Афанасий Кузьмич, токарь, говорил:
— Разве это дом! Это каторжный пересыльный этап.
А когда его спрашивали, почему же он пересыльный, старик сердито отвечал:
— А вот потому и пересыльный, что с земной каторги на небесную нашего брата отсюда отправляют.
Дом был старый, двухэтажный. Стены местами разбухли, выпятились. Их подпирали толстые бревна, наклонно врытые в землю.
В доме жили рабочие металлургического завода. Жили тесно, по два семейства в комнате, да, кроме того, держали холостых жильцов и земляков, приезжавших работать на заводе. В какую комнату ни вошел бы человек — утром ли, днем, — всюду на кроватях и на полу спали люди: завод работал в две смены.
Вокруг стояли такие же дома. А некоторые из них — в стороне, точно пьяные, отбившиеся от компании друзей. Казалось, они думали: куда же шагать дальше?
Поселок был большой — целый город. И он все рос — то тут, то там строили землянки, хижины… Кривые улицы с разных сторон тянулись к заводу.
Дыхание завода покрывало половину неба густым черным дымом. Завод пыхтел, задыхался, жрал кокс, железную руду, выпивал за день большой пруд мутной воды.
Четырнадцать тысяч человек ходили в две смены к заводу. Молча, густой толпой бежали они в четверо открытых ворот — сыпать в домны кокс и красную, точно куски мяса, руду, ковырять длинными ломами оскаленные, обжигающие пасти печей.
А навстречу им шли отработавшие упряжку.
Эти шли не толпой, а врассыпную. Точно солдаты разбитой армии, они пробирались к своим домам. Их порванная одежда лоснилась от масла, лица были покрыты угольной копотью, глаза воспалены.
Придя домой, они пили кувшинами холодную воду, чтобы остудить обожженное дыханием завода нутро, и заваливались спать.
Степка родился и жил в этом доме. Он, вероятно, не согласился бы с Афанасием Кузьмичом, что этот дом — каторжный этап.
Мир состоял из дома, двора, улицы. Кроме того, было полное чудес место — темное ущелье между стеной их дома и соседнего. В это ущелье лили помои, бросали негодный хлам. В полумраке постоянно копошились худые, покрытые клочковатой шерстью собаки. Зимой помои замерзали на стенах желтоватыми агатовыми наростами, а летом нестерпимо воняли.
Степка любил сидеть там, прислонившись спиной к. стене, и смотреть на небо. По небу шли облака, они появлялись одно за другим, неторопливо и бесшумно исчезали…
Степке казалось, что вот какое-нибудь облако зацепится за крышу дома, он прыгнет на него и поплывет медленно, важно по синему небу и будет оглядываться назад, пока не исчезнет дом, темный заводский дым, мать, развешивающая во дворе мокрое белье. Он кидал в облака камнями, кричал им, ругал их, но они не хотели ни спускаться, ни останавливаться, плыли, не обращая на Степку внимания.
Весной и осенью двор превращался в болото. Жильцы прокладывали сеть тропинок из досок, кусков кирпича, листов жести. А посреди двора рос высокий клен. Весной его ветви набухали почками, пахли сыростью. Дерево покрывалось маленькими яркими листьями. Летом листья становились серыми и, не дождавшись осени, опадали.
Жильцы смотрели на дерево и огорченно говорили:
— Эх!
После смерти отца мать искала работу, домой приходила поздно, сердитая, печальная. В сумерках ее большое лицо становилось темным. Степке казалось, что это икона сошла со стены.
Заходила тетя Нюша и, оглядываясь на Степку, шепотом что-то говорила матери.
— Да уйди ты, — говорила мать.
Потом мать молча ходила по комнате, и Степка боялся ее в эти минуты. Он уходил к соседям или до ночи играл во дворе с мальчишками. Когда он возвращался домой, мать подозрительно смотрела на него и спрашивала:
— Что, набегался? — и, точно радуясь, говорила: — Жрать нечего, ваше благородие, придется голодным спать ложиться.
А ночью она подходила к нему и прикрывала поверх одеяла своей теплой старой кофтой.
Степка удивлялся, почему мать считает его несчастным. Да и не только она. Когда он зашел к соседям, Петровна, бабушка Алешки, отрезала ему толстый ломоть хлеба. Степка, солидно покашливая, протянул руку к солонке и, посолив хлеб, стал жевать его. Петровна, глядя на Степку, сказала:
— Интересно знать, зачем такой на свете мучается.
Как-то вечером пришел старичок, Степкин крестный, мастер мартеновского цеха. Он внимательно оглядел стены, кровать, сундуки и, точно убедившись в чем-то, сказал:
— Нету Кольчугина, помер.
Лицо у него было бритое, темно-коричневое, все в черных круглых точках. У отца тоже были такие точки на лице. Степка знал, что их выжигало на заводе возле печей.
Старичок кашлянул и важно сказал:
— Говорил я, Ивановна, насчет тебя. Велел директор завтра прийти.
— Вот уж спасибо вам, Андрей Андреевич, не забыли нас, — сказала мать, и щеки у нее стали розовыми.
Она поставила на стол початую бутылку водки, сбегала к соседям, принесла хлеба, миску огурцов, положила двузубую вилку.
— Работа не бог весть что, работа такая, что взвоешь, — говорил Андрей Андреевич, наливая в толстостенную граненую рюмку водку.
Лицо его заулыбалось, глаза стали ласковыми. Нюхая водку, он говорил Степке:
— Да, брат, мы с тобой сейчас выпьем, — и вдруг, точно произнося заклинание, скороговоркой сказал: — Что нам богатство и чины, была бы рюмочка вина и кусочек ветчины.
Он выпил, пожевал кусочек хлеба с таким видом, точно не знал, выплюнуть его или проглотить.
— Ешь, сынок, — сказала мать.
Старик посмотрел на жующего Степку, сказал важно и печально:
— Хлеб наш насущный, черный и вкусный.
— Пейте на здоровье, — сказала мать.
— Дай-ка я и тебе налью, — сказал Андрей Андреевич.
Мать выпила, закашлялась, слезы выступили у нее на глазах.
— Вот уж спасибо вам, Андрей Андреевич, — проговорила она, — вот уж спасибо вам.
Утром мать пошла в контору. Собираясь, она волновалась и выронила на пол тарелку. Тарелка разбилась, и мать повеселела: хорошая примета.
Пришла она поздно, довольная и веселая. В комнату собрались соседки, и мать оживленно рассказывала им:
— Хороший человек директор… Меня сперва не пустил городовой. Ну, я испугалась, пропала, думаю; инженеры на пролетках так и подъезжают. Стала объяснять, что сам мне велел прийти. Зашла в контору. Все такие важные сидят, в галстуках, дамы полные, на счетах считают. Стала посередь и не знаю, куда идти. Тут ко мне подошел один вежливый такой господин. «Густав Иванович сейчас в заводе, говорит. Присядьте пока». А кресло такое — совестно садиться. А тут этот усатый выскочил: «Кольчугина, скорей сюда, к директору иди!» Я и не помню, как дошла…
Мать рассмеялась от воспоминания и продолжала:
— Да, вот это человек, директор. «Как же, как же, говорит, Кольчугин наш хороший рабочий, восемнадцать лет в заводе работал, на таких людях, говорит, все дело держится». Про все расспросил: и детей сколько, и сколько лет мне, и сколько я с Артемом Степановичем прожила. Потом говорит: «Я слышал, вас в суд подбивают подать. Это, говорит, дело ваше, только имейте в виду: будете судиться — с работы уволим». — «Да не дай бог, — говорю ему, — я от благодарности и слов лишилась, а вы — в суд подать, да упаси меня бог». За руку, бабы, простился со мной!
Женщины оживленно заговорили о событии, начали рассказывать про директора. Откуда-то было известно, что у него в банке положено четыреста пятьдесят тысяч, и что он губернатора не боится, и что при его детях француженка живет, и что старшая дочь его за бельгийцем замужем.
Афанасий Кузьмич, зашедший в комнату вслед за бабами, — он работал эту неделю в ночной смене, — усмехнулся и сказал:
— Продала ты Кольчугина ни за что. Будешь по десять часов дежурить и по девять рублей в получку приносить.
Но женщины на него напали, замахали руками. Одна лишь тетя Нюша поддержала Афанасия Кузьмича.
— Верно, верно, — сказала она. — Корова ты, Ольга, продала ты своего покойника.
Степка слушал рассказ матери и все разговоры жадно, открыв рот. Что за человек директор Густав Иванович? Мать говорит, что он маленький, но она, верно, ошиблась.
Утром мальчик проснулся рано. Постель матери была пуста.
«В завод пошла», — подумал Степка.
Ему захотелось есть. Босыми ногами, оправляя лезшую на живот рубашку, он подбежал к столу. Мать оставила кусок хлеба и четыре картошки. Степка снимал с холодных картошек кожуру и дул на них. Потом он обмакнул картошку в крупную серую соль, — слезы выступили у него на глазах, — и с шумом, глотая слюну, принялся жевать.
— Хорошая моя мамка, — пропел он и, положив в рубаху хлеб, картошки, побежал к сундуку, на котором спал. Он снова зарылся в одеяло, не потерявшее еще теплоты, и, выглядывая, как из норы, думал о всякой всячине.
Люди готовились к пасхе. Пронзительно, с великой тоской взвизгивали свиньи, умирая под острым, тонким ножом кабанника Лукьяныча; горели соломенные костры, на которых смолились свиные туши; дым и смрад стояли во дворах. Из квартир вытаскивали заплесневевший скарб, шпарили кипятком клопов, выбивали пыль из зимнего тряпья. Бабы с задранными выше колен юбками, напрягая жилистые ноги, белили стены, смеясь, перекликаясь между собой:
— Слыхала? Котениха, жена мастера с кокусных печей, кабана колола на двенадцать пудов!
А в небе плыло солнце, такое белое и веселое, точно какая-то небесная баба его тоже усердно высветлила мелом, и в его лучах как-то особенно жалко выглядели трехногие стулья, шкафчики с заваливающимися внутрь боками, слежавшиеся сенники. Только завод стоял черный, мрачный и тяжело пыхтел, а порой смрадный дым полз к солнцу, и оно смотрело на землю печально, как серое личико больного младенца.
Степка, полный предпраздничной радости, ходил по соседям, смотрел на приготовления, слушал. Дома было грустно и темно, мать не готовилась к празднику.
Днем Степка отправился на глеевую гору[1] собирать угольный штыб. Гора эта была очень велика, и рядом с ней домики поселка казались совсем маленькими. Вагонетка поднималась по крутому склону и, добравшись до вершины, сама опрокидывалась, высыпала вывезенную из Заводской шахты породу. В этой породе было много угольной мелочи.
Степка, побрякивая пустым ведром, шел в компании своих друзей. Впереди, рядом со Степкой, шел Мишка Пахарь. Мишка не боялся никого на свете. За ними шагал Ванька, он полгода работал на шахте в ламповой, и ребята с гордостью говорили:
— Ванька увольнился через кражу.
Ванька курил козью ножку, и кривой Федя, — спотыкаясь и гремя ведром, забегал то справа, то слева от него, говоря:
— Ну, дай потянуть разок…
— На, — говорил Ванька и складывал кукиш.
Сбоку шла Верка, сестра Мишки Пахаря, злая губастая девочка со стриженной под машинку головой и с очень большими ушами. С ней было опасно драться, так как она царапала лицо врага своими черными ногтями и при этом сама же ревела густым коровьим голосом.
А сзади всех шагал Алешка, внук Афанасия Кузьмича, высокий худой мальчик с всегда полуоткрытым ртом.
Они подошли к подножью горы, поросшему бурьяном, и, задрав головы, глядели вверх. Склоны горы в некоторых местах дымились.
— Ну что, полезли? — сказал Мишка Пахарь.
— На самый верх? — спросил кривой Федька.
— Не долезем, — сказал Алешка и махнул рукой.
Вагонетка с породой сделалась совсем крошечной, когда всползла на вершину горы, — чуть побольше жука. Она опрокинулась, подхваченная ветром пыль на мгновение закрыла вершину. Кусок породы покатился вниз; сперва он скакал мелко, торопливо, но затем прыжки его стали длинными и быстрыми. Вдруг, сделав огромный прыжок, он ударился о рельс и рассыпался мелким дождем осколков. Один из осколков ударился в Веркино ведро. Верка взвизгнула, а ребята рассмеялись.
— Дураки, — сказала она, — Петьку с Донской стороны, я сама видела, насмерть породой убило.
— Мало что, — сказал Мишка Пахарь, — когда в прошлый год глей обвалился, два дома засыпало…
Степка посмотрел на лица товарищей, потом на гору. Веселый, радостный, холодок прошел по его телу.
— Полезли! — закричал он и побежал вперед.
— У-р-р-а! Хватай японцев! — взвизгнул Мишка Пахарь.
Мальчики побежали вслед за ними. Только Верка стояла внизу и, задирая от волнения юбку, кричала:
— Степка, мамаше твоей скажу! Мишка, тебе дома уши пообрывают!..
Но ребята лезли все выше, не обращая на нее внимания. Степке хотелось попасть на вершину по многим причинам: прежде всего — посмотреть сверху на завод и поселок, узнать, отчего идет из горы едкий дым, поискать на вершине куски сланца с отпечатком листьев; ну и, наконец, надо было перешибить бесстрашного Мишку Пахаря.
Они проползли мимо пещер, вырытых беспаспортными босяками. Гора становилась все круче, камни вырывались из-под ног, пальцы скользили по сланцу, точно он был натерт салом.
Степка лез, не оглядываясь, слыша за собой дыхание Мишки.
«Не догонит», — думал Степка.
— Черт, мошенник! — вдруг закричал он.
Мишка ухватил его за ногу, и Степка растянулся, прижался щекой к холодному и гладкому куску сланца.
— Мошенствуешь! — крикнул Степка, но Мишка, даже не оглянувшись, тревожно сопя, пролез мимо.
Теперь Мишка был впереди, маленькие камешки из-под его ног ударяли по Степкиным пальцам.
Вскоре лезть стало так трудно, что ребята забыли о состязании: шумно дыша, они остановились и оглянулись. Верка казалась совсем маленькой, Ванька и Федька собирали уголь чуть повыше пещер, в которых жили беспаспортные. Трусливый Алешка далеко отстал, но продолжал лезть вверх.
— Ванька, чего же!.. — закричал Мишка.
— Что я, дурак, что ли… — отозвался снизу Ванька и отвернулся, показывая, что его интересует только угольный штыб.
— Трус, боишься, — сказал Мишка.
Совсем недалеко от них было дымное место, от запаха горящей серы слезились глаза. Подхваченный ветром, дым пополз вниз, и мутно-белая пелена скрыла Мишку. Степка снова полез, старательно хватаясь за острые, изувеченные динамитом осколки породы.
Вдруг в двух шагах от него, точно на коврике, быстро проехал Мишка Пахарь, цепляясь за движущиеся вместе с ним камни. Он заорал и уехал вниз в туче пыли и осколков.
Степка остался один. И, чувствуя волнение от своего одиночества, он снова полез вверх, прямо в облако дыма.
Долго ползал он в поисках таинственного огня. Из глаз его лились слезы, рот наполнился кислой слюной. Степка так чихал, что хватался за камни, боясь потерять равновесие и уехать вниз. Дымок полз меж камней, неуловимый и легкий; он, видно, выходил из самой глубины горы, и сколько мальчик ни копал и ни рыл, огня не было видно…
И он снова полез вверх.
Последняя часть пути была особенно тяжела. Сильный ветер бил в лицо, надувал пузырем рубаху. Степка поглядел вниз — гора казалась совершенно отвесной, он точно сидел на краю огромной полуверстовой стены. У него закружилась голова, а ноги вдруг стали мягкими. Степка сел.
— Сте-еп-ка! — услышал он совсем недалеко от себя.
Степка увидел, что из клочьев дыма выполз Алешка, тот самый, который боялся всего на свете.
— Лезь назад! — И Степка махнул рукой. — Убьешься!
Алешка замотал головой.
— Тогда сюда, скоро!.. — крикнул Степка.
— Сильно ноги дрожат, — кривя рот, пожаловался Алешка.
Степка медленно спустился к нему.
— Не бойся, Алеша, — проговорил он, — сейчас долезем.
— Я не робею, — плачущим голосом ответил Алешка.
До вершины глеевой горы осталось несколько аршин… Там, на самом верху, держась за колесико бесконечной передачи, стоял парень в грязном ватнике. Ветер рвал черные вихры его волос, вылезшие из-под сидевшего на затылке картуза. Парень, стараясь перекричать свист ветра, не то пел, не то орал пронзительным веселым голосом.
Ребята удивленно смотрели на него. Если он пьяный, то как удалось ему забраться на самый верх глеевой горы? Они поглядели вниз. Прямо под ними лежал завод — длинные корпуса, крытые железом, стеклянные стены, зиявшие во многих местах черными провалами, десятки труб… В мартеновском цехе лили сталь, и огромный корпус светился весь, точно зажженный фонарь. Сверху груды скрапа, и штабеля руды казались кучами мусора, колесо над Заводской шахтой было чуть побольше медного пятака, градирни в облаках пара походили на полуразрушенные сараи. Только черные башни домен в красных венцах огня и кауперы, наполовину закрытые желтым дымом, выглядели внушительно. Под заводским валом блестела гнилая речушка Кальмиус, а еще дальше лежала серая степь и поднимались глеевые горы шахты 4/5, восьмой Наклонной, девятой Капитальной…
Парень, певший песню, оглянулся и увидел ребят.
— Эй, барбосы, — крикнул он, — и вы по ремонту?
Ему отчего-то было весело. Парень не позволил Степке искать куски породы с отпечатками, а велел тотчас же спускаться вниз.
— Я тут наладил, — сказал он, — только спущусь, вагонетка начнет качать — вас породой зашибет.
Он захватил свой инструмент и повел их удобной дорогой. Они спускались, держась за нагретые весенним солнцем рельсы. Вдруг стальной канат, лежавший между рельсами, зашумел и начал прыгать.
— Пустили, вагончик, не утерпели, — рассмеялся парень и добавил: — Отойдите от рельсов, канатом убьет!
И они побежали вниз в грохочущем обвале камней, а мимо них, постукивая, проплыла вагонетка, и Степка с завистью посмотрел на нее: день и ночь поднимается она на вершину глеевой горы, откуда так весело и страшно смотреть на завод, поселок и огромную холмистую степь.
Внизу они отряхнулись, и веселый парень сказал им:
— Смотрите, барбосы, в другой раз не балуйте!
Потом он вдруг спросил у Степки:
— Ты где живешь?
— Вот на этой стороне…
— Семья большая?
— Не… я с матерью…
— Вот попал, — сказал парень и опять рассмеялся, наверно в десятый раз.
Он рассказал Степке, что недавно приехал работать на Заводскую и не имеет квартиры.
— Твоя матка не возьмет меня в квартиранты? — Он расспросил Степку, как найти их квартиру, обещал вечером зайти.
Обычно мать приходила с завода грязная, точно ее там целый день валяли в угле, пила воду, потом начинала топить печь, разогревать большой чугун борща. Сегодня она сказала:
— Давай, Степочка, холодных поедим. Нет моих сил печь топить.
Она выбирала ложкой то, что пожиже, оставляя Степке большие, прокрашенные свеклой картошки.
С тех пор как мать начала работать на заводе, голос стал у нее тише, она точно робела. И Степка испытывал странное чувство не то жалости, не то страха за нее.
За обедом мать рассказывала:
— Тяжелый рабочий хлеб, Степочка, ух, какой тяжелый. Бывает, не ладится с плавкой. Что начинается! Андрей Андреевич с виду тихий, а там зверь зверем… Кричит: «Давай ложку!» А я стою и не знаю, что за ложка такая. Он как кинется на меня, кулачищем машет и ругает меня, как последнюю. И жарко там, Степочка. Пьешь воду, пьешь, и все пить хочется. А когда плавку в мартыновском цехе выпускают, — вот, кажется, вспыхнешь вся и сгоришь, как смола.
— Тебе страшно, верно? — спрашивает Степка.
— Как не страшно. Так страшно — глаза закрываются. А люди ничего не боятся, прямо в огонь лезут. Это еще что. На площадке колошниковой постоял человек десять минут и падает, как пьяный.
Мать убирает посуду и ложится спать.
Какой он, Мартын этот?.. И Степка представляет себе чернобородого, с всклокоченной головой мужика, в руках у него окровавленный тонкий ножик, как у Лукьяныча.
На дворе поют девочки. Особенно старается Людка, вторая сестра Мишки Пахаря. Степка выглядывает в окно. Людка сидит на ступеньках; рот у нее круглый, глаза тоже округлились от напряжения.
— «Научу тебя с пеленок презирать мужчин…» — тоненьким голосом поет она.
«Пойти, что ли, подергать ее за косу?» Но после разговора с матерью он себя чувствует большим, точно и он работает на заводе, возле жарких мартеновских печей.
Степка садится перед большим деревянным ящиком и принимается раскладывать на полу свои богатства. Здесь десятки различных предметов: осколки тарелок, половинка красного коралла с желобком посредине, рюмка без ножки, пуговицы. Но все эти предметы уже мало интересуют Степку. Их он собирал, когда был совсем маленьким. Теперь Степку тянет к другому. Часами может бродить он под заводским валом, раскапывать шлак.
Белый кусок известняка, фиолетовая марганцевая руда, осколок кремня, найденный на полотне железной дороги… Какое различие цветов, поверхности, веса!
Степка тихонько гладит пальцами черный кусок угля с сетчатым отпечатком листа. Потом он берет его в руки, нюхает и прикладывает к щеке.
Он не заметил, как скрипнула дверь и в комнату вошел человек, посмотрел на спящую, подмигнул кому-то веселым карим глазом и тихо спросил:
— Это матка твоя спит?
Степка испуганно прикрыл руками лежавшее на полу богатство и оглянулся. Над ним стоял парень с глеевой горы.
— Моя, — ответил Степка.
— Она в заводе, что ли, работает?
— Да-а…
— Ладно, я после приду, пускай себе спит.
— Ма-а-м! — громко крикнул Степка; ему захотелось, чтобы веселый парень поселился в их комнате.
Мать проснулась сердитая, долго не понимала, чего от нее хотят, и, зевая, говорила:
— Ну чего, какая квартира?
Наконец она стала соображать, внимательно посмотрела на веселого парня и спросила:
— А паспорт у тебя есть?
— Паспорт? Сколько хочешь, — сказал парень и полез в карман. — Вот он… пожалуйста… Каченко Кузьма Сергеевич…
— Ладно, — сказала мать, — вот здесь постель поставишь. Мы три рубля платим, будешь третью часть давать…
Она, видно, научилась от отца: когда нужно было решать что-нибудь, помолчит, а потом скажет медленно, веско.
На следующий день Кузьма принес свой сундучок, поставил под кровать, оглядел комнату, стены и сказал:
— Вот это квартирка… это да… — и, погладив Степку по голове, добавил: — Я в такой квартире жил — собака в ней жить не стала бы!
Они вышли на двор и сели на ступеньки.
— Ты где работаешь? — спросил Степка.
— Я литейщик, — сказал Кузьма, — а сейчас по слесарному работаю, по шахтному ремонту: лебедки, скажем, камероны, трубы, — по ремонту, словом…
— А зарабатываешь сколько?
— Ты вроде мамаши своей, серьезный, — рассмеялся Кузьма. — Зарабатываю, брат, много.
Через двор к дому шла тетя Нюша.
— А ну, барин, дай пройти, — сказала она и, поднимаясь по ступенькам, толкнула Кузьму.
Он покачал головой и спросил шепотом:
— Это кто?
— Нюшка, — тоже шепотом ответил Степка.
— Замужняя?
— Нет. Она сиделка в больнице… С поляком одним гуляет…
В это время на крыльцо вышла мать.
— Степа, — сказала она, — побеги по воду.
— Давай я схожу, — сказал Кузьма и, подхватив ведро, пошел быстрой, легкой походкой к колодцу.
Наступила пасха. На три праздничных дня завод останавливался почти целиком. Стояли не только подсобные цехи, но и основные: мелкосортный прокат, рельсопрокатный, плитопрокатный, частично останавливались мартеновские, не работал котельный. Продолжали работать только доменный (задутая домна работала беспрерывно, пока не становилась на капитальный ремонт), воздуходувки и электрическая станция.
Не работала и Заводская шахта. Существовал неизвестно кем установленный хороший обычай: на пасху поднимали из шахты лошадей, и они три дня паслись, праздновали воскресение Христа. Потом их снова опускали на год под землю.
В страстную субботу Степка пошел с матерью в церковь. В темноте к городу шли рабочие, бабы, дети. Степкина мать держала в руке белый узелок, в нем лежал десяток крашеных яиц. Мать глядела на шагавших рядом баб и вздыхала: бабы несли большие узлы с высокими куличами. Возле церкви, на вымощенной плитами площади, стояла огромная толпа. Люди сгрудились вокруг церкви, пробиться внутрь было нельзя. Мать подняла Степку на руки, и он увидел через открытые высокие двери священника в расшитой золотом одежде. Мать шепотом сказала:
— Тяжелый ты какой, — и опустила его на землю.
Она крестилась, слушала торжественное пение и плакала. Эта теплая весенняя ночь, тихое пение, мягкий протяжный голос священника — все говорило о красивой, радостной жизни, жизни, которой она никогда не жила и не будет жить. За спиной гудел завод, иногда его голос заглушал негромкое пение, и тогда ей хотелось протиснуться поближе к священнику, зайти в церковь, спрятаться от страшной, навалившейся на нее тяжести. Но куда там! Народ стоял стеной, и на вершок нельзя было приблизиться к свечам, к освещенному алтарю. А пение было таким красивым, оно звало к смирению и покою. Плачьте, бабы, как будто говорило оно, плачьте, отойдет от сердца. Рядом стояла веселая озорная Нюшка и тоже плакала.
Степка задрал голову и смотрел на звезды. Вот сорвать бы такую звезду и положить ее в ящик с камнями.
Когда на заводе лили шлак, небо становилось серым, звезды бледнели, исчезали и со всех сторон на стоявшую вокруг церкви толпу напирали, точно рассерженные, деревья и дома.
Степка завалился на спину и потерял равновесие. Кто-то ударил его по затылку и громким обычным голосом произнес:
— Не балуйся, огарок.
Несколько человек оглянулись и рассмеялись. Степке стало стыдно, он плаксиво сказал:
— Пойдем, мама, ну их.
Потом он начал думать о квартиранте. Кузьма обещал повести Степку в шахту, показать, как рубают уголь. Хороший человек, что и говорить. Даже мать, которая со всеми людьми сурова, смеется, когда Кузьма начинает шутить и рассказывать.
А народ все подваливал. Люди шли с дальних рудников семьями — впереди отец, освещая путь шахтерской лампочкой, а за ним мать и ребятишки. Хорошо, должно быть, идти степной тропинкой прохладной весенней ночью и, помахивая настоящей шахтерской лампой, освещать себе дорогу…
На первый день праздника разговляться начали с утра. В заводской больнице готовились к пасхе, как в военных госпиталях к сражению: вносили дополнительные койки, приглашали из города врачей и сестер милосердия.
Казаки ездили по улицам, ведущим из города к поселку, на всех углах стояло по два городовых.
Степка с утра ходил по соседям. Всюду на столах стояли куличи, тарелки с мелко нарезанным мясом, блюдо со свиным заливным. Степка сразу же наелся так, что тяжело было дышать.
Он зашел к Афанасию Кузьмичу. Алешка, боясь помять новый клетчатый костюмчик, ел стоя. Степка пощупал материю и спросил:
— Сколько отдали?
— Рубь, — ответил Алешка и отстранил Степкину руку.
У Афанасия Кузьмича были гости: младший сын с женой приехал с Петровского завода, пришел земляк, работавший на генераторе.
На Афанасии Кузьмиче была новая красная рубаха в белых крапинках, подпоясанная черным плетеным шнурком. Играя кистями пояса, он сидел, откинувшись на спинку стула, и поглядывал на гостей. Густая белая бородка его была подстрижена, толстый нос поблескивал.
Это был тот самый Афанасий Кузьмич, которого Степка видел каждый день грязным, сгорбившимся, с серым, запачканным маслом лицом.
«Точно царь или директор», — удивленно думал Степка.
— Наши побьют японца, — говорил Николай, сын Афанасия Кузьмича, — потому… Побьют, одним словом, — сказал он, — наш один казак может из пяти японцев бубны выбить.
Земляк сказал сдавленным голосом:
— На войне не кулаками дерутся, а у японцев пушки американские.
— И пусть американские, — сказал Афанасий Кузьмич, — наша сила — народ, мы силой возьмем. Верно, Николай?
Николай рассмеялся и сказал:
— Нашего брата не берут, кто по шахтам или на заводе работает. Если нас начнут брать, государствия сразу станет.
Все рассмеялись. Потом Афанасий Кузьмич сказал:
— Рассуждая, одним словом, наша работа тоже вроде войны. — Он указал на внука: — Где Григорий? Вот остался сирота. А этого отец где? — спросил он, указывая на Степку. — Сожгли человека в мартеновском цеху.
— Глянь-ка, глянь! — крикнул Николай жене и потянулся к окну.
— Это Степин квартирант, — сказал Алешка.
Николай захохотал.
— Это знаменитый квартирант. Этого квартиранта у нас полиция по всем рудникам ищет.
И, наклонившись к отцу, он шепотом начал что-то рассказывать. Афанасий Кузьмич, вдруг рассердившись, сказал ребятам:
— А ну, молодцы, сходите на двор погулять!
— Он разбойник, верно? — тихо спросил Алешка.
— Молчи только, — ответил Степка.
В это время к дому подошел Кузьма. Он увидел Степку и крикнул:
— Ты где же был? Лошадей из шахты должны качать, ночью подъемник испортился, только отремонтировали.
— И я пойду, — сказал Алешка, схватив Степку за руку.
Кузьма повел их к Заводской шахте самой короткой дорогой, и через несколько минут они уже подходили к надшахтному зданию.
Дети нерешительно вошли под огромный железный навес. Мягкая черная пыль покрывала землю. Все было черно под навесом, и только в тех местах, где железная крыша проржавела, проглядывало, точно ситцевые заплаты на старом тряпье, голубое весеннее небо. Мальчики подошли к стволу шахты. Там, обшитый мокрыми грязными камнями, темнел огромный колодец. Рядом стояли люди и молча смотрели, как медленно, подрагивая, ползет из колодца стальной канат.
— Качают? — спросил Кузьма у коротконогого бородача с огромной головой и толстым туловищем.
— Качают, — хрипло ответил бородач. — Пусть их анафема на тот свет качает! Лошадям, видишь, на пасху отдыхать, а я, значит, хуже лошади — мне пасхи нет…
Красные глаза его слезились, и пахло от него погребом. Алешка крепко держался за Степку. Ему казалось, что Кузьма привел их в разбойничью шайку. А Степка, наклонившись, зачерпнул горстку пыли и высыпал ее в пустую спичечную коробку, — он никогда не видел такой нежной черноты.
— Эй, машинист, тиша! — крикнул кто-то.
Из колодца появилась лошадиная голова, два огромных безумных глаза. Лошадь повисла над головами людей, она точно сидела, опутанная цепями и веревками. Хохочущие люди тянулись к лошади, и вскоре она лежала на земле и дрожала, словно сгоняя с себя оводов. Рабочие столпились вокруг нее, гладили ее морду, хлопали по крупу. Степка тоже погладил теплый, вспотевший от страха бок. Но особенно развеселился Кузьма: сев на землю, он обхватил лошадь за шею, хохоча, тряс головой и кричал:
— Эй ты, милая моя, Христос воскрес! — и поцеловал ее в нежную пушистую кожу между ноздрями.
Потом конюх ударил лошадь сапогом, и она поднялась на ноги.
— Ночью бы ее надо выводить, а то может ослепнуть, — говорил один.
— В прошлом году кобылку молодую опускали. Внизу приняли, а она сдохлая — разрыв сердца получился, — рассказывал второй.
Лошадь шла неохотно, упираясь передними ногами в землю, и, дойдя до выхода, остановилась. Потом она с шумом втянула воздух и закричала тонким, пронзительным голосом, рванулась вперед, отбросила конюха, побежала, снова крикнула почти по-человечьи и, повалившись на спину, забилась на земле, поднимая вокруг себя облако угольной пыли. Все стояли молча, жадно следя за каждым ее движением.
Коротконогий мужик, от которого пахло погребом, негромко сказал:
— Всех довела шахта — и людей и скотину.
Днем мать собралась к Степкиному крестному — Андрею Андреевичу. Она надела высокие ботинки, собиралась деловито, точно шла не в гости, а по какому-то важному делу.
Андрей Андреевич, мастер мартеновского цеха, жил в собственном домике по другую сторону завода, где стояли чистые «четырехрублевые» балаганы старших рабочих, домики мастеров и «стеклянные» дома англичан. Внутри было очень красиво: стояло много невиданной мебели, серебряная кровать, шкаф с зеркалом, на стене висела картина в золотой раме. У рамы был отбит угол, и Степку очень удивило, что под золотом виднелась известка, а из нее торчала соломина.
— А, мадам Кольчугина, кума, — сказал Андрей Андреевич, — с праздником, Христос воскресе!
Хозяйка сонно проговорила:
— Должен к нам сегодня прийти обер-мастер Ричард Петрович с женой, обещался. К вам, говорит, на первый день…
Андрей Андреевич подошел к окну и, глядя на дорогу, сказал:
— Что ж, надо угостить гостью.
— Вы уж извините, — сказала хозяйка, — не хочется из-за одного человека беспорядка на столе заводить. — И все перешли в кухню.
Степке стало жалко мать. Она сидела на краешке стула, говорила осипшим голосом, все поглядывая на Андрея Андреевича.
Когда Андрей Андреевич спросил:
— Что, мальчик, скучаешь за папкой? — Степа сердито посмотрел на него и ничего не ответил.
Андрей Андреевич вздохнул.
— Да, судьба играет с человеком.
Но вот на дворе залаяла собака, и хозяева пошли к двери.
Гости зашли на кухню. Андрей Андреевич, увидя, что они в нерешительности смотрят на Кольчугину, не зная, здороваться ли с ней, торопливо сказал:
— Это ничего, ничего, — и махнул в сторону Степки и его матери рукой.
Выйдя на улицу, мать оглянулась и сказала:
— Сволочи, благодетели! И за людей нас с тобой не считают. — Лицо у нее было красное не то от выпитой водки, не то от обиды. Громко, с вызовом, она проговорила: — Мой муж в заводе работал, теперь я работаю, мы рабочие люди, а не холуи.
Когда они вернулись, в доме все были пьяны. Ухали гармошки, люди кричали песни. В одной комнате плакала женщина, в другой ругались, в третьей хохотали, кто-то плясал, и стекло в лампочке дрожало, точно от страха.
Казалось, что сам дом был пьяным великаном.
— Взбесились, проклятые, — повторял Степка материнские слова, проходя под окнами соседей.
Федор Козин ударил отца ножом. Старик выбежал во двор, размазывая кровь по лицу. Сын, спотыкаясь, тяжело волоча ноги, пошел за отцом. Казалось, вот-вот спи схватятся, но, Подойдя к отцу, Федор повалился на землю.
— Простите меня, папаша…
Но больше всего удивил Степку Афанасий Кузьмич. Нарядная рубаха его была запачкана, аккуратная бородка растрепалась.
— Разве мы можем гулять? — крикнул Афанасий Кузьмич. — Мы не можем гулять!
Степке стало тоскливо, и он пошёл в комнату.
Мать сидела у закрытого окна и, опершись локтями на подоконник, смотрела на двор. Потом она повернула к Степке лицо, и столько в нем было усталости, равнодушия, что казалось, от этого лица и глаз стало в комнате темно и холодно.
Утром, когда Степка еще спал, зашла тетя Нюша.
— Ольга, — сказала она, — пропади они с их праздниками! Пойдем в лес, яичек возьмем, пирога… На весь день.
Мать посмотрела на нее и вдруг сказала:
— Ей-богу, пойдем. Вставай, Степка.
Степка торопливо одевался, совал в карманы важные и нужные вещи: лезвие ножа, кожаный ремешок, тяжелый чугунный шарик.
Вскоре они уже шли по улице. Поселок отсыпался после вчерашнего пьянства. Даже завод молчал в это тихое утро. Они миновали мучные лабазы, обогнули завод и вышли на дорогу.
За девять лет своей жизни Степка ни разу не был в лесу. Он шел то впереди женщин, то далеко отставал от них, ковыряя ножом землю, собирал камешки.
Из черной влажной земли торчали свернутые зеленые листья, на толстых ножках росли голубые и белые цветы.
— Сте-е-пка! — кричала издали мать.
Навстречу ехала крестьянская телега. Молодой парень лежал на сене, подперев скулы ладонями. Он был такого большого роста, что ноги у него свешивались за телегу и болтались во все стороны при толчках.
— Эй, бабы, — зевая, проговорил он, — давайте христосоваться.
— Иди, иди, милый, похристосуемся, — сказала мать и погрозила ему кулаком. Степка никогда не слышал, чтобы она смеялась так громко и весело.
В лесу Степка совсем ошалел. Собственно, это был не лес, а большая роща. Росли тут молодые невысокие дубки, осины, клен. Деревья уже покрылись маленькими чистыми листьями, одни лишь дубы стояли в прошлогодних порванных лохмотьях. Земля, нагретая солнцем, была теплой, пахло прелыми листьями. И отовсюду, как и в степи, упрямо лезла, подымая темную корку листьев, молодая яркая трава. Черный муравей вползал на травинку, и она раскачивалась, как клен во дворе, когда на него залез пьяный черноусый поляк, с которым гуляла тетя Нюша.
Женщины распустили платки, вытирали потные, красные лица.
— Вот он, божий свет, — сказала тетя Нюша.
Мать ничего не ответила, она только оглядывалась и дышала шумно и глубоко.
Тетя Нюша легла, закрыла глаза, подбросила ворох сухих листьев, и они упали ей на лицо.
— Э-э-х, бабы, вот где жизнь! — весело закричала она.
— Ох, подружка моя! — сказала мать и, навалившись на Нюшу, покатила ее по земле. Потом, опьянев от весеннего воздуха, они лежали тихо, греясь на солнце, и уснули.
Какие-то птицы, вертя хвостами, раскачивали ветки и насмешливо поглядывали на Степку. Синий жук медленно брел, проваливаясь в ямки. На стволах деревьев Степка нашел длинных жуков в красных казачьих мундирах. Жуки сидели неподвижно, раздраженно шевелили громадными усищами. А сверху светило и грело солнце, земля была мягкой, чуть влажной.
Мальчик в заплатанной курточке, в больших ботинках, весь перепачканный, похожий на ежа, в листьях и иглах, ползал по этой земле — смотрел, трогал, нюхал; лицо у него было худое, бледное, и на этом лице возбужденно горели (может быть, это и было самым чудесным в весеннем лесу) два ясных серых глаза.
Мать и тетя Нюша, проснувшись, пели песни. Потом они вместе ходили по лесу. Степкины карманы отвисли от собранных редкостей, и ему приходилось придерживать сползавшие с ног штаны.
Обратная дорога была скучной. Мать и тетя Нюша молчали. Степка устал, несколько раз падал, и мать сказала ему с раздражением:
— Ты что ходишь, как слепой, на руках тебя нести, что ли?
И голос у нее был всегдашний, сиплый немного. А когда послышались песни, заглушенные звуками гармошки, холодок прошел в груди и животе у Степки.
По улицам ходили пьяные, пьяные сидели и лежали вдоль заборов, некоторые кричали что-то, другие лежали, точно убитые, раскинув руки.
Степка ощупал карманы, провел рукой по картузу, убедился, что вырытые им с корнем растения не потерялись. Их нужно было посадить в ущелье за домом.
Они вошли в комнату. Степка посмотрел на тряпки, лежащие на неубранной кровати, на темную плоскую икону в углу и сказал:
— Мама, пойдем завтра в лес!
— Что, не нравится дома? — спросила, усмехаясь, мать.
Степка, враждебно глядя на нее, думал:
«Вот уйду в лес, построю дом и буду жить. Заведу злую собаку, больше той, что у Андрея Андреевича. Мать возьму, все-таки жалко. И Алешку-сироту, его отца ведь тоже убило. Дом вместе с Алешкой построим. Буду ходить с Кузьмой на дорогу грабить».
Мать сонным голосом говорила:
— В нашей жизни главное — привычка. Отец наш позапрошлый год поехал на побывку в Мелитополь, вернулся и дня три как чумовой ходил. А потом опять привык. Не бойся, Степочка, и ты привыкнешь.
Утром мать стояла над ним и долго смотрела: он спал, прижимая к груди камни, куски коры. Она попробовала разжать ему пальцы, но не смогла. Степка начал говорить что-то быстро, плачущим голосом.
Пасха прошла. Снова полным ходом запыхтел завод, задымил, потянулись к нему люди. Они шли с тяжелыми головами, опухшими лицами. В первый день после пасхи особенно много было на заводе несчастных случаев, он словно мстил людям за трехдневный праздник.
Видно, Кузьму интересовали Степкины камни. Он набил по углам ящика, в котором лежали камни, блестящие железные полоски. Часто он рассказывал смешные вещи. Степка прямо давился от смеха, слушая его. Мать обычно сидела за столом, сложив руки на груди, и тоже слушала разговоры Кузьмы.
Иногда квартирант не ночевал дома, и на следующий день Степка, волнуясь, спрашивал его:
— Ты где был?
Ему казалось, что Кузьма расскажет про свою разбойничью жизнь. Но Кузьма, смеясь, отвечал:
— У меня товарищей много на Ларинской стороне — гулял с ними всю ночь.
— Как гулял? — допрашивал Степка.
— Как гуляют, — отвечал Кузьма, — водку пьют, в карты играют…
— Врешь, — сердито говорил Степка, — ты на пасху водки не пил.
Однажды Кузьма пропал на целых трое суток, и Степка решил, что квартирант уже больше не вернется.
Тетя Нюша заводила к ним в эти вечера по нескольку раз и, оглядев все углы, начинала петь.
А когда Кузьма вернулся, Степка не успел рта открыть, как пришла тетя Нюша и сердито задала все Степкины вопросы:
— Ты где был?
— Гулял с товарищами на Ларинке.
— Врешь ты, — сказала тетя Нюша и заплакала.
— Врет он, тетя, ей-богу, врет, — сказал Степка.
— Слышь, Нюшка, — сказал Кузьма, — я ведь тебя не спрашиваю, как ты там гуляешь.
— Ты меня хлебом не кормишь, — ответила тетя Нюша и сразу перестала плакать. Потом она совсем сердито спросила: — Ты мне скажи, к кому ты ходишь?
— Знаешь, Нюшка, — добродушно сказал Кузьма, — иди ты к черту, пока я тебе глупостей не наговорил.
— Нет, ты скажи, куда ходишь? — так же сердито, как Нюша, спросил Степка.
Мать усмехнулась.
— Вы что от него хотите? Живет человек, как хочет.
— Верно, Ольга Ивановна, — сказал Кузьма. — Чего они человека мучают?
И вдруг, повернувшись к Степке, сказал:
— Ваше благородие, что я такое видел только… Крепильщик у нас один, старичок тагильский с Урала… Камень у него есть… белый камень, как слеза, просвечивается, а на солнце огнем горит. Я, как посмотрел, подумал: вот бы Степану этот камень…
— Кузьма… — замирающим голосом сказал Степка.
— Ладно, ладно, уж добуду тебе его, — сказал Кузьма и рассмеялся.
Весь вечер Степка был возбужден. Он сидел перед домом и рассказывал соседским детям о том, что видел в лесу на пасху. Даже Мишка Пахарь подошел послушать.
Все, что Степка знал о медведях, разбойниках, ежах, — все это он собрал вместе и выложил в своем рассказе. Слушатели были потрясены. Только Верка, ездившая в прошлом году в деревню, сказала:
— Врет он. У нас какой большой лес, и ничего такого не было.
— Брешет, поганый, — подтвердил Мишка Пахарь.
Степка сердито посмотрел на них.
— Собака брешет, — сказал он.
— И ты брешешь, — спокойно сказал Мишка Пахарь.
— Он сам хуже собаки, — добавила Верка.
— Молчи ты, — сказал Алешка. Он во всем подпевал Степке.
Верка пожевала губами и вдруг плюнула на Алешку.
Алешка вытер рукавом лицо, зевнул, показывая этим, что гнаться за Веркой ниже его достоинства, и погрозил ей кулаком.
— Ладно, приди только, я из тебя печень выйму.
Верка стояла уже у дверей своей квартиры и смеялась.
— Сироты, глазуновские дети, тьфу на вас!
В это время из-за дома вышел Пашка Бутов, сын Степана Степановича, владельца дома. Он послушал немного и начал красться к Верке, поносившей мальчишек.
— Верка! — крикнул Мишка Пахарь, но Пашка уже ухватил ее за шею.
Верка начала притоптывать и орать, а Степка и Алешка побежали изо всех сил через двор к ней. Мишка Пахарь кинулся вслед за ними спасать сестру. У Мишки Пахаря была особенность: слабый и худенький, он лез в драку, совершенно не раздумывая о силах противника.
— Пусти ее! — сказал он.
Завязалась драка. Степка налетел на Мишку Пахаря так неожиданно, что Мишка упал на землю.
А Пашка, которому было все равно кого бить, лупил одновременно Алешку и Верку. Тетя Нюша стояла в окне и смеялась.
— Молодец, Степа, молодец!
Тогда открылось второе окно, и Пахариха, Мишкина мать, закричала:
— Это ты Степку учишь моих детей калечить?
И она кинулась вниз по лестнице во двор. А вслед ей бежала Степкина мать…
Через полчаса мальчики снова сидели на ступеньках, и Степка рассказывал им о чудесном камне. Неуверенно, оглядываясь, подошла Верка. Степка оглядел ее рассеянными глазами и, похлопав рукой по ступеньке, подвинулся, освобождая место. Верка вздохнула и села рядом с Алешкой.
— Если только правда, — сказал Пашка, — я его куплю.
— Не продам я, — ответил Степка.
— Не продаст он, хоть сорок рублей дай, — подтвердил Алешка.
— Зачем ему продавать? — сказала Верка.
Утром мать не пошла на работу: ее перевели в ночную смену. Она заставила Степку чистить картошку. Нож был большой, а картошки маленькие; Степка скоблил их и думал про вчерашний разговор с Пашкой: неужели Пашка откупит камень у Кузьмы? Наверно, с таким ножиком Кузьма ходит разбойничать. Эх! Дело с картошкой подвигалось плохо.
Мать громыхала около печи и сердито бормотала:
— Рабочим антрацит дают. Заставить бы их антрацитом топить, самим небось жирный уголек подвозят.
Потом она подошла к Степке.
— Ты что, барчук, до завтрева думаешь картошку чистить? — спросила она, заглянув в миску, и забрала у Степки нож. Картофелины так и запрыгали, как белые скользкие лягушки.
Степка побежал во двор. До гудка было еще много времени, и он решил пойти к заводу, чтобы встретить Кузьму у самой проходной.
— Постой, постой, — крикнула из окна мать, — по воду сходи!
Степку охватила злость: мать мешала ему с утра; и, желая ей чем-нибудь надосадить, он сказал:
— В лавке с тебя смеются, что ты с тетей Нюшей за квартиранта дерешься.
— А пускай их смеются, — равнодушно сказала мать.
По дороге к колодцу Степка встретил Мишку Пахаря. Мишка показал ему тарантула, сидевшего в банке. Когда тарантулу бросали муху, он высоко подпрыгивал, хватал ее и подминал под себя. Степке было страшно подносить палец к стеклу: казалось, паук вот-вот ухватит его своими рыжими лапами. А Мишка Пахарь, который ничего не боялся, всовывал руку в банку, щелкал паука по спине.
Степка смотрел с восторгом на Мишку, и тот, опьяненный своим бесстрашием, спросил:
— Хочешь, я его в рот возьму?
Степка принес воду. Мать сердито сказала:
— Ты куда это пропал? Вот подожди, выгоню тебя на улицу, будешь в собачьей будке спать.
Степка представил себе, как будет лежать со старым, седым Тузиком, положив голову на лапы; пройдет прохожий, и они начнут лаять. Степка тявкнул по-собачьи. Мать удивленно посмотрела на него и хлопнула его ладонью по затылку.
— Получайте, Степан Артемьич, — сказала она.
Когда Кузьма пришел с работы, Степка кинулся к нему и спросил:
— Камень принес?
— Камень? — переспросил Кузьма. — Принес.
Он долго рылся в кармане, и когда нетерпение Степки дошло до предела, Кузьма вытащил руку и показал Степке кукиш.
— Вот он, — сказал Кузьма.
— Нет, вправду? — спросил Степка и побледнел.
Степка запомнил свое унижение и не шел на мировую. Видно, и Кузьме было нелегко: в первый вечер он нарочно сел перед Нюшкиным окном и запел песню, желая показать Степке, что ему наплевать на их разлад, пусть Степка дуется на него хоть год.
На следующий день Пашка спросил:
— А камень твой где?
— Есть, — отвечал Степка.
— Не продашь?
— Нет.
— Ну, покажи только, — нежно говорил Пашка, сжимая Степкины пальцы.
— Не хочу, — кривясь от боли, сказал Степка.
— Двугривенный?
— Нет.
— Сорок?
— Не покажу.
Пашка дал Степке пинка, норовя попасть носком ботинка в копчик.
— Ты скажи — нету? Я тебя трогать не буду.
— Есть, — всхлипывая, отвечал Степка. — Вот Алешка видел.
Тогда Пашка схватил Алешку за ухо, и верный Степкин друг жалобно закричал:
— Есть, ей-богу, есть…
— Давай убьем его, — предложил Степка.
Но Алешка испугался и отказался наотрез.
Вечером, когда мать ушла на работу, произошел страшный случай: повесилась боковская старуха.
Во дворе давно удивлялись, какой Боков неукротимый.
— Старый ведь уже, идол, — говорили о нем.
Он бил жену даже трезвый, бил молча, стиснув зубы, точно не ей, а ему было больно. Бокиха убегала прятаться к соседям, а муж ходил по квартирам искать ее. Он открывал дверь и, вытягивая жилистую шею, оглядывал комнату.
Рассказывали, что Боков двадцать лет работал в шлаковой камере, под печами, где ни один рабочий не выдерживал больше месяца.
— У него кровь в сердце от жары запеклась, — говорили рабочие.
Степка побежал вместе со всеми смотреть на удавленницу. Старуха лежала на полу, лицо ее было прикрыто платком. Вывороченные ладони костистых рук, покрытые желтыми толстыми мозолями, были протянуты вперед. Покойница точно показывала, что она немало поработала в своей жизни.
Старика не было, он еще не пришел с завода. Вдруг во дворе послышались голоса. Люди невольно оглянулись на покойницу, словно ее мог потревожить этот шум.
Первым пострадал от околоточного Степка — он получил удар сапогом по заду.
Было очень душно. Небо со стороны завода розовело, будто начинался рассвет, воздух гудел, иногда раздавались глухие взрывы в копровом цехе. Вернувшиеся с работы сидели на ступеньках, слушали рассказы о происшедшем. Выходило так, что покойницу никто не жалел.
— Поздно надумала, — сказал Афанасий Кузьмич, — ей бы десятком лет раньше.
— Не захотела мучиться, и делу конец, — сказала Пахариха.
Прошел через двор Боков, и бабы зашипели от любопытства, подвинулись ближе. Тетя Нюша, стоявшая возле самого окна, повернулась и испуганно проговорила:
— Ей-богу, плачет, проклятый!
В это время вышел надзиратель и сказал, обращаясь к Кузьме:
— Пойдешь в понятые.
Кузьма хотел отойти в сторону, но надзиратель взял его за рукав и сказал:
— Но, но, в таком деле грешно отказываться.
— Господин надзиратель, — сказал Афанасий Кузьмич, — этот парень с лошадьми приехал, ему в ночь уезжать.
— А, с лошадьми, — сказал надзиратель и отпустил руку Кузьмы. — Тогда ты, старик, пойди.
Афанасий Кузьмич пошел за ним в комнату.
Степка, забыв о своей обиде, сказал Кузьме:
— Ты приходи домой сейчас, мы самовар поставим.
Кузьма молча покачал головой и пошел со двора. Степка жадно глядел ему вслед, но Кузьма ушел, ничего не сказав про лошадей и про разбойничью шайку.
До поздней ночи сидели на дворе жильцы дома. Одни рассказывали, какая страшная смерть приключается с людьми на заводах и в шахтах, в степи и в городах. Другие разговаривали о работе. Пахарь, Мишкин отец, позевывая, дразнил своего квартиранта — глеевщика с Центральной шахты.
— Разве шахтер — рабочий? В деревне землю ковырял, а сюда приехал — снова под землей ковыряешь. Мужик был, мужиком остался.
Детям наскучило заглядывать в окна боковской комнаты, и они затеяли игру. Мишка Пахарь с русской армией налетал на японцев. Степка, выскочив из темноты, схватил его за руку и закричал:
— Я Куропаткина поймал!
Но справиться с «Куропаткиным» было не легко. Он ударил Степку в подбородок. Степка даже присел от боли. А через мгновение чья-то сильная рука ухватила его за ухо. Это был Пашка.
— Ну, сучья лапа, — сказал он, — покажешь камень?
— Не покажу, — сказал Степка.
Он пыхтел и пялил глаза. Все видели, как Пашка унижал его, — и мальчики, и девочки, и взрослые люди.
— Может, ты врал? — спросил Пашка. — Может, у тебя нет камня?
— Есть, — отвечал Степка.
— Есть, ей-богу, — откуда-то сзади сказал Алешка.
Поздним вечером, когда двор опустел и все разошлись по домам, Степка пробрался к флигелю, где жил домовладелец.
В окнах горел свет, но ставней еще не закрывали. Степка видел, как Бутовы, сидя за столом, пили чай. Степан Степанович пил из блюдца, вытирая лысину платком, и поглядывал искоса на жену и сына. Степка размахнулся и бросил кусок антрацита в освещенное окно. Стекло брызнуло, точно вода, в которую угодил булыжник. Мальчик побежал вдоль дома, потом свернул мимо угольных сараев и, быстро поднявшись по лестнице, зашел в комнату. На стене, возле печки, висело белое полотенце. Мальчику вдруг стало жутко, вспомнилось лицо старухи, прикрытое платком. В комнате было тихо и темно, полотенце внимательно смотрело на Степку. Он выбежал в коридор и постучался к тете Нюше.
Тетя Нюша постелила Степке на полу, возле окна. Она ворочалась на кровати, перекладывала подушку.
— Вот и отмучилась Авдотья, — сказала она и вздохнула.
Был жаркий день перезревшей и уже переходившей в лето весны. Ветер иногда дул с завода, и тогда зловоние коксовых печей проникало в комнаты. От сернистого газа начинали слезиться глаза. Вместе с дымом и пылью ветер нес свист паровозов, звон молотов из котельного цеха, гудение воздуходувок. А когда ветер менял направление, отдельные звуки сливались в тяжелый, величавый грохот, похожий на гул морских волн. В такие дни в горячих цехах со многими рабочими делались обмороки, товарищи лили на них прелую теплую воду, они приходили в себя и, пошатываясь, пробуя чунями горячий пол, снова шли к печам.
Степка сидел верхом на заборе и оглядывал двор. В тени на одеяле полулежал Степан Степанович, отец Пашки. На его желтой плоской лысине блестели капли пота.
Степан Степанович был ленивым, добрым человеком, он любил слушать рассказы про работу на заводе и знал множество страшных историй о рудничных и заводских катастрофах, про которые рассказывали ему жильцы. Когда его жена, Бутиха, болела, он сидел вместо нее в лавке и спрашивал у покупателей:
— Как там у вас сегодня, никого не ушибло?
После смерти Кольчугина Степан Степанович подарил Стенке большой бублик. Но сегодня Степка забыл о доброте Степана Степановича — ведь это был отец Пашки.
Степан Степанович протяжно засвистел носом, потом хрюкнул, пошевелился, но глаз не открыл. Степка, точно кот, горбатя спину, шел по перекладине забора, держась за шершавые концы досок. Он остановился над спящим, оглянулся, вынул из кармана камень, прицелился… Потом соскочил с забора, выбежал на улицу и, не оглядываясь, пошел к заводу.
Весь день ходил Степка под заводским валом и рылся в слитках шлака. Иногда, задрав голову, он смотрел, как паровозы подвозили к обрыву огромные ковши шлака. Маленький паровозик отбегал от ковша, и сбоку, как разбойник, подходил кран, размахивая цепью. Ковш начинал наклоняться, тускло светясь накаленным боком, и слепящий ручей лился по обрыву, расходился на несколько русел. Люди били ломом по днищу ковша, он гудел и вдруг плевал громадными красными глыбами. Они прыгали по обрыву в тучах дыма и искр.
Степке казалось, что, если расколоть такую дымящуюся глыбу, в ней окажется нечто замечательное: кусок золота или камень, о котором врал Кузьма.
Он откатил одну глыбу подальше от вала и принялся долбить ее железным прутом. Было очень жарко, и Степка кряхтел, как взрослый, измученный работой человек, размазывая рукавом пот по лицу. Потом он выругался, тоже как взрослый, сердито плюнул и, положив для памяти на глыбу кусок шамота, пошел в сторону поселка.
Когда Степка пришел домой, к нему подбежал Алешка и радостно закричал:
— Степа, Степа, к вам городовые пришли!
— Врешь? — сразу задохнувшись, спросил Степка и кинулся в комнату.
Но Алешка не врал, — в комнате были старший надзиратель и двое городовых.
Степка сообразил, что городовые пришли за ним — ведь он разбил стекло и учинил бесчинство над Степаном Степановичем. Он сразу хотел начать божиться и уже всхлипнул, чтобы зареветь. Но городовые даже не посмотрели на него. У стены стоял Кузьма, мать сидела на табурете, по-обычному сложив руки на груди.
— Это твой? — спросил надзиратель и пнул сапогом деревянный сундук.
— Мой, — сказал Кузьма и усмехнулся.
Городовой, кряхтя, сел на корточки и открыл сундук.
Степка вдыхал приятный воинский запах кожи и пота, рассматривал огромную вырезную бляху и револьвер на потертом красном шнурке.
Надзиратель, глядя через плечо городового, сердито проговорил:
— Пусти… — и сам принялся копаться в сундуке.
У надзирателя были необычайно белые руки, и Степка вспомнил огромные, каменные ладони отца, его темные пальцы с исковерканными ногтями.
Потом надзиратель взялся за Степкин ящик.
— Не трожьте, — сказал Степка.
Надзиратель усмехнулся.
— Не бойся, мальчик, — сказал он и вынул из ящика кусок кокса.
— Что? — строго сказал надзиратель и спросил у Кузьмы: — Значит, утверждаешь — при тебе ничего нет?
— Изволите видеть, — сказал Кузьма.
— Постель обыщи мне, — сказал надзиратель.
Городовой скинул тюфяк с постели Кузьмы, потом подошел к кровати Ольги и полез рукой под тюфяк.
— Это моя постеля, — сказала мать и зевнула.
— Ваше благородие, — точно испугавшись, проговорил городовой и протянул надзирателю сверток.
Надзиратель быстро посмотрел бумаги и, размахивая ими перед лицом Ольги, резко крикнул:
— Твое?
Мать поднялась во весь рост.
— Вот вам святой крест, в жизни у меня этого не было, впервые вижу!
— Твое? — спросил надзиратель у Кузьмы.
— Нет! — ответил Кузьма.
— Значит, я их сюда положил, — закричал надзиратель, — так, по-вашему? — И, повернувшись к городовому, сказал: — Обоих забрать.
Когда арестованных вывели во двор, к надзирателю подбежала тетя Нюша.
— Меня берите, — кричала она, — я с ним гуляю, а не Кольчугина!.. За что ее берете, меня нужно с ним забрать!
Но надзиратель не стал с ней разговаривать.
Арестованных вели по улице, и городовые посматривали на встречных рабочих, а рабочие поглядывали на городовых.
— Живо мне, живо мне, — говорил надзиратель.
Ему, видно, хотелось поскорее уйти из поселка, где все жители города, за исключением, пожалуй, доктора, чувствовали себя неуверенно.
Степка провожал мать до самой кордегардии.
Когда он вернулся домой, Афанасий Кузьмич зашел в комнату и плотно прикрыл дверь.
— Чего, говоришь, нашли? — спросил он.
— Ага, нашли, у матери в кровати, там тысяч десять рублей было. А мать как встанет: «Вот вам святой крест, я не разбойница, я их впервые вижу». А он как крикнет: «Это твои деньги, сукин сын!» А Кузьма: «Ей-богу, не мои», — а сам весь серый какой-то.
— Так, — сказал Афанасий Кузьмич, — ясное дело, он к ней в кровать спрятал, а Ивановна не знала.
— Дядя, а кто он такой, разбойник? — спрашивал Степка. — Это он награбил? А маме что будет? Она на каторгу пойдет? А? Дядя!
— Мамка твоя ни при чем, — ответил Афанасий Кузьмич, — а про квартиранта я ничего не знаю.
— Ну да, не знаете, — сказал Степка, — на пасху вы сыну говорили: «Неужто тот самый?» А когда Авдотья вешалась, вы надзирателю сказали: «Он с лошадьми приехал», а потом ходили с ним два раза, вас бабушка Петровна по всему двору искала.
Афанасий Кузьмич начал кашлять и сердито сказал:
— Кусок дурака, вот ты кто такой…
В это время вбежала тетя Нюша и закричала:
— Знала я, знала я! Он штейгера в шахте убил… Все мне люди рассказали. Вложили его, собаку, в вагонетку, углем присыпали… Все я знала… Осиротила я тебя, Степка.
Она захныкала громким деревянным голосом, и Степка, подумав немного, заревел вместе с ней.
Афанасий Кузьмич сказал:
— Вас тут сам черт не поймет, ничего я про это не могу знать, — и ушел.
Вечером жильцы сидели на ступеньках дома и говорили об аресте Кольчугиной.
— Завтра выпустят, — говорили одни, — невинный человек.
— Ее там полгода продержать могут, мало что невинный, — говорили другие.
О Кузьме рабочие рассказывали шепотом. На заводе слышали про то, что в одном из гришинских рудников шахтеры убили штейгера, и все думали, что Кузьма и есть этот убийца.
— Повесят, это вроде политики, — сказал Пахарь, Мишкин отец.
Вальцетокарь Кондратьев пожал плечами и проговорил:
— Туда ему дорога, подлецу!
Потом вспомнили про Степку.
— А что с ним делать? — спросила Петровна, старуха Афанасия Кузьмича. — Пускай у меня пока находится, один сирота есть, второй будет.
— А зачем ему Христа ради жить? — спросил Пахарь. — Кольчугинский Степка может в заводе работать.
— Не возьмут, теперь закон против малолетних.
— Эй, какой там закон! — сказал Афанасий Кузьмич. — Ты пойди погляди: в шамотовом цехе кирпичи кто делает? А в прокатке, а на шахте, а в ламповой? Самая эта мелюзга.
— Да, — сказал Кондратьев, — завод работает на полный ход, давай только, война требует.
К сидевшим подошла тетя Нюша под руку с поляком. От нее пахло вином, она была весела по-обычному.
— Степку куда? — спросила она, прислушиваясь к разговору. — Степан Артемьича? Степан Артемьич в шахте будет работать. Нюшка Соколова все наладила. Его мой десятник устроит.
Поляк закрыл в знак согласия глаза и важно сказал:
— Ты мое слово знаешь, вот и все.
Ночью Степка перенес свой ящик на стол и вынул из него драгоценное имущество. Делалось страшно оттого, что он один в комнате, оттого, что за окном шумел и грохотал завод. Хотелось плакать.
Степка свернул из оставленной Кузьмой махорки папиросу и закурил. Красные, обжигающие крошки падали на руки, из глаз текли слезы. Он задул лампу и лег на кровать квартиранта. От махорки мутило, кружилась голова. Он плюнул на пол.
За окном стояло огромное дымное зарево, охватившее половину неба, и куски угля на столе искрились множеством огоньков.
Просто вошел Степка в суровый мир труда.
Десятник легонько толкнул его в спину.
— А ну, герой, не раздумывай.
Над шахтным копром поднимались клубы розового пара, зеленый и желтый дым полз от коксовых печей, домны гремели, и пламя над ними меркло в столкновении со светом утреннего солнца. Рев заводского гудка, протяжные вопли шахтной сирены оглушали, гнали, торопили, и сама заводская земля, взрытая и исковерканная, дрожала, точно полная нетерпения, перед началом огромного рабочего дня.
К черному копру шли шахтеры. Все они размахивали лампами, шуршали лаптями по сожженной заводской земле, почесывали голые груди и животы под рваными шахтерками.
И Степка захотел шагать, как настоящий шахтер, — зевая и помахивая лампой.
Он размахнулся лампой, и она ударилась о землю.
— Повредишь лампу — оштрафуют для первого почина, — сказал десятник.
Потом они вошли в надшахтное здание.
— Свети, свети, дурак, лампой, — сказал десятник спотыкавшемуся мальчику, — тут солнца не будет.
Они подошли к клети, и толпа затерла мальчика. Какой-то парень оступился и, желая удержаться на ногах, схватил Степку за волосы. Степка мотнул головой, рванулся. Парень рассердился:
— Ты что, вшивый, рвешься? Не видишь — человек падает!
Оробевший Степка ничего ему не ответил. В это время вынырнула клеть, люди, толкаясь, начали входить в нее. Загремели сигналы, и клеть с лязганьем помчалась вниз по стволу. Струи воды стремительно стекали по бревнам обшивки, вода тускло блестела, освещенная шахтерскими лампами. Вода мчалась быстрее, чем клеть, и начало казаться, что клеть не проваливается вниз, а уносится куда-то вверх. Степка задрал голову и увидел, что бревна обшивки остаются позади, а клеть бежит вниз, и от всей этой неразберихи начала кружиться голова, сделалось страшно.
Он хотел спросить десятника, почему происходит такая чепуха, но не услышал своего голоса — клеть скрипела, лязгала, вот-вот, казалось, она рассыплется и люди полетят вниз головой по стволу.
Клеть начала замедлять ход, пошла бесшумно, и сразу сделалось слышно, как сопят и отхаркиваются стоявшие рядом со Степкой шахтеры.
— Дядя, тут глубоко? — спросил Степка.
— Тридцать девять верст, — сказал десятник.
Степка утер нос и покачал головой.
Потом внизу показался свет, и клеть, пройдя еще несколько саженей, остановилась. Шахтеры, толкаясь, выходили на подземный рудничный двор. Десятник сказал:
— Смотри не отстань, — и шагнул в густой мрак.
Степке было легко идти по холодным и унылым продольным Заводской шахты. Там, где десятник сгибался в три погибели, мальчик проходил, даже не наклонив головы. Лампу он держал обеими руками. По дороге десятник разговаривал со Степкой:
— Ты сирота?
— Ага.
— Круглый?
Степка, подумав немного, сказал:
— Да, круглый. Тут кругом шахта?
— Кругом, — ответил десятник.
— А газ?
— И газ кругом, — сказал десятник.
Им навстречу быстро плыли несколько огоньков — шли люди с лампами. Десятник поднял лампу, освещая лица проходящих.
— А, Лиходеев, стой…
Десятник был среднего роста, молодой, а стоявшие перед ним люди очень велики, и Степке казалось, что они тянутся к десятнику, вот-вот схватят его своими длинными ручищами.
— Ты что ж это, — говорил десятник заросшему бородой человеку. — Я не посмотрю, что ты артельщик. Ты, собачья морда, этапом на родину пойдешь за такое безобразие.
Бородатый человек жалобно сказал:
— Андрей Петрович, вот тебе ей-богу, тут мошенства не было, ошибка вышла.
— Ошибка! — крикнул десятник. — На тридцать аршин ошибся! Я думал, ты православный.
— Прости, Андрей Петрович, ребята меня смутили.
— Штраф заплатишь — не будешь смущаться; и за все тридцать аршин с тебя вычет будет.
— Андрей Петрович! — испуганно сказал бородатый.
Десятник махнул рукой и пошел дальше. Степка, оглядываясь, бежал за ним, — ему все казалось, что бородатый, подняв топор, гонится за десятником.
Долго шли они, поднимались вверх, спускались вниз; ходы делались то совсем узкими и низенькими, то снова расширялись…
Вряд ли была на свете работа проще Степкиной. Его поставили на одном из дальних штреков возле тонкой деревянной двери и велели пропускать партии вагонеток.
Десятник сказал Степке, что дверь эта не простая, а какая-то «вентиляционная» и что, если ее не оставлять открытой, утечет воздух и забойщики не смогут работать, начнут задыхаться.
Первые два часа вместе со Степкой возле двери сидел другой мальчик, показывая Степке работу. Мальчика звали Сашкой, он был побольше Степки, неразговорчивый и равнодушный, как старик.
— Ты здесь давно? — спросил Степка.
— Да-а-в-но, — сказал Сашка и зевнул,
— А лошадей здесь много?
— А я их считал, что ли?
— А уголь где?
— Вот оттуда везут. — И он показал на черный низкий коридор.
— А ты там был?
— Зачем мне туда ходить, я дверовой.
Потом Сашка сказал:
— Ты здесь посиди, а я пойду в воздушник; если спросит артельщик, скажешь: дверового десятник на другой штрек перевел.
— А зачем? В какой это воздушник?
— Спать, — оживившись, сказал Сашка. — Спать тут хорошо, — тепло, тихо. А дома мы в каюте живем, десять человек. А тут спать хорошо, только не велят, англичанин человек семь уже уволил.
Он ушел, неторопливо шаркая лаптями, а Степка остался один.
И тотчас мальчик почувствовал величавую тишину шахты, тишину, ни с чем не сравнимую, ибо нигде на земле не бывает подобной тишины. Потом Степка узнал, что и здесь есть звуки и шумы. Тихонько свистит воздух, стучат капли капежной воды, иногда, шурша, валится кусок породы, иногда жалобно кряхтят стойки крепления. Степка снял рубаху, прикрыл ею лампу и вышел за дверь. Сперва перед глазами вертелись цветные круги, блестели искры, но затем их поглотила спокойная чернота.
Когда дома Степка просыпался до рассвета, ему казалось, что в комнате совсем темно, но через несколько секунд глаза начинали различать зарево завода, смутно синела печка, пятнами выступали горшки на полке. А здесь, сколько Степка ни тер глаза, чернота была нерушима и густа; хотелось заорать и начать разбивать ее кулаками.
Протянув руку, мальчик пошел обратно к двери, и тусклая шахтерская лампа засияла перед ним, как солнце.
«Вот, — думал Степка, — если уснуть, а лампа погаснет — можно проспать пятьдесят лет. Ведь люди просыпаются от света, от крика, от гудка, от клопов и блох, а здесь ничего такого нет. Наверно, в шахте есть много тайных мест, где спят шахтеры. Там, наверху, ходят жены, плачут, штейгера-англичане грозятся штрафами, а шахтеры спят себе да спят».
Потом Степка удивился, как тонкие деревянные стойки выдерживают тяжесть железного завода. Вдруг над головой домна?
Издали раздался гул. Когда Стопка услышал его в первый раз, он собрался бежать; теперь же он знал: гремели колеса вагонеток. Гул становился громче, послышался пронзительный свист коногона.
Лошадь шла быстро, мотая головой. Коногон то бежал впереди, то, навалившись грудью на вагончик, толкал его что было силы.
— Но, родной, давай, ог-го-о! Давай, проклятая, чтоб ты издохла! — кричал он.
Лошадь, храпя и роняя слюну, прошла мимо Степки, тускло блеснул ее холодный, мутный глаз.
Коногон крикнул:
— Эй, мальчик, подбери сопли, губернатор скачет! — И хотя он шутил, худое лицо его имело измученное и злое выражение.
Под конец дня, когда Степка увидел, что шахта не заваливается, что не произошло пожара и взрывов, а лишь унылая тишина и мрак висят над ним, ему стало тоскливо.
Партии вагонеток ходили редко. Одну гнал высокий худой коногон, шутивший со Степкой, другую водил совсем молодой парень, чуть постарше Пашки. Этот парень был жесток со своей лошадью: когда она останавливалась, он бил ее по голове тяжелым куском сланца, ругался страшными словами, и лошадь, видно, его ненавидела — она прижимала уши, шла боком, норовила лягнуть или укусить.
Кроме коногонов, почти никто не ходил по далекой продольной. Раз прошел чернолицый забойщик, посмотрел на Степку и сказал:
— Что, парень, дежуришь?
Когда худой коногон возвращался порожняком, Степка вкрадчиво спросил:
— Дядя, а что тут кушают? Очень хочется.
— Что едят? — переспросил коногон и остановил лошадь. — Едят разное: забойщики — уголь, крепильщики — обаполы[2], глеевщики — породу.
Потом он сказал:
— Ты, дурак, должен всегда при себе хлеб иметь. Упряжка двенадцать часов, — если не евши сидеть, то на-гора не подымешься, такое получится ослабление.
Он достал из кармана ломоть хлеба и отломил маленький кусочек.
— На уж, возьми, — сказал он и крикнул лошади: — Эй, Маруся, заснула!
Степка старательно жевал хлеб и размышлял обо всем, что случилось за последние дни. Хотелось спать. Он вспомнил слова дверового Сашки и поднялся на ноги, прошел несколько шагов. Когда же кончится проклятая упряжка? Как там хорошо, наверху: быстрый дым летит из заводских труб, мальчишки затевают игру, брешут собаки.
Степка садился и снова вставал, пробовал прыгать на одной ноге, стучал кулаком по двери, но тяжелая сонливость не проходила…
Должно быть, Пашка ухватил Степку за ухо. Он вскочил, полный ярости и страха.
Прямо в лицо мальчику глядел белый глаз подземной лампы, а человек в клеенчатой тужурке теребил его ухо и говорил на ломаном русском языке:
— Очень сильно спишь, мальчик!
Рядом стоял знакомый десятник.
— Арчибальд Петрович, мальчонка первый день работает. Круглый сирота, — сказал он.
Англичанин отпустил Степкино ухо и удивленно спросил:
— Круглый?
— Ну, ни отца, ни матки у него.
Англичанин похлопал Степку по плечу и сказал:
— А, очень хорошо. Семьдесят пять копеек штраф вычесть.
Они ушли, а через некоторое время десятник вернулся и сказал:
— Вот ты в первый день и заработал четыре гривенника, дурак, а тридцать пять в контору еще будешь должен. Хорошо, он сильно выпивши был, а то не посмотрел бы, что первый день…
— Дядя, — спросил Степка, — долго еще тут сидеть?
— Забойщики пройдут, и ты с ними пойдешь, — сказал десятник.
Ужасное уныние охватило мальчика. Раньше одна лишь мать заставляла его носить воду, собирать уголь и бегать в лавку, — ее можно было не слушать, хитрить. Материнская лупцовка не страшила Степку. Здесь же множество людей следило за ним, заставляло его дежурить около чертовой двери. Если забойщики пройдут другой дорогой — он навсегда останется под землей. А мать в участке, о нем и не вспомнит никто. От таких мыслей стало бы тошно и взрослому человеку.
Степка совсем уже собрался умирать, когда послышались милые людские голоса и на штрек вышла угольная артель.
Видно, забойщики устали — всю длинную дорогу они шли молча, лишь изредка кто-нибудь ругался, ударяясь о низкий свод.
Но вот Степка снова попал на подземный рудничный двор, протиснулся между грязных, мокрых людей и вошел в клеть.
Снова захватило дыхание от стремительной быстроты, снова замелькали камень и дерево обшивки, снова заблестела вода. Но сейчас, когда клеть неслась вверх, Степке казалось, что она проваливается в глубину. Серый рассеянный свет показался где-то очень высоко над головой, ноздри ощутили сухость и тепло земного воздуха.
Торопясь и спотыкаясь, выбежал Степка из надшахтного здания. Снова над ним стояло прекрасное высокое небо, ветер коснулся его лица, радостной и оглушающей музыкой был полон воздух. Голос гудка казался добрым, стариковским. Он ничуть не походил на утренний пронзительный вой, о котором говорили рабочие:
— Вона черт кричит, зовет уже…
Степка размазал угольную пыль по лицу, надвинул на самые глаза картуз и представлял себе, как, зайдя в поселок, презрительно поглядит на девчонок, толкнет плечом Пашку и обругает его грубым шахтерским словом. Потом он неторопливо вынесет во двор корыто, ведро…
Жениться разве? Тогда все будет делать жена, а он, помывшись, слепой от мыльной воды и упавших на глаза мокрых волос, протянет руку и скажет недовольно: «Вот дура баба, полотенцу сюда давай».
Рядом с ним шли красные от рудной пыли, прославленные своим босячеством и пьянством катали, серолицые, мрачные мартеновцы, коренастые прокатчики, белые от известки женщины с шамотного завода, степенные слесари и механики, черные черти шахтеры, надменные машинисты, красноглазые оборванные чугунщики.
— Эй, Степка! — позвал чей-то знакомый голос.
Степка оглянулся — за ним шел Пахарь.
— Ты где, в шахте? — спросил он.
— Ну да, в шахте, — ответил Степка.
Они пошли рядом, и суровый человек Пахарь, однажды отлупивший Степку, сейчас разговаривал с ним, как с равным.
— Случай-то какой, — усмехаясь, говорил он. — Боков старый под кран кинулся, так ему голову и отчикало.
Степка, радуясь, что ведет солидный, взрослый раз-говор, хрипло спросил:
— Пьяный он был?
— В том и штука, совсем не пьяный, — таинственно сказал Пахарь. — Как старуха удавилась, он ни одной ночи не спал, ходил по двору, бормотал, а сегодня, когда третью печь выпускали, подошел к крану да как рванется…
Во дворе дети окружили Степку, но губастая Верка испортила торжество. Гнусавым голосом она закричала:
— Арестант, арестант… арестантская морда…
В освободившуюся комнату Боковых въехали новые жильцы: Гомонов, вдовец, газовщик из доменного цеха, его дочка и старуха мать. На второй же день с ними произошел смешной случай. Всю ночь боковский кот стучал лбом в окно, а утром ворвался в комнату и спрятался от старухи в духовку. Старуха решила, что кот ушел, и занялась хозяйством, растопила плиту. Обгоревший кот вырвался, выскочил во двор. Старуха погналась за ним, но кот залез в угольный сарай и, сидя там, кричал.
Когда Степка вернулся с работы, мальчики уже вытащили кота из сарая и, стоя над ним, совещались, что делать.
Покойная бабка Авдотья любила этого седого толстого кота. Усы у него росли только на одной щеке, со второй их весной срезал стеклышком Степка.
— Убить его, а то мучается, — говорил Мишка Пахарь.
— Я тебя самого убью, — сказал Пашка — Он у меня турмана загрыз. Сейчас за хвост его подвешу.
Он взял кота за заднюю ногу и поволок его по двору.
— А ну, пусти! — крикнул вдруг Степка и со страшной злобой ударил Пашку по руке.
Пашка выпустил кота и растерянно спросил:
— Чего ты, в морду хочешь?
Степка схватил камень, и Пашка, закрыв голову руками, отбежал, — маленький, перепачканный углем человечек точно нес в себе частицу буйного шахтерского удальства.
Степка угодил камнем Пашке в ногу. Пашка вскрикнул и, ковыляя, побежал к дому, а Степка налетел на него и лупил кулаками по спине и по шее.
Кота торжественно похоронили в ущелье за домом и на могиле поставили крест. Степка весь вечер ходил победителем, и мальчики с почтением смотрели на него.
— Господи, как сатана какая-то, — говорили женщины.
— Ты бы помылся, — уговаривала тетя Нюша. — Пойдешь к матери в воскресенье, она слезами зальется.
— Я в субботу помоюсь, — сказал Степка.
Мальчики подошли к бывшей боковской квартире и принялись кричать:
— Эй, ты, кота не допекла!
Бабка не отвечала, но когда Степка начал показывать ей через стекло кукиши и кричать обидные слова, она выскочила во двор, и Степка, вмиг забыв о шахтерской удали, спрятался за сарай.
Худая девочка в длинной юбке, почти целиком прикрывающей ее темные худые ножки, ходила под окном, баюкая сверток тряпок. У девочки были желтые лохматые волосы, не заплетенные в косу.
Степка пошел к ней, строя жестокие рожи. Она, должно быть, подумала, что кукла испугана видом грязного и оборванного паренька, наклонила голову и запела:
— А-а-а-а, ты не бо-о-ой-ся.
На мгновение Степка замедлил шаги, но за спиной хихикали мальчики, ожидавшие представления.
— Эй! — крикнул Степка и, вырвав из рук девочки младенца, занес его высоко в воздух, бросил о землю и начал топтать сапожищами.
Девочка заплакала и побежала к дому.
Степке сразу сделалось скучно; даже мысль о неожиданной победе над Пашкой не тешила его.
А солнце уже давно зашло. Мальчик, зевая, поглядел на небо: там в огромной высоте, точно огоньки подземных лампочек, поблескивали редкие звезды.
Степка пошел домой. Неясные мысли были у него в голове.
Может быть, и там идут шахтеры, кряхтят и ругаются, стукаясь головами о ночные облака. Утром они спускаются на землю и сдают лампочки в ламповую…
Все эти ночи Степка спал на кровати Кузьмы. Теперь веселый Кузьма представлялся ему огромным мрачным дяденькой.
Какая грязь развелась в комнате! В большом чугуне вырос белый мох, и когда Степка дохлебывал щи, из чугуна пахло холодом и сыростью.
Утром голос гудка разнесся далеко по степи, и тысячи рабочих, зевая, надевали жесткую от застывшего вчерашнего пота одежду, выходили из домов, землянок, каюток и шли к заводу.
В этой толпе, зевая и потягиваясь, шел Степка. Над головой улыбалось утреннее небо, такое легкое и веселое, что не шла на ум грустная мысль о двенадцатичасовой упряжке под мокрыми сводами угрюмой Заводской шахты.
Степка научился различать проходивших по штреку, мимо его двери, людей.
Забойщики ходили с кайлами и обушками, держались степенно, молчаливо и ругались сравнительно редко. Навальщики и глеевщики, по большей части молодые парии, ругались все время и шутя замахивались на Степку лопатами. Самым спокойным народом были бородатые плотники и крепильщики, носившие с собой пилы и топоры. Больше всех озорничали саночники, гремевшие толстой железной цепью. Но особенно интересовал Степку запальщик. Этот худой бритый человек носил за плечом сумку с динамитом, в руке у него была длинная деревянная палочка, — ею он прочищал бурки. Запальщик ходил всегда один, не поднимая головы, задумавшись; ни разу он не посмотрел на Степку. Шахтеры, встречаясь с ним, уступали ему дорогу и, глядя вслед, говорили:
— Погодь, ребята, запальщик прошел.
Часто шахтеры спрашивали Степку:
— Эй, дверовой, не проходил запальщик в ту сторону?
— Проходил, — отвечал Степка.
Тогда шахтеры садились около двери и, поглядывая на темный штрек, ждали взрыва. Вдруг раздавался очень глухой и страшный удар, точно кто-нибудь бил поленом по овчине. Вся шахта вздрагивала от этого удара, камешки сыпались с кровли, легкая угольная пыль поднималась со стоек крепления.
Шахтеры собирали инструменты и шли в забои, а спустя несколько минут из темноты выходил запальщик, все такой же молчаливый и задумчивый, проходил мимо Степки и снова скрывался в темноту. Мальчик жадно смотрел на его кожаную куртку, на сумку, висевшую за спиной, и хотел крикнуть: «Дядя, дядя, стойте, вам подручного не нужно?»
Долго после ухода запальщика в штреке стоял сладкий белый дымок, от него саднило в горле, немного тошнило, но Степка вдыхал его с наслаждением.
«Где живет запальщик? Разговаривает ли он с кем-нибудь? Откуда он берет динамит?»
Когда десятника не было на участке, Степка бегал смотреть на забои.
Он видел, как мокрые от пота забойщики, задыхаясь в мягкой, бархатной пыли, лежа на боку или стоя на коленях, рубят каменный уголь. Он видел саночников, ползущих на брюхе. Он видел согнувшихся навальщиков и глеевщиков беспрерывно махавших лопатами. Он видел, как коногоны ставили на рельсы забурившуюся вагонетку, полную угля. Тяжело трудились подземные люди, и Степка с уважением смотрел на них. Однако десятники и англичанин-штейгер не разделяли Степкиного уважения к шахтерам. Для них шахтеры были последними людьми. Они кричали на них, топали ногами, а однажды штейгер ударил плотника, взявшего в забое несколько новых обапол.
— Хорошее дерево воруешь, второй раз тебя поймал. Марш! Иди в контору, расчет получай, — птичьим голосом кричал штейгер.
Степке казалось, что плотник развернется и ударит англичанина по морде. Но плотник не развернулся; понурив голову и сердито бормоча, он пошел в сторону главного штрека.
Высокий худой коногон иногда останавливал лошадь возле двери и беседовал с мальчиком. О чем бы Степка ни спрашивал, коногон сердился, махал рукой и ругался.
— Разве это лошадь, — говорил он. — Совестно по шахте ездить с такой лошадью, на живодерку ее только. А отчего такие кони? От подлости коногонов. Вот ездит парень Федька Мухин. Он со своим конем воюет. Конь на него сердится, убить его хочет. Что же ты думаешь, возьмет он кусок проволоки, обвяжет коню язык, другой конец к стойке — и давай бесить его, камнем прямо по ноздрям.
— А зачем же он?
— Вот, говорю, конь на него сердится, обиделся, А теперь такая война, оба озверели. Поездит такой с лошадью месяц — и конец лошади, искалечит ее всю. А бывает, лошадь одолеет. Тут одного насмерть убила, топчет, мертвого кусает. Насилу отняли — никого не подпускала.
Когда кончалась упряжка, коногон отводил лошадь в конюшню, Однажды Степка увязался идти с ним.
Дорогой коногон все время говорил про лошадей, и так как его конь шел тут же, коногон время or времени поворачивался и ругал его.
— Они умнее людей, — говорил коногон, — такое выдумывают — человек в жизнь не придумает. Кто первый пожар учуял в прошлом годе? Лошадь. Куда хочешь тебя проведет. Вот загаси лампу — мы сразу станем. Куда идти? А она тебя, на темную, прямым манером к конюшне приведет. Все чует. Где крепление ослабло, где кумпола садятся. Тебе самый первый крепильщик не скажет, что кровля осадку делает, а лошадь в этом месте бесится — вот и знаешь: обрушение будет.
Он повернулся к лошади и погрозил ей кулаком.
— Смотришь, гадюка, — сказал он, — все равно овса тебе сегодня не будет.
Лошадь протянула голову вперед и щипнула драную рубаху своего водителя. А Степке после разговоров коногона казалось, что лошадь хитро ухмыляется.
Они пришли в конюшню. Несколько десятков низкорослых лошадей стояли в ряд, отделенные друг от друга тонкими дощатыми перегородками. У многих бока и ноги были в крови. Необычайно приятно и сильно пахло сено в этой мрачной высокой пещере, едва освещаемой рудничными лампами. Однорукий мужик разносил в ведерке овес, сердито и одновременно ласково отталкивая наваливавшихся на него лошадей.
Степка сразу увидел интересные вещи. Из щелей в деревянном настиле росли белоснежные тонкие стебли.
Они были так тонки, что Степка сперва принял их за белые нитки. Он выдернул одну нить — на конце ее оказалась полусгнившая кожура овсяного зерна.
— Дядя, — спросил он, — отчего овес такой?
Однорукий конюх ответил ему хриплым, гнусавым голосом:
— Шахта! — Он произнес: «шауфта».
Степка вырвал несколько стебельков и спрятал в карман.
Как сладко пахло сено под землей! От этого запаха щемило сердце, хотелось скорей подняться на поверхность.
Огромный черный кот — Степка его сперва принял за собачку — важно прошел по конюшне.
— Кис, кис, — зашипел Степка, но важный кот даже не повернул головы, сердито дернул кончиком хвоста, точно отмахиваясь от надоедливого мальчика.
Лошади глухо постукивали: копытами и так смачно шуршали сухим овсом, что Степке хотелось тоже сунуть голову в кормушку и начать жевать. Должно быть, овес был очень вкусен.
Приподнимая свою лампу, мальчик оглядывал лошадей и не мог понять, чем они отличались от обычных земных. Вдруг ему вспомнилось лицо слепого, ходившего в поселке.
— Братья рабочие, — тихо говорил он, — пожертвуйте бывшему бурильщику, при разбурке стакана оба глаза выжгло динамитом…
Степку всегда поражала мертвая неподвижность его белого лица. Это печальное лицо почему-то вспомнилось Степке, когда он смотрел на подземных лошадей.
— Дядя, — вдруг радостно сказал Степка, — а я знаю, почему лошади хвостом не машут: тут мух нету!
Конюх, усмехнувшись, ударил своей единственной рукой Степку по плечу и не то закашлял, не то рассмеялся.
Степка и коногон вышли из конюшни. Они шли к стволу шахты по незнакомому Степке узкому и очень высокому штреку. Штрек, видно, содержался в порядке: могучие бревна подпирали кровлю, проход был расчищен, его не загромождали кучи породы; сильный и ровный ветер все время дул в лицо.
— Здесь входящая струя в шахту проходит, — сказал коногон. — В случае пожара этим штреком нужно к стволу бежать, а пойдешь по исходящему — сразу сдохнешь. Ты смекалистый парень, добежишь…
— А это куда идти? — спросил Степка, указывая на небольшую железную дверь.
— Здесь склад динамита, — сказал коногон.
Мальчик, оглядываясь на ржавую железную дверь, шепотом спросил:
— А ты ходил на него? Туда пускают?
— Зачем туда ходить, — удивился коногон, — пущай он провалится. Взорвется — все чисто пропадем: и лошади и люди.
В воскресенье Степка проснулся с восходом солнца.
Он оделся, взял из сундука чистую рубаху, сшитую из материнской ситцевой кофты, и вышел во двор. Он знал, что многие рабочие и шахтеры ходили мыться к градирням, где охлаждалась парная вода из доменного цеха.
Утро стояло ясное, ветер еще не поднимался, было очень приятно ступать босыми ногами по прохладной плотной пыли.
Градирня представляла собой огромный низкий сарай. Вода, дробясь о балки, шумным дождем падала сверху; клубы пара, крутясь, рвались в небо. Возле большого объявления: «Купаться запрещено ввиду опасности утонуть» — раздевались двое шахтеров. Они, видно, недавно выехали из шахты, лица и руки их были совершенно черны. Степка подошел к ним и тоже начал раздеваться. Шахтеры что-то крикнули ему, но из-за шума воды он не разобрал слов.
Степка ухватился руками за скользкую зеленую перекладину и полез под оглушающий, слепящий дождь. Солнце зажигало водяную пыль, она горела разноцветными огоньками, вода жгла, щекотала, хотелось орать от радости, а внизу, под ногами, бесшумно мчалась свинцовая, тяжелая река. Стоило Степке выпустить зеленую балку, и вода подхватила бы его и унесла в огромное жерло каменной трубы. Шахтеры по соседству гоготали, и один из них полез к Степке, заорал над самым ухом:
— Берегись, утоплю!..
Степка, ужаснувшись, выскочил на бетонный край градирни. Прыгая на одной ноге и стараясь другой попасть в штанину, он божился утопить шахтера, разбить ему голову, но тот из-за шума воды ничего не слышал.
Когда Степка пришел домой, жильцы уже проснулись. Всем было весело и приятно в это хорошее утро.
Отец лохматой девочки, широкоплечий человек с светлыми, как у младенца, волосами, пил чай, сидя на пороге своей квартиры. Девочка стояла подле него и, увидев Степку, спряталась в комнате. Степка нарочно прошел мимо самого крыльца и слышал, как старуха сказала:
— Морду вымыл, обормот, а уши черные, как у змея.
Не заходя домой, он прошел к тете Нюше.
— Что же, кавалер, давай чай пить будем, — сказала она и налила Степке кружку чаю.
— А к маме скоро пойдем? — спросил Степка. — Я уже помылся.
Тетя Нюша вздохнула.
— Маму твою увезли, Степочка, я вчера еще узнавала.
— В Сибирь? — спросил Степка и почувствовал, как холод разлился по животу.
— В Екатеринослав ее повезли. Да ты не бойся, она вернется. Там с нее допрос снимут и отпустят. Кому она там нужна?
Тетя Нюша посмотрела на Степку.
— Да ты не бойся; я тебе говорю, я у нашего доктора спрашивала. Он мне прямо сказал: должны отпустить.
— Когда?
— Ну, как когда. Может быть, через одиннадцать дней, а может быть, через двенадцать.
Вздыхая, Степка выпил три больших кружки чаю.
— Какое для тебя угощенье имею! — сказала тетя Нюша и налила в Степкину кружку темную густую жидкость. — Студент лежит у нас больной, ему присылают, а он попробует глоточек и не хочет больше. Вот я и собрала для тебя.
Степка пил сладкий напиток, а тетя Нюша, смеясь, глядела на его лицо.
— Пей, пей, кавалер, это какава, она тебе в жизни не снилась. Я сама могу два самовара ее выпить.
Она начала рассказывать про больного студента:
— Тихий такой, телом белый, как женщина, приехал из Одессы к инженеру одному детей учить и тифом заболел. Я, говорит, мечтатель, погладьте меня по груди. Как мне его жалко стало, ужас прямо.
— А если не отпустят ее? — спросил Степка.
— Отпустят, тебе говорю, — сердито сказала тетя Нюша.
Напившись чаю, Степка пошел во двор. Сегодня он по-настоящему почувствовал отсутствие матери. В шахте он почти не думал о ней. Но в это воскресное утро, когда люди долго пили чай, уходили семьями в церковь и на базар, когда дети терлись возле отцов и просились с ними в гости, Степке сделалось невыносимо тоскливо.
— Степка! — закричал Алешка. — Иди к нам чай пить, тебя дедушка велел позвать.
— Я в лес ухожу, — сказал Степка, — не нужно мне чаю.
— А я? — спросил Алешка.
— Куда тебе, отстанешь,
— Степ, дойду, я с базара целый пуд нес — и ничего.
— Смотри, — сказал Степка.
Последнее время он разговаривал с Алешкой снисходительно, точно взрослый.
Они кликнули Тузика, но собака, дойдя до ворот, остановилась. Степка взял ее за передние лапы и хотел повести силой, но она легла и устало ударила хвостом по земле.
«Вы уж извините меня, ребята, — говорили ее полузакрытые глаза, — со двора я не пойду».
Мальчики вышли на улицу. Нужно было пройти мимо пожарной каланчи, потом тропинкой к переезду, а затем выйти в степь. А там уже было просто — все прямо и прямо.
Степка то и дело оглядывался — не идет ли за ними дом вместе с серым забором.
— Давай побежим, — предложил он.
Оглянулись еще раз: дома не было видно. Степке сразу сделалось весело и легко.
Наконец они вышли на дорогу. Это была совсем не та степь, по которой, перекликаясь, шли мать и тетя Нюша. Солнце стояло высоко на небе, ветер бушевал вовсю, поднимая столбы желтой колючей пыли, и степь дымилась, точно пожарище.
— Это что! — говорил Степка. — Вот мы в лес придем, там птицы страшно поют.
Мальчику все казалось, что в лесу его ожидает мать, и он говорил Алешке:
— Совсем заснул, проклятый, бегом ходи.
Вдруг они увидели у дороги желтого зверька. Он стоял на задних лапках, и Степка, замирая от восторга, пополз к нему. Зверек сверкнул хитрыми черными глазками, дрыгнул задом и исчез в норе.
— Ничего, — говорил Степка, — в лесу их сколько хочешь.
— А как его звать? — спросил Алешка.
— Не знаю, — ответил Степка и сам удивился правдивости своего ответа.
Сперва Степка решил, что они заблудились и попали совсем в другое место — настолько изменился лес. Всюду росла жесткая трава, деревья были покрыты пыльными листьями, Сладость весны, очарование проснувшейся жизни, торжественная, ясная тишина — все это исчезло. Под деревьями сидели люди — мужчины и женщины; они пели, пили водку; всюду валялись листы Жирной бумаги, осколки бутылок. Краснолицая баба с толстыми ногами в синих чулках, перевязанных красными тряпочками, завывала, укачивая грудного младенца; какой-то парень играл на гармошке; пьяный, проходя мимо них, икнул так сильно, что потерял равновесие и упал. Куда они ни шли, всюду были люди, раздавались пение и смех, валялся мусор.
Алешка робко спросил:
— Степ, Степ, а где же он, лес?
Степка молчал.
— Пошли назад, — вдруг сказал он.
Выйдя на дорогу, Степка, не глядя на товарища, проговорил:
— Это что! Это разве лес? Вот я тебя сведу в настоящий лес. Знаешь, сколько туда идти? Тысячу дней!
Пыль, стоявшая в воздухе, приняла золотистый, оранжевый оттенок. Степке не хотелось думать о доме, о пустой комнате, ждавшей его. Он рассказывал Алешке всякие удивительные вещи. Алешка то и дело испуганно произносил:
— Ну, врешь.
— Это знаешь что? — таинственно спрашивал Степка, показывая на солнце, спускавшееся с неба к земле.
— Что? Солнце! — неуверенно произносил Алешка.
— Н-е-е-е-т, брат, — говорил Степка, — это знаешь что? Это яблоко такое, оно к вечеру поспеет, станет тяжелое и ветку вниз тянет. А потом как лопнет — все небо от него красное становится.
Совсем печальный, усталый и пыльный, зашел он в дом и обмер от удивления: комната была чисто убрана, постели застелены, выстиранное белье сохло на веревке.
Мать вернулась! Степка бросился к женщине, мывшей пол.
Она подняла голову, и Степка увидел, что это была Петровна, бабушка Алешки. На табурете сидел Афанасий Кузьмич.
— Стекла помой, старая, запылились, как в цеху, — говорил он.
Степка весь вечер провел у Афанасия Кузьмича, угощаясь огурцами и салом со свежим черным хлебом.
Утром, когда Степка пришел на работу, четверо черных оборванных людей вынесли из надшахтного здания носилки. Шахтеры зажмурились, лампочки, висевшие у них на груди, вмиг как бы погасли — настолько ярким и светлым было утро.
Тот, кто лежал на носилках, не увидел неба и солнца. Из-под угольного слоя проступала бледность его мертвого лица. Темный круг крови расплылся на парусине вокруг головы и плеч.
Шахтеры медленно шли через двор, высоко поднимая носилки. Шедший впереди, слегка повернув голову, спросил:
— Может, закурим, ребята?
— Давай закурим, — ответили задние.
Они поставили носилки на землю и свернули папиросы. Вокруг них тотчас собралась толпа, и они, с наслаждением втягивая первую затяжку горького дыма, рассказывали.
— Он татарин, — говорил один, — по-русски ничего не понимает. Вчера отпалил запальщик бурки, а штейгер велел нам породу идти разбирать. Вот и пошли, — и рассказчик указал рукой на лежавшего, — он впереди пошел…
— Старательный очень, — усмехнувшись, добавил второй.
— Только повозился он малость, как стукнет его: в бурке патрон невыпаленный был. Мы к нему — а он уже готов.
Гудок заревел в третий раз, точно сердясь на замешкавшихся шахтеров, но никто не шел на работу.
Плечистый Федька Мухин сказал:
— Татаров не жалко, они расценок людям сбивают.
— А тебе не совестно такое говорить? — спросил высокий худой коногон.
— Совестно? — переспросил Мухин и, похлопав себя рукой по животу, сказал: — Это у тебя душа жалобная, кик балалайка, а моя совесть — вот она.
Толпа зашумела:
— Дурак он.
— Дай-ка ему, он по зубам хочет.
— Такого только по морде…
Мухин, отведя в сторону руку, весело крикнул:
— Это ты мне морду-то собирался бить? А ну, давай стукнемся!
— Братцы, что вы, — ахнул старичок лампонос, — над мертвым трупом драку затеваете.
Степка не отрываясь смотрел на убитого. Стеклянные, подернутые мутью глаза глядели прямо на солнце, но черные руки казались совсем живыми, и Степке было непонятно, что лежащий не слышит голосов людей и рева гудка, не видит неба, надшахтного здания…
Толпа зашевелилась, и к носилкам подошел человек в кожаной куртке. Это был запальщик. Степка впервые увидел его при дневном свете. Все в его лице казалось мальчику необычайным — и бритые щеки, и тяжелые скулы с желваками, и мохнатые брови, и темные суровые глаза.
Запальщик поднял руку и крикнул:
— Эй, слушай сюда!
Вдруг умолк гудок, замолчали шахтеры, сразу стало тихо, и Степке показалось: вот запальщик крикнет всемогущее слово — и мертвый оживет, поднимется с носилок.
— Я штейгера предупредил, что одна бурка не подорвана, — произнес запальщик, — я ему говорил, мерзавцу, глеевщиков в забой не пускать. Это он рабочего на смерть послал!
И вдруг, повернувшись к Федьке Мухину, он тихо сказал:
— А тебя, гнида, я еще в шахте приметил с твоим разговором.
Он размахнулся и спокойно, без ярости, ударил Мухина в грудь.
В это время набежали городовые, день и ночь дежурившие вокруг надшахтного здания.
— Разойдись! Три гудка было! Разойдись! — кричали они.
Надзиратель подошел к мертвому, снял фуражку, перекрестился и сердито спросил:
— Вы что, на продажу его тут выставили?
Шахтеры подхватили носилки, а надзиратель шел за ними и повторял:
— Веселей, веселей, ребята.
Идя с артелью по шахте, Степка со страхом подумывал, что шахтеры разойдутся по забоям и он останется один. Мальчик очень обрадовался, увидев, что совсем недалеко от двери засекали новую печь. Он мог слышать удары забойщицких обушков и руготню саночников. Степка слушал человеческие голоса, все казались ему хорошими — и забойщик, и саночники, и работающий неподалеку крепильщик.
В самый разгар работы пришел запальщик. Ему нужно было подорвать бурки на штреке, в нескольких шагах от забоя.
— А ну, собирайте манатки! — сказал он шахтерам; и они поспешно отошли к вентиляционной двери, разлеглись на земле.
Хорошо лежать разгоряченным, потным телом на прохладной земле, глядеть на лица товарищей, едва освещенные желтым мутным светом, и вести беседу. Сколько сказок и небылиц, сколько замечательных, никому не ведомых подвигов рассказывали подземные люди, отдыхая или ожидая начала работы.
Забойщик был уже пожилой человек. Его мохнатая голова, а особенно круглая курчавая борода блестели сединой. Голос у него был немного сиплый, негромкий.
— Да, — сказал он, видимо продолжая начатый раньше разговор, — соберутся у казенки: ты Водохлеб, а ты богомаз, а ты кривопузый, а этот толстопятый. И пошли мотать! Русские татар бьют, хохлы — белорусов.
— Это и сейчас есть сколько хочешь, — сказал один из саночников.
— Что сейчас есть? — спросил забойщик. — Сейчас вот загубил штейгер человека, собрались гуси — го-го-го, а городовик крикнул — и разошлись все, шабаш! А почему? Все семейные, хозяйственные, с детьми, матерями, с женами. Боятся! А в то время, знаешь, кто на шахтах работал? Матросы беглые, солдаты старые, еще с турецкой войны, беспаспортные, непомнящие, случались даже каторжане беглые. Вот были люди! Терпят, терпят, долго могли терпеть, а потом как пойдут мотать — все к черту разнесут…
— Но? — сказал саночник.
— Це правда, бувало, — сказал крепильщик, — старики рассказывают, пожгуть всэ, хозяева поутикают, их прямо в стэпу ловылы.
— «Старики рассказывают», — рассердился забойщик. — Зачем мне твои старики. Я, может, хуже них старик. Такое бывало… Вот когда это я вроде тебя был, колбасил вагоны на шахте девятнадцать. Фершал там в больнице находился, вредный очень! Человек, скажем, совсем помирает, а он его в шахту гонит. Ну, поработает больной пол-упряжки и перевернется до горы ногами. Пошли к управляющему просить — француз он был, и шахта от французской компании была — уволить его, собаку. Выбранные пошли: так и так. А мы во дворе собрались, ждем. Вернулись. «Ла-ла-ла — лопочет. Ничего, говорят, не поняли». Потом стражников вызвал. Те нас переписали и в шею со двора выгнали.
— От цэ вы поняли? — спросил крепильщик.
— Все, брат, поняли. Мы там не только фершала уволить просили — двух штейгеров, лавку от конторы просили закрыть. В городе вдвое дешевле против рудничной лавки. Во всем отказал. Тут зашумел народ: «Не желаем работать, пускай расчет дает». Снова пошли выбранные. Ждем их, ждем. Приходят — опять прогнал. Эх, брат ты мой! Был у нас там человек, фамилию ему забыл, слесарь в механическом. Как он выскочит, как закричит: «Братья, мы сами расчет сделаем! Мотай, шахтерня!» И пошли мотать! Контору разнесли враз, лавку разбили, а этот… вот фамилию забыл: «Братья, мало нас, давайте на шахту одиннадцать, народ поднимать». Всем народом пошли, а там аккурат смена. «Что такое, куда?» А наш-то слесарь: «Мы на Юзово идем, правов себе добывать!» Вот сколько буду жить — не забуду, как мы в Юзовку шли. Народу — войско! С желонгами, с топорами! Пивной завод разбили — четыреста ведер пива выпили. Что делалось! Трактир Гоза был — все в нем выпили. Соколовского хутор сожгли. Мне вина не досталось, а стал как пьяный, веселый. Как посмотришь — ночь, а светло, звезд не видно. Все с лампами, и кругом пожар горит. Вот были шахтеры…
— А дальше что? — в один голос спросили саночники.
— Худо было. Юз Иван Иванович собрал заводских, выдал им ружьев и говорит: «Шахтеры идут рабочих резать, надоело под землей работать». И стали пулять по нас, а тут казачий полк подоспел…
— Ну?
— «Ну», что «ну»? На ноге баранки гну. Сам губернатор приехал, всех велел плетями перепороть. И меня пороли. Многим суд был, в каторгу погнали, восьмерых в Екатеринославе повесили.
— Да, это да. Неужто губернатор выезжал? — задумчиво сказал саночник. — Ведь он генерал-губернатор, князь.
— А фершал что, остался? — спросил чей-то голос, и все сразу подняли головы. Прислонясь к стойке, стоял запальщик.
— Фершал? Какой? — удивился забойщик.
— Из-за которого бунт подняли.
— А, этот… Остался. Куда ж ему деться. Я прошлый год ходил туда, к старику знакомому, фершал живет! Сад у него хороший, дом каменный, а тогда он при больнице квартиру имел.
— Эх вы! — сказал запальщик. — Четыреста ведер пива выпили, а с фершалом не справились.
Потом он сказал:
— Палить сегодня не пришлось, газ не допускает, — и ушел в темноту.
Шахтеры вернулись в забой, а Степка остался у своей, двери, размышляя о страшном Екатеринославе, где вешали взбунтовавшихся шахтеров. Мать не могут тронуть, она ведь не жгла трактиров. А Кузьму повесят. Ему бы запальщик не сказал: «Эх ты…» А запальщик — он не то что с фельдшером или штейгером, он с кем хочешь разделается — с самим директором, не посмотрит, что за ним по заводу ходят два городовых с револьверами. Как возьмет свою сумку…
— Мальчик, дверовой, поди-ка сюда! — послышалось из забоя.
Забойщик держал листок-бумаги, казавшийся снежнобелым в его черных руках. Саночники, стоя по обе стороны от забойщика, светили на листок лампами.
— Ты грамоту знаешь? Можешь прочесть? — негромко спросил забойщик.
Степан обиделся и сказал:
— Не-е.
— Эх ты, — сказал забойщик и подул на листок.
— А чего это? — спросил Степка.
— Афишка, — шепотом сказал один из саночников, — подкинул какой-то черт, в них против царя пишут.
— Порви! Я тебе говорю, порви! — испуганно глядя на листок, сказал второй саночник.
— Не для того писали, чтобы рвать, — сказал забойщик и, аккуратно сложив листок, стал запихивать его в прорешку штанов. — Я его с махоркой положу, вкуснее будет.
— Иди, иди к двери, сейчас коногон поедет, — сказал он Степке и, похлопав себя по секретному карману, добавил: — Если кому скажешь, прямо с шахты беги — я не посмотрю, что ты маленький, шкуру сниму. Молчи, как цуцик.
Всю упряжку Степка поглядывал на забой и думал о замечательных и страшных случаях сегодняшнего дня.
Когда забойщик вылез на штрек отдыхать, Степка подошел к нему и шепотом сказал:
— Слышь, забойщик, я знаю, кто эту бумагу положил.
— Какую бумагу? — удивленно спросил забойщик. — Ты про что это, дурак, врешь?
Степан обиделся и сказал:
— Сам ты все врешь.
— А ну, пошел отсюда, — крикнул забойщик и замахнулся на Степку куском угля.
По окончании работы обидевшийся Степка не пошел с артелью на-гора. Тихо стало, когда артель скрылась за поворотом ходка; шепот капежной воды, шуршание кусочков породы — при красноватом тухнущем свете лампы все сделалось необычным.
Мальчик медленно побрел к стволу, останавливаясь и оглядываясь по сторонам. В одном месте балки крепления поросли плесенью, она свисала тонкими белыми нитями, шевелилась, как пряди седых волос; ручеек стекал по камням, он казался прозрачным и чистым. Степка, наклонившись, хлебнул глоток и тотчас же отплюнул — вода была отвратительной, горькой. Он прошел несколько шагов и снова остановился. Из камней раздавался тихий свист и пофыркивание, угольная пыль змейками летела во все стороны — это рудничный газ выходил из глубокой трещины. Огонек лампы вдруг вырос и начал беспокойно биться о сетку, стараясь вырваться.
Постояв немного, Степка почувствовал страх. Что-то таинственное было в тихом свисте невидимого существа. Сразу вспомнился убитый глеевщик. Мальчик оглянулся и, ужасаясь своему одиночеству, побежал по ходку. Он спотыкался, камни, осыпаясь, шуршали под ногами.
Выбежав из ходка на высокий темный штрек, он поднял лампу и начал оглядываться, стараясь сообразить, где находится ствол шахты. Вдруг ему показалось, что в ходке слышны легкие страшные шаги, и он снова побежал. Постепенно мальчик успокоился и замедлил шаги. Куда он идет — к стволу или к дальним выработкам? Степка наклонился над канавой, полной мутной, медленной воды, и бросил в нее кусочек коры. Он вспомнил, что вода по всем штрекам течет в сторону «помойницы» — огромной сточной канавы, находящейся около шахтного ствола.
Степка подошел к железной дверке между двумя толстыми стойками и остановился — это был динамитный склад. Там, за поворотом, находился рудничный двор, до него оставалось идти двадцать — тридцать саженей. Степка неожиданно для себя самого нажал плечом на дверь и вошел в узенький ходок.
На случай пожара или взрыва в ходке было устроено несколько железных дверей. Мальчик с трудом открывал их, они скрипели на ржавых петлях.
Наконец он увидел вдалеке мерцание лампочки. Перед запертой на огромный висячий замок дверкой сидел старик. Его лысая голова была окаймлена белым пухом. Казалось, подуй ветерок, и пух этот взлетит. Старик сидел на деревянном ящике; рядом, прислоненная к двери, стояла сабля в черных ножнах.
Старик посмотрел на Степку и спросил:
— Чего тебе нужно? Тут запрещено без дела шататься, уходи назад.
Но Степка, словно зачарованный, стоял, открыв рот, запустив палец в ноздрю.
Старик снова поглядел на мальчика и спросил уже добродушно:
— Ты, верно, дверовой?
— Да, на восьмом западном.
Старик чихнул так, что огонек в Степкиной лампе поколебался, и аккуратно утерся рукавом.
— Дедушка, что это у вас такое? — спросил Степка.
— Шашка уланская. Если он придет, возьмет меня за горло, я его этой шашкой.
Степка не решился спросить, кто этот таинственный «он», который ухватит деда за горло.
Он присел на корточки и сказал:
— Ты здесь, верно, давно сидишь — лет шестнадцать?
Старик помолчал, покашлял и заговорил важно, неторопливо, точно речь шла об орденах, которые ему пожаловал царь:
— Всего работаю я восемьдесят один год. Когда мне четыре года было, гусей был приставлен смотреть. С тех пор и пошел работать. А сюда пришел, когда Юз Иван Иванович в избе жил, нас двенадцать мастеровых у него стояло. — Старик снова зарядился табаком. — Вот был правильный человек, от бога умом награжденный. По правилу жил, молитвенный, Библию читал, не грешил, вот и вознаградился.
Старик рассказывал неторопливо, нюхал табак и чихал.
Когда-то в течение нескольких месяцев он делал страшную работу: обмотав голову мокрым тряпьем, влезал в газовый забой и, размахивая горящей паклей, выжигал скопившийся там газ.
— Случалось, людям глаза выжигало… — говорил он глухим, бесцветным голосом.
— Сегодня татарина динамитом убило, — сказал Степка, желая заступиться за нынешнее время, но старик не обратил внимания на слова мальчика. Его волновали и трогали лишь давние воспоминания.
Степка после работы стал часто заходить на динамитный склад, и старик вскоре привык к его посещениям.
— А, пришел, — равнодушно говорил он, и мальчик не мог понять, рад или недоволен дед.
Старик нюхал табак и спрашивал:
— Что, живешь?
— Да, — виновато отвечал мальчик, — живу.
Старик качал головой, и опять нельзя было понять — одобряет он или осуждает Степкино существование на этом свете.
Он ни о чем не расспрашивал Степку, его не интересовало то, что сейчас творилось на земле.
Он подробно рассказывал мальчику, с какими хорошими, сахарными бабами он гулял, как пили и буйствовали шахтеры в холостых балаганах, как калечили девушек — артельных стряпух.
Время он измерял не годами, а своими особыми признаками.
— Давно это было, — говорил он, — когда на Капитальной только западный уклон засекли. — Или: — Еще в то время, когда в заводе вторую доменную ставили.
Больше всего Стенке нравилось, когда старик говорил про шахту. В его рассказе шахта выглядела как живое мудрое существо, недоброе и насмешливое к людям.
— Вот возьми газы, — рассуждал дед. — Перво-наперво этот, от которого взрывы бывают. Он прямо против человека идет. Ты уголь рубаешь, а он выходит на тебя; соберется в кутке или кумполе, только сунешься с лампой — раз… и готов человек, обгорел, как сухарь… Этот против людей. А другой — против инструмента, из породы выходит, глазоедка вонючая, слезы от нее. Только положишь инструмент, а она его портит; какая хочешь сталь от нее ржавеет. А третий — против огня, мертвый газ, больше по старым выработкам. Лампу сунешь в него, а он ее гасит. Что ты с ним сделаешь? В темноте работать не станешь, а ему этого и надо. Он тяжелый, стелется. Вот на Прасковеевском пласте шел я с десятником, он горбатый был. В газу — как по воде идем: мне по грудь, ему с головой. Лампу загасил, захрипел, садиться стал. Я его подыму, он подышит и дальше пробежит. А двое в тот день задохлись — сидят, как живые, а они уже не живые, кончились. И лампочки около них не горят… Вот так, значит, не тревожь…
Дед нюхал табак и с уважением говорил:
— Вот, значит, получается: одни — против человека, второй — против инструмента, третий — против огня… Значит, не тревожь.
Впервые Степка увидел человека, проявлявшего интерес к огромному и непонятному миру камней, воды, ветров. Когда мальчик расспрашивал о таких вещах взрослых, они обычно отвечали:
— Кто его знает. А тебе зачем это? А я почему знаю…
А дед рассказывал, откуда в шахте берется вода, почему под землей жарко, как попали под землю скелеты рыб и остатки растений.
Старик обычно сердился, говоря об инженерах:
— Вот понаехали, дармоеды! Как их не было, уголь прямо с поверхности брали. А стали они мерить землю, ди кресты по всей степи ставить, да на бумагу планы списывать — он и ушел вглыбь.
Однажды, когда Степка сидел на динамитном складе, туда пришел запальщик.
— Здравствуйте, дедушка, — сказал он и снял перед стариком картуз.
Дед засуетился, начал греметь замком и сердито крикнул Степке:
— Отойди со своей лампой. Шляешься, а тут люди работают.
Степка отбежал к железной дверке и слышал, как запальщик, помогая старику снимать замок, говорил:
— Давайте я вам подсоблю, отдохните, папаша.
Все время, пока запальщик был на складе, старик стоял, опираясь на шашку, и, глядя в сторону мальчика, сердито кашлял.
Потом, проходя мимо Степки, запальщик негромко, сказал:
— К деду ходишь — это хорошо, он священный старик, он в своей жизни за тридцать человек упряжек наработал.
Степка растерялся оттого что запальщик заговорил с ним, и ничего не ответил.
Наступил день получки.
Степку едва не задавили в буйной толпе, собравшейся перед конторой.
Чего только Степка не видел в этот страшный и все же веселый день! Люди спорили, дрались, целовались, некоторые женщины выпивали с мужьями и дружками, другие ругались и грозились, но мужья только отмахивались.
Высокий коногон встретил мальчика перед конторой и спросил:
— Сколько выдали?
— Шесть рублей и две копейки.
— Это с тебя штраф взяли, — объяснил коногон и сказал: — Пойдем, поднесу тебе. Тут народ артелями гуляет, а мы с тобой конторские, нам нужно вместе компанию вести.
Степке очень хотелось выпить в получку, как настоящему шахтеру. Он пошел с коногоном к казенке. Народу там собралось не меньше, чем перед конторой.
— Ты тут подожди, — сказал коногон и начал пробиваться через толпу.
Многие шахтеры сидели на земле, выпивали и вели шумную беседу, точно друзья, встретившиеся после долгой разлуки. А ведь они никогда не разлучались: днем работали вместе под землей, ночью засыпали вповалку на полу землянок и дощатых балаганов. Курчавый забойщик, рассказывавший, как на шахте девятнадцать просили уволить фельдшера, уже крепко выпил и так развеселился, что всем было приятно на него смотреть. Сперва он плясал и кричал, что ему ничего не жалко на этом свете, потом обхватил обоих своих саночников за шеи и хотел их постукать друг об дружку лбами.
Степка понимал, почему людям хорошо в день получки. Ведь они сидели на теплой земле, ветер обдувал их, солнце сверкало на веселой бутылке, и всюду вокруг, куда ни поглядишь, были лица друзей.
Пришел коногон. Он ударил по донышку бутылки, и водка вмиг помутнела, заполнилась мелкими пузырями.
— Валяй угощайся! Скоро только…
Степка поднес горлышко ко рту. Его тотчас же начали подзадоривать:
— Подавится!
— Помрет!
— Вот его матка идет, задаст ему.
Коногон, стоя рядом, давал объяснения.
— Дверовой с восьмого западного, сирота круглый, — говорил он. Но, увидев, что сирота быстро и судорожно продолжает глотать водку, коногон отобрал у него бутылку.
— Вот это сирота!»— смеялись шахтеры. — Такой сирота не пропадет!
Курчавый забойщик, поддерживаемый саночниками, как престарелый военачальник, подошел к Степке и скапал наставительно:
— Гуляй, мальчик, гуляй, скоро зима придет. Утром спустишься — темно, вечером подымешься — темно. А сейчас гуляй. Сейчас вся шахтерня гуляет.
И Степка гулял. Ему казалось, что огромное колесо веселья вертится в его голове и груди. Он плясал, пробовал петь, к общей потехе затеял драку со стариком стволовым, и тот, подняв руки, закричал:
— Убьет меня, злодей!
Вдруг Степка вышел из толпы и, спотыкаясь, пошел в сторону дома. Чем дальше он шел, тем хуже ему становилось. Дышать было трудно, на глаза набегала темнота, ноги подгибались, сердце билось со страшной быстротой.
Переходя через железнодорожный переезд, он споткнулся и упал на рельсы. Какой-то человек оттащил его в сторону. Он сидел возле будки, не имея силы встать на ноги. Потом его стошнило. Стрелочник вышел из будки и начал ругаться, но, поглядев на серое лицо мальчика, замолчал и вынес в жестяной кружке воды. Степка выпил несколько глотков и поплелся дальше.
Во дворе дети окружили пьяного Степку. У Мишки Пахаря лицо помрачнело от зависти. Алешка, сам того не замечая, начал подражать Степкиным движениям и объяснил девчонкам:
— Получка у него сегодня, он гуляет.
Вскоре его заметили женщины. Бабка лохматой девочки говорила:
— Вот оно, окончание света: старики вешаются, мужики с японцами воюют, дети пьянствуют.
Тетя Нюша прямо помирала от смеха.
— Вот Ольге подарочек будет, — выкрикивала она и трясла головой.
— Тетя Нюша… — с трудом выговорил Степка и провел рукой по горлу.
— Нюшка! — закричала из окна Петровна. — Что ты ржешь, дура? Ведь он опился, он помереть может.
Тетя Нюша подхватила мальчика, поволокла его в дом, положила на кровать.
— Да разожми кулак, — говорила она, стаскивая со Степки рубаху.
— Это получка моя, — сказал он.
Тетя Нюша пересчитала деньги.
— Шесть рублей и две копейки. Рубля два пропил?
Бабушка Петровна принялась ругать шахтеров:
— Разве заводские допустят такое? Чистые свиньи!
Степка уснул.
Вечером его разбудили мальчики. Степка начал рассказывать. Все, что с ним произошло, в рассказе потеряло свои неприятные стороны. Оставался лишь подвиг, удивлявший слушателей и тешивший рассказчика.
В комнату заглянул Афанасий Кузьмич и спросил:
— Ремешком не хочешь для опохмелки? — и взялся рукой за пояс.
Слушатели хмуро глядели на него, всем было ясно, что старик завидует Степке. И когда Афанасий Кузьмич ушел, все обратились к рассказчику:
— А ты что?
— Я что? Ну что… Я сразу к нему: «Думаешь, ты стволовой, так я тебя боюсь?» А он: «А ну, ударь», — и ко мне… А я говорю… эх…
— Степка! — вдруг произнес Алешка и обратился лицом к двери.
И вмиг весь сегодняшний мир отошел от Степки. Исчезли товарищи, сидевшие рядом, исчезла нудная, ноющая боль в шее, забылась буйная шахтерская жизнь. Осталось лишь милое лицо, серые губы, обычно тонкие, сурово сложенные, а теперь растерянные, открытые, незнакомый платочек на черных волосах.
— М-а-а-м! — крикнул мальчик.
Вечером собрались соседи, и мать рассказывала им о тюрьме — какие женщины с ней сидели, чем ее кормили, сколько сахару давали к чаю, хватало ли хлеба, какие тюфяки в камерах. Она произносила много неизвестных для Степки слов: «в одиночной держали», «проверка», «ночью на допросы вызывают».
В похудевшем лице ее тоже было неизвестное Степке выражение, и, рассказывая, она волновалась по поводу ставших близкими для нее и непонятных для Степки пещей.
Пришел Степан Степанович и спросил, правда ли, что в екатеринославской тюрьме сидит каторжанин, жрущий сырое человеческое мясо.
— Нет, не слыхала про такого, — подумав, ответила мать.
Степан Степанович покачал головой и сказал:
— Его втайне держат. Говорят, на четыре пуда цепей на него наковали, а он такой здоровущий: как шпагат — их на руки наворачивает. Человек мне один в Юзове рассказывал: ничего с ним сделать не могут, жандармы даже, говорит, его опасаются.
— Нет, не слыхала про такого.
Степан Степанович сказал:
— Я говорю, втайне его держат, — и, покашляв, добавил: — Да, вот еще, Кольчугина, насчет квартирных денег…
— Степан Степанович, сами знаете, откуда и пришла, — проговорила мать и развела руками.
— Да ладно, ладно, — сказал Степан Степанович и оглянулся на дверь, — ты ведь ее знаешь: пойди да пойди.
Тут Степка охрипшим голосом сказал:
— Мам, я же тебе говорил, я сегодня с получкой.
Мать молча, не глядя на Степку, взяла зеленую бумажку и протянула Степану Степановичу.
Степан Степанович остановился у двери и, вздыхая, пробормотал:
— Это бог за вашу тяжелую работу таких детей дает. Мой Павел, когда я печенью болею, кружки воды принести не хочет.
Степка боялся, что Нюшка или бабка Петровна расскажут матери про его сегодняшнее пьянство, но они даже виду не подали. Нюшка расспрашивала, как это женщины живут в тюрьме, не скучают ли в одиночестве, и все начали смеяться над ней.
— Так что ж, — сказала она, — я скрываться не буду, я бы там через неделю повесилась, меня лучше хлебом не корми.
— Ты бы хоть про Кузьму спросила, — сказала мать.
— Что мне Кузьма? Я сама Кузьма.
Потом женщины поспорили про чай Высоцкого и Перлова и начали смеяться над Пахарихой, которая взяла на выплату швейную машину компании Зингер.
— Приходит агент, — говорила тетя Нюша, — а у ней денег ни-ни. Пропил ее ангел.
— Это же еще при мне было.
— Нет, ты подожди, то уже во второй раз, как тебя забрали.
— А главная комедия в чем. Я ей вечером говорю: «Анюта, одолжи машинку, я себе платье шить хочу». Помнишь, еще с тобой ходила в город, материю брали, вроде шелка, синяя. А она: «Мне машинка самой завтра нужна; как освободится, я тебе скажу». А утром — гляжу в окно — несет агент машинку. Я думала, убьюсь — такой меня смех взял.
— Да, — сказала Пахариха, — загордилась я, вот меня бог и наказал, четыре рубля моих пропали.
Степка задремал. Он открыл глаза оттого, что в комнате стало тихо, очевидно, соседки ушли. Мать сидела возле стола и о чем-то негромко рассказывала Афанасию Кузьмичу. Степка притворился спящим, боясь, как бы старик не затеял с ним разговор про ременное опохмеление.
— Да никого он не убивал, — говорила мать, — про это меня ни разу и не спрашивали. И про штейгера никакого не спрашивали. А все одно твердят: «Кто к нему ходил — назови фамилии? При тебе он деньги собирал? Кто деньги носил?» — «Не знаю, говорю, ничего». — «Как не знаешь? У тебя под матрацем собранные демократические средства, а ты дуру строишь». — «Воля ваша, говорю, я ничего не знаю. Привел его сын, а кто он, что он — ничего не знаю. Квартирант — и все». Он сразу: «А сын твой где?» — «Сын, говорю, при мне находится, ему десять лет». Пугать меня стал. «Я, говорит, тебя тут сгною совсем». — «Воля ваша, говорю». И такое меня зло взяло. Вот, думаю, хоть бы все знала, пусть на куски режет — слова бы ему не сказала.
— Так, так, — говорил Афанасий Кузьмич, — скажи пожалуйста. А про собрания ничего не спрашивал?
— Нет. Вот про письма какие-то все спрашивал. «Писем из Ростова не получал?» — «Нет, говорю, никаких писем я не знаю».
— Вот, вот, — говорил Афанасий Кузьмич. — Так, значит, про собрания ничего не спрашивал?
Вид у него был очень расстроенный, и Степка тотчас понял, отчего огорчился Афанасий Кузьмич. Ему самому сделалось до слез обидно: значит, Кузьма не убивал штейгеров, значит, он не разбойник.
Ночью он лег рядом с матерью. Мать время от времени вздыхала. Степка смотрел широко открытыми глазами в темноту. Десятки мыслей тревожили его. Хотелось рассказать про шахту, самому спрашивать про тюрьму, надзирательниц… Но неизвестно откуда взявшаяся усталость связала его, ныли руки, а сердце колотилось быстро и радостно; он теперь только понял, что мать вернулась к нему.
— Мама, — вдруг спросил он, — мама, а тятька не вернется?
Он вспомнил убитого глеевщика.
— Мама, мама, где он? Почему его нет?
И мать, охваченная чувством тоски по умершему, который уже не вернется в родной дом, как вернулась сегодня она, обняла сына и прижала его голову к себе. Мальчик чувствовал, как ее слезы бегут по его лицу.
— Мама, мамка, — задыхаясь от сладкой тоски, говорил Степка.
Они долго сидели в темноте, тесно обнимая друг друга, и плакали.
Степка чувствовал мать. Она захватила его тихим голосом своим, крепкими руками, волосами, опутавшими голову и шею, запахом, теплом, глазами, которые — он чувствовал — в темноте смотрели на него. От нее шла чудесная сила.
И никогда уже в жизни он не испытывал такого сладкого, взрывающего сердце чувства, как в эту ночь, когда впервые пережил счастье и скорбь любви.
Утром мать пошла к Андрею Андреевичу узнавать про свою судьбу и, вернувшись, сказала Степке:
— Велел крестный твой завтра выходить. Говорит, завод работает на полный ход, только давай; новые печи мартеновские ставят; директор мастерам премию выдал — кому пятьдесят, а кому семьдесят пять. Война их кормит.
Мать хлопотала возле плиты и разговаривала со Степкой.
— Вот, — говорила она, — на твои деньги живем. За квартиру заплатили, Нюшке долг отдали, сегодня обед мясной варим.
Степка сидел возле печи и протягивал руки к огню. Ему было холодно, болела шея, унылая слабость наполнила руки, ноги, голову. Даже когда Верка, пришедшая со двора, стала у двери и скороговоркой прокричала: «Тетя Оля, тетя Оля, а Степка ваш вчера водку пил…» — он сонно посмотрел на доносчицу и ничего не сказал.
День был мучительно жаркий. Ветер поднял к небу черный войлок пыли и дыма, небо сделалось мрачным, душным, и людям казалось, что наверху открыли заслон мартеновской печи.
Отовсюду шло зловоние — с неба и из земли. Поселок стоял на кучах мусора, мусор лежал повсюду плотными аршинными слоями.
Вечером Степка начал болтать разный вздор, хотел куда-то бежать. Мать уложила его в постель и со страхом прислушивалась к его словам:
— Мам… Мам… Я знаю… Ты не верь им… Он разбойник настоящий… Врут они…
— Вот так третий день, — говорила мать человеку, стоявшему около Степкиного сундука.
Человек держал Степкину руку и смотрел в потолок. У него было настолько удивительное лицо, что мальчик на мгновение очнулся и пристально посмотрел на него. Человек был весь рыжий: медные волосы, проволочные красные усы, даже щеки и широкий лоб были покрыты бронзовыми веснушками, а из-под белых манжет лезла густая желтая шерсть.
Он щупал крепкими пальцами Степкин живот, открывал ему рот и смотрел язык.
— Не брыкайся, любезный, хуже будет, — говорил он.
— Ну что, господин доктор? — спросила Ольга.
— Тиф! Тиф! — сказал доктор. — Брюшной тиф, горячка. — Он заговорил быстро, сердито размахивая руками: — От свинства, от помоев, от сырой воды, от немытых овощей, от мух. Свинство. Свинюшники развели!
Доктор тер руки над ведром. Кольчугина лила ему на руки воду из стакана, так как он не велел трогать кружку, стоявшую около Степки.
«Заразный», — подумала она.
Стакан от воды и мыла стал скользким, точно живой. Доктор, вытирая руки большим, в лиловых горошинах, носовым платком, говорил:
— Вы, мамаша, послушайте, что я вам скажу. Молодца вашего мы вылечим. Таким сероглазым нужно на земле жить. Только имейте в виду, один я ничего не сделаю.
Мать провожала его до дверей и вложила ему в руку горячий, влажный рубль, последний рубль из Степкиной получки.
Однажды утром Степка проснулся и удивленно посмотрел вокруг себя. Он видел печь, маленькие кусочки угля и белые щепочки на полу.
Он хотел поглядеть в угол возле окна, нет ли там матери, но не мог повернуть головы.
— Мама, — протяжно сказал мальчик и заплакал. Потом он уснул.
Вечером мать говорила, глядя на спящего сына:
— Вот, Степочка. У других дети умирают, им хоть бы что, еще рады. А я как подумаю, что ты у меня помрешь, — точно ночь в глаза, страшно. Ты ведь один у меня, на весь белый свет один.
Степка проснулся, посмотрел на мать и сказал:
— Есть давай.
На следующий день пришел рыжий доктор.
— Ну-с, господин шахтер, — сказал он, — со счастливым прибытием с того света.
Он потрогал Степкин лоб, пощупал живот.
— Як на собаци, — весело сказал он.
— Дядя, почему вы такой? — спросил Степка и осторожно потрогал золотую шерсть, лезшую из-под манжеты.
Живой мальчишка смотрел на доктора, трогал брелок на его часах, щупал твердые крахмальные манжеты, погладил ворс на фетровой шляпе. Они поговорили о болезнях, собаках, о шахте, облаках, подземных лошадях, водке, и оба были чрезвычайно довольны. Мать слушала и переводила глаза со Степки на доктора. И выражение ее лица не менялось, когда она смотрела на худое взволнованное лицо сына и на усатого рыжего мужика в белом галстуке.
Стуча палкой, доктор говорил матери, как следить за Степкой. Он сердился, подозревал, что она не выполнит всего, напутает. Костистая темная женщина, «мамаша», казалась ему чем-то вроде сиделки.
— Начнет ходить, — сказал он, — тащите его ко мне.
— В больницу привести?
— Зачем? — удивился доктор. — Домой ведите. Мы с ним чаю попьем, я его познакомлю с Сережей, очень приятным молодым человеком.
Провожая доктора, мать загородила ему дорогу, хотела сказать что-то. Он посмотрел на нее, замахал руками, зарычал и выбежал из комнаты.
Выздоравливать было очень скучно. Больше всего Степку занимали мысли о еде. Он плакал, ругался с матерью, просил огурцов, гречневой каши, а она ему давала мятую картошку и молоко. Даже соседки ругали ее за бессердечие.
Первый раз после болезни Степка вышел во двор. Он сел на ступеньку крыльца и, подперев голову, смотрел на мир. Петухи затеяли драку. Маленький, неизвестный Степке петух наступал на бутовского великана. Куры с деланным равнодушием ходили вокруг них, выдавая свое волнение быстрыми взглядами. Из-за сараев вылетел воробей, сел на корку хлеба, сбоку на него налетела галка; она села на землю, скосив набок голову, глядя на корку радостным круглым глазом. Вдруг с крыльца сбежал кот и, перебирая лапами, точно он бежал в белых чулках по грязи, кинулся к галке; она в отчаянии всплеснула крыльями и улетела, а кот, подметая пыль хвостом, начал обнюхивать корку. И тогда вышел Тузик, оглядел двор, добродушно ухмыльнулся и, зажав корку в передних лапах, принялся жевать ее. Степка видел эту в течение нескольких секунд разыгравшуюся борьбу и вдруг включился в нее, ощутил молчаливое напряжение, царящее в мире живого. Он подошел к собаке, оттолкнул ее ногой, посмотрел в ее тоскливые глаза и закинул корку на крышу дома.
Он нашел мальчиков возле мусорной ямы. Синие мухи гудели над гнилыми баклажанами, очистками огурцов, арбузными и дынными корками.
Пашка насмешливо посмотрел на Степку и спросил:
— Что, не сдох?.. Жалко. Я думал, ты сдохнешь.
— Не тронь, он больной еще, — сказал Мишка Пахарь.
Но Пашка, видно, не забыл, как Степка одержал над ним верх, когда был шахтером. Он отмахнулся от Мишки и спросил:
— Что, прогнали тебя с шахты?
— Не лезь, — сказал Степка и отступил.
— Арестант, — сказал Пашка и смазал Степку по носу.
— Не лезь, — снова сказал Степка.
Страх и неуверенность охватили его.
— Ты урод лохматый, — сказал Пашка и, подумав, добавил: — Твоя мать с газовщиком путается, к ставкам с ним ходила, арестантка.
Пашка ухватил Степку за ворот и, подталкивая коленом в зад, вывел на середину двора.
— Пошел отсюда, ты заразный, пошел, пошел, — приговаривал он, а затем, ударив его по шее, крикнул: — Понял?
Тошное, омерзительное чувство слабости и беспомощности охватило Степку. У него начали дрожать губы, колени подогнулись, — он почувствовал, что сейчас расплачется, и, спотыкаясь, побежал к дому.
А мир продолжал жить: гремел завод, шумели и спорили бабы; собаки, с искаженными яростью мордами, дрались в облаке пыли, и низенькая, очень длинная собака бежала от места боя, опустив уши и поджав хвост.
В воскресенье мать одела Степку в парадную курточку, и они пошли к доктору.
Город лежал в долине и весь был виден, когда Степка с матерью спускались по рыжей, дымящейся от пыли тропинке. Улицы в городе именовались линиями — Первая линия, Вторая линия, Девятая… Переулки, пересекающие улицы, назывались проспектами: Первый проспект, Второй, Девятый… На площади возвышалась церковь, и сверху казалось, что мордастая толстуха кормит белых цыплят и они топчутся вокруг нее, боясь подойти. Вдали, в пыльной полумгле, выступали терриконы шахт, а еще дальше, на горизонте, поднимались к небу темные столбы дыма от невидимых заводов. Под насыпью лежал рабочий поселок, и по сравнению с ним город казался Степке нарядным, веселым и праздничным.
Они вышли на Первую линию, и Степка с удовольствием рассматривал пестрые вывески.
— Мама, мама, погляди, какой завод большой, — смеясь, сказал он и показал на седобородого еврея-лудильщика, сидевшего в конурке, влепленной между двумя домами. Из жестяной трубы поднимался тощий рыжий дымок.
— Вот, нам сюда, — сказала мать.
Она нажала белую пуговку на двери и переглянулась со Степкой. Дверь вдруг открылась, и толстая, важная женщина, должно быть сама докторша, ввела их в богатую комнату. Окна были высокие, из цельных стекол, на стене против двери висела большая картина. Степка взглянул на нее и обомлел. В воде, на волнах, кувыркались какие-то пузатые старики и молодые голые бабы с рыбьими хвостами.
— Мама, кто это? — со страстным удивлением Спросил он.
Мать смущенно оглядела сидевших в комнате людей и погладила сына по голове.
Напротив Степки сидел краснолицый парень с пухлой, обмотанной ватой и бинтами головой. Парень морщился от боли, точно от смеха, а может быть, ему действительно было смешно. Он поглядел на Степку, их глаза встретились, и парень плутовски подмигнул в сторону, хвостатых баб. Степке стало смешно и неловко, он отвернулся и поглядел в окно.
Хлопала дверь кабинета, слышался громкий голос доктора, наступала недолгая тишина. Потом снова хлопала одна дверь, затем вторая. Доктор орал:
— Эй, кто там следующий!
После парня, который шел в кабинет торопясь, с испуганным, серьезным лицом, пришла очередь Степки и его матери.
— А, господин шахтер, — обрадовался доктор и так больно ущипнул Степку за щеку, что тот чмокнул губами и сердито дернулся.
Доктор осмотрел Степку и остался очень, доволен.
— Знаете что, — сказал он, поглядев на Кольчугину, — вы идите домой, а я вам вечером молодца привезу, у меня больные недалеко от вас.
— Оставайся, Степочка, — сказала мать и обеспокоенно осмотрела сына, вытерла ему нос, сняла ниточку с рукава.
В большой комнате было куда богаче, чем у крестного. Все в ней было огромно — и невиданный ковровый топчан, и толстоногий стол, покрытый розовой скатертью, и странный шкаф со многими дверками. От всех предметов шел какой-то тревожащий, но приятный запах.
— Марусенька, — сказал доктор худой женщине, — вот он, маленький шахтер.
Женщина всплеснула руками и заговорила быстро-быстро:
— Ах ты, боже мой, неужели такой ребенок! Ведь это ужас!
Она погладила Степку по голове и повела его в кухню мыть руки. На кухне выяснилось, что важная толстуха была кухаркой, а худая, невидная женщина — барыней, докторшей.
— Хорошенько, хорошенько три, под ногтями почисть, — говорила она, и Степка что было силы тер руки, думая, что это какое-то особенное лечение.
Потом докторша тихо спросила его:
— Тебе не нужно по-маленькому?
Степка недоуменно и мрачно замотал головой, а доктор и кухарка прыснули от смеха.
Его привели в белую комнату, и доктор сказал:
— Вот, я тебя обещал познакомить с Сережей. Знакомьтесь. — И он стал его подталкивать к худому мальчику.
— Здра-а-ствуйте, — протяжно сказал мальчик.
Рыжий засмеялся и ушел.
Они стояли, рассматривая друг друга.
— У вас есть ружье? — спросил Сережа.
Степка мотнул головой.
Сережа показал Степке ружье. Ружье было большое, почти настоящее. Степка засопел и начал жать на курок.
— У меня пугач был сломанный, — сказал он, — его Колька украл.
Только в этой комнате Степка понял, что такое человеческое богатство.
Детскую собственность в поселке составляли голуби, рогатки, выстроганные из доски сабли и ружья, кукла, свернутая из тряпок, ржавый обруч от старой бочки. Богачи, прославленные на всю улицу, владели каким-нибудь полинявшим мячиком с упрямо вдавливающимся боком или одним коньком, который подвязывался к сапогу веревкой. Здесь же несметные богатства лежали на столе и стульях, валялись на полу, глядели с полки, висели на стенах.
— Я теперь в них не играю, грустно улыбнувшись, сказал Сережа. — Мне седьмого мая будет двенадцать лет. Я читаю очень много, папа даже сердится на меня.
Степка вдруг обмер от волнения: на столе между цветными карандашами и кружочками красок лежал камень — белый прозрачный камень. Осторожно, точно боясь обжечься, мальчик коснулся пальцем его скользких граней, взял в руку и посмотрел на свет — огонек, словно солнце в густом дыму, просвечивал между туманными завитками.
— Это горный хрусталь, — сказал Сережа, — мне его папа подарил.
Десятки черных мыслей пронеслись в Степкином мозгу. Этот мутный свет, шедший из камня, притягивал его. Он положил камень на стол и зевнул.
— А отец твой с мамкой тоже в этой комнате спят?
— Нет, я один. Раньше тут Наталья спала, а теперь я должен быть самостоятельным.
Сережа, видимо, понял, что надоевшие игрушки представляют для Степки большой интерес. Он водил его по своей комнате, как по музею, и показывал ему мячи, конку, пистолеты, паровоз. Степка ходил за ним, то и дело оглядываясь на стол, где лежал мутно-прозрачный камень.
Потом они остановились у. книжного шкафа. Переплеты были красные, все в больших золотых буквах.
— Это «а», — сказал Степка, ткнув пальцем в большую букву, всю переплетенную венками из листьев и цветов.
— А это что? — спросил Сережа.
— Не знаю.
— Вот какой ты, — удивился Сережа. — Это «в», а это «и» с точкой.
Он прочел страницу, водя пальцем по строчкам,
— А дальше что? — спросил Степка.
Но Сережа не стал читать дальше.
— Это для маленьких, — презрительно сказал он. — Правда, ты в шахте работал? Ты расскажи лучше, там взрывы, бунты, наверно, расскажи.
— А что рассказывать, — сказал Степка. — Темно там, и все.
— Нет, ты расскажи подробно, — приставал Сережа.
Степка подумал немного.
— Тихо там очень, все время спать хочется.
— Ну и все?
— Ну и все.
Он взял оставленную Сережей книгу и начал всматриваться в страницу. Куда пошел дяденька, увидевши следы босых ног на песке? Он погладил страницу, подул на нее.
Постепенно неловкость между мальчиками, прошла, они разговаривали уже без посредничества книг и вещей.
— Ты чем будешь? — спрашивал Сережа и, не доле давшись ответа, говорил: — А я… знаешь чем — революционером.
— Это что? — удивился Степка.
— Буду против царя, ты только не говори, за это в тюрьму сажают; папа, когда был студентом, целый год сидел в тюрьме. Вот я вырасту и тоже буду против царей.
Степка тихо спросил:
— Ты, значит, запальщика с западного крыла знаешь?
— Какого крыла? — удивился Сережа; и Степка сразу понял, что Сережа ничего не знает про запальщика.
Потом Сережа совсем уже таинственно спросил у Степки:
— Может быть, ты куришь? Я папирос могу принести.
— У отца украдешь?
— Нет, просто без спроса.
Сережа ушел. Степка тотчас подбежал к столу, схватил камень и поднес его к глазам. Да, все тот же лунный туман стоял в камне.
Степка положил камень в карман. Все вещи в злорадном молчании, казалось, следили за ним. Он вздохнул, вынул камень, прижал его, прощаясь, к щеке и положил на стол, а через мгновение камень снова был в его руках.
В это время пришел запыхавшийся Сережа.
— О, табачок турецкий! — сказал Степка.
Они оба закурили, все время поглядывая на дверь.
— Ты затягивайся, носом, носом выпускай, а так только табак портишь, — говорил Степка; и Сережа, широко разевая рот, старался курить по-взрослому.
— Ты не думай, — кашляя, говорил он, — я уже раз десять курил, наверно.
Мальчики поглядывали друг на друга совсем уже ласковыми глазами.
— Слушай, — вдруг сказал Степка. — Знаешь, что я скажу?
— Не знаю.
— Правда, не знаешь?
— Честное слово, нет.
— Тогда, знаешь что, дай мне этот камень, — сказал Степка дрогнувшим голосом.
— Ого, ты хитрый.
— Нет, ты обменяй или продай, я в получку тебе отдам, я даром не прошу.
Сережа посмотрел на Степку, потом на камень, потом снова на Степку и, задохнувшись от волнения и чувства своей доброты, сказал:
— Бери, пожалуйста, даром бери, — и, должно быть продолжая чувствовать себя собственником уже не принадлежавшей ему вещи, добавил: — Только смотри не потеряй его, он страшно редкий, папа купил его у одного больного.
В это время открылась дверь и вошла маленькая толстая старушка в черном платье с белым воротничком.
— Бабушка, — протяжно сказал растерявшийся Сережа и выпустил из ноздрей клубы дыма.
Старушка, оторопев, сказала:
— Это что за новости? — и вдруг закричала: — Мура, сюда, скорей! Мура!
Прибежала докторша.
— Полюбуйся, полюбуйся, плоды вашего воспитания. Курит… курит… Несчастный ребенок — растет такой же выродок, как его отец… — говорила старуха.
Она вырвала у Сережи папиросу, лицо ее стало ярко-красным.
— Не волнуйся, мамочка, — просительно говорила докторша. — Зачем же так волноваться…
— Пусть он прополощет горло, ведь у него горло полно никотина! — кричала старуха. — А этого немедленно уведите на кухню!
— Сама убирайся на кухню! — вдруг закричал Сережа и затопал ногами.
Степка крепко сжал камень в руке и озирался, куда бы удрать, — проклятая старушка стояла перед самой дверью.
Он думал, что Сережу, облаявшего бабушку, тотчас же начнут пороть, и очень удивился, когда старуха обняла внука и жалобно проговорила:
— Он отравлен, отравлен… его нужно вывести на воздух.
Кухарка Наталья увела Степку на кухню. Пока Степка пил чай, Наталья рассказывала про свою судьбу: она приехала из деревни, неподалеку от Юзовки, мужа ее убили на войне, и вот она уже полгода живет в кухарках.
— Люди они хорошие, — убеждала она Степку. — Барин сам — тот прямо очень хороший, простой, веселый такой.
Степка тоже обстоятельно рассказал ей про все новости, про тетю Нюшу и новых соседей.
Он все время озирался на дверь, ему казалось, что вот-вот придет в кухню бабушка и отнимет у него камень. Пришла докторша и долго выговаривала Степке.
— Ведь это очень вредно, — говорила она. — Если ты немедленно не бросишь куренья, ты весь исчахнешь и умрешь от чахотки.
Степка не поверил ей, но Наталья ему делала за спиной докторши знаки: «Молчи, молчи, дай ей поговорить». Потом докторша сказала:
— Когда будете кормить его обедом, хорошенько вымойте ему руки.
Она ушла, и Степка немного успокоился: о камне, видно, докторша не знала.
— Мученье с этими руками, — сказала Наталья. — Боятся они дизентерии и вот: уходят — руки моют, приходят — снова руки моют.
После обеда Наталья, понесла в комнату огромный серебряный самовар, а вернулась, неся Степкину шапку.
— Барин тебя зовет, — сказала она, — сейчас на визиты поедет.
Доктор пил чай, раскачиваясь на стуле. Кухарка загремела подносом. Доктор сделал плачущее лицо, замахал руками:
— Тише, у Марьи Дмитриевны мигрень.
Он допил чай, взял Степку за руку и повел его к дверям. Степка чувствовал, что доктор торопится увести его. И самим Степкой овладела тревога. Он шел по комнатам, бесшумно ступая и оглядываясь; такое чувство было у него, когда он украл в лавке яблоко и тихо уходил, ожидая, что вот-вот его настигнет Бутиха.
Когда пролетка задребезжала по круглым камням мостовой, доктор успокоился, обнял Степку за плечи и сказал:
— Вот, брат, какие дела. Что ж, крепкий у меня табачок?
— Не знаю, я вашего табака не трогал.
Доктор рассмеялся.
— Ах, шахтер, шахтер, ты тертый парень.
Он высадил Степку возле дома.
— Смотри, шахтер, не болей, руки мой почаще! — крикнул он на прощанье.
Только прибежав домой, Стенка по-настоящему почувствовал себя хозяином камня.
За столом вместе с матерью сидел Гомонов, отец лохматой девочки. Мальчик прошел к своему ящику и, сев на корточки, вытащил камень. Здесь, в темной комнате, в сравнении с пластинками угля, шлаком и коксом, прозрачный камень был особенно хорош. У Степки руки похолодели от восторга.
— Степка! — позвала мать. — Ты что это с людьми не здороваешься? Загордился?
— Здравствуйте, — пробурчал Степка, продолжая глядеть в ящик.
Когда гость ушел, мать начала расспрашивать:
— Как тебя угощали у доктора? В комнатах обедал или в кухне?
— В кухне, — сказал Степка и, взглянув на усмехающуюся мать, вдруг почувствовал обиду.
— А мальчик какой у них?
— Мальчик очень хороший, только он не в себе.
— Как не в себе? — удивилась мать.
— Сильно сумасшедший какой-то, — сказал Степка, — Они все такие, только сам доктор хитрый.
Вдруг мать вышла замуж. Накануне она ходила на кладбище. Пришла заплаканная, добрая, искоса глядя на Степку, сказала:
— Я, Степа, замуж выхожу.
И сразу рассердилась, начала грохотать, перекладывать вещи в сундуке, выгнала Степку на улицу.
В день свадьбы он ушел с мальчиками в степь ловить на смолку тарантулов. Лов был удачен. Мишка Пахарь извлек из норы паучину, настоящего медведя. Медведь так яростно накидывался на других тарантулов, что ребятам делалось жутко. Прямо-таки нельзя было смотреть, как он боком шел на толстых проволочных ногах, глаза его горели подлым, гнилым огнем. Оттого ли, что Степку перегрело солнце, оттого ли, что у него все время холодело нутро от ужасных паучьих смертей, оттого ли, что где-то беспокойно шевелилась мысль о матери, — от всего ли этого вместе, но к вечеру он совсем ошалел. Глаза блестели, лицо было красно, он кричал больше всех, всячески задерживал мальчиков, собиравшихся идти домой, предлагая все новые затеи. В конце концов они развели костер и остались в степи до ночи. Лепестки пламени тянулись к небу, искры блестели в мутной колонне сиреневого дыма, и тени волновались на земле.
Вот бы так прожить всю жизнь у костра! Все было бы просто и хорошо. Как это он не заметил, что мать выходит замуж. Мальчики уже смеялись над ним сегодня. Да еще за вдовца, а у вдовца дочь и бабка, которую все дразнят, что она не допекла кота.
Лучше всего переждать здесь ночь и пойти степью на остров, где дяденька с топориком так испугался, увидя на песке следы. Да богачом вернуться домой. Мать будет плакать и просить прощения.
Домой мальчики возвращались молча. Шли медленно и неохотно, и позади всех брел Степка.
Он зашел в комнату, когда из нее выходили последние гости, и тетя Нюша, пьяная и веселая, говорила о чем-то матери и хлопала ее по спине.
На столе лежали арбузные корки, стояли пустые глиняные миски, в которых, наверное, был свиной холодец. А за столом сидел Гомонов, газовщик, — светлоглазый, толстоносый мужик, с висячими мокрыми усами, в черном пиджаке, из-под жилета на грудь лезла голубая ситцевая рубаха. Он сидел задумавшись и не глядел на Степку.
Что-то чрезвычайно обидное было в том, как он сидел, немного отвалившись на спинку стула. Вот сейчас Гомонов подойдет к нему, посмотрит злорадными глазами, выгонит вон из комнаты.
Мать, стоя у двери, посмотрела на Степку, потом на Гомонова, улыбнулась. Как у нее блестели глаза! Она постояла одно мгновение в нерешительности, чуть-чуть кивнула Степке и пошла к светлоглазому газовщику.
Гомонов тихонько отстранил руку матери и подошел к Степке.
— Ты не серчай на меня, — сказал он, покашливая, и протянул Степке руку.
Мальчик отодвинулся к стене. Гомонов совсем смутился и растерянно оглянулся на мать. Он посмотрел на нее с укором, точно просил помочь ему. Мать сказала:
— Я ему, чертенку, посерчаю.
Мать, видно, была пьяна. Она спотыкалась, роняла ножи, пела нехорошим голосом.
— Ты смотри же, Вась, Степку моего не обижай, он сирота у меня, — сказала она.
— Что ты, господь с тобой.
Ночью они не спали. Степка лежал на сундуке и слышал их голоса. Странное дело — сипловатый голос матери был чужим ему, а тихий голос Гомонова казался издавна знакомым.
Мать рассказывала о какой-то кровати, за которую было уплачено шесть рублей, говорила, что нужно переменить квартиру. Потом громко сказала:
— Мне старуха не указчица. Свекровь надо мной не царица, я не девка молодая, это я сразу ей скажу.
Они заговорили шепотом. Степке вдруг стало страшно. Он хотел выбежать из комнаты. Но было невозможно показать, что он не спит. Он закрыл уши ладонями, полез головой под подушку. После он снова слышал их негромкие голоса. Мать говорила:
— Жалко мне, всех жалко — и по заводу, и по тюрьмам, и по рудникам. Посмотрю кругом — и ослепнуть хочется.
А Гомонов вздыхал, как корова, тихо, грустно…
— Заснул, — сказала мать и тоже затихла.
Утром мать с Гомоновым ушли на завод. Старуха бабка зашла в комнату, подошла к иконке. Она зашептала молитву быстро, сварливо, как будто не просила бога, а ругалась с ним, стараясь заговорить его. Помолившись, она прошлась по комнате и потрогала одеяло на кровати.
У бабки было длинное, совсем коричневое лицо, из-под платка лезли на лоб пряди седых волос. Она подошла к Степке, и он увидел, что у нее черные-пречерные глаза.
— Ты бы встал, батюшка, — сказала она, — помылся, богу помолился, помог бы вещи переносить.
Слова у нее были ласковые, а глаза смотрели сердито. Когда она говорила, два длинных зуба подпрыгивали кверху, точно старались проткнуть шлепавшую над ними губу. Степка зевнул от волнения, ответил ей:
— Сама молись богу, сама переноси.
Она посмотрела на него и вздохнула.
На мгновение стало страшно: вдруг бабка схватит его, наложит в печь, закроет тяжелой заслонкой, начнет поджаривать. Но это чувство тотчас же прошло, и до полудня Степка лежал на сундуке, хотя лежать было очень трудно: хотелось есть.
Бабка завесила весь угол иконами, вколачивала гвозди молотком. Молоток ударял ее по пальцам, бабка дула на них; повесив образ, крестилась, низко кланялась, оглядывалась на лежащего Степку и начинала ругаться.
Потом пришла Лидка, дочь Гомонова. Она была очень тихая и всегда удивлялась. Обычно она смотрела на игры детей со стороны, держась двумя пальцами за нижнюю губу и широко открыв глаза.
Они оба сильно смутились. Лидка стояла в дверях и смотрела на пол. Степка лег на спину и, глядя в потолок, громко запел. Обоим было стыдно: ему за мать, ей за отца. Степка быстро поднялся с сундука, натянул штаны.
— Может, кофею хотите, молодой паныч? — спросила бабка и выругалась.
Степка ответил. Бабка всплеснула руками:
— Ох, господи, послал ты мне наказание на старости лет!
Гомонов пришел с завода первым. Помывшись, он долго стоял перед иконой и молился. Степке стало смешно. Мать, пришедшая вскоре, сидела на сундуке и смотрела на широкую спину мужа, наклонявшуюся то и дело, словно он быстро поднимал что-то с полу.
— Ох, — сказала она, — рукой не шевельну. Ночь не спали, а сегодня день был — дай бог ему здоровья, не присела ни разу.
— Обедайте, что ли, — сказала бабка и начала так громко накрывать на стол, что Гомонов оглянулся, а мать, покачав головой, спросила:
— Тебя тут никто не обижал, сынок?
— Его обидишь, — сказала бабка, — барчука сахарного! До полудня на постели лежал, матершинился.
За обедом началась ссора. Ругались женщины ужасно. Гомонов разводил руками и повторял:
— Да побоитесь вы бога, что это на вас нашло такое!
А Степка ждал, чтобы началась драка. Тогда бы он схватил вилку и кинулся на бабку.
После обеда принялись перетаскивать тяжелые вещи, потом двигали их по разным углам, но, как ни ставили, в комнате было тесно — то шкаф отрезал путь к печке, то кровать мешала открыть дверь.
Пока перетаскивали вещи, Ольга и бабка еще два раза поругались, и даже Гомонов в раздражении пихнул ногой пустое ведро; оно с грохотом покатилось по полу.
— А ну вас всех… — сказал он, но спохватился, махнул рукой и вышел из комнаты.
— Черт с тобой и с вещами твоими, у меня и так ноги колодами напухли, — сказала мать и легла на постель.
Бабка села на лавке возле двери, оглядывала комнату и улыбалась. Ей было приятно, что первый день новой жизни сына, не хотевшего ее слушать, начался так тяжело.
— Пойдем на двор, — позвал Степка девочку.
Это были первые слова, сказанные им Лидке за весь день. Он взял ее за руку и сразу почувствовал себя взрослым, сильным и добрым.
Ночью Степка лежал на своем сундуке, думал: для чего нужно было матери заводить всю эту историю? У семейных всегда ругань, всегда денег у них не хватает. Одиноким лучше. Вот парни живут в квартирантах. Пришли с завода, надели новые рубахи, взяли гармоники и пошли гулять.
Мать так измучилась со вчерашнего дня, что заснула не раздеваясь. Гомонов лег на полу. Бабка, точно городовой, свистит на печке.
Утром в комнате от жары и духоты стало трудно дышать. А чертова бабка плотно закрывала дверь, чтобы не просквозило, и дымила толстые махорочные папиросы; на столе и на полу лежали кучами тряпки. Сама бабка, без кофты, расчесывала свои серые патлы. Она была так худа, что казалось — сорочка порвалась об ее острые лопатки.
Бабка громко и сердито разговаривала сама с собой, волосы ее трещали, как кошачья шерсть.
— Навеки мы прокляты, — говорила она, — ушли от земли, от простой жизни и горим в этом адском пламени.
— Да-а-а, — насмешливо сказал Стенка, — а приехали к Пахарю земляки, говорили, что в деревне жрать нечего.
Бабка возразила:
— Пьяницы они, земляки эти. Кто сюда приезжает? Одни безбожники и конокрады, кто души не имеет, а хорошие да честные не станут жить среди тутошних каторжан и арестантов.
Как-то утром бабка послала Степку купить хлеба. Он вышел на крыльцо и огляделся.
Небо нависло, точно огромное солдатское одеяло, дождь лился уверенно, лениво — так уверенно в жаркий летний полдень светит солнце. Куры, опустив хвосты, выстроились вдоль сарая. Тузик стоял, опустив голову и хвост, странно похожий на четырехлапую курицу.
Конец лету! Ночью бесшумно, в серых мокрых лаптях, пришла осень. Неужели еще вчера небо было синим, из степи летели легкие паутинные нити?
На утаенную из сдачи копейку Степка купил у Бутихи три конфеты — пористые ядовито-красные трубки. Он обсосал их, они сделались лакированными. Когда бабка вышла из комнаты, он протянул конфеты Лидке.
— На, ешь, я их не люблю, они сладкие, — сказал он.
Лидка принялась обсасывать конфету. Степка ощутил, как ветерок волнения прошел по сердцу, чувство снисходительной нежности к девочке объяло его. В комнату зашла бабка и велела Лидке чистить золой кастрюлю, а Степке пойти по воду.
Степка тащил к дому ведро. Деревянный кружок мешал воде расплескиваться — она шаталась в ведре; казалось, что ведро живое и тащит мальчика за собой.
Он поставил ведро возле печки и, отдышавшись, сказал:
— Совсем полное.
Лида покачала головой и улыбнулась. Степке захотелось пронзительно крикнуть, встать на руки.
Весь день они шептались. Решено было, что Степка снова начнет работать в шахте. Лида будет варить обед и нянчить детей. Бабка подозрительно поглядывала на них, чувствуя заговор.
Мать пришла с завода перепачканная грязью. Не только ноги до колен, но и платье, руки и лицо были в грязи. Она села на табурет и, рассматривая свои руки, сказала:
— Началось болото, теперь до рождества пропадать будем. Филиппов сапоги не подвязал к поясу — с ног стащило, еле руками выволок, так босым в завод и пришел.
Она закряхтела, по-мужичьи стаскивая сапоги, потом рассмеялась.
— Мотя, что на доменных работает, встала и ни туда ни сюда, как в кандалах. Стоит, слезы текут, руками машет. Ее молодые слесари, антоновские квартиранты, вытащили.
Бабка сердито сказала:
— Ты бы грязь на дворе сняла, а то нанесла воз земли.
— Сына своего учи.
Бабка вежливо проговорила:
— Лидка, возьми веник, прибери за барыней.
Мать покачала головой и тяжело вздохнула.
Вскоре пришел дядя Василий, и все сели обедать.
Поглядев на Степку, мать сказала:
— Что ж, ваше благородие, работать не возьмут тебя сейчас — увольнять людей с завода начали: печи не достроили, в шахте тоже, говорят, участки закрывают. Мне Андрей Андреевич прямо сказал: «Твое счастье, что летом пришла, а теперь ни за что бы не взяли». Что же с тобой делать, а?
— Я в школу могу пойти, — сказал Степка.
В разговор вмешалась бабка и рассказала, как на шахте, где работал ее покойный муж, соседка вздумала учить мальчишку, а тот, не будь дураком, подрос до четырнадцати лет и зарезал ночью конторщика.
И дядя Василий сказал:
— Где уж нам детей учить.
Проговорив это, он поглядел на свои руки и, подняв глаза на иконы, вздохнул.
— Зачем зря говорить, — сказала мать и погладила Степку по плечу, — никогда он вором не будет, учи его или не учи, он у меня парень честный.
— Да, такой честный — дальше некуда. Ты его спроси, на какие он деньги конфеты сегодня покупал, — рассмеялась бабка.
— Конфеты? — спросила мать и повернулась к Степке. — Ты где конфеты достал?
Степка смотрит на притихшую Лидку, она прикрывает рукой то место живота, где лежат съеденные конфеты.
Степка совершенно неожиданно отвечает:
— Украл.
Бабка во время разговора ела кашу, пихая ее в рот пальцами, похожая на жадное, неопрятное животное.
— Утешеньице! — сказала она.
— У кого украл? — совсем тихо спрашивает мать.
Степке хочется сказать, что мать ведь истратила всю его получку, он ведь не укорял ее за это, но он чувствует, что этого говорить нельзя, и отвечает:
— Из тех денег, что ты на хлеб оставила.
Бабка всплескивает руками и хохочет:
— Вот, вот, учить его, каторжанина, а он уже ученый!
— Молчи, старая, — говорит мать и ловит Степку за ухо.
Степка, вырвавшись, убегает из комнаты. Он зол на бабку — довела-таки, старая чертовка!
Степка пошел в дальний угол коридора и вынул из кармана камень. Хорошо бы показать этот камень деду с динамитного склада. Пожалуй, без матери лучше было. Пашка и тот боялся, когда Степка приходил из шахты. А теперь что? Правда, дядя Вася очень хороший человек: когда нужно вбить кривой гвоздь, он не распрямляет его молотком, а разгибает между пальцами, точно церковную свечку. Эх, была бы у Степки такая сила! А дядя Василий всех робеет. Афанасий Кузьмич как-то сказал ему: «Ты, Гомонов, не человек, а овца. Кабы все такие были, Густав Иванович себе по три дома на день бы строить стал». — «Что ж, господь с ним», — ответил дядя Василий. Вот отец! Его боялся весь двор. Бывало скажет: «Эй, тише вы там!» — и сразу у тети Нюши такая тишина, точно не люди, а мыши у нее гуляют и пьют водку.
Интересно было бы напоить водкой мыша: в лапах у него маленькая гармонь, он ходит пошатываясь и поет песни — «Разлуку» или эту, что пел солдат, пахаревский племянник: «Отправляют на Дальний Восток». Эх, вот он погулял, когда получка была! Вот это погулял!
Посидев в коридоре, Степка выходит во двор. Дождь, темень, холод. Вернуться, что ли? Мать спит, дядя Василий сидит за столом, подперев голову руками, и смотрит в потолок. Он подзывает Степку и, гладя его по голове громадной, но очень легкой рукой, шепотом спрашивает:
— Что, досталось сегодня? — и глазами указывает на спящую мать. — Ничего, ничего, ты не скорби. Главное, ты мать уважай, что ни скажет — выполняй. Ругать будет — молчи.
— Это бабка набрехала.
— Ничего, ничего, — говорит дядя Василий.
Ночью Степка шепчется с Лидкой. Почему-то Лида, обычно молчащая целые дни, ночью говорит быстро и оживленно. Степка рассказывает про рабочего, которому оторвало голову канатом: тело вывезли на-гора, а голову найти не смогли, и она прыгает, как блоха, по заброшенным забоям и кусает шахтеров. Потом он рассказывает о старике с динамитного склада: «Почти святой, — говорит он, — кругом головы светится».
— Я не смогу за тебя замуж пойти, — вдруг говорит Лидка, — я в монастырь поступлю, а монашкам нельзя жениться.
Степка сердится. Пусть. Он ей назло поженится с пахаревской дочкой. Приедет с ней в монастырь: «Где тут монашка Лидка?» Вот где ее обида возьмет.
— Смотри, Лидка, — говорит он.
Но она отвечает тихим голосом:
— Не-е-т.
— Ну и черт с тобой, — угрожает Степка, — подумаешь тоже.
Как-то вечером раздался сильный стук в дверь.
— Входите! Войди! — закричала бабка и прибавила: — Чтоб тебя дети так на старости стукали.
Дверь открылась, и в комнату вкатился обрубленный, совершенно квадратный человек. Человек был весь мокрый от дождя, его руки по самые локти были облеплены грязью, темная щетина росла на щеках и придавала ему какой-то зловещий, суровый вид. Он казался живым черным пнем, настолько он был короток, широк, темен, и только на груди под распахнувшейся телогрейкой весело и задорно блестела серебряная медаль на измятой георгиевской ленте.
Обрубленный человек, точно ослепленный видом старухи, поднес к лицу руку в громадной кожаной перчатке, проговорил:
— Здравствуйте, вот я и приехал, — и всхлипнул высоким рыдающим голосом. — Приехал, — сказал он, похлопав по обрубкам ног, зашитых в кожаные штаны.
Бабка охнула, взмахнула руками и повалилась на пол.
Обрубленный человек шарахнулся к ней, закричал внезапно, может быть впервые поняв, что с ним произошло:
— Обе, мамаша, по коленный сустав, обе!
— Яша!.. Сынок!.. Яша!.. Глаза б мои лопнули… Жив… Яша… Лучше бы я померла, чем дождалась тебя видеть… — выкрикивала бабка.
Степка, глядя на них, начал жалобно сопеть. И только Лида, точно взрослая, мудрая женщина, уговаривала:
— Бабушка, встаньте! Бабушка, бог с вами…
Яков, всхлипывая и бормоча, снял с плеч мешок. Руки его дрожали, лицо все время кривилось. Он ползал по полу, шуршал, скрипел песком и камешками, приклеившимися к его кожаному заду.
— Дядь, — сказал Степка, глядя на медаль, прыгавшую на груди калеки. — Вы с войны?
— Отвоевался, ответил тот и спросил: — У Василия двое, что ли?
Бабка ножом счищала с сына грязь, обтирала его мокрой тряпкой.
— Господи, разве так можно… Яшеньку, сыночка… Господи… — бормотала она.
Яков мыл лицо и шею в большом корыте, поставленном на пол, зад его приподнимался, точно у гуся, который собирается нырнуть. Лицо его, отмытое от грязи, стало совсем страшным, как будто еще более темным.
— Покурить бы, — сказал он. — Ни копейки денег не осталось.
Степка кинулся к тете Нюше.
— Тетя, к нам с войны дяди Василия брат приехал!
Тетя Нюша дала ему две папиросы, и Яков, повертев их между пальцами, покачал головой и сказал:
— Важно.
Пришла с работы мать. Она была почти такой же грязной и мокрой, как Яков. Степка заметил, что бабка растерялась, точно маленькая девочка, вдруг засуетилась. Не то ей стало совестно, что у нее безногий сын, не то сделалось страшно, что невестка сейчас его выгонит на улицу.
— Ольга, — сказала она. — Яша, сын, с войны приехал. Его убитым считали. Василия родной брат.
Яков сидел перед печкой, грел руки.
— Здравствуйте, — сказал он и криво улыбнулся, — вот сижу, сапоги у печки сушу.
Степке сделалось страшно: вдруг мать скажет что-нибудь грубое, обидит обрубленного человека, прогонит его; ведь и без него в комнате тесно, повернуться негде.
Мать оглядела калеку пристальным взглядом, низко поклонилась ему и торжественно сказала:
— Здравствуйте, Яков Трифонович!
— Ольга, Ольга, родная ты моя, прости меня, старую дуру, — заплакала бабка.
Утром Яков, подскакивая, колол секачом на пороге дрова. Делал он это очень ловко. Сосновые вязкие поленья разлетались, точно плохо склеенные дощечки. А потом он вырезал Степке из куска сосновой коры человечка в лодке, и обоим вдруг сделалось весело. Степка целый день вертелся вокруг Якова. Он совсем забыл о Лиде и ни разу не вынул из кармана своего камня, — безногий солдат завладел его мыслями.
Вечером пришли соседи. По случаю гостя выпили водки, и Яков, приплясывая на табурете, с каким-то зловещим и таинственным лицом рассказывал о войне. Степка как зачарованный смотрел на него, слушая непонятные слова: «Порт-Артур… Стессель-генерал… Ляоян».
Потом заговорили шепотом, поглядывая на дверь, и больше всех горячился Афанасий Кузьмич. Когда выпили основательно, Яков ударил кулаком по столу и крикнул:
— Вот вас тут работает шестнадцать тысяч человек, целая дивизия людей! А сколько таких дивизий по всей Расее соберется?
Он говорил быстро, злобно, тряс кулаком в сторону окна, и все, тяжело дыша и вздыхая, соглашались с ним. Только дядя Василий, улыбаясь и виновато оглядываясь по сторонам, сказал:
— Грешные слова твои, Яков. Ведь от бога порядок этот дан.
И Яков, уже совсем пьяный, стал кричать, показывая на свое изуродованное туловище:
— Это, Васька, тоже от бога? — и заругался в самого Иисуса Христа.
Бабка всполошилась, а Василий встал, пошел к печке переодеваться на ночную работу.
…Дядю Василия привезли на заводской подводе часу в двенадцатом дня. Потом он лежал, как когда-то отец, в гробу, но лицо его было прикрыто платком, чтобы не было видно разбитого черепа и продавленного носа. И так же, как во время похорон отца, торжественно и протяжно выл гудок. Возвращались домой молча, на лицах были тоска и недоумение.
Бабку посадили на табурет. Голова ее тряслась, руки висели, она что-то беззвучно шептала и смотрела мутными глазами в пол. Лидка стояла рядом с Яковом возле печи, и оба казались одинаково маленькими. Мать прошлась от стены к стене и, видимо отвечая на свои собственные мысли, сказала:
— Не гнать же вас, убогих. Вместе будем терпеть, — и, подойдя к кровати, где стояли два громадных неуклюжих сапога дяди Василия, всхлипнула, махнула рукой, пробормотала: — Вот Степка скоро в завод станет ходить, сапоги эти наденет…
Новая квартира находилась на пустыре, на самом краю поселка. Из окна были видны красные башенки двухэтажного дома, в котором жил англичанин Бальфур, один из хозяев завода, а из полукруглого чердачного окошечка можно было видеть сад, окруженный высокой стеной. Про этот сад рассказывали удивительные вещи. Там росли какие-то сладкие, как сахар, яблочки с большой твердой косточкой. Рассказывали, что в бетонных прудах плавали красные рыбки, а в каменном колодце жил медведь. Англичанин проводил все время за границей и приезжал в этот дом редко, раз в год, на несколько недель; на завод он не ходил, так что в глаза его никто не видел.
Рабочие, возвращаясь с завода весенними ночами, останавливались и вдыхали запах сирени, слушали пение птиц, — во всей огромной округе сад англичанина был единственным местом, куда прилетали соловьи. Самые отчаянные мальчишки даже не мечтали забраться в этот сад: в стену были вмазаны осколки стекла, день и ночь в угловых башенках сидели вооруженные ингуши.
Дом, в котором поселилась Ольга с семьей, состоял из одной низкой, но просторной комнаты, потолок и стены ее были глиняные. Когда-то хозяин хотел обнести дом забором — поставил ворота, но затем, видно, раздумал, и дом стоял на пустыре, открытый со всех сторон, а впереди возвышались запертые ворота, украшенные не то лошадью, не то петушком.
Хозяева жили в комнате вместе с квартирантами. Детей у них не было. Старик хозяин когда-то работал проходчиком шахт и застудил себе ноги. Теперь он работать уже не мог; весь год носил валенки таких больших размеров, что Степка свободно всаживал в валенок голову.
Старик часто выпивал и, напившись, улыбался, точно думал об очень приятных, ему одному известных вещах. А если выпивал он покрепче, то подходил к воротам и, переступая с ноги на ногу, словно старый довольный кот, мнущий лапами платок, начинал протяжно петь:
За Сибирью солнце всходит, хлопцы, не зевайте
Да на меня, Платошку Романенку, всю надею майте…
Дом держался на его жене Марфе, женщине большой и широкой. Она была мастерица, сильная, ловкая, веселая, любительница выпить и погулять. Раньше она работала в механическом, делала самую хитрую токарную работу, но ей как бабе платили очень мало, немногим больше, чем мальчикам-ученикам; она рассердилась и ушла с завода. Теперь у нее была своя мастерская в сарае, и она бралась за любую работу: лудила самовары, паяла кастрюли, чинила часы. Она умела и по столярному: выпиливала рамки для зеркал, крыла лаком мебель в городе. Иногда она ходила по домам чистить дымоходы, а если нужно было кому сложить печь, то она могла и печь сложить.
Степка слышал о Марфе еще на старой квартире. Бабы жаловались, что в казенных балаганах приходилось класть в печь по два пуда дров и хлеб всходит плохо, сырой и тяжелый; а в Марфиных печах дров шло вдвое меньше, а хлебы всходили высокие, «легкие, как бумага», говорили бабы.
Обе семьи подружились быстро и легко. На второй день Яков выпивал со стариком, и тот, обнимая его за шею, говорил:
— Яша, душа человек, ты мне как сын родной!
А Яков судорожно жал ему руку и отвечал:
— Верь мне, отец. Я тебя одно прошу — верь мне.
Получилось само собой, что обед начали варить общий, и бабка, раньше строго помнившая свои чугуны и кастрюли, спуталась и уже не разбирала, чье ведро, секач или веревка идут в ход.
После смерти сына старуха по ночам почти не спала, все молилась богу, просила смерти. На нее часто находила забывчивость, равнодушие к земным делам, и на новой квартире она не устраивалась по-своему, а принимала все, как есть. У нее было чувство человека, доживающего в доме последние часы: вещи уже уложены, скоро заскрипят ворота, заржут лошади; оглянется человек в последний раз на стены, в которых прожита такая каторжная и все же милая жизнь, перекрестится, вздохнет тяжело и уйдет навеки в ночь, метель. И нет охоты собравшемуся в дорогу человеку заниматься прежними своими делами; разве, ходя по комнате, смахнет он по привычке пыль со стола или пихнет йогой старую тряпку в угол.
Только к безногому Якову бабка чувствовала исступленную любовь и, накладывая латы на его штаны, плакала о том, что он — кровь ее — останется на свете калекой и сиротой.
Гибель дяди Василия потрясла Степку с неожиданной силой. Через смерть дяди Василия он понял смерть отца. Эти два человека: черный, лохматый, как цыган, отец, голубоглазый, светлый Гомонов — оба громадные, могучие — умерли! Значит, смерть приходит за всеми. Степка ходил два раза с бабкой в церковь, но ничего не узнал. Однажды зимним утром, когда было еще темно, он вышел из дому и пошел в сторону кладбища. Степь, притаившись, смотрела на него, испуганно пялились с неба звёзды. Вот, думалось им, мальчик в черном картузе узнает сейчас все, что не знает ни один человек. Волнение звезд передалось земле. Быстро пробежал ветер, зашептал в кустарнике, и ужаснувшийся кустарник начал биться, стучать ветвями. За первым порывом ветра побежал второй, широкий и сильный, и вся степь задымилась. Степка перелез через кладбищенский забор, пошел между крестов, украшенных пухлыми снеговыми эполетами. На кладбище было совсем тихо, и казалось, что ветер, не успев задержать Степку, бегал вдоль забора, не зная, как вернуть его. Страшно не было, только очень громко билось сердце. Вот из-за деревьев выйдут отец и дядя Василий, поведут его… Потом он ходил в сумраке и тишине рассвета среди крестов, под которыми спали делатели чугуна и стали, ковачи славного металла, чья жизнь прошла в труде, среди дыма и пламени. Но тайна смерти не открылась Степке. Когда взошло солнце, верхушки деревьев вспыхнули все сразу, потом ослепительно загорелись нижние ветви деревьев, и внезапно показалось, что остро и радостно вскрикнул кто-то. Засияли кресты, и громадный ком света рассыпался по снегу миллионами фиолетовых, красных и зеленых искр. Раздался вопль галок, стая воробьев, гудя, нырнула в снег, подымая светящийся дым.
Жизнь складывалась в эту зиму невесело.
Пособие, выданное на похороны дяди Василия, прожили за две недели. Бабка ходила в контору, хлопотала пенсию, но никак не могла понять, каких свидетельств от нее требовали. Яков решил добиться толку и однажды, нацепив медаль, пополз в контору. По дороге он заглянул в трактир и выпил для прояснения мыслей. В конторе он начал кричать:
— Одного убили, второму ноги оборвали, а матери-старухе в шести рублях отказываете!
Городовые его вынесли на руках, и он просидел сутки в холодной. Вернулся Яков довольный и веселый: всю ночь он играл с жуликами в очко и выиграл у них два рубля. И так как на заводе шло сильное сокращение, а из всей семьи работала одна только Ольга, решили о пенсии не хлопотать — вдруг директор обидится и уволит Ольгу. Иди тогда, судись с ним.
Лидку забрала в деревню тетка, сестра первой жены дяди Василия.
Яков занялся торговлей семечками; Степка носил за ним корзину в город. Безногий садился на углу Первой линии, напротив банка, мальчик становился возле него и помогал торговле: расправляя покупательские карманы, сыпал в них семечки и время от времени выкрикивал:
— Эй, кому жареных! На копейку два стакана!
В городе было очень интересно: то дрались пьяные, то мужики на базаре били жулика, то городовой ругал торговок.
Иногда на паре вороных мчался к заводу директор, и городовой на углу вытягивался и отдавал ему честь.
Рядом с Яковом торговала семечками старуха еврейка с больными красными глазами. Ее торговля была обширней, чем у Якова: на семечках лежало несколько яблок с коричневыми пролежнями, горка конфет и связочка обледеневших бубликов. К старухе часто подходила молодая растрепанная женщина в платке. У молодой было, верно, человек тридцать детей, так как каждый раз она либо держала на руках, либо приводила с собой разных, черных и рыжих, мальчиков и девочек.
Однажды, поторговав до гудка, Яков оставил корзину на попечение старухи и позвал Степку в трактир.
Они заказали «собачьей радости» — очень вкусной штуки, приготовленной из свиных ушей и губ, долго пили чай и не спешили возвращаться к своей торговле.
В трактире было еще интересней, чем на улице, — все говорили, смеялись, спорили.
Приезжие рассказывали, что по всем заводам и шахтам шло большое сокращение производства. В Макеевке французы закрыли новый завод и, не выдав расчета трем тысячам рабочих, уехали за границу. Молодой прокатчик, смеясь, рассказывал, что на Юзовской заводе русский рабочий пусть хоть тридцать лет работает, никакой заслуги не получит, а каждый англичанин зовется мастером.
— Один в козле бурки бурит, — говорил он, — зовут его «динамит-мастер»; другой старик парную воду стережет, ему звание «мастер — парная вода». Все мастера, а толку в них никакого, ничего работать не могут, только мяч по воскресеньям гоняют.
И даже Степка вмешался в разговор и сказал, что англичанин на Заводской шахте день и ночь был пьяный.
— А ты работал в шахте? — удивился прокатчик.
— Все мы работали, — подхватил Яков и похлопал себя по обрубку ног, — и я забойщиком был.
Все принялись ругать бельгийцев, французов и англичан, а прокатчик вдруг сказал:
— Э, братцы, бросьте! Есть такой русский — не лучше англичанина. — И он рассказал про одного рабочего, Гусева, который работает на прокатном стане, а в городе держит шесть фаэтонов и имеет десять лошадей. — Вот это барбос! Ты слово возле него скажешь, а мастер через минуту уже знает.
— Эй, Гомонов, Яша, — негромко сказал кто-то.
Степка оглянулся, да так и остался с открытым ртом: в двух шагах от них сидел запальщик, а рядом — Кузьма, квартирант!
— Кузьма! — крикнул Степка и, толкая сидевших, начал пробираться между столиками.
Запальщик в это время здоровался с Яковом.
— Как же, я сразу признал, два года вместе в Наклонной работали, — говорил он и тряс Якова; тот ухватился за табурет, чтобы не свалиться на пол.
Кузьма сказал запальщику:
— Матвей, я тебя на улице подожду, ладно?
Степка пошел вслед за ними. Они встали возле окна трактира.
— Я в шахте работал, дверовым, тифом болел. А ты из тюрьмы убежал? — быстро говорил Степка.
— Откуда, что ты, милый? — сказал Кузьма и прибавил: — Слушай, Степка, матери не говори, что видел меня.
— Ей-богу, — сказал Степка и для убедительности снял шапку и перекрестился. — Ей-богу, вот тебе крест святой.
— Смотри! Я только утром приехал, а вечером дальше подамся.
— Куда?
— Мало ли куда — гонять верблюда.
Потом он начал расспрашивать мальчика:
— Мать как? Что делает? Работает?
— Работает, ну да.
— Значит, приняли обратно. Это хорошо. Что ж она, серчает на меня, ругается?
Степка отрицательно мотнул головой.
— А Нюшка все гуляет? Вспоминает про меня? Так ни разу и не вспомнила? — И Кузьма покачал головой.
— Может, после вспоминала, мы теперь на другой квартире живем, — сказал Степка, чтобы утешить Кузьму.
Потом он вынул из кармана камень и лукаво произнес:
— Кузьма, глянь-ка…
— Ты где взял? — удивился Кузьма.
— Взял!..
— Скажи ты! А я ведь тогда правду говорил, был у одного дорожного камень такой. Я пошел к нему на участок, а рабочие говорят: ему ногу вагончиком сломало, его в больницу забрали.
Он снова посмотрел на камень.
— Скажи пожалуйста, очень он какой-то интересный…
В это время из трактира вышел запальщик, а вслед за ним Яков.
— Матвей, я подался, — сказал Кузьма, мазнул Степку ладонью по лицу и пошел вниз по улице, в сторону ставков.
Запальщик простился с Яковом.
— Ты где теперь квартируешь, я к тебе в гости зайду, — сказал он, — а то к нам заезжай на своей пролетке.
— У Романенковых, — сказал Яков, — за переездом, как идти на Ларинскую сторону…
— Это у Марфы, что ли? Ты мне не рассказывай, я знаю, где она находится. — И он пошел быстрым шагом догонять Кузьму.
Яков, глядя ему вслед, сказал:
— Вот человек этот серьезный, прямо-таки очень серьезный…
Степка удивился, так как Яков о всех людях говорил плохо и даже о покойном брате выражался матерными словами.
Когда они пришли домой, у Степки под ложечкой начало болеть от желания рассказать матери про Кузьму. Он вздыхал, морщился и, чувствуя, что не совладает с собой, вышел во двор и, сияв шапку, ходил некоторое время по морозу. Долго он не мог уснуть в эту ночь — ему все мерещилась шахта, дед с динамитного склада, Кузьма, запальщик. Он понимал, что Кузьма и запальщик встретились не случайно. Они знали друг друга, еще работая в шахте, и он представлял себе, как они тащили мешки афишек с динамитного склада, а городовые бегали на поверхности, свистели, никак не могли их поймать.
А ночью ему снилось: собралась громадная толпа рабочих, мать, Кузьма, Марфа Романенко. Они сгоняли с крыш Пашкиных голубей, прятали их в мешки, а Пашка с директором бегали по двору, размахивали саблями. Потом Кузьма лез из тюремного окна, и никто, даже сам Степка, не решался подойти близко, и чей-то голос кричал:
— Назад! Здесь запальщик!.. Тикайте отсюда все!..
Торговлей семечками занимались старухи, и Якова обижало, что он был единственным мужчиной, промышлявшим этим делом.
Однажды, озаренный новой мыслью, он сказал:
— Слушай сюда, Степка. Ты здесь сиди торгуй, а я скоро вернусь.
К вечеру Степка наторговал двадцать шесть копеек, а когда стемнело, из-за угла выполз Яков, ударил себя по тугому от монет карману и сказал:
— Пошли, что ли!
С этого дня торговля семечками перешла к Степке. Утром Яков надевал солдатскую фуражку, ватник с блестящей медалью, Степка брал корзину, и они неторопливо двигались к городу. По дороге они отдыхали несколько раз, так как у Якова уставали руки, а Степке было тяжело нести корзину. Отдыхая, Яков рассказывал:
— В квартирах больше дают, а случается, и кормят, — говорил он.
Какая-то женщина дала ему три рубля, и Яков, смеясь и сплевывая, говорил:
— Сразу видать, что проститутка, и еще плачет: «Знаешь, голубчик, мой братик во флоте пропал».
А какой-то инженер не поверил, что Якову оторвал ноги на позиции: «Ты врешь, это заводское увечье». А когда Яков показал ему свою бумагу, инженер дал ему пять копеек.
— Эх! — говорил Яков. — Я ему те пять копеек в глаза кинул.
Эта история ему особенно нравилась, и он рассказывал ее три раза.
Степка привык к своей торговле. Он сам ходил к чернобородому болгарину-огороднику покупать семечки. Болгарии взвешивал их на зеленых десятичных весах, и они оба сопели и сердито поглядывали, пока уравновесятся гири. Потом они снова сопели, считая Степкины пятаки. В кладовой, где взвешивались семечки, было холодно, голубоватый иней покрывал стены, капустные кочаны скрипели, крепко пахли яблоки. Степка утирался рукавом и чувствовал себя важным, неразговорчивым купцом. Дома семечки жарились на жестяных противнях; Марфа называла их по-украински — деками. Когда жарились семечки, Степка страдал, если кто-нибудь ел его товар, и, может быть, поэтому он особенно любил ходить в город с Яковом: тот не трогал семечек — руки были заняты ходьбой.
Степка знал всех торговок семечками. Ему особенно льстило, что старухи величали его Степой и жаловались ему, как взрослому, на чернобородого разбойника-болгарина.
Как-то вечером, когда Степка уже собирался закрывать торговлю и все поглядывал на Первую линию, не ползет ли Яков, из ворот вышел, пошатываясь, рослый человек в пальто, обшитом курчавым мехом.
— Ну, Хайка, как твои дела? — коверкая русскую речь, спросил он у Степкиной соседки.
Старуха смотрела в землю и молчала. Пьяный ударил сапогом по скамеечке. Старуха повалилась на землю, семечки, шурша, рассыпались, яблоки откатились к стене дома.
— Вот, мальчуганчик, какие дела у Хайки, — сказал Степке пьяный и, переступив через опрокинутую скамеечку, пошел вниз по улице.
Степка ползал по земле и сгребал товар в кучу. Скоро семечки были собраны, яблоки положены в корзину, запачканные конфеты выковыряны из грязи.
А у старухи был такой вид, словно все семечки погибли. Губы ее дрожали, пальцы никак не могли поправить сбившийся набок платок.
— Вот, собрал, — сказал, отдуваясь, Степка.
Старуха неожиданно поймала Степкину руку и поцеловала ее. Вероятно, никогда в жизни мальчик не был так ошеломлен. Чувство тоски и растерянности охватило его. Не дожидаясь Якова, он пошел домой. Всю дорогу он поглядывал на свою руку и сплевывал.
Дома было тепло и весело. Тетя Марфа сидела за столом и разливала в лафитники водку.
— Я тебе налью, Ольга? Что ж это ты? — говорила она; от ее рук и одежды пахло горячим, свежим хлебом.
Они сидели за столом — две высокие широкоплечие женщины. Одна — светлолицая, быстрая, другая — темная, молчаливая и важная. Когда Марфа тянулась к рюмке, казалось, что рюмка сама прыгала ей в пальцы, — такие легкие и ловкие были у нее руки. Она выпила и подмигнула мужу, насмешливо глядевшему на нее.
— Я не люблю с мужиками пить, — сказала Марфа. — ’ Мой Платон уже выученный, тихо сидит, когда я гуляю.
— Вот, пошла хвастать, — хмуро проговорил дед Платон.
Марфа говорила:
— Молчать! Раз сказала, спаяю самовар из котельного железа, — и, значит, спаяю. На сорок ведер. Ни одной заклепки не будет. Всех в нем сварю — Платошку своего, Степку-озорника. Верно, Ольга?
— Идет, идет, — вдруг сказала бабка и пошла открывать дверь.
Яков заполз в комнату, ловко взобрался на табурет и, потирая озябшие руки, оглядел стол.
— Налить тебе, что ли? Или не будешь сегодня? — спросила Марфа.
— Ладно, успею, — сказал Яков, и все удивленно поглядели на него.
Яков расстегнул ворот и, запустив под рубаху руку, откуда-то с живота достал смятый листок серой бумаги.
— Человек дал знакомый, афишка.
И Степа сразу понял, кто этот знакомый человек.
Мать взяла листок, повертела его и сказала:
— Письмо. Теперь их часто по заводу находят. Вчера еще городовики в цехе обыскивали, в чистой одежде искали.
— «Российская социал-демократическая партия, — прочел по складам Яков и вытер ладонью лоб. Слова были непонятные, и это придавало чтению особый интерес. — Товарищи, — читал Яков, — среди потоков крови, среди взрывов безумия и тоски встречает Россия… — Он взволновался, смешно пискнул, глотая воздух. — Да здравствует свобода и народное правление, да здравствует восьмичасовой рабочий день, да здравствует социализм, — монотонно читал он; потом торжественно во весь голос прочел последнюю фразу, напечатанную жирным шрифтом: — Прочти и передай товарищу».
Все молчали. Дед Платон сказал:
— Понять я ничего но понял, но вроде по самому царю метят.
— Все пишут, — сказала мать, — рабочая, рабочая. Им что. А люди через них в Сибирь идут.
Марфа рассмеялась.
— Что ж, Яша, передай товарищу.
Яков, сердито оглядываясь, спрятал под рубаху сложенную бумажку и сказал:
— Когда бы знал, кто эти афишки пишет, снял бы с него портрет и повесил себе вместо образа.
Потом он выпил подряд три лафитника водки, и бабка все убеждала его:
— Ты закуси, Яшенька, огурчик вот соленый, хлеб только из печки.
Яков тряс головой и вдруг заплакал:
— Ноги мои, ноги мне отдайте, молодому!
Он начал швырять на пол деньги. Копейки и пятаки тяжело хлопали по глиняному полу. Все испуганно глядели на Якова, а дед Платон объяснил Степке:
— За бабой соскучил, кровь его душит.
Степка смотрел, как Якова душила кровь. А когда после мать велела ему поднять с полу деньги, он отрицательно мотнул головой. Все легли спать молча, не собрав постылых пятаков и копеек.
Дед Платон говорил, что не было еще в Екатеринославской губернии такой долгой зимы. И случилась эта злая зима в год, когда тысячи бездомных ходили по улицам, грелись ночью у костров, замерзали в степи, под заводом.
Всюду в городе и в поселке, около конторы и под заводским валом, бродили оборванные люди — шахтеры с закрывшихся шахт и босяки, приехавшие из Ростова и Мариуполя. Они буянили, по ночам грабили рабочих, шедших с завода, взламывали базарные рундуки. Однажды Степка и Яков с железнодорожной насыпи видели сражение между пришельцами, подрядившимися разгружать руду, и каталями доменного цеха. Сперва катали издали бросали в босоту куски руды и ругались, а затем подошли вплотную и начали крушить врагов врукопашную. Яков, глядя на сражение, вопил плачущим голосом:
— Бей их, бей насмерть!
Он держался руками за рельс и от волнения подпрыгивал, мотал задом во все стороны; казалось, он держался за рельс, чтобы не улететь. Катали, самый сильный и отчаянный народ, скоро сломали босяцкую силу, и когда из города прискакали конные городовые, на путях все было тихо: катали ушли на завод и даже унесли с собой парня, которому сами же разбили голову глыбой руды.
Днем поднялся сильный ветер. Степка прыгал вокруг своей корзины и все вспоминал теплую и душную шахту. Хорошо еще, что хозяин чайной согласился поставить корзину с семечками за прилавок, и мальчик, не дожидаясь Якова, побежал домой. Всю дорогу он размахивал руками, отбиваясь от мороза и ветра. В косточках поднялась стрельба, и пальцы так зудили, что Степке хотелось их оторвать от ног и бросить куда-нибудь подальше. Дома бабка начала его укорять, что он рано вернулся, а калека Яков до ночи терпит. Степка сидел скорчившись и, задрав разутую ногу, дул на пальцы.
— Якову что, — сказал он и подумал: «Хорошо иметь приставные ноги; летом ходишь на них, гуляешь, а зимой отвинтил и положил на печку, пусть себе греются».
Вечером пришли в гости Афанасий Кузьмич с Петровной. Афанасий Кузьмич рассказал, что парень с разбитой головой еще до гудка умер в заводской больнице.
— Не сбивай расценка, — сказала мать. — И так каталей довели — по семьдесят копеек в упряжку получают.
— Да. А колясочка шестьдесят пудов тянет, — добавила Марфа.
Степка лежал на печке, укрытый целым ворохом тряпья, и блаженно зевал, слушая голос Афанасия Кузьмича:
— На машиностроительном бастуют, на Никополе бастуют, на Русском Провидансе бастуют, Дружковский забастовал, Юрьевский забастовал…
Афанасий Кузьмич перечислял заводы так долго, что Степка задремал и проснулся от сердитого голоса Петровны:
— Словно сбесился старый вот от квартиранта твоего, Кузьмы этого самого. Наденет очки и давай афишки эти читать.
Она погрозила кулаком и, видно передразнивая его, гнусаво запела:
— Пауки и мухи… кто наши враги… о попе и черте… как боролись рабочие за лучшую долю… Тьфу! Неумытый!
Степке хотелось послушать дальше, но когда он открыл глаза, в комнате было черно-сине, а у стола шумела сапогами мать — собиралась на работу.
Новый день был богат событиями. Несмотря на ветер, без передышки дувший из степи, на улицах было много народу. Какое-то беспокойство чувствовалось в движениях и голосах людей. Они ходили по мостовой, останавливались и все время поглядывали в сторону завода. В чайной, куда Степка пришел за своей корзиной, стояла необычайная тишина, все сидевшие разговаривали шепотом.
Степке казалось, что их квартирант был причиной всего этого беспокойства, и он вглядывался в лица прохожих, ожидая увидеть веселого, улыбающегося Кузьму. Вдруг он дернул свою соседку за конец платка и сказал:
— Гляди, кто идет!
Прямо к ним шел человек в бекеше, обшитой мехом. Старуха стала собирать свое имущество, но человек в бекеше сразу заметил ее.
— А, ты здесь? — сказал он и, примериваясь ногой, начал подходить к старухе.
Степка поднялся и заслонил собой корзины.
— Не лезь к ней! — закричал он, подняв кулак. — Она тебя не трогает!
Когда Степан пришел домой с опухшим носом и окровавленным ухом, бабка сказала:
— Что, кормилец, добегался с ворами?
Степке было неловко рассказывать, что он вступился за старуху еврейку, и, ничего не ответив, он пошел к ведру смыть кровь.
Только лишь он зашел в сени и, всхлипнув от боли и воспоминаний, окунул в ледяную воду лицо, скрипнула дверь и вошла мать. Она быстро, не заметив сына, прошла в комнату.
— Марфа! — громко позвала мать. — Марфа, забастовали!
— Врешь… Ей-богу? — спросила Марфа.
— Что же, я врать, что ли, буду, — сказала мать. — На Ларинку пошли, митинг, что ли, какой-то; я не захотела.
Тут Степка вошел в комнату.
— Батюшки! — вскрикнула мать. — Где это ты? Кто это тебя так?
— Сволочь там один, — мрачно сказал Степка. — Ему тоже от меня досталось, я ему руку откусил.
— Что ты скажешь, — проговорила мать, — разбаловался мальчишка, прямо в арестантские роты его сдавать.
— А ты его мне отдай, я из него мастера сделаю. Да ты лучше про завод рассказывай, — сказала Марфа.
Мать всплеснула руками и закричала:
— Вот я из него сейчас, из балбеса, всю душу вытрясу. Тут люди бастуют, голодовать, холодовать будут, а он драки устраивает!
Степка схватил свой картуз и выбежал на улицу.
Он пошел в поселок, на старую квартиру, но мальчиков не было, все побежали смотреть на забастовку.
С заводом творились удивительные вещи. Клубы пара ползли по земле, заволокли небо, столбами поднимались над котельными; завод, точно негодуя на людей, шипел и выл на тысячи голосов — сердитых, испуганных и недоумевающих. А на Ларинке было черно от народа. Рабочие шли из проходных ворот, с Донской стороны, с Собачовки. Шли катали в красных лохмотьях, шли мартеновцы с синими очками, вшитыми в козырьки фуражек, шли шахтеры с Заводского рудника.
Степке казалось, что все они спешили на расправу с избившим его человеком в бекеше.
— Степка! Степка! — окликнул его чей-то голос.
Прямо над ним, на дереве, сидели Алешка и Мишка Пахарь.
— Давай, дурак, лезь скорей! — закричали они, свешиваясь вниз и протягивая ему руки.
С дерева были видны площадь, завод, две дороги: одна из поселка, на которой все подваливал народ, другая — пустая и белая от снега — ведущая в город.
— С кем это ты? — спросил Мишка Пахарь.
— Да так, стукнулся в городе с одним, — ответил Степка и сплюнул.
— Эй ты, тютя, не видишь, что ли, люди стоят, — крикнул снизу рабочий и погрозил Степке кулаком.
Стоявшие внизу оглядывались на завод и переговаривались:
— Гляди, гляди, и в механическом пар спускают.
— Шахту к вечеру обязательно затопит.
— Ничего, пристав откачает.
Кто-то загоготал. Из задних рядов закричали:
— Начинайте, что ли! Без попа молебна не открываете?
— Чего начинать будут? — спросил Алешка.
— Драться, — ответил Мишка Пахарь.
Степка, глядя на белую пустую дорогу, представлял себе, как толпа движется по ней с криком и песнями — крушить городовых, директора. Ведь люди, стоявшие на базарной площади, были очень сильны. Вот они ушли из цехов, и громадный завод жалобно завыл, сразу потеряв силу.
— Товарищи! — закричал тощий человек, стоявший на куче досок. — Открываю митинг рабочих завода английской компании.
Второй, плотный, в черном пальто, взобрался на доски, взмахнул руками и заговорил резким, сильным голосом. И оттого, что он говорил быстро, без запинок, словно читал по-писаному, Степке было трудно понять его слова. В задних рядах зашумели:
— Чужим не давайте говорить…
— Мы не для этого собрались…
— Тащи его вниз, не надо политики…
Человек в черном пальто продолжал свою речь. Он, видно, долго держал ее про себя и теперь торопился выложить все.
Потом бородатый рабочий начал читать по белому свитку требования забастовщиков.
— «Произвести прибавку заработной платы по всем цехам», — торжественно прочел он.
Бородатый читал медленно, останавливался, то и дело осматривался, поправляя очки.
— «Выдавать рабочим на доменных печах два раза в месяц брезентовые ладошки…» — читал бородатый, и люди, сколько их ни стояло — шахтеры, мартеновцы, слесари, машинисты, — зашумели:
— Правильно, выдавать доменщикам ладошки!
Чтец выждал тишину и снова, налившись от напряжения краской, закричал:
— «Построить сушилку для подземных рабочих…»
Шахтеры усмехались и кивали, а надземные грозным шумом утвердили и это требование.
— Гляди, гляди! — вдруг крикнул Мишка Пахарь.
По белой дороге из города мчались десятки всадников, поднимая облачка сухого снега. С каждой секундой они приближались, становились больше. Степка видел, как одна лошадь, приплясывая, шла боком, а всадник, привстав в седле, хлестал ее короткими и быстрыми ударами нагайки. Этот отставший всадник то скрывался в снежном тумане, поднятом другими лошадьми, то вдруг выскакивал снова вперед.
— Казаки! — сказал Мишка Пахарь. — Ох, и драка сейчас будет.
Степка посмотрел вниз. Рабочие, ничего не подозревая, продолжали слушать бородатого. Ярость к этому человеку охватила мальчика.
— Эй, ты! — закричал он и замахал рукой. — Там казаки едут, казаки!
Несколько человек оглянулись, а стоявший под деревьями парень сердито сказал:
— Цыть, байстрючня, — и схватил Степку за ногу.
Степка обхватил руками обледеневшую ветку и, высвободив ногу, взобрался выше.
— Мальчики, давайте кричать! — проговорил он.
И они закричали сиплыми, как у молодых петухов, голосами:
— Казаки, казаки!..
Бородатый перестал читать и, подняв на лоб очки, оглянулся. Всадники уже въехали в поселок, их заслоняли дома, и только легкий туман снежной пыли стоял над дорогой.
— Да озорничают они, стягивай их вниз! — сказал кто-то. Одновременно с другого конца площади послышались испуганные голоса.
— Вот, вот! — заорал Степка.
Негромко раздался выстрел — это ехавший впереди офицер выстрелил из револьвера в воздух.
— Расходись! — закричал он и, повернувшись к казакам, скомандовал протяжным, поющим голосом.
Офицер пришпорил лошадь, и та, совестясь давить живое, быстро замотала головой, точно отказываясь выполнить приказание, и встала на дыбы. Толпа заколыхалась, загудела низкими, грозными голосами; казалось, что шумит одно слитое, могучее существо.
У Степки замерло сердце: вот сейчас рабочие бросятся на казаков, стащат их с лошадей, затопчут ногами. Но через мгновение толпа дрогнула, и люди, толкаясь, побежали в переулки, дворы, полезли через заборы, а грозный, низкий гул рассыпался на сотни отдельных испуганных и сердитых голосов.
Офицер снова крикнул команду. Лошади заплясали и помчались по базарной площади. Казаки нагоняли бегущих, били их нагайками по головам и спинам. Лица их были багровы, должно быть от быстрой езды по морозу, они кричали резкими, икающими голосами, и казалось, что все они пьяны. Степка видел, как через площадь торопливой, мелкой походкой бежал старик. Лошадь офицера шла прямо на него. Мальчик невольно зажмурился, а через секунду увидел, что старик лежит, уткнувшись лицом в снег, а всадник, точно ничего не случилось, скачет вперед. Площадь опустела. Казаки гнали рабочих все дальше. Шум, крики быстро затихли. Мальчики спустились с дерева, из дворов выходили люди, окружили лежащего. Его перевернули на спину, кто-то очистил снег с его лица. Степка сразу узнал его — это был дед с динамитного склада.
— Кошелев, — говорили люди. Все знали знаменитого старика.
— Его квартира тут недалеко; домой, верно, пробирался.
— Подковой враз…
— Да на такого ветром подует — повалится.
Старик лежал на снегу и точно смотрел в последний раз на домны, мартен, на черные горы глея, вывезенные из шахты. И, должно быть, все стоявшие думали об одном и том же, переводя глаза с распростертого на снегу старика, с его белой бороды и темных рук на огромные домны и дымящиеся отвалы породы.
К собравшимся подъехал верховой.
— Эх, расходись! — крикнул он, но никто не пошевельнулся. Казак посмотрел на мертвеца, покачал головой и поехал дальше.
Вернувшись домой, Степка ожидал нахлобучки от матери, но встретили его мирно.
— На Ларинку бегал? — спросила мать.
— Чего там было?
— Старика задавили с динамитного склада, — сказал Степка, — насмерть, совсем.
— Так ему и надо, — проговорила бабка, — пусть не лезет, старый дурак…
Степка даже икнул от вдруг вспыхнувшей ненависти к бабке.
Когда человек в бекеше отлупил его и он шел домой, вытирая кровавые сопли, когда казаки разгоняли рабочих, у него было такое же чувство, как в день Пашкиной победы. Тогда он спрятался в комнату с тоскливым и тяжелым чувством слабости. Эта беспомощность была отвратительна. И сегодня, удирая из города, глядя на бегущих рабочих и священного деда, лежащего на снегу, мальчик снова почувствовал тоску. Он посмотрел на немощные руки бабки, на ее согнутую спину и ощеренные желтые зубы и сказал:
— Сама ты старая дура, вот я тебе сейчас зубы повыбиваю…
Все так и ахнули. Мать крикнула:
— Ты что, сбесился сегодня?!
Дед Платон покачал головой.
— Это, брат, нехорошо, совсем нехорошо. Что она тебе, римлянка какая?
А бабка вдруг всхлипнула и закрыла глаза ладонью. Мать, поглядев на нее, проговорила:
— Ах ты, ну что ты скажешь. — И, поймав Степку за шиворот, начала его драть.
— Ладно, ладно, Ольга, хватит, — говорила Марфа. — Завтра ведь он в город не пойдет, со мной будет работать, чего ж ты его латаешь, он хорошим будет…
Мать отпустила Степку и, отдуваясь, сказала:
— Отца нету…
Потом вернулся Яков и рассказывал про забастовку: директор обещал принять представителей, а пока велел всем выходить на работу.
— Велел? — переспросила Марфа. — И Кошелеву велел выходить?
Яков, не слышавший про смерть старика, кивнул головой:
— Всем велел.
Пили чай, и женщины говорили, что семечками теперь будет торговать бабка, а Степка начнет помогать Марфе, пока не удастся устроить его на завод. Перед тем как ложиться спать, Степка сбегал в кладовую, насыпал доверху картуз семечками и снес их на чердак. Потом он набил семечками карманы, забрался на печку и потихоньку, не зубами, а пальцами давил хрупкие, прожаренные скорлупки. Эта покража семечек была единственным веселым событием за весь день. Ночью мать подходила два раза к печке и дергала Степку за ногу: он кричал и плакал во сне.
Весь следующий день Марфа не работала. С утра пришел Афанасий Кузьмич и рассказывал, как он ходил с представителями к директору. Старик был очень расстроен, ругал всех — и директора и рабочих.
— Разве с этим народом чего сделаешь? Вся прокатка вышла, мартеновский вышел, котельный. Вот только механический не работает. Пахаря встретил… «Куда ты идешь?» — «Жрать надо — четверо детей». — «Вот, говорю, потому и не ходи, что жрать надо». Куда там. Ну, а директор что — он сразу понял, слушать не захотел. «Ничего, говорит, не могу, военное время, заказов нет; если делать прибавку — придется завод закрывать». А сам в окно смотрит: работают цехи.
Мастерская Марфы находилась в пристройке, ход в нее шел из сеней. На стенах висели инструменты, пол был завален всякой железной рухлядью. В углу был устроен маленький горн. Когда его раздували, приходилось открывать двери в сени — в мастерской поднимался угар и чад. Мальчику казалось, что в такой мастерской должен работать чернобородый кузнец, и он все удивлялся, как уверенно Марфа справляется с мужской работой.
В первый же день Марфа поручила Степке очистить дно дырявой кастрюли от окалины. Он принялся отковыривать черные, нагоревшие пласты. Нож скрежетал и соскальзывал, кастрюля старалась проткнуть Степке живот своей изогнутой ручкой. Марфа повернулась в его сторону и вздохнула.
— Эх ты, токарь по хлебу… — сказала она и отобрала у Степки кастрюлю.
Как просто и умно работали ее ловкие пальцы! Раз и еще раз проводит Марфа ножом по дну кастрюли, и нагар охотно и легко отлетает от дна, напильник быстра очищает до блеска металл, горячий паяльник тычется в грязные кусочки олова, и тупой нос его мгновенно покрывается сияющей белой пленкой, а в это время раненое дно уже протравлено дурно пахнущей кислотой, очищено дымящимся нашатырем. Марфа работает очень быстро. Через минуту белый холмик припая сглажен напильником. Марфа окунает грязную тряпку в красную кирпичную пудру; кастрюля визжит, вертится — и вот, уже чистая, блестящая, стоит на огне, налитая водой.
Степка, заглядывая под шипящее дно, с ужасом говорит:
— Тетя Марфа, все равно течет!
Ее уверенность в себе так велика, что она, не поворачивая головы, отвечает:
— Врешь, мальчик, это дно мокрое.
Действительно, шипение гаснет, на дне кастрюли рождаются ртутные пузырьки, кувыркаясь, они бегут друг за дружкой, легкий пар стелется над водой. Большой вьющийся пузырь лезет по стенке, за ним второй, третий.
— Кипит! — объявляет Степка.
— Это что, — сказала Марфа. — Я могу по чугуну паять, серебром паяла, по меди вентиль паяла. А это что…
Она села на маленький широкий табурет и сказала:
— Дай-ка замочек, вон на полке лежит.
Осторожными, настойчивыми пальцами она принялась ощупывать внутренность большого, трехфунтового замка. Один глаз у нее прищурился. Мгновение она раздумывала, потом кивнула головой.
— Да, — сказала Марфа, — я не с кастрюлей, — с домной бы справилась… Чугун бы варила, а не картошку.
Работала она легко, ее движения не были затуманены суетой. Глядя на Марфину работу, Степка решил, что нет ничего проще слесарного ремесла. Но железо, такое мягкое и послушное в руках Марфы, вдруг становилось колючим, злым, начинало визжать и вырываться.
Постепенно Степка научился держать в руках инструмент, узнал, когда удобнее пользоваться плоским, а когда круглым напильником, не путал, когда Марфа просила подать ножовку или карася, разводил огонь в горне.
Через несколько дней Степка взялся за настоящее дело. Марфа велела ему согнуть колено самоварной трубы. Сперва все шло хорошо, но когда нужно было загнуть рант, у Степки ничего не получилось. Ему казалось, что Марфа насмешливо следит за ним. Ненавистное чувство беспомощности и слабости вновь охватило его, проклятая жесть все рвалась из рук, царапала пальцы.
— Ну, как там, пальцев еще не отрезал? — спросила Марфа.
— Сейчас будет, — ответил Степка. — Уже кончаю.
Он начал представлять себе, как делала вчера эту работу Марфа. Он повернул лист под углом и, подражая, ее движениям, легко и небрежно ударял молотком. И на этот раз жесть стала послушно загибаться ровной каймой.
Марфа подошла к мальчику, поглядела ему в глаза и рассмеялась.
— Ей-богу, из тебя хороший мастер будет.
Степка опустил голову и шумно вздохнул. Потом он рассматривал трубу и восхищался ею. Она была сделана его руками, упругая жесть не могла больше разогнуться. Как прекрасно ощущение силы!
Он понял, почему Марфа всегда весела и много смеется. Еще бы, каждый день она совершала чудные дела. Запальщик гордился своей силой, Кузьма постоянно смеялся, он тоже был доволен: его боялись городовые и околоточные.
Вечером он вырезал из обрезков жести два кинжала и ходил, увешанный оружием, сурово поглядывая на бабку. Он поглядывал в окно, не идет ли человек, ударивший торговку семечками, не скачут ли казаки.
Но враги не появлялись, бабка не обращала на Степку внимания. Другие мысли занимали ее. В последнее время Яков начал сильно пить, возвращался поздно, а иногда совсем не ночевал дома, и бабка боялась, как бы он не замерз, пьяный, на улице. Ей хотелось успеть умереть, пока не случилось с сыном беды, а смерть не шла.
Весна принесла много событий. На заводе была вторая забастовка. Сам губернатор приезжал из Екатеринослава уговаривать. Он велел созвать рабочих и пешком пошел в школу, куда собрались представители. По дорого за ним бежали мальчишки и мяукали кошачьими голосами, а в школе рабочие не хотели его слушать. Губернатор обиделся и уехал. По квартирам ходили мастера, звали на работу, «Вы японцам помогаете», — говорили они. Но рабочие никого не слушали, ждали, когда директор согласится на их требования. Бастовали долго, упорно, голодали, мерзли в нетопленных, холодных квартирах — контора отказывалась подвозить уголь, — и все же кончилась забастовка печально.
Директор решил закрыть завод и велел всем приходить в контору получать расчет. Тут все сразу поломалось. Рабочие бросились к мастерам, а мастера разводили руками и говорили:
— Ведь завод закрывают, сами не знаем, куда податься.
Завод, конечно, не закрыли. Уволили три тысячи человек, а остальных оставили на прежних условиях. Среди уволенных был Афанасий Кузьмич. Он собрался уехать к брату в Горловку, пришел перед отъездом прощаться. Щеки у него ввалились, заросли бородой, а у бабки Петровны лицо побелело, точно она вышла из больницы. Афанасий Кузьмич говорил о забастовке, рассказывал о митинге, устроенном в церкви, когда рабочие били казаков подсвечниками, рассказывал, как городовые выбрасывают на улицу вещи уволенных, и каждый свой рассказ заканчивал словами:
— Ладно, ладно, еще не вечер…
Жена поглядывала на него, но молчала, видно, боялась его сердить. Прощаясь, он обнял всех, а с матерью расцеловался.
— Ничего, Ольга, ты не унывай, — сказал он, точно утешал, что ее не уволили, а оставили работать.
Вместо уволенных рабочих контора принимала новых, по каким-то особым спискам. Мать, возвращаясь с работы, рассказывала, что новые рабочие приходили на завод нетрезвыми. Двое заснули под заводским валом, и их сожгло шлаком. В мартеновском одного заснувшего в канаве припечатало изложницей. А на доменных случаев было еще больше. Один свалился в колошник, другого убило кувалдой, третьему раскрутившийся вал лебедки раскрошил челюсть, четвертому, не хотевшему носить брюки навыпуск, в сапог залился чугун и сжег ногу до кости. Завод не шутил. Он первый дал знать, что парни, носившие по улицам портрет царя, не настоящие рабочие.
Марфа, слушая рассказы матери, говорила:
— Так и надо, так и надо…
Перед праздником Марфу часто звали работать на квартиры, и она брала с собой Степку. По улицам поселка ездили казаки, останавливались на углах, зевая, рассматривали прохожих. Рабочие ходили мимо них не оглядываясь, бабы грозили кулаками, и казаки добродушно похабствовали.
Степка шел за Марфой, инструменты громыхали о стенки пустого ведерка. «Вот идут хорошие, ловкие в работе люди», — гремело ведро. Степка глядел на Марфу, и ему становилось весело. Поселок, по которому они шли, был мрачный, серый. Степкой овладевал задор. Ему казалось, что вот они, ловкие мастеровые люди, сейчас переделают весь этот нехороший мир: начистят наждаком стены домов, приделают всюду сияющие медные краны, настелют по грязной мостовой белые листы гремящей жести. И, сделав эту веселую работу, будут идти домой пьяные, гордые, стучать топориками и поплевывать от удовольствия.
Много интересного видел Степка во время хождения по чужим домам. Однажды они пошли к помощнику пристава исправлять русскую печь. Входя во двор, Степка представлял, что у помощника повсюду расставлены городовые, весь дом увешан нагайками и саблями. Однако кухня была обыкновенная — те же кастрюли, горшки, цветок на подоконнике.
Марфа велела Степке замесить в ведерке глину, а сама села разговаривать с кухаркой. Кухарка быстрым шепотом, точно давно уже дожидалась прихода Марфы, начала рассказывать про своих хозяев. Степка узнал, что хозяйка очень вредная стерва, на прошлой неделе обыскивала кухаркин сундук, искала разливную ложку, и что даже из самого помощника она выпила всю кровь. Марфа быстро заглянула в печь и перестала слушать кухарку. Та рассказывала дальше, а Марфа проговорила:
— Дымоход узкий…
Кухарка кивнула и продолжала торопливо говорить.
Пока Марфа работала, Степка заглянул в комнату и увидел, что в кресле сидит желтолицый мальчик с ногами, обернутыми одеялом. Кухарка сказала, что это хозяйский сын Ярополк, и хотя грех ругать калек, но Ярополк такой вредный, что дай бог, чтобы у него отнялся вслед за ногами и язык.
Марфа кончила работу и так быстро растопила печь, что кухарка растерялась и вдруг замолчала. Пламя гудело, печь не дымила, и кухарка пошла звать помощника — он самолично ведал хозяйственными делами.
В кухню вошел высокий бледный человек. Степка сразу понял, что из него выпита кровь. Одет он был в голубой халат, а из-под халата глядели начищенные сапоги. Он зевнул и, не глядя на исправленную печь, спросил:
— Твоя фамилия Романенко, что ли?
— Романенко, ваше благородие.
— Это у тебя в прошлом году беспаспортные жили?
Марфа сразу поняла и молча начала надевать кофту.
Всю дорогу она ругала помощника самыми плохими словами.
В другой раз они ходили к попу сложить летнюю плитку. Степка думал, что священник день и ночь молится после того, как рабочие в драке с казаками поломали дорогие подсвечники и развалили алтарь. В окно было видно, как семья садилась обедать. Батюшка выпил стаканчик водки и прищелкнул пальцами. Потом он выглянул в окно, взмахнул руками, показывая жене на большого поросенка, рывшего землю. Через минуту он выбежал во двор, без рясы, в широких шароварах и больших сапогах.
— Ачу, проклятая! — закричал он обыкновенным мужицким голосом.
Поросенок задержался у забора, и поп прицелился, лихо кинул палку и так огрел поросенка по копытцам, что он завизжал и запрыгал, раздвигая боками дощечки.
Степке вспомнилась прошлогодняя пасха, торжественный священник, протяжно и нежно возвещавший воскресение Христа. Этот пустяковый случай навсегда испортил Степкины отношения с богом.
После пасхи сразу начались теплые дни. Марфа Сергеевна открыла вторую дверь в мастерскую, и работа шла почти на вольном воздухе. Рабочие, проходя мимо дома Романенко, часто останавливались и разговаривали с хозяевами. Бабы говорили о мужьях, ругали соседок и жаловались на дороговизну. Мужчины разговаривали о работе, рассказывали про завод. Степка знал из этих рассказов фамилии самых вредных мастеров, и где и на сколько снизили расценок, кого зашибло в шахте породой…
Однажды утром, когда Степка распрямлял на железной плите гнутые гвозди, собранные матерью на заводе, а Марфа Сергеевна задумчиво разглядывала лежащий перед ней будильник, у двери мастерской раздался громкий голос: Эй, Марфа Сергеевна, ты здесь, что ли?
Степка поднял голову. Прямо перед ним стоял запальщик с Центральной шахты. Он держал в руке маленький чемодан, должно быть очень тяжелый, так как, зайдя в мастерскую, тотчас же поставил его на пол.
— Что, принес? — спросила Марфа и смеющимися глазами посмотрела на запальщика, а затем на чемодан.
— Ну а как же, — сказал запальщик и, поглядев на Степку, добавил: — Поговорить мне с тобой нужно.
— Со мной? — спросил Степка.
Запальщик покачал головой и усмехнулся.
— А ну, Степан, убирайся отсюда, — сказала Марфа.
Вечером Степка пробрался в мастерскую и сразу, не задумываясь, начал разбирать кучу досок в углу. Чемодан был там. Новая наука тут же пригодилась мальчику. С помощью толстой проволоки он открыл простой замочек и приподнял крышку. И Степка даже растерялся, заглянув в чемодан: в нем лежали револьверы!
«Может, игрушечные?» — подумал Степка, вдруг не поверив тому, что увидел.
Наутро Марфа Сергеевна посмотрела на расстроенного Степку, все время косившего глаза в угол, и поняла, что мальчик уже заглянул в чемодан. Она не рассердилась, а подозвала Степку к себе и сказала, что если он кому-нибудь хоть слово молвит, то пропадут сразу все: мать, дед Платон, сам Степка и еще много всякого народа.
— Никому, слышишь! — говорила она, глядя Степке в глаза. — Якову не говори, он пьяница; выпьет шкалик и продаст нас всех> своим языком.
Для Степки началось замечательное время. Марфа Сергеевна запиралась в мастерской, просовывала в ручку двери толстую перекладину и принималась за работу. Она разбирала револьверы — допотопные смит-вессоны, бульдоги, велодоги, — протирала их маслом, сощурив глаз, спускала щелкающие курки. Степка помогал ей и думал о замечательных вещах. Боевая рабочая дружина, забастовки, убитый дед с динамитного склада, казаки, царь, афишки и письма — все это смешалось в его голове с мыслями о смелых подвигах разбойников, базарными рассказами о разрезанных на части младенцах, сказками про королевичей. Смущала его Марфа Сергеевна. Она не говорила шепотом, не произносила страшных, непонятных слов. По-прежнему она смеялась и шутила, ходила в город чинить печи.
По вечерам она, не гордясь, сидела на скамеечке, а если приходили гости, охотно выпивала водки и пела бабьи деревенские песни.
Запальщик — тот вел себя по-настоящему. Он пришел и сел на табурет. Марфа, посмеиваясь, начала показывать ему починенные револьверы.
— Ты, парень, сомневался… говоришь, специальная оружейная работа… Вот она, специальная работа, — сказала она.
Запальщик собрал починенные револьверы и сложил их в чемодан. Степка все ждал: вот запальщик вытащит из кармана красный кошелек и отсыплет Марфе пригоршню золотых. Но он закурил папиросу и не думал расплачиваться за работу.
— Левольверы есть, — насмешливо сказала Марфа, — а стрелять с них кто будет?
— Найдутся люди, — ответил запальщик.
— Да, — сказала Марфа. — Только, знаешь, у городовых они лучше.
Запальщик спросил:
— А насчет жестянок как будет?
— Ну что ж, сделаю одну. Приходи — посмотришь.
— Я к тебе опасаюсь ходить, — сказал запальщик, — пришли вечером с мальчишкой, я завтра с утра работаю. — Он бросил окурок и старательно растер его ногой.
— Тетя Марфа, — негромко сказал Степка, — деньги с него получите.
— Верно, — сказал запальщик.
— Что ты, милый, это безденежная работа, — сказала Марфа, — я своей жизнью не торгую.
Запальщик усмехнулся.
— Вот какая ты, старуха.
— Такая я старуха: овдовею, второй раз замуж пойду, за молоденького.
Запальщик подмигнул. Лицо его сразу сделалось совсем обыкновенным, веселым и хитрым.
— Ничего, ничего, — сказал он, — ты для всякого дела мастерица.
Он ушел, а Степка смотрел ему вслед. Запальщик прошел по тропинке на Донскую сторону; в полумраке он казался совсем черным, высоким и худым. Вдруг небо осветилось, окна в доме владельца завода загорелись мутным красным светом, послышался глухой гул. Запальщик остановился, оглядел завод, кирпичную стену. Так простоял он несколько мгновений, освещенный кровавым светом жидкого шлака. Степка, затаив дыхание, смотрел на него. Потом свет начал быстро меркнуть, и одинокая человеческая фигура почти совсем исчезла в полутьме. Мальчик продолжал стоять, охваченный волнением.
На следующий день Марфа передала Степке завернутую в тряпку смешную, похожую на бутылку банку из белой жести и долго объясняла, как найти запальщика.
— Какой бестолковый, — удивлялась она. — Я ведь тебе говорю: пойдешь на Донскую сторону, дойдешь до поселка — вроде улицы там будет. Вот пройдешь по ней до переулочка, третий балаган от угла, как раз напротив большой калюжи. Звонков ему фамилия, по левой стороне… Да ты знаешь, где левая сторона?
— Знаю, — ответил Степка и пошевелил пальцами.
— Вот. Значит, теперь понял?
— Не понял, — мотнул головой Степка. — Да ничего, я найду.
Он пошел тропинкой, на которой вчера видел запальщика. Сердце его сильно и радостно билось. Ему не хотелось думать, что запальщик был таким же человеком, как Кузьма или тетя Марфа. Кузьма ночью храпел и чмокал губами, любил вытаскивать из горшка со щами мослы и обгладывать их, — он ничем не отличался от других людей. Запальщик — тот другое дело.
Степке думалось, что этот необычайный человек днем спускается в шахту, взрывает породу динамитом, а ночью ходит по степи, освещенный красным заревом завода.
Мальчик вышел в поселок. Все было знакомо ему — маленькие домики, козы и куры, острый запах, шедший от глеевой горы. Он издали увидел большую лужу, уток, вертевших хвостами, на морщинистой от ветра воде. Степка подошел к забору и заглянул во двор. Там гулял запальщик, качая на руках младенца. Степка, полуоткрыв рот, смотрел на него. Запальщик, заметив мальчика, кивнул головой и сказал:
— А, пришел. Заходи, вон форточка…
Они вошли в маленькую комнату, чисто выбеленную и светлую. Запальщик взял сверток, развернул его и принялся разглядывать банку. Посмотрел толстые пропаянные швы, постучал углом банки о стол.
— Ну что же, — сказал он, — скажи ей: годится. Понял? Годится!
Девочка, привлеченная блеском жести, высвободила руки и потянулась к банке.
— Цаца? — спросил запальщик.
Маленькие пальцы — ногти на них были как чешуйки у самой мелкой рыбешки, — схватили банку.
— Что, Надька, годится? — спросил запальщик у дочери.
Он поднял ее вверх. Рукава рубахи спустились к локтям, обнажив крепкие, в синих вздутых жилах руки. Запальщик пристально смотрел на девочку.
— Что, Надька, годится? — повторил он.
И, глядя на него, Степка чувствовал, что все происходившее в мире, вокруг, не прекрасная увлекательная игра, а нечто огромное, непонятное и важное, как та ночь, когда мать, вернувшись из тюрьмы, плакала и обнимала его.
— Вот так ей и скажешь, что годится, — сказал запальщик и вдруг спросил: — Я тебя в шахте не видел?
— У деда.
— Верно. Надька, — сказал запальщик, — помнишь, на складе мы его видели?
Степке очень хотелось узнать, для чего послужат жестяные коробки, но он не спросил об этом. Наверно, запальщик ответил бы: «Чтоб ты спрашивал», или «Для конфет», или еще какую-нибудь ерунду. Возвращаясь домой, мальчик все думал о жестяных банках и о запальщике. И, странное дело, его больше не огорчало, что запальщик жил как все рабочие, а не бегал ночью по степи.
На следующий день, выйдя из мастерской, Степка увидел человека, быстро шедшего в сторону их дома. На плече он держал какой-то большой блестящий предмет; каждый раз, когда человек поворачивался, над его головой вспыхивало яркое сияние. Сперва Степка подумал, не стекольщик ли это. Он иногда заходил к Марфе Сергеевне зачеканить в резце алмаз.
Человек подошел ближе, и Степка разглядел на его плечах листы белой жести.
— Романенко Марфа тут, что ли? — спросил он.
Листы на его плече извивались и тихонько постреливали. Он внес жесть в мастерскую и сбросил ее с громом и скрежетом на пол. Даже не закурив, он повернулся и вышел из мастерской.
— Эх ты, красота моя, — говорила Марфа Сергеевна, рассматривая жесть. — Товар какой — первый сорт! Двадцать чайников из этой жести сделать можно.
Несколько дней шла горячая работа. У Степки от ножниц, которыми он резал жесть, сделались болячки на пальцах. Вонь от кислоты стояла страшная; мальчик все время чихал и кашлял.
— Ничего, ничего, — говорила Марфа, — пострадай, медаль из картошки тебе вырежу.
За коробками пришел тот же парень.
— Не надорвешься? — спросила Марфа.
— Наверно, — сказал парень и, вскинув одной рукой мешок на плечи, пошел в сторону старого рабочего поселка.
Степка дул себе на руку — волдырь между пальцами лопнул, и рука сильно болела. Да, это была работа! После нее болела спина, ломило плечи, от дыма кислоты воспалились глаза и сладкая слюна заливала рот. Даже веселая Марфа Сергеевна часто раздражалась, когда они делали эти жестянки. Несколько раз она отбирала у Степки ножницы и ворчала:
— Ты что, гребешок вырезываешь? Режь честно, по-прямому, это тебе не Матрешкина кастрюля.
Ночью Степка проснулся. Из темноты раздавались негромкие голоса.
— Вот увидишь, — говорила мать, — пропадешь ты через этих людей…
— Ну и что ж, — тихо сказала Марфа. — Чего мне жалеть? Все равно я старая, мой срок и так скоро выйдет. Это тебе беречься, ты еще замуж за молодого пойдешь…
— Что ты, — сказала мать, — я и так не знаю, как сердце у меня выдержало двоих схоронить.
— А ты не ходи за мастерового.
— Ну тебя, — сказала мать.
— Подумаешь, — сказала Марфа. — С четырьмя детьми, бывает, вдов берут.
— Ну тебя, — снова сказала мать.
— Нет, правда, — проговорила Марфа и тихонько рассмеялась. — Вот говорят: старуха, старик. Это враки все. Голова седая, а сердце молодое. Пахариха рассказывала, как мужа приговаривала. Дала ей цыганка пузырек с водой, а в воде этой волосы, зубы накрошены, ногти нарезаны и такое — сказать нельзя. Выпил Пахарь, лег спать, а с утра, как собака, за ней ходит: «Дарьюшка, Дарьюшка», — и так ее и этак. А то все: «Уйди от меня, поганая, не касайся меня». А ей ведь, сама знаешь, годов пятьдесят, страшная. И вот, говорит, такая ей радость, словно девочка ходит, ничего не надо на свете больше. Ольга, ты не спишь? Видишь, чего старухи делают!
— Ну и дура, — сказала мать. — Я бы таких женщин в тюрьму сажала. В заводе тоже рассказывали, гречка одна, старуха, полюбовника к себе приворожила, так он у докторов лечился, не мог от нее отстать. Прямо в тюрьму вот таких, как ее или Нюшку.
— За что же в тюрьму, — рассмеялась Марфа, — если у нее сердце молодое?
Степка обычно слушал разговоры женщин с большим интересом, но сейчас он даже начал ворочаться от нетерпения. Ему хотелось, чтобы они заговорили о боевой дружине, запальщике, о таинственных жестяных банках, забастовках. Но он так и уснул, не дождавшись интересного разговора.
На следующее утро Марфа сказал Степке:
— Можешь гулять сегодня, я в город пойду, на базар.
Степка отправился на старую квартиру. Казалось, все изменилось там. Из комнаты, в которой прежде жили Кольчугины, вышел крошечный мальчик и, переваливаясь на кривых ножках, побежал по коридору. Дверь тети Нюши была окрашена в голубой цвет, скамеечка перед домом исчезла. И все же многое осталось по-старому. Тот же запах шел с завода, тот же дым стлался по небу, тот же грохот стоял в воздухе.
Во дворе Степка встретил Мишку Пахаря.
— А Пашка здесь? — спросил Степка.
— Нет, он в Бердянск уехал. А ты что, боишься его?
— Пашку-то? — спросил Степка и усмехнулся.
Ему казалось непонятным, как Мишка Пахарь мог говорить о голубях, о драке с кривым Федькой, о резине для рогатки.
Потом они зашли в квартиру Мишки. Детей стало еще больше. Степка не мог их сосчитать, так как они все время ползали в разные стороны, и это сбивало со счета. Пахариха держала у груди самого маленького, ругала двух других, объясняла Верке, как лучше растопить печку, расспрашивала Степку про мать, сама рассказывала и в то же время свободной рукой белила заплесневевшую от сырости стену.
— Прямо пропадем от этого сорного ящика, — скороговоркой сыпала она. — Сколько просила хозяина, хоть на аршин перенеси к забору… Щепок еще наколи, не бойся, барыня, ничего тебе не будет… Что ж, она плачет все, бедная?.. Сколько я тебя, проклятую, ни мажу, а толку все равно нет… Душевная она женщина. Другая сказала бы: «Милости просим, до свидания». А она и старуху и калеку взяла, месяц только ведь прожили… Ну, чего тебе, чего орешь? — спросила она у младенца и снова сунула ему грудь.
Степка глядел на Пахариху и не мог понять, как это она везде поспевает.
— А эта, девочка гомоновская, пишут про нее что-нибудь? — спросила Пахариха.
Верка отвернула от печки свое тугощекое лицо и сказала:
— Он с ней жених и невеста, она ему письма пишет.
— Врешь ты, — сказал Степка и покраснел, — ни разу не писала.
Мишка, сделав Степке знак, крикнул:
— Ма, мы на улицу пойдем! — и поспешно, чтобы мать не успела ответить, выбежал во двор. — Ты с кем теперь дружишься? — спросил Мишка.
Степка не ответил и показал Мишке болячки на руках.
— Дрался с кем?
— Работал.
— А сколько получаешь?
— Нисколько, задаром.
— Ну-у, — протянул Мишка, — даром только дураки работают…
Степке мучительно хотелось рассказать Мишке о своей работе, и, чтобы пересилить это желание, он, подражая деду Платону, громко запел:
За Сибирью солнце всходит…
Очень беспокойное лето было в этом году. Мать, возвращаясь с завода, рассказывала, что во всех цехах снова снизили расценки, что на заводском дворе, перед рельсопрокатным цехом, устроили какую-то летучку, городовые ее разогнали, но летучка вышла из проходной и перебралась к речке, под заводской вал. Степка представлял себе эту летучку в виде странного существа с крыльями и клювом, вроде птицы. Ее гонят, а она жадно клюет зерно из-под сапог городовых. Мать была недовольна тем, что говорилось на заводе, она часто ходила вместе с бабкой в церковь, споря с Марфой — сердилась:
— Сами себе хуже делаем.
Казалось, только теперь ее по-настоящему забрала печаль. Вечерами она шумно вздыхала, лицо ее сделалось бледно-серым, покрылось желтыми пятнами; раз Степка видел ее плачущей. Он замечал, что бабка в последнее время стелила матери постель, по нескольку раз спрашивала, не нужно ли ей чего-нибудь. А мать, наоборот, раньше терпевшая бабкину воркотню, теперь то и дело кричала на старуху.
Степка решил, что бабка подлизывается. Если мать заболеет или умрет, некому будет кормить старуху, на Якова надежда была плохая. Безногий с приходом летнего тепла совсем загулял, иногда он по три дня не бывал дома и возвращался грязный, с опухшим лицом, пахло от него даже не винным перегаром, а кислятиной, как от плохо выдубленной шкуры. Руки у него дрожали, одежда оборвалась, и только серебряная медаль продолжала молодцевато блестеть. Бабка чинила его лохмотья и горестно вздыхала, а Яков, глядя на нее, хрипло говорил:
— Я все равно человек пропащий, меня жалеть не нужно.
И все молчали, соглашаясь с ним.
Яков иногда рассказывал про городские случаи, и выходило, что весь свет состоит из воров; рабочие, лавочники, попы, инженеры, городовые — все были мазуриками. И Степка не мог понять, почему Яков радовался этому.
Часто женщины вели между собой секретный разговор и тотчас замолкали, когда в комнату входил Степка. Ему казалось, что от него стараются скрыть дело с запальщиком. Вечером он взбирался на печку и начинал притворно громко храпеть, все ждал, чтобы заговорили о рабочей дружине. Но разговор шел обычный: Марфа шутила, а мать ругала бабку. И в мастерской шла обычная работа — с утра до вечера Марфа возилась с швейными машинками, самоварами и кастрюлями.
Степка однажды пошел на Донскую сторону посмотреть на запальщика. Он увидел непросыхающую лужу и подошел к забору. Какая-то женщина прошла к сараям и поглядела на Степку. Потом, возвращаясь, она одернула платье, оглянулась и снова увидела мальчика. Погрозив ему кулаком, она сказала:
— Все целишься, воришка! Вот я сейчас городового кликну.
Степка поплелся к дому.
Однажды Марфа сказала:
— Приходил заказчик, работу дал.
— Кто? — сразу взволновавшись, спросил Степка.
— Ну кто — дедушка Пихто. Звонков. — Она посмотрела на мальчика и, погрозив пальцем, добавила: — Ты только одно помни, Степка, что я тебе в тот раз сказала.
Вечером к дому подъехала телега; лошадью правил возчик, обутый в лапти.
— Принимай товар, — сказал он Марфе и начал сбрасывать на землю полосовое железо.
Рассматривая серо-голубые полосы, Марфа снова огорчилась и сказала, что из этого железа можно сделать немало хороших вещей — кроватей, дверных ручек и подков.
Дед Платон посмотрел на полосы, потом на жену и пошел в дом. И оттого, что он не спросил, откуда железо и для чего оно, Степка понял, что он все знает. Марфа велела мальчику принести побольше угля, а сама принялась закладывать выпавшие из горна кирпичи.
Утром Марфа Сергеевна надела брезентовый фартук. Степка, раздувая горн, дергал за веревку, прикрепленную к мехам. Он мотал головой и сгибался к земле; ему казалось, что при этом мехи работают особенно ровно, белые угли в горне не покрываются пятнами. Марфа положила две железины на гори и присыпала их угольками. Вскоре железо засветилось откуда-то из глубины слабым красным светом. Степка отсчитывал двадцать рывков и глядел на полосы. Каждый раз они меняли цвет — из темно-красных они стали ярко-вишневыми, потом начали желтеть, золотиться и, наконец, сделались голубовато-белыми.
Марфа ухватила железину и понесла к наковальне. Дело не клеилось. У Степки не хватало силы удержать полосу неподвижно, он терялся и не мог сообразить, в какую сторону ее нужно повернуть после удара молотом. А Марфа била быстро и при каждом ударе ухала, как дровосек, озлившийся на суковатое полено.
— Не так… Крепче держи… О господи, не туда… — то и дело говорила Марфа.
Она снова ударила молотком; щипцы соскользнули, и железина свалилась с наковальни, чуть не смазав раскаленным концом Степку по лицу.
— Э, ты сегодня совсем какой-то глупый, — сказала Марфа. — Ты что, не обедал вчера, что ли?
Они снова взялись за работу, и Марфа, мельком поглядев на расстроенное лицо Степки, сказала:
— Ничего, это работа… — Она ударила молотком и докончила: — Перед такой работой нужно два фунта сала съесть.
Сделав первую поковку, Марфа сунула ее в ведро, и оттуда зафыркало и зашипело, точно десяток котов, вдруг завидевших дворнягу. Марфа вынула из воды конец железной палки; он был пепельно-серый, заостренный, как нож.
— Пика, — сказал Степка и ухмыльнулся во всю ширь.
— Сам ты пика, — сказала Марфа.
Марфа подошла к горну, — угли покрылись темной коркой.
— Это не работа, — сказала Марфа и, подойдя к двери, крикнула: — Платошка!
Дед Платон посмотрел готовую палку и, покачав головой, проговорил:
— Только собак гонять.
— Ну ладно, ладно, твое дело маленькое, — сказала Марфа и спросила: — Или что ж им, на Платошку Романенко всю надею иметь?
Деда посадили на табурет и заставили качать мехи. Степка замечал, что Марфа всегда посмеивалась над мужем. Когда он говорил, она насмешливо кивала в его сторону, точно желая сказать: «Мой-то, мой — разговаривает!» А дед Платой сердился на жену, говорил с ней грубыми словами, морщился и отмахивался рукой, словно она ему до смерти надоела. Но Степка знал, что ее насмешливость и его грубость — не настоящие, а просто так, чтобы не было стыдно людей.
Марфа оглядывалась на мужа и говорила:
— Качай, качай, Платошка, получишь на чай.
— Да, получишь, такое получишь… — кашляя, отвечал дед Платон.
А работа все не клеилась, и даже смелые руки Марфы не могли наладить ее по-хорошему.
Вдруг, рассмеявшись, она сказала:
— Вот объясни, Платоша: завод — большего по всей России нет, а понадобилось рабочим самую малость сделать — ко мне идут. Пошли бы в прокатку или в кузнечный — в момент бы два вагона отковали. А здесь — один мастер с табурета не встает, второй — сопливый, третий — баба. Объясни: неужели не заслужили? Вот же он, завод, рядом.
Степка удивленно посмотрел на Марфу. В самом деле, чего, кажется, проще… А дед Платон рассердился, махнул свободной рукой.
— Ты, я вижу, совсем подурела сегодня, — сказал он.
К гудку Марфа отковала всего лишь четыре железины. Она сказала:
— Скажу ему, пусть сам приходит подсоблять. Что ж, мне три недели с этой ерундой возиться?
После обеда Марфа снова пошла в мастерскую и принялась за работу — у нее были заказы по ремонту посуды. Готовые пики она велела Степке спрятать под доски, лежавшие в углу. В мастерскую заглянула бабка.
— Что, пришла Ольга? — спросила Марфа.
— Нету, — ответила бабка. — Я до самого завода доходила, нигде нету.
Степка увидел, что Марфа отложила молоток и поглядела на бабку. Холодок беспокойства прошел в груди мальчика.
— Тетя, я пойду посмотрю, — сказал он.
— Ну что ж, сходи.
— Сходи, сходи, голубчик, — проговорила бабка необычайно ласковым голосом.
Он вышел на дорогу. Завод шумел, черный дым, как низкие грозовые облака, клубился по небу. Степка огляделся и увидел, что по дороге едет телега; она свернула с дороги и направилась к их дому.
— Тетя Марфа, скорее… — задыхаясь, крикнул Степка, увидев на телеге мать. Ему казалось, что Марфа Сергеевна, умевшая так хорошо чинить часы, утюги, тотчас оживит мать.
Возчик сказал:
— Не ори, малый, все в порядке.
Мать нехотя улыбнулась Степке своим белым лицом. В это время подбежала Марфа Сергеевна.
— Надумала женщина рожать в мартеновском цехе, — сказал возчик, — подняла, должно быть, тяжелое.
Он вел лошадь под уздцы, выбирая ровную, без камней, дорогу, и, как многие люди, имеющие дело с лошадьми, рассуждал вслух, ни к кому не обращаясь:
— Только это я в последний раз съездил и думаю: вот сейчас будем вертаться, сдам лошадь на конный двор и пошел домой… Вот так… Подбегают ко мне. «Вези, кричат, женщину в больницу — помирает». Ну что ж, раз человек помирает, могу свезти. А в больнице фершал говорит: «Ничего она не помирает, она рожать должна. У нас местов нет, у нас все заразные лежат». Ладно, что ж, не скидывать же ее на землю.
Степку не пустили в дом. Он ходил вокруг, прислушивался. У него было чувство растерянности, как в день свадьбы матери. Потом приполз из города Яков.
— Не ходи туда, нельзя, — сказал дед Платон.
— Почему такое нельзя?
— Да вот Ольга… рожает, — шепотом ответил дед Платон.
Они свернули папиросы и закурили.
— Так то, брат Яша, — сказал дед Платон.
Степка враждебно посмотрел на Якова. Ему казалось, что безногий начнет обижать мать и говорить всякие похабства, но Яков пускал из ноздрей дым и молчал. Дед Платон прислушался и покачал головой.
— Не кричит. Характерная женщина, ух!
— Да, это да, — сказал Яков. — Не увидит Василий своего дитя. Верно, Степка, не увидит?
— Не знаю.
Степка тоже в это время думал о дяде Василии. Непонятно и удивительно было ему, как это рождался ребенок, отец которого умер много месяцев назад. Может быть, он родится наполовину живой, наполовину неживой?
— Ты не знаешь, я вот знаю, — сказал Яков. Он потер ладонью щеки. — Побриться бы мне надо, ей-богу, рубаху сменить, а то чисто зверь какой.
— Это верно, — согласился дед Платон, — побриться тебе можно.
Дом с занавешенными окнами казался таинственным, что-то необычайное и важное творилось в нем. Вдали шумел завод, ветер несся по улицам поселка, вздымая огромные тучи серой пыли, все шумело и двигалось. И один лишь белый домик, затаившись, молчал, освещенный лучами заходящего солнца.
Степка вошел в мастерскую. Здесь тоже было тихо. Остывший горн, наковальня, железные полосы, лежавшие на полу, — все терпеливо прислушивалось к тому, что творилось в доме. Вот такое же тревожное молчание было в весеннем лесу, когда небо, земля и солнце участвовали в рождении новой жизни деревьев и трав. Степка снова вышел во двор. Солнце садилось. Дым над заводом окрасился в бледно-розовый цвет, облака казались клубами огня, оторвавшегося от домен. Вся западная сторона неба окрасилась множеством цветов — веселой, легкой зеленью, янтарем, красной медью, темной рудой, мрачным синим свинцом. На земле уже лежала вечерняя тень.
Дед Платон и Яков все так же сидели на скамейке и молчали. Дед глядел на небо, на землю, посматривал в окна, глаза его и губы улыбались.
Вдруг открылась дверь, и на порог вышла бабка.
— Яша, у Василия сын родился, — сказала она и всхлипнула.
Из открытой двери слышался голос Марфы:
— Ну, чего ревешь? Вот дура, прости господи. Живого человека на свет родила… Чего же реветь?.. Тебе радоваться надо.
Степка, вытягивая шею, полный смущения и любопытства, зашел в комнату. Он подошел к кровати. Вид матери поразил его. Она лежала совсем молодая, белолицая, сонная, и рядом с ней лежал ребеночек, сине-красный, мятый, противный.
— Что, мастер? — громко, точно пьяная, спросила Марфа.
Степка шумно вздохнул и спросил:
— Мама, а кому он больше брат — мне или Лидке?
— Тебе, тебе, сынок, — прошамкала размякшая от сладкой печали бабка.
На следующий день Степка все время бегал из мастерской в комнату смотреть на ребеночка. Мальчик был жалкий, смешной. У Степки проходила дрожь по телу, когда он касался пальцами маленькой пушистой головки.
— Чего ты его щупаешь? Нашел себе цацку? — говорила мать и отводила Степкину руку.
— Эй, ты, погляди-ка сюда, — говорил Степка и вертел перед глазами новорожденного белый камень.
Неразумный младенец ничего не видел, ничего не слышал, ничего не понимал.
«Он какой-то совсем дурак», — думал Степка. Но когда мать спросила: «Что, хороший он мальчик?» — Степка кивнул головой и сказал: «Да, очень хороший».
Он видел, что с матерью делалось что-то неладное. Она то хмурилась, то всхлипывала, то подолгу, сурово сузив черные глаза, смотрела на новорожденного. А иногда она улыбалась ему такой улыбкой, что у Степки просыпалось тревожнее и враждебное чувство: неужели мать так сразу разлюбила его?
В этот день работа шла совсем плохо — Марфа часто уходила в комнату к Ольге. Раздувая мехи, Степка думал о новорожденном: скоро ли он начнет ходить, какое имя ему дадут, жалел его.
— Эй, а Марфа где? — окликнул его чей-то голос.
Это был запальщик. Степка глотнул воздух и сказал:
— Она в комнату пошла. Позвать?
— Нет, зачем, я подожду, — сказал запальщик и сел на деревянный чурбанчик возле наковальни.
Степка качал мехи, а запальщик поглядывал на него.
— Что, потеешь? — спросил он.
— Нет, — ответил Степка и спросил: — Дядя Звонков, а где теперь Кузьма находится?
— Кузьма? — удивился запальщик. — А ты разве знаешь его?
— Знаю, он у нас квартирантом был.
— Верно. Ты ведь Кольчугинский?
— Да, Кольчугинский. — Он подумал и добавил: — А мать вчера родила.
— Ну?
Степка хотел рассказать, как это случилось, но Звонков перебил его:
— Ты, значит, Кузьму знаешь?
— Конечно, знаю. А он где?
— Где?.. Да тут, недалеко.
Степка собрался подробно расспросить запальщика про жестяные коробки, но не успел — в мастерскую вернулась Марфа. Она начала жаловаться, что для такого дела нужно двое мужчин, а она одна никак не может управиться.
— Что ж, — сказал запальщик, — о чем тут разговор.
— Такая глупая работа, — сказала Марфа, — даже делать не хочется! Кузня моя ни к черту, одна смехота.
Ночью Степка проснулся, зевая и протирая кулаками глаза, вышел в сени. Там он загремел мусорным ведром, и мать из комнаты сердито сказала:
— Тише, ты.
— Я очень тихо, — шепотом сказал Степка и сам на себя зашипел.
Наружная дверь была полуоткрыта, и он вышел во двор. Сперва ему сделалось страшно темноты, но глаза тут же начали различать зарево завода; розовый дым из десятков труб извилистыми тропинками быстро бежал к небу.
Из мастерской были слышны голоса. Возле горна стояли два человека, Степка никогда не видел их раньше. Марфа, держа в руках молоток, стояла подле наковальни. Степка подошел ближе! Лица дядек, стоявших возле горна, казались темно-красными.
— Это что за один? — спросил длиннолицый человек, указывая на Степку.
— Это главный слесарь Юза, — ответила Марфа.
— Что ж, дунем? — сказал второй, качавший мехи.
Никогда Степка не видел такой веселой работы. Искры так и летели из-под молотков Марфы и длиннолицего, в очередь ударявших по раскаленной железной палке. Раз-раз, раз-раз — били молоты. Степке казалось, что это работает один человек, у которого четыре быстрых, сильных руки.
«Ну что?» — казалось, говорила после каждого удара Марфа, мельком глядя на длиннолицего.
«Ну и что?» — быстрым, задорным взглядом отвечал длиннолицый.
А удары так и сыпались — частые, меткие, сильные.
Вдруг длиннолицый проговорил:
— А ей-богу, я устал, — и вытер рукавом потный лоб.
— Что ж, покурите, — сказала Марфа.
Рабочие сели на землю и закурили.
В это время в мастерскую вошла мать, держа на руках ребенка.
— Ты что поднялась? — сердито спросила Марфа.
— Душно в комнате очень, — ответила мать, — никак не засну.
Один из рабочих тихонько запел, второй сразу в голос подтянул. Они, видно, были друзьями и часто пели вместе, — очень складно и красиво получалась у них песня,
А вскоре снова заскрипели мехи и застучали молоты.
Никаких особенных событий не произошло этой ночью, но она навсегда запомнилась мальчику. И потом, уже взрослым человеком, он вспоминал грозное красное небо, мать, державшую на руках спящего брата, двух людей, чьих имен никто не помнит, ковавших железные пики для боевой дружины, их шутки, пение; вспомнил, как с первым гудком они, накинув на сутулые плечи пиджаки, шли к заводу.
Рождение брата принесло Степке немало хлопот и неприятностей. На четвертый день после родов мать пошла на работу. Каждый раз, когда бабка уходила в город на базар или выносила на улицу корзину с семечками, она просовывала голову в двери мастерской и говорила:
— Степка, зайдешь после в комнату.
Мальчика окрестили Павлом, и Степку обижало, что взрослые называли его полным именем: «Павел спит», «Павел разгулялся», «Павел уделался».
Когда у Павла болел живот, приходилось носить его на руках, бегать с ним по комнате, путаясь ногами в волочащемся по полу одеяле.
К счастью, бабка боялась, как бы Степка не повредил младенца, и старалась не отлучаться из дому.
Осенью Павел заболел поносом. За несколько недель он совсем высох, ручки и ножки сделались тонкими и бессильными.
Все вздыхали и качали головами, глядя на него, а мать целыми вечерами не произносила ни слова и даже не глядела на Степку. Она ходила по комнате и качала Павла на руках, всматриваясь в похудевшее личико мальчика. Днем, когда бабка ушла, Марфа послала Степку в комнату.
— Ну его, — сказал Степка. — Он теперь тихий. Зачем я пойду?
— Иди, иди, — сказала Марфа, — мухи ему сильно докучают.
Степка неохотно пошел в комнату. Глаза Павла были закрыты. В нем осталось так мало живого, что он внушал брезгливость, которую чувствуют здоровые, сильные существа к полуиздохшему слепому котенку.
Степка поднял с пола сосновую щепочку и пощекотал Павла по виску. Мальчик открыл глаза. Степка в страхе отдернул руку. На него глядели два темных печальных глаза. Казалось, что Павел все понимает.
И вдруг острое чувство жалости охватило Степку,
— Может, ты воды хочешь? — спросил он.
Павел молчал.
— На, погуляй, — сказал Степка и, вытащив из кармана белый камень, протянул его брату.
Глаза закрылись, и Степка замолчал; в лежащем тельце снова не было ничего живого.
Степка смотрел злыми глазами на мух, подбирающихся со всех сторон к Павлу. Они ползли по стене, летели от окна. Степка едва успевал справляться с ними. Он вкладывал в эту борьбу все силы; ему казалось, что он выполняет очень важное дело.
Вскоре вернулась бабка. Она наклонилась, разглядывая ребенка.
— Ах ты господи, боже ты мой, — сказала она и перекрестилась.
Вечером мать сказала:
— В воскресенье к доктору его снесу.
— Да ну их, докторов, — махнул рукой дед Платон. — Эти уж здорового залечат, а такого вот — в два счета…
— А я видел, доктор проезжал, — сказал Степка,
— Где проезжал? — всполошилась мать.
— На Донскую сторону, низом, через железный мосток.
Мать велела Степке стать у ворот и стеречь доктора.
Степка оглядел дорогу. Волы тащили крестьянскую телегу, груженную камнями; они так медленно ступали, что пыль едва дымилась вокруг их ног.
— Едет, едет, на директорских! — закричал он; и мать, на ходу застегивая кофту, выбежала из дома.
Быстро, нагоняя волов, по дороге мчалась пролетка, запряженная нарой вороных лошадей.
— Господин доктор! — крикнула мать и побежала к дороге. — Господин доктор!
Доктор оглянулся, тронул кучера, и тот натянул вожжи, остановил лошадей.
— Доктор, зайдите к нам, совсем кончается ребенок, — задыхаясь от быстрого бега и волнения, сказала она.
Сидевшая рядом с доктором женщина, счищая перчаткой пыль со своей жакетки, негромко сказала:
— Доктор, не забудьте, мне нужно в аптеку.
Лошади нетерпеливо постукивали копытами и оглядывались на кучера; кучер перебирал вожжи и покашливал, ожидая прикосновения руки, разрешающей ехать дальше; барыня в синей шляпе сердито смотрела на доктора и перебирала пальцами снятую с руки перчатку.
Доктор закряхтел и пожевал губами, рыжие усы его задвигались. Казалось, вот-вот он крикнет: «Трогай!» И в самом деле все хотели этого.
Одна только мать стояла, положив руку на кучерскую подушку, и смотрела в лицо доктору.
— Вот он, совсем близко, — проговорила она и указала рукой на дом. — Может, не хотите в гору подыматься, я его сюда принесу.
Доктор снова закряхтел и сказал:
— Ну что же, придется.
Барыня сердито и быстро сказала:
— Ведь вас вызывали вовсе не для того, чтобы заезжать ко всем.
— Вот что, уважаемая мадмазель, — сказал доктор, — я пользую не вашу семью, а семью Густава Ивановича. А если вы очень спешите — пожалуйста; я дойду пешком.
И, сойдя с директорской коляски, он пошел быстро по тропинке в гору.
— Какой же он больной, вон он ходит! — вдруг крикнул он, заметив Степку, раньше стоявшего у заднего колеса коляски.
— Да не этот, второй мой.
— Ну и ну, — покачал головой доктор. — Знал бы, ей-богу, не пошел. Я думал, шахтер заболел.
Он вошел в комнату и, сняв шляпу, сказал:
— Здравствуйте, ребята!
— Здравствуйте, господин доктор, — ответили в один голос Марфа, дед Платон и бабка.
Доктор сел на табурет и вытер платком лоб. Поглядев на деда Платона, он спросил:
— Вы в каком цехе работаете?
— Не работаю, господин доктор, — сказал Романенко, — через ноги.
— А, ясно и понятно. В шахте был по проходке?
— Правильно, господин доктор, в шахте, — ответил дед Платон, — на проходке Софии Наклонной.
И он развел руками в сторону доктора, выражая этим жестом: «Вот ты барин и в шляпе, а про нашу жизнь знаешь. Раз человек ученый и умный — ему все известно».
— Да, господа, — улыбаясь, сказал доктор, — я могу вас поздравить.
Он оглядел всех и торжественно проговорил:
— Получена телеграмма. Сегодня царь объявил конституцию.
— Это то есть как же? — спросил, покашливая, дед Платон. — В каком, значит, извините, смысле понимается?
Он произнес эти слова, и щеки у него стали розовыми от удовольствия. А Марфа кивнула Степке:
— Мой-то, мой — разговаривает!
Деда интересовал не самый смысл разговора, а внешний его ход: вот он сидит и ведет умную беседу с ученым человеком… И пока доктор рассказывал, дед Платон, улыбаясь, кивал головой, поддакивая, делая внимательное, понимающее лицо, а сам в это время мысленно дразнил Марфу: «Что, старая, видишь, как уважительно и политично разговариваю с доктором? Небось с тобой бы он не стал рассказывать?» А доктор подробно объяснял про свободу, про ограничение абсолютизма, про больничные кассы, профессиональные союзы, про конец произвола. Мать переводила глаза с доктора на деда Платона, с деда Платона на Павла, едва слышно скулившего в своей корзине, и лицо ее выражало нетерпение и злобу.
Марфа спросила, не начнут ли снова воевать.
Доктор начал объяснять про войну, а мать с тоской поглядела на Марфу: как это женщина не понимает?
— Скажи пожалуйста, значит, свобода выходит, — сказал, качая головой, дед Платон. Мать даже закряхтела, чувствуя продолжение разговора.
Но вот доктор спохватился и проговорил:
— Да, однако, давайте посмотрим больного.
Смотрел Павла он недолго, задал два вопроса, быстро написал на бумажке рецепт и сказал Ольге:
— Вот. Дотянет до зимних холодов, как говорят шахтеры — до белых мух, — будет жить, а не дотянет…
Доктор вздохнул и пожал плечами.
Выйдя из дверей, все увидели, что директорская пролетка стоит на дороге. И барыня в синей шляпке, и кучер, и лошади — все смотрели на запертые ворота, ожидая доктора. Даже мужик остановил волов и стоял поодаль, покуривая, любопытствуя поглядеть, как это доктор будет садиться в коляску. И одни лишь волы, равнодушные ко всему на свете, опустили тяжелые головы к земле и медленно жевали, роняя слюни.
— Ждут, — весело сказал доктор и, потрепав Степку по плечу, добавил: — Вот она, конституция, начала уже действовать.
Провожали его к самой дороге. Доктор шел очень медленно, чтобы нарочно позлить барыню.
— А Сережка, знаешь, уехал в Ялту, — сказал он Степке, — пятнадцатого ноября вернется. Ты приходи. Руки, руки мой! — крикнул он, садясь в пролетку.
Лошади сразу тронули. Степка ухватился за заднюю ось и отлично прокатился на директорских.
Он бы доехал до самого города, если б на Собачовке мальчишки не побежали вслед за коляской, крича:
— Дядя, сзади, сзади!
На следующий день Степка отправился в город заказывать в аптеке лекарство. Толпы народа стояли на всех углах. В аптеке желтолицый горбатый провизор, вращая глазами, то и дело поднимая плечи, разговаривал с приятелем.
Он заметил Степку, стоящего возле стеклянного шкафа, и спросил:
— Что скажешь, мальчик?
Степка протянул рецепт. Провизор посмотрел на него и сказал:
— Присядьте пока, молодой человек, сейчас будет готово, — и, повернувшись в сторону маленькой дверки, откуда раздавался стук песта, крикнул: — Вера Абрамовна, возьмите, пожалуйста, cito.
Степка уселся на прохладную полированную скамью, стоявшую возле огромной стеклянной витрины.
Аптека нравилась мальчику. Звон колокольчика над дверью, таинственные запахи, банки с надписями — все было интересно. В каждой банке находилось свое особенное лекарство, на некоторых был нарисован череп с костями, и мальчик решил, что, должно быть, это какое-то наговорное зелье. Очень красивы были громадные, синий и розовый, шары, стоявшие на витрине. Степка думал, что они сделаны из цельного камня. Вот где радовались шахтеры, откопав такое чудо из-под земли. Он сравнивал огромные шары со своим камнем. Хоть они красивей, но предложи Степке провизор меняться — он бы отказался.
На обратном пути Степка остановился возле большой толпы, собравшейся у церкви. Какой-то человек говорил глуховатым голосом, размахивая картузом по воздуху:
— Братцы, ночью около синагоги нашли мешок, а в нем младенец, зарезанный и весь залитый кровью. Всякий может пойти посмотреть — в полицейской части, у пристава, находится этот мешок…
Степка жадно слушал страшный рассказ. Лицо говорившего казалось ему знакомым. И мальчик вдруг узнал человека, избившего его в день первой забастовки.
На следующий день мать вернулась домой до гудка. Не заходя в комнату посмотреть Павла, она прошла прямо в мастерскую, и Марфа вместе со Степкой одновременно оставили работу, лишь только взглянули на ее лицо.
— Ты что? Что с тобой? — спросила Марфа.
— Марфа, что на свете делается?.. Живых людей в печь бросают! — крикнула мать.
— Каких людей? Куда? Что? — спрашивала Марфа,
— Вот этими глазами видела, вот этими глазами!
Мать заплакала, потом напилась воды утерла лицо платком и, всхлипывая, начала рассказывать:
— Пришла утром в цех, стала на работу. Ну, как всегда. Только смотрю — народу у нас много; все точно на смену вышли, а без дела ходят. Что такое? А тут ко мне Пахарь подошел, он теперь помощником сталевара, на второй печи, и тихо так спрашивает: «Узнаешь вот этого?» — «Нет», — говорю. «Как же, говорит, он каждый день в проходной обыскивает». Глянула — он, верно. Одет по-рабочему, весь драный, только по рукам и можно признать. «Что такое?» — думаю. А тут, к плавке, из будки своей мастер выходит — крестный Степкин. Я его спрашиваю: «Андрей Андреич, что за люди?» А он: «Ты, говорит, свое дело знаешь?» — «Знаю». — «Какое твое дело?» — «Ну как какое? Известняк к печам подвозить». — «Вот исполняй его, а остальное тебя не касается». Выпустили печь, сталь по изложницам разливают. Слышим: сильный шум, крики во дворе. Тут все работу кинули, из цеха бежим. Смотрим, через двор народ идет, городские все больше. Флаг красный, поют, кричат: «Товарищи, идите с нами!» Они забор разобрали и прямо в завод… Вот тут-то и пошло.
Мать, успокоившаяся немного, снова взволновалась и начала громко всхлипывать:
— Вот тут-то и пошло… Эти как выбегут, они во всех цехах. «Бей их! — кричат. — Жиды ребенка зарезали… В печи их кидай!..» Такое пошло, господи боже ты мой!.. Народ потерялся… Одни этих отбивают. А в рельсопрокатном, знаешь, Гусев, Краснов — мужики семипудовые, что в стеклянных домиках… А они, господи, мальчики, девочки, чуть побольше Степки… к нам в цех забежали… А их в канаву, на изложницы, а ведь только плавку дали… Еще светятся… Господи… Крик-то, крик какой! Наш сталевар как бросится: «Злодеи, что делаете?» Лом схватил. Так его из револьвера… Господи… Пахарю морду в кровь разбили. Вот этими глазами я все видела…
До вечера мимо дома проходили растерянные люди, рассказывая о страшном дне. Прибегала Пахариха одолжить у Марфы денег и, плача, рассказывала, что Пахарю выбили передние зубы, он так опух — глаз не видно.
Степка слушал рассказы знакомых. Ему хотелось пойти к заводу, посмотреть, послушать, но мать грозно крикнула на него:
— Штаны сниму, веревкой, как собаку, привяжу!
Поздно вечером вернулся из города Яков. Он вытащил из сумки женские шевровые ботинки, два шерстяных платка и веселым голосом рассказывал:
— Погром пошел, на всех линиях жидов бьют, особенно на Четвертой, дом зажгли… Лафа: вино в трактирах без денег отпускают. Много вещей люди взяли.
Дед Платон, глядя на веселого Якова, покачал головой и сказал:
— Мелешь ты, Яша…
И Марфа Сергеевна сказала:
— Гуляй, Федул, пока ветер не подул. Верно, мелешь, точно тебе не ноги, а голову оторвало…
— Но, ладно, не гавкай тут на меня, — крикнул Яков и замахнулся кулаком. Он был совсем пьяный.
А перед тем как ложиться спать, мать совершенно расстроилась и впервые за все время поругалась с Марфой.
— Марфа, — вдруг проговорила она, — я тебе что скажу.
— Что?
— Не хочу, чтобы мальчишка в эти дела путался, звонковские.
— А что ему — что кастрюли, что это! Не ему отвечать.
— Ему все одно, а мне нет! — крикнула мать. — Одно душегубство от всего этого.
— А ну тебя, — сказала Марфа и махнула рукой.
— Слышишь, Марфа, — тихо, задыхаясь от волнения, сказала мать, — я ему руки поломаю, если увижу…
— Ты что, очумела, что ли, — закричала Марфа. — Я бы мертвых подняла! Ах ты, ей-богу, почумели все.
— Вот я тебе сказала, — повторила мать.
Доктор оказался прав. С приходом холодов Павел начал поправляться. Бабка считала, что Павла отпросили у бога молитвами, мать тоже думала так.
Когда выпал первый снег, Степка вынес Павла на улицу и показал ему зиму. Павел очень удивился, начал пялить глаза, потом вдруг залопотал и стал подскакивать, тянуться к белым пампушкам, выросшим на воротах. Бог весть что ему показалось, может быть, он принял всю эту зимнюю белизну за молоко.
— Это снег, ты не думай, дурак, — сказал Степка.
Вскоре снег начал быстро темнеть, а к концу дня он сделался совсем черным — завод и окрестные шахты надышали на него угольной пылью. Печально и строго глядела земля, покрытая черным снегом.
Перед самым гудком в дверь кто-то постучал и, не дожидаясь ответа, вошел в сени. Степка слышал, как вошедший стучал сапожищами, сбивал снег.
— Эй, кто там? — сердитым басом крикнул Степка. Он был один с Павлом.
В комнату вошел высокий парень. Он потер руки, осмотрелся и спросил:
— Ты будешь Степа, а?
— Да, — ответил Степка и вспомнил: этот парень приносил летом листы жести.
Парень посмотрел на болтавшего ногами Павла и спросил:
— Звонкова ты знаешь?
— Знаю, да.
— Сходи к нему вечером, велел тебе.
Вечером Степка пришел к запальщику. Звонков пил чай. На столе стоял огромный медный чайник, а рядом лежал кусок сахару.
— Пришел, герой, — сказал запальщик.
Гревшаяся у печки женщина вздохнула и пошла в кухню.
Сердце Степки бешено билось: вот оно, пришло время, боевая дружина пустит в ход пики и револьверы. И в то же время мальчик опасался, как бы все не обернулось по-иному. Может быть, запальщик велит передать Марфе долг или даст пшенной крупы и скажет: «Отнеси бабке, пусть кашу сварит».
— Что ж, — сказал запальщик, — садись, чаю можно тебе налить, да угостить нечем.
Степка сел и, зевнув от волнения, спросил:
— А у вас тут еще девочка была…
— Померла девочка, — сказал запальщик, — в эту осень.
Он покашлял, поморщился и, поперхнувшись кипятком, сказал:
— Ты, значит, Кузьму знаешь?
— Знаю.
— Вот он сейчас в Горловке находится, понимаешь. Я письмо тебе дам, а ты отвезешь и в личные его руки отдашь. Можешь в Горловку поехать?
— Могу, — сказал Степка и глотнул слюну.
В голове враз появилось множество вопросов. Как ехать в Горловку? Где взять денег? Как найти там Кузьму? Сказать матери или тайно удрать из дому?..
Но вопросов задавать не пришлось. Звонков все ему объяснил сам. Он отпорол подкладку в Степкином картузе, вложил под нее письмо, отсчитал три рублевых бумажки. (Степка удивился, почему, имея столько денег, запальщик ужинал без хлеба.)
— Значит, так, — сказал запальщик, — с утра прямо пойдешь на станцию и за день справишься. Ночью сможешь обратно выехать.
Он простился со Степкой за руку, как со взрослым.
Как долго тянулась эта ночь! Степка сидел на печке и дремал. То и дело он просыпался и хватался за картуз; мальчик не снимал его с головы.
Утром Степка начал собираться в дорогу. Он спрятал под кровать деревянные коньки, подбитые проволокой, внес в мастерскую санки. Стеклянный камень, подаренный Сережкой, он завернул в тряпочку и поглубже запихнул в карман вместе с рублями, данными ему запальщиком… Потом он надел ватник, обвязался по уши материнским полушалком и сунул за пазуху кусок хлеба. Собирался он обстоятельно, неторопливо, но в ногах чувствовал такую стрельбу, что хотелось взвизгнуть и побежать во всю мочь.
— Ты чего так обвязуёшься? — спросила бабка. — В город?
Степка хотел ответить, но от волнения не мог произнести ни слова; он только кивнул головой.
Он вышел из дому и пошел вниз по тропинке, чувствуя, как сердце буйно колотится в груди.
Минуя город, мальчик пошел степью. Он прошел через поселок Ветковского рудника, мимо отвалов породы и маленьких серых домиков, и снова вышел в степь. Снег и здесь был серого цвета, но солнце светило так ярко, что степь блестела и сверкала. Впереди видна была вокзальная водокачка, слышались паровозные гудки. По извилистым тропинкам со всех сторон шли к станции люди, неся на плечах деревянные зеленые и красные сундучки.
Мать, Павел, бабка, дом все ушло сразу куда-то далеко. С нарастающим чувством тревоги и волнения Степка подходил к станции.
Площадь перед станцией была покрыта соломенной трухой. Какие-то мохнатые дядьки снимали с саней мешки, легкий пар поднимался над мокрыми лошадиными спинами.
Степка с трудом открыл красную облупившуюся дверь и вошел в зал третьего класса. Каменный пол был очень скользкий от полурастаявшего грязного снега, нанесенного сапогами. В зале густо и нехорошо пахло. Множество людей сидело и лежало на деревянных лавках, спало на узлах, серый дым висел над головами.
Степка оглянулся, не зная, куда пойти.
Вдруг раздался звон колокола, и высокий старик в форменной фуражке протяжно закричал:
— На Ясиноватую, Горловку поезд на третьей пути!
Зал сразу загудел. Десятки людей, торопливо хватая корзины и сундуки, толкаясь, кинулись к двери.
Прыгая через рельсы, Степка бежал к поезду, обгоняя тяжело нагруженных людей. У вагонов толпились пассажиры. Мальчик ухватился за железную ручку, обжегшую холодом, и полез на высокую ступеньку.
— Стой, ты с кем? — спросил кондуктор.
— С мамкой! — крикнул Степка, показывая на женщину, протискивавшую корзину в узкий проход.
В вагоне, как и на станции, его обдало густым теплом и махорочным туманом. Какой-то парень, с вылезшими от напряжения глазами, волок большой сундук и едва не придавил мальчика.
Человек, лежавший на полке, сказал:
— Проходи сюда, к окошку, а то задавят.
Проговорив эти слова, он закашлялся, точно залаял, а прокашлявшись, сердито крикнул:
— Купцы, двери закрывайте, застудили вагон вконец! — и снова начал кашлять долго и нудно.
Потом прозвенели звонки, по платформе пробежали солдаты, смешно, по-бабьи, подобрав шинели; промчалась черпая собака, чем-то чрезвычайно испуганная.
Степка видел, как мимо окна проплыли станционные постройки, начальник станции в красной фуражке, жандарм, внимательно оглядывающий, точно пересчитывающий вагоны. Человек, позвавший Степку, приподнялся на локте и хрипло сказал:
— Стоит еще барбос, на многих станциях уже поничтожили их.
Поезд, набирая скорость, шел мимо товарных платформ, груженных углем.
Лежавший сказал, обращаясь к сидевшим внизу:
— Глядите, снегу сколько на угле, дней пять, верно, стоят.
Сидевший у окна усатый человек уверенно сказал:
— Не меньше семи дней.
Женщина перекрестилась и проговорила:
— Господи, что будет! Раньше шахты да заводы бастовали, а теперь и дороги стали.
— Вот везут тебя без билета. Чего ж тебе надо?
И усатый тем же уверенным голосом объяснил:
— Пассажирского движения не касается. Воинские и товарные — это да.
Женщина тронула Степку за плечо:
— Мальчик, тебе далеко ехать? Ты бы хоть платок этот распустил, а то взопреешь весь.
— В Горловку, теть. Скажешь, когда сходить? — скороговоркой произнес Степка.
Мужчины рассмеялись, а Степка опасливо посмотрел на женщину. Он предчувствовал, что она сейчас начнет его расспрашивать.
И действительно, она сразу же задала множество вопросов: есть ли у Степки отец и мать, к кому он едет в Горловку, какая у них квартира, сколько у него братьев и сестер.
Степка совсем заврался. Сказал, что отец у него кондуктор на железной дороге, а что в Горловке у него живет старший брат.
Ему казалось, что врать нужно решительно обо всем. А глупая женщина всему верила и даже вздохнула, когда Степка сказал, что у матери пять детей, а недавно еще один родился — Сережка.
Потом из соседнего отделения пришел какой-то парень, начал поднимать полку, и все закричали:
— Пробовали, милый. Ты один, думаешь, умный… Испорчена полка, кронштейн не держит.
— Вот мальчика еще можно, — сказал усатый и, взяв Степку под мышки, посадил его напротив кашляющего человека.
Полка немного пружинила в незакрепленном конце, но почти не согнулась. Очень интересно было, как степь, холмы, далекие шахты плавно бежали по огромному кругу в сторону железнодорожного полотна. Это напоминало карусель, и, так же как на карусели, у Степки слегка закружилась голова. Мальчик перестал прислушиваться к разговорам пассажиров, а они все громче спорили про войну и забастовки, про расценки на шахтах, про голодуху, которую несет сокращенный рабочий день. Степка поел хлеба, покрепче надвинул на голову картуз, снова зевнул…
Сперва ему показалось, что он лежит на печке, а внизу плачет Павел; должно быть, бабка очень жарко натопила — спина и грудь были мокры, волосы липли ко лбу. Степка хотел почесать голову и нащупал картуз, тайное письмо скользнуло по подкладке. Он сразу все вспомнил. Вагон. Сосед курил. Когда он затягивался, огонек папиросы светил и освещал кусок щеки и крыло носа; темный глаз, казалось, смотрел на Степку чуждо и враждебно. Внизу сопели и похрапывали такие же чужие и страшные люди. Что сейчас делают мать, Марфа, Павел? Как пробраться к ним обратно?
— Дядя, — спросил он у курившего соседа, — где мы едем? Мы Горловки еще не проехали?
— Нигде мы не едем, на Ясиноватой уже два часа стоим, — сказал сосед и, указав пальцем в окно, торопливо добавил: — Гляди, гляди.
По шпалам, освещенные мутным светом облепленных снегом фонарей, шли люди, одетые в короткие тулупы и пальто. Они шагали по-военному, за плечами у них были ружья.
— Дядя, пики! — вдруг радостно крикнул Степка.
Мальчик сразу узнал их — такие пики ковались в мастерской у Марфы. Степка поворачивал их на наковальне, он раздувал мехи, раскалял железо, он держал их в своих руках, трогал пальцем колючее острие. Пики поблескивали, колеблясь у самых окон вагона. И Степка сразу успокоился. Сладко зевая, он начал поудобней примащиваться, несколько раз произнося шепотом:
— Садовая, Садовая, дом Иванова.
Его разбудил громкий голос:
— Эй, вставай, вставай, приехали…
Мутный, тяжелый рассвет глядел в окно. Пассажиры с узлами и сундуками толпились в проходе. Женщина, сидевшая внизу, крестила зевающий рот и говорила:
— Доехали, слава тебе господи. Я думала, не доедем уже…
Степка вышел из вагона. Мороз коснулся его лица. Так глубоко, с наслаждением дышал он, выезжая на поверхность из шахты.
Всюду толпились люди, у многих железнодорожников на рукавах были красные перевязи. —
Станционный зал был переполнен. На столе среди зеленых кустов, похожих на огромные папоротники, стоял человек в железнодорожной фуражке и громко читал по бумаге:
— «Во имя блага всего народа, во имя гибели общего врага, во имя Всенародного Учредительного собрания, во имя самодержавия народа — рабочий класс в России объявил всеобщую забастовку, и в Екатеринославе он руководство ею дал в руки боевого Стачечного комитета».
Молодой человек читал медленно, внятно, и люди слушали его в глубоком, торжественном молчании.
Степка на цыпочках пошел к двери, ведущей на вокзальную площадь.
Все было знакомо ему, точно он уже много раз видел Горловку… Домики, вросшие в землю, серый, грязный снег на крышах, приземистое надшахтное здание, длинная гряда отвалов породы, заводские трубы — все это не удивляло Степку. И люди были знакомы — рабочие, шахтеры, дети, торговки с корзинами, выстроившиеся в ряд у станционных дверей.
Мальчик подошел к торговке; голова и лицо ее были закутаны, лишь два веселых молодых глаза и нос, украшенный прозрачной капелькой, виднелись из-под платка. Степка долго щупал булочки в корзине, и торговка сказала:
— Ты чого товар мацаешь, нэ бачишь, вси виднакови.
Мальчик выбрал наконец булку, показавшуюся ему лучше других, подумал немного и взял две конфеты.
— А гроши? — спросила торговка и взяла мальчика за плечо.
Степка, важно покашляв, расплатился с ней.
— Как пройти, теть на… — сказал он и вдруг поперхнулся. Он забыл название улицы.
— Куды? — спросила торговка.
Степка стоял перед ней, разинув рот и чувствуя, как сердце, замирая, проваливается, ускользает из его тела. Он страстно старался вспомнить название улицы и безнадежно спутывал признаки, помогавшие восстановить это название в памяти:
«Деревянная… Яблочная…» Нет. Все смешалось в Степкиной голове. Он шел через площадь, торговка, смеясь, кричала ему вслед:
— Слухай, хлопчик, а головы своей нэ забув дома?
Потом он пошел по улице. Ему казалось, что письмо жжет ему макушку, нетерпеливо шуршит и сердится на него. Что он скажет, вернувшись домой? Запальщик молча покачает головой и усмехнется…
Он съел булку, проглотил, не обсасывая, конфеты и даже не заметил их вкуса. Долго ходил он по улицам, заглядывая во дворы, смотрел в окна, перелезал через заборы.
— Ладно, пусть, — злобно сказал он. — Вот так буду ходить, пока не сдохну.
Он, вероятно, прошел немало верст. Ноги подгибались, просили отдыха, но он все шел. Снова перед ним лежала широкая улица. Он сообразил, что уже проходил по ней, — вот в окна этого дома он заглядывал, в эту калитку он зашел, но тотчас же выбежал обратно, так как собака, зарычав, набросилась на него.
Степка остановился, не зная, идти ли по этой улице или свернуть в переулок. В это время из калитки выбежала знакомая ему собака. Она помахивала хвостом и нетерпеливо оглядывалась, поджидая кого-то. Из калитки вышел мальчишка с кошелкой.
Степка издал вопль радости и, налетев на мальчика, схватил его за плечи.
— Не лезь, гад! — крикнул мальчик.
— Алешка, Алешка, Алешка! — твердил Степка, крепко держа за плечи приятеля.
— Степка! — крикнул Алешка, вдруг узнав товарища.
Собака, вернувшись, обнюхала Степку, ударила его несколько раз хвостом по груди и даже лизнула своим горячим языком красную, замерзшую руку. Да, сразу мир изменился, сделался ласковым и веселым.
— Ты как приехал, с матерью? — спросил Алешка. — У нас все равно завод закрылся.
— Нет, один.
— У нас, знаешь, — сказал Алешка, — жандармов со станции в школе держат. А камень тот есть?
Пока Алешка, сощурив глаза и выпятив губы, рассматривал камень, Степка дул на руки и приплясывал.
— А Пашку помнишь? — спросил Степка.
— Пашку?
Они оба хихикнули и быстро, не слушая друг друга, начали рассказывать. Мальчики вошли в дом. Бабушка Петровна, увидев Степку, сразу начала плакать, потом посадила его возле печки, налила чаю и стала расспрашивать про мать. Степка хлебал горячую жидкость и с наслаждением разглядывал знакомые предметы — темный комод, желтого глиняного мопса с отбитым ухом, фотографии в черных рамочках, висевшие на стенке так же, как на прежней квартире.
В это время вошел Афанасий Кузьмич с ведром угля. На рукаве его тулупа была широкая красная перевязка.
— Ты как сюда попал? — сердито спросил он.
— Приехал поездом, — сказал Степка и поглубже надвинул картуз.
— Как так?.. Сам?.. С Ольгой?
Степка оглянулся, покашлял, помялся и сказал:
— Я до Кузьмы приехал, письмо привез.
— Вот оно что. Давай его сюда.
— Не-е-ет, — сказал Степка и затряс головой, — в его личные руки.
Он совсем успокоился, узнав, что старик укажет, где найти Кузьму.
— Ишь ты, — сказал Афанасий Кузьмич, — тогда одевайся, вместе пойдем.
— Вот, вот, — сказала Петровна, — и старый и малый. А ты куда? — спросила она у Алешки.
— Ба… я с ними.
— Нечего!
Они шли по улице, и Афанасий Кузьмич расспрашивал Степку про завод, цехи, про Марфу и мать.
— Значит, про механический ничего не слыхал? — все спрашивал он. — Тут дела серьезные, да. А завод тут супротив нашего ничего не стоит. Значит, про механический не знаешь? Старик ко мне ходил, Хромов. Не видел его? Как он там? Старинный друг мне.
Они вошли в низкое, похожее на казарму здание.
— Это столовая, — шепотом сказал Афанасий Кузьмич, — здесь собрание сейчас.
Степка загремел сапогами, и несколько человек зашикали на него. За столом сидел Кузьма, а рядом с ним стоял смуглый черноглазый человек в распахнутом пальто и говорил речь.
Как изменился Кузьма! Степка едва узнал его. Похудевшее лицо не улыбалось, скулы резко выпячивались из-под бледной кожи, темные глаза смотрели упорно и сосредоточенно вперед. Человек в распахнутом пальто напоминал дядьку, пробовавшего сказать речь на Ларинке во время первой забастовки. У него был немного хриплый, резкий голос.
— Мы силой заставим владельцев отдать свои доходы, — сказал он и протянул вперед руку.
Люди, сидевшие в зале, заволновались, и волнение их передалось Степке. А голос смуглого человека загремел грозно и уверенно. Многие из сидевших встали со своих мест.
— Этот завод и эти рудники, — говорил он, — все это создано потом и кровью рабочих, все это должно составить их неотъемлемое достояние!
Все захлопали в ладоши, табачный дым заволновался в воздухе. А черноглазый, перекрывая шум, закричал:
— Товарищи! Выбирайте рабочих представителей. Пусть они предъявят директору завода Лоэсту свои законные требования.
— Нашего знаменитого оратора Марка Кузнецова! — тонким голосом прокричал Афанасий Кузьмич.
— Кузнецова! — кричали рабочие, и снова табачный дым над головами заволновался.
Пока шли выборы представителей, Степка пробрался к столу и дернул Кузьму за рукав.
— Слышь, Кузьма, — сказал он, — письмо тебе.
Кузьма посмотрел на мальчика без удивления, точно он уже видел Степку несколько минут назад.
— А, давай, — сказал он и протянул руку.
Кузьма, читая письмо, хмурился и кивал головой, а мальчик, глядя на него, радовался и гордился.
«Отдал?» — спросит запальщик.
«Ясно, отдал, прямо в личные руки».
— Ты подожди здесь, — сказал Кузьма и подвинул Степке табурет.
Мальчик сел за стол, и десятки глаз смотрели на него. Степка сидел насупившись, сжав губы, стараясь придать лицу серьезное, важное выражение, а в голову ему упорно лезли ребячьи мысли: про мать, про Павла, про Алешку, которого бабушка не пустила на улицу. Вдруг он неожиданно вспомнил ненужный ему больше адрес: Садовая, дом Иванова.
После говорил Кузьма:
— Товарищи, по всей России поднялся народ. Бастуют дороги, рудники, заводы. Рабочий класс решил достигнуть своей свободы. Дело, товарищи, идет на прямое восстание. На Ясиноватой дружина разоружила роту солдат. Вот я в руках держу письмо. Человек пишет: в Юзовке дружина вооружилась пиками, револьверами, есть у них динамитные бомбы, ждут они сигнала. И сигнал им уже даден. В Авдеевке токари пушку сделали из паровозной оси. Всюду рабочий класс имеет свое вооружение — в Чаплине, в Демурино, в Просяной, в Раздорах, в Авдеевке, в Гришине, в Никитовке.
Кузьма говорил негромко, обыкновенным голосом, и, может быть, от этого еще замечательней и сильней звучали его слова.
— Вот ездил я по деревням и говорил с крестьянами. И вот уже крестьяне прислали нам сегодня для забастовщиков пятьдесят пудов хлеба, восемь пудов сала, пять пудов колбасы хорошей, свиной, пять бочек керченской сельди.
— Товарищи! — вдруг крикнул Кузьма. — В Горловке стоят войска — три роты и эскадрон драгун. Согласится Лоэст или не согласится, а с войсками надо кончать, иначе они с нами покончат. Помните, на митинге — на нем пять тысяч человек, как один, сказали: «Поддержим наших передовых бойцов за свободу всего народа… Или ляжем костьми, или выйдем победителями».
Степка смотрел на него. Неужели этот грязный и сильный человек прибивал жестяные полоски к ящику с камнями? Неужели это он пел песни и шутил с мальчиками, ходил в гости к тете Нюше? Неужели это Кузьма-квартирант?
Степка ночевал в комнате Кузьмы.
— Теперь тебе придется на несколько дней В Горловке остаться, — сказал Кузьма, — поезда в вашу сторону не ходят.
— Ну и что ж, останусь, — сказал Степка и спросил: — И Звонков скоро приедет?
— Должен скоро, — сказал Кузьма и вдруг улыбнулся. — Видишь, как повернулось: раньше я у тебя был квартирантом, а теперь ты у меня квартируешь.
Кузьма постелил на полу полушубок и велел Степке ложиться спать. Спать было холодно: комната выходила в сени, а дверь то и дело открывалась — до утра к Кузьме приходили люди.
Сквозь сон Степка слышал их голоса. Утром, когда он проснулся, Кузьмы уже не было. Степка хотел сходить к Алешке, но его окликнула какая-то старуха,
— Иди чай пить, — сказала она.
Степка снова вошел в дом.
Когда мальчик допивал второй стакан, в сенях послышался шум и мужские голоса.
— Пришел, — сказала старуха и вздохнула.
Вместе с Кузьмой пришли еще каких-то двое: один — в железнодорожной фуражке, другой — маленький, очень широкоплечий. Они сели за стол.
— Пошли к директору? — спросил маленький и усмехнулся.
— Пошли, — сердито сказал Кузьма. — А какой в этом толк, если дело через директора пошло… Ты чай пил? — вдруг спросил Кузьма у Степки.
— Пил.
— Ругается твоя мать, верно?
— Ну и пусть.
— Такой уж ты храбрый, — сказал Кузьма. — Я ее сам боялся. Как посмотрит — страшно…
Потом он сказал маленькому человеку:
— Вот послать. А, Мостовой?
— Чего ж, можно, раз он матери не боится.
— Пойдешь в драгунскую казарму? — спросил Кузьма.
— Пойду, — сказал Степка.
— Ну вот, слушай, тебе Мостовой все расскажет.
— Чего же рассказывать? Ты вот так сделай. Возьми ведро и иди щепки собирать. Подойди к казарме, попроси дяденек, чтоб тебя пустили, — они дровами топят; а вот это добро и подкинешь там — во дворе, в сарае, в конюшне, где сможешь. Понял? — И он вынул из кармана пачку бумаг.
— Понял, — сказал Степка.
— А чего рот открыл? Сомневаешься?
— Где же я ведро возьму?
— Ведро тебе дадим, это будь уверен.
— Ведро ведром, — сказал железнодорожник, — а как с паровозами быть? Машинисты ждут в депо.
Он, видно, обиделся, что Кузьма так долго разговаривает со Степкой.
Вскоре, громыхая ведром, Степка шел по улице в сторону казарм. Вот так же, гремя ведром, он шел за Марфой по улицам рабочего поселка.
Возле каждого дома стояли люди. Они громко разговаривали, перекликались через улицу.
Степка пошел мимо отвалов породы; они тянулись черной длинной стеной, замыкая поселок.
Он подошел к последнему домику. Резкий, холодный ветер дул из степи. Прямо перед ним на пустыре стояли длинные приземистые казармы. Кругом было пусто и тихо. Степка пошел по дороге, то и дело оглядываясь назад, в сторону поселка. Лицо его горело от ветра, слезы щекотали уголки глаз, дрожь проходила по телу.
Степка подошел к казармам. У ворот, возле будки с окошечком, стоял солдат в длинной шинели с винтовкой и шашкой. Голова его была обмотана башлыком, и он походил на торговку, у которой Степка покупал хлеб. И так же, как у торговки, на носу у него блестела веселая прозрачная капля. А сабля в черных ножнах с медными нашлепками была такая же, как у деда на динамитном складе.
По дороге Степка все представлял себе, как драгуны, завидя его, закричат: «Бей его! Коли! Стреляй!»
Но часовой спокойно смотрел на мальчика, не замахивался и не орал. Он переступил с ноги на ногу и спросил сиплым, простуженным голосом:
— Тебе чего, мальчик?
— Дяденька, — сказал Степка, — можно у вас щепок набрать?
— Пройди к сараю, кругом обойдешь, — сказал часовой.
Степка прошел мимо конюшни; оттуда сладко пахло теплом. Заглянул в полуоткрытые ворота — все стойла были пусты. Потом, поднявшись на цыпочки, он посмотрел в окно казармы. Десятки кроватей, покрытых одеялами, стояли ровными рядами. Должно быть, казарму жарко натопили — на стеклах не было ледяных узоров. В казарме тоже было пусто, только возле печки сидел на корточках солдат и, растопырив пальцы, протягивал руки к огню. На стене против окна висел большой царский портрет в черной раме. Степка разглядывал румяные щеки, синие глаза, русую бородку и пунцовые губы царя. Вдруг мальчику показалось, что царь смотрит прямо на него.
Степка быстро пригнул голову и побежал к дровяному сараю. Он набрал ведро колючих легких щепок, потом, вдруг задохнувшись от волнения, вытащил из-под пазухи пачку бумаг и сунул на низенькую полку, где лежали топоры. Остальные бумаги он раскидал возле конюшни и, согнувшись, чтобы царь не увидел его из окна, побежал вдоль казармы. Он побежал мимо второй конюшни. Оттуда раздавалось ржание лошадей и сердитый мужской голос:
— Прымысь, тоби кажуть, прымысь!
Он бежал в сторону города, боясь оглянуться. Ветер свистел в ушах, а Степке казалось, что это улюлюкают драгуны. Чем быстрей он бежал, тем больший страх охватывал его. Казалось, вот-вот чья-то рука схватит его за воротник. Задыхаясь, с вытаращенными глазами, он подбежал к первому домику и оглянулся. Все было пусто и тихо. Тогда, полный веселья и гордости, гремя ведром и приплясывая от холода, он пошел в город.
Не успел Степка подойти к дому Кузьмы, как со стороны завода послышались крики, свист, раздалось несколько выстрелов.
— Драгуны! — закричал шедший впереди человек и, взмахнув руками, бросился к калитке.
Во всю ширь улицы мчались, размахивая саблями, конники. Степка юркнул во двор. Вслед за ним вбежали двое рабочих и, запыхавшись, остановились у забора.
— Чего там, в конторе? — спросил один.
— Кузнецова взять хотели, директор войска вызвал, — сказал второй.
— Отбил народ… Кто чем… пиками… гайками… леворверами. Не знаю, живой ли остался, рубанули его сильно…
В это время показались первые всадники. Офицер в круглой шапочке скакал на рыжей лошади. Громадные вороные кони тяжело и шумно ступали, разбрасывая комья снега, пар вырывался у них из ноздрей.
Степка, припав к забору, смотрел на мчавшихся драгун. Быстрые движения лошадей и всадников слились в один огромный поток. И вдруг все исчезло. Улица стала пустой и неподвижной.
— Видел? — спросил стоявший рядом со Степкой рабочий.
— Видел, — ответил второй и, покачав головой, сплюнул.
Степка вошел в дом. Старуха, возившаяся у плиты, сказала шепотом:
— Ушел он на станцию, — и кивнула на дверь.
Степка заметил, что старуха никогда не называла Кузьму по имени.
Степка разделся и подошел к плите. Ему сразу вспомнилась прошлогодняя торговля семечками — пальцы рук и ног совсем задеревенели.
— Ты ему как — брат или племянник? — сказала старуха. — Народ за ним прибежал, кричат, торопят, а он — нет, свернул цигарку, а потом стал на кухне. «Ивановна, говорит, мальчишка придет, ты его обедом накорми».
После обеда, когда уже начало темнеть, пришел Алешка и позвал Степку на станцию встречать дружинников. Во дворе их ждал соседский мальчик; на ногах его были коньки.
— Настоящие, — сказал Алешка, гордясь своим новым приятелем.
До самой станции этот мальчик шел сзади и спотыкался — дорога была разбита подковами драгунских лошадей. Степка и Алешка то и дело завистливо оглядывались на него. На станции было много народу, и мальчики потеряли друг друга.
Люди стояли на путях и смотрели в степь. Степка тоже поглядел туда. Блестели рельсы, освещенные станционными фонарями, дальше высились темные ряды вагонов, за ними поднималось здание водокачки, а потом все сливалось в синем полумраке необъятной, покрытой снегом земли.
— Идет, идет! — крикнул кто-то.
— Где?
— Верно, идет!
Волнение охватило стоявших. Все зашумели.
— С путей, с путей сходите! — закричал железнодорожник, пробегая по перрону.
Где-то очень далеко показались неясные желтые пятна паровозных фонарей. Вдруг сделалось так тихо, что можно было слышать нарастающий шум приближавшегося поезда.
Вставай, поднимайся, рабочий народ! —
затянул человек, стоявший рядом со Степкой, и запнулся. Но тотчас второй поддержал:
Вставай на борьбу, люд голодный!..
И песню сразу подхватили многие десятки голосов.
Никогда Степка не слыхал такого дружного пения. Пели рабочие, шахтеры, железнодорожники, пели старики и женщины. Казалось, пел весь огромный рабочий народ — здесь, на платформе, и там, в широкой темной степи.
А желтые глаза блестели уже совсем близко. Было видно, как светящийся дым, клубясь, рвался из трубы. Через несколько секунд, обдав стоявших своим теплом и запахом, паровоз прошел по рельсам.
Степка успел заметить красный флаг, бившийся над широкой грудью паровоза; лысый механик кричал что-то и размахивал картузом.
И мальчик сам сорвал картуз и заорал пронзительным голосом. А вокруг него люди размахивали шапками, кричали и пели. Из вагонов начали выскакивать дружинники — усатые, бородатые, бритые, в картузах и в ушанках, в полушубках и пальто, молодые и старые. В руках они держали солдатские винтовки, охотничьи ружья, железные пики…
Вдруг Степка заметил Афанасия Кузьмича. Он стоял вытянувшись, прямой как столб, держа в обеих руках свою шапку. Седые волосы его блестели, освещенные светом большого фонаря, а из глаз по темным щекам лились слезы.
— Дедушка, Афанасий Кузьмич, зачем вы?.. — спросил Степка.
Старик продолжал плакать и бормотать:
— Все… все… Поднялись всем народом.
И не успели приехавшие дружинники выйти из вагонов, несколько голосов закричало:
— Идет, идет!.. Второй подходит!..
В этот вечер в Горловку прибыло восемь боевых дружин.
Ночью Степка не страдал от холода. В маленькой комнате Кузьмы ночевали двадцать человек. Степка спал, наслаждаясь теплом, зажатый между горячими телами лежавших на полу людей, положив голову на чье-то широкое, твердое плечо.
Сам Кузьма не ночевал дома, он всю ночь провел на станции.
Проснувшись утром, дружинники занялись своими делами.
— Эх, мало я взял табачку, — сказал один, щупая свой кисет.
Второй, наворачивая на ногу портянку, говорил соседу:
— Сказала мне баба — возьми валенки. Нет, не взял, а теперь вижу: надо бы взять; мерзнут ноги — и все.
— Какой же ты дружинник в валенках? Это один смех.
— А сам в валенках.
— Ладно уж. Хлеб у тебя, что ли?
— Слышь, мальчик, — сказал парень, жалевший о табаке, — тут кипяточком нельзя разжиться?
— Что ты, — сказал черноволосый человек, спавший ночью рядом со Степкой. — На такую ораву где ты кипятку напасешь? Это на станцию идти, там для нас баки греют.
Белоголовый парень с толстыми губами и опухшими узкими глазами сказал петушиным голосом:
— У меня простуда, мне дохтур не велел из дому выходить.
Все рассмеялись.
— А ты расскажи, что тебе доктор еще сказал? — сразу спросили два голоса.
Но белоголовый парень не успел ответить. Дверь распахнулась, и в комнату вошли Кузьма и высокий человек в новом желтом полушубке.
— Товарищи, — сказал человек в полушубке, — штаб вынес решение наступать на казармы, чтобы выбить из Горловки войско.
На мгновение в комнате сделалось тихо.
— Ну что ж, затем и приехали, — сказал черноволосый, и все зашумели, начали одеваться.
— А Звонков здесь? — спросил Степка у Кузьмы.
— Нету. Гришенские приехали, а юзовским казаки путь разобрали.
Кузьма взял Степку за плечо и сказал:
— Где отвалы — знаешь? Проводишь?
Кузьма пожал руку человеку в желтом полушубке и сказал:
— Что ж, шагайте!
Он улыбнулся Степке и добавил:
— Мальчишку обратно прогоните!
Лицо Кузьмы было совсем серое, худое, щеки покрыты черной щетиной. Веселый парень спросил:
— Это он и есть Каченка?
— Он, — кивнул полушубок.
— Скажи ты! — сказал веселый.
Они шли вниз по улице, Степка шагал рядом с начальником отряда. Дети и женщины глядели на них, и Степка лишь об одном жалел: не было у него ружья или пики, — ведь люди могли думать, что это не дружинник шагает, а просто так, привязался любопытный мальчишка.
Начальник отряда огляделся и сказал:
— Вот в этот двор свернем.
— Да нет, дальше нужно, — сказал Степка.
Но дружинники не послушали его, а пошли вслед за начальником.
Они прошли через двор и вышли на пустырь. Прямо перед ними высились отвалы породы,
Степка видел, как большой отряд входил на шахтный двор; люди быстро бежали к надшахтному зданию, держа в руках ружья. Дружинники молча начали карабкаться по склону глеевой горы; куски породы, скрежеща, катились вниз.
— Порода вроде нашей, — негромко сказал молодой парень.
Чем выше они взбирались, тем сильней дул ветер. Степке вспомнилось, как он лез с Алешкой на глеевую гору Заводской шахты. Там на вершине стоял Кузьма и пьяным веселым голосом кричал песни.
Горловские отвалы были гораздо ниже юзовских, и дружина вскоре добралась к гребню. Рассыпавшись цепью, люди залегли между камней.
Степка лег на холодные камни и оглянулся.
Темное, суровое утро стояло над землей. Облака затянули небо. Плоская степь, покрытая грязным, серым снегом, сливалась вдали с небом, таким же серым и тяжелым, как земля. Во многих местах были видны черные плешины, обнажившиеся из-под снега. Вокруг казарм суетились люди с винтовками, из конюшен выводили лошадей.
— Смотри, не стрелять без приказа, — сказал человек в полушубке.
Так в молчании прошло несколько минут. Только порывистый ветер свистел в ушах. Ветер пробивался в штаны, под рубашку, обжигая тело. Степка начал дрожать, а сердце билось, как колокол: бам, бам, И от этих колокольных ударов стало шуметь в висках.
Желая спрятаться от ветра, Степка начал разрывать яму в камнях. Но разрыть смерзшийся сланец было очень трудно. Вдруг мальчик увидел небольшой кусок серебристо-серой породы, с красивым, ярким отпечатком листа. Сперва он решил не трогать его, но потом, оглянувшись и убедившись в том, что никто не смотрит в его сторону, мальчик спрятал камень в карман. Камень так холодил ляжку, точно Степка сунул в карман кусок льда.
— Смотри, без приказа не стрелять, — снова сказал человек в полушубке.
— Чего ж ждать, ноги отнимаются, — сердито сказал дружинник и добавил: — Вот дурак, не взял валенок.
— Гляди, гляди, чего делают, — радостно сказал белоголовый, указывая рукой на солдат, тащивших из сарая толстые поленья дров.
Чернявый отрывисто спросил:
— Может, флаг вывесим?
— Не надо пока, — сказал старший и вдруг, заметив Степку, крикнул: — Мальчик, спускайся вниз.
В это время со стороны покосившихся заборов и маленьких домиков, стоявших под отвалами породы, послышалось негромкое хлопанье ружейных выстрелов.
— Ну, ребята, — закричал человек в полушубке, — пали!
Над самым ухом Степки что-то оглушительно треснуло, потом снова и снова. Сладкий дымок, сразу напомнивший шахту и запальщика, пополз по камням, на мгновение закрыл казарму. Сердце дрогнуло и остановилось, снова бешено забилось. Острое желание скатиться вниз охватило мальчика.
— Хладнокровней, хладнокровней целься, потом стреляй, — раздался голос командира.
Дружинники, вытягивая шеи, всматривались в казармы. Приложив ружья к плечу, прицеливаясь, стреляли, щелкали затворами и снова стреляли. Делали они это деловито, молча, точно исполняли свою обычную работу.
Жалевший о валенках, щупавший кисет, чернявый — все были здесь. И чувство страха прошло так же внезапно, как и появилось.
Один только белоголовый охмелел. Шапка держалась у него на ухе; выстрелив, он ругался и грозил в сторону казармы кулаком.
Сверху хорошо было видно, как драгуны садились на коней, пехотинцы в серых шинелях, лежа за кучами дров, стреляли из винтовок. Звуков выстрелов с их стороны не было слышно, и Степке казалось, что дело у них идет плохо.
Чернявый, лежавший ближе всех к Степке, вынул из-за пазухи красный платок на маленькой палочке и отрывисто крикнул:
— Поставь его повыше там!
Степка на четвереньках полез к самой высокой точке отвалов. Платок, раздуваемый ветром, хлопал его по лицу. Долго провозился Степка, пока ему удалось укрепить тонкую палочку между камней, — она все выскальзывала и ложилась набок.
Потом он встал и оглянулся. Дружины плотным полукольцом охватили казармы. Выстрелы раздавались с эстакад и надшахтного здания, с отвалов и со стороны Садовой улицы. Вдруг послышались далекие крики, и Степка увидел, что к казармам отовсюду бегут дружинники с ружьями, никами и револьверами.
Драгуны, не спеша, длинной, красиво вьющейся лентой уходили в степь; пехота, рассыпавшись, отступала вслед за ними. Солдаты то и дело останавливались и стреляли с колена по наступающим дружинам.
— А-а-а! — перекатывалось со стороны надшахтного здания и эстакад.
— А-а-а-а! — совсем слабо доносилось из-за серых полуповаленных заборов.
— Ррр-р-ра-а! — заорали отвалы, и Степка увидел, как дружинники, перевалив через гребень, покатились вниз.
И чувство силы, то радостное и гордое чувство, испытанное им, когда он дрался с Пашкой, когда, работая в мастерской, он свернул колено жестяной трубы и когда смотрел на суровое, спокойное лицо запальщика Звонкова, охватило его с новой, неведомой глубиной.
— У-ю-й-й, — прожужжала над его головой муха.
— У-ю-й-й, — пропела так близко от него, что он невольно отмахнулся руками.
Возле ноги мальчика щелкнул камень, и легкий дымок пыли, подхваченный ветром, растаял в воздухе.
Нога начала гореть, точно ее ошпарило кипятком. Не понимая, что происходит, Степка присел и стал оглядываться. Что-то живое поползло в ботинок, штанина прилипла к икре, пальцы рук сделались мокрыми и клейкими. Потом он увидел, как дружинники разбивали прикладами стекла в казармах, а тяжелое, серое небо пошатнулось и грянуло вниз…