ЧАСТЬ ВТОРАЯ «КАЗАЦКАЯ ЖИЗНЬ»

Соловьи в садах

Два года минуло с тех пор, как донские деды вынесли из войсковой избы казацкие знамена. Два года прошло, как станицы покинули Дон. У многих молодых за эти годы выросли бороды и усы, многие показали себя храбрыми воинами, многих взяла могила в чужой земле.

Степан был выбран есаулом головного дозора. Товарищи полюбили в нем удаль и боевую сметку, и сами дозорные казаки поставили его головой над собою.

Головной дозор первым встречался с противником. Чаще всего навстречу попадался такой же панский дозор, и, бесшумно расправившись с ним, Степан высылал лазутчиков высмотреть, от кого был дозор, сколько идет войска, пешее или конное. Нередко случалось, что панские силы обрушивались на Стенькиных казаков и приходилось вступать с ними в неравную драку, пока подойдут на помощь свои станицы. Стенькины товарищи прослыли среди войска первыми удальцами. Много их пало в боях, а те, кто пришел охотой на место убитых товарищей, были так же отважны, и Стенька гордился ими, как и они своим есаулом.

В этой войне русскому войску далась боевая удача, и оттого казаки дрались смелее и жарче. В частых схватках молодой есаул скоро узнал хитрости и повадки врага.

Жители Украины и Белоруссии, где проходили битвы, переходили на сторону русских, показывали дороги, помогали устраивать в удобных местах засады и радовались победам над жестокими польскими панами. С самого начала войны все стало уже клониться к победе России, но паны еще не просили пощады.

— Да что же он, чертов пан, о двух головах?! — досадовали казаки. — Колотим, колотим, а все ему мало!

Прогнав панов из Украины и Белоруссии, русские подошли уже к старым границам Речи Посполитой, как вдруг пришла весть, что шведское войско вторглось в Польшу с северной стороны и быстро пошло занимать польские прибалтийские города.

— Конец теперь окаянному панству! — заговорили казаки. — Шведский король в согласие с государем нашим пришел…

Казалось бы, русской рати оставалось одно: в союзе со шведами ударить, собрав все силы, покончить войну и разъехаться по домам. Но вместо того казакам, как и всему русскому войску, приказали остановиться.

Бои прекратились. Казаки стояли в лесах возле Брест-Литовска. Наступила весна. Стаял снег. В воздухе пахло прелым листом, конским навозом и смолистыми почками. Наливаясь под солнцем с каждым днем все полней, почки лопнули и развернулись в душистые маленькие листочки.

Вот тут-то и охватило казаков томление по Дону.

Ни осенью под дождями, ни в зимний мороз под метелями, ни в битвах, ни на становищах казаки не чувствовали усталости. Все знали, что будет победа — придет и отдых. А теперь вдруг почуяли разом, что устали от битв и до смерти хочется всем в родные края. Чаще стали рассказывать друг другу сны, и все чаще да чаще снился им Тихий Дон…

Совсем не те стали казаки, какими знали они друг друга во время битв. Сидит казак молча, насупясь, латает худой сапог или чинит конскую сбрую, и вдруг откуда возьмется из-под усов улыбка, и глаза уже не глядят на сапог, а куда-то вдаль — в сторону Дона, где цветут теперь вишни и яблони, где весенние ночи так темны, что, только вплотную приблизив свое лицо к лицу молодой казачки, можно увидеть блеск ее глаз; тогда губы шепчут так нежно и тихо, что надо коснуться ими горящего краешка уха подруги, чтобы она услыхала твой шепот…

Головной дозор, есаулом которого был Степан, стоял впереди станицы, в лесу, оберегая казачий стан от коварного и внезапного нападения. Дозорные настроили себе шалашей и круглые сутки держали заставы.

Расставив своих товарищей по местам, когда остальные казаки, свободные от несения караула, уснули, Степан лунной ночью сидел невдалеке от своего шалаша, на пеньке у опушки. Сзади него темнел ночной лес, а впереди лежало хлебное поле, едва покрывшееся свежими, нежными зеленями.

Стеньку всегда на войне удивляло, что мужики не бегут от войны хорониться и сеют свой хлеб, даже когда войска проходят по их дорогам, когда ратные кони топчут поля, а ядра из пушек летят с двух сторон над их бедными хатами…

И здесь польские крестьяне засеяли свое поле, хотя еще в сентябре шли жестокие битвы. И вот мир еще не установлен, и, может быть, битвы вновь разгорятся, а молодые хлебные всходы уже поднялись, и крестьяне готовят серпы и молятся богу о ниспослании плодородных дождей. И мир над полями царит. На что казаки озорной народ, а не топчут мужицкую ниву и стараются обойти ее стороной: пусть будет хлеб на земле у каждого человека в каждой державе, и пусть его народится столь, чтобы не было в свете голодных!..

В ратном седле, с пикой и саблей едет казак по вражеской, панской земле, а увидит волов, запряженных в плуг, да плугаря, гнущего спину, и скажет от сердца: «Бог в помочь!» И тот тронет шапку одной рукою, не отрывая вторую от плуга, и тоже от сердца в ответ: «Дзенькую, пане, бодай урожаю!»

Прислушиваться к тишине и всматриваться в ночной мрак стало уже привычкой Степана. Но была совершенно светлая, тихая ночь. Луна серебрила деревья и свежие зеленя, и теплый воздух был так неподвижен, что листья не шелестели и не качалась трава.

Стенька резал кусочками и ел сало, присланное матерью с попутным обозом. Он снова улетел всем сердцем на Дон. Вдруг ему послышался осторожный шорох в траве. Стенька опасливо взялся за пистоль и затаил дыхание. Все молчало вокруг. Он принялся снова за еду, как внезапно его кольнуло, словно иглой, в колено. Он дернул ногой и вскочил… Испуганно прижав уши, перед ним припала к траве серая кошка. Степан рассмеялся и сел на место.

— Вот ты каков, лазутчик! — сказал он. Худущая, жалкая, ослабшая от голода, кошка разевала рот, но мяукать была не в силах. — Дохлятина! — ласково выбранился Степан и кинул ей сала. Наевшись и тихо мурлыча, кошка уснула возле его сапога. И почему-то Стеньке радостно было чувствовать ее сытый покой. Когда луна поднялась высоко, Степан подумал, что надо проверить, не спят ли в засадах дозорные. Он поднялся со своего пенька и пошел. Кошка проснулась и с жалобным криком помчалась в траве за ним… В памяти Степана мелькнуло что-то очень похожее. «Где же это раньше вот так же ко мне привязалась кошка? — подумал Степан. — Во сне, что ли, видел?» И вдруг рассмеялся: «Аленка!»

Он вспомнил девчонку, бежавшую за ним по дороге и потом робко жавшуюся к плетню… Потом такую же робкую он вспомнил ее у ворот своего двора, когда они пришли на Дон.

«Настя красоткой стала!» — тотчас же почему-то припомнились и слова, сказанные в тот день матерью. «Так и уехал, не встретившись с Настей!» — подумал Степан. Он захотел представить себе облик атаманской падчерицы, но прошли уже годы, и Настя совсем исчезла из памяти. Вместо нее встала перед глазами маленькая, хрупкая девчонка-полячка, которая целовала его грубые казацкие руки.

Это было, когда казаки ворвались однажды после битвы на панский хутор и, еще распаленные горячкою боя, пустились громить богатые покои, разбивать окованные железом лари и сундуки, рыща в подвалах и кладовых, и бросать в огонь вражеское добро. Степан, усталый, вошел в крестьянскую хату напиться и, распахнув дверь, застал полуодетую дивчинку, которая торопливо натягивала крашенинный сарафан. У ног ее валялось какое-то сброшенное платье. Помогавшая ей старая холопка засуетилась, стараясь заслонить ее от нескромных казачьих взоров, и Стенька сам в смущении отшатнулся.

Но старуха с дивчиной упали ему в ноги. В слезах и отчаянии дивчина схватила и прижала к губам его руку, моля о пощаде. И, глядя на пухлые губки, на бледное личико, на испуганные большие глаза, чувствуя нежную ручку, Стенька тут только понял, что это переодетая панночка скрылась у старой холопки. И, ничего не сказав, он вышел из хаты…

Несколько дней казаки стояли тогда на хуторе, и Стенька чувствовал, что с каждым днем все больше тянет его побывать в той хате и посмотреть на маленькую панночку. Он не решался зайти в ту хату, но по нескольку раз на дню старался пройти мимо и с тоской думал о том, что, может быть, очень скоро ему навеки придется покинуть хутор…

И хутор давно остался позади, и полячка давно позабылась за новыми боями и походами. Но тут, во время перемирия, с новым дыханьем весны, перед его глазами снова встал облик молоденькой полячки, и казалась она ему вместе и переодетой панночкой, и донскою казачкой Настей…

«Домой бы скорей! Может, крестный еще не отдал Настюшу замуж», — подумал Стенька, досадуя, что не успел повидаться с атаманской падчерицей перед походом.



Станица Ивана была вскоре призвана на охрану послов, когда начались мирные «съезды» между царскими боярами и польскими панами-сенаторами.

Выдалась душная ночь. В огромном саду, окружавшем дворец большого польского пана, поместили Стеньку с его полусотней в хате садовника.

Сколько ни маялся Стенька, не мог заснуть. Он вышел из хаты в сад. Черное небо горело яркими звездами, в саду было темно — хоть глаз выколи, — и только вдали между сеткой листвы виднелся огонь в панском дворце. Мало-помалу Степан начал различать во мраке толстые стволы деревьев. Он пошел по дорожке. Справа от него лежал за деревьями широкий, дышавший прохладою пруд, и казалось, в его воде мерцало звездами опрокинутое небо. Впереди, у панского дома, щелкали и заливались соловьи… Из-под темных, ширококронных лип и дубов Степан вышел под ясные звезды. Перед ним теперь был большой яблоневый и вишневый сад. Даже в этом густом, непроглядном мраке на яблонях были видны белые гроздья цветов. Стенька сорвал ветку, поднес к лицу. Нежный запах свежести опьянил его. Упругие лепестки коснулись губ влажной прохладой… «Ворочусь домой, оженюсь и сад насажу. Ведь экую красу создал бог — и радость и сладость!» — подумал Степан.

Незаметно в раздумье он подошел к панскому дому. Во всем обширном дворце люди уже спали, только в покое, где жил боярин Юрий Алексеевич Долгорукий, в окне наверху, мигал огонь оплывающих свечек да двигались две неспешные тени.

«С думным дьяком засиделся боярин, — подумал Стенька, — и нагар со свечек снять позабыли, то и мигают, словно пожар».

Он подошел почти к самому дому. Соловьи звенели и щелкали.

«Как церковь! — подумал казак об огромных панских хоромах. — Вот пан — так уж пан! Отгрохал себе палаты! Хоть глазком заглянуть, как в таких-то домах живут. Ведь две-три станицы запросто влезут под крышу».

Степан постоял перед широкой лестницей, украшенной каменными вазами, потрогал холодные мраморные перила и побрел по дорожке к звенящему между кустами фонтану.

«Чудная жизнь! Пан живет как король, а король, говорят, и полпана у них не стоит: хотят — посадят, хотят — спихнут со престола, как все равно атамана, — размышлял Стенька. — Нам, казакам, подивиться туды-сюды, а боярам небось и в зависть: самим бы над государем хозяевать на такой же лад, чай, разгораются зубы».

Степан поглядел на небо. Сладостный покой вешней ночи разливался в его душе умиротвореньем и радостью.

Вдруг над головою его распахнулось окно.

— Соловьи-то гремят, соловьи! — с широким зевком сказал голос сверху. — И грех нам с тобою, Иваныч, в такую пору сидеть, закрывши окошки. Аж голова разболелась.

— Час поздний, боярин! — ответил второй голос. — Спать пора, да боюсь, и ляжешь, так не заснешь. Сойдем, что ли, в сад, пройдемся, а там уж — в постель. Я мыслю, наутро паны не приедут на съезд. Задачу ты задал им ныне. Дни три теперь думать станут.

Степан усмехнулся даже с какой-то гордостью, будто это он сам, а не боярин, задал панам «задачу», которую им придется решать дня три подряд.

«Где им наших перехитрить!» — подумалось Стеньке.

— Ну, пойдем да походим, — согласился боярин.

«Уйти от греха», — подумал было Степан. Однако же любопытство в нем взяло верх. Ему захотелось остаться и послушать, о чем говорят, чем живут на досуге эти люди, так непохожие на казаков.

«Не в царскую Думу влез, а по саду гуляю. Я им не помеха, они — мне. И сад велик — нам на всех места хватит», — решил казак и опустился под деревом на дерновую скамью.

Немного спустя боярин и думный дьяк сошли в сад. В темноте они были едва различимы, но приглушенные голоса их ясно слышны.

— …и тот пан говорит: «Вы мирно поладить хотите, а черкасы[10] на помощь шведскому королю двадцать тысяч послали войска, — рассказывал думный дьяк. — Если ваш государь считает, что гетман Богдан и все запорожское войско — подданные российской державы, то пусть он велит Богдану…»

— Знать не хочу я Богдана! — в раздраженьи перебил боярин. — С Богданом по всей земле бушует холопское беснование: видал ли ты сам Богдановы хлопские толпы? Не воины — рвань! А атаманов их видел — Сирка да других? Хоть сейчас всех в Разбойный приказ да на дыбу!..

У Степана сильно забилось сердце при этих неожиданных, полных ненависти к украинцам словах воеводы. Он затаил дыхание, чтобы не выдать себя и не упустить ни слова.

— Коли совсем стереть польское шляхетство с лица земли, то каков образец дадим мужикам?! Али наша держава чиста от мятежных людишек?! — продолжал боярин.

— Воровских людей везде будет! — живо откликнулся дьяк.

— Вот то-то и я говорю тебе, думный. Богдан мужикам да всяким худым людишкам пораспустил вожжи, да и сам не чает того, что из экого дела выйдет! Разошлись крушить польскую шляхту. А с польской покончат, так захотят весь дворянский род сокрушить под корень… А мы повинны подальше Богдана видеть. Вдруг у нас на Дону да и выскочит экий же шиш, как Богдан. Мужиков туда набежало довольно. Он их соберет, да и пойдет наши вотчинки шарпать!

— Да что ты, боярин, спаси Христос! На Дону не статочно. Ведь в Малорусской Украине русские люди под Польшей томятся. Богдан их к единству призвал за православную веру.

— Эх, Алмаз Иваныч, короткая твоя память! — досадливо перебил дьяка боярин. — А на кого в Козлове да в Курске, в Москве да во Пскове вставали? Тоже русские, православные люди! Нет, думный! Я мыслю, как Афанасий Лаврентьич: нам надо во что бы то ни стало, хоть уступить панам, а с Польшей мириться, покуда порядок в ней до конца не порушен. Ты послушай, великим постом у меня был случай. Подходим с войском к маентку какого-то пана. Пограблено все, пожжено, и пан со своею паней вдвоем висят на воротах. А польские хлопы — ко мне с хлебом-солью, без шапок стоят на коленях. Я их спрошаю: казаки, мол, были? Молвят: «Ниц, пане боярин. То мы, польские хлопы, сами маенток спалили и пана повесили сами». — «За что же вы его?» — «Пшепрашам, бо пан был бардзо лютый. Богато грошей тягал и хлеба, плетьми бил и чеботом в зубы». Я им: «Да как же вы, пся крев, дерзнули на пана?! Ведь сам господь бог указует хлопам покорность!» Ну, я тотчас велел всех мужеска пола тех хлопов тут же повесить и деревню пожечь, чтобы другим неповадно было вставать на шляхту. А ты вот мне, думный, скажи: по-твоему, что же, за церковь Христову те польские хлопы встали?! К добру ли такая притча?..

Кровь прилила к голове Степана, гудела в ушах…

Восстание польских хлопов против своих панов было не в редкость, и нечему было тут удивляться, если взглянуть на бледные лица крестьянских детей, на драное платье и нищие хаты крестьян, которым жилось под своими единоверными и единоплеменными панами нисколько не лучше, чем православным украинцам.

Боярин и думный дьяк проходили мимо Степана, удалялись и возвращались вновь. Иногда они подходили к фонтану, журчавшему между цветущих яблонь, шелест воды заглушал их слова, но потом они опять приближались.

«Так вот оно как! Так вот оно как! — задыхаясь от негодования, думал Степан. — О правде кричат, за веру Христову зовут проливати русскую кровь, а сами лишь о боярской корысти и мыслят… Не за русский народ, не за правду и не за силу нашей державы хлопочут бояре… Панов, собаки, спасают — таких панов, как и сами бояре… Чем они лучше панов?!»

Ночные собеседники скрылись в покоях панского дворца, а Степан все сидел на дерновой скамье. Из головы не шла сожженная боярином деревня, повешенные в отместку за злобного пана польские восставшие хлопы.

«Схватили бы хлопы боярина да заодно на березу — вот-то бы складно!» — думал Степан. Он не заметил, как погасла свеча в последнем окне дворца и начало рассветать. «Не больно-то складно! — остановил казак свою думку. — Тут как раз и наехал бы Стенька с казацким дозором. Увидел бы, что польские хлопы боярина весят, да гаркнул дозору: „Лупи их, латинское племя! Боярина нашего чуть не сгубили ляхи!“ Куды там, да нешто я слушать стал бы, что там поляки бормочут?! Да хоть и стал бы, сказал бы: „Над вашим паном — ваша воля, а наших бояр мы весить вам не дадим. Руки коротки!“ Вот тебе правда! Бедному человеку правды добиться нелегкое дело…»

Степан не видел, что звезды в небе померкли, что в дымной предутренней мгле явственней выступили девически нарядные яблони, а панский дворец отражает в окнах красный отсвет утренней зорьки. Казак сидел так неподвижно, что одинокая жаба не признала в нем человека, выскочив из-за куста, — шлеп-шлеп! — приблизилась к нему и, словно в задумчивой неподвижности, уставилась на него своими выпученными буркалами…

Легкий ветерок, примчавшийся вдруг откуда-то, зашумел в листве, заглушил соловьев и лепет фонтана, и Стенька, будто проснувшись, услышал невдалеке крик петухов.

«Время смене», — подумал Степан. Он поднялся со скамьи и пошел вдоль пруда к хате садовника будить отдыхавших товарищей.

Пыль над дорогой

Солнце палило жарко. Сохла земля, и над дорогами завивалась пыль. Скакали гонцы от послов в Москву. Из Москвы и из Киева — к месту посольских съездов. Русские полки получали приказы от воевод, снимали свои становища и куда-то передвигались.

— Братцы, куда путь?

— Воеводы ведают.

По дорогам двигалась пешая рать, скакали тысячи конников, куда-то везли пушки…

— Тянут к домам. Не долог и наш черед, — говорили среди казаков.

Из густого облака пыли мелькнули казацкие пики, высокие и косматые бараньи шапки. С ветром через ржаное поле долетела родная, казачья песня.

Как со черна-черна, братцы, ерика,

Под азовски башни, братцы, каменны

А и грянули, братцы, десять тысяч казаков —

Запорожских, донских, волжских, яицких…

Казаки сбежались толпой к дороге на эту всем знакомую песню о взятии Азова и азовском осадном сидении.

Как спужались, испужались татаровья,

Ускочили они, братцы, из азовских стен.

Да покинули они пушки медные,

Зелье-порох да, братцы, и золоту казну… —

подхватили казаки у дороги.

Стенька увидел крестного. Тяжелый и важный в боевом доспехе, на темно-гнедом коне, ехал он избоченясь и вместе с другими казаками удало подпевал густым и звучным, как медь голосом.

Поравнявшись с донцами, прибывшая станица спрянула со своих коней, и все пошли громко здороваться да искать между казаками знакомцев.

— Крестный! — крикнул Степан.

Корнила обернулся на голос, взглянул на лица окружавших его казаков, посмотрел на Степана и продолжал искать в толпе того, кто его окликнул.

— Крестный, аль ты меня не признал? — смеясь, повторил Стенька.

— Постой, борода, погоди! Али ты мне не крестный батька, а крестник?.. — в недоумении потирая глаза, пробормотал Корнила. — Ах ты бисов казак! Да то ж мой Стенько!.. — будто в самом деле только теперь признал его атаман. — Иди обниму, борода! Ну, возрос! Ну, возрос! Был хлопчик, а ныне лихой атаман!..

Казаки шумно расспрашивали друг друга — одни узнавали о здоровье родных на Дону, другие спрашивали о погибших товарищах и радовались оставшимся в живых. Тот встретил отца, этот — брата, передавали поклоны казачек, донские гостинцы…

— Пошто же вы с Дона? Мы чаяли сами домой подаваться, — спросил Стенька крестного после объятий и поцелуев.

— Корнила Яковлевич! — окликнул подоспевший Иван.

— Здорово, Иван Тимофеич! — отозвался Корнила. — Слава идет о тебе, атаман. Ладно воюешь! Панов хорошо колотил!

Все казаки заметили, что войсковой атаман повеличал атамана по отчеству, и с гордостью на него посмотрели.

Прибылые расположились в панском лесочке. Задымили костры, пошли разговоры…

— Не в подмогу мы вам — на смену. С панами устроен мир, а со шведом будет война, — говорили казаки.

— К домам! — зашумели товарищи Стеньки.

Корнила съездил к воеводе и возвратился в казацкий стан словно бы огорченный.

— Велели и мне ворочаться на Дон, — стараясь скрыть радость, сказал он. — Бранился боярин, пошто я кидаю Дон сиротой. «Без тебя, говорит, атаманов доволе. Подраться кому найдем, а ты Доном правь».

— Богдана страшатся! — сказал Степан.

— Чего ты плетешь?! — удивился Корнила.

Стенька жарко и возмущенно пересказал ночной разговор боярина с думным дьяком, который он слышал в саду.

— А ты, Стенька, язык береги. За такие-то речи тебе его могут урезать, — предостерег Корнила.

Несколько дней спустя станица Ивана двинулась вместе с другими на Дон. Послав против шведов войскового есаула Логина Семенова, мелкорослого, узкоплечего казака с густою рыжею бородой до пупа, Корнила поехал домой.

С панами было заключено наконец перемирие. Молодые донские казаки чувствовали себя победителями и весело пели, возвращаясь к домам.

Стояло жаркое лето. Повсюду цвели хлеба. Над полями звенели жаворонки, и по дорогам между полями, где ехали казаки, подымалась туманная серая дымка дорожной пыли…

Старинный друг Тимофея Рази Ничипор Беседа не одобрял мира с панами и корил молодых казаков за преждевременное веселье.

— Раззевались вы, хлопцы, орете песни, — ворчал он. — Мыслите: вы одолели панов. А паны смеются: дураков обманули, мира выпросили, чтобы к войне собрать силы.

Едучи рядом с Корнилой и слушая деда Ничипора, Стенька спросил:

— Крестный, а вправду — пошто же мы на свейцев войною? Свейцы ведь сами пошли на панов вместе с нами, за правду.

— Мы старые русские земли пошли отнимать у панов — в том наша правда, — ответил Корнила. — А у свейцев какая правда? Залезти в чужую землю? Польшу нечестно побить, да там и с нами затеять драку?!

— А с нами пошто им драться? — спросил Степан.

— Все то разуметь надо, Стенька, — сказал умудренный жизнью Корнила. — Свейский король с турецким султаном в дружбе — оттого и свейцы для нас худое соседство. Оставишь их в польской земле, и покоя от них не жди! Не глупы бояре, что наперво их рассудили побить, пока они крепко на новых местах не сели.

— Рассудили! — услышав слова Корнилы, ворчал дед Ничипор. — Колотили панов, колотили, а ныне в заступу им посылают. Кого? Запорожцев! Намедни прошел гетмана Хмеля сынок Юрко с казаками. Спрошаю: «Куды?» Воны сказывают: «Панам в допомогу на свейцев послали! Глумятся над нами бояре и белый царь. На то ли мы сами под царскую руку просились?!» Панам-то того и надо, да после нам сызнова все, как в песне, спивают: «Мы мочили, мы мочили, потом начали сушить. Мы сушили, посушили, в воду кинули мочить…»

Степан с любопытством прислушался к ворчанию старика. Он тоже, казалось, был по-своему прав…

— Что брешешь, дед?! — одернул Ничипора Корнила.

— Ты, Корней, помолчи. На помосте в Черкасске при всех казаках со мной обнимался. Нова война придет — опять со слезой целоваться полезешь, — огрызнулся старик. — А паны-то привыкли от украинских хлопов хлеба тащить на веселую жизнь. Не отстанут они, потянутся к старым своим поместьям и с нами затеют свару. Мы и тогда поколотим панов, — не об том крушусь, что они одолеют, — да краше нам было бы ныне же с ними покончить. А бояре просты, в обман поддались!..

Но не затем даны молодым казакам кудрявые головы, чтобы таить и пестовать черные мысли. Ворчание деда мало смущало молодежь. Тряхнув кудрями, стряхивали они все заботы и снова горланили над степями казацкие песни. И вместе со всеми, счастливый, ехал Степан, возвращаясь на Дон.

Радостно узнавали они речные переправы, пройденные ими в начале похода, одинокие вербы, хутора и станицы…

Несколько раз поглядывал Стенька на крестного, готовый вот-вот спросить про его чернобровую падчерицу Настюшу, но как-то не к лицу было казаку самому затевать разговор о дивчине. А может, ее уж и выдали замуж? Чего не отдать? Повидаться бы с ней! Да кто знает — теперь позовет ли крестный бывать в Черкасске?

Казаки ехали походным порядком. Хотя они возвращались к домам, но в степях не на редкость встречи с крымцами. Как знать — вдруг свейцы договорились с азовцами или с Крымом, а те и нагрянут в степях, гололобые черти!.. Потому, возвращаясь домой, по степям высылали дозоры, как на войне, и Степан скакал впереди со своей дозорною полусотней.

У Донца казаки разделились: Корнила с понизовыми пошел к Черкасску, а остальные двинулись прямиком к верховым станицам.

— Бывай, Стенько! — позвал крестный. — Бывай ко мне в дом да батьку с собой привози!..

«Сказать, что ли, Насте поклон?» — снова подумалось Стеньке, но он промолчал и только почувствовал, как залились румянцем щеки да загорелись уши.

— Спасибо, крестный, приеду, — пообещал он, обнявшись с войсковым атаманом.

Королевна-Дубравна

И вот распахнулись ворота. Вот снова знакомый широкий двор с вышитым полотенцем возле колодца, любимые матерью алые цветы, разместившиеся под окнами, полутемные прохладные сенцы с двумя бочонками: в одном — пиво, в другом — холодный искристый квас. Приземистый курень с дубовыми полками по стенам, на которых вперемежку наставлена глиняная, серебряная и оловянная посуда, возле окна материнская прялка с резным, знакомым от детства узором…

И тысячи детских воспоминаний ворвались в сердце Степана, закружили голову радостью возвращенья домой. И жеребец Дубок узнал дом, заржал изо всей широкой груди.

Словно сквозь сон, обнимаясь с батькой, вдохнул Степан еще во дворе знакомый табачный запах, а в сенцах обнял плакавшую от счастья мать. Уже его усадили и стали расспрашивать. Уже улыбался он всем и каждому. И вдруг замер с открытым ртом, когда со двора вошла с тяжелой ношей свежего, душистого хлеба рослая русокосая девушка… «Что за Королевна-Дубравна?!» — подумал Стенька, встретив взором темную синеву ее взгляда.

Она заметила удивление и восхищение казака, застенчиво и робко потупилась. И тогда по смущенной складочке возле рта Стенька узнал ее…

— Алешка! — воскликнул он и, еще больше смутясь, чем она, степенно поправился: — Здравствуй, Алена Никитична!

— Здравствуй, Степан Тимофеевич, — певуче и нежно сказала она.

И вдруг смешной показалась Степану мечта о Насте, падчерице Корнилы. «Недаром я сам вывел Алешку из экой дали! — подумал он. — Да, вишь, и царю тогда наврал, что невесте несу сапожки. Ан сон-то и в руку!..»

— С Черкасска гости булы намедни, — сообщила мать, рассказывая донские новости. — У крестного в доме булы и Настю бачили. — Мать поджала губы и поглядела на Стеньку, ожидая его нетерпеливых расспросов.

— Замуж, чай, вышла? — спросил безразлично Степан, едва оглянувшись в сторону матери и снова смотря на лицо Алены, которая, накрывая для гостя на стол, опустила глаза, будто обожженная его взглядом, и больше не смела поднять их…

— Сватов — что грибов, да не за всякого выдаст Корнила!

— Из экого дома-то в девках не станет сидеть! Женихи, чай, найдутся, — ответил Степан. — Вон сколько с войны воротилось богатых!..

Мать в удивлении поглядела на сына.

— А ты? — спросила она.

Но Стенька внезапно хлопнул себя по лбу.

— Забыл-то, дурак! — выбранил он себя и побежал вытаскивать из походной сумы подарок отцу. — Эх, батька, узнай-ка суденце чеканно, отколь оно родом? — удало спросил Стенька.

И, забыв разговор о невесте и женихах, он протянул отцу серебряную пороховницу.

В самой первой битве с панами, когда уже протрубили отбой и казаки, оставив преследованье врага, собирали военную добычу, Стенька стоял над убитым польским хорунжим. Он поднял его пистоль, рядом нашел свою сбитую пулей шапку и взглянул в пустые глаза мертвеца. Усатый детина лежал навзничь с окровавленной шеей, глаза его были бессмысленно выпучены. Ничего не прочтя в них, Степан деловито снял с убитого ляха кольчугу, с пояса отвязал серебряную турецкую пороховницу и хотел уж взмоститься в седло, как подъехал Иван. Он соскочил с коня и обнял Степана.

— Спасибо, браток! Кабы ты не поспел, то застрелил бы меня хорунжий. Славно ты рубанул его! — сказал Иван, осмотрев убитого. — А что взял добычи? — спросил он.

Смущенный благодарностью брата, Степан показал кольчугу и пороховницу.

— Стой, стой, донце кажи! — с волненьем воскликнул Иван. Он повернул в руках пороховницу. Чеканный турецкий полумесяц на ее донышке был перечеркнут вырезанным осьмиконечным крестом.

— Суденце-то нашего батьки! В Азове у турка взято! — пояснил тогда свое волнение Иван. — Я сам закрестил на нем поганую веру. Знать, батькина мучителя ляха послал бог под первый удар твоей сабли!..

И всю войну Стенька свято хранил эту первую боевую добычу. Об этой пороховнице, чудесно попавшей к нему, он и вспомнил. И батька теперь глядел на нее, удивляясь такому небывалому случаю.

Степан показал всей семье и пистоль хорунжего, и шапку свою, простреленную из этого пистоля. Показывая их, он искоса взглянул на Алену.

Увидев дыру, пробитую пулей на шапке, она побледнела и перекрестилась. Грудь ее высоко поднялась от глубокого вздоха, и глаза потемнели, а через мгновенье яркий румянец залил щеки.

В это время в избу вошел Сергей Кривой.

— Здоровы ли батя с матынькой! — низко кланяясь от порога, сказал он. — Спасибо, сестру берегли! — Он поклонился еще раз. — Сестренка, здорова! С похода, вишь, воротился, домком заведусь. Буде тебе по людям жить. Родной брат богат стал — и мы казаки не похуже других! — с похвальбой сказал он.

— Не отдам я тебе, Серега, Алену Никитичну! — внезапно для всех, не по обычаю, выпалил Стенька и вскочил со скамьи, словно готовясь оборонять Алену от нападения брата.

— Не корова! Сама куды схочет! — опешив, сказал Сергей.

— Алеша, пойдешь за меня? — спросил Стенька.

— Куда ж ей из нашего дома?! И мне без ней скушно! — горячо воскликнула Разиха, только теперь поняв, к чему клонит речь ее Стенька.

— Мне матю не мочно покинуть, — скромно сказала, потупясь, Алена и опустила ресницы.

— Так что ж мы, братья, что ль, с тобою, Стяпанка?! — воскликнул Сергей.

— Знать, братья! Мы и раньше братьями были, а ныне и крепче! — ответил Степан, схватив в объятия Сергея.

Они взглянули друг другу в глаза, и оба так сжали друг друга, что крепкие казацкие кости захрустели в суставах.

— Ну, Стяпан… Ну, Стяпанка!.. Приданого гору тебе навалю! Живите богато! — восторженно крикнул Сергей.

— Да что мне в приданом, Сергей! Ведь беру Королевну-Дубравну. За эку красу да еще и приданое мне же?! А совесть-то где?! — шумно и возбужденно заспорил Степан.

Алена от похвалы жениха зарделась.

— Ты, Стенька, не сварься, — остановила Степана Разиха. — Девушке любо самой, когда к мужу идет со приданым. Пусть все по обычаю справит, окажет сестре любовь!

Тимофей в это время, взобравшись на лавку, кряхтя, снял с полки в переднем углу большую икону.

— А ну, казак со казачкой, становись на колени, примайте благословение! — зычно скомандовал он, будто звал в бой казачью станицу…

На Тихом Дону

Возле нового куреня, поставленного рядом с отцовским, Степан насадил вишневых деревьев и яблонь. По всей Зимовейской станице не было такого большого сада.

— Придет весна, поглядит Алеша на яблоньки, скажет: «Где-то мой Стенька?» — приговаривал Степан, вонзая заступ в рыхлую землю и собираясь садить только что привезенные яблони.

— А где же он будет? — дрогнувшим голосом спросила Алена.

Степан только что возвратился из Черкасска, и сердце Алены замерло: нет ли дурных вестей?

Уже третий год они были женаты и жили не разлучаясь.

— Вдруг царь позовет и угонят станицу на шведов не то на турка, — сказал Степан. — Да ты не тужи. Где ни буду, а ты со мной тут. — Он хлопнул себя по груди ладонью и снова взялся копать. — Яблони зацветут весной, — продолжал Степан, — как девчонки, будут стоять хороводом: пели-пели, кружились-кружились, да вдруг опустили руки и стали. Глядят себе в небо, и каждая думкой своей занята, и примолкли…

Степан взглянул на загрустившую Алену, отбросил лопату и внезапно громко захохотал.

— Наплел полный короб! — воскликнул он, ласково обнял жену и усадил ее на оставшееся от стройки толстое дубовое бревно. — Придет осень — Яблоков насберем, сложим в подвал. Люблю яблочный дух!.. Ворочусь из Черкасска, а ты мне яблочек полное блюдо поставишь. Я сам откушу, тебе дам, сам откушу, тебе дам, сам откушу, тебе…

— Все съел! Где ж яблок таких-то взять?! — усмехнулась Алена, поддавшись его шутливой болтовне.

— А полно-то блюдо!

Через окна послышался детский крик.

— Зовет сынок, — поднимаясь с бревна и осторожно высвобождаясь от объятий мужа, сказала Алена.

Она тотчас же воротилась с сыном и села кормить, любовно посматривая на сонное личико успокоившегося ребенка. Степан глядел в суровую, сосредоточенную мордочку сына, который, слегка насытившись, отдыхал, выпятив мокрые от молока губы, и словно в задумчивости уставился в осеннюю густую голубизну высокого сентябрьского неба и вдруг снова нетерпеливо и жадно схватил грудь.

Алена нежно взглянула на сына, перевела взгляд на мужа и засмеялась.

— Весь в батьку, — сказала она.

— Казак! — ответил довольный Степан, поднимаясь с бревна и опуская в готовую яму лохматые корни молоденькой яблоньки…

— Стенько, что ж ты батьку забыл! — окликнул через плетень Тимофей Разя. — С Черкасска приехал и глаз не кажешь!

Держась за плетень, старик тяжело вошел во двор сына. Ему уже трудно было ходить. После смерти жены, едва дождавшейся рождения внука, он вдруг осунулся и одряхлел.

Кряхтя, старик сел на бревно со снохою рядом.

— Чего ж порешили на круге? — спросил Тимофей.

Хоть ноги его были слабы, но голова не могла отстать от казачьих дел. И после круга, на который уже сам не ездил, он всякий раз расспрашивал Стеньку о всех делах.

В последние годы, после нового «Уложения» царя Алексея Михайловича[11], которое еще тяжелее наложило боярское ярмо на крестьян и по рукам и ногам связало посадских, на Дон стало бежать больше народу. Никакие заставы не помогали. Пустели целые села, посады и слободы. Тогда бояре послали письмо к донской войсковой старшине, грозя лишить Дон хлебного жалованья, если казаки станут и впредь принимать безразборно всех беглецов.

Корнила ответил им тайною грамотой:

«Рад бы погнать беглых воров и мужиков, да не смею по множеству их, — писал он. — Одно могу: не пускать их в казачьи дела. А вы укажите не давать на них хлебного жалованья. Тогда и сами они не станут бежать на Дон». Вслед за тем Корнила созвал круг в Черкасске и обратился к собравшимся:

— Храбрые атаманы! У белого царя в хлебе скудость. Не дает государь на сей год прибавки хлебного жалованья Донскому войску, а народу у нас — что ни день, то прибыль. Как рассудите, атаманы? Делить на всех хлебное жалованье, так выйдет для всех с убавкой, а не пускать на Дон беглых людей не мочно: тем вольность донскую порушим…

Не многие подняли голос за то, чтобы делить царское хлебное жалованье на всех, считая и вновь прибылых беглецов. Большинство казаков не захотело ради пришельцев поступиться своим куском хлеба, и круг порешил:

«Вперед выходцев всякого звания из московских людей на Дон пускать, как и ранее, а в станичные казаки новых выходцев не принимать, хлебного и денежного жалованья им не выплачивать, а кто, донской казак, нового выходца за себя возьмет — и в том запинки ему не чинить, и тот казак волен его кормить от своих достатков, а в ратной добыче новым выходцам делить дуван по заслугам, кто сколь добудет саблей.

Да как много людей из тех новых выходцев почтут себе за обиду недачу царского жалованья и в станичных и войсковых делах станут смуту мутить, то ни в станичный, ни в войсковый круг к казачьим делам их не пускать и вершити казачьи дела без них».

Около полугода назад, когда Иван и Степан приехали из Черкасска с такими вестями, старый Разя вскипел:

— А ты что же, Ванька, дывывся?! В очи тебе наплевать за такой срам! На порог не пущу я тебя, продажная шкура, старшинский подголосок… Мало тебе ходить во станичных, ты еще в войсковую старшину схотел?! За что мне такой срам от бога?! — Старик даже схватился за сердце и сел…

— Да что же я, батька, могу?! — в обиде за незаслуженные упреки воскликнул Иван. — Как один пойду против круга? Ну, велишь — станичное атаманство с себя сложу!

Тимофей отмахнулся.

— Была наша верная правда, что всякий был всякому равен. А ныне все розно пойдет, распадется казачья дружба, и Дону придет погибель, — печально сказал старик.

Боясь новой вспышки отцовского гнева, Степан, возвратясь из Черкасска, не шел к старику. Но Разя явился сам.

— Чего же там круг порешил? — еще раз спросил он Степана, который нарочно громко покрякивал, роя новую яму для яблони и делая вид, что не слышит вопроса.

— Просились из новых прибеглых людей торг им дозволить по Дону, а круг не велел, чтобы станичному казачеству не было убыли в торге, — наконец решился сказать Степан.

— Опять по дворянству льгота! — в негодовании воскликнул старик. — Вражда между казаками пойдет, заварится свара, а московским боярам того и надо… Продает атаман Корнила донскую волю, поганый псина! В старое время погнали бы в шею такого атамана: «Не води хлеба-соли с боярскими лазутчиками. Не продавай, гад, воли казачьей!» А ныне… — Разя махнул рукой и закашлялся так, что не мог сказать больше слова, встал и пошел со двора.

— Батя! — крикнула вслед Алена. — Воротися, блиночки горяченьки будут!..

Старый остановился, словно послушал сноху, обернулся в воротах.

— Не казаки — байбаки! — сердито сказал он и вышел на улицу.

Конец старого Рази

Утеснение новых пришельцев в казачьих правах не остановило и даже не уменьшило притока беглых на Дон. Прибыток на этом был лишь одним донским богатеям.

Разбогатевшему низовому казачеству давно уже были нужны работники косить траву, пасти по степям скотину, стричь шерсть, дубить кожу, ловить и засаливать рыбу и даже затем, чтобы кое-где по дальним угодьям, полегоньку нарушив обычаи, взяться за пашню под хлебные нивки. Прежде, когда всякий сам по себе получал хлебное жалованье, пришельцы не спешили отдаваться в работники. Их главной усладой было сознание воли.

Зато теперь лишенная кормов голытьба бросилась по казачьим дворам с мольбой принять за харчи на любую работу.

Старый Разя ворчал и бранился по поводу новых порядков, побранивались и другие старые казаки, но все привыкли к тому, что деды ворчливы.

— Им все на свете не ладно. Ко давнему тянет. А того не поймут, что их старость мучит, что силы нету. Он чает, что солнышко худо греет, — ан кровь у него остыла. Он мыслит, что свету нет, — ан просто взор его сам погас, — отмахиваясь от старческого брюзжания, успокаивали горячую молодежь степенные понизовые атаманы. — Вчерашний день не воротишь — того старикам не понять. Прежде били каменными ядрами, а ныне — чугунными да медными. То татарам кланялись, а ныне татары — русским, то было велико княженье, а ныне — держава…

Тимофей уже никуда не выходил из своего двора, и Степан разгородил плетень, чтобы Алене Никитичне легче было зайти доглядеть за старым, подать ему вовремя еду и питье.

Старому не хватало силы даже на то, чтобы высечь огня, и часами сидел он с закрытыми глазами и с потухшей трубкой во рту.

— Батько, иди жить ко мне. Тяжко тебе одному, — сказал как-то Степан. — Давай соберу твой пожиток, перенесу.

Разя махнул рукой.

— Не трудись, Стенько… Мне уж… время приспело… — тяжело, с расстановкой вымолвил он. — Ты иди… Я один посижу — ныне солнышко добре согрело… Вот трубку…

Разя не договорил, что хотел. Степан хотел выкрошить искру, чтобы зажечь ему трубку, но Тимофей уже сидя спал, и сын пожалел нарушить его покой.

Так старик умер под тихим осенним солнышком, будто уснул или просто засох, как трава. А когда умирал, еще проворчал: «Не казаки — байбаки…»

Сергей сколотил для него дубову домовину. Степан с Иваном вырыли могилу рядом с могилой матери, и шестеро казаков отнесли старика.

Сыновья привезли к могиле старинную «Жабу» и, когда опускали в могилу гроб, каменным ядром пальнули в осеннюю степь.

Тогда вышел к могиле древний донской дед Кирюха, такой, что и Разя годился бы ему в сыновья, и тоненьким голоском сказал:

— Помирают старинные казаки, азовские осадные сидельцы. Вот Разя помер. Я помру и еще с полдюжины старых дедов, а тогда и казацкому Дону конец… Прощай, Тимохвей, тамо свидимось!..

Старик поклонился открытой могиле, надел шапку и один побрел прочь от погоста к станице.

В молчании, без шапок, склонив головы и уставив глаза в землю, стояли казаки вокруг могилы, возле которой рыжела влажная горка свежевырытой глины. Когда дед Кирюха скрылся в багрянце кленов и желтизне молодых березок, Степан поднял голову и посмотрел на товарищей. Нет, не похоже было на то, чтобы им смириться. Плечистые, грузные, с жилистыми шеями, с обветренными лицами… Не силой, а силищей налиты были эти руки, которыми не одни только сабли держать, а впору и горы ворочать. Или не твердо стоят на земле эти крепкие ноги, с детства привычные к стременам?.. Крепки казаки, как стволы дубов, медведь не собьет такого ударом.

Степан встретился взглядом с Иваном, и ему показалось, что в братних усах скользнула усмешка.

Иван шагнул ближе к могиле.

— Не верь, батько! — громко сказал он. — Наврал старый филин Кирюха. Жив будет Дон, пока мы поживем и своих казачат возрастим орлами. А ты, батько, почивай, не сумься. Будет время, придем и все сами тебе порасскажем.

Иван поднял ком из-под ног и бросил его о дубовую крышку гроба. За ним кинул Стенька свою горсть земли, и каждый из казаков добавил по горсти, пока не взялись за лопаты.

И, возвращаясь с погоста к станичному атаману на поминки по Разе, казаки были бодры и уверены в том, что выстоит Дон перед всякой грозой и бедой.

Атаман Зимовейской станицы

Иван во всем разделял мысли старого Тимофея, как разделяло их множество «верховых» казаков.

Когда круг в Черкасске решил не допускать в станичные дела новых пришельцев, Иван у себя в станице принял в этот год еще десятка два новых казаков, пробравшихся от Воронежа.

— Отколь, Иван, к тебе прибыли казаки? — строго спросил Корнила, вызвав его к себе в войсковую избу.

— А ты что, боярский сыск взялся править за беглыми? — дерзко ответил Иван.

— Весь род у вас баламутный! — гневно воскликнул Корнила и возмущенно вскочил с кресла. — Батька твой Тимофей всех полошил, старый, а ныне ты Дон мутишь тоже не плоше батьки?! В остатный раз тебе говорю: хочешь в мире жить с войсковой старшиною — не лезь на рожон. Что круг решил, то закон!

— Заелись вы, значные! — не сдался Иван. — Человечьей души в вас не стало. «Закон, закон»! А куда людям деться, когда с них шкуру с живых снимают?!

— Русь велика, и мы с тобой хлебом всех не накормим, Иван, — мягче сказал Корнила. — Давай без свары рассудим. На сей раз я тебе сполна дам хлебное жалованье на всех, а больше ты баловать и своеволить не смей! — Корнила погрозил Ивану Тимофеевичу жилистым пальцем. — Тимофея, любя, терпел со всем его своевольством. А ты молод стоять на пути атаману всего Войска. А станешь еще колобродить — и задавлю!

Иван поправил шапку, словно попробовал, крепко ль сидит она на голове, и упрямо надвинул ее на самые брови.

— Корнило Яковлевич, не грози, не то нас казачество будет с тобой рассужать! — не поддаваясь мягкости атамана, жестко ответил он в сознании своей правоты.

Корнила вспылил:

— Ты что же, мятеж поднимать?!

— Эко слово боярское молвил: «мятеж»! — усмехнулся Иван. — Кабы думал ты о казацкой вольности, берег бы Дон, кто бы вставал на тебя мятежом?! Бояре давят казачество по Днепру и по Дону. Одно нам спасенье: всех казаков от Буга до Яика слить в едином казацком братстве. Державу казацкую учинить.

— От русского государя, что ль, отложиться хошь, оголтелый? — воскликнул Корнила. — Дурак ты, я вижу! Грозишь мне казацким судом?! Ай, страшусь! Ай, боюсь! Да хочешь, твои слова я скажу на кругу — и тебя, как изменщика, схватят… Во будет «держава», когда тебя закуют в кайдалы да повесят!.. Ведь мы государям московским цалуем крест, и ты цаловал… Куды ж ты воротишь?!

Иван смутился. Он понял, что в самом деле сболтнул лишнее.

Корнила увидел свою победу и вдруг уже ласково, по-отечески засмеялся.

— Горяч, Иван! Ну, вечером приходи пображничать. Угощу венгерским. И хлебное жалованье на сей раз получишь сполна на всех. А стариковскую ухватку кума Тимоша ты брось: не те времена.

И когда Иван на другой день собрался выехать из Черкасска, Корнила Ходнев послал ему на дорогу бочонок венгерского.

«А все же Корнила не зря мне дарит дары; знать, меня страшится! — возвращаясь из Черкасска, раздумывал про себя Иван. — Али, может, боится нас всех, верховых казаков, да нового, пришлого люда?»

И дома Иван ничего не сказал, каков был у него разговор в войсковой избе, а просто роздал сполна всем хлебное жалованье, на удивленье другим станицам, где не дали хлеба на вновь прибылых.

Так полетела по Дону слава о зимовейском атамане, заступнике голытьбы…

Пришельцы один по одному потянулись из разных станиц в Зимовейскую, надеясь, что не в этом, так в будущем году станут здесь полноправными казаками.

Большие толпы оборванного, голодного люда скапливались тут, приходя с воронежской и царицынской стороны. Уже не стало места в казацких домах, и пришельцы начали ставить себе ивовые шалаши за околицей. Ватагами бродили они в окрестностях и по улицам, неизменно встречая поклонами и приветом Ивана. Несколько раз они засылали к Ивану своих посланцев, прося у него заступничества перед войсковою старшиной. Оборванные и голодные, с жалким видом, бродяги шатались под окнами по станицам, выпрашивая хлеба. Иные, выклянчив старые сети или сплетя из ивы пузатые верши, ловили в Дону рыбу. Рвали в степях какие-то травы и варили из них похлебку. Наделали луков и стрел, чтобы бить в камышах и по степям дикую птицу.

К осени, когда в шалашах уже трудно стало укрыться от холода и дождей, бродяги начали рыть за Зимовейской станицей землянки — «бурдюги», как называли их на Дону. В станице пришельцев звали «бурдюжными» казаками. Когда же зимою замерз Дон и нельзя стало ловить рыбу, бурдюжные начали сходиться в небольшие ватажки, набегать на богатое донское Понизовье и разорять дворы домовитых казаков, тащить у них хлеб и отгонять скот.

Корнила прислал вестового к Ивану сказать, что если он не уймет бесчинцев, то войсковая изба вышлет на Зимовейскую станицу казацкое войско.

Иван призвал к себе атамана бурдюжных, беглого посадского астраханца Федора Шелудяка.

— Слышь, Федька, уйми своих, нам с Понизовьем не воевать за вас.

— А что же нам, с голоду сдохнуть? Мы вас, верховых, не шарпаем — ни овечки не взяли, а у пузатых в низовьях какой грех добыть себе хлебца?! — дерзко ответил Федор.

— На Дону без шарпальства. Верхи, низа — одно войско казачье, — сказал Иван. — За донскою чертой я вам не помеха. Сказывают, в воронежских да в тамбовских лесах медведей полно. Шли бы туды лесовать, — намекнул Иван.

Федор хитро поглядел на станичного атамана.

— Ружьишка нет, зелья, свинцу, — сказал он. — С пустыми руками ведь как лесовать!..

— Ружьишка сдобудешь у казаков. Не новое дело!

И набеги на Понизовье Дона вслед за тем прекратились. Зато из Москвы от царя пришло в войсковую избу письмо с требованием к Корниле унять воровских казаков, которые грабят дворян и купцов в Воронежском и Тамбовском уездах.

Корнила ответил, что «те воровские людишки — беглые крестьянишки, гулящие люди, стрельцы, а не казаки, и Войско Донское в их грабежах и татьбе неповинно».

Жизнь в бурдюгах за Зимовейской станицей кипела. Бурдюжные целыми ватажками выезжали с Дона и ватажками возвращались с добычей, делили «дуван», и тут начинался торг: они вывозили в станицы сукна, кожи, дворянское платье, сбрую, оружие, мясо и сало, меняли добро на хлеб, несколько дней пировали, шумели, вино разливалось в бурдюжном стане рекой, зазывали к себе и станичных на пьяные, озорные пирушки и вновь уезжали в набеги за рубежи казацких земель…

К концу зимы из Воронежа встретила их стрелецкая высылка в целый приказ стрельцов с пушками. Бурдюжных забили назад на донские земли. Они привезли с собой множество раненых, но никакой добычей разжиться на этот раз не успели. В бурдюгах начался голод. Скоро пошел по станице слух, что в бурдюжном стане валит людей «горячка», больные бредят в жару и умирают. Вновь появились в станице под окнами отощалые люди, просившие подаяния. Однако им нечего было дать: к весне поприелся весь хлеб и сами станичные нетерпеливо ждали хлебного жалованья.

Степан вместе с братом Иваном ездили с кречетами на весеннюю тягу. Летели гуси. Птицы увлекли за собою охотников далеко в весеннюю степь. Обвешанные добычей братья выехали из степи к самому Дону и лежавшему возле берега бурдюжному стану. Они хотели объехать стороною табор пришельцев, но собравшаяся у берега на пригорке толпа бурдюжных заметила их.

— Давно не бывал, атаман! — закричали Ивану.

— Заезжай, посмотри на житьишко собачье!

Десятка в два человек они приблизились к братьям, которые тоже свернули навстречу им. Многие из бурдюжных были с железными заступами в руках.

— Чего-то вы рыли? — спросил их Иван, в знак приветствия тронув шапку.

— Дома, последний покой людям строим! — хрипло сказал человек с красными слезящимися глазами, костлявый и тощий.

— Вишь, целое кладбище нахоронили! — кивнул второй могильщик на три десятка пригорков, оставшихся у них за спинами.

— А кормить бы нас хлебом — и были бы тоже казаки! — вставил третий. — Ведь сердце болит смотреть: вон сошел сейчас караван на низовья, вам хлеба повез от царя… А мы что — не люди?

Угрюмые, испитые, отерханные, мрачной толпой шагали молча остальные по сторонам всадников, направляясь к бурдюжному стану. Даже от самого вида их Степану сделалось не по себе. Ему было стыдно ехать рядом с ними с охотничьей потехи, усталому счастливой усталостью повседневно сытого человека, у которого есть дом и сад, жена, сыр, коровы, овечки и который получит из прошедшего на Черкасск каравана на свою долю хлеба, сукна и денег, а эти будут опять томиться в бурдюгах, ничего не зная о близких, покинутых там, в Московской земле, не имея ни доброй кровли над головою, ни одежи, ни хлеба…

— Шли бы порознь в другие станицы, кормились бы кое-как, — сказал им Иван. — А зимовейским одним как прокормить вас, такую орду?!

— К тебе шли. Ты праведней всех атаманов, людей блюдешь. Может, хлеба на нас исхлопочешь, как прошлый год.

Они подошли к бурдюжному городку, над которым летал пух. Весенняя тяга кормила и бурдюжных. Здесь тоже щипали гусей, уток. Увидев Ивана Тимофеевича, к нему сразу со всех сторон, от костров, шалашей и землянок, сошлись обитатели стана.

— Не добыть на вас хлеба, братцы. Я с осени вам говорил: не надейтесь, — сказал Иван. — Идите в другие станицы.

— Гонишь нас от себя, хозяин?! — вызывающе и озлобленно выкрикнул кто-то из-под самых копыт Ивановой лошади.

Иван взглянул вниз. Из дыры, подобной лисьей норе, вырытой под корнями дерева, глядело на него молодое рябое лицо, закопченное и вымазанное глиной.

— Чего ты орешь? — спокойно спросил Иван.

— Чем гнать нас назад, в неволю к боярину, велел бы нас лучше тут в ямах засыпать!.. Мы сами ляжем. Зови с лопатами казаков, — продолжал со злобой рябой из своей норы.

— Дура! — с обидой за брата остановил эти крики Стенька. — Заткнул бы глотку, коли умом не взял!

— И то — дура! — напали на рябого бурдюжные. — Ты дядьку Ивана зря клеплешь: он прошлый год скольким дал хлеба!

— Сбесились вы, дьяволы! Царь не дает — а мне где взять хлеба?! — отрезал Иван. — Сами видали вы, что прошел на Черкасск караван из Москвы. Черкасск и делить его станет, я, что ли! Ну с чем ко мне лезете? С чем? Что я, сею аль хлебом торгую?!

— Нас и бог и царь обижают, и вы, казаки, не жалеете! Чего нас жалеть: мы — зверье! Под корнями живем. Топчи конем-то меня по башке, топчи, на! — снова крикнул рябой, высунув голову из норы.

— А нуте вас, идолы! — отмахнулся Иван. — Разума, что ли, нет?! Говорю как в стену…

Он тронул коня, но высокий, тощий старик в лаптях, в одной руке с недощипанным гусем, крепко схватил атаманского коня под уздцы.

— Ты, свет Иван Тимофеевич, так-то не езди от нас. Ведь нам во всем мире ни места, ни доли нет. Ты схлопочи, чтобы нас во казачество взяли. Гляди, мужики какие! С рогатиной на медведя любой сгодится… Не отступайся, моли за нас!.. Может, царская милость придет!.. — продолжал старик.

— Да я ведь молил, отец, — возразил Иван.

— А ты пуще моли, безотступно… Ить люди!..

Иван понукнул коня. Старик не держал больше повода, и оба брата пустились прочь от молчаливой, понуро расступившейся толпы.

Когда отъехали от бурдюжного стана, Иван разразился вдруг страшной бранью, какой Степан никогда еще от него не слыхал.

— Ты что? — спросил Стенька.

— А то, что подохнут все к черту!.. Чем их кормить? Что я, себя на куски порежу для них?!

Во главе десятка казаков Иван выехал сам в Черкасск. За ними, как ежегодно, пустились по Дону порожние насады, на которых привозили с низовьев жалованье в станицу.

Бурдюжные провожали Ивана по берегу. И опять, несмотря ни на что, словно не было их последнего разговора с Иваном, кричали напутственные пожелания доброй удачи, выкрикивали наказы.

Неделю спустя бурдюжные стали сходиться по нескольку человек к пристани и глядеть вниз по Дону. Их мучило нетерпенье узнать о решении своей судьбы. От успеха Ивана, от того, сумеет ли он получить на их долю хлеб, зависело — быть ли им дольше живыми. И хотя им Иван сказал, что не ждет успеха, они хотели еще на что-то надеяться.

Среди зимовейских пошел шепоток:

— Глянь, бурдюжные возле буя все ходят, зыркают на низовья, как кот на сметану, ждут нашего хлеба.

— Чай, мыслят пошарпать…

— Отобьем! Куды им там с нами сладить!

— А не худо бы нам у пристани стать своим караулом: как навалятся да похватают, то поздно уж будет!

Казаки из станицы стали стекаться на берег Дона с оружием.

— На кого-то собрались? — простодушно спросил атаман бурдюжных Федор Шелудяк. — Ай война? Не чутко ведь было…

— Слыхать, татары из степи прорвались набегом, — не глядя ему в глаза, пояснили станичные казаки.

На третий день ожидания хлеба казаки покатили к пристани пушку. Услышав об этом, бурдюжные тоже вышли к Дону, вооруженные самопалами, луками, пиками, саблями, у кого были ружья с огненным боем — тоже взяли с собой.

— Стой! Стой! Не лезь ближе — станем из пушек палить! — закричали им зимовейские казаки и дружно навалились, повертывая пушку в сторону подходивших бурдюжных.

— Пошто, станичники, ладите пушку на нас? Мы не ногайцы! — ответили из толпы пришельцев.

— А пошто вы с оружием на пристань?

— К вам в подмогу. Вы нас выручали в беде, сколь кусков из окошек давали. Коли на вас беда, нам и бог велел вас выручать, — сказал атаман бурдюжных.

— Идите себе подобру. Мы и сами беду одолеем. А станет невмочь — тогда вас позовем…

— Не доброе дело русскому человеку ждать, пока скличут в подмогу!

— А сказываю — идите к чертям! — закричал зимовейский пушкарь Седельников. — Не пойдете добром, запалю в вас пушечной дробью.

Размахивая дымящимся фитилем, он подскочил к пушке. Бурдюжные шарахнулись в сторону и побежали от берега в степь.

Но в это время над берегом Дона в степи показалось несколько всадников, мчавшихся с низовьев к станице.

— Наши скачут, Иван Тимофеич! — признали в толпе. — Поспешают!..

Иван соскочил с седла, молча кинул повод подбежавшим к нему казакам.

— Как съездил, Иван Тимофеевич?

— Как с хлебушком, атаман? — раздались вопросы из толпы казаков.

— Хлеб на всех сполна, братцы!

— А на нас, на бурдюжных? — несмело спросили в толпе.

— Сполна! — подтвердил Иван.

Он был сам удивлен и, больше того, озадачен тем, как легко войсковая изба дала ему хлеба на всех прибылых. Весь хлеб не вмещался в насады, захваченные казаками с верховьев, и Корнила еще разрешил захватить насады с низовьев.

— На всех? — изумленно переспрашивали казаки.

— И на нас? — по-прежнему добивались бурдюжные.

— На всех, на всех! — весело подтверждал атаман.

Двое суток спустя в станице послышались протяжные выкрики бурлаков, тащивших с низовьев суда, груженные хлебом.

Тут же у пристани закипела раздача хлебного жалованья. Казаки получали хлеб на месте и прямо с насадов везли воза по домам.

— За хлебом! За хлебом! — раздался клич по бурдюжному стану, когда станичные получили свой хлеб и очередь дошла до разгрузки желанного и нежданного хлеба…

Всегда тотчас после получки царского жалованья в станицы наезжали торговцы всяческими товарами. Предлагали коней, обужу, одежу. Так же в этот раз наехали они в бурдюжный стан. Но не поладился торг. В трудные годы последних войн в Москве были выпущены новые, медные деньги вместо серебряных. Медными деньгами платили и царское жалованье казакам. Но на медные деньги никто ничего не хотел продавать. Не много знали толку бурдюжные в качестве сабель и боевой сбруи, которую им тащили, за это добро они не жалели бы денег, но продавцы упирались.

— На что мне медны рубли! У меня весь подбор на сбруе из медных блях. Таких рублев могу сотни три начеканить. Хошь хлеб на товары менять? — предлагали бурдюжным.

Но изголодавшимся людям полученного хлеба казалось так мало, что они не решались его отдавать ни за какие богатства.

Зимовейские обучали бурдюжных владеть саблей и пикой, сидеть по-казацки в седле, объезжать татарских табунных коней.

Федор Шелудяк начал сбирать ватагу для набега на кочевавших за Волгой ногайцев. Кроме бурдюжного сброда, в ватагу пошло немало из станичной голытьбы. Кому не хватало оружия, коней или сбруи, выпрашивали их у более домовитого станичного казачества, договариваясь по возвращении из набега поделиться с хозяевами своею добычей. Ватага была почти готова к походу, когда из Черкасска кликнули клич к войсковому кругу.

Вестовые сказали, что войсковая старшина зовет на круг также и вновь прибылых казаков.

Из всех верховых с наибольшей охотой тронулись в путь на казачий круг новые пришельцы. Впервые в жизни хотели они испытать, что значит равное с прочими право на жизнь и на участие в решенье своей судьбы. Набег на ногайцев был отсрочен до возвращения с войскового круга.

Но перед тем как выехать на люди, надо было стать казаками по внешности, и бурдюжные поспешили сбросить свои лохмотья. Теперь им казалось важнее всего обзавестись казацким зипуном, саблей, высокой бараньей шапкой, конем да пикой, и они уже не жалели на это хлебного жалованья.

В радостном оживлении, с песнями, криками въехали гости с верховьев в черкасские стены и проскакали на площадь, к войсковой избе.

По установленному чину, на полную казаками широкую, шумную площадь вышел Корнила Ходнев и с помоста торжественно объявил, что польские паны вероломно напали опять на украинскую землю, пожогом и грабежами желая вернуть свое прежнее панство. От имени государя он призывал казаков на войну и предложил выбирать походного атамана.

Первые прорвались те, кому раньше не было дано право вмешиваться в казацкие споры и решать донские дела. Закричали вновь прибылые казаки:

— Ивана Тимофеевича Разина волим в походные атаманы!

— Иван Тимофеевич — славный казак! — поддержал Корнила. — Я мыслю, что вся войсковая старшина вместе со мной за него скажет доброе слово.

— Иван Тимофеевич с батькой еще хожалый. Ему не впервой бить панов! — согласился и войсковой есаул Самаренин.

— Ивана Разина! Дядьку Ивана!

— Иван Тимофеевича! — закричали со всех сторон.

И поход решился…

Выбранные на кругу верховые станицы под началом своего любимца Ивана Разина двинулись опять на войну.

Для голытьбы не было лучшего атамана, чем Иван Тимофеевич, а войсковая старшина вместе с Корнилой рада была отвязаться от беспокойной пришлой голытьбы и ее «баламутного» заступника.

После избрания Ивана Корнила сам поднес ему серебряный чекан, а есаулы вручили Ивану кармазинный алый кафтан, медный колонтарь со стальным нагрудником, саблю, в рукоятку которой был вправлен алмаз, новую шапку, витую плеть и подвели боевого коня под роскошною сбруей.

Молодой атаман Зимовейской станицы с достоинством принял высокую войсковую честь: не так много — за тридцать лет он стал атаманом Донского войска, выступавшего на войну. Избрание Ивана делало честь и всей Зимовейской станице, которая теперь ехала под войсковым знаменем, и впереди нее торжественно везли на высоком древке с серебряной пикой пышный атаманский бунчук — знак походной власти Ивана. Степан ехал в этот поход есаулом своей Зимовейской станицы. Он снисходительно и доброжелательно усмехался, поглядывая на безусую казацкую молодежь и на новоприборных пришельцев, которые в первый раз в жизни ехали на войну. Глядя на новых бойцов, Степан видел, что беглые мужики будут в битвах не хуже природных донских казаков, что хватит у них и отваги, и сметки, и сил, а уменье родится в самой войне. Ему предстояло вести людей в бой, и Степан присматривался к каждому казаку, угадывая, кто из них каков будет в битве.

Молодые скакали, как на охотничью соколиную потеху, в радостном возбуждении.

Многим из новых бойцов, недавних помещичьих крестьян и посадской голытьбы, было под сорок лет и более. Эти ехали на войну, как на пашню, — в степенном и деловитом благоговении перед величием и важностью дела, которое собираются делать, собрав все силы, терпенье и мужество.

Старые донские казаки ворчали на то, что в прошлый поход не дали им добить до конца панов, потому и приходится нынче покинуть дома и хозяйство, снова идти по чужим землям в драку.

Эти мысли и чувства были Степану ближе других. Он тоже сжился с мирным домом и без особого вдохновенья покидал теперь Дон и свою семью. Сын Гришутка подрос, бегал по двору и занимал отца, который любил с ним возиться и называл его не иначе, как казаком и атаманом.

— Жалко мне тебя и атамана Гришутку покинуть, — говорил Степан перед разлукой Алене. — Да что тут поделаешь — опять своеволят паны! Мыслю, Алеша, и года не минет, как мы их расколотим и ворочусь к вам домой!

Первая рана

Год был уже на исходе, а Степан Тимофеевич так и не слал вестей.

Алена Никитична, оставшись одна, без мужа и брата, без стариков, только с сыном, чувствовала себя сиротливо и одиноко. Нередко замечали соседки, что глаза ее краснели и опухали от слез.

— Грешишь! — строго говорила ей большуха Аннушка, жена Ивана Тимофеевича. — Нешто можно так по живому слезой обливаться — беду накликаешь!

— Сиротно, скушно мне, Аннушка! — признавалась Алена. — Как вечер придет — не могу: кукушкой плакать готова!

— И все-то казачки как?!

Алена молчала, но про себя разумела, что не так сиротливо Анюте: двое больших детей у нее, две работницы, конюх, да холостой деверек Фролка живет с ними вместе. Войдешь к ним в курень — шуму, смеху! А тут как на кладбище… Гриша заснет — тишина. Слова ни с кем не молвишь…

Алена Никитична не любила часто ходить к Анюте, чтоб не тревожить Фролку, который каждый раз, как встречался с ней, загорался смущением.

Когда впервые Степан привел в дом стриженую Алешку, Фролка был восьмилетним. С первых дней ее жизни в доме Иван со Стенькой и с ними Сергей ушли на войну. Между восьмилетним Фролкой и стриженою Алешкой повелась неразливная дружба.

Мечтательный и немного ленивый, Фролка с горячностью делал все, что бы она ему ни велела. Старики добродушно дразнили его женихом Алешки.

— Тили-тили-тилишок — наш Фролушка женишок, тили-тили-тесто — Ленушка невеста! — шутила Разиха.

Фролка и сам называл Алену своей невестой.

— Пойдешь за меня? — спросил он как-то Алену, когда молодежь из станицы весело собиралась к венчанью в Царицын, несколько разукрашенных лентами троек уже гремело колокольчиками на улицах и все от стара до мала высыпали смотреть молодых.

— За кого ж мне идти за другого! — со смехом сказала она. — Сбирайся скорее, да едем со всеми к попу в Царицын!

— Нет, как вырасту, вот тогда, — прошептал ей Фролка без тени шутки.

— А как вырастешь, то и вовсе! — бойко смеялась Алешка.

Пришлый приемыш, она почти не знала подруг из казачек, особенно в первый год своей жизни в станице, стеснялась своей мальчишеской стриженой головы. В ту пору Фролка был самым первым ее товарищем.

Она росла, хорошела, взрослела.

Когда Степан возвратился с войны и внезапно все повернулось в доме на свадьбу Стеньки с Аленой, — перед самым весельем Фролка исчез из дому, и только дня через два нашли его рыбаки на острове за станицей. Он не хотел поздравить Степана с Аленой и поселился с тех пор у Ивана.

— Что-то он нас невзлюбил! — удивился Степан.

— Ты у него невесту отбил, — усмехнулась мать.

Фрол приручался исподволь и долго. Он вдруг вытянулся нескладным верзилой, завел себе гусли, забирался на островок и просиживал целый день, напевая песни.

Уходя на войну, Степан наказывал Фролке в нужде не забыть Алену. И Фрол выполнял просьбу брата. Он привозил ей дров, приносил с Дона рыбы, занашивал с поля дичину, косил для скотины траву, но ни разу за год отсутствия брата не вошел к ней в избу…

Четырехлетний Гришка любил своего дядю Фролушку, почасту бегал во двор к Ивану. Сидя на куче бревен в углу под деревом, Фролка тешил племянника гуслями или рассказывал сказки.

Алена занималась хозяйством и знала: придет время — Фрол пересадит Гришатку прямо через плетень в густую траву.

И вдруг во дворе у Ивана послышались хлопоты, шум, наехали гости. Алена хотела взять Гришку домой, чтобы он не мешался у тетки, но Фрол сам вошел в ворота, принаряженный в новую рубаху, в праздничный синий чекмень с галунами.

— Ну-ка, Никитична, без мешкоты приберись да и к нам. Войсковой атаман тебя кличет…

— Крестный?! — в каком-то испуге спросила Алена.

— Да не бойся, он сказывал — с доброю вестью.

Но Алена встревожилась еще больше: с какой же он вестью? Откуда? На что ее может звать сам атаман?!

Она хватала убор за убором, разбрасывая по всему куреню свою женскую рухлядь, не зная, что лучше надеть, в чем показаться. Щеки ее пылали от волнения, она смешалась и поминутно теряла что-нибудь такое, что через миг ей казалось самым необходимым и подходящим к случаю.

Аннушка в нетерпении к ней забежала.

— Да что ты, Алена! Ведь экий великий гость дожидает тебя, а ты мешкаешь, право! Содом натворила по всей избе, а сама негораздушкой экой осталась! Давай я тебе пособлю поскорее прибраться! — сердито сказала большуха.

Возле ворот Иванова двора два десятка заседланных коней кормились травою по улице. Усатый казак хлопотал, насыпая в торбы овес. В горнице слышались веселые и слегка хмельные голоса казаков.

— Здравствуйте! — робко поклонилась от порога Алена.

— Здорова бувай. Так вот какова у Стеньки казачка! То-то он, бисов сын, крестному на показ не привез. Бережлив казак! — приветливо усмехнулся Корнила.

— От Стеньки меня никому не схитить, Корнила Яковлевич, — отозвалась Алена и пуще смутилась собственной смелости.

— Шустра на язык! Сергею сестренка? — спросил Корнила.

— Сестра.

— Шустра сестра! — подхватил атаман и сам засмеялся складному слову. — Скучаешь, красавица, по Степану?

— Все слезы льет, — выдала ее Аннушка.

— Казачке лить слезы в разлуке — глаза проплачешь.

— Тебе бы пойти за купца, все бы в лавочке возле тебя отирался! — поддразнил один из войсковых есаулов, бывших в свите Корнилы.

— Вестей нет, честной атаман! — возразила Алена.

— А я и с вестями! — воскликнул Корнила и весело подмигнул. — Стенька наш большого воеводы жизнь спас в сече от вражеской хитрости. Удаль казацкую, сметку лихую в бою показал. Я ныне ездил на Москву по донским делам. Государево похвальное слово привез Степану да соболиное царское жалованье в почет. Приедет с войны — зайдет в войсковую избу и получит. Тебе-то к лицу соболя придутся, казачка! — добавил Корнила. — И от меня ему будет гостинец за то, что не посрамил он донского казацкого звания.

Атаман недолго гостил в Зимовейской станице. Покормив коней, он со свитой тронулся дальше, в Черкасск.

Вся станица сбежалась на двор к Алене. Казачки глядели на нее так, будто она уже была разнаряжена в соболя. Уговаривали ее сварить пива, устроить праздник по поводу царской награды. Алена пыталась отговориться, но Аннушка строго сказала, что соседки примут отказ за спесивое нежелание знаться с ними.

— Хоть бы мой атаман получил государеву похвалу, то сварила бы пива на всю станицу. Обычай таков. Фролка песню сыграет, потешит гостей.

— Как Степан воротился бы — вот уж тогда… — заикнулась Алена.

Но атаманша уже не на шутку прикрикнула:

— Срамишь ты не только себя — всю родню!

Алена варила пиво, готовилась к празднику, созывала гостей, как вдруг чужой, незнакомый казак по-хозяйски вошел во двор; не здороваясь, не спросясь, широко отворил ворота, и несколько всадников въехали в них, по-татарски, на лубе, подвешенном между конями, везя Степана.



Раненый лежал в забытьи. В старый шрам в надбровье ударила панская пуля.

Это было как раз в том бою, за который царь прислал Разину свою похвалу.

Большой воевода всего русского войска, Юрий Олексич Долгорукий, боярин и князь, был ненавидим Степаном с той самой ночи, когда он подслушал разговор Долгорукого с думным дьяком. Но среди казаков воевода слыл мужественным и умным полководцем. Казаки уважали его за воинский дух.

В эту ночь Иван получил от лазутчиков важные вести о силе противника и тотчас заторопился послать с ними к воеводе Степана. Кругом стояли глухие леса. Для безопасности атаман приказал Степану взять с собой в провожатые два десятка казаков. Отряд пустился в ночную дорогу. Рассветный туман завел их в болото. Пока выбирались на шлях, наступило утро, и они услыхали пальбу: битва уже началась…

Выбравшись из лесу, Степан увидал из лощины вершинку холма, а на ней воеводу с толпою всадников. Поле боя лежало за холмом и не было видно Степану, зато он разглядел, как на противоположной опушке того же леса маячат в тылу Долгорукого польские уланы на своих долговязых конях. Степан вмиг понял опасный план поляков: зная обычай князя стоять во время битвы на возвышенности, они заранее, с вечера, угадали тот высокий холм, который выберет воевода, и послали своих улан в обход, чтобы в самом начале боя убить Долгорукого и обезглавить русское войско. Расстояние от казаков и от улан до вершины холма было почти одинаково, но, увлеченные ходом боя в долине, воевода и свита его не замечали ни тех, ни других.

Степан взмахнул саблей и бросился со своими наперерез уланам, которые с пригнутыми к бою копьями ринулись на воеводу. Казачьи кони летели, пластаясь над травами. Искоса Разин взглянул на вершину холма. Долгорукий по-прежнему не видел опасности с тылу. Степан со своими двумя десятками казаков несся в сшибку на целую сотню вражеской конницы. А вдруг уланы сомнут казаков?..

— Воевода! Поляки! Поляки! Бежи к чертям! — закричал во всю мочь Степан и выстрелил из мушкета.

В тот же миг конь его грянулся грудью в бок головного коня уланской сотни. Донские коренастые конники смяли передних улан и расстроили их стремительный бег… Загремели выстрелы, Степан увидал, как два-три казака, обронив свои сабли, повалились с седел. Его самого ударило по надбровью, но, падая, он успел разглядеть, что князь Долгорукий махнул плетью и вместе со свитой помчался с холма…

Теперь Степан, лежа в забытьи, временами чувствовал боль в надбровье и думал, как больно ударил его веслом есаульский Юрка.

«Ведь эдак же засветил, окаянный!» — мелькало в уме.

Сквозь приоткрытые веки увидел Степан свечку в сложенных на груди чьих-то руках. «Батькины руки», — мелькнуло в его сознании. Над головой он увидел икону, лампаду… «Али сам я лежу, помираю и руки мои?.. Эк ведь въехал веслом, окаянный!.. А матка где же?..» — подумал Степан и снова закрыл глаза.

Как когда-то Степан у изголовья умирающего отца, так теперь неподвижно и горестно сидела Алена Никитична у постели раненого мужа, слушая его вздохи и невнятный лепет, жадно заглядывая в его блуждающий и невидящий взор. Душа его, жизнь его, представлялась ей легкой пугливой бабочкой, которую она страшилась спугнуть даже самым малым движением. И когда после многих дней Степан впервые полуочнулся и она заметила сквозь его ресницы осмысленный блеск зрачка, в радостном волнении Алена старалась сдержать даже дыхание, и тревожное биение собственного сердца казалось ей слишком громким… Когда же он снова устало закрыл глаза и заснул, услышав, что дыхание его стало ровным, спокойным, как у всякого спящего человека, Алена выбежала во двор и, обливаясь слезами радости, кинулась целовать Гришатку…

— Здрав будет батька, сыночек! Жив будет наш батька! Сыночек ты мой! Чаяла, сиротами вчинились мы оба…

Услышав ее причитания, через плетень заглянула в тревоге золовка. Алена встретилась с ней взглядом, и столько в синих огнях ее глаз было счастья и жизненной полноты, что суровая Аннушка все поняла без слов и прослезилась сама.

— Слава богу! Иван-то мой как бы по нем убивался. Ведь пуще детей родных любит Степанку, — сказала она.

«А как же его не любить-то такого! — подумала про себя Алена. — Да есть ли милее на свете? Ведь сокол какой уродился! Сам государь ведь похвальное слово ему посылает — ведь вот он какой, изо всех казаков удался гораздый!»

Она угадала: с этого часа Степан стал поправляться. На другое утро, проснувшись, узнал он Алену и Гришатку, ласково улыбнулся им и выслушал Аленин рассказ о приезде Корнилы и о царской милости.

Московский беглец

Стояли жаркие дни. На всех посаженных Степаном деревцах спели яблоки. Через открытые окна в горницу, где лежал Степан, из-под застрехи доносилась до его слуха веселая болтовня ласточек. Лежать в горнице было трудно и жарко.

— Ты мне встать пособил бы, Фрол, — попросился Степан. — Невмоготу мне лежать.

— Смотри, голова-то больна. Напечет — хуже станет! — предостерег младший брат.

И, едва переступая заплетающимися, непослушными ногами, Степан добрался до скамьи под самой густой яблонькой. Но сидеть он еще не смог, и Фролка принес для него на подстилку овчинную шубу.

В этот день собственное костлявое тело казалось Степану громоздким и неуклюжим. Исхудалые бока быстро «отлеживались» и зудели, все время хотелось повернуться. Но радовал свежий ветерок, приносивший со степи медвяные запахи трав, радовал запах земной влаги, и нежно ласкали слух едва приметные звуки летнего полудня — гуденье пчелы, шорох жучка, шелест листьев над головою.

На другое утро уже легче было подняться и можно было сидеть, привалясь к стволу яблони. И не прошло недели, как Степан Тимофеевич без чьей-либо помощи вошел в стряпную, где возилась Алена.

Она в испуге всплеснула руками. Степан рассмеялся.

— Чего ты! Кваску захотелось, — пояснил он.

— Ты бы окликнул. Гришатку послал бы. Садись-ко, садись…

— Ну-у… я сам… захотел… испытать… силу, — тяжело дыша, радостно улыбнулся Степан.

Он сам теперь выходил во двор, сам выбирал себе место, садился в тени уже разросшихся яблонь, смотрел на купающихся в пыли, отъевшихся возле конюшни голубей, слушал их сытое, знойное воркованье, оглядывал помутневшую от жары синеву горизонта, следил за чайками, реявшими над Доном в густом душном воздухе, вдыхал разогретый запах конюшни.

Отвыкший было от отца, Гришка снова освоился с ним и карабкался к нему на колени.

— Слезь ты с колен, батьке тяжко, бессовестный! — крикнула Гришке Алена.

Но на другое утро она услышала со двора громкий смех и ребячий визг. Алена вышла и увидела, как Степан высоко подкидывает сына над головою и, счастливый, довольно хохочет, а Гришка повизгивает от страха.

— Какой же ты, малый, казак, коль страшишься? Птахи в небе, глянь, выше летят, не страшатся! — уговаривал сына Степан. — Ну, ну, рви сверху яблочко, вишь — покраснело.

Июльские грозовые дожди взрастили в степях вторую траву, еще богаче, чем первая, и казаки снова собирались косить. Мимо сада проехали поутру косари. Снимали шапки, кланяясь есаулу, желали здоровья.

— С нами косить! — тепло шутя, подзадоривали его.

Фрол деловито в углу под навесом отбил косу, вскинул ее на плечо и поехал в степь. Он не вернулся и к ночи, оставшись в степи на ночлег.

Раным-рано утром, пока Алена гоняла в стадо коров, Степан спустился с крыльца и почувствовал на открытой груди прохладу влажного ветра. Он радостно усмехнулся ощущенью силы, играющей в мышцах, взял в сенцах седло и уздечку, взнуздал коня, захватил косу и выехал из ворот…

… Степан косил в ряд с Фролкой, полной грудью, жадно вдыхая горький запах трав, падавших под широкими взмахами.

Трава поднялась выше пояса. Каждый взмах косы валил целую копну… Солнце палило. Скошенная с утра трава к полудню уже сухо звенела под ногами. Можно было, не шевеля ее, сразу сгребать.

Степан утомился, но размеренность движений увлекала дальше вперед по ряду. Руки сами ходили взмахами, и было почти невозможно остановиться. После долгой неподвижности работа казалась особенно сладкой и радостной, казалось — ею не насытишься никогда. Она охватывала все существо, отрывала от всяких мыслей. Все чувства и воля уходили в ловкость и силу взмаха. Зеленые стебли с синими, красными, желтыми и белыми пятнышками цветов, мерной волной опадающие под взмахами острого лезвия, стояли в глазах, и даже если во время отдыха прикроешь глаза, они продолжали такими же волнами падать и перед мысленным взором, только вместо размеренного, звенящего шороха косы доносились другие звуки — крик ястреба в небе, стрекот кузнечиков и где-то в станице далекий собачий лай… И вот уже снова окончен отдых. Руки и плечи сначала медленно, как бы ищучи утерянную размеренность, приходят в движение, потом все чаще и чаще взмахивают косовьем. И вот уже снова не оторвешься, не остановишься, словно сросся с косой, и не понять — руки ли ею владеют, она ли руками…

Когда из травы вскочил человек, Степан не мог ничего понять — кто, что? — и только несколько мгновений спустя разразился неистовой бранью:

— Чертов пень! Всей широкой степи тебе мало, нашел где задрыхнуть!.. Еще бы разочка четыре махнул — и резнул бы по мясу… Али ты не видел, что косьба полосой прошла рядом?!

— Ить то-то, что не видал! — словно оправдываясь в содеянном непростительном проступке, забормотал едва спасшийся от косы человек.

— Счастлив твой бог, казак! Стенька те резанул бы, то наполы пересек бы, как травку! — сказал Фрол.

— Казак?! — удивленно переспросил незнакомец. — Так, стало быть, что же, я на донской земле ныне?

— Проснись! Не очухался, дядя? — ответил Фролка. — Хлебни водицы из Дона!

— Братцы мои! Голубчики! Казачки! — восторженно забормотал незнакомец. — Привел бог спастись от боярской напасти! Дайте, братцы, я вас обниму!..

Беглец причитал тоненьким, бабьим голосом. Он казался почти испуганным тем, что добрался туда, куда сам стремился, — в казацкие земли… То растерянно тер он ладонью и пальцами по сухим, потрескавшимся губам, то тянул себя за свалявшийся клок рыжеватой окладистой бороды, по которой текли слезы.

— Нда-а! Во-он ка-ак! — бормотал он, нескладно топчась на месте.

И Степан глядел на него в нетерпении и какой-то даже досаде.

Видно было по облику, что человек бежал долгие дни, хоронясь от людей по лесам, в полях и болотах, обтрепался, изголодался, устал…

— Что же, Фролка, видно, нам незадача ныне косить. Накормить казака придется, — сказал Степан.

По пути в станицу беглец рассказал, как две недели подряд, таясь от людей, шел он ночами, а днем забирался куда-нибудь спать. Две недели он не видал куска хлеба, страшась просить подаяния в деревнях.

Он ел жадно. Голодный звериный блеск загорелся в его глазах, когда увидал он богатства, наставленные Аленой на стол в честь выздоровления мужа.

— Не слыхали у вас на Дону, что в Москве сотворилось? Вот буча так буча! — оживленный едой и кружкой густого темного пива, рассказывал за столом беглец. — Как в «соляном»[12], раскачалась Москва: весь народ пришел к государю челом бить на сильных изменщиков — на бояр да больших купцов…

— С чего же оно занялось? — спросил Степан.

— Да сам посуди: истощался народ в нуждишке — ни пить, ни есть. Сколь раз челобитные подавали: мол, старый и малый мрут подзаборною смертью, на медные деньги товаров никто не везет.

— Пропади они пропадом к черту! — воскликнул Степан.

— Лихоманка возьми, кто их выдумал! — не вытерпела, вмешалась даже Алена.

— Злодейское и изменное дело! — согласился рассказчик. — У нас на Москве раз в полсотню все вздорожало. Хлеба не купишь, ан тут еще и указ: подавай пятину! Взять хоть в моей семейке: нас пятеро кое-как живы, а коли пятину отдать — одному из пяти на кладбище… Кому? Хошь жребий кидай! Нашелся в Москве грамотей, исписал письмо, чтобы всем миром встать на изменных бояр и на богатого гостя Василия Шорина. Мы то письмо всю ночь по Москве носили, воском лепили на росстанях к столбам. А утром сошелся народ, и пошли с тем письмом толпой к государю… Он в ту пору случился в вотчине у себя, от Москвы недалече…

— В Коломенском кречетами тешился, что ли? — перебил Степан.

— Ты, стало, бывал в Москве? В Коломенском был государь, у себя во дворце, стоял у обедни, — подтвердил беглец. — Пришли мы туда. Он из церкви к нам вышел. Народу — тьма! Тут тебе и посадский люд, и холопы, стрельцы, солдаты ажно с начальными со своими. Тут и подьячие, и пушкари, и крестьяне… Даже попа я в толпе с народом видел. Лучка Житкой, посадский мужик, государю письмо дал: читай, мол, своими очами всю правду!

— Взял? Сам? Бояре не отняли? — нетерпеливо спросил Степан.

Беглец посмотрел на него с насмешкой.

— Взял сам, не отнял никто. Он читает. Народ шумит: «Отдавай, государь, мол, изменных бояр на расправу! Не дашь, то мы сами возьмем! Читай перед миром вслух имяны изменщиков!» Площадно тоже иные бранились…

— Обиду какую народ учинил государю! — вздохнула Алена.

— Мы мыслили: станет серчать, закричит. А он посмотрел на всех, опечалился да тихим обычаем, ласково говорит: «Ведаю, дескать, нужду вашу, добрые люди. Ан без суда выдавать бояр не обычай. Вот как обедню отслушаю, помолюсь, то в Москву приеду и сам учиню во всем сыск и указ». Сказал, да и в церковь хотел воротиться. Федотка-квасник с одной стороны, а Лучка — с другой хвать за полы! Постой, мол, куды же? Народ ведь недаром шел! Мы в Москву подадимся, а ты не приедешь! Ты дай укрепленье! И я тоже так, как они, кричу: «Дай укрепленье!» Царь повернул назад. «Вот рука, говорит, в укрепленье царского слова!» Ближе всех я стоял к нему и ударил с ним по рукам за весь мир. Хошь — верь, хошь — не верь… Вот рука моя… — Беглец обнажил по локоть свою крепкую, жилистую руку, будто хотел, чтобы все получше ее разглядели. — Пусть отсохнет совсем, коль соврал! — истово заключил он. — Вот с сею рукой рукобитием царь повитался и обещал, что во всем исполнит по правде… — Беглец, задумавшись, замолчал.

— Чего же ты убежал из Москвы, коли так?! — удивился Степан.

— Глядел я тогда на него, и такая во мне любовь разгорелась… «Ангел, мыслю, ты кроткий! Да как я, плеснюк ничтожный, дерзнул твоей царской десницы коснуться, как не сгорела моя ручища! Ведь эка продерзость! Где, мыслю я, стану замаливать грех, что царю, государю всея Руси, православному батюшке нашему не поверил на слове, за пуговицу схватил, грубое слово в светлый лик его крикнул? Сколько ведь подданных у него на Руси! Кабы все таковы поганцы чистые были, как я, то не стало бы доли на свете хуже царевой!» Срам опалил мое сердце. Готов я был в ноги ему повалиться. А он очами взглянул на всех кротко. «Довольны теперь? — говорит. — Ну, идите с богом. Приеду — во всем разберусь». Да вдруг на глазах изменился с лица: куды кроткий взгляд! С церковна крыльца вперился, гляжу, за ограду, глаза разгорелись, румянец ударил в лицо, и ноздри раздулись. И я оглянулся назад. Смотрю — за оградой стрельцы да солдаты с Москвы подоспели с бояры… Куды царское слово, куды рукобитье! Как ведьма взыграл да как визгнет: «Бей! Руби! Заводчиков изловить живыми!.. Под пытку!..» С паперти церкви царские стольники, стряпчие, всяки дворяне — жильцы, дети боярские кинулись, как собаки, на нас. На меня налетел окаянный какой-то, успел я ножом его в грудь. Сзади стрельцы на народ навалились… Они — нас, мы — их! Да какое ружье у народа? Одни ножи. Разломали ограду, колье схватили вместо рожнов да пик… К реке оттеснили народ. Сколь утопло! Потом трое суток ловили по всем дорогам, дубинами били да в реку кидали; кому секли головы, а иных у дорог понавешали… А кнутьем!.. А в ссылку сколько пошлют!..

Беглец замолчал и закрыл ладонями свое широкое, исхудалое, бородастое лицо. Молчали и все остальные.

— Ну, живи. Поживешь и тут, — прервал молчанье Степан.

— Тут поживу… — повторил беглец. — За что же мне тут жить? Я там, в Москве, родился. Там дом, там семейка… Тут поживу… Ведь обида! Оби-ида мне сердце гложет. На что же мне царь свою руку дал?! Покуда на Дон пробирался, я шкуру — не душу спасал. Душа замерла да молчала, а ныне вопит она, плачет!.. Я с кем рукобитьем витался, того во всю свою жизнь не обманывал, нет! А ведь он — государь! Да как же ему не срамно на престоле сидеть?! Ведь люди видали, как он обманул весь народ… Отрубил бы я ныне поганую руку, которую он рукобитьем своим избесчестил!

Степан был подавлен всем слышанным. Как ни побранивали среди казаков Москву, бояр и дворян и приказных ябед, почти никогда никто не касался охульным словом царя. Степан помнил облик его, молодого, веселого юноши, который скакал тогда на птичью травлю. Если бы одеть его казаком, то не посрамил бы он, верно, в скачке и казачьего звания. Бывал царь и на войне. Правда, Степан не слыхал, чтобы царь Алексей сам участвовал в битвах. Так ведь оно и не царское дело — махать саблей и подставлять свою государеву голову под ляшские пули…

Мысль о царе все же всегда была как о чем-то достойном любви и преклонения, словно перед святыней.

И вот теперь все полетело, будто сметенное ветром. Вся жизнь получала теперь какую-то новую, вовсе иную цену. Раньше Степан разуверился в царских боярах. После подслушанного им ночного разговора Долгорукого с Алмазом Ивановым он не стал бы спасать боярина, доведись ему видеть, как тот упал с моста в речку. На войне — тут иное: он защищал воеводу, который ведет все войско. Без воеводы и войску побитому быть.

А теперь Степан не хотел получать соболиного жалованья, присланного царем. Алену спросить: после того как она услыхала о том, что стряслось в Москве, любы ли станут ей царские соболя?

От радости, что Степан поправляется и снова с ней дома, Алена Никитична расцвела, как в первый год замужества. Длинные ресницы ее были опущены, и то и дело вскидывала она их и ясными глазами взглядывала в лицо мужа, радостно про себя улыбалась все время, и две улыбчивые ямочки нежно светились с ее щек, словно на лице ее играли солнечные «зайчики». Походка ее стала еще более величавой и плавной, и Степану казалось, что голос Алены стал еще нежнее, чем был в то время, когда он любил слушать ее колыбайки над засыпающим в зыбке грудным Гришаткой.

Нет, Степану в те дни совсем не хотелось и самому спешить на войну. Родная станица, дом, отягощенный плодами сад, забавный подрастающий казачонок Гришатка, а больше всего расцветшая красавица, статная и налитая любовью к мужу, теплом и радостью его возвращения к жизни, Алена Никитична — держали в плену его сердце. Нелегко было оторваться от них и снова ехать в чужие края, в походы и битвы, но оправившийся от раны казак должен был ехать в Черкасск, в войсковую избу. Таков был порядок…

Войсковая честь

Стольник Иван Евдокимов много раз бывал на Дону от приказа Посольских дел. Он знал обычаи казаков, знал все их раздоры, споры, соперничество и старые счеты меж ними. Потому думный дьяк Алмаз Иванов предпочитал именно его в качестве посланца Москвы по всем казацким делам.

После поездок Евдокимова на Дон Алмаз Иванов и стольник не раз говорили о том, что растет опасная трещина между верховьями Дона и понизовскими казаками.

— Я бы, Алмаз Иваныч, иных казаков из верховых станиц к атаманским делам поближе подвинул — не по знатности да богатству, а по уму, по казацкой отваге, чтобы унять верховых крикунов; глядели бы верховые: и наши, мол, есть во старшинстве!

Алмаз согласился со стольником, и, по приезде в Москву Корнилы, ему намекнули об этом в приказе Посольских дел. Умный и хитрый донской атаман тотчас понял затею. Он сам ощущал, что рознь к добру не ведет и может когда-нибудь разразиться грозою над Доном. Корнила одобрил выдумку. Евдокимов попробовал подсказать, что не плохо было бы посадить в войсковую Ивана Разина. Но при этом имени Корнила вскочил и побагровел.

— Невместно то, господа! Что невместно — невместно! Иван таков человек, что в Черкасске сядет и тотчас весь Дон повернет кверху дном. Иван во своей Зимовейской чихнет, а черкасская голытьба ему здравья желает. Он так намутит, что в пять лет не уляжется… Моложе, покладистее найдем атамана, чтобы старших слушал и честью гордился… Куда нам спешить? Подумаем и приберем!

Вести с войны говорили о том, что Иван становился все больше любим походными казаками, и когда доведется ему живым возвратиться с войны, то нелегко будет с ним тягаться черкасской старшине.

И, возвращаясь в Черкасск из Москвы, войсковой атаман поразмыслил и понял, что от Ивана ему не уйти. Верховья Дона и вся голытьба, если ей предоставить волю, сами выберут в войсковую только Ивана.

«А пальца в рот не клади ему — руку откусит. Лишь допусти его рядом с тобою стать — подтолкнет плечом, и пропал Корней!.. Не будет он смирно сидеть, ему ширь нужна, власть нужна, воля! Он весь Дон подомнет, как медведь, и пикнуть никто не посмеет… А как ни верти, никого не поставишь иного: против него не родился таков-то второй. Нет, по мне, лучше свара со всем верховьем, чем самому своею рукой посадить сомутителя в войсковую, — сказал про себя атаман. — Упрям, своеволен, мечтаньям податлив, что вбил в башку, то дубиной не выбьешь! Со старшими дерзок, отважен и некорыстлив! Такого ничем не возьмешь — ни ласкою не заласкаешь, ни почестью, ни богатством, ни лестью… Во походные атаманы я сам его подпихнул, а ныне ему подыматься выше, да выше-то некуда, кроме как в атамана Корнилино место… А он и полезет… хоть сам поезжай на войну с ним тягаться… Ку-уда-а! Ведь ему сорока пяти нет! В нем сила!»

И в дни таких невеселых раздумий Корнилы из Зимовейской станицы, оправившись после раны, в войсковую избу явился Степан.

— Отпускай назад к брату, крестный! Здоров я по-старому, еще лучше! — удало похвалился он, в самом деле весь налитой силой и бодростью.

«Стенька! Да как же я раньше не вздумал?! — мгновенно мелькнуло в уме атамана. — Вот кого посадить во старшинство, и брат на него не встанет!»

Атаман радушнее и приветливей, чем всегда, поднялся навстречу.

— Коренным донцам, вишь, и раны на пользу, — обнимая Степана, ласково пошутил Корнила, — его что ни пуще колотят — он крепче да крепче! И не ведаешь ты, как я рад тебя видеть, Стенько! Страшился я за тебя: мол, неужто такой-то преславный казак пропадет?!

Радость Корнилы была искрення. Он увидал в Степане спасение от опасной схватки с Иваном. Горячий, прямой, без тени лукавства; приблизь его, обласкай, заставь полюбить себя крепче — и он за тебя всю душу нечистому даром отдаст, в пекло полезет! Уж он не изменит, не покривит. Верное и надежное сердце в Степане.

— Не время мне пропадать, еще повоюю! — лихо воскликнул Степан. — Пиши во походку станицу!

— Не пущу, Стенько, не пущу-у! Намахаться-то саблей поспеешь! Погости у меня в Черкасске, давно не бывал со крестным! — радушно и весело по-старинному уговаривал атаман. — Ведь я и гостинцев тебе задолжался!..

Степан остался гостить.

Корнила велел ему после обедни заказать попу благодарственный молебен за исцеление от раны. На молебне в церкви остался сам войсковой атаман, и никто из черкасской знати не вышел прежде него — вся старшина, целая сотня алых кафтанов, стояла впереди остальных молящихся казаков, чтобы хвалить создателя за спасение Стеньки от смерти. После молебна, приложась ко кресту, Корнила у всех на глазах обнял Стеньку, поцеловал и вытер слезу, скользнувшую на усы.

И все кармазинники вслед за Корнилой двинулись к Степану, обступили его толпой, каждый во свой черед трясли за руку, обнимали, говорили похвальные и ласковые слова да тут же из церкви, окружив его, повели в войсковую. А где толпа кармазинных кафтанов, уж там и простой народ; сошлось сотни три казаков… И Корнила не стал никого звать в войсковую: вся знать осталась тут, у крыльца, а иные столпились на самом крыльце войсковой, окружив Степана. Народу еще прибывало, словно на круг, хотя круга никто не звал и молчал войсковой набат; но так уже ведется: где сошлось два десятка людей, там и прохожие приставать начинают, а как сотня людей набралась, то уж прочие из домов выбегают, бросают дела, узнать, что случилось…

Степан стоял на крыльце войсковой избы. Его расспрашивали о том, как он спас воеводу. И вся тысяча казаков теснилась к крыльцу, чтобы слышать беседу. Кто был во знакомцах Степана, протискивались к нему обниматься, аж плечи и руки заныли…

Степан не заметил, как сам атаман ушел в войсковую вместе с писарем и есаулами, и вот они вышли торжественным выходом под войсковым бунчуком, и Корнила, как на кругу, скинул шапку, поклонился по чину всем и вдруг не по чину — особо ему, Степану… Куда деваться?! Степан смутился…

— Здравствуй, Степан Тимофеев, сын Разин, славный казак! — произнес атаман. — Радостно всем донским казакам, что господь исцелил тебя от твоей честной раны, упас от смерти. Радостно Войску Донскому приветить тебя, удалой атаман. Государь всея Руси, его величество царь Алексей Михайлович, буди он здрав, честь всему Войску, всем нам, казакам, за тебя оказал, прислал он нам, Войску, свое похвалительное слово за твой славный подвиг, Степан Тимофеевич! И нам, Войску, радостна царская похвала, и ты нам в гордость… Да государь указал нам, Войску, всем против тебя быть отечеству и престолу верностью, сметкой в битвах и казацкою удалью. Да за то государь тебя похваляет и жалует сорока собольми…

И тут два молодых нарядных казака вышли вперед, неся на руках царский дар, соболиное жалованье, и поклонились Степану…

Степан поклонился в ответ, взял соболя и не знал, куда их девать, только чувствовал, что лицо его обдало жаром; хотел сказать что-то в ответ, однако же только пробормотал невнятное, что и сам не понял… Но Корнила, подняв руку, остановил гул одобрительных и приветственных голосов, раздававшихся из толпы.

— Да еще за ту радость, что за тебя получили мы государеву похвалу, атаманы Великого Войска Донского и вся войсковая старшина жалуют тебя конем и со сбруей! — сказал Корнила, и двое других молодых казаков, из старшинских детей, вывели пред крыльцо серебристой масти коня под седлом с серебряными стременами.

Степан сошел с крыльца, принял повод коня и чувствовал, что щеки его, и уши, и шея все еще горят, будто от хмеля.

Вся толпа загудела гулом одобрения — хвалили коня, привечали Степана… Но атаман еще раз поднял руку и всех успокоил. Он отдал свой брусь есаулам и сам сошел на ступеньку вниз.

— А мне, Стенько, радостно, что ты крестник мой, и горько мне за кума Тимофея, что не дожил старый Тимош, тоже славный наш атаман, удалой полковник, полюбоваться, подивоваться на сына, — душевно сказал Корнила. — И от себя, в батьки Тимоша место, дарю я тебя кармазином на алый кафтан, саблей да шапкой!

И с этими словами атамана пасынок Корнилы Петруха вынес из войсковой избы Корнилин подарок Степану…

Корнила сошел со ступеней и снова обнялся с крестником, и тут опять стали все подходить, и Степан опомнился от шума объятий и поцелуев только в доме Корнилы за пирогом и чаркой вина…

— Пуще хмеля мне голову закружили шумом! — с радостным, возбужденным смехом сказал он Корниле.

— Ничего, приобыкнешь! — бодряще откликнулся атаман.

Степан сидел от него по правую руку, ближе всех есаулов. Крестный сам наливал ему чарку, сам потчевал…

«Да что ж я такого соделал?! Ну, доведись, спас бы я какого-нибудь полковника или стрелецкого голову таким же налетом, никто и не вздумал бы похвалить!» — размышлял Степан, подымая чарку за чаркой во здравие государя, и во здравие Великого Войска Донского, за атамана Корнилу Яковлича, за походные донские станицы, и за их атамана Ивана Тимофеевича, и опять за него самого — за Степана, славного и отважного казака…

Словно бы весь Черкасск жаловал, чтил и любил Степана. Он уже не спрашивал больше себя — почему. Знать-то он стоит того, чтобы его и любили и почитали… И каждый день попадал он к кому-нибудь на пирушку, на пляски глядел, сам плясал.

— Гуляй, крестник, чего же тебе не гулять! Кармазинный кафтан тебе личит! — смеясь, говорил Корнила. — Сказывают, вдовки в беседу на ночку тебя заманили?

Степан смутился. И вправду стряслось, что ночью шагнул он ошибкою через чужой плетень и попал на каких-то веселых женок. Сам хмелен, женки тоже хмельны, гусляр, казаки молодые, дым коромыслом… Загулял и ко крестному в дом ночевать не пришел.

— Не беда, молодое дело! Ведь с кем не бывало греха! — добродушно сказал атаман. — Честно повоевал и повеселился во славу!

И в гурьбе черкасской старшины через несколько дней Степан скакал по степям, с кречетом на рукавице… И ловля давалась ему, и черкасские казачки сверкали глазами на удальца, и всюду в домах уступали Степану почетное место… Но иногда вечерами, когда отгудит плясовыми бубнами день и хмель поуляжется в голове, сядет Степан и в молчаливой задумчивости уставится в пол меж колен, и почудится ему, что что-то неладно в его жизни…

— О чем думка, Стенька? — осторожно и с отеческой теплотою в голосе однажды спросил атаман в такой час.

— Война ведь, батька, а я тут…

— Один ты тут, что ли? Вон сколько казаков во Черкасске и по станицам… Вот станем станицы слать в подкрепление — крикнем тебя атаманом. Хочешь?.. Еще государю послужишь!..

И Степан не стерпел:

— Государю?!

Он все, как попу на духу, рассказал Корниле, рассказал про московского беглеца, как витался он за руку с государем за весь мир, за всех московских бедных людей, а царь — ведь подумать: сам царь! — вдруг нарушил свое рукобитье… Не то что ему служить, — Степан сказал прямо, что тошно ему было даже и принимать соболиное царское жалованье и царскую похвалу…

Корнила качнул головою и снисходительно засмеялся.

— Право, дите еще ты, Степан! Какое же тут рукобитье, когда наступили на глотку?! Да как тут не вдариться по рукам?! И государь — человек!.. Неслыханный грех совершиться бы мог на Руси!.. А соболя в дар казачке своей пошли. Соболя тебе в славу и ратную удаль. Каков же казак своей удалью не гордится? Ох, много еще, Степан, тебе надо постигнуть!

«Вот как просто-то рассудил! — удивился Степан. — И то ведь сказать: престрашное дело могло получиться… Помыслить — и то грех! Ведь государь себя должен блюсти для державы». И, примиренный этими мыслями, окруженный почестями и ласковою заботой Корнилы, он оставался в доме у атамана.

Степан выезжал в окрестные станицы, гостил, а когда воротился в Черкасск, Корнила был занят. Он сидел по каким-то тайным делам с посланцем Москвы дворянином.

— Когда же походны станицы готовить? — спросил Степан, на ходу столкнувшись с Корнилой.

— Как время придет, так скажу! — оборвал, как чужого, Корнила, словно даже досадуя, что Степан задержал его столь короткой беседой.

«На черта мне нужно твое хлебосольство?! — с обидой подумал Степан. — Али я навязался к тебе на шею? Сам удержал, не пустил на войну. Вот плюну на весь Черкасск да один и уеду к Ивану!..»

Он зашел во светличку, которую занимал у Корнилы в доме, и стал уже собирать свой пожиток к отъезду, когда прибежал Петруха, Корнилин пасынок, и сказал, что Корнила велел приходить ему в тайный круг…

— В тайный?! Да как же… — с некоторой даже растерянностью пробормотал Степан.

— Эх, ты-ы! — сплюнув сквозь зубы, сказал Петруха. — Зовут — и иди. Чего-то ты будто девка краснеешься! В тайный так в тайный! А чем ты не атаман?!

Тайный круг оказался собранием всего лишь десятка самых ближних Корниле значных низовиков. Они сидели даже не в войсковой избе, а просто в столовой горнице у Корнилы.

«Вот-то из тайных тайный!» — подумал Степан, все же с какой-то робостью переступив порог комнаты и сразу встретившись взглядом со стольником Евдокимовым, необычайно рослым и большеносым, которого он видал на кругу в Черкасске оба раза перед отправкою на войну.

«Знать-то, сызнова ратные вести», — мелькнуло в уме Степана.

Месяц назад смущение Степана было бы больше. Теперь же всех этих людей, кроме московского стольника, он успел видеть близко, успел посидеть с каждым из них за столом и стукнуться чаркой, и тотчас, отдав положенный по-казацки поклон, почувствовал себя тут спокойно и твердо.

«В тайный так в тайный! А чем я не атаман!» — повторил он словами Петрухи.

— Вот и Степан, сын Разин, брат походного атамана Ивана, а мой крестник, — сказал Корнила, обращаясь к московскому гостю.

Стольник молча кивнул длинным носом.

— Великую честь оказала тебе донская старшина, Степан, — торжественно произнес Корнила. — Прежде служил ты саблей, а ныне призвали мы тебя в тайный круг, чтобы велеть тебе служить разумом Войску. Поедешь ты во посольство к зюнгорскому[13] хану или, как бишь его, тайше с послом всего Войска Еремою Клином. Кланяйся кругу за честь!

— Кланяюсь атаманам на жалованье. Каков будет Войска указ — послужу на совесть, — сказал Степан.

— Покуда иди. А кончим сидеть по кругу — я покличу, — сказал Корнила.

Степан еще раз поклонился и вышел, при выходе нечаянно стукнув по уху дверью Петруху Ходнева, который подслушивал.

— Тю ты! Посо-ол! — потирая ухо, прошептал атаманский пасынок. — А ты было оробел, что кличут! Небось заспесивишься ныне!

— Холодной воды приложи, а то вспухнет, — сказал Степан вместо ответа.

После тайного круга Корнила призвал Степана.

— Вот вишь ты! А все нас верховья бранят, что своих во старшинстве садим. Вырос в верховьях добрый казак, Иван, — в походные атаманы обрали. Вырос того же семени добрый казак, Степан, — тайным послом учинили, и все почитаем, все любим!..

— Чего же я стану в посольстве делать?

— Покуда смотри посольски дела, приучайся. Клин во посольствах хожалый — научит. А надо будет — советом поможешь Клину. Хоть он и умен, а две головы всегда лучше.

И Корнила поведал, в чем смысл степного посольства. Несмотря на то что шли переговоры о заключении мира, Польша искала союза с Азовом и Крымом против России. Об этом прознали лазутчики Войска в Крыму. От тех же лазутчиков до Черкасской войсковой избы дошли слухи, что хан указал к весне сбирать ратных людей в соседних с Доном ногайских улусах. Получив от Корнилы вести, Москва решила предупредить лукавство панов и ратные сборы Крыма.

— Калмыки с ногайцами век бы грызлись, да смелости не хватает самим, — пояснял Степану Корнила. — Прошлый год, по вестям, ногайцы у них отогнали несметно коней и овец с пастухами вместе. Пусть калмыцкий хан посылает своих нечистых помститься — ногайцев пограбить, а мы ему пособим. Вот и не смогут ногайцы пойти панам на подмогу!

Царь не хотел посылать в степные кочевья своих послов, чтобы не было лишнего шума. Но именно ради степного посольства теперь и приехал в Черкасск стольник Иван Евдокимов.

Стольник вместе с Корнилой призвали к себе Ерему и Степана. Учили их, что обещать калмыцкому тайше от имени государя и чего добиваться от него.

— Там будет гостить в ту же пору черкесский князь Каспулат. Сестра его замужем за ханом калмыков. Тот князь Каспулат вам поможет кой-чем, — сказал дворянин, даже в тайной беседе понизив голос до шепота.

Дворянин показал им дары, которые царь посылал калмыцкому тайше, учил, как их подносить.

Степан, приглядевшись поближе к стольнику, увидел, что дворянин не так плох, как говорили всегда на Дону о дворянах. Иногда он казался совсем простым, любил посмеяться и выпить, порассказать о посольских делах. Иное в посольских делах казалось Степану бесчестным, но дворянин уверял, что любое бесчестье обращается в честь, если оно идет на пользу державе…

Казак из крещеных татар Иван Пинчейка учил Степана и Клина обычаям кочевников, словам приветствия и дружбы, названиям самых простых обиходных вещей. Он тоже ехал в посольстве.

— Ну, добрый путь! — на прощанье сказал Степану Корнила. — Вступил ты на атаманскую дорогу. А в большом атаманстве, Степан, и хитрость, и кривда, и разум, и силы, и жесточь, и зоркий глаз, и слух острый, и сердце широкое надобны. Войску правдой служи да учись — и взрастешь в атаманы!

И вот в сопровождении толмача и двух десятков казаков Степан и старый Ерема Клин выехали с целым караваном даров в калмыцкие степи.

Даже толмач Пинчейка, бывалый в степях, толком не знал, как добраться до цели: стойбище тайши так же меняло место, как и кочевые улусы простых степняков.

Толпы бродячих калмыков встречались и тут и там и, внезапно подкарауливая, пускали в казаков стрелы. Один молодой казак был убит стрелою. Казакам не терпелось нагнать кочевников и порубить их саблями, но Клин запретил даже выстрелить раз, и казаки не вступали в бой.

На ночлеге они опасались разжечь костер, чтобы огонь не обнаружил их стана перед врагами. Леденящий ночной ветер знобил так, что стучали зубы, и люди спасались от холода, лишь прижимаясь друг к другу…

Двигаясь по степи на восток, казаки заметили, что из-за холмов за ними, как волки, окружающие добычу, следят кучки вооруженных всадников в островерхих шапках.

— Дик народ! Обычаев посольских не разумеют. Заманят в пустыню, в арканы, да продадут трухменцам, — опасливо говорили между собою казаки.

Этот назойливо преследовавший их отряд разрастался все больше, и вскоре, вместо двух десятков шапок, на небосклоне уже маячило больше сотни. Когда казаки останавливались, они исчезали. Потом появлялись снова.

Наконец это надоело казакам. Когда островерхие шапки снова мелькнули днем на краю пустыни, казаки припустились за ними в погоню. Калмыков, сросшихся с детства с конями, было не так-то легко настигнуть. Они уходили, но не терялись из виду.

— Наше посольское дело — к хану попасть, — сказал Ерема Степану. — Может, ружье положить: пусть сами берут нас да и везут к своему царю. Так или сяк — лишь попасть бы!

Но Степан возразил:

— Разбойный народ! Не к хану сведут, а невесть куда. Увидят: дары для хана богаты, разграбят да и самих продадут… Лучше пускай не они нас ведут, а мы их захватим…

По совету Степана казаки в степи разложили к ночи костер, кочевники тотчас его заметили и, покинув своих коней, все тесней и тесней окружали огонь, вокруг которого расположились беспечно сидевшие и лежавшие на земле казаки.

Подобравшись близко, калмыки вскочили и кинулись с гиканьем на огонь…

— Убили бобра! — усмехнулся Степан, который рядом с Еремой лежал в стороне на вершинке холма, пока остальные казаки отгоняли в степь оставленных кочевниками лошадей.

У костра в это время сидел один лишь переводчик Пинчейка, остальных казаков изображали чучела, сделанные из казацкого платья. Калмыки подняли дикий галдеж, когда поняли, что попались в ловушку.

Недолго спустя от костра послышался крик Пинчейки, призывавший Степана и Ерему Клина. Начались переговоры.

К рассвету договорились, что калмыки пойдут пешком впереди казаков прямо к кочевью своего тайши, а казаки сзади на лошадях будут гнать их табун.

Они достигли кочевья неожиданно быстро: на второе же утро казаки проснулись, окруженные тысячью воинов с направленными на них стрелами.

Длинноусый всадник в кольчуге, на белом коне, с копьем, на котором был вздет белый флажок, въехал в круг своих воинов и закричал тонким голосом длинную, непонятную речь:

— Премудрый тайша Шикур-Дайчин, сын Хо Ормока, повелитель Зюнгар-орда, хозяин большая пустынь, старший брат Великого Змея, велит нам ружье положить, — перевел Пинчейка. — Ружье не кладем — собака нас жрать будет.

Делать было нечего. Объяснив, что они везут тайше подарки, что не враги, а послы, казаки сложили оружие. Тотчас же их окружила стража.

Казаки увидали большой шатер из белого войлока, обнесенный частоколом, а снаружи и внутри, за частоколом, — множество конных и пеших воинов с тощими псами, похожими на волков. Попасть на обед к этим псам было невесело. Собаки скалили зубы и рычали на казаков. Кочевники мрачно глядели на послов, превратившихся в пленников.

— Не робей, молодцы атаманы! Бог не выдаст, свинья не съест! — подбодрил старый Ерема Клин своих товарищей, но слышно было по голосу, что у него тоже мрачно на сердце.

Дела посольские

Степан и его спутники стояли перед тайшой. Угрюмый, толстый и длинноусый тайша Шикур-Дайчин сидел на шелковых подушках. На голове его красовался золотой двухконечный колпак с бобровой опушкой, на плечах была широкая соболья шуба. Вокруг ложа тайши дымились жаровни, в которых на горячих углях потрескивали какие-то благовонные курения. Позади тайши на коврах и подушках сидели его приближенные с редкобородыми и одутловатыми бабьими лицами, в богатых одеждах из мехов, шелков и парчи. За ними стояли мрачные воины в кольчугах и железных колпаках, вооруженные пиками, топорами, мечами. Монгольские глаза их глядели озлобленно, широкие скулы, выпирая, лоснились, усы топорщились, придавая страже хищный и устрашающий вид.

Брюхатый военачальник, ведший переговоры с казаками, вошел в шатер и повергся ниц — то ли перед тайшой, то ли перед красно-медным широкоскулым идолом, стоявшим по правую руку тайши, на возвышении, подобном алтарю.

Шикур-Дайчин лениво и невнятно сказал какое-то слово, и снова брюхатый заголосил тонким голосом.

Только тут впервые тайша с любопытством посмотрел на казаков. Глаза Степана встретились с его взглядом. Бегающие маленькие зрачки Дайчина снова спрятались.

«Хитрый», — подумал Степан.

Тайша Дайчин что-то заговорил, изредка взглядывая на казаков. Лица окружающих оживились. Они грозно хмурились и выражали гнев…

— Пошто, придя в землю премудрого тайши, казаки калмыцких людей обидели? Так нешто пригоже делать в чужой земле? — перевел Пинчей.

— Скажи: мы дорогие подарки везем тайше Дайчину. А в степи какой народ ходит — никак не узнаешь. Нападут разбойники да пограбят, тогда нам от нашего государя немилость будет за то, что не сумели подарков сберечь, — ответил Клин.

Тайша согласно кивнул головой и что-то оживленно спросил.

— А все ли подарки целы? — весело перевел толмач Пинчейка.

— Скажи: все блюли пуще глазу. Малости не истеряли, — ответил Ерема Клин.

Дайчин приказал показать подарки. При этом все казаки сразу повеселели.

Они развязывали тюки, вынимая шитые полотенца, богатые шубы, перстни, ожерелья, подносы, украшенную саблю, драгоценный кинжал, боевой топорок с каменьями, шелк, пряности, благовония в золоченых сосудах. Иные из даров тайша желал осмотреть лично, брал в руки, рассматривал и оценивал взглядом. Особенно он остался доволен собольей с бобрами шубой, янтарной турецкой трубкой, седлом и конским прибором, украшенным чеканной отделкой и бирюзой. Он тут же напялил соболью шубу, прямо поверх своей, надел на пальцы два перстня и прицепил дареную саблю к поясу.

— Сам царь прислал мне подарки? — спросил он.

— Его величество царь и великий князь всея Великия, Малыя и Белыя России, государь Алексей Михайлович нас к тебе не посылал, а послало Великое Войско Донское, а государь свое царское повеление дал, — ответил Ерема Клин.

— Казаки — наши соседи, — сказал тайша. — Соседи соседей должны любить. Мы донских казаков не обидим, а ваши казаки моих пастухов грабят. Так хорошо ли?

— Твои молодцы тоже спуску нам не дают. Зазевайся в степи — лошадей покрадут, а то и самих уведут, продадут в Дербень, — возразил старый Клин.

Тайша засмеялся, трясясь в своих шубах. Калмыки захихикали вслед за ним.

— Зевать ведь не надо, — сказал Дайчин.

— Сосед у соседа коней покрадет, барашков сведет, а сойдутся в шатре — помирятся, — ответил Клин. — А то бывает такой сосед, как крымцы. Те нападут — ни детей, ни женщин не пощадят, все разграбят, а что увезти не могут — огню предадут. Такие соседи — беда!

При упоминании о своих вечных недругах калмыки помрачнели. Глаза их сверкнули злостью.

— У донских казаков нет хуже врага, чем крымцы, — вставил Степан.

— У калмыцких людей нет больше врага, чем крымцы! — воскликнул тайша.

— Великое Войско Донское прислало нас к тебе, Шикур-Дайчин, просить твоего союза против ногайцев. Тебе одному не справиться с ними. Войско Донское вместе с тобою на них ударит, — прямо сказал старый Ерема.

Стояло непогожее время. Казаки сидели целыми днями на мягких подушках и ели баранину, пили кумыс. Приближенные тайши угощали их, легонько похлопывали ладонями по плечам, о чем-то по-своему говорили им, дружески улыбаясь.

Степан обменял своего жеребца на молоденького степного жеребчика, дал перстень за кречета.

Хотя тайша Дайчин через своих близких изъявлял казакам свою дружбу и доверие, несколько раз Клин пытался заговорить с приближенными тайши о союзе против ногайцев, но ни братья, ни сыновья Дайчина, ни дядя его, ни князья не хотели вступать в беседу об этом.

— Гость не должен спешить с делом, — отвечали им. — Тайша хочет, чтобы вы отдыхали, гостили, пили кумыс, ели мясо. Будет время еще говорить обо всех делах.

Казаки осторожно вызнавали о брате жены Дайчина Каспулате Муцаловиче. Узнали, что он далеко от стойбища тайши, гостит у своей сестры, которая с младшим сыном живет в теплых степях на кумысе.

— Пропадем во степях тут! — ворчал в нетерпении Степан. — Так до лета и не уедешь!

Но вот после нескольких дней непогоды настал теплый день. Тайша в честь донских послов устроил празднество: скачки на лошадях и верблюдах, стрельбу из луков, борьбу.

И опять их не звали к тайше.

— Хитрят скуломордые что-то, — сказал Ерема Степану.

На другой день тайша собрался на птичью ловлю и пригласил казаков. Сотни две степных охотников ехали к югу за караванами улетавших гусей, лебедей, за журавлиными стаями.

После охоты послов позвали на пир, в шатер к самому тайше.

— Ну, нынче скажу наотрез, что нам вышло время домой ворочаться. Когда не хотят в союз, то мы и сами ударим на крымцев, — твердо решился Ерема.

Но на пиру вдруг появился новый знатный вельможа, одетый не по-калмыцки, совсем непохожий на хозяев здешних степей, а с ним молодой и веселый богатый калмык. Пинчейка сказал, что это и есть шурин тайши, черкесский князь Каспулат, а с ним племянник его, старший сын тайши Чумпак. Стройный, суровый, уже седоватый князь Каспулат сидел на пиру рядом с донскими послами. Ерема спросил у него через Пинчейку, как здоровье его сестры. И вдруг, прежде чем переводчик успел спросить по-татарски, черкес сам ответил по-русски:

— Здоров карашо.

— Урус бляс? — спросил обрадованный Клин.

— Урус карашо. Москва карашо. Наша дядя большой бояр на Москва. Государь карашо, любим. Казак карашо! — выпалил Каспулат Муцалович и в знак дружбы похлопал Клина ладонью по спине.

— Черкес карашо! — в лад ему ответил Ерема. — Урус, черкес — кунак. Бик якши кунак!

Князь, может быть, поддержал бы еще разговор, но тут Шикур-Дайчин стал расспрашивать послов про Москву, про царя, про донских казаков. Ерема был вынужден отвечать тайше и оставить своего собеседника. Говоря с тайшой, Ерема сказал, что царь тоже любит птичью потеху. Шикур-Дайчин велел принести в шатер своего любимого ловчего орла. Когда поднесли птицу на руку тайше, все сбились толпой посмотреть ее ближе, и тут-то Степан задержался и оказался позади всех, наедине с Каспулатом Муцаловичем.

— Крымский посол едет, — внезапно сказал Каспулат. — Зовет Шикур-Дайчина воевать на казак…

— А тайша? — спросил Разин.

— Тайша указал Чумпаку крымца стречать, — еще тише ответил черкес. — Чумпак дары шибко любит, — поспешно добавил он и в то же мгновение вмешался в толпу, чтобы вместе со всеми подивоваться на любимую птицу Дайчина.

Когда орла унесли, князь Каспулат оказался рядом с самим тайшой и больше уже не подошел к казакам…

После пира Степан рассказал Ереме и Пинчею о разговоре с черкесским князем.

— Нехристи, черти! Нас держат в шатрах, а с крымцами торговаться про наши головы мыслят! — возмущенно воскликнул Ерема.

— Когда Чумпак любит подарка, давай я подарка таскаю! — предложил Пинчей. — Чего подарка жалеть, когда голова спасать надо!

Степан послал сыну тайши свою дареную крестным саблю, чеканенную серебром и с бирюзой в рукояти рыбьего зуба.

Час спустя Пинчей возвратился с саблей в отдарок.

— Чумпак говорит: «Скажи: казак любим», — сообщил Пинчей. — Ближний бояр Чумпака, Тупей, меня в гости звал нынче, велел еще подарка таскать. Чумпак шибко подарка любит.

Степан снял с пальца добытый на войне перстень с большим смарагдом, который звал «волчьим глазом», и отдал Пинчею. Ерема подумал и от себя подкинул отложенные на случай десять собольих шкурок. Поздно вечером у входа в шатер послышался шорох. Пинчей тихо кашлянул и выскользнул из шатра наружу…

Прошел час, другой. Послы не могли заснуть от волнения. У входа опять покашлял Пинчей, как змея вполз в шатер и улегся на кошмы рядом с послами.

— Тупей сказал, завтра крымска посол прискачет. Чумпак велит подарка давать. Подарка даем, то калмыцки люди крымска посол резать буди…

— Кто же режет послов, как можно?! — отозвался Степан.

— А ты, Стенька, молчи, — одернул Ерема. — Посольское дело в степях особо: если крымец прежде нас подарки даст, то «калмыцки люди казаков резать буди», — с насмешкой сказал он. — Так, что ли, Пинчейка?

— Так, так, Еремка! — согласился Пинчей.

— Стало, кису развязывай, — заключил старый Клин. — Чего же он хочет в подарок?

— Полсотни рубля, — сказал толмач.

— Торговый народ — кочевые княжичи, — усмехнулся Ерема. — Скажи ему: десять рублей даю, а как зарежет крымских, так и еще прибавлю. Да чтобы резал без мешкоты, покуда они подальше в степи.

В темноте, кряхтя, Клин звякнул деньгами, чуть слышно считал и через лежащего между ними Степана передавал Пинчейке.

Пинчей безмолвно на брюхе выскользнул из шатра.

— Стало, крымских послов поджидал Дайчин, жирный дьявол. Цену хотел набить своему союзу, — сказал Ерема. — А сынок подкузьмил.

— Не обманет, чаешь? — с опаской спросил Степан.

— А что ему за корысть. Крымцев зарежет — от них богатство пограбит, и с нас серебро — ему же. А с крымцами им казаков воевать не ходить. Они друг дружке ни в жизнь не поверят…

Казаки лежали молча, укрывшись войлоками и шубами. За шатрами свистел степной ветер, шуршал холодным песком. В ночи послышался топот многих копыт. Ерема молча толкнул Степана. Оба прислушались к топоту табуна, утонувшему в свистах и шорохах непогожей ночи…

Пинчей возвратился только к утру. Подполз и улегся рядом со Степаном.

— Где был? — шепнул он.

— Кумыс пил, калякал, — сказал толмач.

— Смотри, Иван, ты не изменное ль дело какое затеял?

Толмач перекрестился.

— Моя казак. Моя баба, дети живут в Черкасске. Какой измена. Моя крещена душа… Ей-боха!

За шатром с утра слышались шум, крики, свист…

Дядя тайши, старый знакомый послов, военачальник, с огромным брюхом и бабьим голосом, пришел звать послов к тайше для беседы. Казаки с поспешностью подымались. Но когда стали выходить из шатра, увидели, что у Пинчея платье в крови.

— Где ты был, чертов сын! Где загваздался эдак? Куда тебе к Дайчину в шатер, собака!.. — взревел на него Ерема.

— Шибко кричишь, пожалуй. Нельзя кричи, — умоляюще зашипел толмач. — Калмыцки люди как верить! Моя на степь гулял, сама крымца рубил, — признался он шепотом.

— Вот дьявол, посольский толмач! В эку кашу ввязался. И без тебя их зарезали б чисто.

— Не больно ведь чисто, сказать! — возразил Пинчейка. — Сама сабля рубил, сама деньги брал. Десять рубля ты ханскому сыну дарил? Десять червонца я в крымска мошна брал.

Пинчей звякнул деньгами.

— Ну и казак, черт, Пинчейка! — покрутил головой старый Клин. — Надевай живее мой чистый зипун. Да рожу обмой… Посо-ол! — ворчал он, довольный удачей.

Атаманская наука

Степан и Ерема воротились из посольства с добром. Они вывезли из степей ловчих птиц в дар от тайши царю, с полсотни русских невольников, освобожденных из рабства, и дары для Корнилы.

В обмен на русских невольников из Черкасска отпустили домой с сотню калмыков, захваченных в разное время в степях, и войсковая изба объявила, чтобы впредь калмыков не обижать, табунов их не трогать и самих не захватывать в плен.

Вместе с Еремою и Степаном в Черкасск приехали двое калмыцких военачальников и в том числе — сын Дайчина Чумпак, любитель подарков. После коротких переговоров в Черкасске Чумпак отъехал за Дон, и тотчас же калмыцкие воины рванулись в набег на Казыев Улус, лежавший восточней Азова.

Ногайцы не ожидали набега. Стада овец и табуны коней разом стали добычей калмыков. Ногайские аулы были охвачены пламенем. Пленных ногайцев толпами угоняли в калмыцкие степи.

В это время в Черкасске готовились казацкие станицы под началом самого войскового атамана; Степан был в ближних его есаулах. Расчет Корнилы был точен: в эту зиму Дон не замерз в низовьях. Он отделял Казыев Улус от Едичульской орды. Чтобы пройти на помощь своим против калмыков, собранные в подмогу панам воины Едичульской орды станут окорачивать путь, поднявшись на север, в земли донских казаков, где Дон лежал подо льдом.

Лазутчики донесли войсковой избе, что ногайцы выступили из аулов и скопляются в тысячи. По этим вестям из Черкасска навстречу им вышли казаки. У донской переправы стремительным и нежданным ударом с пальбою из пушек казаки обрушились на ногайцев и погнали их к югу. Прижав врагов к самому берегу, казаки загоняли их в прибрежные заросли камыша. В февральской воде долго не усидишь: ногайцы сдавались на милость…

Другая часть казаков ринулась по аулам Едичульской орды, предавая их пламени и разорению. Ворвавшись в ногайские Степи, казаки захватывали табуны лошадей, отгоняли овец; связанных воинов гнали в плен за Черкасск…

В погоне за упорным, неутомимым отрядом ногайцев Степан взлетел на высокий курган, с которого были видны азовские башни, как часовые, стоявшие по обе стороны Дона, башни, между которыми были протянуты цепи, загородившие Дон. На левом крутом берегу темнели среди снегов каменные стены и башни самой крепости.

«Вот он, несокрушимый замок на воротах моря. Бельмо на глазу казацкого Дона!»

Лет сорок назад казаки решили разделаться с турецкой твердыней. Об этом поет старинная песня, которую знает весь Дон. Ударили казаки на Азов, выбили турок и крымцев, и стал Азов русской крепостью у ворот моря. Кабы тогда царь прислал воевод, кабы прислал пушек да пороху… Нет, не пособила Москва. Сколько казацкой крови попролито на стенах, а после того как царь указал возвратить твердыню обратно султану, турки построили новые башни… И с тех пор, как бояре не дали помощи казакам и заставили возвратить приморскую крепость в поганые басурманские руки, особенно невзлюбили казаки бояр… Азов был славой казачества, и Азов стал бесславьем его по боярской воле… Не раз и Тимош Разя рассказывал сыновьям, как сидели они в великом осадном сидении в Азове…

«Батьки попримерли ныне, а стены, политые верной их кровью, стоят… Ударить сейчас на стены взятьем, — не ждут гололобые в городе православных, ворваться в город! Сколь славы нам будет вовеки за эко великое дело!..»

От этих мгновенно мелькнувших мыслей у Степана под кожухом по всей спине выступил пот, рука сжала саблю, и только стрела, которая свистнула над головою, заставила казака опомниться и пуститься дальше в погоню…

В виду Азова съехались крестный и крестник к ночлегу, к расставленным казаками шатрам, у которых дымились костры.

С Козыева Улуса и Едичульской орды крымский хан мог собрать не менее пяти тысяч из десяти, обещанных им на помощь панам. Теперь только пленников, угнанных из Едичульской орды, было около двух с половиною тысяч.

— Эх, время для славы приспело, крестный! Давай-ка ударимся на Азов?! — увлеченный победой, воскликнул Степан. — Велишь — тотчас в город влезу всему Дону в радость!

— Когда волки в степи человека обстали, время ли мыслить о том, как он на медведя с рогатиной выйдет! — ответил Корнила. — Покуда с панами война, не осилить русской державе войны с султаном. Постой, вот панов поколотим, тогда нам, бог даст, государь на Азов укажет…

Они ночевали хозяевами. Знали, что не посмеют к их стану приблизиться крымцы.

И, несмотря на сдерживающее слово Корнилы, Степан не мог без боевого волнения смотреть на азовские башни. В ушах у него сама собою слышалась осадная пальба, а глазам представлялись казаки, лезущие по приставным лестницам на каменные стены Азова…

Вдруг поутру с башни Азова, гулко отдавшись в серебряной снежной степи, ударила одинокая пушка. Ядро, высоко всплеснув воду, плюхнулось в незамерзший Дон, а из ворот города тотчас выехало с десяток всадников. Словно в явное пренебрежение к казацкой силе, эта горстка азовцев спустилась к Дону, села в ладью и стала бесстрашно переправляться на правый берег.

Войсковой атаман и его есаулы, по удару пушки вышедшие из шатров, наблюдали приближение ладьи.

— А ну, Стенька, скачи с казаками к бережку послов стретить. Ты ноне в посольских бывалый, — велел Корнила, — а я приоденусь пышнее, барашков велю варить. Они небось постны к нам едут: ведают черти, что досыта их накормлю!

В Азове давно уже было известно, что калмыки пограбили и сожгли аулы Казыева Улуса. Крымский хан без ведома турок сам не посмел бы вторгнуться на казацкие земли. Азов понадеялся на «авось» и указал послать Едичульскую орду в погоню за калмыками прямым путем, почти мимо Черкасска. Войсковой атаман понимал, что турецкий посол теперь будет разыгрывать, будто ему ничего не известно о дерзком походе ногайцев…

Рослый обрюзгший азовский мурза со свитой и переводчиком вошел в шатер Корнилы, где было уже приготовлено угощение. Мурза спросил о здоровье султанского величества. Потом они оба осведомились о здоровье друг друга. Уселись. Турок притворно, будто не знал, спросил, заключила ли мир Москва с поляками. Корнила ответил, что, слава богу, послы говорят о мире и кровь на полях перестала литься.

И только уже за едой, ловко управляясь с головою барана, мурза со скрытой усмешкой спросил атамана:

— За сайгаками, что ли, так далеко ускакали казаки?

— Едичульских ногайцев маленько пришли поучить, — спокойно ответил Корнила.

— Чего ж ты на них? — спросил турок так, словно ему было это почти безразлично и спрашивал он лишь из вежливости, изобразив любопытство.

— Мыслили дурни, что мы на войне, да полезли в казацкие земли, ан государь казаков отпустил из Польши… И наскочила коза на капусту…

Мурза засмеялся, но тут же надулся спесью.

— Султан осерчает на вас, — сказал он, — ногайцы — султанские люди.

— Так, стало, султан их послал в казацкую землю?! — воскликнул Корнила. — А я мыслил, султан не на нас, на них осерчает!

— Ты хитрый! — ответил мурза и засмеялся, потряхивая животом. — А много добычи угнал у ногайцев? — спросил он.

— Я загадку люблю загадать, — отозвался Корнила. — Сколь овечек я тебе подарю — у меня останется вдвое, а сколь коней я тебе подарю — у меня останется впятеро больше, а сколько я добыл, ты сам сосчитай.

При этих словах Корнила мигнул есаулу Макушеву, и тот пошел из шатра готовить подарки.

Услыхав про подарки, мурза просиял. Он тотчас понял, зачем пошел из шатра есаул, но не хотел сразу сменить тон беседы.

— Ты, атаман, лучше султанских людей не трогай. Они не на вас, на калмыков пошли, а степь потоптали конями — велико ли лихо! Смотри, султан осерчает, армянских купцов не станет пускать в Черкасск, греков тоже не станет пускать — вам убытки…

— Кругом нам убытки! — лукаво ответил Корнила. — Султан их нарочно ко мне во полон загнал. Столь тысяч ногайцев кормить в полону — мне и хлеба не хватит!

Мурза, видно, тут только понял, какие битвы прошли по степям.

— А сколько же полона? — спросил он, не сумев скрыть растерянность.

— Да тысячи три их налезло в полон. Ты помысли: сколь хлеба скормлю на эку ораву!..

— Ты что же, войну затеваешь?! — весь красный, воскликнул мурза.

— Какое — войну! Каб войну, мы и десять бы тысяч забрали, — ответил Корнила, — а тут только тех похватали, кто смуту сеял, кто между султанским величеством и государем нашим вражду затевал. Им туды и дорога, чтобы мир между нами стоял крепко! Султан государю напишет про них, и государь отпустить их укажет.



Войско, которое крымцы готовили в помощь панам, было разбито калмыками и казаками, и Степан удивлялся, как искусно и ловко все было сделано.

После похода Корнила призвал Степана, весело подмигнул.

— А ты спешил саблей махаться! Не только казацкого дела что сабля! Уразумел ныне сам? Вот то-то, Степанка! Держись, брат, ко крестному ближе, взрастешь атаманом великим… Слал я тебя во посольстве на степь, а ныне пошлю Ерему в Москву к государю, а тебя — ко казацкому другу, к Алмазу Иванычу, с доброю вестью.

Старый приятель Корнилы Алмаз Иванов был в это время в Польше, в числе послов, ведших переговоры о мире. В последний раз войсковой атаман, будучи в Москве, обещал Алмазу все вести, которые он по особым случаям будет посылать к государю, тотчас же с надежным нарочным тайно, без грамоты слать и к Алмазу, чтобы тот знал заранее обо всем. Дьяк в обмен обещал писать о походном казацком войске.

Уже не один раз Корнила посылал к думному дьяку таких гонцов, якобы с донскими подарками от атамана.

Корнила, призвав Степана, объяснил ему, что рассказать думному дьяку.

— Паны дорожатся с нашими послами: грозят, что весной к ним в подмогу нагрянут крымцы, а наши послы поддаются панам, спешат замириться любою ценой, лишь бы поспеть до прихода крымцев. Я пишу, что крымцы теперь не придут на помощь к панам. Может, он и укажет послам с панами быть поскупее.

Со строгим наказом Корнилы не оставаться в походном войске у брата, а тотчас же, сделав свое дело, возвращаться в Черкасск, Степан отправился в путь.

Битвы мудрости

И Россия и Польша уже истомились от изнурительной, долгой войны. Народ нищал и роптал, в России и в Польше вспыхивали восстания бедноты. Оба государства хотели мира.

Неоднократно съезжались послы обеих сторон в поисках соглашения — и нашли бы общий язык, сговорились бы, но мир между Россией и Польшей был не выгоден северным и южным соседям обеих держав: с севера — шведы, а с юга — турки и крымский хан стремились посеять раздор между русскими и поляками, опасаясь, что мир усилит оба славянских государства. Тогда Польша выбьет шведов из захваченных в последней войне городов, а Россия обрушит свое могущество на давнего недруга — крымцев, захватит выходы к Черному морю, и тогда православные молдаване и волохи освободятся от турок и пристанут к России.

Русские и польские послы снова съехались для переговоров о мире. Польша уступала России восточную половину Украины по левому берегу Днепра. Россия же не хотела отдать древнюю столицу Российского государства Киев; кроме того, раз сама Украина пришла под покров российской державы, русские послы говорили, что не могут никак делить Украину на части, и требовали отдать ее всю. А еще Россия настаивала на возврате Смоленска с четырнадцатью городами.

В числе великих послов со стороны России был думный дьяк Алмаз Иванович Иванов.

В маленькой деревянной церкви, построенной еще каким-то удельным князем, русские послы нередко отстаивали церковные службы.

Древняя, пошатнувшаяся набок церковь много лет не знала такого стечения богомольцев. Русское население окрестностей, только что освобожденных от чужеземной власти, стекалось сюда теперь не только для молитвы, а и для того, чтобы видеть русских послов — вельмож, которые представлялись народу олицетворением русской державы.

Панские управители, несмотря на приход русских войск, требовали от крестьян выполнения всех прежних повинностей. Если крестьянин отказывался от непосильной панщины, то управители и сельские войты[14] грозили ему нещадною карой по окончании войны, когда московское войско уйдет домой, за прежний рубеж. Но народ не хотел верить в возвращение такого времени и устремлялся к селу, где сидели послы, чтобы увериться, что пребывание русских на старой русской земле не временно, что панщина кончена и безвозвратно изгнана с их полей.

Однако забитому крестьянину страшно было подступиться к таким богато одетым, важным господам. Не отваживаясь ни о чем спросить послов, крестьяне молча, исподтишка косились на молящихся бояр, силясь прочесть на их лицах, как идут дела на посольских съездах, похоже ли, что послы уступают панам… Лица послов были непроницаемы, и народ стал гадать о своей грядущей судьбе по другим приметам.

Самым убедительным знаком прочности русской власти служило то, что православный поп с особым усердием служил в церкви по-новому, вслух молясь за русского государя, а не за польского короля, подданным которого он родился и за которого лет пятьдесят уже возносил молитвы.

Алмаз Иванов был богомольнее других русских послов, чаще ходил в церковь и несколько раз говорил с попом.

— Сил нет больше жить под латинскою властью. Только о том и молю бога, чтобы послал одоление русской державе в битвах меча и в битвах посольской мудрости, — сказал поп думному дьяку.

— Одолеем, батюшка, одолеем! — успокоил его Алмаз.

Как-то раз Алмаз заприметил в церкви чернявого незнакомца в турецком платье, который вертелся невдалеке от него.

— Что за пугало басурманское в храме? — спросил думный дьяк у попа.

— Православный, болгарец, слуга проезжего греческого торговца. Из Москвы по пути хозяин его завернул к знакомцам панам.

— А где сам купец?

— Товары панам продает. Каких «товаров» навез для них из Москвы, то ведает бог! — сказал поп. — Не люблю я их: под турками долго живут — отуречились, бог им судья… А слуга-то к молитве охоч, исповедался у меня во грехах, сказывал, что державе российской тщится добром послужить.

— Не отгоняй его, батюшка, награди за добрые мысли, — значительно намекнул думный дьяк.

Поп его понял.

И вот на другое утро Алмаз Иванов, возвратясь от заутрени, уединился и внимательно прочитал принесенный из церкви список с тайной грамотки, которую шведский посол из Москвы прислал польским панам с попутным купцом-греком.

Шведский посол де Родес писал, что Россия изнемогает от внутренних усобиц и голода, что многих людей поморила чума и с тех пор, вот уже десять лет, вымершие деревни, посады и села так и стоят в запустении. Он писал также о том, что все царские войска теперь находятся далеко в Сибири, где восстали башкиры, и Россия не может сейчас отстаивать силой свои права.

Наконец де Родес советовал польским послам держаться твердо и ни в чем не уступать «москалям».

Прочтя послание шведского резидента, думный дьяк показал его Афанасию Лаврентьевичу Ордын-Нащокину, который был в это время главою посольства.

Царский посол прочел и с пренебрежением отбросил бумагу.

— Что за брехня? — спросил он Алмаза.

— Грецкие сладости на новый лад: купец-то грецкий, а товарец шведский! — усмехнулся Алмаз.

— Турецкий товар, — возразил окольничий с презрением. — Греческие купчишки пекутся о дружбе султана со шведами. Торг им там выгодный. Сами хоть православной веры, а черту продать нас готовы!

— Им деньги дороже веры. Султан им платит за то не медные денежки, а червонцы! — сказал думный дьяк. — Однако что же ты скажешь, Афанасий Лаврентьевич, о самой грамоте?

— Шведский посол почитает совсем за дурней панов польских сенаторов. Хочет купить их дешевой ценой, за глупую лесть: мудрое ли дело — писать, что Польша сама не слабее великой державы российской?! На смех шутам да дурам! Паны Сапега, Потоцкий, Чернецкий не так глупы, как мыслит надутый дурак де Родес. Они тоже знают Россию и не поверят ему. Да грамотку шведскую не они ли для смеха тебе подослали, а ты, чай, отсыпал, Алмаз Иваныч, богатые денежки за сие письмецо?! — с насмешкой спросил окольничий.

— Приходится ведь платить, Афанасий Лаврентьевич, — признал думный дьяк. — А мне, на худой конец, пригодится когда-нибудь для «душевной» беседы с самим же Родесом. Да и люблю я на старости видеть, с какой стороны ждать погоды.

— Пустое, Иваныч! Паны не глупее нас, — заключил окольничий. — Тут примета одна; шведы суются в чужие дела и боятся нашего мира с Польшей. Да то уж для нас не ново!

Два брата

Большие военные и посольские дела захватили Степана. Он чувствовал себя в них, как, бывало, в троицын день на качелях: летишь выше всех над толпой, и всех тебе видно!

Стать большим атаманом и всегда видеть дальше, чем видят простые казаки, чувствовать себя соучастником великих державных дел казалась теперь Степану самой заманчивой из человеческих судеб. Он с гордостью думал о том, что сам умыслил расстроить союз панов с Крымом.

Вот пошли уже по пути Степана знакомые белые мазанки; как метлы без листьев, торчащие к небу, такие красивые летом, стройные ракиты; вот позади остался и Чернигов. Послышалась в городах и местечках украинская и польская речь. Вот тот знакомый хутор, где молодому Стеньке полюбилась когда-то польская панночка. Где-то она? Чай, не узнала бы ныне в нем того безусого казака! Степан усмехнулся, разгладил бороду.

— Эй, серый мой в яблоках, сыпь! — подхлестнул он коня и весело засмеялся.

— Стой, вершник! Кажи подорожную! — внезапно окликнули на перекрестке дорог два драгуна и пристав.

— Правей забирай, — сказал пристав. — Вон в той стороне донские, а далее там и проводят тебя, куда надо.

Степан не огорчился, что приходилось еще полдня скакать одному. Над дорогами пахло навозом и талым снегом. Под солнцем простор сверкал и дымился, облекая весеннею паволокой деревни и рощи. Степан срывал почки со встречных ракит и тальника, нюхал, а то и жевал, с усладою ощущая весеннюю смолистую горечь на языке. Свежий и влажный воздух, как брага, пьянил и всадника, и резвого молодого коня. Степан скакал, озирая даль, выглядывая своих, а вот за горбатым пригорком в поле, у края неба, заметил за нежной весенней дымкой донские шапки да пики.

— Эй, братцы-ы! — зыкнул Степан на все широкое поле и резко пустил в их сторону своего скакуна, взметывая брызги из золотистых навозных луж и разбрасывая звенящие льдинки, еще державшиеся по краям дороги…

Но Степан не заехал к брату. Он спешил прежде всего передать Алмазу Иванову поручение крестного, от которого, как он считал, целиком зависит удачное заключение мира с поляками.

Стареющий думный дьяк, — его Степан сразу узнал, — услышав, что к нему приехал казак с донскими подарками от войскового атамана, велел впустить его к себе в избу, где он временно жил, пока велись переговоры.

— Ну, как там у вас на Дону? — спросил он.

Степан рассказал ему про посольство в степи и про внезапный удар казаков на крымские земли.

— Что-то обличье твое, атаман, мне знакомо? — спросил Алмаз, всматриваясь в лицо казака. — Не бывал ты в Москве в зимовой станице?

Степан напомнил ему о себе.

— Постой, постой! Разин сын, атаманский крестник? Так, что ли? Кулачную правду хотел на Руси устроить?! — Думный дьяк добродушно и весело засмеялся. — Так вон ты какой возрос! Про тебя говорил дворянин Евдокимов, Иван Петрович, что Корнила растит из тебя атамана себе на смену? Тебе государь за спасенье князя Юрья Олексича посылал соболя? Молод казак, а сила в тебе играет. Верь старого дьяка слову, что быть тебе во больших атаманах, — заключил Алмаз. — К брату в войско поедешь?

— Крестный велел погостить тут недолго да снова в Черкасск ворочаться для крымских дел.

— Как на Дон сберешься, опять заезжай ко мне, с тобой крестному грамоту напишу. Твой крестный — орел в казаках. Держись к нему ближе, — посоветовал думный дьяк и на прощанье поднес Степану кружку литовского меда.

— Долго ты не бывал, — сдержанно усмехнулся Иван, встретив брата.

— Крестный замиловал меня, Ваня, — словно чувствуя какую-то нужду оправдаться перед Иваном, сказал Степан. Он видел, что Иван его встретил не по обычаю холодно. — Чего-то примстилось Корниле, что быть мне большим атаманом и Доном владеть. И с чего примстилось, никак не разумею. В посольстве меня посылал к калмыкам. На Едичульскую орду пошли в поход — велел мне быть при нем есаулом: к расспросным делам приучал в войсковой избе. Да и сюда прислал с тайным делом к Алмазу Иванычу. И снова велел поспешать к нему на Дон с отпиской Алмаза.

— Подружил ты с Корнеем! Мимо брата родного промчался — перво к боярам по тайным делам да сызнова на Дон?! Говоришь, в атаманы собрался и ныне уж нас, казаков, знать не хочешь?!

«Вон он на что осерчал», — догадался Степан.

— Так, стало, сдружился с Корнеем? — настойчиво и ревниво переспросил Иван.

— Люблю его. Хитрый он, черт. Скрозь землю на три сажени видит. А добрый…

— Купил тебя лаской! — прервал Иван. — Ну ладно. Об том опосле рассудим. Ты про Дон расскажи, что там? Говорят, беглецов избегло из Москвы после бунта!

— Ой, много! — признал Степан.

— А Корнила назад их в Москву посылает?

— Да что ты, Иван! — возмутился Степан.

Иван усмехнулся.

— Ты, стало, Степан, Корнею во всем прилежен? — спросил он. — Признавайся уж, что ли?

Степан посмотрел на брата. Он сидел перед ним как утес, грузный, кряжистый, суровый. Даже усмешка на губах его показалась какой-то каменной, тяжелой. Иван смотрел в его глаза отчужденно, враждебно и не по-братски озлобленно.

— Да в чем мне тебе признаваться? Измену я, что ли, какую замыслил? — вдруг неожиданно для себя, вспыхнув злостью, огрызнулся Степан.

— А не ты ли с ним вместе беглых московских людей выдавал воронежску воеводе? — спросил Иван, по-прежнему глядя в упор Степану в глаза.

Степан вскочил с места.

— Что брешешь?! — выкрикнул он.

— Не брешу. Ты беглого в свой курень заманил, изловил да в Воронеж послал. За то тебя обласкал Корнила.

Степан кинулся на Ивана, но кулак его наткнулся словно на гранит. У Стеньки захватило дыхание и в глазах потемнело. Не помня себя, обхватил он брата, и под богатырской, несокрушимой тяжестью Стеньки Иван повалился на пол, опрокинув скамью…

Есаул Иван Черноярец вдвоем с Сергеем Кривым, вбежав, насилу стащили рассвирепевшего Стеньку с атамана.

— Идите отселе! — властно сказал Иван казакам. — Мы сами тут подобру разберемся. А ты, дурак, не кидайся на брата в кулачки, не махонький вырос, — одернул он Стеньку. — Садись на скамью, я сказывать буду.

Подавленный холодным спокойствием брата и его суровой уверенностью в своей правоте, в смущенье Степан сел.

— Дурак, — ворчливо сказал Иван. — Кулаки — не доказ, а ты с кулаками суешься. Ну, сказывай мне: из Москвы человек у тебя не живал, коего царь обманул рукобитьем? — понизив голос, спросил Иван.

— Жил таков человек, — еще тише ответил Степан.

— А где он теперь? — сурово спросил старший брат.

— Как я в Черкасск в войсковую поехал, когда поправился после раны, то он у меня в дому за работника оставался. Потом я в посольство уехал, потом — война с крымцами… Так я в станице и не бывал, сюда подался, и вестей мне из дому не писали. Прислала Алена с попутными казаками гостинцев, поклон, да и все. Я все сам собирался изведать, — говорил Степан, удивленный, откуда знает Иван о его московском знакомце.

— А ныне того человека в твоем курене нет, казак, — твердо сказал Иван, словно он сам только что побывал на Дону. — А вышел тот человек по своей нужде на рассвете, как тут же его, у тебя на базу, и схопили — в рот кляп, локти за спину, на башку тулуп, через плетень — да и в сани; сверху сеном заклали и повезли. А привезли к воронежску воеводе в дом тайно, да после в тюрьме он месяц был на цепи прикован к дубовому стулу[15], потом на Москву повезли…

— Да кто ж то содеял? — поразился Степан. Он уже забыл о схватке с Иваном. Рассказ Ивана ошеломил его.

— Кто содеял, тот нам не сказался, — ответил Иван. — Срам на весь Дон, а пуще всего — на семью Тимофея Рази… А ты сам посуди: кому надо наш род осрамить между казаками! Казаки говорят: «Как войну с панами прикончим, так разом пойдем в Черкасск с ружьем трясти старшину войсковую». Слух такой до Корнилы дошел. Меня он страшится. Вот и надумал тебя подманить да приблизить, чтобы все выпытывать про меня. У Корнилы лазутчики всюду, так мало ему: еще хочет брата на брата поднять, а ты поддаешься, а он за твоею спиной и брата погубит, и дому позор принесет!

— Так я же не знал, Иван! Не Корней — ты брат мне. Я тебе покоряюсь во всем! — от души ответил Степан.

— Покоряешься ты? — Иван усмешливо поглядел на кулаки брата.

— Ворочусь сейчас на Дон, убью Корнилу! — воскликнул Степан.

— Горячишься! — сказал Иван спокойно. — Нам с ними исподволь, без шума управиться надо; бить не хитро, а надо умом одолеть — в том и сила!

За казацкую правду

Боярин Ордын-Нащокин ошибся, когда полагал, что польские сенаторы не поверят подсыльной грамотке шведского посла де Родеса. Льстивые, лживые речи шведского проходимца, который, по сговору с турками, сеял вражду между Россией и Польшей, соблазнили-таки панов: они стали упорнее в переговорах и, грозя, кричали русским послам, что если Москва не хочет мириться на их статьях, то они и совсем ничего не уступят, а будут отстаивать старые рубежи.

Услышав об этом, царь приказал придвинуть свежее войско к польским границам.

Свежие ратные силы шли к рубежу из Новгорода Великого, из Вязьмы, из Тулы, из Курска и с казачьего Дона.

Особенно много войск проходило на самом виду у панов, через те места, где велись посольские съезды. Алмаз Иванов в беседе с поляками намекнул о великом множестве русских полков, стянутых к рубежам: старый дьяк хотел предотвратить ненужное кровопролитие. Но, как назло, в это время от крымского хана примчался гонец с извещением, что он вышлет десять тысяч ногайцев панам в подмогу. Паны сенаторы снова прервали переговоры…

Стояла зима. Русские воеводы спорили и препирались: одни хотели начать наступленье немедля, другие думали дожидаться весны. Но именно только к весне могли появиться ногайцы из Крыма. Воевода князь Долгорукий настоял, чтобы двинуть полки немедля по зимним дорогам.

В зимнюю стужу, в метель и буран все заранее стянутые русскими воеводами свежие ратные силы обрушились на польское войско. Польские полководцы от внезапности растерялись, стали сдавать один за другим города, утопая в снегах, отходить на запад. В первые же дни они проиграли несколько сражений, и хотя они были искусные, храбрые воины, это выбило их из равновесия. Им обещали поддержку крымцев, но крымцы не шли. Им говорили, что русское войско истощено и ослабло, но повсюду на них валились свежие русские полки на сытых конях, с добрым оружием, с твердой уверенностью в победе…

Донские станицы Ивана Разина тоже незадолго до конца перемирия получили подкрепление, которое приняли поначалу за смену. Они уже собирались к домам, когда Польша прервала переговоры. Потому они были особенно злы и беспощадны. Не добром — значит, силою надо кончать войну, разорявшую и Россию и Польшу.

Казаки наконец словно бы дорвались до удачи и мстили за все досадные поражения и утраты последних лет. Они твердо сказали себе, что будут двигаться только вперед и не дадут врагу передышки.

Так же смотрели на эту новую схватку с противником и воеводы. Зная, что прошлогодние набеги на ногайцев только отсрочили присылку помощи Крыма панам, но все же ногайцы прибудут, они посылали еще и еще новые подкрепления.

Миновала весенняя слякоть, зазеленели поля и леса, а удачи не оставляли русских воинов.

Ненадолго останавливались казацкие станицы по местечкам и деревням, по панским маенткам и городишкам и снова рвались вперед.

И снова, как в прошлую войну, на одной из стоянок зазвенела всем знакомая казацкая песня в четыре тысячи голосов, и радостно встретились казаки Ивана с новоприбывшими под водительством самого Корнилы Ходнева понизовскими донскими казаками.

— Здорово, наказной! — радушно крикнул Ивану Корнила Яковлевич. В его восклицании было столько привета, радости и тепла, что никто не назвал бы их ни соперниками, ни врагами.

Не меньше привета и радости выразил и Иван при встрече с войсковым атаманом. И Степан удивлялся, глядя на брата, как может он кривить душою.

«Плюнул бы я в глаза ему, да опять же Иван не велит!» — досадливо подумал Степан, видя, как Корнила, спрянув с седла, дружески обнимался с Иваном.

— Казачка твоя гостинцев прислала. Заезжай ко мне. Воз развяжут — и там для тебя целый куль. Где Степанка? — радостно и громко спросил Корнила.

Степан подошел.

— Сынку крестный, здоров! Что же ты на Дон не воротился? Знать, с саблей-то веселее в седле, чем в атаманских справах путлякаться? Вот и я так-то мыслю, что веселей. Тоже саблей махаться приехал. Повоюемо вкупе теперь с панами! Давно уже я им задолжался, латинцам проклятым, — весело приговаривал войсковой атаман, обнимая Степана и будто бы не замечая в нем никакой перемены к себе. — И для тебя есть подарки, Стенька, казачка прислала.

— Здорово! Здорово, дети! — весело приветствовал Корнила подходивших казаков.

От атамана так и несло радушием и теплотою родного Дона. Он привез с собой воза три подарков для казаков, и многие от души ему кланялись за заботу…

Не было стремительней и бесшабашней в боях войска, чем казаки, и во многом казачьим станицам были обязаны русские воеводы за то, что панское войско, неся большие потери, дрогнуло и неудержимо покатилось к Варшаве.

Видя, что никакой союз уже не в силах помочь разбитым польским войскам, коварные крымцы, пришедшие им на помощь, как десять тысяч разбойников ринулись по польским же селам и городам, зажигая дома, угоняя скот, увозя пожитки несчастных жителей и захватывая в неволю крестьян вместе с женами и детьми…

Только тогда паны сенаторы и комиссары сейма поняли, что они оказались жертвой шведско-турецкого сговора, что они попались в ловушку. И они предложили России снова начать мирные посольские съезды.

Ратные трубы с обеих сторон опять затрубили отбой.

Битвы меча опять уступили место «битвам мудрости».



После начала переговоров, когда войска обеих сторон остановились там, где застало их перемирие, Корнила заехал в гости к Ивану.

Иван, погрозившись бровями брату, принял войскового атамана с почетом, поставил вина, польского стоялого меда.

— Ну, как там послы? Небось ныне поляки отступятся ото всей Украины?! — спросил за чаркой Иван.

— А я, Тимофеич, так мыслю, что наши послы правый берег им сами уступят, — ответил Корнила. — Хлопот с Украиной много. Народ беспокойный: повсюду вокруг мятежи, беснованье. Все хлопы в казацтво полезли, взялись за ружье и к волам не хотят ворочаться… И хлеба уже некому стало пахать!..

— Побивают шляхетство? — сказал Иван.

— Расходились! — качнув головою, с неодобрением подтвердил Корнила. — У них и казацкая шляхта большая. Я слышал, казацкая шляхта сама страшится большого повстанья да хочет под польского короля.

— За что же мы кровь проливали, когда бояре опять отдадут Украину панам?! — воскликнул Степан. — Измена в боярах!

— Стенько, язычок пришил бы! Не дома! На войне такие-то речи невместны! — одернул Корнила.

— Больше бояр вы боярщики, значные казаки, — поддержал захмелевший Иван Степана. — Вы бы не то что пол-Украины — вы бы и всю Россию испродали начисто ляхам, лишь бы боярский обычай не нарушать. Он вас кормит, боярский обычай! Не вы ли, страшась Ивана Болотникова да его мужиков, за Владислава и Сигизмунда вместо с Заруцким бились?! Вот на Дон воротимся — потолкуем, чей верх!..

Иван спохватился и прикусил язык, но Корнила уже поймал его неосторожное слово и спрятал свой взгляд, заставив себя смириться.

— Брось, друг Иван Тимофеевич, — спокойно и рассудительно сказал он. — Не к месту нам свариться здесь. Дома встретимся — спорить станем, хошь за чаркой, хошь на кругу. А тут нам негоже!..

Атаман уехал, а Иван Тимофеевич не мог простить себе, что во хмелю распустил язык и так откровенно высказал свои тайные мысли перед Корнилой…



Вплоть до самого перемирия станицам Ивана Разина давалась удача в боях. Они бились с войсками польского коронного гетмана Потоцкого.

Свои особые расчеты были с коронным гетманом у семейства Рази: это люди Потоцкого захватили тогда старого полковника Тимофея Разю и нанесли ему множество ран, от которых казак захирел да так уже и не оправился больше.

Не зная врагов по именам, казаки замечали приметы самых искусных и злых противников, давая им свои клички и прозвища.

— Вон в дозоре красуется тот длинный, оглобля, что зарубил Петра Плошку. Добрался бы я до него! — ворчал Степан, наблюдая с холма за польскими разъездами, маячившими на опушке небольшого лесочка. — В последнем бою я чуть было не срубил его, — досадовал он, — ан снова из рук ускочил…

— Вот ведь лихо казацкое — воеводы! — бранились донцы. — Еще бы не боле двух недель — и пировали бы мы в Варшаве!



— А вон скачет мой на рыжей кобыле! — с сожаленьем вздыхал Сережка Кривой. — Саблю я вышиб из рук у него, а сам, проклятый, ушел!

— С пером?

— Он. Хитрющий! Саблей не смеет драться, а из мушкета — ловок. Сколь казаков сгубил: Муху его пуля достигла, Головня от него пропал, Еропка Костяник застрелен…

— А мне бы гетмана в руки добыть, так иных бы всех вам покинул, — замечал Иван Черноярец.

Так переговаривались они, лежа за холмом возле отбитого у поляков хуторка.

— Ныне уж не достать ни панов, ни гетманов. Как стала наша удача, так и войне конец.



Казаки стояли там, где застало их перемирие, и держали только дозы. Им было приказано быть наготове к бою, чтобы избегнуть вражеского коварства, но в битвы самим не вступать.

И вдруг однажды за лесом, впереди хуторка, началась перепалка из ружей. Казаки встрепенулись и повскакали на ноги, силясь увидеть с пригорка, что там творится, но лес скрывал происшествие.

Есаул головного дозора Степан не мог допустить мысли о том, что где-то, совсем недалеко, происходит стычка, а он и не знает, что там такое.

Степан мигом вскочил в седло и выехал за околицу. С ним помчались Иван Черноярец, Сергей Кривой, Еремеев да еще с десяток ближайших товарищей.

С хуторского пригорка они пустились к недалекому лесу, за которым стояли поляки. И вдруг навстречу им замелькали красные запорожские шапки и засвистали польские пули. Степан узнал своих запорожских друзей — Григория Наливайку и Бобу.

Около сотни конных поляков выскакало из-за леса, преследуя полусотню запорожцев. Но, увидев донских казаков, поляки вдруг задержались, поворотили коней и скрылись в лесу…

— Здоровы бувайте, донские! Здоров, Стенько, — крикнул Наливайко.

— Чего вы поцапались, дядько Ондрию? — спросил Степан Бобу, когда они съехались. — У нас ныне с ляхами мирно. Послы наши с ними сидят.

— Боярские послы нам не заступа! — возразил седой запорожец. — Послы вражьим ляхам хотят продать Украину. К бисовой матке ваших послов, нехай они сдохнут вкупе с панами, черти!

— Чей хутор? — спросил Наливайко.

— Хутор наш. Там донские.

— Едемо к вам, там расскажем, — пообещал Боба.

И пока запорожцам перевязывали на хуторе свежие раны, Боба и Наливайко рассказывали, как украинские казаки, собранные под рукою отважного кошевого атамана Сирка, прослышав о польских съездах, выбрали полковника Бобу с товарищами, чтобы донести до панов и бояр голос украинского казачества. Вначале паны не хотели допустить запорожцев к беседе послов, а когда их все-таки впустили в посольскую избу, казаки услыхали такое, чему не верили уши: паны и бояре сговаривались разделить Украину по Днепр между Россией и Польшей.

В гневе, с шумом повскакивали казаки со своих мест и тут же самым крепким казацким словом поклялись, что не дадут хозяйничать над собою ни толстозадым панам, ни бородастым продажникам — царским боярам.

Запорожские посланцы возмутили и бояр и панов. На следующее посольское сидение запорожцев не позвали, но они все же пришли туда сами. Поляки при виде их встали и заявили, что возвратятся к беседе только тогда, когда казацкое «быдло» покинет посольскую избу. С этим поляки ушли.

Думный дьяк предложил запорожцам остаться в посольском стане, обещая, что русские послы будут рассказывать им обо всем, что творится на съездах, и держать с ними совет. Но Боба и Наливайко отрезали, что не хотят даже косвенно быть сообщниками в таком неслыханно постыдном торге.

— Ты сам суди, думный дьяче, да как же совет держать с вами, когда ваш собачий съезд к тому, чтобы нашу родную мать за хвосты двух коней привязать ногами да надвое разодрать ее, бедную Украину нашу! О чем же тут с нами совет?! Не будет тут ни казацкой руки, ни единого казацкого слова приложено к вашей языческой справе. Вернемся к своим и всех призовем на коней, как при батьке Богдане. Хай горит до скончания века война, хай льется невинная кровь наших жен и детей, хай забудут нас белый царь и весь русский народ, — а мы не дозволим, чтобы наш батька Днипр рассек нашу мать надвое, будто саблей.

Запорожцы вскочили по седлам и пустились назад к своему войску. Но, должно быть, польские послы успели шепнуть своим воеводам, и те по дороге выставили засаду, чтобы истребить до единого запорожских послов и не дать им посеять возмущение на Украине. Вот тут за лесочком поляки и грянули из засады на запорожцев, возвращавшихся в войско Сирка…

— Все загнием, а все-таки не покоримся! — говорили донским казакам Боба и Наливайко, а за ними и прочие казаки. — Не стало Богдана, да все же не сирота Украина. Мы сами ее бороним от боярской и панской неправды!

— Мы подобру пришли к царю в подданство, а не хочет он крепкой рукою отстаивать нас от врагов, то станем войною и на царя, и на бояр, и на ляхов с их проклятым крулем! — со слезами обиды в голосе говорил донцам старый Боба. — Турецкий султан нас хочет забрать под себя — и он не осилит! С самим Вельзевулом в сабли ударимся за единую мать — Украину! Одни будем биться со всеми врагами — с панами и с Крымом!..

— Айда, поколотим панов, атаманы! — горячо воскликнул Степан. — Поможем полковнику Бобе с товарищами пробиться к своим! Не дадим им загинуть в панских засадах!

Степан сказал то, что думали все, и на его призыв что было донцов возле хутора — около трехсот человек — все повскакали в седла…

Поляки не ждали такого отпора. Они были готовы напасть лишь на горстку запорожских послов с их охраной, а нарвались на целую донскую станицу.

Прогнав поляков за дальний лес, донские казаки далеко еще проводили своих гостей, обнимались, крепко жали им руки и долго стояли у дороги, махая запорожцам мохнатыми бараньими шапками.

А когда донские возвращались назад на свой хутор, навстречу им из лесу выехали два польских полковника, думный дьяк Посольского приказа Алмаз Иванов и окольничий князь Дмитрий Долгорукий, брат воеводы.

— Отколь скачете, казаки? Где гостевали? — строго спросил Долгорукий.

— Гостевать не гостевали, князь, а гостей провожали. Хоть белый день, а разбойники своеволят, на добрых людей нападают, — ответил Степан Тимофеевич.

— Пшепрашем слухачь, Панове комиссары, как бранят казаки крулевское войско. Крулевски жолнеры — то для них есть разбойники, а запорожски быдла есть добры люди! — гневно сказал надутый и важный польский полковник. — Гонор шляхетский не может того терпеть, чтоб нас поносили таким словом.

— Пошто вы напали на польских гусар? — спросил старый дьяк Степана. — И вы ли, казаки, напали вперед или на вас напали?

Алмаз хотел помочь казакам, чтобы они могли оправдаться, но Степан не стерпел.

— Не на нас, так на братьев наших ляхи напали, — ответил Степан. — Не может донской казак смотреть, как братьев его запорожцев паны катуют. А когда доведется еще увидеть — и снова дадим свою помощь!

Мрачно усмехнулись в усы польские комиссары. Московские посланцы нахмурились. Сказав казакам, что послы не могут вершить посольство, когда казаки нарушают мир, и пригрозив нарушителям наказанием, они отъехали с хутора.

Поутру на другой день с большой свитой, в которой был и Корнила Ходнев, прискакал на хутор сам воевода князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Черные брови низко сползли на круглые, немигающие глаза, рука крепко сжимала плеть и била концом ее по отвороту высокого сапога. Казаков собрали пешими. Пешим вышел к боярину и походный донской атаман Иван Тимофеевич, которого не было накануне на хуторе.

— Что же ты, атаман, почитаешь себя выше всех в государстве российском? — грозно спросил, не сходя с коня, Долгорукий. — Послы государевы за мирное докончанье хлопочут, а ты со своими шарпальниками войну раздуваешь. Между державами — свару?! Комар ничтожный, худой мужичишка!..

Ивану было легко оправдаться, но он не хотел.

— Князь Юрий Олексич! Ты не гневись, ты наше казацкое сердце своим воеводским сердцем почуй. Запорожцы нам братья родные, а их побивают латинцы. Как стерпишь? — с жаром воскликнул Иван. — Ведь мы и они — православные люди!

— Терпи, — раздраженно остановил Юрий, — ныне братьев нашел — мятежников, а завтра скажешь — крымцы тебе кумовья, а там — турки тебе сваты… Родни многовато!

— Вот ты нас, казаков, шарпальниками назвал, князь-боярин! — настойчиво продолжал Иван. — Мы разумеем, что во гневе сказал, не возьмем твое слово в обиду. И ты не возьми в обиду моего противного слова: как ты хочешь, а мы с запорожцами братья! Не можем глядеть на их беды молча. Спроси у каждого казака, хоть Корнилу Яковлевича спроси.

— Так, князь-боярин! Верно сказал атаман! — закричали казаки.

Но Корнила смолчал.

Долгорукий, натянув узду, сжал кулаки и метнул на казаков ненавидящий взгляд. Конь заплясал под боярином, и с удил на сапог Ивана капнула белая пена. Но Иван не сдвинулся с места. Он встретился взглядом с братом и, заметив волнение Степана, неприметно и молча погрозил бровями, остерегая его от вмешательства.

— И еще, уж дозволь мне сказать ото всех донских казаков, князь-боярин Юрий Олексич! — твердо продолжал он. — Почитаем мы, все казаки, твое воеводское мужество, ратный ум и искусность. Под началом твоим с врагами сражаться всегда рады. Никто не хотел бы лучшего воеводы. А ныне нам слышно, что покоряешься ты Афанасию Ордын-Нащокину, а тот будто совесть латинцам продал… Всем польским панам он друг и приятель. Страшится, что украинские хлопы побьют шляхетство, затем и надумал, спасая панов, разодрать Украину. За то ли весь русский народ обливался кровью?! Затем ли панов мы до самой Варшавы гнали? За Украину нас звал государь на войну, за братскую правду!

— Что брешешь! — прикрикнул боярин. — Как смеешь ты царских послов судить, мужичище!

Но Иван не смутился вспышкой боярского гнева. Полный мужественного достоинства и спокойной уверенности, стоял он перед Долгоруким.

— Ведь как вы ни хороните концы, а все равно слышно в народе, что судят послы не по-божьи. Ведь слышит народ, что хотят они надвое разодрать Украину, — решительно продолжал Иван. — Обидно и горько то запорожцам. Никак они в том не смирятся. А нам стоять тошно, боярин. Не устоим, когда на глазах у нас казаков терзают…

— Изменничаешь! — прошипел боярин, сжимая плетку в руке. — Твое ли мужицкое дело судить о посольских спорах?! Когда то бывало?!

— В том нет измены, боярин, — глядя ему в глаза, твердо сказал Иван. — Пошли нас драться, и головы сложим до одного… А ныне войны нет и свежие казаки пришли с Дона. Пусть Корнила Яковлич, по обычаю, сменит нас. Ты нас отпустил бы, князь воевода! А надо будет с ружьем встать — зови, и тотчас прискочим назад!

— Разбаловал я тебя, атаман: долго слушал, — ответил боярин. — Ни одного мужика во всю жизнь столь долго не слушал!

— Спасибо, боярин! — с прежним достоинством вставил Иван.

— Теперь помолчи, — оборвал Долгорукий. — Мой воеводский указ — тут стоять, где стоите! Покуда на вас никто не напал, драки не затевать с королевским войском. А буде еще затеете драку — и оправданий слушать не стану, казню! Вы государю холопы и слова без воли моей не смеете молвить, не то что лезть в битву.

При слове «холопы» среди казаков прошел ропот. Но Долгорукий больше уже никого не слушал, он считал, что и так оказал им большую честь и унизил перед ними свое боярство. Сказав последнее слово и повернув коня, он, не прощаясь, умчался со своей дворянскою свитой. Только Корнила остался и тяжело соскочил с седла.

— Теперь я скажу, дети! — отечески произнес он. — Срамите вы все казачество непокорством. Ведь эко наплел боярину слов-то постыдных. Не атаман — пустобрех! И так я насилу отговорил воевод. Уперлись на том, чтоб тебя казнить за раздоры с Польшей.

— Не Иван налетел на панов. Я с ними в драку вечор ввязался. Ивана и не было с нами! — вмешался Степан. — А станут паны сами лезть — и опять никакой боярин нас не удержит!

— Мятежникам в войске милости нет, — будто не слыша его, продолжал Корнила. — Еще станете Дону с Москвой раздоры чинить — и забудете к Дону дорогу. Войско судить вас будет, и Войско Донское само вас казнит.

— В Запороги уйдем! — крикнул Сергей Кривой.

— Ступай от нас, панский заступник, латинец! — подступив к Корниле, со злостью воскликнул товарищ Стеньки, Митяй Еремеев. — На Дон придем, полетишь к чертям с атаманства!

— Холопов каких боярам нашли! Корнила — холоп! — слышались крики.

— Уходи, Корней Яковлич, не горячи казаков, — спокойно и резко добавил Иван. — Много на Дон дорог, и мы ни одной не забудем. Нет над Доном бояр, и ты не боярин. Хозяева Дона — мы, казаки. Придем домой, то рассудим, кто прав. Посмотрим, кого казаки оберут в атаманы всего Войска!

— Казаки, сидайте по коням. На Дон! — крикнул кто-то в толпе.

— По коням! — громовым голосом подхватил Степан.

— Крестник, Степанка! Смотри береги башку. Потеряешь — назад не воротишь! — с угрозой остановил Корнила.

— А вы, казаки, помолчите, коль старшие спорят, — твердо сказал Иван, обратившись ко всем остальным. — Слышь, Корней Яковлич, — продолжал он, — нам не стоять тут без дела. Ты понизовских привел казаков, и нечего тебе зря увиваться боярским хвостом. Сменяй наши станицы, как повелось от дедов, а мы подадимся к домам. То и сказ!

— Никто без меня отсель не уйдет, и раньше меня на Дону никому не бывать! Покончим войну — и воротимся вместе! — заключил Корнила, круто поворотился, тяжко взвалился в седло и ускакал вдогонку воеводам.



Иван Тимофеевич ехал впереди полуторатысячного войска, которое уходило на Дон. Он понимал, что сделал отчаянный шаг, и теперь или он одолеет, или будет смят и расплющен… Только бы поспеть да кликнуть клич, разослать еще с дороги гонцов по станицам, чтобы звали всех поспешить в Черкасск для избрания новой старшины.

«Нагрянуть, поставить у войсковой избы свое знамя, собрать круг, свернуть богачевскую понизовую знать, а потом сесть там войсковым атаманом и наладить во всем прямой старинный казацкий уклад, да чтобы его никто не посмел нарушить. Соединить воедино всех казаков — от Буга до Яика», — думал Иван.

Старые донские верховики хорошо понимали, что домовитые легко не дадутся. Знали, что трудной будет борьба. Но захватить казацкий Дон в свои руки было давнишней мечтой верховых, не хватало только смелого, сильного вожака. И вот он нашелся в лице Ивана. Многие из них понимали, что, может быть, не обойдется даже без крови. Но и к этому они были готовы.

Молодежь не умела видеть так далеко. Она гордилась своим решительным и смелым атаманом, гордилась собою, своей непокорностью боярскому покрику Долгорукого и неустрашимостью перед угрозами воеводского подголоска Корнилы.

Удалые и озорные песни молодежи звенели весь день по пути над полями, лугами, рощами и перелесками.

Казаки не останавливались весь день. Только один час дал им Иван покормить коней на заливном лугу возле берега какой-то небольшой речки, и снова пустились они в путь, не уставая возбужденно вспоминать вчерашний приезд воевод и Корнилы и издеваться над войсковым атаманом и его угрозами. Пусть-ка теперь он почешется, толстопузый! Куда ему деться, куда уйти! Никто не отпустит его с последними казаками покинуть воеводскую рать да бежать Ивану вдогонку!

Но к вечеру уже всем надоело говорить о Корниле. На привале повели казаки другие беседы, и долго не смолкали в лесу у потухших костров задушевные речи о заветных рыбных местах на Дону, о звериной ловле, о молоденьких, пригожих казачках.

«Не разумеют еще того, что увел я их не для тихой жизни, не для рыбацких сетей да соколиной травли! — думал Иван, прислушиваясь к этим беседам. — Ох, и шумная жизнь пойдет на Дону! Когда-то, когда еще до конца одолеем мы домовитых!»

Степан понимал, что брат решился на опасную схватку, но верил в его победу. Иван представлялся ему таким человеком, который рожден повелевать и покорять. К тому же за ним правда, народ, — за ним столько людей, сколько голытьбы на Дону. А где же столь взять богатеям?! Много ли их! Что за сила!

«Кому же, как не Ивану, стать войсковым атаманом! — думал Степан. — Вовремя замыслил он грянуть на Дон. Вот бы батьке порадоваться на старшего сына!»

Долго лежал Степан молча, когда все уже заснули, и последняя мысль его была не о великом смятении Дона: слушая шум листвы под ночным ветром и глядя на звезды, он задумался о жене, о сыне, да так и уснул… Усталые за день от дальнего перехода, задремали и сторожа по концам казацкого табора…

Иван Тимофеевич размышлял о предстоящем прибытии на Дон и о борьбе, которую он затеял. Он был уверен в конечной победе, но как обо многом еще надо было подумать: ведь не все на Дону захотят пойти за ним. Не одни домовитые богатей встанут против него. Многие из верховых тоже не захотят перемены — просто из боязни, что осерчает царь, не будет платить хлебного жалованья и придется тогда голодать, вздорожает хлеб, одежда и обувь. Не проще ли, мол, жить, как заведено, не нарушая обычаев!

«Нет, надо хорошенько припомнить донских знакомцев, подумать о каждом, прежде чем на них положиться в таком великом и неотступном деле».

Погасли костры. Стояла темная ночь. Все стойбище погрузилось в покой. Изредка крикнет ночная птица, изредка прошелестит ветерок в вершинах деревьев, и снова тишь… Не слыхали спящие казаки, как послышалось на дороге тяжелое и стремительное движение большого конного войска, которое, будто черная грозовая туча, в ночном сумраке облегало всю местность.

Не прост был Корнила Ходнев. После того как Степан не вернулся на Дон, выслал Корнила с Дона в войско Ивана с оправившимися от ран казаками своих лазутчиков. Глаз войсковой старшины неотступно следил с тех пор за Иваном Тимофеевичем Разиным. Когда казаки роптали на воеводу Долгорукого и его подголоска Корнилу, и атаманские лазутчики роптали со всеми вместе. Когда казаки вскочили по седлам, измена двигалась с ними в одних рядах. Измена пела, как прочие, удалую казацкую песню, измена вела задушевные беседы о рыбных ловлях и молодых казачках. А когда казаки заснули, измена змеей поползла в кусты, прочь от табора, выползла на дорогу, взметнулась в седло и пустилась скакать назад по дороге, навстречу погоне…

Конное войско окружило лесок, где стояли ночлегом станицы Ивана. В темноте раздались негромкие голоса приказов, какая-то перекличка, и снова все стихло вокруг, только с десяток всадников спешились невдалеке от табора, посовещались и молча вошли в лесок. Измена вела их к месту ночного походного атамана. Из-под полы казацкого зипуна скользнул по лицу Ивана свет потайного фонарика.

— Вот он! — негромко сказал Корнилин лазутчик и, отступив к стороне, растворился во мраке, как не был…

Несколько человек молча бросились на Ивана и стали его вязать.

Прежде чем он успел крикнуть, кто-то зажал ему рот, и, связанного, его потащили из лесу. Корнила двинулся за своими помощниками, как вдруг его крепким ударом сшиб с ног и навалился всей силой на атамана Сережка Кривой.

— Рятуйте, товарищи! Атаманы! Беда! — на весь лес закричал Сергей и, прижав Корнилу к земле, зарычал: — Попался мне, змей ночной! Удавлю, как Иуду!

— Убери-ка руки от глотки, Сережка, кабы тебе их не отрубили! — изо всех сил напружившись, хрипло сказал Корнила.

Казаки проснулись от крика Сергея и окружили их.

— Стой! Кто тут кого волочет? Стой!

— Огня! Что творится?!

— Огня.

Вокруг забряцали огнива. Посыпались искры, и ближние казаки увидали кучку понизовых донцов, пришедших с Корнилой, связанного Ивана и Сережку верхом на Корниле, прижатом к земле…

Черноярец, не размышляя, махнул сплеча саблей и повалил казака, который держал Ивана. Остальные спутники Корнилы отшатнулись под натиском казаков и без борьбы побросали оружие.

Иван Черноярец тут же саблей разрезал путы на своем атамане.

— Слезь с него! — приказал Сергею Иван Тимофеевич.

— Не слезу, покуда он жив!

— Башку отрубить изменщине! Отойди, Сергей! Дайка саблей махнуться! — нетерпеливо потребовал есаул Митяй Еремеев.

— Слезь, Серега! Куда он уйдет? Пусти, — повторил Иван.

Жилистый, крепкий Сергей отпустил Корнилу.

— Тихий Дон, на кого клинки подымаешь?! Сабли в ножны! — собрав все спокойствие, приказал Корнила, вставая с земли.

— И вправду, клинка на тебя, поганого, жаль. Веревкой тебя удавить, брюхастая падаль! — сказал, подступая к Корниле с арканом, старый Серебряков, хожалый в походах еще с Тимофеем Разей.

— Нельзя удавить! Ведь я войсковый атаман! Судить меня надо кругом. Вот и судите. Как будет ваш приговор — так и творите.

— Судить! — согласились казаки.

— Клади атаманский брусь. Будем судить, — покорился Серебряков.

Корнила положил брусь на землю к своим ногам и снял шапку.

— Как смел ты, собачье зелье, ночной тать, напасть на походного атамана и повязать его? — спросил походный судья Серебряков.

— За измену царю я связал его, донские. Лучше ему одному поехать в Москву с повинной, как воеводы велят, чем быть всему Дону с государем в раздоре, а нашим станицам гореть огнем.

— Все мы такие изменщики, как Иван Тимофеевич! Пусть воеводы нас всех повяжут! — крикнул Иван Черноярец.

— Веревок не хватит в Москве у бояр! — подхватили казаки.

— Слышь, атаманы! Три тысячи конных стрельцов, полк драгун и пятьсот казаков стоят вокруг леса с пушками, и фитили горят. Куда вам деваться?! Повесить меня не хитро, ан я вас же спасаю от гибели. Всех вас хотели побить, а я умолил: обещал привести атамана.

— А ты бы мне честью сказал, Корней, — вмешался Иван Тимофеевич. — Что же ты напал на меня не атаманским обычаем, будто вор. Я с тобой сам рассудил бы, как быть.

— Не дадим атамана! Пробьемся к Дону! — воскликнул Митяй Еремеев.

Степан положил на плечо Еремеева руку.

— Постой-ка, — остановил он Митяя и смело шагнул вперед. — Из-за меня заваруха, крестный. Я казаков повел запорожцам на выручку. Вместо Ивана бери меня на расправу. Может, у князя Юрья его боярская совесть не вся усохла: вспомнит он о спасении жизни своей в бою…

— Молчи, Стенько! — перебил Иван брата. — Не за ту вину воеводы серчают. Я станицы повел. Хоть станицы им ныне совсем ни на что не нужны, да Корнила за брусь страшится. Продал он нас. Я пойду подобру…

— Не пустим тебя, Иван Тимофеевич! Пробьемся! — крикнули казаки, перебив речь Ивана.

— Назад! — повелительно грянул Иван Разин и схватил Черноярца за руку, удержав удар сабли, которым Иван Черноярец хотел рассечь голову атаману Корниле.

Черноярец с досадою отступил. Казаки возбужденно роптали.

— Вложи саблю на место, тезка, — сказал Иван. — Добрые казаки, атаманы, замолчь! Слушайте мое слово! — твердым голосом обратился Иван ко всем. — Обхитрил нас змея Корнила. Сдаемся на милость боярам! — И, повернувшись к Корниле, Иван добавил: — Корнила Яковлич! Не гневайся на моих казаков. Любят они меня, как и я их… А вы, братцы, верьте: не ко крымскому хану меня повезут, а к царю с повинной. Русский же царь. Все по правде ему расскажу, и помилует он. Ворочусь я к вам на Дон.

Рассвело. Казаки увидали, что и в самом деле их окружило великое войско, — не выручить атамана.

Все полторы тысячи казаков по очереди обнимались с Иваном, и каждому он говорил утешающее, бодрящее слово, желая им подобру возвратиться на Дон.

Корнила им не мешал прощаться, и воеводы не торопили их, довольные уже тем, что все обошлось без крови.

Степан, крепко стиснув зубы, подошел проститься последним.

— Моих не оставь, — тихо сказал Иван, и тут показалось Степану, что брат не надеется возвратиться, а все утешительные слова говорил только для казаков.

— Иван! — прошептал он в бессильной горести. — Коли ты не вернешься, Иван…

Степан не закончил того, что хотел сказать, но брат понял.

— Да что ты, Стенька! К царю, не к кому-нибудь еду! — остановил он и крепко обнял его. Грудью услышал Степан биение братнего сердца, оно колотилось так гулко, словно не в братней груди, а в его собственной.

Стрелецкий сотник, дворянин, под стражей повел Ивана в Москву, а казаков погнали обратно на тот же несчастный хутор.

Горе Зимовейской станицы

Еще не закончились переговоры о мире, а казаков отпустили уже по домам, потому что польская война запустошила низовья Дона и крымцы то и дело стали врываться набегами в казацкие земли, отгонять табуны, отары овец и даже грабить станицы.

Степан Тимофеевич возвратился в станицу потяжелевший и мрачный. Алена не узнала в нем прежнего веселого казака. Он почти не смотрел на своего любимца Гришатку, который начал побаиваться хмурого вида отца. Разин совсем не замечал, что во время войны у Алены родилась еще дочка, как будто ее и не было. Степана мутило, что он согласился отпустить Ивана в Москву, терзала глухая ненависть к Корниле Ходневу.

«Ну, погоди! Дай только назад воротиться Ивану! Покажут тебе казаки где раки зимуют! За измену — в мешок да и в Дон!» — размышлял про себя Степан.

Но Иван все не возвращался, и с каждым днем Степану рисовались все более мрачные картины того, как пытают брата в московских застенках или как на площади, перед Земским приказом, у мучительного столба, палач хлещет его по спине тяжелым сыромятным кнутом. То представлялся ему Иван в темном, сыром подвале, прикованный цепью к стене.

«Сколько же времени станут его так томить в неволе?! Сколько же можно терпеть казаку?!»

Степан знал, что Корнила, бывало, сам хлопотал за тех казаков, кто, случалось, в татьбе или каком-нибудь лихе попадался в Москве в тюрьму. В таких случаях из войсковой избы писали в Посольский приказ к Алмазу Иванову, что казак отличался в войне отвагой и дерзостью, славно рубился саблей и не жалел живота на благо державы и государю во славу. Бывало, что, собрав по соседям деньжишек, позадолжавшись, ехали родичи на поклон к боярам, и тихим обычаем, по-домашнему, без всякого шума и приговора отпускали бояре провинившегося казака из тюрьмы, как будто он там не бывал.

Но Корнила не станет писать об Иване боярам. Он будет рад, если бояре загонят Ивана служить во стрельцах где-нибудь у чертей на горах, в далеком степном острожке в Сибири.

— Степан Тимофеевич! Ну как? Ничего не слыхать про нашего атамана? — вдруг спрашивал чей-нибудь голос, и только тут Степан замечал, что перед ним, может быть уж давно, стоит человек и пытает, что слышно…

«Что слышно? Как в погреб свалился: молчит, и глядеть — ничего не увидишь! Не иначе, как лезть за ним самому! Где ни где — хоть в Сибири, хотя бы в цепях и в колодах — найти да спасти из беды, тогда будешь братом! Сам затеял небось скакать на выручку запорожцам, панов стрелять да рубить, а ответ держать — брату!»

Тяжелее всего было встречаться с Аннушкой. Большая, костлявая, с сухими глазами, она глядела с укором, хотя не сказала в упрек ни единого слова. Степан хотел ей отдать всю воинскую добычу, которую довелось привезти с войны, но она ничего не взяла, как будто Степан давал ей добро за погибель мужа и она опасалась, что если примет добро, то Иван не вернется домой.

Поехать в Москву, в Посольский приказ, к Алмазу Иванову, умолить. Он поможет — видать, он старик неплохой. «Алмаз-человек», — говорят про него казаки. Не то к самому Долгорукому, пасть на колени, молить: мол, я за тебя не жалел головы, доведись — и Иван не жалел бы. «Он добрый казак, да беда — ты, боярин, ведь сам его раззадорил тогда вгорячах. Ныне время прошло, и паны уступили, мир на земле. Отпусти уж мне брата!»

— Слышь, Серега, езжай ты в Черкасск, — сказал Разин другу. — Поезжай да возьми для меня проходную в Москву. Я сам не могу: как увижу Корнея — убью, хоть и крестный… Езжай-ка…

Когда Сергей ускакал, Степан Тимофеевич приказал перепуганной и молчаливой Алене сложить пожиток в дорогу. Не смея перечить, она приготовила все и робко замкнулась.

Казаки по-прежнему приходили под окна, но уже перестали спрашивать про Ивана. Молча, стараясь не зашуметь, заглядывали через окошко, видели сумрачного Степана, который сидел, положив на стол голову, и сами, без слов понимая, что нет никаких новостей, отходили от окон…

Степан заново перековал коня, в шапку велел зашить червонцев — на посулы приказным корыстникам. Как-то раз приголубил Алену, но не по-прежнему горячо, а словно бы с жалостью, отчего у нее нестерпимо заныло сердце тоской и тревогой; взял Гришку за руку и повел его на берег Дона. «Что он тебе говорил у реки?» — с опасением и страхом спросила Алена сынишку, когда они возвратились. «А ничего не сказал. Постоял, поглядел на воду, погладил по голове меня — да назад!» — ответил парнишка. Дочку Степан так и не держал на руках. Только раза два посмотрел на ее темно-карие глазки. «Казачка!» — вызывая его улыбку, сказала о дочке Алена. Степан усмехнулся, но ничего не ответил.

В последние дни в нем зародилась уверенность, что все-таки он добьется в Москве освобождения брата.

«Не тать, не разбойник! Станицу повел домой без указа — конечно, вина. Да не век же держать за нее атамана в тюрьме! Иные на Волгу идут, караваны грабят, купцов убивают — не басурманов каких, а русских людей. Ан и тем прощенье бывает, живут себе на Дону… Каб война с кем-нибудь опять завязалась, то сразу небось Ивана пустили бы: надобен стал бы боярам такой удалой атаман!.. Да и так доберусь, увезу брата на Дон. Уж мы с ним на радостях съездим к Корниле в гости, тряхнем Черкасск! Все Понизовье разроем!..»

Степан сидел молча, в который уж раз представляя себе беседу с Алмазом Ивановым и подбирая все самые убедительные слова, когда осторожно скрипнула дверь и Алена, войдя в избу, остановилась у самого порога, не смея перевести дыхание. Степан поднял голову.

— Что ты?

Алена молчала, но губы ее дрожали, кривясь, и глаза были полны слез. У Степана вдруг пересохло в горле. Все показалось каким-то томящим сном. Он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.

— Ну!.. Чего?! — хрипло выдавил он из горла.

— Серега приехал… — пролепетала она, и слезы уже не держались больше повисшими на ресницах. Они полились из глаз неудержимо, обильно…

Разин медленно встал от стола.

— Где Сережка? — спросил он.

— Не смеет к тебе… Боится…

Степан как во сне вышел за дверь.

На станичной улице возле двора Сергея толпились соседи, слышался гул голосов. Какая-то пожилая казачка гнала из толпы ребятишек. Казаки и казачки по всей улице выходили из дворов и тянулись в одну сторону, к дому Сергея.

— Петянька-ау! — раздался по улице детский пронзительный голосок. — Иван Тимофеевича Разина на Москве показнили!

Степана будто ударили по голове обухом. Ноги отяжелели, казалось — они прирастали к земле, и приходилось их отдирать, чтобы двигаться дальше. Толпа перед ним расступилась, и он оказался лицом к лицу перед Сергеем.

Слов было не нужно: страшная весть была написана во всем обличье Сергея Кривого.

— Как проведал? — спросил Степан.

Сергей заговорил было о том, что Корнила сам плачет слезами от этой вести, что он велел не пускать из станицы Степана, покуда приедет он сам, но Разин уже не слушал Сергея. В ушах его стоял звон. Он молча повернулся от толпы и вдруг увидал Аннушку — бледную, с вытаращенными глазами, задыхающуюся от горя и от быстрого бега. С высоко подоткнутым подолом бежала она с огорода; длинная и костлявая, остановилась она перед ним и всплеснула запачканными землей большими руками.

— Уби-или-и-и! Уби-или-и! — протяжно закричала она. Ее крик перешел в пронзительный вопль, и, закрыв рукою лицо, она оперлась о высокий, обмазанный глиной плетень. Оцепенело смотрели соседи на горькое и безысходное вдовье отчаяние Аннушки. И вдруг она подняла сухое, без слез, лицо и жестко, неумолимо взглянула на деверя.

— Всем вам отцом он был. Всех вас любил и берег. Только свою головушку не сберег от злодеев!.. Что ты стоишь-то, что смотришь?! — вскинулась она на Степана. — Братец родной! Кабы ты так попал, небось он тебя уберег бы! Из огня, из тюрьмы и из моря бы вытащил! Сам пропал бы, а братней погибели не допустил! А ты отпустил его, брата родного, на казнь, отпустил да приехал в станицу с женой миловаться?! Живой остался?! А что в тебе проку, в живом?! — наступала вдова на Степана. — Кому ты надобен, кроме своей казачки?! Ведь мой-то Иван, тот был атаман-то каков великий, за весь народ!..

Аннушка вдруг ударилась головой о плетень так, что с него посыпалась глина, и опять пронзительно, без слез заголосила.

Степан молча зашагал к себе. Не заходя в курень, он вошел в конюшню, заседлал коня. Потом уже поднялся на крыльцо, в дверях позабыл нагнуться и больно треснулся лбом о косяк, но не заметил этого. Подошел к стене, снял с ковра и засунул за пояс два пистолета, пристегнул сбоку саблю, захватил пороховницу и вышел. Во дворе было пусто. Степан сел в седло и выехал из ворот…

Увидев, что муж собрался куда-то, к нему метнулась Алена, покинув продолжавшую голосить Аннушку, и крепко вцепилась в стремя.

— Степанка! Куда ты? Куда?! Всех погубишь — меня и детей… Не губи, не казни Корнилу!.. Не езди, не езди, Степанка!.. Степанушка, голубь мой милый! Меня и робят пожалей!

— В Черкасск не поеду, — сказал он.

— А куда же? — отпустив его стремя, озадаченно спросила Алена.

Степан, не ответив, хлестнул коня.

— Стяпа-ан! — закричал ему вдогонку Сергей. Но Степан ни откликнулся, даже не обернулся…

Только месяца три спустя заехал какой-то казак в станицу, крикнул Алене с седла поклон от Степана и скрылся, прежде чем Алена успела выскочить из избы и расспросить его о пропавшем муже…

Загрузка...