говнюков не знают, на кого опереться. Главное — помнить ежеминутно, что ОНИ все о тебе знают. Запятнав себя недостойным поведением, ты бросаешь тень и на меня. Все мы тянем здесь общую лямку, надо больше думать о товарищах — и меньше о случках на глазах у мироздания. Возникнут сомнения, чрезвычайные обстоятельства — не колеблясь прямо ко мне. Новичков направлять сюда же, по возможности без промедления, чтоб они не успели нахлебаться. Вопросы будут?
— Будут, — ответил я и не без удовольствия отметил, что по брюзгливому лицу Гарика промелькнула тень тревоги. — Первый: а почему, собственно, ты? Кто тебя назначил?
— Обстоятельства назначили, дорогуша, — с облегчением ответил Гарик. — Нравственную выдержку, по состоянию на сегодняшний день, проявил один только я. Не исключено, конечно, что ядро сколотить не удастся. Но тогда, извини, можно будет сделать вывод, что вы все вокруг меня представляете, так сказать, фоновую группу.
Наглость этого маньяка не знала пределов.
— Больше вопросов нет, — сказал я и поднялся.
— Как это нет? — добродушно ухмыльнулся Гарик. — Первый был, а второго нет? Спрашивай, не стесняйся.
Я подошел к двери, приоткрыл ее, остановился на пороге, обернулся. Гарик смотрел на меня с широкой улыбкой, обнажив свои белые и золотые зубы. Внезапная мысль заставила меня содрогнуться.
— Да, кстати, — изменившимся голосом проговорил я, — ты мою Анюту здесь не видел?
— Твою Анюту? — ликуя, переспросил Гарик. — Это Птунчика, что ли? С ума ты сошел, что ей здесь делать? Будешь звонить — привет от меня передай. Так и скажи: «Дядя Гарий Борисович целует тебя в обе жопки».
Скрипнув зубами, я стерпел, но дал себе слово, что это в последний раз. Я душевнобольной — и не обязан больше терпеть.
— А где здесь телефон? — через силу спросил я.
— Да везде, хоть отсюда звони.
На столе у него стоял плоский, как бухгалтерский калькулятор, телефонный аппарат с автоответчиком, на табло мигал красными цифрами предыдущий набранный номер.
— Или ты будешь предаваться дистанционной супружеской любви? — не унимался Гарик, наслаждаясь моей растерянностью. — Тогда извини, мы стесняемся.
Видимо, я не спросил его о чем-то неприятном, болезненном, и на душе у Гарика было хорошо.
— Ладно, пойду от себя попробую, — сказал я небрежно.
Прикрыл за собою дверь — и побежал.